О Мише Аниковиче

В чёрно-белой нашей юности мы были погодками: Миша старше, я младше. Так и останется навсегда. После его ухода ничто не может измениться.
Оба мы родились в Томске, вместе учились в школе на Юрточной горе, где до прихода русских было стойбище татарского хана.  Потом на месте былых юрт построили православный монастырь, который при нас уже был переделан в педучилище. Вот здесь – среди полуразрушенных стен и обломков каменного собора – проходили наши детские игры. Мы воображали себя мушкетёрами в цветных одеждах. Лишь много позже мы узнали, что резвились во святом месте, намоленном старцем Феодором Томским – Фёдором Кузьмичом. Сейчас там опять церковь. И мощи старца хранятся в ней. Совсем недавно они были явлены миру заново – трудами томского профессора-археолога Людмилы Александровны Чиндиной. Впрочем, это теперь она профессор: мы-то с Мишей запомнили молодую аспирантку с огромным рюкзаком за плечами, возглавлявшую археологическую разведку по таёжной реке Шайтанке…
В 1965 году я перешёл в десятый класс, а Миша в одиннадцатый.  Пора было браться за ум, надвигалась взрослая жизнь. Благодаря образовательной реформе, выпускными оказались оба класса – и его, и мой. По всей стране двойной выпуск, а мест в вузах не прибавилось. Оба мы метили в Университет, для меня это было безумным предприятием, для Миши – обдуманным, единственно верным шагом.
Императорский Томский университет, открытый в 1888 году, дал нашему городу в начале следующего века устойчивое прозвище – Сибирские Афины. Город просторный, люди мудрёные: если не учёные, так бывшие ссыльные. Мы чувствовали себя эллинами, нам всё было по силам, мы стремились к невозможному. Окружавший нас мир не совпадал с тем, что вошёл в головы из книг.
В Томске в середине 60-х ещё держалась оттепель. Молодёжь захлестнул интерес к истории и литературе: казалось, что близится эпоха поэтов. Мы знали о столичных стадионах, где стихотворцы собирали толпы людей. Местные поэты тоже гастролировали по фабрикам и учреждениям. И в нашей школе в тот выпускной год выступал не один поэт, но запомнился лишь синеглазый Василий Казанцев. Он, но не его стихи.
Не было ни одного одноклассника, который не писал бы в рифму, ни одной девочки, не переписывавшей лирические восторги и вздохи в альбомы – графомания захлестнула всех и вся. К юбилею Данте наш сотоварищ Витя Нукша сочинил 600 сонетов. И это было хорошо. Нет, стихи были ужасны, но было хорошо. Дыхание поэзии кружило головы. В самые что ни на есть демократические врата в мир искусства, широко распахнутые в советское время, хлынули грамотные миллионы. Тысячи стали профессиональными литераторами, сотни талантливыми авторами, единицы запомнились, но тот, кто прошёл бы сквозь игольное ушко гениальности, так и не появился.
В 1966 году мы с Мишей благополучно поступили в Томский университет на историко-филологический факультет. Смотришь на фотографии студентов того плодовитого года – словно паюсная икра, рассыпаны головы, и каждое зёрнышко тщится стать осетром. Куда не плюнь, всюду гений самомнения. Помню, собрали нас, икроголовых, в огромный зал старого корпуса, вышел ректор Александр Иванович Данилов и облучил нас, начав с приветствия: «Гуманитарии всей Сибири!..» Ох!.. Вся его последующая речь была посвящена методологии истории.
Потом началась экскурсия по коридорам и аудиториям. Мы остались в Музее археологии и этнографии Сибири, размещённом в помещении, где до революции была Домовая университетская церковь во имя Казанской Божией Матери. Внизу – возле алтарного возвышения – туеса, колотушки, шаманские бубны и пёстрые лоскутные одеяния.  Тут же макет эволюции человека по Дарвину. Временная победа язычества.  Наверху, на деревянных галереях – владения антропологов – черепа всех времён и народов. В этот день я познакомился с Владимиром Ивановичем Матющенко. Миша, как оказалось, уже встречался с ним раньше. Вопрос о специализации сразу был снят.
Вот так мы вошли в плотные слои гуманитариев. Миша в них не сгорел и не потерялся. В поэзии он поднял планку своих притязаний «по самое не горюй»: если уж быть поэтом, так не ниже Александра Блока. Довольно скоро мой друг решил, что высоты Блока ему не осилить, а значит, нечего и дурака валять:
Двадцать лет. За душою – простые грехи.
Груды книг, да табак, да плохие стихи…

