Часть 2. Мим
Корабль шел на юг, вдоль скалистого берега обильной скотом Фессалии, к родине Олимпия - Аттике. Там судно ненадолго передохнет в порту Пирея, погрузит амфоры с аттическим маслом и вином, ценители которого еще остались на Востоке, и направиться в Сирию. В знаменитый город Антиохию, где сходятся караванные тропы из Индии и Парфии, встречаются греческая веселость, восточная роскошь и римская власть.
Солнце всходило все выше и выше. Друзья, убаюканные гекзаметрическим шумом волн, все еще лежали, укрывшись плащами, на мешках с шерстью. Олимпий с любовью смотрел на тех людей, что стали его семьей.
Год в путешествии идет за три. Два года он в дороге со смелым Малхом, со старым эллином-развратником Гелиоклом, с длинноволосым весельчаком Афанасием, с томной Далилой, со скромной, тоненькой как тростинка Танит и страстной, лукавой и непостоянной Трифэной, за которой он и пошел в странствие с первым пухом на лице, тогда, два года назад, в Пирее.
Финикиец Малх, сирийка Далила и египтянка Танит раньше были акробатами в бродячем цирке. Им владел Папаша - немолодой римлянин, начавший когда-то с рабской труппой. Но невольники частью разбежались, частью – перемерли после землетрясения на Родосе, где, по несчастью, как-то оказалась труппа.
Папаше помогал наглый и вороватый вольноотпущенник Эвтик, знавший грамоту и ведший учет расходов и доходов труппы. Лишь Папаша – римский гражданин - мог поручиться за своих акробатов, что они не беглые рабы и имел право договариваться с устроителями игр в цирках. Так что деньги шли через него.
Но акробаты не жаловались – хватало на еду, вино и женщин; девушкам – на ленты и новые сандалии, на румяна, белила и бани. Они не были рабами: Малх когда-то служил клиентом навклира из Сидона, чей корабль разбился у берегов Карии. Юноша чудом спасся без гроша, со страхом вернуться к патрону, зарабатывал фокусами в кабачках, где его и нашел Папаша.
Далила из сирийской Апамеи сбежала в детстве к актерам и скиталась из труппы в труппу, сделав в один из дней остановку у римлянина, который увидел полуголой ее в таверне города Кизик с бубном.
Юную Танит они все вместе выкупили у работорговцев в Милете – ее поймали разбойники на дороге, убив пригревшего ее (не без корысти для себя, конечно) чиновника, ехавшего с важными документами в Эфес, а девочку продали своим подельникам.
Танит молила о помощи прохожих, стоя с выбеленными ногами на рыночной площади, но никто, кроме акробатов, развлекавших людей, не решился подойти к девочке. Папаша согласился, что юная также пригодится для представлений. Египтянку не успели заклеймить, и когда ловцы людей не смогли доказать актерам, что она не украдена, предпочли быстро получить немного денег и убраться с рынка, пока дело не дошло до властей.
Бежать им от патрона было особо некуда, ведь Папаша был добр и щедр, и полгода актеры скитались по Азии. Римлянин нанял свободных, потому что ответственности за них было меньше – ночлег и пропитание те могли и сами найти, а в случае преступления спрос был с них, а не с римлянина.
Акробаты выступали на песке цирков, где после них рабы будут убивать друг друга на потеху толпе. Девушки бесстыдно танцевали, распаляя перед кровавым зрелищем толпу, или устраивали потешный поединок, катаясь по песку, извиваясь не то в любовном объятии, не то в борцовском захвате.
Недалекие зрители – вольноотпущенники, держатели таверн и лупанаров, поденщики и ремесленники -ржали и плотоядно глядели на девичьи прелести, прикрытые лишь короткими туниками, которые во время «борьбы» задирались. Малх жонглировал факелами или проделывал фокусы с ножами, кувыркался, рискуя пропороть себя воткнутым в песок мечом или разбить голову, подбрасывал и ловил томную Далилу или хрупкую Танит.
Служители тем временем в подземельях разъяряли зверей и точили оружие, а зрители делали ставки. В маленьких эллинских городках Азии бойцы часто умирали на арене столь нелепо, что представления шутов-бродяг вызывали не меньше чувств у зрителей, чем кровь и вспоротые внутренности гладиаторов.
Но как-то после представления перед боями в цирке Византия девушек стал домогался их собственный циркуларий. К зиме дела пошли хуже, денег стало меньше, и Папаша становился все злее.
Малх случайно задержался у подсобного помещения глубоко под ареной цирка, где, по соседству с клетками для животных и оружейными с запертыми неподалеку бойцами, циркачам позволили сложить их инструменты и нехитрый скарб. Над головой ревела толпа, лилась кровь на песок, грузно топтались пять пар гладиаторов, из которых в живых должна была остаться половина.
Юноша пересчитывал полученные от Папаши деньги и размышлял, сразу ли направиться в портовый кабачок или пройти на трибуны, куда его бесплатно пустят служители: судя по реву в этот раз поединок был интересный. Может, поставить часть гонорара на удачливого бойца и удвоить свой сегодняшний заработок? Малх любил кости, вино, женщин, ставки на колесничьих и гладиаторов. Ведь когда четверка коней, на которых ты поставил, огибает мету, или костяшки вот-вот сложатся в число Венеры, всегда чувствуешь приятный холодок – Фортуна уже почти в твоих руках. Да и женщины же любят удачливых….
Но мысли финикийца остановил послышавшийся из каморки гневный голос Далилы.
- Ладно я, да ведь она еще ребенок! Папаша, прекрати! Сходи в лупанар лучше.
- У меня и так тут бесплатный лупанар.
- Я закричу!
- Молчи, или станешь портовой шлюхой без меня.
Юноша затаился и приблизился к проему коморки. Тут Малх увидел в полумраке, как толстый лысый циркуларий облизывает смуглую, влажную после представления щеку пятнадцатилетней египтянки:
- Ты вся такая мокрая…
Его рука потянулась по телу девушки вниз, широкие ноздри раздувались в предвкушении. Раньше Папаша себе никогда такого не позволял. Далиле после представлений, в особенности, когда она раздевалась перед боями на арене до набедренной повязки, приносили подарки.
Рабы передавали ей записки с просьбой явиться вечером в такой-то дом к распаленному кровавым боем к устроителю похоронных процессий или в инсулу к смотрителю городского водопровода, у которого жена уехала лечиться на воды. Половина от подарков шла Папаше.
Египтянка же была еще слишком мала для этого, и Папаша придерживал её до тех пор, пока и она станет ценна не только для похотливых грамматиков, но и для состоятельных мужей. Но сегодня он напился пьян и решил, что хватит быть Папашей – пора первому снять сливки и получить кое-что большее, чем процент от гонораров.
Малх стоял, раскрыв рот и молчал, Папаша не видел его. Корявые толстые пальцы циркулария проникли под подол девочки. Туника у египтянки совсем короткая – в длинной одежде неудобно показывать трюки и стройные нежно-смуглые, как отглаженный пемзой папирус, ноги. Ведь большей части зрителей, скучающих на трибунах в ожидании кровавых поединков, фокусы не меньше будоражат кровь, чем прелестные обводы девичьего тела …
Вряд ли циркуларий особо скрывал свои намерения. Но никто из цирковой прислуги его не остановил. Обычная сцена. Сейчас в коридоре у проема не было никого, кроме юноши.
В полумраке Малх заметил, как вольноотпущенник приблизился к Далиле.
- А тебе, рабская порода, точно ничего не перепадет! – гневно заявила сирийка прислужнику Папаши.
Танит заметила Малха и отчаянно посмотрела на парня, выкатив в ужасе свои подведенные для представления зеленые миндалевидные глаза, от тоски ставшие ещё выразительнее.
- Малх, ради Исиды… - пролепетала девушка, но ее речь остановил звонкий шлепок пощечины. Когда пухлая рука римлянина упала, Малх увидел маленькую каплю у уголка губ египтянки, медленно текущую вниз. Римлянин повернулся в дверной проем, наконец, заметил Малха и зло сощурился.
- Чего уставился, молокосос? Пошел прочь! Я в своем праве.
Малх не двигался.
- Деньги получил и вали до завтра! Эти не про тебя! Ты еще не заработал на сучку.
На этих словах вольноотпущенник циркулария жизнерадостно заржал. Он-то как раз очень рассчитывал утолить свою похоть после хозяина.
Малх, которого владелец цирка не принимал в серьез, часто насмехаясь над его возрастом, варварским происхождением и худобой, действительно был ещё безбородым юнцом. Но вместо того, чтобы смиренно уйти, он быстро и молча шагнул в каморку. Малх хладнокровно схватил римлянина за жирный затылок, руки которого были под туникой у египтянки, не готовые к борьбе. От столь внезапного движения Папаша только и успел, что выпучить глаза.
Малх дрожащей от ярости рукой выхватил из-за кожаного пояса длинную иглу, которой он пришивал заплаты к своему поношенному хитону, и, приставив острие к горлу своего сластолюбивого покровителя, облизнул пересохшие губы. Ненависть к унижавшему его все время толстому латинянину наполнила Малха. Впрочем, что делать дальше, он не знал.
Циркуларий ошалел от такой наглости, затрепыхался у Малха в руках.
- Ты идиот? Прекрати! Тебя распнут, финикийский щенок! Я римский гражданин! - уверенно и даже с неуместной гордостью выкрикнул неудавшийся насильник магическую формулу.
Вместо ответа острие иглы больно оцарапало сальный подбородок. По шее римлянина побежала струйка крови. Римлянин взвизгнул.
- Сукин сын! Помогите, кто-нибудь! - игла опять надавила на рану.
Циркуларий заверещал, уже громко, обращаясь к своему бывшему рабу, пуча глаза и брызгая слюной.
- Эвтик, кретин, сделай что-нибудь!
Глазами он показывал своему бывшему рабу на лежащий на скамье затупленный нож, и рассчитывал, что тот хотя бы позовет на помощь.
- А-хр! – вскрикнул римлянин и потерял сознание от удара по лысому загорелому черепу.
Затылок его был в крови. Негодяй обмяк и сполз на пол. Нельзя было понять, жив он, или мертв, но точно нельзя было позволить позвать на помощь, решил Малх.
Девушки вцепились когтями в лицо оставшегося без указаний туповатого Эвтика - вольноотпущенник был в ужасе от такого оборота дел.
Малх развернулся к нему - безоружному, ошарашенному женским нападением Юноша ударил вольноотпущенника в живот, а когда тот согнулся пополам, добавил локтем, и добил лежащего на присыпанном соломой полу ногами. Нож своего хозяина Малх взял в руку, но лишь для того, чтобы им никто не воспользовался. Через десять минут две девушки и юноша уже бежали от цирка в темные переулки, с мешками за спинами, попутно обчистив кошельки циркулария и его прихлебателя.
Потом им всем пришлось бежать и из Византия. Циркач действительно был римским гражданином, разорившимся распорядителем игр из Неаполя. По наущению мнимого доброжелателя поставил он все деньги и даже заложил дом ради пары совершенно верных гладиаторов на им же устроенных играх, чтобы удвоить свое состояние. Папаша думал, что договорился с ланистой противников того, на кого поставил. Бой оказался и вправду нечестным, но устроенным как раз ради того, чтобы завладеть его состоянием, домом и рабами. Неапольская чернь рукоплескала - она любит падения богатых.
После продажи дома и расчета с долгами остались у Папаши некоторые сбережения и вольноотпущенник не самого далекого ума, хотя и не без способностей к администрированию. Опозоренный, обворованный, Папаша ушел искать счастья на Восток, чтобы вложиться в торговлю шелком и специями – после таких операций многие возвращались богачами.
Судьба унесла Папашу и его вольноотпущенника за моря от милой Италии. Но римлянину, как ни жертвовал он Фортуне, не везло. Все предприятия, которые он пытался основать, лопались, как выпавшие из повозки амфоры. Папаша решил вернуться к знакомому промыслу - развлечению черни – денег уже было совсем немного. Но и тут его постиг провал, злой Рок и черная неблагодарность тех, кого он опекал – и всего лишь из-за желания получить то, что было его по праву благодетеля.
Тем не менее, на стороне Папаши был закон, он оставался римским гражданином. Если римлянин был мертв, то юноше грозила незавидная судьба висельника, если жив, то когда-нибудь мог их опознать, а акробатов могли отправить на рудники и галеры.
Однако над акробатами больше не было никого, кто мог присвоить их деньги.
Заработанное, как и пищу, делили поровну. Первое время им хватало и украденного. В странствиях Далила стала для Малха верной подругой, почти женой, и больше не принимая подарков от поклонников в благодарность за тот день в Византии.
Танит, пятнадцатилетняя смуглая египтянка, убежавшая в двенадцать лет от родителей в неурожайный год, стала Малху и Далиле сестрой. Лишь изредка ей снилась родная деревушка под городом Антинуполем.
В ночных грезах ей виделись родные акации, быки, связанные попарно ярмом по колено разлившейся нильской воде, обремененные пальмами островки, черные барки с косыми парусами на темной воде, что везут пшеницу в Александрию, откуда потом ее оправят на прокорм римских нахлебников. А над всем этим - добрые усталые глаза матери, печальные, как в тот день, когда ее продавали римскому сборщику податей в уплату недоимок. И тогда Танит просыпалась в слезах.
Они продолжили свое ремесло, бродя по городам, и выступая только на улицах, так как в цирках их первое время могли опознать. В Сардах у вороватого смотрителя складов городской стражи акробаты купили видавшего виды легионного осла, а с ним - кожаные переметные сумки и старую солдатскую палатку, чтобы прятаться от непогоды, когда, непогода застанет их вдали от жилья. Однажды в Филиппах, прославленных сражением старины, у портика Афродиты, беглецы наткнулись на торговой площади на двух вольных комедиантов - молодого, длинноволосого и старого, седого и коротко стриженного.
Они разыгрывали смешные, но полные изящества сценки, пародируя кого-то из зрителей. Зеваки хватались за животы, показывая пальцем на жертв мимов, ведь нет ничего приятнее, чем посмеяться над соседом. Затем седой обходил зрителей с деревянной тарелкой, и круг любителей пантомим редел. Теосец Гелиокл - старший комедиант - с радостью принял Малха, Далилу и Танит в труппу. Красивые девушки всегда привлекут больше бездельников, ошивающихся на рынках. Гелиокл начал обучать свих новых друзей театральному ремеслу в городских садах.
В суме Гелиокла было, помимо свитков с комедиями и трагедиями, несколько старых, затертых масок, которые носил ещё с Теоса. С острова он был давно изгнан, а также исключен из «Священного Адрианового союза странствующих артистов». Это общество, в обмен на ежегодный взнос, устраивало совместные трапезы, помогало обнищавшим артистам и устраивало их погребение.
Сластолюбивый, но добродушный и склонный ко всему изящному и красивому эллин, умевший завораживать толпу красивыми движениями рук, впал в унизительную бедность на исходе лет. И вот, наконец, вокруг него собрались юноши и девушки, с которыми, быть может, он ещё сможет попытать счастья в высоком жанре. Во время странствий в Карии к ним прибилась волоокая Трифэна – стройная миловидная девушка, с темными, изумительно курчавящимися волосами и не менее темным прошлым, как и у всех собравшихся вокруг Гелиокла.
Они снова стали выступать в театрах, так как Гелиокл показывал хоть и утративший силу, но настоящий знак принадлежности к союзу трагиков. Он договаривался с устроителями представлений. Артисты надеясь уже не встретиться больше с Папашей, привыкали к славе.
Коринфянину Афанасию - младшему миму - глянулась повзрослевшая Танит. Гелиокл был равнодушен к женщинам, ибо раньше «братцем» его был Афанасий, и страдал от его измены. Все вместе актеры отправились в Ахайю, где в пирейском порту повстречали Олимпия, своего уже теперь старого знакомца, еще пару недель назад и не помышлявшего о странствиях
Гелиокл восхищался Олимпием - за его золотые кудри и за то, что тот единственный, кроме самого Гелиокла, знал грамоту и был знаком с эллинской поэзией.
Ветер был попутный.
Теосец и афинянин сидели на палубе, разговаривали теплой летней ночью. Корабль «Амур», зафрахтованный римским банкиром Луцием Вером Никомедом у навклира Лиха из Смирны, легко покачивался на волнах, пересекая скопление Кикладских островов.
Теосец, под скрип снастей и шорохи в клетках, что были расставлены в трюме и даже на палубе, разговаривал с юношей, пожирая его неясный в отблесках кормового светильника силуэт глазами, пытаясь заманить в ловушку сладкими речами.
***
На корме «Амура» трепетал лепестками нервного пламени, ограниченный железными прутьями, светильник.
- Это чудо, что мы тебя встретили, братец. Наконец-то я напишу трагедию. Она будет называться «Дафна и Феб», - начал предводитель артистов издалека.
- Название неплохое, клянусь Афиной!- похвалил Олимпий, с опаской наблюдая, как разглядывает его немолодой мужчина.
«Братцами» в веселых домах называют мужчин, что готовы соединиться с себе подобными. Но Олимпий не хотел бы утешить старика – он не отдался миллионеру Аттику, так зачем уступать этому приятному, но нищему актеру? Он хотел бы забыть ужасы, пережитые в Афинах с черноокой Трифэной за ней, а не за седым комедиантом он пошел, как за светильником. Он не думал, что это было бы предательством погибшей Нисан – ее любовь была чем-то прочитанным у Платона. К Трифэне он испытывал желание мужчины, вошедшего жаркую, словно натопленная парилка в термах, молодость. Живое - живым,. Нисан бы простила. Их бог учил прощать…
- Я только сегодня её задумал, глядя на тебя. Ты - вылитый Аполлон! Найдем фальшивой позолоты в Смирне и смастерим тебе лук. Дафна у нас есть. Далила подойдет, - с энтузиазмом продолжал неумолимый Гелиокл.
- Я думаю, что лучше Трифэна. Далила - спутница Малха, вашего Меркурия, - осторожно, сдерживая раздражение заметил Олимпий.
Гелиокл усмехнулся, видя, что Олимпий уже выделил для себя избранницу.
- Осталось лишь найти красивого мальчика, младше тринадцати лет, - при последних словах Гелиокл плотоядно улыбнулся.
- Ты когда-нибудь писал трагедии? - удивился Олимпий, радуясь, что уже не окажется Эротом в постановке Гелиокла. Но когда собеседник положил ладонь слишком близко к его колену, он отодвинул его на пядь.
Старый теосец вздохнул.
- Нет, я их играл. Талия похитила меня у Мельпомены и заставила скитаться по свету. Я хочу, чтобы ко мне собрались также Терпсихора, Эрато и Каллиопа, - приторно улыбнулся Гелиокл.
- Далила и Танит, мне кажется, равно прекрасны в танце. Так что ты нашел целых двух Терпсихор, -
- Согласен. Трифэна могла бы стать твоей Эрато - я видел, как она на тебя смотрит. Клянусь Афродитой, не мне одному ты приглянулся.
Олимпий кашлянул в кулак. Гелиокл настойчиво продолжал.
- Осталось написать стихи. Я не уверен, подвластна ли мне муза поэзии, но без стихов нельзя. Ни одно движение ещё не передало смыл лучше слов. Ты не пишешь стихи, Олимпий?
- Я знал одного игрока словами. Он бежал из моего города, так как его хотели убить...
- О боги, что за времена настали, когда начали убивать поэтов? Откуда ты родом? - покачал седой головой Гелиокл головой.
- Это творится в Афинах., родине искусств. Он выжил, хотя другой, невинный и дорогой мне человек, пал под ножами убийц. Поэт уплыл на корабле в Сирию. Жив ли он?
Олимпию стало стыдно – со смерти отца он почти не вспоминал о своем друге, мысль о Нисан отозвалась болью в груди - нужен был мед поцелуев Трифэны, чтобы залечить раны.
Гелиокл задумчиво ответил.
- Жизнь полна печали и расставаний. Она же полна радостями и счастливым встречами. Одно без другого не бывает.
- С кем-то уже не встретишься…
- Елисейские поля станут для вас местом встречи.
- Ты говоришь как софист, но веришь в бытие за гробом? – изумился Олимпий.
- Скажу, что достоверно никто оттуда не сообщал, как оно там. А пока ты жив, красавчик, может, дай боги, и твой друг жив, и мойры плетут нить его жизни. Давай выпьем вина за то, чтобы встретились. Как звали его? – достал Геликол неизвестно откуда взявшуюся флягу, думая, что винные пары сделают юношу сговорчивей.
