Письмо

Куры весной голодные и злющие, прямо как собаки. Шумно роются в прелой прошлогодней листве, выдергивают из земли редкие пробившиеся к свету травинки и вертлявых розовых червяков. Мимо не пройдешь – под ноги лезут, все ботинки мне исклевали. И попробуй их прогони – клохчут ругательски, крыльями забить норовят. Я уж и хворостину подобрала, отбиваться, но тут на шум куриная хозяйка вышла – простоволосая, в линялом халате и тапках на босу ногу:
– Тебе чего, – спрашивает, – тут надо?
Я обрадовалась:
– Макулатуру, – говорю, – в школе собираем. Соревнование у нас, кто больше наберет. Нет ли у вас газет старых?
– Подожди, – говорит хозяйка, – были где-то, пойду поищу, – и дверь прикрыла.

Наконец-то удача! А то я уж половину домов по Рабочей обошла, и все зря. Либо до меня все забрали, либо зимой в печке пожгли. Ждать долго пришлось. Куры и те меня замечать перестали – меж собой задрались. Зато и вынесла же мне хозяйка две большие туго перетянутые связки. В одной газеты с ломкими пожелтевшими краями, в другой – пухлые журналы без обложек.
– Унесешь? – спрашивает.
– Спасибо, тетенька, – говорю, – дотащу как-нибудь.
Она кивнула и, шаркая тапками, в дом ушла. А я не успела. Откуда ни возьмись, «ашки» налетели, и Герка с ними – он тоже в третьем «а».
– Атас! – орут, – «бэшки» нашу макулатуру тырят!
Это я «бэшка».
– Почему это вашу? – спрашиваю.
– А потому, – вопят, – что это Пролетарская улица.
– Нет, – говорю, – Рабочая!
В школе за каждым классом разные улицы закрепили, чтоб весь район охватить.
– Как же Рабочая, – надрываются «ашки», а Герка мне эдак с ухмылочкой в табличку на стене тычет. Точно, Пролетарская… дом-то угловой. Ах, чтоб им лопнуть! Ничего не поделаешь, пришлось связки отдать.

Всё, мочи моей больше нет. Бреду домой, раздумываю, что бы такое завтра в школе соврать. Смотрю, по той стороне улицы Герка чешет. В одной руке у него связка моя, аж перекосился весь, а второй – знаки мне подает, постой мол, дело есть. Добежал, запыхался.
– Возьми, – говорит, – одну, у наших много, мы и так победим, – и пихает мне эту связку в руки.
Беру. Ох и тяжесть! Что за журналы такие, кирпичи прямо!
Герка с другой стороны молча под веревку руку просунул – вдвоем легче. Так и идем до самого дома. Я улыбаюсь, как именинница, ноги будто по воздуху ступают. У подъезда с трудом разжимаю затекшие пальцы.
– Спасибо, – говорю, – дальше я сама.
Герка молча кивает. Уходит не оглядываясь. Смотрю, как солнце золотит ему макушку, и вздыхаю: красиво…

Дома бухаю связку на пол в прихожей. Веревка ослабла, надо бы покрепче перевязать. В кухне нашелся моток шпагата, но рыхлая пыльная стопка то и дело разъезжается под моими неумелыми руками, журналы падают. Скучные они, без картинок, с редкими цветными вкладышами. Но и там ничего интересного – мосластые тетки в косынках, небритые матросы, перекрещенные пулеметными лентами, тарелка с желтыми осенними грушами и синий графин…

Из одного журнала выпадает конверт с помятыми уголками, криво наклеенной маркой и пузатой девяткой в окружении звездочек салюта. Запихиваю его обратно и вдруг вижу, письмо запечатано. Интересно, почему куриная хозяйка не стала его читать? Забыла, наверное. Отнести бы ей, а то нехорошо как-то.
Верчу конверт в руках, гляжу на адрес: ах вот почему письмо осталось непрочитанным! Его доставили на Пролетарскую, а на конверте указана Рабочая. Какому-то Ларионову С.Е. Должно быть куриная хозяйка, заметив ошибку, думала вернуть письмо почтальону – сунула между страниц журнала, да и запамятовала. Все-таки надо его снести по адресу. Мало ли что там… Ощупываю конверт – тонкий, но плотный, внутри всего один листок, и явно не тетрадный, который всегда подгибают с краю.

С письмом в руках выхожу во двор и вижу: недалеко же Герка ушел – висит на пожарной лестнице вниз головой, зацепившись за нижнюю перекладину коленками. В животе у меня ёкает от счастья и от ужаса сразу – вдруг башкой об асфальт треснется…
– Эй, – машу ему рукой, – глянь, что у меня есть.
Письмо его интригует:
– Ого! – хмыкает он. – Далековато отсюда, но если через сады… Пошли, проведу.