…Книжный мальчик, ау!.. Парохода гудок.
За спиной – пустота, за плечом – вещмешок…

Внешне похожий на Гаэтана, он поставил свой «парус косматый», отметил «крестом свои латы» и поплыл к архипелагу археологии до самого туманного палеолита.  И опять нам было по пути, хотя я дальше островов Бронзового века не углублялся.
Миша как будто смотрел затылком, прошлое его завораживало. В то время он был азартным коллекционером марок, особенно ценил почту России, двуглавых орлов и царские профили. Я отдал ему коллекцию, доставшуюся мне по наследству. Ещё любил он старинное оружие и был счастлив однажды получить от меня в подарок дуэльный пистолет пушкинских времён с тяжёлой рукоятью из тёмного литого серебра. В Томск его привез блокадник, возлюбленный моей бабушки – из Ленинграда, который он по привычке называл Петербургом. Я восхищался Мишиным чувством старинной вещи: как он её крутил, рассматривал, обнюхивал, чуть ли не пробовал на язык, старался разговорить…  И вещи ему отвечали, чего не скажешь о людях.
Часто мы бродили по Университетской роще, любимому месту встреч всех томских романтиков. Встречу назначали у фонтана, а затем расходились кто куда. Благо, места было достаточно – и для шумных компаний, и для уединения. Когда на месте фонтана поставили памятник Куйбышеву, чьим именем с какого-то перепугу окрестили университет, мы, проходя мимо, задумчиво произносили: «Это не фонтан!». Дальше наше «инакомыслие» не шло.
Оправдание современности мы черпали в прошлом. В роще, возле островка сибирских кедров, чудом сохранился памятник Г. Н. Потанину. Помню, однажды мы подошли к нему. Рядом с памятником стоял кряжистый старик. Таких мы ещё не видали. Он представился: Донат Порфирьевич Славнин.  Разговорились – и услыхали: «Здесь покоится прах моего старшего друга, почётного гражданина Сибири, Григория Николаевича». Нас поразили эти слова: Потанин казался допотопной фигурой, а тут – друг!.. «Он мне много рассказывал о Михаиле Бакунине, своём старшем друге, они жили по соседству на Воскресенской горе, недалеко от дома Александра Радищева». В тот день мы получили наглядный урок преемственности поколений. Донат Порфирьевич был геологом и старым лагерником. Позже нам пришлось общаться с ним и в экспедициях.
Дом, где обитала семья Аниковичей, стоял на краю площади, у центрального вокзала Томск-1. Главным в семье был огромный, булгаковского вида рыжий кот Август. Дома он никогда не покидал.  Весною сидел на форточке и созерцал окрестности. А Миша смотрел на него и влюблённо сочинял немудрёную песенку:
Летний вечер, тёплый вечер,
Неземная благодать.
Прыгай, кот, ко мне на плечи.
Будем время коротать…