- Посидоний. Его стихи любили в Афинах за острый и едкий слог...
- А это вино - пряное! Вы увидитесь. Нет ничего святее уз дружбы. Принеси жертву Тихе – и случай вас рано или поздно сведет. Это единственный бог, в которого я точно верю, - он открыл флягу. - Ио! - Сказал теосец и протянул флягу афинянину.
- Ио! - ответил после глотка Олимпий. – Что-то я засиделся! Прогуляюсь-ка я к носу корабля, разомну члены…
Олимпий удалился, скрипя доскам помоста.
Гелиокл вздохнул и плотно, со злостью заткнул горлышко фляги пробкой. Не сегодня, но может быть, завтра?
***
- Откуда прибыли эти мимы? – спросил у соседа по скамье хорошо одетый человек, известный в Смирне ритор Элий Аристид.
Ритор негодовал. Какая пошлость! Позор… Он ходит в театр на мимические представления. Он, только что не давший святотатству и дурному вкусу победить в Афинах!
Его можно было бы принять за старика, но это был зрелый эллин. Зрелый и, судя по его нежно-желтому хитону из первоклассного льна, состоятельный муж. Его сосед, упитанный жизнерадостный коротышка, иониец, также одетый недешево, с сочным чавканьем и хрустом пожирал гранатовое сидонское яблоко.
Толстяк на мгновение остановил свой труд, и с воодушевлением ответил:
- Из Аттики, любезный. И скажу, они просто бесподобны, клянусь Дионисом.
- Бесподобны? - сморщился обладатель впалых щек.
- Может, это не коринфяне, но зато сколько естественности! Я был и в Коринфе, и в Антиохии, и мне есть с чем сравнивать! Кстати, разрешите представиться: Лих из Смирны, ионийский судовладелец и скромный поклонник искусства.
- Очень приятно! – ответил человек с изможденным лицом. Без тени удовольствия от знакомства с любителем низкого жанра, хотя и был с ним земляком.
Глаза ритора бегали по трибунам амфитеатра. Очень хотелось повернуть голову и найти жесткую, но что тогда скажут потом в городе? Прославленный ритор вертит головой по рядам ради двухоболовой девчонки. Так ее звали завистники и завистницы, указывая на ее подлое прошлое.
Сосед продолжил пожирать яблоко, и делал это мучительно долго для человека, который привык к изысканным манерам римских дворцов, философских кружков Антиохии и Александрии.
Но где же она? Всегда ведь сидела по правую руку, чуть выше, двумя рядами. Да, он, знаменитый ритор, уважаемый человек, почетный гражданин Смирны, землевладелец, обладатель римского гражданства, друг юного Цезаря Марка, готов стать рабом этой девчонки, о которой говорили, что она сама вышла чуть ли не из рабынь.
Лих на миг прекратил чавкать и смотреть на красивых актеров, лукаво прищурил глаз.
- А как зовут Вас, уважаемый? – спросил любитель яблок и изящных искусств. – Вы себя не назвали, но мне почему-то кажется, что не последний человек в этом городе. Я вас где-то видел…
Когда-то он смог и мог завладеть ею навсегда, но затем потерял… И часть жизненной силы, что вошла было вновь в его слабое тело, ушла тоже. Навсегда? Но стрелы жестокого Эрота ранят навылет. Не помеха им ни эллин, не варвар, ни преклонный возраст, ни гордый ум, ни старые привычки, ни вера в то, что ничего в жизни нельзя повернуть вспять.
За те годы, что он не видел Пантею, её красота расцвела и подошла к акме, что у женщин бывает так рано и длится столь недолго. Теперь она манила уже не своей свежестью, неопытностью и рано расцветшей нетронутой женственностью, приправленной яркими румянами, накрашенными губами и густо подведенными глазами. Ей теперь и без этих дешевых ухищрений хватало взгляда, жеста руки, поворота бедра, чтобы свести с ума.
И вот он в театре, в который зарекся ходить с тех пор, как в Смирне не показывают трагедий. По крайней мере, утешал он себя, тут хотя бы не убивают на сцене, как уже делали эти грубые римляне в Эфесе, превратив трагедии Эсхила в безвкусную казнь городских висельников.
В Смирне слово Аристида весило много, и городской совет (несмотря на то, что устроители игр неоднократно давали взятки старейшинам Смирны) опасался производить бойни там, где наслаждаются игрой и перевоплощениями актеров.
Хотя не обходилось и без недоразумений, что пятнали чистые воспоминания о чаше театра. Тут сожгли несколько лет назад одного безумца, смутьяна и государственного преступника, разъярившего эфесскую чернь своим глупым христианским учением. С этим уже ничего не поделаешь – христиан в Смирне не очень любили, несмотря на их удручающую многочисленность. Ритор встрепенулся в ответ на слова судовладельца. Погруженный в свои мысли, он забыл, что с ним разговаривают.
- Элий Аристид, ритор,- бросил рано состарившийся мужчина Лиху-судовладельцу.
Толстяк просиял, в глазах его зажегся интерес. Но, как оказалась, не от любви к просвещению. Он приподнял бровь:
- Да-да, что-то припоминаю, хотя я не любитель риторики, скажу честно. А не родственник ли Вы известного землевладельца из Мисии, пожизненного жреца Зевса, Евдемона из Кизика?
Ритор, услышав титулы отца, вздернул острый подбородок.
- Я его единственный сын. Но имениями и всеми делами занимаются отцовские и мои вольноотпущенники. Я же решил полностью посвятить себя возвышенным наукам.
Лих, который сначала отнесся с уважением к сыну уважаемого Эвдемона, несмотря на то, что тот назвал себя «ритором», посмотрел на него, как на безумного. Но дипломатично ответил.
- Я лично больше люблю то, что можно потрогать или увидеть. Театр или вкусное блюдо.
Аристид вновь гордо вскинул подбородок.
- Там, где я был, вкушают философию и красноречие как самое изысканное блюдо. В Антиохии, Александрии, Риме и Афинах я имею друзей, жаждущих мудрости и словесной красоты. Друзей богатых, но ценящих мудрость. – уколол Аристид торговца.
Толстяк вежливо хохотнул. Он различил язвительность ритора, но к остротам, если они не касаются его денег, был равнодушен.
- Я плохо понимаю красоту слов, дорогой Элий. Видимо, больше развито у меня телесное око. Я услаждаю взор красивым женским телом или мальчиком, или их мраморными подобиями. Впрочем, твое ремесло тоже очень важно, - закончил он примирительно, с ноткой уничижения. – А отца твоего я знал, хоть и отдаленно. Очень оборотистый и уважаемый человек, да… Миллионер…Так ты говоришь, ты был в Риме и Александрии?
- Да, был.
Торговец потер руки.
- А не знают ли твои друзья о том, как сказались волнения в Дельте и недавний набег блеммиев на Нижний Египет на отправке зерна в Рим? Говорят, также подвоз золота из Нубии прекратился, и цена как на хлеб, так и на золото может несколько повыситься…Говорят, из-за задержки зерновоза и роста цен, которые не компенсировало государство, в Смирне бунтовали пекари!
Аристид никак не мог прокомментировать нападения кочевников на римские посты в Египте, равно как и ситуацию со снабжением Рима и Смирны и цены на пшеницу.
- Мои александрийские друзья люди состоятельные. Но они не занимаются такими низкими предметами, - гордо бросил ритор.
Жизнерадостный Лих вздохнул.
- И очень зря, клянусь Гермесом. Впрочем, давай смотреть, Аристид, сын благородных родителей, - толстяк окончательно уверовал в безнадежность Аристида на деловом поприще. Впрочем, это тоже можно использовать. Но позже.
Тем временем, на сцене разыгрывалась какая-то сцена из Илиады. Декорации с легким скрипом сменялись одни другими, в танце крутились грациозная египтянка. Над трибунами шелестел приглушенный женский шепот. Садящееся, но все ещё жаркое весеннее солнце нежно просвечивало через натянутый над головами зрителей пурпурный тент, так называемый веларий. Трибуны были в розоватом полумраке, пока на сцене разыгрывалась сцена похищения Елены. С моря веял легкий ветерок, разносивший в стороны запахи дорогих духов. Гидравлические органы гремели, чтобы создать трагический эффект, сменяясь затем игривой флейтой и веселой арфой, стократно усиленными полукругом амфитеатра. А на сцене артисты из Аттики без единого слова показывали кипение страстей.
Аристида отнюдь не увлекало действо. Он вспомнил место у Саллюстия. Если римский писатель не лгал, то в этом самом театре триста лет назад так же сидел опальный победитель варвара Югурты - благородный Цецилий Метелл. Из Рима пришло письмо с позволением возвратиться. Тогда римский муж отказался взглянуть на послание раньше, чем закончится трагедия Еврипида. Аристид очень сомневался, что Метелл усидел бы сегодня на мраморной скамье до конца представления – так оно было безнадежно опошлено.
Лих тем временем сокрушался, глядел на сцену и покачивал от возбуждения лоснящейся от пота лысой головой. Он подмигивал ритору, решив, что несостоятельный на деловом поприще Аристид хотя бы ценит женскую красоту.
- Ах, если бы Пантея вышла бы сегодня в роли Афродиты, но нет, те времена ушли безвозвратно. Та, что на сцене сейчас, ей в подметки не годится. А я ещё помню, как она появилась в первый раз на просценуме, юна и чиста, словно весталка, хи-хи! Но чистая Терпсихора! – и поцеловал кончики своих холеных толстых пальцев.
- Пантея? Вы сказали Пантея? – слова толстяка как громом поразили Аристида.
- Да, в роли Елены. О, дерзкогрудая Киприда! - всплеснул увешанными перстнями толстыми пальцами судовладелец. - Ради неё я бы расстался с наследством, я бы нанял гладиаторов, посадил на эти же корабли и второй раз разрушил Илион. Но кто я такой? В свое время продал я целый корабль, груженый перцем и лаодикейским вином, чтобы сокрушить золотом гордую твердыню, добиться любви Пантеи. Но жестокая отвергла меня…
Знал бы этот глупый торговец, что когда-то для этого хватило чаши того самого напитка…
- Ах, впрочем, извините… - поспешил прервать разговор ритор.
Впрочем, Аристид рассеянно следил за сценой. «Она не могла не прийти, не могла. Она должна посещать зрелища, быть на виду, иначе в городе скажут, что Пантея уже не та, что раньше. Эти женщины, они словно змеи.
Но где же она. Или догадалась обо мне? Старый я осел! Зачем я написал эту элегию? Я ведь не поэт. Позор… Нет, я же не подписал…»
- Ах, как прекрасно! Да, в них есть некая аттическая изюминка, они принесли к нашему ионийскому изяществу чуть больше перцу, клянусь Аполлоном! – не переставал восторгаться судовладелец.
Аристид резко повернул голову и раздраженно ответил соседу по скамье.
- Изящество! Если бы! Раньше в момент напряжения сюжета пели хоры, актеры вкладывали всю страсть в текст, а теперь это променяли на ужимки. Какое изящество? Где аттическая комедия? Лишь длинные ноги, оттопыренные ягодицы, румяна или мускулы. Вместо комедии – пантомима. Никто уже не читает текстов, величественные слова заменили жесты, понятные любому варвару и чужестранцу. Трагедии ставят в Парфии, только не в Элладе! Вместо звучных, с чувством сказанных слов – гидравлические органы! Иония кишит христианами и дураками, ум угасает, а вкус грубеет. Знали бы древние, что тут происходит - они бы сгорели со стыда.
Аристид раскраснелся и ловил воздух ртом, как выброшенная на песок рыба. Лих спросил с удивлением, оторопевший от потока выспренних слов:
- Чего же ты пришел в театр, любезный?
Тем временем Элий, осмелев от выпада на пантомиму, повернув голову, наконец, увидел облеченную в воздушной легкости хитон Пантею, а рядом с нею – молодого красавца Аристона. Волосы цвета воронова крыла пленили взгляд ритора, и даже затмили злобу и зависть к тому, что тот, другой, здоровый и статный, обладает его Пантеей. Он не сразу услышал вопрос судовладельца, и как-то рассеянно ответил:
- Я?
Она пришла, хвала Афродите! Словно камень убрали, давящий тяжко на печень. Он вернет её.
***
Оповещенный слугой о появлении важного гостя из Рима, архитектор Аристон уже в третьем часу дня стоял у входа в украшенный редкими статуями атрий, когда увидел, как из богатых носилок, окруженных слугами с дубинками, выполз маленький толстый человек, облеченный в тогу. Рядом с плечистым, высоким архитектором всесильный вольноотпущенник казался пигмеем, одутловатым евнухом.
Но в римском мире значение имеет не рост, физическая красота и даже не утонченность вкуса, а деньги и близость к власти. А когда твой кредитор является торговым партнером твоего болезненного дяди и персоной, близкой к наследнику императорского пурпура, любые преимущества во внешности исчезают. За толстяком семенил раб с чернильницей на поясе. Его тоже не следовало недооценивать. В нынешнее время рабы могут оказаться сильнее, чем свободные.
- Рад встретить тебя в жемчужине Ионии, в средоточии изящества и красоты, друг Никомед, - елейно, показывая белоснежные зубы в будто бы радостной улыбке, произнес Аристон, простирая руки в приветственном жесте.
Упомянутый Никомед не оценил красоты сказанного:
- Будь здоров и ты. Впрочем, мне нет дела до всякого там изящества и пустой болтовни. Ты знаешь, меня привели сюда дела.
Они прошли сквозь старинный атрий, где били струи освежающего нимфея. В таблинуме, где архитектор устроил библиотеку и кабинет, несколько клепсидр сменилось, пока шли нудные споры. Обсуждали качество материалов, разницу цен на них в разных провинциях по отношению к сумме выделенных государством средств и его собственную, Аристона, долю в этом предприятии. Пять процентов из многомиллионного подряда пойдет в погашение его, Аристона, немалых долгов менялам и самому Никомедьу.
Подобострастная улыбка сошла с лица архитектора, когда занавесь на носилках римского вельможи задернулась. Лектика, содержащая внутри себя наперсника Цезаря, мерно колыхаясь, начала удаляться от ограды дома Аристона. Она плыла в людском потоке, словно торговый корабль, нагруженный строительными материалами для будущих построек.
С облегчением, словно после упорной тренировки в палестре, которую Аритстон, к своему сожалению пропустил ради этого денежного мешка, он смахнул с красивого лба пот. Все же он славно поработал, и смог вытянуть из этого вольноотпущенника ещё два процента. Дядя будет рад. Завтра составят бумагу у нотариуса, чтобы решенное сегодня имело железную силу и вольноотпущенник не передумал.
Аристон отдал распоряжение подготовить баню (ту самую, где он чуть не погиб по глупости) и приготовить легкий обед. Наконец-то он отвязался от своего неприятного заимодавца (если кредиторы вообще бывают приятными). Но затем архитектор задумался.
Нужно было ублажить этого ростовщика шумным пиром, чтобы сгладить уступку пары процентов. Варвары и бывшие рабы, какими расчетливыми и предприимчивыми бы они не становились, обладают вульгарным вкусом. Да и Пантею неплохо бы привести на пир. Тогда, быть может, возможны и новые уступки… Ревнивый архитектор не собирался делить свою гетеру ни с кем (хотя глупо было пытаться удержать женщину такого рода, так же глупо, как и ревновать), но её присутствие на пиру сделало бы толстяка сговорчивей.
Слуга уже отправился раздавать распоряжения невольникам, но архитектор остановил его знаком холеной, но сильной руки.
- Раб, и вот что. Хочу, чтобы у меня сегодня вечером было как можно веселее. Хочу грубого веселья, - Аристон хмыкнул.- По крайней мере, мой драгоценнейший гость - наверняка….Он ведь из Рима и вольноотпущенник. Разыщи мне этих пошляков, которые нынче выступали в театре. Они играли «Великого Агамемнона»
- Тех, что приплыли в город из Эллады?
- Да, их.
Раб зашаркал раздавать распоряжения.
Аристон начал размышлять, будто полководец, отправляющий лазутчиков к парфянам. Он разослал рабов с приглашениями по городу. Одного он послал к наместнику Азии, гостившему в Смирне. Это добавляло пиру значительности, к тому же Никомед имел дружеские отношения с Рутиллианом, что знал дядю архитектора и протолкнул подряд Аристона на обустройство главной улицы Смирны. Иные посланы к городскому казначею и навклиру Лиху - часть его кораблей планировалось зафрахтовать для перевозок строительных материалов в Сирию.
Аристон нахмурил брови. Он вспомнил об Элии Аристиде. Стоит ли приглашать этого болезненного почитателя Асклепия и Исиды? Мысль о том, что когда-то этот мерзкий старик прикасался к телу Пантеи, выводила его из себя. Но приличия…
Друзей тоже нельзя было обидеть. Нужно было пригласить Дифила-скульптора. Менипп и Лала-художница, софист Птолемей из египетского города Навкратиса, с которым архитектор познакомился пять лет назад в александрийском музее – всем им нужно отправить гонцов. Птолемей обожал красноречие Аристида и слыл его другом. Римские власти тоже уважали ритора за его богатство и преданность, выраженную в верноподданнических речах. Римляне любили таких эллинов. Придется, видимо, несколько поступиться гордостью. Аристон написал, покусывая губу, пригласительное письмо ритору Элию Аристиду.
Итак, ещё одно дело сделано, подумал Никомед, покачиваясь в носилках. Эти мало понимающие в делах эллины, кичащиеся своей утонченностью, отличались ещё и спесью по отношению к тем, кого считали варварами, скрывая за лукавыми улыбками презрение и желчь. Лживые льстецы, не стоящие его ногтя. Впрочем, и римляне были не лучше.
Он приехал в полуспящую Ионию ради своей выгоды, из другого мира – быстрого, жадного, огромного Рима. Никомед был из тех людей, которые считали мировой порядок установленным богами на вечные времена для их пользы. Но как в это не поверить? Двадцать лет в римский мир от Океана до Евфрата не видел ни войн, ни гибельных восстаний, ни мора. Границы как никогда нерушимы. Хлеб дешев, как грязь, а в Риме его раздают бесплатно.
Все устроено в нём для того, чтобы жить с наибольшим комфортом и как можно удобней обогащаться. Для этого служат прекрасные каменные дороги, гостиницы и почтовые станции. В каждом городе есть меняльные лавки, и можно не бояться пропажи или грабежа. Следуя с заемным письмом из Рима в скрывшуюся за песками Пальмиру, или даже в британский город Эборак, можно спокойно получить сумму денег через тысячи миль, как если бы эта сумма все время находилась с тобой и преодолела горы, моря и пустыни.
Караваны верблюдов идут в Римскую державу через пустыни из глубин Азии, из Счастливой Аравии, из Парфии, Индии и Серики, нагруженные специями, невесомыми шелками для римских красавиц и благовониями. Крутобокие корабли везут в Рим созревшую на берегах Нила золотую пшеницу и папирус, амфоры с оливковым маслом и вином, сирийское стекло, порфир Верхнего Египта и эвбейский мрамор. Полуварварская Дакия дает свое золото, серебро и медь, а из германских лесов, из дебрей Африки, скифских степей и кавказских ущелий достают выносливых рабов и диковинных животных, чтобы убивать их на величественных цирковых представлениях на радость римской черни.
В солнечных Афинах учит риторике знаменитый Герод Аттик. Прилежно переписывают в лавке у Диомеда труды Эвклида и туманные, но модные среди римских и эллинских ценителей книги Василида и Валентина. В Александрии наблюдают за движением звезд и занимаются тайнами человеческого тела, пытаются познать метафизику бытия, смешивая христианскую душу, высь платоновских идей и азиатские суеверия. И в то же время не забывают производить в многочисленных эргастериях громадное количество украшений, стекла, ремесленных изделий, торговать с Эфиопией и Индией и отсылать в Рим караваны нагруженных пшеницей кораблей.
В Антиохии кипят страсти на ипподроме, агора полна верблюдов, пришедших из-за Евфрата, из Парфии и Аравии, и даже Серики, и утопает в наслаждениях знаменитая Дафна, а томные антиохийские красавицы нежатся в окрашенных в тирский пурпур шелках и не имеют себе равных в искусстве обольщения. В богатых домах «Столицы Востока» вкушают равно редкие яства, философские теории и погружаются в оргии, пока в эргастулах и даже в некоторых приличных домах ширится христианская секта.