Я еле поспеваю за своим вожатым. Он идет напрямки, лихо перескакивает через штакетники и разрытые траншеи возле новостроек, а мне приходится обходить кругом. «Не беги так» – молю я. Герка снисходит к моей девчачьей слабости, но держится все равно впереди, а то подумают еще, что он – со мной.

Пятиэтажки кончились. Потянулись заброшенные садовые участки с кряжистыми яблонями в старческих лишаях, бурым малиновым сухостоем и выпустившим колючие коготки крыжовником. Разросшиеся кусты бузины с напружиненными почками, хлещут нас по плечам и спинам, в них заливаются охмелевшие от весенней браги рябенькие скворцы.
– Тут канава, – говорит Герка, и единым духом перемахивает на ту сторону.
Извилистая широкая яма с осклизлыми глинистыми краями и застоявшейся на дне ржавой водой, тянется через весь участок и теряется в смородиновых зарослях.
– Ну, чего стала, прыгай! – нетерпеливо говорит он.
– Боюсь...
Сердце заходится: прыгать страшно, но еще страшней увидеть на его лице презрительное «эх, связался с девчонкой…». Герка закусывает губу.
– Руку дай, – и он протягивает мне свою. Ладонь крепкая и теплая. – Вниз не смотри. Давай!
Я сиганула – чуть с ног его не сшибла.
– Бою-у-у-сь, – передразнивает Герка, – а сама скачет, как коняка!

Быстро идти нельзя. Под ногами сырая скользкая дернина из прошлогодних сорняков, сплошь затянувших былые грядки. Молчим, сосредоточенно глядя под ноги. Хоть бы сады не кончались…
Но они кончаются, и довольно скоро.
– Вон тот дом, – Герка показывает мне давно не подновлявшийся пятистенок с горбатой крышей. Дальние от нас окна мертво захлопнуты облезлыми голубыми ставнями, да еще заложены железной скобой. Зато ближнее окошко открыто – на подоконнике млеет выставленная на солнышко герань и полощется на ветру кружевная занавеска.
У калитки на узкой скамейке, тоже когда-то голубой, а теперь донельзя облупленной, сидит дед в кроличьем треухе и обрезанных валенках.
– Здра-асьте, – дурашливо кланяется он нам, приподнимая треух над лысиной. – Откуда такие кавалер с барышней?
Дед явно навеселе и жаждет общества. Герка хмурится и громко спрашивает, тут ли живет Ларионов С.Е?
– Степка-то? – мелко хихикает дед. – Ай он натворил чего?
– Ничего, – говорю, – не натворил, вот письмо ему, – и конверт показываю.
– Врете всё, стервецы! – вдруг со злобой сплевывает дед, – Какое письмо, когда Степку уж три месяца, как на погост снесли!
– Зачем снесли? – не понимаю я.
Но дед не отвечает.
– Марковна! – дурным голосом орет он, адресуясь к окошку, – Степке-то письмо!
– А, старый пень! – сердится невидимая за шторой бабка, – Последний ум пропил! Скоро и тебя черти к Степке твоему стащат! Такая ж пьянь!
– Умер он, – тихо говорит Герка, – Пошли…
– Не-ет уж, вы постойте! Уважьте! – дед грозно притопывает валенком. – Скажите сперва, как там Степан Егорыч, в раю он али где? Нога-то у него отросла?
– Какая нога?! – теряюсь я.
– А така-а-ая, – блажит, набухая лицом, дед, – какую он под танком оставил…
– Пошли! Пьяный он, – Герка с досадой дергает меня за рукав и тащит прочь от залитого слезами старикашки. Из окна высовывается темнолицая Марковна и грозит нам согнутым пальцем: «Ишь, баловники, покойничка им подавай!»
Обратно Герка ведет меня другим путем, вослед закатному солнцу, мимо притаившейся за заборами весны.

Когда до наших дворов остается рукой подать, он сворачивает на опустевшую детскую площадку и, сев на край рассохшейся деревянной песочницы, хлопает рукой рядом: «Садись. Где то письмо?»
Вынимаю из кармана смятый конверт: «вот». Герка надрывает край. Внутри лежит глянцевитая картонка с отстуканным на машинке текстом. Там говорится, что вышел Степану Егорычу орден Красной Звезды, за доблесть, проявленную в октябре 1941-го в борьбе с прокатившимися через наш городок танками Гудериана. Ниже – размытая печать, чернильная подпись-закорючка и дата – апрель позапрошлого года.


Рецензии