Август прожил лет 20. У Миши сложился целый эпос, посвящённый этому мистическому существу. Они чувствовали и понимали друг друга так, словно их соединяла какая-то общая тайна.
Отец Миши, которого я звал дядя Вася, был, несмотря на свои внушительные размеры, незаметным человеком, вузовским преподавателем, доцентом. Говорил он с небольшим белорусским акцентом. Томск с начала позапрошлого века стал местом ссылки поляков-бунтарей. Я думал, что дядя Вася – один из их потомков. Что-то породистое, дворянское чудилось в его облике. Однако на деле он был самым что ни на есть природным белорусским крестьянином, которого военная служба забросила в Сибирь. В воспитание сына он не вмешивался.
Настоящим главой семьи являлась мама, Галина Тимофеевна – худенькая, быстрая, всегда оживлённая. Она прекрасно стряпала, словно шаманила над плитой, призывая добрых духов выпечки. В те годы застолья были в чести, гостей щедро угощали. Сама она была коренной сибирячкой, с примесью крови местных татар. Томские татары не выговаривали «р», поэтому и она, и Миша слегка грассировали на французский манер. Работала Галина Тимофеевна библиотекарем в «Научке». Так называли мы университетскую библиотеку, богатейшее по тем временам книгохранилище, чудом избежавшее тотальной чистки. Ядро её составляли книжные собрания нескольких поколений графов Строгановых и князей Голицыных, пожертвованные владельцами Томскому университету при его основании, а также библиотека поэта В. А. Жуковского, приобретённая у его наследников иркутским купцом и меценатом А. М. Сибиряковым. Эти сто тысяч томов за годы советской власти утроились, но нас более всего притягивали именно старинные книги. Галина Тимофеевна приносила домой фолианты с перечёркнутой печатью: ТИУ – Томский Императорский Университет. И мы читали, воображая, что на дворе XIX век. Это сладкое ТИУ для сердечного слуха было приятней, чем ТГУ: в последнем проступало что-то тугое, тугоухое. 
Миша всю жизнь много читал, эту добрую привычку он усвоил с детских лет. Когда в последние годы его стали подводить ноги, он терпел. Но когда почти ослепли глаза, дух его стал задыхаться. Читал Миша и в одиночестве, и вслух. Предпочитал классику. Его лёгкое грассирование и быстрое облизывание усов придавало прочитанному вид только что испечённых слов. Вкусно читал.
Приносила мама и новинки советской литературы, которые в 60-е гг. достать было невозможно. В книжном магазине не купить, из-под полы – не осилить, дорого… Книгу он читал подряд, до конца, как и положено, не пролистывая и не выуживая цитат, как нас учили. Поэтические сборники не были исключением. Как-то мне пришлось несколько дней подряд приходить к нему в гости, и я видел, как продвигалась закладка по новенькому сборнику Андрея Вознесенского «Ахиллесово сердце», пока книжка не была Мишей полностью освоена.
В те годы даже глоток поэзии становился спасительным, он волновал память. У Миши глубина памяти была неизмерима. Богатая и подвижная память стала одним из источников его проницательных научных изысканий, неповторимым понятийно-метафорическим методом проникновения в невидимое, недоступным беспамятному механическому уму. Мы оба вступили на тропу первобытной истории. Для Миши она протянулась длиною в жизнь, для меня оборвалась в годы службы, когда я после университета по распределению «загремел» в армию. Но и обрывок её всегда подстёгивал, направлял, так, что даже диссертацию я защитил по истории воспитания детей в Древней Руси, благополучно миновав съезды КПСС… Может, потому я не стал археологом, что куда больше люблю «невещественное», певучее слово. Миша же к творческому слову был, помнится, даже излишне критичен, особенно к своим и моим стихам.
Всю жизнь он совершенно искренне говорил всем: «Я – не поэт…» Сочинял что-то – редко, случайно, урывками. И всё равно – он был верен поэзии, это нас объединяло. Лет пять назад из печати вышел его единственный поэтический сборник «Лишь пожелай…» (СПб.,2007). Книга эта – пример рыцарственного служения Музе, трофей, добытый на турнире бытия. Я назвал свое предисловие к ней: «Причастный тайнам…» Но тогда я писал живому, а сейчас…  Так уже не написать.
Летом 1967 года мы копали Еловский могильник под руководством В. И. Матющенко, разведывали стоянки андроновцев, оставленные в Приобье этими евразийскими странниками «зеркального» ХХ века до Рождества Христова. Владимир Иванович учил нас жизни, его уроки запомнились: «Разбили лагерь – не сидеть, обследовать окрестности, пройтись под обрывистым берегом, изучить стратиграфию, собрать вымытые весною артефакты, зашурфить в перспективных местах. Нашли нечто интересное – не стоять, наливать в кружки, отмечать успех. Только тот оживит ушедшее, кто в полноте живёт в настоящем».
Помню, как в первый раз мы все вместе сидели у костра, пели Окуджаву и Высоцкого, пили спирт и вино. И я спросил Матющенко: «Владимир Иванович, можно я сегодня напьюсь? Я ещё ни разу не напивался…». А тот ответил: «Ну, если хотите…» Тогда Миша сочинил свой «Симанский вальс», посвятив его мне:
Кончен последний курган,
Сохнет земля на ветру.
Холодом серый Симан
Встретит меня поутру.
Утренний ветер колюч,
Лето ушло за холмы.
Веют из северных туч
Вестники ранней зимы.

Здесь мы копали с тобой
Древней истории тлен,
Здесь мы учились впервой
Нежности лёгких измен.
Пусть навсегда отболит
Боль уже сказанных слов,
Пусть всё былое сгорит
В пламени наших костров.