Да, долгий мир ведет к беспечности, и на Востоке римские воины начали забывать о тяготах похода. Рабы в эргастулах и покоренные народы глухо волнуются. Римляне, погрязшие в неге и долгах, все чаще доверяют дела вольноотпущенникам и предпочитают нанимать целые варварские племена, вместо того, чтобы уделять внимание воинским упражнениям, а римское золото пальмирские купцы увозят на верблюдах в Парфию.
Но разве не работает благодаря вольноотпущенникам римская государственная машина ещё со времен Клавдия? Разве не стоят нерушимо границы римской державы, не полон Рим многочисленными посланцами от варварских народов, пришедшими за подачками и разве не в предостережение врагам Никомед получил подряд на починку военных дорог и крепостей в Сирии?
Нет, римский мир вечен, вечен мудрый римский порядок, словно крепкое каменное здание, соединенное цементом мудрых законов и железными скрепами римского оружия, ибо что станет в противном случае со всеми, кормящимися от него?
***
Рабы в коротких желтых туниках с коричневой каймой – кудрявые мальчики из Александрии – сбились с ног, наполняя кубки. Триклиниарх, хоть время давно повернуло за полночь, следил, чтобы масла в светильниках не убавлялось.
Перед столами пантомимы, еще позавчера игравшие в городском театре «Великого Агамемнона», теперь веселили почтенных гостей – судовладельца Лиха, чьи корабли задействуют для поставки материалов в Сирию, знаменитого банкира Никомеда из Рима – душу всего хитроумного предприятия по извлечению прибыли из государственного подряда, казначея провинции, Аристона и его друзей – скульпторов и художников.
Судовладелец Лих пьяно твердил Мениппу, художнику и владельцу живописной мастерской в квартале Тритона, и художнице Лале из Кизика:
- Люблю стекло больше золота. Мои корабли возят в Рим и Антиохию александрийское - тоньше льда. Розовое, как твои ланиты, Лала. Знаете ли вы, что сто лет назад Цезарь Тиберий узнал, что некто изобрел небьющееся стекло? Правда ведь, Вакхом клянусь.
- Это невозможно, такое никому не удавалось… - раздраженно вставила Лала, не слишком красивая, задумчивая дева, пренебрегавшая нарядами и румянами, зато носившая всегда с собой уголь и папирусы для зарисовок. Она была одета в мужскую тунику и коротко острижена, так что ее можно было принять за красивого отрока.
Даже на пиру она продолжала работать.
Лала была равнодушна к мужчинам, верная заветам поэтессы Сафо с Лесбоса. Её неразлучная подруга, гетера Цирцея из Кизика, обвившая плечи художницы тонкими руками в звонких браслетах, наоборот, пленяла взгляды гостей порочно очерченным коралловым ртом. Она, в отличие от своей возлюбленной, бывала не против мужской стороны Эроса. Цирцея улыбалась пьяному Лиху из-за спины Лалы и посылала толстяку воздушные поцелуи.
Лала, которой Лих мешал своими глупостями, улавливала движения актеров быстрыми штрихами угля. Она предпочла радостям Гименея труды Аполлона - живопись и философию на горе старомодным родителям, считавшим фрески и холсты занятием ремесленников и рабов мужского пола, а женщину - назначенной продолжать род.
Впрочем, слава о «Паррасии в юбке» шла уже по всей провинции. Многие римляне и эллины заказывали ей портреты восковыми красками на кипарисовых дощечках и эскизы для мозаик, что украсят триклинии и домашние бани. Лале же не давала спать слава старинного живописца Паррасия из Эфеса, что мог уловить страдание и радость и выразить их в игре света и тени. Картины старинного мастера, ветхие, но доступные для обозрения каждому в городском портике, поражали своим мастерством.
- Ну так Тиберий и казнил того человека, что придумал такое стекло, и бедняга рассказывает свой секрет только Харону. И никто не может его получить снова, так же, как одна женщина не может зачать от другой, - расхохотался Лих, подмигнув художнице. Он посчитал свою шутку очень удачной.
- Так же, как и твои рабы от тебя, - вставил Менипп.
Лих не обиделся, а, отпив вина, продолжил:
– Лала, ты, так похожая на мальчиков, в связи с которыми меня укоряет Менипп! Напиши мой с Цирцеей портрет! Я буду ее Одиссеем! А ты, Цирцея, божественная колдунья! Бросай свой скучный Кизик и свою скучную художницу! Я покрою тебя шелком и каменьями! Тебе же, Лала, я дам столько золота, сколько нужно за портрет и за Цирцею!
Художница фыркнула, раздраженная тем, что этот купец так верит в свои деньги.
- Какой ты Одиссей, уж в свинью превратился! Не выдержал чар Цирцеи!
Цирцея добавила, лукаво улыбаясь:
- И что-то я не слышала о том, чтобы ты брал Трою.
Лих, ковыряясь во рту зубочисткой, благодушно заявил:
- Так и быть. Ради твоей благосклонности я готов взять и разграбить твой Кизик…
На соседних ложах ритор Элий Аристид и философ Птолемей беседовали друг с другом, не слишком далеко от медиума, но и не слишком близко – именно такие указания дал номенклатору Аристон. Аристид, как бы невзначай, рассуждал, поглядывая на Аристона и пожевывая тонкие губы:
- И отчего нынче художникам и ваятелям такой почет? Платон называл их ремесленниками, а Сенека – отребьем, ибо они ходят по верхам, и не способны заглянуть дальше видимости, которую бездумно копируют и воплощают.
Не обошлось и без многочисленных клиентов почтенных людей, что с животной жадностью ели и пили в три горла, благодарно оглядываясь на патронов. Целых два софиста придавали чинности пиру, хотя они и были здесь словно диковинные звери в амфитеатре на фоне римских магистратов и купцов.
Вся эта пестрая толпа копошилась разноцветной массой в обширной пиршественной зале, что Аристон украсил выписанными из Афин копиями древних статуй. Изваяния архитектор специально попросил не раскрашивать, и теперь строгий белый мрамор ласкал взгляд опьяневшего архитектора посреди суеты.
Почтенный проконсул Рутиллиан, прибывший к Аристону в подобающей монументальной тоге и с ликторами, в перерывах между партиями в кости – этой низкой забаве о н предавался вместе с Никомедом и его вольноотпущенником – слушал рассказы о различных метаморфозах.
- …клянусь Гераклом, как только вышли мы к кладбищу, тот воин сбросил одежду, обмочился вкруг себя, обернулся волком и бежал в лес. Я стремглав возвратился в гостиницу. На следующее утро оказалось, что волк залез в овчарню и передушил всех овец. Но раб ранил его копьем. Захожу я к тому воину, что вчера оборотился – а у него сидит врач и перевязывает ему шею! – говорил, делая таинственные жесты руками, Зевксипп, вольноотпущенник Никомеда.
Рутиллиан застыл, пораженный рассказом. Никомед открыл рот…
Но когда в триклиний вошла Пантея, все отвернули головы от представления, вина и яств, метания костей. Зал наполнился рукоплесканиями, гораздо более громкими, чем при появлении наместника со свитой. Аристид, на которого нахлынули воспоминания пятилетней давности, прекратил спорить об упадке красноречия и о несостоятельности современных софистов, и обратил жадный взор на вошедшую,едва удерживая себя от того, чтобы не подбежать и не обхватить стройные ноги гетеры. Лала и Цирцея взирали на нее с восхищением: художница – пропорциями, Цирция – с жадностью к телу гетеры.
- Божественная, несравненная Киприда! – посылал воздушные поцелуи судовладелец Лих, забыв о Цирцее, когда Пантея вошла в пиршественный зал в полупрозрачном хитоне из косского шелка. Олимпий заворожено провожал знаменитую гетеру взглядом. Раньше о ней он только слышал. Трифэна поджала губы.
- Идеальные пропорции, - сдержанно восхитился Дифил – математик и скульптор, когда-то учившийся вместе с Аристоном в Александрии. – Пейте за эту красоту!
И все единодушно встали и подняли полные кубки в честь гетеры.
Аристон благостно улыбнулся своей красавице, каждое движение которой вызывало завистливое восхищение гостей. А ведь не так давно та, с которой находили усладу в общественных садах праздные безусые юнцы и грубые корабельщики, та, которая совсем недавно ещё, до своего исчезновения из города, была открыта любому в Смирне, у кого были деньги, как этому старику-панегиристу, никчемному высушенному живому пергаменту, отказала ему, Аристону. Аристону – любимцу жительниц Смирны, владельцу квадриги вороных каппадокийских жеребцов, человеку, в двадцать пять лет уже украсившему своими постройками несколько городов провинции и воздвигшему портики в Смирне, наконец, Аристону-атлету!
Подарки будто бы не трогали сердце юной гетеры. К тому времени она уже имела несколько связей с городскими богачами и даже с сыном прокуратора Ахайи, что оставил её надзирать за своим смирнским имением, где она теперь жила полновластной хозяйкой. Аристон злился, сходил с ума, рыдал по ночам, метался по своему богатому дому, как тигр по арене пергамского амфитеатра, приказывал сечь своих рабов за малейшие провинности.
Он не привык, чтобы его желания не исполнялись. Он забросил свои расчеты, перестал рисовать углем эскизы того огромного алтаря, по грандиозности не уступавшему пергамскому, что мечтал когда-нибудь возвести. Архитектор забыл свой скептический взгляд на вещи, вспомнил о богах, над которыми смеялся на пирах, жертвовал гадателям, платил колдуньям за привороты и не пожалел сестерциев на аравийский фимиам для Афродиты. Он даже послал табличку с просьбой совета новомодному оракулу – Александру из Абунотиха, что на Понте, о котором столько говорили в провинции, хотя был первым, кто издевался над ним в разговорах.
Но надменная отказывала. С горя он хотел уйти в гладиаторы, но в Смирне не давали боев, да к тому же Аристон испугался позора. Вместо этого, в страшном опьянении неразбавленным вином, Аристон неумело попытался порезать вены в домашней бане. Там его нашли окровавленным и без сознания среди облаков пара домашние рабы. Несмотря на его жестокость, слуги принесли своего господина, лицо которого покрыла мертвенная бледность, в триклиний, где сейчас пируют его веселые гости. За ним тянулся след из крови по мраморному полу, плиты для которого сам Аристон когда-то заказал из белоснежного иерапольского мрамора, чтобы подчеркнуть совершенство своих покоев
Рабы боялись смерти молодого господина, ибо в этом случае всю фамилию в лучшем случае пытали бы согласно закону - без пытки никто не поверит рабу. Номенклатор, рыдая, разослал гонцов за всеми медиками, которых знал. Аристона спас молодой врач из Пергама – другие отказались, считая, что смерть уже неизбежна, и не хотели брать отвественность. Он тогда только что прибыл в город из Александрии, где кончил своё двухлетнее обучение искусству медицины, чтобы из Смирны прибыть в родной Пергам и там бороться за жизни тех, кто чаще других должен умирать – бойцов гладиаторской школы Азиния Квадрата.
Аристона спасли. Дядя Аристона, перепуганный внезапным помешательством племянника, щедро одарил врачевателя за наследника. Он тогда сказал назидательно Галену, радостный тем, что племянник пришел в себя и здоровел с каждым днем.
- Лечить гладиаторов, милый Клавдий – все равно, что носить воду решетом, клянусь Асклепием. Смертники и преступники, строптивые рабы или те, кто не знает иного способа заработать, кроме как, подыхая, забавлять толпу. Оставайся в Смирне, одаренный юноша! Тут нет места боям, но всегда найдется работа, а за твои умения хорошо заплатят золотом, - недвусмысленно намекал старик на свой дом и недолюбливая Пергам – старинный соперник Смирны.
Но юный врач вежливо отклонил предложение. Он торопился в Пергам, где его уже ждали в гладиаторской школе. Галена интересовали не деньги, а тайны человеческого тела. А их удобнее познать как раз на той бойне, что устраивают кровожадные римляне себе на потеху. Тело человека подобно Океану, куда редко отваживаются выходить римские корабли, врач же – больше чем мореход. В римском мире, кроме как в анатомических театрах александрийского Музея, запрещены вскрытия трупов. Бои же – прекрасная возможность нарушить запрет, ибо кому нужен мертвый, проигравший раб?
Говорят, вход в царство мертвых есть в расщелине недалеко от Иераполя Фригийского, что в нескольких днях на восток от Смирны, в глубине страны. При подходе к ней все живое умирает – будь то случайно залетевшие птахи или человек. Архитектор вскоре оправился от неудачной попытки отправиться на тот свет.
Теперь Аристон уже не хотел в загробный мир. По левую руку от него сидел человек, благодаря которому все становится возможно. Как вода точит камень, как окованный медью таран крошит кирпичную кладку парфянской крепости, так золотые дожди сломили гордую. Пришлось, конечно, заложить часть дядюшкиных поместий и оливковых плантаций без его ведома и ввязаться в сомнительные строительные подряды, познакомиться с сирийскими и греческими банкирами…
Но ведь тогда бы не было шелковых нарядов, и украшенных позолотой и коврами легких барок, что ходят на закате вдоль берега Ионии с музыкантами. Не было бы роскошных путешествий в Ахайю, Лесбос, Крит, в Ликию и Памфилию.
Не будет тогда и Рима, куда обещал его взять Никомед, если строительство стратегической дороги в Сирии завершится удачно.
Банкир намекнул, что Аристон может стать куратором построек или водопровода на берегах Тибра через нынешнего префекта Города Лоллия Убрика (прославленного в прошлом полководца, ныне – дряхлого и доживающего свой век старика, готового подписать любое нашептанное назначение – его держали на таком посту только из-за большой дружбы императора с ним).
Стать куратором построек или водопровода в Риме- это деньги, много денег, расплата с долгами, власть, блестящие знакомства и, наконец, возможность претворить в жизнь великие строительные замыслы. Рим всегда был большой стройкой, а нынешний император уже многие годы не жалеет денег на общественные здания. От таких перспектив у Аристона сладко кружилась голова.
В Рим жаждала попасть и Пантея, хотя и презирала грубых римлян. Ей уже становилось тесно в Смирне, в Ионии и Элладе. Ей хотелось простора, власти, той невиданной роскоши, что есть только в городе, в который стекается богатство всего мира.
А ведь если бы не Никомед, то было бы даже этих пантомимов, что сейчас изображают сценки из городской жизни, переодевшись, кто солдатом, кто рабом, кто торговцем, пока настоящие рабы надрывались за флейтами и стучали в бубны. Все, что есть в этом доме, оступись Аристон, станет принадлежать Никомеду на правах кредитора.
Благодетель Аристона, тем временем, так увлекся представлением, что прекратил даже партию в кости, начатую со своим неотлучным вольноотпущенником Зевксиппом (тот самый человечек с чернильницей утром) и наместником Азии Рутиллианом.
Всесильный Никомед вытирал выступившие от хохота слезы.
- Что вытворяют, клянусь Геркулесом, Аристон, давно так не смеялся! Хороших подобрал мимов!
- В моем доме всегда только самое лучшее.
Раздался новый взрыв хохота. Никомед сжал влажной рукой хитон Аристона, не в силах сдержать эмоции и ржал, брызгая слюной. Пантея с отвращением покосилась на Никомеда. Но тот справился с собой, и начал рассказывать Рутиллиану и Зевксиппу то, что занимало как наместника, так и суеверную гетеру. Она напрягла слух, и вся обратилась во внимание.
- О превращениях и я могу рассказать. Был я тогда ещё рабом, и умер у моего хозяина любимый мальчик. Мы собрались, оплакивая тело, в атрии. Госпожа тоже льет слезы. Как вдруг завыли за стенами ведьмы как волки. Один раб-каппадокиец вышел отхлестать ночных ведьм кнутом и отогнал их, но возвратился без живого места на теле, словно после луперкалий - так его отходила нечистая сила, особенно вот здесь – да будет здорово это место. А когда он вернулся, вместо тела мальчика осталось соломенное чучело. А раб тот через три дня испустил дух. Так что ведьмы и оборотни существуют. Бойтесь их чар, - лукаво сказал Никомед, глядя на пораженную Пантею.
Аристон усмехнулся легковерию своей подруги и этих важных, властных и богатых римлян, но промолчал. Гости пьянели. Мимические актрисы в такт музыке позвякивали браслетами, и между столами творилось что-то неприличное, впрочем, жизнь на самом деле гораздо менее изящна. Вдруг одна из них, черноволосая бестия, подошла к хохотавшему Лиху, и приникла к его влажным мясистым устам, а потом оттолкнула обезумившего от радости судовладельца, пока тот не успел броситься на нее, и присоединилась к пляске.
Никомед облизнул пересохшие от волнения губы, при виде извивающихся бесстыдно женских и мужских тел, пародировавших извечные трагедии жизни – обманутых жен и мужей. счастливчиков, которым удается умыкнуть чужое. Быстрый взгляд на Пантею, тоже увлеченную танцем. Гетера боролась с искушением самой пуститься в пляску, как в молодости, в Коринфе и на сцене смирнского амфитеатра. Вольноотпущенник в возбуждении поскреб ногтем коринфскую бронзу своего ложа, а потом схватил плечо архитектора.
- Аристон, во имя нашей с тобой дружбы…
«Дружбы!» - с иронией и желчью подумал архитектор.
- Ты сказал, что в твоем доме все самое лучшее. Самое лучшее…Отдай мне Пантею, а я ссужу тебе миллион сестерциев даже без залога в виде твоей виллы на склоне Тмола… - заплетающимся языком шептал вольноотпущенник Аристону. Даже в опьянении он не забывало том, сколько денег должен ему архитектор.
Пантея услышала слова вольноотпущенника и, чуть повернувшись, украдкой посмотрела испытующе на Аристона, у которого перехватило дух от перекрестья взглядов. Аристон колебался. Любого другого он убил бы за такое предложение. Но миллион сестерциев…. Вместо того, чтобы согласиться, он, не без усилия, сдержанно предложил патрону:
- Утоли жажду, почтенный Никомед. Мне кажется, твоя чаша давно пуста. Что для меня, как для хозяина – позор, клянусь Дионисом. Мальчик, налей фалерна моему славному гостю, - Аристон сделал знак расторопному юному рабу.
Пантея довольно улыбнулась Аристону, хотя и заметила секундное замешательство своего любовника. Да, она хотела в Рим, но не к этому свиноподобному карлику в руки. Она ничего не скажет, но все запомнит. Пантея поймала взгляд белокурого, как сармат, мима. Того самого, что играл Париса в театре сегодня вечером…
Александрийский мальчик, один из тех, о кудри которых, вместо полотенец из милетской шерсти, гости время от времени вытирали жирные от масла и жира пальцы, подбежал и быстро наполнил окованную серебром тяжкую чашу вином. Терпкая темная жидкость, каждая капля которой стоила полновесной монеты.
Вольноотпущенник уже забыл то, о чем просил. Никомед жадно припал к кубку и осушил его почти до дна, отерев полой одежды рот, совсем как будто он не был миллионером и доверенным лицом цезаря Луция, а простым корабельщиком или обыкновенным рабом в каком-нибудь императорском имении в Кампании. Кредитор Аристона повалился бессильно на ложе.
Олимпий гневно смотрел на злорадно улыбающуюся Трифэну.
***
После пира, оставив ни на что не способного от опьянения Аристона, Олимпий и Пантея исчезли из триклиния, где утомившиеся гости начали засыпать. Заснули мимы, заснул Никомед, не спавший уже вторые сутки, и рабы с величайшей осторожностью относили отяжелевших пировавших в гостевые комнаты, как носят они обычно наполненные дорогим вином пузатые амфоры.
Пока триклиниарх не видел, носясь по дому на цыпочках пальцев, невольники быстро складывали в полы одежд фаршированные финики, куски недоеденных пирогов, виноград и боролись с искушением пнуть беззащитных господ. Перепились равно и эллины, и римляне, и даже Элий Аристид почувствовал себя плохо, и велел отнести себя прямо домой, ещё до конца пира. Лала и Цирцея уединились где-то в закоулках огромного дома Аристона. Светильники гасли один за другим.
А тем временем, никем не замеченные, молодой мим и гетера сидели, словно дети, свесив ноги с пристани, недалеко от начала каменного мола, что защищал от бурь стоянку многочисленных кораблей. Обычно тут бросают якорь военные римские галеры.
Хитон из косского шелка, легкого, как паутина, одежды из которого стоили дороже золота, облекал смуглое, гибкое в стане тело Пантеи. Когда-то такие одежды приводили в негодование Сенеку как верх распущенности, но он был римлянином и ханжой, что рассуждал о благодетели, занимаясь ростовщическими операциями.
Глубокий вырез хитона позволял видеть согнутую в колене стройную, но сильную и загорелую ногу. Пантея не боялась, подобно римским и греческим красавицам, света веселого Гелиоса. Рабы не носили перед нею изящный шелковый зонт, если гетере думалось пройтись пешком по улицам Смирны, а не проплыть над головами сограждан в легкой лектике.
Пантея любила ветер, борьбу с волнами и скачку на коне в короткой, как у амазонки, спартанской эксомиде. Удержаться на спине каппадокийского жеребца ей помогали упругие, натренированные танцем бедра и икры. Тайком от поклонников гетера любила промчаться, прижавшись к разгоряченной конской спине, за городом, по каменистому берегу речки Меласс, взбивая брызги, или спрыгнуть со скалистого обрыва в бушующее море.
Но только за городом и только в сопровождении верной рабыни. В Смирне, Эфесе мужчины на неё должны были взирать как на богиню, даже если местные бледные модницы с ухмылкой косились на ее загар. Если бы кто-то сказал согражданам Пантеи, что она сидит и запросто разговаривает с бродячим артистом, бедняком, почти мальчишкой, то многие сограждане не поверили бы. Давно её благоволения, словно осаждая некую крепость, добиваются легионы поклонников. Но нет, все было именно так: двое сидели на пристани. Легкий хмель от отличного италийского вина развязывал язык – в отличии от остальных, Пантея и Олимпий почти не прикладывались к вину.
- Давно я так не говорила ни с кем, так запросто. Общество гетер и богатых любовников - не самое располагающее к искренности.
Олимпий нахмурился при упоминании спутников Пантеи и их богатстве. Гетера с блеском в глазах звонко рассмеялась, когда стукнувшаяся о камни вроде бы спокойная волна внезапно обдала её снопом брызг. Косский шелк намок, и без того прозрачный, он стал будто невидим.
Смеясь, она взяла за руки Олимпия:
- Я люблю умных и властных мужчин. Необычных… Аристон – он архитектор, и даже упражняется в скульптуре… Он богат и хорош собой. Мне когда-то казалось, что он готов на все ради меня, что он может защитить и дать мне этот мир… Но он ревнив до невозможности, а в последнее время мне все чаще кажется, что он более влюблён в свои расчеты, колонны и архитравы, чем в меня.
- Он архитектор. Тот несчастен, кто не любит свое дело.
Пантея фыркнула – ее любимое дело - быть самой желанной.
- А любит ли он меня? Что не хочет никому отдавать - в этом я уверена. Я для него - красивая игрушка. Он любит все красивое, тут стоит отдать ему должное. Но, кажется, мой Аристон слишком привязался к деньгам и к римлянам. А теперь ещё приехал этот мерзкий… Из Рима. Вифинец.
Олимпий сощурив глаза, бросил острый взгляд.
- Это тот, в честь которого устроили симпозий? Никомед?
Пантея вздохнула.
- Да, он. Этот вольноотпущенник получил от августа какой-то военный подряд в Сирии. Аристон должен сделать нечто связанное с военными дорогами. Я не знаю. Знаю, что это очень влиятельный человек. Это бывший раб цезаря Луция…
Вольноотпущенник самого наследника императора! Одного из двух будущих властителей мира! Плевать…
Олимпий сидел на нагревшемся за день краю пристани, свесив ноги над глянцевой, словно земляное масло, чернотой гаванской воды. Вода поблескивала от десятков светильников на корме стоящих в порту кораблей, от освещенных входов в портовые кабачки, и чуть заметно волновалась. Пахло водорослями, свежестью и деревом. Вдали, за молом, шумело открытое море, разбивалось о каменные стены гавани, а здесь вода дремлет, и тщетно ночное грозное море хочет её разбудить. Изредка взволновавшись, спросонья могло оно окатить зазевавшегося на краю мола. И опять успокаивалось…
- Но самое отвратительное то, что этот Никомед предлагал деньги за меня Аристону… Или какие-то поблажки в их общих делах.
Глаза Олимпия почернели от злости.
- Такую красоту купить невозможно! Если он согласился, то он ничуть не лучше этого жирного бурдюка!
Пантея улыбнулась с достоинством, она знала себе цену.
- Аристон тоже так думает. Он благороден и отказал, хотя Никомед его кредитор и патрон, а также один из богатейших людей в Риме. Аристон думает перебраться туда со временем… Может быть, и я…
Олимпий посмотрел испуганно в её бездонные глаза. Пантея улыбнулась.
- Хотя в Риме давно стерлась разница между женой и гетерой… В худшем понимании этого слова, - Пантея кривила губы. - А эти вольноотпущенники и банкиры не понимают, что купить можно не все. Они не понимают разницы между рабынями и мной, между портовой шлюхой и Подругой Мужей. Впрочем, не понимают этого и римляне. Они жадны и хотят только обладать, ничего не давая взамен…
- Эллин поймет всегда.
- Это ты намекаешь на себя? – Пантея улыбнулась. - Да, он варвар, конечно… Впрочем, деньги имеют власть. О, я знаю, как сильны деньги. Если бы не деньги моей матери, я бы действительно осталась навсегда рабыней, и тогда не то, что Никомед, любой проходимец мог бы мной овладеть… Как когда-то.
- Как такое возможно? Ты, краса и гордость Смирны! О тебе говорят по всей Ионии!
- Да. А ещё… Я дочь порнайи…
На мгновение воцарилось молчание, а затем Пантея недобро улыбнулась и со злобой выдавила:
- Что, теперь я уже не так прекрасна? Теперь я не гордость Смирны? - насмешливо сказала гетера. - Беременная служительница Венеры…Ты знаешь, что это? Ты был, о да, конечно ты тоже был в лупанаре, – с брезгливостью сказала Пантея. – Все вы одинаковы…
Мим отвел глаза, вспоминая первую ночь в Керамике. А потом вспомнил и про Нисан…
- Так знай: те, кто работают там, часто топят новорожденных в клоаке публичного дома. В этих отхожих местах сотни жизней. Но мама меня сберегла, повелела повивальной бабке отдать меня на воспитание в семью, в Эфес…
***
Бедра Пантеи в тот год заметно округлились, и грубое полотно туники заметно стало натягиваться веред непокорными сосками там, где раньше не было и складки. И когда юная Пантея подходила в своих потертых обносках, которые ей великодушно предоставляли приемные родители, к городскому водоему, наклонялась к позеленевшей львиной пасти, откуда извергалась чистая горная вода, то праздные юноши оборачивались и с вожделением окликали её, тринадцатилетнюю. Лохмотья были на ней подобны тирскому пурпуру.
Но она только гневно обжигала наглецов острым взглядом карих глаз, и возвращалась в свой «дом» с полной холодной водой розоватой амфорой. В квартале все знали, что она - приемная дочь «порнайи» и почти рабыня. Мать отдала маленькую девочку на воспитание и, если она не выкупит дочь по достижении четырнадцати лет, то Пантея станет собственностью отчима.
Годы шли, но мать все не появлялась. В «семье» с ней обращались все грубее. Срок её договора кончался, и, кажется, мать никогда не приставит свою половинку монеты к той, что носила на шее вместе с буллой Пантея. Ещё немного подождать, и дерзкая станет игрушкой, а потом наденет уже настоящий рабский ошейник… К тому же она как раз начала расцветать на зависть отцу и мачехе, которым боги дали лишь одного сына, глупого, некрасивого и мстительного.
Булочник обмазанными в муке пальцами делал ей сальные намеки, когда она приходила рано утром за хлебом, а торговец вином предлагал сказать отчиму, что он возьмет её «на час» за пару амфор отличного хиосского вина. Пантея тайно любовалось собой в хозяйское медное зеркальце (горе ей, если жадная мачеха об этом узнает!) своим тонким изящным станом и крутыми бедрами. Представляла, как их вместо грубого полотна её застиранной туники будут облегать нежный далматик или тончайший шелк, в аккуратных ушках будут покачиваться кольца блестящих золотом серег, а на тонких руках во время танца будут позвякивать браслеты…
А еще она мечтала о том, как её, полуприкрытую тонкой занавесью богато украшенной лектики, несут в роскошные бани Схоластики по улице Куретов мускулистые фригийские рабы, с восхищением рассматривали богатые юноши и зрелые уважаемые мужи пытались поймать её взгляд… Она мечтала, как будет играть в театре, как слава о ней побежит через моря.
Пантее снилось, что она станет одной из тех, чье имя знают вместе с именами богинь, поэтов и проконсулов. Той, за которой плетутся, соря для них золотом, городские толстосумы, эллины и римляне, риторы и поэты, архонты и сенаторы, префекты и прокураторы, цвет мужей Эллады, Ионии и Азии. Той, для которой покачиваются нарядные, украшенные коврами, позолоченные барки в порту, что ходят вдоль берега под смех, рукоплескания и музыку. Она поняла цену своей внешности, внезапно превратившись из нескладного подростка в красавицу, соблазнительную своей свежестью и юностью.
Но не только юноши у фонтанов и степенные торговцы увидели в гадком утенке лебедя. Хозяйский сын, нескладный прыщавый юноша, которого били сверстники, тем больше ненавидел наливавшуюся женской красотой Пантею. Ненавидел и желал.
Сверстницы осмеивали и не давались ему, в лупанар же денег просить он стыдился, да и родители были жадны. Он вымещал зло на Пантее, царапал её щеки, щипал за руки злее, чем самая злая девчонка за малейшую повинность. А однажды он похитил у матери то самое серебряное зеркальце, в которое, как он знал, она часто смотрелась. Он угрожал, что назовет её воровкой, и тогда уже нельзя было ждать освобождения, надежда на которое также таяла с каждым днем. Пантее пришлось отдаться.
Пантея, в отличие от мужчин, с которым была, верила во всех богов. И в Афродиту, и в грозную Кибелу, и, в особенности, в колдуний и их привороты и наговоры. Верила гадателям и жрецам, объяснявшим волю Юпитера или Венеры по потрохам жертвенных животных, верила и астрологам, и сама часто пыталась узнать судьбу по линиям на ладонях и движению небесных светил, и это занимало её, наверное, больше всего. В её красивом доме хранилось множество свитков с произведениями снотолкователей.
Верила она и в Христа. Когда она была ещё девочкой, в доме её приемной семьи был сильный, но на редкость кроткий и добрый фригийский раб, оказавшийся последователем всюду гонимого, хотя и всюду распространявшегося суеверия. В Ионии, среди бедного люда, среди обездоленных и рабов пустила корни назорейская вера. Она проникала в оплот эллинской поэзии, философии и изящества, на родину Гекатея и Гомера из знойной Фригии, откуда и раньше прилетали на берега виноцветного моря мистические туманы и пламенные верования, из Мисии и Лидии, из далеких городов Востока.
Раб из пекарни говорил ей, что за муки здешней жизни на небесах воздастся сторицей и что Христос позволит всем обрести облегчение и встречу с любимыми в месте, столь похожем на Елисейские поля, которые виделись девочке подобными общественным садам за агорой. Она полюбила это странное, невиданное божество, что обещало воздаяние, ничего не требуя взамен, так как жизнь падчерицы становилась иногда похожа на пытку. Она молилась ему наряду с прочими богами.
Но когда крестившего её христианского пресвитера Поликарпа сожгли озлобленные люди в городском театре, она, страшась, больше не носила свой деревянный крестик. Его убили те, кто ходили в театр, любили музыку и веселье - горожане изящной Смирны. Убили и раба, неразумно вдруг объявившего, что он – христианин и принявшего смерть, словно овца в загоне.
Этого Пантея понять не могла. Её юное тело всей душой противилось смерти и несправедливости, она желала мстить и сопротивляться. Но она все же любила этого доброго бога, не делавшего различия ни перед кем и обещавшего встречу всех любящих если не сейчас, то после смерти.
Впрочем, о смерти ей не хотелось думать. Ещё не развеялся над трибунами амфитеатра запах горелой плоти, как Пантея начала пленять мужские взоры. Она ещё раньше несколько охладела к всепрощающему и доброму Пастырю с тех пор, как злобный хозяйский сын овладел ею, грозя объявить воровкой. Христос не защитил. Пантея стала поздно приходить домой, проводить время в портовых кварталах на коленях у грубых хмельных корабельщиков, рассказывавших ей о перенесенных бурях и одновременно пьяной рукой лезших к ней под короткую тунику.
Она позволяла домогательства легко, заворожено слушая рассказы о далекой Антиохии, об Александрии и даже Риме, где жизнь была даже ярче, богаче и быстрее, чем в Эфесе, об Индии и Аравии, о страшном Океане и Геркулесовых Столбах, за которыми заходит солнце, об индийском острове Тапробана. Она рассчитывала, что мореходы заберут ее в один из этих огромных, бурлящих жизнью городов но…
Рассказчики после бахвальства торопились скорее уединиться с ней, оставив взамен дешевые серьги или пару монет. Мачеха догадывалась о похождениях падчерицы, требовала денег, не получала и била.
- Мать твоя была шлюхой, и ты вся в нее! А скоро сама станешь подстилкой в лупанаре! Тогда хоть принесешь нам немного денег.
Падчерица снова сбегала в сады, и безразлично предавалась "любви" за звонкие монеты. Для нее не существовало больше людей, они были вместилищем денег. Лишь золото составляло смысл жизни, возможность подняться хоть на пядь выше других. Наверное, единственным человеком, которого она любила, был тот несчастный старик-присвитер и странный раб, растерзанный эфесянами.
Но однажды прогуливаясь в городских садах, ее заметил Элий Аристид - сын богатого мисийского землевладельца, посвятивший себя ораторскому искусству. Его уважали римляне, ведь в своих речах он не скупился на похвалы римскому господству. Он был холост, и все время скитался – из Афин в Рим, из Рима в Смирну и Антиохию, из Антиохии в Александрию. Его знали в императорском дворце и дворцах наместников.
Несмотря на свое богатство и любовь властей, на постоянные путешествия и знакомства с умнейшими людьми римского мира, сорокалетний Элий был несчастен – его мучали боли и страшные сны, навязчивые мысли о смерти и тщете существования, странные видения. Он вряд ли верил в олимпийских богов – его отец был верховным жрецом Зевса Мисийского, и Аристид знал подноготную этого прибыльного места, так же далекого от возвышенного религиозного чувства, как меняльная лавка или предприятие мясника. Но в то же время верил в духов, перерождения и толкование снов – сны были частью его жизни, и он порой не всега мог сказать, проснулся ли он.
Пресытившись, он остерегался женщин, избегал женитьбы, которую навязывал ему отец. Его мучала брезгливость и ощущение угасания разума – в себе и вокруг. Видение юной девушки в садах вдохнуло в него жизнь. Он увидел ее свежую, невинную, как показалось Элию, красоту, и подумал, что она погибнет здесь, если он оставит ее. Аристид уцепился за Пантею, похитил, словно эллинский бог в пошлой комедии, которые играют мимы в театре, увез на своих носилках за город, в поместье.
Элий не был похож ни на грубых, пахнущих вином и чесноком потных корабельщиков, бравших её грубо, быстро и неуклюже, ни на нарумяненных как девочки юношей-богатеев. Он был как отец, как друг. У Пантеи никогда не было друзей.
Месяц она бывала в его имении, скопила небольшую сумму и несколько нарядов, в которых, впрочем, не рисковала появляться дома. Она раздумывала: не сбежать ли от приемных родителей к этому доброму болезненному мужчине и попросить выкупить её в качестве наложницы. Аристид же, долго страдавший от различных недомоганий и страшных снов, вновь ощутил радость жизни благодаря этой посланной богами девчонке – несомненно, жадной до денег, но полной жизненной силой и юностью. Бытие больше не было тщетным, а злые духи на время отступили.
Пантея запомнила его ладони – тонкие и гладкие, не огрубевшие мозолями тяжелого труда, но и не слишком ухоженные, как у мальчишек из садов, и ту меленькую мозоль от стилоса на длинном тонком указательном пальце правой руки. Тогда Пантея поняла, что единственная возможность выжить в этом жестоком мире, где правят мужчины – это выбрать одного, того, кто бы ее защитил и дал бы жить беспечально. Слабый здоровьем, но богатый и образованный, умный и снисходительный Аристид был достоин ее любви. Достоин владеть ей.
Но в один из её приходов «домой» её наконец-то крепко заперли дома, требуя спрятанных денег, заодно дожидаясь дня истечения договора с матерью чтобы продать. Ритор долго искал и тосковал по ней. Он обошел все таверны и притоны, опросил всех корабельщиков в порту, что когда-то успели провести с ней сладкие мгновения, бывал даже в храмах Исиды и Афродиты.
Но Пантеи нигде не было, а без нее странные сны и желудочные колики вернулись. Ему пришлось уехать в паломничество к Асклепию в Пергам, где в знаменитом храме богу-врачевателю собирались лучшие медики, а если они не помогали, то оставалось надеяться на вмешательство свыше. Асклепий и Аполлон украли Аристида у Афродиты и Эроса.
Пантея осталась одна, без своего ласкового покровителя, в ожидании ужасных дней, когда она станет рабыней по закону - жизнь для нее кончалась, и она подумывала свести с ней счеты в пекарне, перед тем как рабы растопят печи и начнут месить тесто. В день, когда выходил срок ее выкупа, на пороге неродного дома появилась её мать. Пантея была благодарна любому богу, что это сделал, и она подозревала в расположении к ней доброго Христа, несмотря на то, что его символ она давно сняла и спрятала. Ведь его странные почитатели говорили, что бог есть любовь и всепрощение. Он простил ее за предательство и привел мать.
Впрочем, там, куда увезла её мать, ей пришлось несладко, и ей скоро пришлось забыть о своих грезах. Был ли жестоким выбор её матери? Она выбрала дочери лучшее из того, что знала. В храме Афродиты Коринфской, где Пантею готовили к служению прекрасной богине, не отказывались ни от обидного слова, ни от заключения в сырых подвалах, ни от упругого кнута из бычьей кожи, управляясь с ним столь умело, что тот не оставлял следов на драгоценных телах, посвященных богине. Они упражнялись так же изнурительно, как римские воины в лагерях.
Не многое узнала Пантея о той, что подарила ей жизнь, а потом и купила ей свободу за шестьсот неизвестно как скопленных денариев. Лишь несколько дней они были вместе – пока плыли на корабле в Элладу. Она была молчалива и хмура. Лишь обнимая юную Пантею она улыбалась, и слезы катились по ее обветренным щекам. Мать исчезла так же, как появилась, покинув Коринф в тот же вечер, когда отдала Пантею в школу гетер, на муки и на познание прекрасного. На свободу, которая была похожа на рабство. Рабство богини любви.
Ведь бог есть любовь, как говорили поклонники Распятого.
***
С массивной старой галеры равеннского флота сошел немолодой, низкорослый, но полный сил мужчина в форме классиария. Судя по выцветшей синей тунике, перевязи с коротким мечом, металлической каске и потускневшему голубому плюмажу это был сотник флота или опцион.
Неизвестный грузно, тяжелым солдатским шагом прошел по гнущейся доске на каменную пристань Смирны, там, где врезается в море могучий волнорез, ограждающий гавань от бурь. В Смирне не было военной гавани, и редкие сторожевые галеры, либурны и прочие вооруженные таранами суда приставали в этом месте.
Классиарий стоял на камнях, где ночью сидели знаменитая гетера и безвестный комедиант, и чувствовал, как его тело качает, как будто он до сих пор на корабле. Он устало оглядел томно растекшийся вокруг ощетинившейся лесом мачт гавани прекрасный город. Город изящества, поэзии и неги. Баллисты и катапульты галеры нацелились своими тупыми мордами, расслабленными рогами и грозными шестернями на Гомереум, на Музей, на бани и великолепный театр, на библиотеки и сады, на белоснежный город.
Классиарий махнул на прощание рукой триерарху и направился мимо гигантского зернохранилища, построенного в порту по приказу императора Адриана для бесплатных раздач черни. Когда-то все началось у него с зерна, подумал он. Классиарий зашагал вверх, в сторону горы Пагос, увенчанной так называемой «Короной Смирны», как с гордостью называли жители свой акрополь.
Он прошел, мрачный и нелюдимый, по веселым улицам, мощеным великолепным камнем, однако, столкнувшись с каким-то гражданином на тротуаре, запачкал нечистотами край своего синего сагума. Гражданин, между прочим, неосторожно столкнувшийся с чужеземцем плечом, закричал было гневно бранные слова, но оправился прямиком в грязь, награжденный вдогонку болезненным пинком подбитой медными гвоздями тяжелой калиги классиария и смехом своих достойных сограждан.