Вот и рюкзак снаряжён,
Вот и машина гудит.
Первый раскоп завершён,
Сколько еще впереди?
Время замедлило бег,
Поднят последний стакан.
Мы не забудем вовек
Благословенный Симан.

Походные костры были нашими настоящими учителями – и поэзии, и археологии. Миша мог часами созерцать пляшущие языки пламени до полного их исчезновения в исшаявших углях. Он читал огонь как книгу, как старинный фолиант, как берестяной свиток. Думаю, он знал алфавит пламени и владел грамматикой огненной стихии, а многие его идеи, возможно, – перевод с незримого для нас огненного языка. Когда я думаю о Мише, то вижу огонь – и наоборот. Костёр нам казался вратами к предкам, и мысленно Миша проходил сквозь этот живой портал и возвращался, обогащённый новыми чувствами и знаниями. Позднее, уже прочитав его удивительный роман «Тропа длиною в жизнь»,изданный под псевдонимом «Олег Микулов» (М.: Азбука, 1999), я посвятил Мише цикл стихотворений «Тропы первобытного охотника». Начинался он так:
Острую мордочку вскинет огонь
И улизнёт вглубь костра.
Ящерку рыжую эту не тронь,
Духам она сестра.

Если увидел шалунью – молчи,
Створы костра горячи,
Мудрым безмолвьем, пламя, замри.
Ветер колдует внутри.

…Путь твой лежит от костра до костра
В трёх настоящих мирах.
Утро наступит и скажет: «Пора...»
Мёдом пропитан прах...

Летом 1968 года, идя по следу андроновцев, мы оказались в Ростовке под Омском, где обнаружился могильник древних воинов. Сохранились фотографии: на одной из них мы в раскопе с молодым В. И. Матющенко. Миша в неизменном берете, телогрейке и кедах сидит на сырой земле, рисует или заносит на миллиметровку план могильника. Он прекрасно рисовал, я великолепно копал. На другой я, тоже в берете, разглядываю листовидный бронзовый наконечник копья (см. фото).  Мишу бронза не увлекла, судьба повелела ему стать миссионером верхнего палеолита. Позднее я спрашивал: почему он так любит древний каменный век? Наверное, в разные времена было по-разному. Но в последние годы он улыбался и отвечал: «Тогда люди были ближе к Богу…»
Петь Миша не умел, он читал стихи у костра под треск пылающего хвороста. Сколько их он хранил в своей первобытной памяти! Сутками мог изустно читать и читать, черпая Слово из тёмной глубины. Даже по тем гуманитарным временам такое было редкостью. А читал он замечательно: сделает добрый глоток – и начнёт, отхлебнёт – и закончит. Спасибо Галине Тимофеевне: мы оба смогли углубиться в духовные пласты Серебряного века, скрытые тогда на самом дне книгохранилищ.  Оба хорошо знали и до безумия любили Блока.  А в студенческие годы Мишу, вдобавок, захватила англоязычная поэзия: Уитмен, Бернс, Элиот, ну и, конечно, Эдгар По. Всех их он прекрасно знал и в переводе, и в подлиннике…
И ещё одно лето мы провели вместе, но уже не в археологической экспедиции, а на военных сборах. В 1969 году мы оказались в Алтайском крае на берегу реки Алей, возле Топчихи. В университете была военная кафедра. Для подтверждения офицерского звания все мы должны были пройти эти сборы. Шли разговоры о китайцах на Даманском. Об американцах на Луне. Миша любил оружие, особенно пистолеты и автоматы. Но военная служба была не для него. Единственное, что мы потом вспоминали, так это слова командира сборов майора Пронина: «Погода нам благопрепятствует», и другой перл майора, который, стараясь показать историкам, что он не чужд тонкости в суждениях, выдал: «Женщина – это нечто аморфное»,– и провёл рукой, показывая, что имел он в виду очертания амфоры. Кстати, о девушках мы тогда с Мишей не говорили, а если думали, то лишь о своей Прекрасной Даме, о Единственной. Что тут поделаешь, одно слово – поэты!
После университета я оказался в Заполярье, в Петсамо-Вуоно, лейтенантом, а Миша – аспирантом в любимом своём Ленинграде, который он считал первым в мире центром палеолитоведения. Меня мотало по стране, его по раскопкам. Мы редко встречались, наездами. Но никогда не забывали друг друга. Своих Прекрасных Дам мы встретили поздно, но – примерно в одно и то же время. Помню, Миша как-то приехал к нам, и пока длилось застолье, всё рассказывал о Надежде Платоновой. Мы с женой смеялись: «Миша, за вечер ты слово «Надя» произнёс 987 раз». Годы их совместной жизни ничуть не переменили его изначального отношения к возлюбленной жене – обожания. Мы имели возможность наблюдать это и в нашем подмосковном доме, и в уютной их квартире в Санкт-Петербурге.
Помнится, в начале 2000-х, в бытность мою ведущим редактором издательства «Молодая гвардия», я предложил Мише написать популярную книгу в серии «Живая история: повседневная жизнь человечества». Книжки этой серии, выходившие в нашем издательстве, вызывали большой интерес у читателей, однако такой временной глубины, как эпоха верхнего палеолита, никто из авторов не достигал. А у Миши к тому времени уже были изданы его занимательные и поучительные остросюжетные романы о первобытных людях, написанные в жанре то ли фэнтэзи, то ли исторической прозы – тут мнения читателей-почитателей до сих пор расходятся.
Сам я в своё время с восторгом принял эти романы – Мишину особую стилистику, образный и яркий художественный язык. А поскольку «палеолитическая» тема очень меня интересовала, я захотел узнать, «как же оно было на самом деле»? Так возник замысел книги «Повседневная жизнь охотников на мамонтов» – уже  не в стиле фэнтези, а в научно-популярном жанре, где был бы задействован весь научный багаж моего друга.
Я познакомил Мишу с главным редактором издательства, моим однофамильцем Андреем Витальевичем Петровым. Тот идею одобрил, хотя и высказал сомнения, что подобная книга найдет читателя. Естественно, редактором предложили быть мне. И я не жалею, что на время отвлек Мишу от его научных трудов. Книга была издана в конце 2004 г. Она стала подлинным бестселлером, с прилавков ее словно ветром смело. Как говорится: «разошлась со свистом».А я в очередной раз убедился в многогранных талантах моего друга.
Моему сердцу близко, что Миша никогда не переставал писать стихи. Помню, как-то раз в конце 2011 г. в старинном доме на Тверской собрались наши друзья – поэты и литераторы. Миша с Надей тогда тоже прибыли в Москву с докладом об очередных открытиях в их любимых Костёнках. Это был один из последних Мишиных приездов в столицу… Из Института археологии РАН после выступления на научном собрании я привёз их в этот дом, чтобы познакомить с друзьями. Вечер удался. Сидели за огромным антикварным столом, говорили душевно, смеялись, читали стихи. Я обмолвился, что Миша вот тоже пишет, и его тут же попросили что-нибудь прочесть. Он долго отнекивался, а потом решился и прочитал триптих «Один год»:
…Вот и я, похоже, забыт,
Только месяц в окно глядит.
Что ты смотришь, жёлтый рожок?
Хочешь выпить на посошок?..