Классиарий проследовал дальше, поднимаясь, терраса за террасой, по улицам Смирны, прошел через прекрасную шумную агору. Её портики поддерживаясь изящными мраморными колоннами, заканчивались величественными римскими аркадами, впрочем, не без греческой веселости – замковые камни были различных цветов.
Незнакомец, тем не менее, не обращал внимания на эти достойные изумления сооружения, как и на рыночную суету.
Он не направил свои стопы в суровый храм Великой Матери, как делают благочестивые пришельцы, чтобы отведать храмовых блудниц и принести жертву суровой богине. Не пошел и к прекрасному четырехугольному портику, святилищу Гомера с его великолепно выполненной из дерева древней статуей поэту. Не кинул горсть фимиамных зерен на жаровню духу великого поэта, как делают просвещенные и любопытные гости города, пребывающие в город из Италии, Эллады и Востока.
Путь классиария окончился в богатом квартале, на склоне Пагоса, где стоял красивый особняк наместника провинции Азия. Он имел резиденцию в Эфесе, но вынужден был прибыть в Смирну, где тоже имел дом. Дело, заставившее сиятельного проконсула прибыть в город, было весьма важное. Пекари Смирны отказались выпекать хлеб, если цену на зерно не снизят и не повысят государственную субсидию, а это грозило вызвать бунт распоясавшейся черни, в канун Дионисий, когда наместник делал бесплатные раздачи. За такое даже в нынешнее спокойное время можно было лишиться должности.
Заговорщики связались с собратьями по всей провинции, но фрументарии – императорская служба, отвечающая за фураж для армии и снабжение городов хлебом – раскрыли злоумышленников. Заводилой оказался сам глава коллегии пекарей Ермий.
Из Эфеса были вовремя вызваны диогмиты с оружием, коллегия пекарей распущена, а тем, кто и дальше будет злоумышлять, грозили вытравить на ноге клеймо «декурия». Ермий был закован в кандалы и направлен в Эфес в ожидании суда.
В деле также оказался замешан некто Зенон, бродячий комедиант. Он возбуждал пекарей к бунту и передавал послания заговорщикам в других городах - этому злодею удалось скрыться. Теперь нотарий Рутиллиана и прокуратор имуществ составляли декрет, копии которого разошлют по всем городам провинции в назидание смутьянам. А Рутиллиан направился вкушать отдых к себе в дом.
Классиарий постучал воротным кольцом по дереву. Открылась малая калитка. Раб-привратник, крепко сложенный ехидный каппадокиец в грубой коричневой тунике, с обритой головой, вместо приветствия замахнулся палкой на солдата, поношенный плащ которого и невысокий рост не внушали опасения. Воин показался ему настолько незначительным, что он осмелился грозить, не запирая калитку. Холеный и наглый, как все прихлебатели богатых, он сказал гостю.
- Мой господин не нанимает отставников. Проваливай на свою галеру, попрошайка. У нас не гостиница и не богадельня для ветеранов.
- У меня личное дело к наместнику Рутиллиану. И я не попрошайка, а центурион.
- Сегодня наместник не в духе, он не велел никого принимать, особенно вонючих солдат. Приходи завтра, или я спущу собак, – и собрался привести палку в действие, но, почувствовав страшную боль, потерял сознание, не поняв, как это вышло.
Незнакомец переступил через лежащего громилу, сраженного ударом, которому учат борцов панкратиона. Классиарий наклонился к груде мышц, ставшей бесполезной, ощупал его шею, и, найдя пульс, удовлетворился. Портить челядь наместника не входило в его планы. Он улыбнулся. А все-таки правда гласит поговорка, что фригиец от побоев делается лучше.
Сотник мизенского флота прошел чрез роскошный сад, окружавший дом. Рабы прятались в стороны, косясь на тело могучего каппадокийца, оставшегося лежать у ворот. Многие не смели перечить фригийцу, так он был в милости у хозяина за свою стать. На пирах фригиец гнул подковы, поднимал гостей вместе с тяжелыми ложами из коринфской бронзы. А ещё хозяин ценил его за мужскую силу, охотно сдавая своего слугу распаленным страстью почтенным матронам, словно племенного быка …
Классиарий, преодолев несколько комнат, попал в богатый триклиний. Жена и дети наместника уехали отдохнуть от городской суеты на горячие источники, в Сарды, взяв с собой половину домашних рабов. Наместник, отдыхая после дневных трудов от государственных дел, вкушал в одиночестве вино. Если можно назвать одиночеством общество двух полуобнаженных уроженок Кипра, родины богини любовных утех. Девы умащали дородного римлянина, управляющего Азией, душистыми маслами, разжигая, впрочем, понемногу в его теле неодолимое желание.
Рабыни взвизгнули, прикрывая свои прелестные округлости. Рутиллиан, в испуге посмотрел на вошедшего воина, оставившего грязные следы от калиг на мозаичном полу. Жажда жизни, удовольствий, наполнявших его мгновения назад, при виде вооруженного воина плавно сделались свинцовой струйкой страха и пота, ушедшего вниз живота. Но потом он, прищурившись, просиял улыбкой. Он узнал этого страшного человека. Страх внизу живота стал потихоньку растворяться. Рутиллиан смахнул мерзкий пот с чела.
- Не узнал тебя совершенно. Сальве! Я уж подумал, ты меня арестовывать пришел. Ну что ж, рад поприветствовать тебя на родине Гомера!
Незнакомец в калигах относительно дружелюбно крякнул.
- Сальве, светлейший! Арестовать тебя я всегда успею. Родина Гомера… А сточную канаву вырыть забыли.. Золотой век, а осенью по щиколотку в помоях. Символ нашего века! Пожалели материала на сточную канаву-то, а? – прищурив глаз, изобличал странный гость.
Наместник чуть виновато произнес, отметив склонность к философским рассуждениям у этого солдафона. Презрение к тем, кто поднимался по военной службе с самых низов, было впитано им с молоком матери. Хотя он знал, что этот агент тайной службы не так уж прост.
- Ах, это мелочи. Клянусь Гераклом, ты всегда кругом видишь дурное, - примирительно сказал толстяк.
Странно было смотреть на этого могущественного чиновника, богатого, как Крез, и лебезящего перед, возможно, даже не сотником, а опционом-классиарием, а может и того хуже – солдатом.
Последний, между тем, устраивался вальяжно на ложе, с которого спрыгнула соблазнительная киприотка, чьи кудри, непристойно выкрашенные под германку, доходили до округлых ягодиц, и без приглашения взял кубок наместника из розоватого александрийского стекла, окаймленного по ободу золотом. Пригубил, подмигнув девушке, спрятавшейся за жирное тело своего господина и повелителя.
- Мелочи? Все начинается с мелочей. Я где-то прочитал, что камень, сломавший колесо повозки, может повернуть ход истории. Ладно, воровство на подрядах, может быть, не так и страшно… На первый взгляд.
Наместник развел руками.
- Аристон не может быть вором! Такой приятный и талантливый молодой человек. Он богат, он умен, зачем ему это? Это для вольноотпущенников.
Военный хмыкнул.
- Воровать и прокуратору не зазорно в наши времена. Август у нас мягкий, за хищения и не помню, когда даже ссылали на острова. Хе-хе! Наверняка Аристон с Никомедом все поделили, он-то как раз вольноотпущенник цезаря.
- Но ты наверняка пришел не для того, чтобы говорить мне про воровство и сточные канавы.. Говори, зачем пришел, - поторопил незваного гостя наместник, вновь устраиваясь на ложе. Если будет неприятный разговор, лучше начать его пораньше.
- Для начала прикажи выгнать из триклиния слуг. Предстоит серьезный разговор.
- Пусть они принесут сначала вина для моего гостя, а потом пусть убираются… Сизиф! Вели этим бездельникам бегом принести амфору тридцатилетнего критского, а потом пусть убираются к Орку. И ты сам тоже. Девушки, как бы я не хотел, но и вы тоже – вон!
Горбатый старый раб, верный как пес триклиниарх Сизиф склонил голову.
- Слушаюсь, господин.
Девушки, легконогие и круглозадые, упорхнули, прихватив свои легкие одежды, в боковое помещение. Рутиллиан проводил их взглядом, полным невыразимой тоски и перевел взор на вошедшего, грубые черты лица которого не обещали ничего приятного. Пока слуги несли амфору, наместник учтиво спросил у военного:
- Но скажи, почтенный, почему так неожиданно? Почему не пришел раб и не сказал, что ты явился?
- Меня не хотел пускать твой привратник.
- Ах, какие пустяки! Ты мог показать пропуск тайной службы. Или сообщить номенклатору о своем приезде.
- Я не привык пользоваться бумажками и доверять рабам. Заведи себе привратника менее тупого, помнящего важных посетителей, и тогда, клянусь Марсом, их не придется учить кулаками.
- Но ты так редко бываешь! Ах, ты принес мне убыток. Этот фригиец хоть и недалек умом, но неутомим на ложе, - поник главой Рутиллиан
Военный поморщился.
- Я не повредил ему ничего жизненно важного.
Тем временем рабы внесли под наблюдением старого Сизифа амфору, распечатал её, наполнили доверху кубки, и ушли, плотно затворив створки роскошного триклиния.
- Раз ты хотел прогнать рабов, придется побыть у тебя в услужении, - иронично заметил наместник.
- Мне поскифить. Не люблю воду.
«Наглец. Пьяница…» Наместник, тем не менее, проворно исполнил это, они выпили, и Рутилиан спросил.
- Итак, уважаемый, ты с важным делом, как я понял, если пришел ко мне, даже не успев смыть с себя пот и морскую соль, - прозрачно намекнул наместник на долгий путь незнакомца, но тот проигнорировал.
- Ты прав, хорошо иметь дело с умным человеком. Так вот, подряды, отсутствие сточных канав – это ладно. У нас ведь «золотой век», всем хватит всяческого изобилия. А ты не задумывался, что все это может…
- Что может?
Незнакомец со звоном поставил кубок:
- Рухнет! Чем живет сейчас римский мир? Он все ещё переваривает старую добычу. Что там навоевал Траян, рудники Дакии, ограбленная Парфия – и Парфию, к слову, не удалось ограбить как следует. Мы уже с трудом держим в повиновении рабов. Слышал, не все благополучно в провинции? Пекари, например…
Наместник прыснул смехом.
- Пустяки… С пекарями я разобрался легко. Пекари! Да разве ты не видишь – мы прекрасно живем без войны.
- О да, я вижу, кипрские девки, например, вполне могут заставить так думать.
- Не только! В государственной сокровищнице, скажу я тебе, пятьсот миллионов – Сатурновой казной заведовал несколько лет назад Гней Юлий, а он знает, что говорит. В цирках зрелища, торговля цветет, состояния все появляются. Легионы на страже мира от Океана до Евфрата. На дорогах даже почти исчезли разбойники. Я уже несколько лет не слышал о киликийских пиратах. Чего ещё надо?
Классиарий усмехнулся.
- В том-то и дело. Мир – двадцать лет. Последнюю добычу Рим проглотил ещё до нашего с тобой рождения. Зажиревший конь хорошо не поскачет. Мы с тобой не слепцы, мы знаем историю. Республика сейчас топчется на месте. Кажется, люди уже забыли, что Рим не торгует. Рим – отбирает. Торгашество разъедает. До зарезу нужна война, благородный Рутиллиан. Мой отец был доверенным человеком у Пальмы, клиентом. Помнишь такого?
- Того, что входил в заговор, из тех, что хотели убить Адриана? – вспоминал наместник старинные римские сплетни. В дни Адриана этот разжиревший римский сластолюбец был худым, прыщавым и нескладным юношей, на котором мужская тога болталась, как на пугале.
- Да, он ещё завоевал для римской державы Каменистую Аравию. Его друзья и сам Пальма думали как Траян: пока империя воюет, пока заглатывает свежие куски, она будет жить. Чуть остановится – и споткнется. Дакия пала к ногам Траяна. Там было полно золота. Но что может быть богаче, чем Парфия? Траян понял, что нужно сокрушить Парфию. О, её бы хватило надолго. Но он умер, многое помешало разделаться с царем сразу. Адриан так не думал, он думал сохранить, то, что есть, отгородиться от мира, жить как на острове, не думая о будущем. Но римский мир не остров. Друзья Пальмы захотели убрать Адриана, а он убрал их самих.
Наместник зевнул, по дворцовой привычке закрыв рот рукой.
- Я обо всем этом слышал и раньше. И что же, ты хочешь вызвать войну? Открою тебе один секрет: война и так случится в следующем году. Помнишь, парфянский царь пытался возмутить владетеля Осроэны? – Постучал Рутиллиан зубочисткой по столу. – И вот теперь Восток собираются послать некоторые подкрепления во главе с Луцием Нерацием Прокулом, вразумить арабских царьков и покаать парфянам римскую силу, - показывал свою осведомленность наместник Азии.
- Я знаю. Хвала богам, теперь даже наш император наконец-то понял, что нужна настоящая война. В Армении запахло междоусобицей, и чтобы наш ставленник не оказался без царства, у границы должно быть достаточно войск. Поэтому скоро начнут ремонт военных дорог и мостов, в этом задействован и твой дружок Аристон
- Откуда тебе все это известно?
- Я занимаюсь не только фуражом. Но, сознаюсь, мне кажется, что Риму нужна хорошенькая пощечина, чтобы потом появилось желание дойти до Ктесифона. Армения – слишком мелко. Нужно прямое столкновение с Парфией.
- Август Антонин никогда не пойдет на такое. Ограниченная экспедиция в Армению – большее, на что можно надеяться. И слава Юпитеру. Если это то, о чем ты говоришь, то я спокоен.
- Император болен. Вполне возможно, он отдаст душу богам, – заметил человек в форме классиария.
- Его наследники тоже вряд пойдут на большую войну. У них нет никакого опыта, люди, вокруг них в лучшем случае риторы и философы, - снисходительно бросил Рутиллиан.
Он был сластолюбцем, относившимся к учености и прочей болтовне с тем презрением, с каким только может относиться человек, облеченный богатством и занимающий доходный пост. Не читал он порой и собственных распоряжений по провинции.
Вот и сейчас он несколько раньше покинул городской булевтерий, где решалась судьба городских пекарей, утомленный ночным пиром. Рутиллиан больше любил поговорить о различных метаморфозах и мистических случаях, охотно жертвовал всевозможным богам и пытался узнать будущее, и это желание недавно свело его с модным ныне оракулом Александром из Абунотиха.
Иония вообще больше располагает к неге, и наместник попал в её тенета, словно муха в гиметский мед. Незнакомец, к сожалению Рутиллиана, собирался говорить не о метаморфозах. Но остроты ума Рутиллиан тоже пока не утратил.
- Сокрушительный разгром римского войска кого хочешь отрезвит. А настоящую кампанию планировать все равно будут не наследники и не их учителя красноречия, а человек опытный в военном деле, – парировал классиарий.
- И кто же это? – поднял нарисованную углем бровь прокуратор Азии.
Незнакомец брезгливо прошелся взглядом по лицу Рутиллиана, накрашенного, как женщина, по его ярким губам и умащенным притираниями нарумяненным щекам. Он невозмутимо продолжил.
- У нас есть один на примете. Быть может, он даже достоин будет стать у кормила государства, где подобает быть именно воинам. Но всему свое время. Впрочем, для начала ты должен ответить сам, причем на самый главный вопрос.
- Какой? – глаза прокуратора забегали. Ему определенно не нравился этот вечер. Вместо приятного времяпрепровождения после трудного и скучного прения в городском совете велись такие речи, за которые можно попасть в темницу. А между тем фрументарии имели отношение к тюрьмам.
- С нами ты или против нас, – грубое лицо солдата приобрело ещё более угрожающее выражение.
Рутиллиан с беспокойством начал перебирать складки своей тоги, покрывавшей жирное холеное тело. Он вздохнул. На языке гуляло слово «измена».
- Вы собрались вести очень опасную игру. Это ведь заговор! Да и к тому же, что, если ваша авантюра на Востоке провалится? Ведь тогда римлян сбросят в море! И ты предлагаешь мне потворствовать поражению римского войска! Юпитер Всемогущий!
- Война – лишь часть замысла.
- Большая кровь прольется от ваших дел, - задумался прокуратор, хотя и любил кровь. Правда, скорее кровь на спинах наказываемых рабов или на песке пергамского амфитеатра, с ланистами которого он был близко знаком. Она возбуждала его больше, чем кудрявые мальчики из Сирии и с острова Кос, чем искусные невольницы с Кипра. Кровь на полях сражений, горящие города – другое дело. Такого он не видел никогда, но это его несколько пугало. А если дело идет ещё и о собственной крови, то…
- Иногда больному нужно пустить лишнюю кровь, так мне рассказывал один медик из Тарса. Часто при недомогании врачеватели отворяют сосуды, и из них входит омерзительная черная жидкость. Рим слишком разбух, это верный признак старости. Его надо очистить, омолодить, – сказал незнакомец, назидательно подняв перст к потолку.
- Главное, чтобы не отворили кровь нам. И вы начинаете с угроз. А между тем какова моя собственная выгода? – спросил наместник, проверяя, насколько аккуратно киприотки отшлифовали его ноготь.
- Когда начнется война, через твою провинцию пойдет, например, снабжение армии, - коротко ответил классиарий.
- Хм… Я подумаю, - уклончиво протянул Рутиллиан.
- Думай быстрей, благородный Рутиллиан. Иначе мы можем предложить другому. Например, Севериану, пропретору Каппадокии. И помни, что когда император умрет, много желающих найдется на место наместника Азии. А ты, если я правильно помню, занимаешь этот пост втрое больше против положенного, милостью Августа нашего, да будет он здрав тысячу лет.
- Да даруют боги императору долгого царствования, - насупился наместник Азии. - Я согласен, я с вами, – промямлил Рутиллиан. Ему стало страшно.
- Вот так бы сразу, - медовым голосом проговорил щербатый классиарий. - Осталось скрепить клятву, поставив богов в свидетели.
Рутиллиан посмотрел на бесстыдно обнаженную Киприду на стене перед собой, и поднял кубок.
- Клянусь благосклонностью… Венеры, что не нарушу договоренностей с вами.
Классиарий одобрительно кивнул.
- Я же, от лица пославших меня, клянусь Янусом, что выполню все обязательства и гарантии, сиятельный Рутиллиан, – величественно пробасил нежданный гость наместника.
Ему в пору было клясться именем Митры, знак, шрам которого он носил под туникой. Однако братство Быкоборца, хоть и известно всем, но тайно. У каждого члена Братства был внешний бог-покровитель, и незнакомец, много лет назад, молодым солдатом в Пещере Митры выбрал Двуликого Бога. Как оказалось, вполне сообразно своей судьбе.
Двое возлежащих плеснули на красивый пол терпкого вина. Богам.
- Ха-ха, неплохого бога призываешь ты, фрументарий, - тоненько, с натугой рассмеялся, потрясая подбородками, наместник провинции Азия.
- Этот бог больше всего мне подходит. А теперь прикажи меня помыть, надеть на меня благоухающую, как у тебя тунику, умастить…И пришли мне этих двух твоих девок. Янус Янусом, но Венерой я тоже не пренебрегаю.
- Может, лучше египтянок?
- Нет, именно этих.
- Как скажешь мой любезный друг. Я лишь радею, чтобы ты был доволен. Мой дом - твой дом, - медово ответил Рутиллиан, с некоторой неохотой отдавая прелестных нимф, которыми сам не успел насладиться.
Классиарий, покряхтывая в предвкушении горячей воды, пара, благовоний и нежных лон грузно вразвалку шагал в баню.
***
После памятного ночного пира архитектор Аристон с больной головой ранним утром отправился вместе с Никомедом по ухабам дороги во Фригию, чтобы также быть заодно представленным Фаустине – жене одного из наследников престола, Марка. О ней поговаривали в портиках и портовых кабаках, что она необузданна в желаниях, и готова разделить свою страсть с людьми самого низшего звания, даже с гладиаторами и мимическими актерами.
При воспоминании о мимах Аристон ещё больше расстроился. Он вспомнил, что, во время разговора с Никомедом на пиру, один из актеришек строил глазки его подруге, и сжал бессильно кулаки. Но повозка уже стадия за стадией бежала по дороге в полудикую Фригию – и это тогда, когда он оставлял красивейшую женщину в лучшем городе Ионии в канун Дионисий! Но он делал эту жертву ради своего благосостояния, а значит – и ее.
Эта неделя была лучшей в жизни Олимпия. Близились Дионисии, но мим и гетера предавались наслаждениям заранее. Пантея, подобно жрицам Приапа, не жалела стоящего на вес золота сатириона, чтобы продлить дикие ночи до рассвета, подкрепляя силы. Своды спальни наполнялись прерывистым дыханием и стонами. Стоит ли говорить, что эти дни были на вес золота, когда за ночь с ней многие граждане Смирны предлагали полновесный кошель, наполненный ауреями?
Он просыпался в полдень после бессонной ночи от поцелуев Пантеи в прекрасном доме, обставленном с утонченной роскошью вместо заплеванной гостиницы в предместье, где жила остальная труппа. Но что было сладостнее, кроме как предаться страсти после пробуждения?
Наскучив обычными способами, они гадали по утрам по свиткам сочинений Элефантиды, выбирая, как ещё насладиться друг другом и немедленно осуществляли рецепты александрийской гетеры, используя все возможности опочивальни. Пантея бросала щепотку каких-то трав в тяжкие кованые курильницы из дорогой коринфской бронзы, и их терпкий запах щекотал ноздри Олимпию, ожидавшему, когда он вновь овладеет её телом.
В триклинии их, уставших, освежившихся после омовения в домашних банях и умащенных благовониями, усаживали за уже готовый к пиру стол. Невольницы Пантеи были под стать своей госпоже – утонченные телесно и умственно. Она хотела тоже сделать их гетерами, а потом отпустить на свободу, чтобы красота служанок Афродиты распространялась по ойкумене, захваченной грубыми и жестокими римлянами. Он почти забыл о своих товарищах, и, тем более, о Трифэне, весь окунувшись в бездонные глаза красы и гордости Смирны.
Устав предаваться любви, они шли в атрий, или в бани, или в сад, или в тесную библиотеку, заполненную свитками, и Олимпий, почти отвыкший от книг, читал Пантее вслух «Дафниса и Хлою» - модный роман о том, как любящие сердца нали друг друга, несмотря на превратности судьбы . Гетера всю эту неделю почти не показывалась в городе - ни в банях, ни на симпозиях, ни на агоре. Она тоже была счастлива. Городские сплетники удивлялись, куда пропала дочь Афродиты.
Но однажды утром, выйдя в сад, Олимпий увидел дверь дома выложенной цветами и сундучок с гранатовыми ожерельями на пороге. Мигом пронеслась мысль обо всех мужчинах, жаждущих гетеру в Смирне. И, в особенности, о том старикане, который уже когда-то обладал ею. Он спросил у садовника, за неделю у гетеры привыкнув давать распоряжения рабам, которых у него никогда не было.
- Эвмолп, откуда это?
Эвмолп робко ответил:
- К госпоже постоянно приносят подарки разные господа…
Олимпий нахмурил брови.
- В дом хотел попасть Аристид-ритор, грозил, но… Но мы его не пустили – сказали: госпожа спит. Он очень хотел попасть, но мы не посмели, - продолжал Эвмолп.
- Почему привратник пропустил? Где вилик?
Но вилик уехал по каким-то делам в деревню, и должен был вернуться только к вечеру.
Олимпий в первый раз почувствовал укол чувства, похожего на ревность, вернулся в дом и начал спешно одеваться, припоминая, где остановились его друзья.
- Куда ты? – крикнула из дома Пантея, ещё нежась в постели.
- В город. Показать одному старикану его место.
- Стой, безумец! – испугалась Пантея. Но Олимпий уже хлопнул дверью
В полдень на смирнской агоре всегда было многолюдно. У портика, рядом с общественным фонтаном, где поили вьючных животных торговцы, пришедшие из окрестных областей Лидии, Мисии, Троады и Ликии, многие заметили тех пантомимов, что выступали недавно в театре, играя «Великого Агамемнона».
Теперь бродяги решили повеселить толпу прямо на улице. Внимательные заметили, что девушка среди них была только одна - Далила. Блондин, игравший Париса, взобрался на борт общественного фонтана, и громко провозгласил:
- «Ритор и гетера»!
Люди начали скапливаться у фонтана, и, когда собралось достаточно народу, светловолосый сделал знак рукой.
Началось представление. К «гетере» поочередно подходили мужчины: Первым был Афанасий с палкой и привешанным к ней камнем – жалким подобием строительного уровня. Коринфянин с изящными жестами будто бы вошел в её расположение, но тут подошел на полусогнутых ногах и с засунутой под тунику подушкой Малх, изображая, вероятно, некоего ростовщика, и, пересыпая оболы из руки в руку, кажется, пленил Афанасия звоном денег. Вместо талии «гетеры» тот обнял под смешки толпы талию Малха и они ушли за фонтан. Теперь из-за фонтана вышел Гелиокл с накладной бородой, ехидно улыбаясь и подмигивая зрителям, показал язык в спину уходящему Афанасию.
- Смотри, это ведь, кажется, Аристон-архитектор!
Гелиокл нарочито шаркал и еле переставлял ноги, покашливал в кулак и хватался за спину. В руке его был свиток. Он, с криво прикрепленной накладной бородой, изображавший, как все поняли, Аристида, подбежал к Далиле и развернул свиток, в котором неожиданно оказалась огромная дыра.
- Вероятно, это означает, что речи этого ритора пусты и косноязычны, - предположил один из знатоков пантомимы.
Сначала «ритор» удивился, но быстро выкрутился из положения. В нее переодетый Гелиокл просунул бороду, и, так проделав несколько раз, поглядывая на девушку, получил от Далилы пощечину.
Толпа расхохоталась. Актеры раскланялись. Афанасий прошел с деревянной миской по кругу, и вскоре она наполнилась медяками и даже серебряными монетами, несмотря на то, что даже среди тех, кому понравилась пантомима, многие пытались незаметно отойти.
- Остроумны, подлецы, однако! Как старикана раскатали. Люблю остроумие, на нем иногда неплохо можно заработать, - сказал один живой толстячок ритору Альбину из Эфеса, впрочем, не зная о том, что он ритор.
Альбин, философ-стоик, подобно наследнику императора цезарю Марку, недовольно жевал губами, сложив руки на груди. Он проходил через агору и случайно натолкнулся на это непотребство. Ему в первую очередь было обидно за то, что в лице Аристида бродяги насмехались и над ученостью, хотя сам он не был поклонником его речей
- Пошло. Распускать слухи на агоре, пусть даже путем пантомимы – неприлично. Я бы за такие представления вызвал диогмитов. Да и какую прибыль может принести кривляние и насмешки над уважаемым гражданином? Так, пустяки. Все это не слишком достойно нашего города, и вообще свободного человека, - ответил муж известный всем образованным людям в Смирне.
Его случайный собеседник к таковым не относился. Зато он прекрасно умел считать, ещё в бытность свою рабом став казначеем у господина. Теперь же он свободен и богат, поэтому имел смелость ответить строгому ритору:
- Не согласен, любезный. Я откупщик, и получаю доход от одной из отраслей императорского хозяйства. Поэтому меня интересует все, что приносит прибыль, и смешное тоже обогащает, и пошлое, - сказал он точь-в-точь как Никомед в доме Аристона. Неудивительно – они были одной породы людей.
Откупщик государственных латрин в Смирне и Эфесе, Стромбик, как никто другой понимал, что деньги не пахнут. Ещё рабом он, наушничая и пресмыкаясь, скопил неплохое состояние, ещё и потому, что отдавался как господину, так и, втайне от хозяина, ублажал его жену.
Деньгами он ссужал братьев-рабов под такие проценты, каких не запросит сирийский или иудейский меняла (но рабам не к кому было обратиться кроме Стромбика), и скоро выкупился на свободу, имея неплохую сумму за поясом. За свою не очень долгую жизнь Стромбик успел подвизаться на поприще продажи похабных статуэток, контрабанде перца в обход портовых таможенников, принимал ставки на гладиаторские бои и скачки, имел интерес в перепродаже краденых лошадей, сводничестве гладиаторов и раздираемых страстью благородных матрон и многого другого, о чем говорить даже постыдно.
В конце концов, опробовав десятки способов получения легкого барыша, он на некоторое время остановился на более законных. Став старше, Стромбик сделался осторожней. Он обратился к ренте, чтобы оглядеться вокруг и собраться с силами для какого-либо нового предприятия. Так, Стромбик взял на откуп отхожие места у городского совета Смирны и некоторых других городов Ионии, пришедшие из-за нерадения магистратов в жалкое состояние, и преобразил их, учредив плату.
Думал он также вложить средства в ещё одну непотопляемую отрасль – в изготовление надгробий, памятников и погребальных урн, включая услуги плакальщиц, изготовителей гирлянд и прочего, ведь для людей умирать столь же свойственно, сколько справлять естественные потребности или продолжать род. Поэтому имел мысли Стромбик и о прибылях, получаемых держателями лупанаров - области, спрос в которой не исчезнет до тех пор, пока мужчины желают женщин и имеют деньги, но не всегда имеют шанс на бесплатную взаимность.
***
Остроумная пьеса, которую разыграли, потешаясь над Аристидом, приезжие мимы, дала противоречивый эффект. Горожане, присутствовавшие на представлении, разделились. Часть нашла представление смешным.
Но другие всерьез озлобились на актеришек, осмелившихся оскорбить «славного Аристида» - человека, написавшего речь в честь Смирны и выступившего с ней в прошлом году в амфитеатре, где теперь кривлялись эти недостойные плевка бродяги. Кроме того, что важнее - Аристид был богат, иногда от своего имени делал раздачи и являлся римским гражданином.
Чернь испугалась, что обиженный богач больше не будет раздавать деньги и хлеб, и воспылали ненавистью к мимам. Особо ретивые начали искать гостиницу, где остановились актеры с самыми нехорошими намерениями. Неудивительно, что среди них оказался и предмет насмешек мимов.
Между тем, наступил первый день Дионисий. И, несмотря на взбудоражившее город выступление, никто не отменял праздник. Улицы были украшены гирляндами, наполнились праздной толпой, пением и шествиями. На агоре разливали бесплатно молодое вино, славили Диониса и возрождающуюся весной природу.
Горожане собрались в театре, чтобы посмотреть праздничное представление, но вместо мимов или хотя бы трагиков в масках, что следовало бы видеть в театре на Дионисиях, на просценум вышел сам Элий Аристид со свитком.
После минуты замешательства ритора поприветствовали рукоплесканиями. Смирняне рассчитывали услышать о себе очередной панегирик из уст своего почетного гражданина. Ритор прокашлялся и поднял руку, призывая к вниманию. Его взгляд был решителен и тверд - взгляд человека, не прощающего оскорблений и надругательств над своими чувствами. Над любовью, которую он хранил пять долгих лет...
Через час после речи Аристида Малх ворвался в номер гостиницы у Портовых ворот. Вид у финикийца был очень озабоченный.
- Вы тут разлеглись, болваны, а за нами идет целая толпа почтенных горожан Смирны. У многих – палки.
- Как, зачем это надо?
- Наверное, хотят поиграть с нами в бабки, - пошутил Гелиокл.
- Их натравил тот старикан, Аристид, над которым мы потешались на агоре. Нужно скорее собрать вещи и уезжать из города. В толпе и сам Аристид со слугами. Он распалил горожан речью в театре. Будут бить.
- Придется не заплатить трактирщику! – весело воскликнул Афанасий, не терявший присутствия духа в любом положении. – Ибо время дорого, клянусь Гермесом, - и принялся набивать мешок своим немногочисленным скарбом, попутно засовывая туда и предметы из обстановки гостиничного номера - ложки, покрывала, светильники и все, что годится в пути.
Все остальные актеры тоже, наученные бурной жизнью бродячих актеров, начали быстро собирать поклажу. Томный полуденный гостиничный номер наполнился скрипом, шелестом, шуршанием, голосами и шагами. Хорошо, что трактирщик спал, сморенный дневной жарой и кувшином вина
- А как же Олимпий? – спросил рассудительный Гелиокл, не забывая укладывать свои немногочисленные пожитки в суму.
Малх невесело хмыкнул и сплюнул негодующе на пол.
- За него не беспокойся. Он сейчас в гостях у причины наших бед. Как только узнал, какой оборот принимает дело, поспешил к своей гетере.
- Наш славный Гектор прощается со своей Андромахой, чтобы смело вступить в бой с Элием Аристидом и смирнянами? - спросил Гелиокл, утрамбовывая свой мешок.
- Скорее перед тем, чтобы предаться храброму бегству. Как быстроногий Ахиллес. Боги лишают разума влюбленных, но не сделают моего друга полным идиотом. Надеюсь
- Дай-то Афина! А бегать я мастак! Даже хотел участвовать в Истмийских играх, пока мне не пришлось сбежать из Коринфа, - отозвался Афанасий.
- А где же Трифэна?
- Трифэна потерялась у одного судовладельца. Думаю, и ей не угрожает ничего страшного.
- Тогда в путь! – сказал Гелиокл, быстро принимавший перемены. - Мулы наши накормлены и готовы к дороге. Скорее, вниз, забросим на них мешки и на север! Представляю себе ярость трактирщика! В Смирну нам тепер ни ногой!
- Только я останусь в городе, и потом мы вместе с Олимпием нагоним вас в Адрамиттии, - сказал Малх.- Ждите нас два дня.
- Дай-то боги, - отозвалась Далила. – Берегите себя!
И поцеловала Малха.
***
- Так пойдем со мной, я беден, у меня нет ничего! Ничего, кроме любви к тебе! – пытался убедить Олимпий Пантею в отчаянной последней попытке.
Но Пантея не желала уходить с бродягами в неизвестность. Она сама не знала, играет ли она, или честна в этот час - когда-то она выступала в театре Смирны….
- Да, бедные добрее, но бедных и добрых бьют… Я сама была бедна, но бедность сделала меня злой…
- Разве в тебе есть злоба?
- Я зареклась быть доброй, когда увидела, как одного доброго человека люди убили за это. Я зареклась любить, то есть, конечно, делала то, что они называют любовью. Это приятно и иногда даже красиво. Но любовь только дает, а я всегда ещё и брала.
- Видишь? Весь это дом, рабыни, мрамор, золото, шелк мне за то, что я презираю любовь. Я не могу бросить эту жизнь, поклонение мне, богатство и славу. Мне не нужны скитания и бедность, и так век женской красоты краток. Я никого уже не люблю. Я и тебя не любила! Уходи! Скоро слуги Аристида найдут тебя! А если не он, то тебя убьет Аристон, когда вернется
Пантея была в ярости, но от этого она будто стала ещё красивее. В её черных от злости глазах можно было утонуть, все в её изящном теле дышало жизнью, распущенная грива черных, как смоль волос. Олимпий притянул её к себе и попробовал поцеловать, он шепнул ей.
- Я спрячусь где-нибудь в городе, я не могу покинуть тебя.
Но она с невиданной для девушки силой оттолкнула его
- Тогда они найдут твоих друзей. Аристид дружен с римскими властями. Беги же, скорее! Какой же ты глупец, ты не понимаешь, ты не нужен мне. Ты нужен своим друзьям. Лучше спасай их!
Олимпий чуть задержался в дверном проеме, отмечая ревниво, что он как всегда, украшен цветами поклонников. Он ещё ни разу до этого не чувствовал уколов ревности. Он оглянулся, чтобы взглянуть ещё раз на дивную красоту, что сковывает крепче железных цепей и делает мужчину рабом.
- Прочь! - крикнула гетера вне себя, схватив с мраморного стола тяжелый серебряный кубок с отчеканенным ликом её самой в образе Афродиты, подаренный Пантее кем-то из бесчисленных прежних любовников.
И Олимпий с силой захлопнул массивную кедровую дверь. «Я добуду тот клад, как Дафнис из твоей книги. Я переверну море вверх дном, переверну землю. Клянусь Аполлоном!».
Так думал Олимпий, уходя из прихотливого садика, в котором жили, словно в некоей семье, растения чрезвычайной редкости, доставленные из Египта, Сирии, Парфии и даже Индии. У дома уже дожидался нетерпеливо Малх, оглядываясь по сторонам сжимая в руке кинжал. Хруст сандалий по посыпанным гравием дорожкам стих. Только тогда Пантея сползла по стене и дала волю рыданиям.
***
В дни, когда в окрестности Смирны и Эфеса потянулись с курлыканьем караваны журавлей и аистов, что перезимовали в Каппадокии и Киликии, мимы покинули прекрасную изнеженную Смирну для новых скитаний, сами подобные птицам. Они встретились без происшествий в Адрамиттии с Олимпием и прошли по шумным городам Лидии и Мизии, где некогда бродил молодой несчастный Перегрин, изгнанный из дома, отцеубийца.
А в конце лета свернули в дремлющую Троаду, где Олимпий с любопытством увидел заросший терниями холм, под которым покоился пепел города Приама, и гору Иду, и равнину между морем и холмом, где разыгрывалась величайшая битва в истории.
Все то, что они разыгрывали на просценуме, разыгрывалось здесь.
Ветхий старичок в засаленном грязном хитоне, объяснитель древностей, встреченный комедиантами в убогой придорожной таверне близ захолустной колонии Александрии Троадской, останавливался у одному ему понятных камней. Здесь был захоронен Патрокл. Там стояли ахейские корабли. Он жаловался на то, что давно уже лишь немногочисленные путники интересуются событиями героического прошлого и просил драхму на вино. Интерес к старине угасает вместе с верой в олимпийцев.
Объяснитель древностей со звучным и подобающим его ремеслу именем Телемах, повел мимов по заросшим дикими смоквами склонам бывшего места битвы, в нескольких десятках стадий от нового города, пользовавшегося древним именем.
Да и была ли древняя война столь великой? Вполне может быть, древние герои, действуй они сейчас на троадском поле, показались бы двумя шайками оборванных разбойников, по сравнению с которыми гладиаторский бой в местном амфитеатре был бы куда более величественным зрелищем. Олимпий за то время, что покинул дом , скитаясь по портам, тавернам и постоялым дворам, наполненным слухами, видел, как самые незначительные происшествия обрастают подробностями и увеличиваются на глазах.
С загоревшимися глазами старик читал, под шелест листвы, отдалённый грохот моря и шум ветра бессмертные гекзаметры «Илиады». Веселые актеры купили ему в таверне целый кувшин недорогого молодого вина, подкрепив его вдохновение. Сморщив и без того изборожденное плугом времени загорелое лицо после первого глотка дешевой кислятины, Телемах опорожнил с удивительной быстротой дареный сосуд, и затем старца посетили музы.
Порывы ветра, летящего с Геллеоспонта, трепали седые волосы старика. Его покрасневшие от тугого потока бьющего с моря воздуха или от винных паров глаза блестели огнем. Мимы рукоплескали. Олимпий вспомнил, что Ювенал считал всех без исключения эллинов артистами, и, кажется, был прав. Гелиокл был в восторге.
- Вот дает старикан, клянусь Дионисом! Получше, чем всякие Аристиды!
А Олимпию стало на минуту грустно. Далеко в Ионии осталась нежность и красота Пантеи, не принадлежащие ему. У них под ногами ржавели наконечники стрел и копий ахейцев и троянцев, их кости, а от древнего города не осталось даже развалин, и мало кто ныне вспоминал о деяниях предков эллинов, кроме школяров, да и то под угрозой ферулы грамматика.
Нет ни обильных златом Микен, ни крепкого Илиона, а боги из детских сказок, наверное, умерли или превратились не более чем в метафоры риторов, а может, покинули мир и забывших их людей. Вдруг когда-нибудь кто-то будет прохаживаться по площадям и улицам Афин, ставшими развалинами и присыпанными землей? Неужели умрет красота, как умирают старые боги?
Но камни белели на солнце, вдалеке шумело море, голубело небо, и, казалось, слышен был воинский клич и лязг мечей в мелодичных стихах слепого поэта. А боги – вот они – в шуме волн, в пении птиц, в формах причудливо клубящихся облаков и во вдохновенном голосе старика, в вечных строчках слепого поэта, возможно, родившегося в том же городе, где живет Пантея.
Неунывающий Малх хлопнул по плечу задумавшегося друга.
- Да, Олимпий, дела! Целый город погиб из-за женщины, а теперь на нас ополчилось пол-Смирны! Будь с этими созданиями осторожней, дружище! Цирциея превращала мужчин в свиней, а свиньи очень злые животные, а главное, жрут что попало.
***
Боги мстительны и завистливы. В этом месте, где зависть погубила целый народ, это чувствовалось кожей. Тот, кто слишком удачлив либо обладает необыкновенной телесной красотой, рано или поздно держит ответ перед Судьбой и богами.