… Хорошо, что далёк рассвет.
Хорошо, что и писем нет.
Хорошо, что и мной забыт
Древний край, где мороз звенит…

Когда Миша начал читать, наступила пронзительная тишина. В кухне за стенкой разом перестала звякать посуда. Все с удивлением слушали приезжего археолога, случайно попавшего на эту литературную вечеринку. А он продолжал:
…Затуманился берег,
И уносит вода
От забот и истерик,
Может быть, в никуда.
Эта сила потока,
Эта нежность волны,
Это мёртвое око
Восходящей луны.

Словно дождик по крыше,
Словно шепчет камыш...
Это ты меня слышишь
И со мной говоришь.
Это – светлое небо
Над пустынной рекой.
Это – корочка хлеба.
Это – вечный покой!

Всё, что было в начале,
Возвратилось в конце.
Свет любви и печали
На любимом лице.
Эта поздняя жалость
Уходящего дня.
Это всё, что осталось
Для тебя и меня…

Пожалуй, я никогда раньше не слышал, чтобы он так читал – негромко, проникновенно, с какой-то тихой и светлой грустью. А потом начались благодарные восклицания и восторги – совершенно искренние. Для Миши стало огромным открытием, что его поэтическое творчество может быть интересным кому-то, кроме самых близких. Тем более – что его высоко оценят литераторы-профессионалы (я, как старый друг, разумеется, в счёт не шёл). Он всегда был чрезмерно критичен к себе…Быть может, тот вечер принёс ему одно из самых приятных открытий в его последние нелёгкие годы.
С недоумением я осознаю, что теперь Миши нет. Но разве его нет?..


Рецензии