Если удача казалась подозрительно большой, Тилобор без сожаления довольствовался меньшим. Тилобора нельзя было заподозрить в излишней удаче, о чем говорило выжженное давно клеймо и, несмотря на годы, неисчезающие следы от ошейника и кандалов. Но он жив, мстит богатым, и ему этого достаточно.
Коренастый человек в грязном пастушеском хитоне, с посохом, в плаще с капюшоном и с длинной бородой, смотрел на группу людей на древнем троянском холме, на глупого пьяного старика, выкрикивавшего древние гекзаметры. На его холме. В его вотчине, Тилобора. Тилобора, который собрал вокруг себя тех, кто не любит римлян и города, тех, кто хранил в душе огонь мести.
К Тилобору подошел сухопарый человечек с огромным охотничьим луком. У человечка не было одного уха, на запястьях тоже не зажили следы от кандалов, а на спине – от просоленных морской водой шрамов. Если бы римская военная галера не села на мель и не разломилась в ту страшную штормовую ночь в проливе, скорее всего, он бы умер от непосильного труда, под бичом немилосердного надсмотрщика.
- Тилобор, давай возьмем этих детей и посмотрим, что у них есть?
Гигант - старик в капюшоне покачал головой.
- Не стоит. Слишком легко, но неизвестно, что у них в кошельках. Окажутся пусты – будет жаль убивать, да и с трупами возни не оберешься на дороге. Лучше опять сегодня разведем костер на берегу, чтобы корабль налетел на камни. Может, спасем ещё кого-нибудь вроде тебя от этих клопов, и добыча жирней. А пока нужно возвратиться в убежище.
Тилобор вспомнил последний раз, когда купеческий корабль, приманенный их огнем, налетел на скалы. Потом никто ничего не заподозрил, ибо Геллеоспонт – коварный пролив и немало кораблей погибло в нем. Он помнил надменного римлянина, мокрого, как губка, с исцарапанным лицом, что произнес казавшуюся ему волшебной формулу.
- Прочь, чернь. Я – римский гражданин. Ведите меня к префекту.
Улыбка растянула щербатое лицо Тилобора.
- Что ж, надо оказать римскому гражданину достойный прием. Носилки римскому гражданину! Прямиком к префекту морского дна!
Римлянина подхватили за руки и за ноги, вознесли на скалу, и, хохоча, бросили с высоты в море. Вскоре труп всплыл, покачиваясь на окрасившихся кровью волнах. Если кроме него и были среди потерпевших крушение ещё римские граждане, они опасались об этом заявить.
Среди тех, кто скрывался в пещере, был некто, называвший себя христианином, из Фригии. Его так и звали – Христианин. Тилобору было плевать, кто каким богам молится, хотя ему и рассказывали, что назореи – никудышные воины. Но этот был правильный. У него был кривой нож за кушаком. Христианин говорил у костра, согревавшего сырую пещеру, окруженный скрывшимися в ней, подняв перст.
- Скоро царство Господа. Дни уже исчислены. Государство римлян распадется на десять демократий, в мире воцарится юноша с волчьими зубами. Вселенную поразят бедствия, мор и голод. Богатые будут наказаны, а праведники и нищие восстанут, спасутся и сядут одесную Господа, за его столом. Римлян же ждет геенна огненная…
Тилобор надеялся, что это скоро произойдет. Когда-то он был первым, кто поселился в этой пещере, недалеко от холма, погребшего под собой древний город. Он тогда спасался, он трясся, ожидая, что его свяжут, приведут назад, затравят собаками, забьют палками. Но лучше смерть, чем снова вернуться в карьер, где с рассвета до заката нужно ломать прекрасный белый камень, что украшает здания Кизика и многих других городов. Ни солнце, ни бич не смогли сломить его. Ведь он фракиец. Он уже не мог вспомнить, когда его выслали из господского дома в городке Парий долбить камень. Но Тилобор вырвался из этого места, страшнее Аида, свернув шею надсмотрщику.
Сначала он скрывался один. Затем нашлись товарищи – ограбленные поборами земледельцы, беглые с каменоломен и рудников, как и он, мелкие воры, не вынесшие палок центурионов солдаты, замученная господами домашняя прислуга. Как-то к ним пришли рабы из бродячей театральной труппы – кого только не было среди них.
Сначала промышляли воровством ради пропитания.
Потом, когда в руках появились ножи, они начали мстить тем, кто считает себя выше других. Первый убитый стражник дал им оружие. Гибли и беглецы, но всегда приходили новые. Ненависть в колеблющихся укреплял их вожак. Морщины испещрили лицо Тилобора, ветры и солнце довершили работу времени, но сила в руках и ненависть не угасала, не слабела с годами. Они не жалели свободных – ни женщин, ни детей, ни стариков.
Они жили в пещерах одной семьей, поровну делили еду, добычу и деньги, что достались после встреч с перекупщиками.
Слаще всего были не деньги – что им сестерции, когда они обречены сидеть в пещере, в то время как изуверы и ростовщики живут в мраморных дворцах? Но они на свободе и знают её цену. А те, кто гордо себя зовет свободными – едва ли. На деле те, кто привыкли повелевать, оказалось, так же боятся смерти, так же ползают в пыли в ожидании мук, целуют ноги своим мучителям, как и несчастные рабы в эргастуле перед поркой. Но они не щадят, пока сила на их стороне, и он, Тилобор, не будет щадить.
***
Клавдий Гален, врач пергамской гладиаторской школы, приехал в Кизик в поисках свинцовой слюды, что можно было найти в карьерах за городом. Верный урокам своего учителя Апулея Цельса, медик не слишком доверялся купцам из особой коллегии ароматоров, занимавшимися также и пряностями Они часто подделывают лекарства или уменьшают долю дорогих частей дешевым сырьем, и поэтому Гален предпочитал искать ингредиенты и делать смеси самостоятельно. В Пергаме у Галена была маленькая мастерская для лекарств – с печью, жерновами и другими инструментами.
В конце концов, это был благовидный предлог для путешествия, которое можно было устроить в перерывах между играми в цирке. Когда не было представлений, хирургу было довольно скучно лечить болезни, вызванные невоздержанностью бойцов или пустяковыми бытовыми ранами. Тайны человеческого тела чаще всего возможно познавать при врачевании страшных ран, полученных на арене. Бывали не менее страшные раны, которые наносили латроны путешественникам, но после нападений разбойников лечить обычно уже некого.
Оставляя в школе своего помощника, чьих знаний вполне хватало для несерьезных случаев, Гален с верным рабом Полифоном ездил на Лемнос собирать особые травы и целебную лемносскую глину. Его друг, бывший одним из помощников кипрского прокуратора имуществ, позволял ему бывать на императорских медных рудниках, где врач доставал лучшую медь. Теперь он на берегу Пропонтиды наслаждался зефирами, переменой мест и не забывал о деле.
Знакомый Галену кизикский медик Александр водил его по аккуратным улицам старинного города, расположившегося практически на острове, соединенным с берегом перешейком. Александр работал на государственном жаловании, ибо великодушный император Антонин постановил иметь каждому городу трех врачей на его содержании. Александр знал милый сердцу Кизик как свои пять пальцев.
- Вот это – старый театр. Там, у восточной гавани жил бесстрашный Евдокс – первый из эллинов, достигший берега Индии, напрямую преодолев Эритрейское море. А рядом с агорой живет художница Лала, что так точно передает в красках все, что способно увидеть око. Клянусь Аполлоном, это Апеллес в юбке. И интересуется анатомией, как и ты.
Александр мог рассказывать часами, и Кизик с его гражданами был достоин этого. Город на берегу Пропонтиды процветал. Обладатель двух роскошных гаваней – Панорма и Хита, театров, знаменитого храма Зевсу, возведенного Адрианом, жрецом которого был отец небезызвестного Элия Аристида, множества других храмов, библиотек, Кизик был ещё и бойким торговым местом.
Кизикейцы всегда были славными мореходами, архитекторами, математиками и поэтами. Жители его были в старину и умелыми воинами, знавшими толк в осадных машинах, благодаря чему даже полчища Митридата не смогли взять город, осадив его и с суши, и с моря. Римляне наградили горожан за верность и даровали им латинское гражданство, правда, отобранное затем за оскорбление римлян в дни Тиберия, когда римских граждан высекли кнутом за какое-то преступление.
- А почему бы нам не зайти в старый театр, друг Александр? Что сегодня?- спросил Гален у своего друга.
- Сегодня прибыли мимы из Аттики. Жанр низкий, но ставят по Менандру. Богов нет, только люди на сцене.
- Что же, людей на сцене я люблю больше, чем богов! – усмехнулся Гален.
- Тогда у меня есть тессеры: представление начнется через час.
И они втроем направились к театру.
В тот же час в Морские ворота Кизика входил Элий Аристид со слугами. Он только что высадился с корабля в гавани. Аристид переродился – даже колики не могли сломить его мрачной решимости. Никогда этот добродушный, вежливый, болезненный человек не был одержим столь сильными чувствами. Его любовь растоптали, его опорочили перед всем городом, у него украли его достояние тогда, когда он решил его вернуть.
Он хотел наказать этого пшеничноволосого юнца, вставшего между ним и Пантеей. В Кизике его знали власти, но он не хотел, чтобы стражники вязали Олимпия и его друзей-кривляк. Нет, он взял крепких рабов с дубинками (для охраны в пути, ведь дороги небезопасны), сообщив в Смирне ненароком, что отправился навестить могилу отца в Мизию - все совпало как нельзя лучше.
Захватив этих недостойных плевка шутов, он насладится победой. Он был готов убить за свою мечту. Сначала он избавится от оскорбителя, потом – от Аристона. Для этого зазнавшегося ваятеля он тоже припас кое-что. Его визит во Фригию вряд ли будет счастливым – знакомые с ним люди в окружении жены наследника Фаустины сделают все, чтобы жадная до его ласк женщина не получила их и была бы оскорблена. Так Аристид, сам не зная того, ввязался в большую игру, где замешаны были могущественные силы, частью которых был банкир Никомед.
Но ритора не волновала большая политика. Аристид следовал по пятам актеров от самой Смирны. В Адрамиттии их пути разошлись – мимы двинулись и дальше пешком, Аристид же решил достичь Кизика морем. Трифэна, ставшая теперь любовницей Лиха, сообщила, что мимы намеревались отправиться в этот город, и внезапное бегство из Смирны только ускорило их прибытие туда. Трифэна решила покинуть труппу Гелиокла, устав от странствий и негодуя на неверного Олимпия, о досуге которого на вилле Пантеи она была осведомлена. То, что сама она в это время находилась в объятиях толстяка Лиха, ее совершенно не смущало.
Аристид, окруженный крепкими фригийскими рабами, достиг агоры, подошел к углу дома и увидел объявление красной краской:
«Труппа мимов великолепного Гелиокла с Теоса в десятом часу дня представит в театре мимиямбы Менандра: «Ненавистный» и другие»
Породистое лицо ритора перекосила гримаса злобы.
- Отлично. Идем к театру, - бросил он своим рабам. – И приготовьте дубинки. Скоро притащим за волосы этого фигляра-молокососа и утопим в латрине.
Рабы с энтузиазмом направились за Аристидом, ведь нет ничего лучше для невольника, чем надругаться над свободным. Ритор лелеял свою месть, они – свою, врожденную, неутолимую... Вот уже, близко…
Представление уже началось, но Аристида знал декурион стражников, как и все мало-мальски важные люди города, и пропустил в театр без тессеры. В это время Олимпий двигался по сцене и произносил строфы из Менандра, когда на входе увидел лицо ненавистного старика.
- Стой, отброс арены! Попался, вор! Подлец, гладиатор! – кричал Аристид, в жизни не произносивший столько ругательств. Но он был полон праведного гнева, а уверенности ему придавали пять фригийских молодцев с дубинками.
Кто-то на трибунах присвистнул, раздался хохот.
- Интересный поворот пьесы, раньше действие не выходило никогда за пределы сцены, - поделился Александр с Галеном. – Этот Гелиокл ниспровергает все театральные каноны!
- Кажется, у Меандра ничего такого я не припомню, что-то не вяжется повествование, - пробубнил Гален.
Олимпий, игравший юношу Клиния, ищущего свою возюбленную, несмотря на козни вокруг, застыл на полуслове, увидев врага. Музыка тоже оборвалась. Малх подбежал к своему другу, инстинктивно поняв опасность. Далила взвизгнула, узнав ритора, Танит, играющая служанку, застыла в ужасе, а Гелиокл кинулся к обоим девушкам, поняв, что сейчас театральное представление уходит на второй план, и намеревался увести их в безопасное место – для начала, за кулисы. Он увидел у рабов Аристида дубинки.
Зрители на скамьях амфитеатра отвернулись от сцены в изумлении, наблюдая, как обезумевший старик пробирается, не разбирая дороги, со звероподобными рабами, через всех людей, пришедших на представление. Аристид выбрал кратчайший путь к мести. На трибунах поднимался ропот.
- Да никакое это не представление! Это же Элий Аристид, ритор из Смирны – воскликнул Гален, хотя многие в театре и так знали сына жреца Зевса Мизийского в лицо.
- Эй, Аристид, ты в своем уме? – крикнул, встав с первого места, близко знакомый с отцом ритора Клеарх, член городского совета и куратор водопровода. Он был, на римский манер, в тоге, с узкой красной полосой, так как ценой больших денег и знакомств купил право быть зачисленным в списки сословия всадников.
- Стража!
Но Аристид не обращал внимания на окрики, смех и речь знакомых. В ритора полетели объедки с верхних рядов, где сидели поденщики и нищие – этот старик мешал им досмотреть представление. Гнелое яблоко метко попало в щеку Аристида. Это только придало ему решимости. Он не опасался позора – он лишь хотел довести дело до конца…
Но тут небо потемнело, земля зарычала, словно недовольный великан, а потом последовал первый толчок, сбивший с ног артистов на сцене, толкнувший зрителей друг на друга, остановивший решительного ритора и его рабов. Трибуны вскрикнули разом. Все забыли о неслыханной сцене вторжения Аристида в театр и думали только о своем спасении. Зрители, уже знакомые в землетрясением десятилетней давности, в панике бежали с трибун, и в этой давке Аристиду было не достичь Олимпия. Крики, стоны людей – бегущих, падающих, затаптываемых, на время заглушались грохотом падающих кирпичей и лопающихся балок.
Опрокинулись жаровни на опустевшей сцене – помост и занавеси начали тлеть, приводя обезумевших зрителей в еще большее замешательство. У выхода, прорубленного сквозь скалу, на которой возвели трибуны, образовалась пробка из людей – иные уже задохнулись, кого-то задавили В воздухе удушливо пахло гарью – декорации на сцене начали гореть.
Александр, Полифон и Гален, наоборот, пытались забраться повыше на трибуны, вырубленные в скале – наименее подверженную разрушению часть театра. Они, с трудом, при помощи верного Полифона, обходя ревущий людской поток, карабкались на верхние места. С них было видно уже, без сомнения, погибающий город, над которым взвились дымные столбы первых пожаров – огонь пошел гулять по городу из печей, оставленных без присмотра хлебопеками и кузнецами, горшечниками и медниками, кинувшимися искать спасения в порт, на агору, за город.
Толпа рвалась из амфитеатра, инстинктивно полагая его смертельной ловушкой.
- Безумцы, ведь их сейчас всех завалит… Надо ведь им сказать, чтобы остались на трибунах… - хрипел Гален.
- Мы ничего не можем сделать, нас никто не послушает. Я был на войне - толпа глуха, когда боится….
- Вот актеры – они тоже пытаются влезть на трибуны! Вон, тот, с пшеничными волосами!
- Сюда, сюда! - кричал Гален, тщетно пытаясь заставить звучать свой голос громче.
Над амфитеатром стоял вой. Стражу на выходе смяли в первые мгновения бегства, да и они сами были рады бежать – в общественные сады Кизка, где нет зданий, кроме отдельно стоящих жертвенников и статуй. Рабы ритора сами пришли в смятение и не могли уберечь его от напора обезумевшей толпы.
Аристида относило обратно к выходу, с ним осталось двое рабов, которые палками отбивались от напора людского моря. Вот и этих рабов затоптали, забили с животной яростью люди, мечтающие только о спасении – в обычной жизни – доброжелательные и законопослушные граждане Кизика, владельцы мастерских, таверн, лупанаров , выгодных подрядов и поместий.
Ритора сбили с ног. Он смог увернуться от, казалось, неминуемой гибели, и прислониться к стене свода выхода из амфитеатра, забиться в нишу, где полчаса назад стояла статуя Терпсихоры, ныне разбитая, иначе людское стадо затоптало бы его.
В проходе, через который сейчас пройти одиночке было невозможно, запахло тошнотворно кровью и нечистотами. Люди спотыкались о расколотую Терпсихору. Друг одруга. Аристид сидел на постаменте статуи, видел в полутьме искаженные лица кизикейцев, молился, прощаясь с жизнью, и шептал имя Пантеи. Он забыл про месть. Ему было мало воздуха, а затем свет померк. Неужели проход завалило? Но он уже ничего не понимал, теряя сознание.
Стена просценума, где еще десять минут назад стояли актеры, осыпалась каменной пылью, колонны лопались, словно канаты на корабле в бурю. Вдруг весь город и амфитеатр сотряс новый, еще более сильный толчок. Небо потемнело, и просценум, украшенный статуями, колоннами и рельефами, с грохотом окончательно обрушился на орхестру и на ближайшие к сцене места - проэдрию -погребая забытые богатыми горожанами вещи, покрывала (ибо день был осенний, а скамья – мраморная) и еду.
Рухнувшие постройки просценума отделили актеров, карабкавшихся по пустеющим трибунам, надежно преследователей, которые уже давно не думали о преследовании, а часть из которых уже отправилась в путешествие по Стиксу. Пыль взметнулась до небес.
Актеры доползли до Галена и Александра. Олимпий схватился за руку врача, но еще один толчок опрокинул актеров, и они кубарем, спиной полетели вниз с трибун, скрылись в облаках пыли, поднятой упавшей сценой. Гален с ужасом смотрел в расширившиеся глаза Олимпия, падавшего туда, где не видно было ни зги, тщетно простирая к врачу руки.
***
Пострадавших, тех, кого можно было ещё спасти, сносили в храм Асклепия, или, как его звали римляне, Эскулапа, недалеко от городского предместья. Здесь обучались врачеванию юноши со всей Мизии и берега Пропонтиды. Стихия почти не затронула святилище, не считая нескольких рухнувших балок и хозяйственных построек.
Под спасительной сенью храмовых портиков и колоннад, которые наполнились стонами и бормотанием, тяжелым запахом свернувшейся крови и множества находящихся в скученном состоянии людей, трудились храмовые служители. Они перевязывали раны, вправляли и собирали сломанные кости. Бегали взмыленные храмовые рабы с чашами, полными отваров, освежающего питья, несли в руках все нужное для перевязки. Под сводами храма молились богам, а рядом их проклинали.
Люди лежали вповалку на холодных белых каменных плитах, так как на лежанках не хватало места, а Асклепион и без того всегда был наполнен страждущими. К алтарям выстраивались очереди, хотя у молящих не было даже фимиама, не говоря о жертвенных животных - их достояние осталось под обломками их вчерашней жизни.
С раскрасневшимися от бессонных ночей глазами, преследуемый, словно тенью, верным рабом, что нес сумку с инструментами, Клавдий Гален шел по храмовому портику. Руки его дрожали от усталости.
Скорее бы прислали солдат и военных врачей! Он лишь недавно смыл с рук кровь после очередной операции, где несчастному пришлось отнять часть ноги, омертвевшей за то время, что она была придавлена частью колонны - стихия настигла несчастного во время театрального представления. Он до сих пор не отошел от криков. Сам чудом спасшийся из охваченного бедствием города, он незамедлительно начал помогать другим.
Гален не смог дать оперируемому достаточного количества макового отвара, исключающего пробуждение. Чтобы как можно быстрее преступить к делу, ампутацию пришлось проводить в полном сознании. Это был какой-то почтенный гражданин, судя по окровавленным обрывкам дорогой одежды, гражданин не последний.
Но сейчас богатство, к тому же, в основном погребенное в развалинах, не значило практически ничего под сводами храма Асклепия. Сколько ещё богачей и нищих одинаково страшно умирали в освещенном заревами пожаров городе, под обломками своих трущоб и роскошных домов? Жизнь человека хрупка, даже если он окружил себя каменными стенами.
Клавдий сделал глоток вина из фляги, и передал свою вахту другому, чудом выжившему и тоже раненому кизикскому соратнику по ремеслу - Александру. Тот опирался на костыль, голова была перевязана, а лицо было в синяках и царапинах. Гален вышел, чтобы продышаться воздухом в храмовой роще и посмотреть на новых пострадавших. Поездка в Кизик обернулась вместо поиска очередных ингредиентов для лекарств новыми хирургическими опытами, причем в таком количестве, каких он не испытывал и после боев в амфитеатре.
Он остановился у золотоволосого юноши, того самого комедианта, на представление с участием которого он пришел за мгновения до катастрофы в театре, и которого принесли несколько минут назад, не успев перевязать. Он был в обрывках своего сценического костюма – это выглядело дико и смешно.
Гален покачал головой. Перевязками должны заниматься служители, а не хирурги, но ничего не поделаешь. Он верен принесенной когда-то клятве. Олимпий был некоторое время без сознания, но при приближении врача со стоном очнулся.
- Здравствуй, дружок. Видимо, вчерашнее представление не оказалось твоим последним. Я думал ты погиб, там, в пыли. Приподнимись-ка, - он повернулся к рабу. - Неплохо бы перевязать. Полифон, дай мне все необходимое.
Комедиант не без помощи врача привстал с мраморного пола на локте.
- А где мои товарищи? Ты не видел их?
- Все твои – в порядке. Они в другом помещении, спят. Тебя нашли последним – повезло, балка застряла между колоннами и не раздавила тебя, только пришибла голову.
- Радостная новость, - криво улыбнулся актер.
Все же Олимпий испытал небывалое облегчение. Его друзья живы. Морщась от головной боли, которая, как Олимпию чувствовалось, сначала заполняла всю вселенную, а теперь обретала границы благодаря накладываемой тугой повязке, он, теперь уж бодрясь, спросил у молодого врача:
- Все же любопытно, почему земля начинает трястись ни с того, ни с сего. Вы человек, судя по всему, ученый, может, вы знаете? Кто-то сказал под портиком, что принесли жертву Посейдону вместо Геи, она разгневалась, и город провалился к ней.
Врач улыбнулся.
- А ты крепок! Разбить голову, и задаваться такими вопросами. Теперь пусть жертвуют Асклепию, точно не ошибутся.
Молодой пергамский врач, наматывал круг за кругом повязку вокруг слипшихся от крови кудрей актера.
– А что до Геи, то, когда толчки сотрясали город, Пропонтида тоже будто взбесилась, и в порту разбило много кораблей. Я был в гаванях утром. Так что и Посейдон, значит, в обиде.
Медик был рад нечаянному слушателю, и, перевязывая голову юноше, вспоминал.
- Когда я был в твоем возрасте в Александрии, где я кроме медицины изучал и многие другие науки, мне приходилось слышать в Музее нечто о природе
землетрясений. Говорят, это вполне могут быть ветры, которые проникли в пустоты под землей и оказались там в ловушке, где они уплотняются, пока не выйдут наружу. Разве ты не заметил, что перед бедствием не было ни ветерка? Это потому, что ветры были в глубине.
Олимпий удивлялся человеческой мудрости, дошедшей до таких тайн природы.
- Но это далеко не все. Также причиной таких ужасов, как говорят сведущие люди, становится и вода или чрезмерный зной. Впрочем, это лишь способствует появлению в земле трещин, в которые входит тугой воздух. Готово! Теперь тебе следует поспать, а не думать о причинах явлений природы – сказал медик Клавдий. – Полифон, дай ему питья.
Стуча зубами по краю медной чаши, Олимпий мелкими глотками пил холодный горький отвар из неизвестных ему трав. Раб отнял от губ актера чашу, когда понял, что тот выпил достаточно. Через несколько минут мим провалился в сладостное небытие, в сон без снов и боли.
Гален сидел на ступеньках Асклепиона и устало смотрел на звезды, слушал шум священной рощи и вдыхал прохладный ночной воздух. Его клонило в сон, а в таком месте, как храм Телесфора-врачевателя, сновидение могло быть вещим.
Гален прислонился к холодной колонне спиной, почувствовав, как смыкаются тяжкие веки, и звезды, крутящиеся в небесах в хрустальных сферах, начали меркнуть. Но его потревожил хруст множества ног по песчаным дорожкам храмового сада. За деревьями, со стороны идущей в разрушенный город дороги, показалось мелькание факелов. Группа людей обступила несколько носилок. Гален глотнул из фляги, бодрясь. Кажется, опять пора браться за работу.
Справа – знакомый тревожный голос. Он тоже устал.
- Господин!
- Что, Полифон?
- Принесли раненую, новую! Потеряла много крови…
Мимо Клавдия пронесли одни из носилок, на которых лежала мертвенно-бледная девушка.
- Где врач?! Скорее! – надрывался чей-то плаксивый голос.
Один из раненых, но способных ходить, видимо, ещё недавно красавец-юноша с висящей на перевязи рукой, замотанной головой и вытекшим глазом, горестно простонал Галену:
- Я знаю её… Это Лала… Художница… Я не успел заказать ей свой портрет…
Гален встал, ибо кто, если не он. Вот и состоится обещанное Александром знакомство с этой удивительной женщиной. Если он спасет ее.
***
Несколько дней спустя, все живые и почти невредимые, комедианты отплывали из восточной гавани Кизика, наполненной разбитыми и перевернутыми торговыми кораблями. Суда, словно огромные мертвые жуки, лежали полузатопленными на боку, растопырив весла и скрещенные с другими собратьями переломанные мачты. Порт был завален обломками корабельного дерева и груд кирпичей, смешанными с хранившимися на складах товарами и амфорами.
Вскоре мимы переправились на полной людьми барке через вечно неспокойный Геллеоспонт, вступив на берег Европы. Многие из занявших в барке места были несчастными жителями Кизика, и направлялись в другие города, прочь от родных руин, к родственникам или просто в поисках пропитания. Словно насмешка Фортуны, Олимпий узнал, что они находятся рядом с городком Парий, где родился Перегрин Протей.
Позади оставался несчастный Кизик, который начал привлекать взоры пройдошливых дельцов. Недалеко от города были знаменитые Проконисские карьеры, и на восстановительных работах могли быть нажиты миллионные состояния.
В военной гавани Кизика выгрузилось несколько галер понтийской флотилии с солдатами дунайских легионов, должными помочь в восстановлении города и поддержании порядка. Несчастье всегда порождает подлецов, что пользуются временной беззащитностью людей и их имущества.
Двуногое имущество бежало само из разрушенных эргастулов и предалось мести своим бывшим хозяевам, собираясь в шайки, так что дороги в Мисии стали опасны. Воры похищали не только вещи, но и людей, и многим гражданам Кизика грозила участь оказаться на рынках, если тех, кто похитил их или их детей, не найдут и не накажут. В городе остался и Гален с Александром, самоотверженно помогая спасшимся и тем, кто находился на кромке жизни и смерти.
Теми, кого уже было не спасти, занимались солдаты. Они загружали скрипучие повозки доверху телами и спешно сжигали изуродованные разлагающиеся тела за городом, чтобы не дать распространиться заразе, уже поднявшей голову в городе, где разрушился акведук, и питьевая вода смешалась со стоками городской клоаки. Но главная зараза была у людей в головах, и она расплывалась по улицам с наступлением темноты, несмотря на патрули. Несчастье лишь повод для людской гнили прорваться наружу.
В окрестностях, с трепетом говорили кизикейцы, хозяйничает шайка некоего Тилобора, что спустился с холмов Троады, похищал римских граждан и просто горожан, иных из которых находили мертвыми на берегах Риндака, а других не находили вовсе.
Банда Тилобора пополнялась беглыми. Многих спасшихся от гнева стихии настигали хищные стаи людей, мстивших богатым и свободным. Диогмиты и римские воины не поспевали за злодеями, внезапно сеявшими в разрушенном городе ужас и так же внезапно исчезавшими. Им было далеко до тех гибельных древних восстаний, печальный конец которых навсегда отвадил рабов собираться на большую борьбу. Но для малой у них хватало сил, несмотря на могущество римлян. Золотой век на спинах невольников оборачивался кровавыми днями, страхом за свою жизнь, если цепкая хватка римского государства ослабевала на миг.
Часовой, стоявший в проеме стены, медленно осел, когда за его спиной лаской проскользнула тень. Хриплое бульканье раздалось из горла легионера, а его слабеющее тело уже тащили в расщелину. В пролом просочилась целая вереница людей. В амфитеатре, где совсем недавно бродячие мимы играли «Ненавистного», теперь расположились в мнимой безопасности многие обеспеченные беженцы, а в проемах бдели стражники, пропускавшие в каменный полукруг за немалую мзду.
На полуразрушенной стене булевтерия, где ещё долго не соберется городской совет, были написаны объявления о поиске пропавших и странные символы куском угля.
Человек, очень похожий на откупщика государственных латрин Стромбика, задержался у этой стены с фонарем. Казалось, он понимал и читал эти символы, а потом направился по безлюдным черным улицам в порт, тоже пребывавший в развалинах и запустении. В одной руке он держал фонарь, в другой – меч. Он дошел благополучно. Предосторожность была мудрой, но лишней: те, кто могли напасть – не враги ему.
Лишь одна черная барка, совершенно целая, в отличие от разбитых кораблей вокруг, со спущенным косым парусом, стояла в гавани Панорм. У разрушенного склада человек, похожий на Стромбика встретился с человеком, похожим на того, что обозревал мимов на троадском холме. Двойник Стромбика дал ему несколько мешочков, позвякивавший в руках.
Незнакомец махнул рукой, и из-за развалин потянулась вереница людей с набитыми мешками, частью издававшими при передвижении металлический звон. Из развалин вывели и десяток людей в изорванной одежде – в темноте белели через непокрытые тканью прорехи женские, детские и мужские тела, с завязанными руками и кляпами во рту. Их тоже погнали на корабль. Получасом позже судно, осторожно обходя своих полузатопленных товарищей, описало дугу, вышло из гавани в Пропонтиду и направило свой бег к Никомедии.
Жаль, что Аристон уже не смог бы поправить свои дела с помощью такой прекрасной возможности, в том числе воплотив свои проекты в разрушенном городе. Неизвестно, что произошло во фригийском имении Фаустины Младшей, но архитектор приехал в Смирну через несколько дней после драмы мима и Пантеи в подавленном настроении. Он даже не позволил себе прежних приступов ярости и ревности. Все существо его говорило о каком-то потаенном страхе. Как будто он действительно заглянул в ту фригийскую расщелину, пролетая над которой даже птицы падают мертвыми от зловещего дыхания загробного царства.
Через пару недель, вместо подрядов на строительство мостов в Сирии, его вытащили дождливой ночью из теплой постели закутанные в серые плащи солдаты. По какому-то надуманному обвинению архитектора отправили на быстроходной военной галере на пустынный остров Гиарос по ненастному морю. Пантея, ошеломленная, осталась одна в перевернутом вверх дном опустевшем доме.
Дядя, связывавший с поездкой племянника во Фригию большие надежды, сраженный как громом, её неожиданным итогом, обивал различные пороги, даже подавая прошения наместнику Рутиллиану. Но самые влиятельные друзья ничего не могли поделать со странной волей жены будущего императора. Даже кредиторы, в чьих интересах было нахождение должника поблизости, не смогли спасти Аристона. Лишь хитроумный Никомед смог извлечь из этой неудачи пользу, выкупив часть имущества архитектора, которая была взята в казну, в том числе давно желаемую виллу на склоне Тмола.
Мимы же прошли по старинным эллинским городкам, словно ожерелье, расположившимся по северному, фракийскому берегу виноцветного моря Эгея, и завершили, словно по огромной дуге, свой путь в Фессалонике, где их встретила поздняя осень.
***
Бани, прозванные горожанами термами Схоластики, были гордостью эфесян не менее, чем знаменитый всей ойкумене храм Артемиды. Роскошное убранство купален напоминало о дворцах, а публика, стекавшаяся сюда, была лучшими людьми города. Богачи и философы, архитекторы и ораторы направлялись ежедневно в эти термы, под расписанные александрийскими и антиохийскими художниками своды. И, конечно, не могло обойтись и без сильных мира сего.
Наместник Рутиллиан, вернувшийся на прогулочной галере из прекрасной Смирны в не менее прекрасный Эфес, сразу велел нести носилки в бани Схоластики, чтобы смыть морскую соль и уличную пыль. К тому же надо было и показаться в окружении многочисленных рабов лучшим людям города, из которых он уже успел увидеть в клубах пара члена городского совета Цельса и ритора Альбина.
Наместник ещё не знал о произошедшем два дня назад в Кизике, так как гонец императорской почты мчался в Смирну, уже оставленную Рутиллианом. Ему казалось, что смута смирнских пекарей и странный посетитель – самые неприятные вещи, что могли случиться.
В клубах пара видны были обнаженные тела. Вот философ Цельс – ревнитель здравого смысла и враг христиан, и объемный живот и жалкие складки на теле ничего не говорили о его уме, твердости духа и о том, что это – один из городских архонтов, от которого зависит водоснабжение Эфеса. Вот начальник городской стражи, эринарх Мосх с телом обрюзгшего атлета.
Все почтительно кивали такому же нагому наместнику, в котором ничто не выдавало его величия, кроме тройного подбородка и трех человек челяди. Стоило людям снять тоги с красными полосами и всаднические туники, как они становились равны последнему поденщику, и воин из городской стражи, омывая точеный торс, выглядел гораздо выгоднее наделенных огромной властью римлян. Лишь в банях теплился огонек былой эллинской демократии.
После того, как наместник Азии отведал парилки и взбодрился холодной водой в кальдарии, он решил заглянуть к эпилятору. Рутиллиан мог бы вполне для такого тонкого дела, как удаление лишних волос со своего холеного тела, завести специального раба.
Но дело было не только в том, что Фемистокл делал это лучше всех в банях Схоластики и во всем Эфесе. Это был весьма ценный человек. В силу профессии он знал все слухи и всю подноготную сотен важнейших граждан города, что делало его не хуже тех фрументариев, вскрывающих на почтовых станциях переписку и вынюхивающих все и вся. Фемистокл был прекрасным дополнением к тайной службе, прикрывавшейся до сих пор ширмой оффиции хлебных поставок. Эпилятор словно мед, собирал все самое интересное из жизни столицы провинции. К тому же с некоторых пор Рутиллиан опасался обращаться к фрументариям.
- Что новенького, Фемистокл? – лениво проговорил по-гречески наместник, когда пытка была закончена. Хотя надо признать, что она была наименее безболезненной из проводимых коллегами эпилятора.
- Новостей предостаточно, светлейший. Вот хотя бы эта история в Смирне, что произошла в канун Дионисий, с ритором Аристидом, - начал Фемистокл, потирая, словно муха, руки.
Все ценили Фемистокла. Его услугами воспользовался даже жрец бога Гликона из далекого города Абунотиха. Знаменитый новоявленный пророк Александр, чтобы узнать потаенные думы, страхи и желания наместника богатейшей провинции, стал другом эпилятора. Теперь Рутиллиан тоже перед принятием важных решений слал в город на Понте запечатанные таблички с вопросами оракулу.
Но Фемистоклу было скучно переливать из пустой амфоры в порожнюю людскую молву даже за хорошие деньги. Он был и первым эфесским сводником, находясь в центре круговорота развратников и сластолюбцев этой изящной провинции. Ему не были помехой ни древность рода, ни задвижки на решетчатых дверях гладиаторских школ и эргастулов, ни самые темные и дурно пахнущие уголки городских лупанаров.
Владельцы последних также давали ему подарки, чтобы он сводил сановитых и богатых любителей грязи именно с их работницами и работниками, узнавал предпочтения и самые гнусные фантазии, точь-в-точь, как Александр из Лонополя. Фемистокл, что сам не прочь был развлечься с юными мальчиками, сводил пылающих страстью с предметами их воздыханий и передавал различные послания. Кстати, о посланиях.
- У меня есть одно тонкое дело для тебя, Фемистокл…- начал, понизив задрожавший неуверенно голос, всесильный наместник Азии.
Рутиллиан ещё с того разговора в Смирне боролся с желанием написать в Рим о странном фрументарии,. Он знал этого центуриона тайной службы, в молодости. Потом он пропал на много лет. То, что некие люди замышляли на покой его провинции, государства, и на тех, кто ожидал занять место дряхлого господина вселенной – не было никакого сомнения…
Классиарий, как узнал наместник через корабельщиков, прибыл на галере из самой Остии, то есть, из Рима. Кто же из сенаторов мог оказаться бунтовщиком? Но такое нельзя доверить императорской почте. Наместник, иногда обращавшийся с различными просьбами к центуриону фрументариев провинции, отлично знал, как действует раскаленная игла на восковую печать письма – неважно, обычную, или пурпурную – срочной императорской почты. Любое же движение с помощью домашних рабов тоже было страшной опасностью, так как в первую очередь подкупят невольника и запугают слугу. Кто же может подумать на такого, как Фемистокл?
- Я весь глаза и уши, владыка, клянусь Меркурием, - поспешил ответить Фемистокл, облизнув влажные губы.
Передать незаметно и беспрепятственно послание прямиком в Рим, несмотря на паучьи сети, что он расплел по побережью Ионии, по её кабакам, дворцам, притонам и амфитеатрам, Фемистокл не мог.
Рутиллиан размышлял быстро. Он знал, что в своих фригийских имениях сейчас лечится водами после очередных родов жена наследника Марка – Фаустина. Несмотря на все старания, ребенок мужского пола никак не желал появляться на свет из измученного лона, да и те девочки, что рождались, были слабыми, болезненными и часто умирали в младенчестве. Зато эта мать многих детей, как знал Рутиллиан, известна была своей страстью ко многим мужчинам.
Фемистокл был идеальным человеком, которого можно было использовать, чтобы связаться с Фаустиной или выманить её к себе в Эфес с помощью какого-нибудь гнилого плода, которых у эпилятора было столько, сколько у торговца на базаре. В любом случае, за Фаустиной он будет как за каменной стеной, да и зачем упускать случай сделать приятное жене наследника империи?
- Жена нашего цезаря Марка скучает в писидийском захолустье, и. как ты рассказал мне, один архитектор сделал что-то не так. Но женщину не так просто утешить. Я хочу, чтобы августейшая особа осталась довольна или приехала в Эфес. И на всякий случай ты или твои люди передадут дополнительное послание, о котором не должен знать никто.
- Это не так просто. Была бы августа в Эфесе – я бы живо утешил скучающую жену. Но нет ничего невозможного, если за это заплатить хорошо… - уверенно шептал Фемистокл, многозначительно подергивая бровями.
***
Весенним утром мелкий, но очень тучный эфесский меняла из банковской конторы Аристея Родосского по имени Менелай, решительно и торопливо направлялся на агору, в одном из портиков которой помещалось предприятие его патрона. Но боги решили так, чтобы Менелай захотел справить нужду в общественной латрине, прежде чем приступить к вычислениям в своей конторе.
Меняла несколько изменил направление и прошел в общественную уборную, заплатив городскому рабу у входа положенный медяк. Там он встретил своего товарища-менялу из конторы Филоктета из Лаодикеи, и, не вставая с мраморного стульчака, начал спорить об обстановке на рынке пшеницы после задержек в поставках зерна из Египта.
Спор шел под журчание воды – ведь даже философы говорят, что рыгать за столом и препятствовать прочим естественным недоразумениями есть перечить природе. Что уж говорить о людях непросвещенных, но всегда следующих ей? К тому же медики считают, что сдерживаться вредно для тела и приводит к смерти, ибо ветры попадают в спинной мозг и проводят смятение в теле, также как и те, что становятся причиной землетрясений, застряв в чреве земли.
Товарищ менялы заспорил с ним. И тут предусмотрительно покрытая деревом мраморная плита подалась под весом его откормленного тела. Менелай вскочил, перевернув сосуд с чистыми губками, и закричал в ужасе: из трещины пахнуло трупным смрадом, перебившим даже запах нечистот. Товарищ его был удивлен не меньше. Под сводами уборной разнесся крик:
- Стражу! Врача!
Через час медик пергамской гладиаторской школы Клавдий Гален в сопровождении раба, несшего ящик со всем необходимым для вскрытия, протолкнулся через праздную толпу, окружавшую латрины. Не успел он отдохнуть от ужасов, пережитых в Кизике у своего старого наставника Пелопса, которого он вздумал навестить, возвращаясь в Пергам, как снова приходится встречаться со смертью.
Врач пробился ко входу в общественную уборную. У Галена создалось впечатление, будто это здание служило не для справления естественных потребностей, а для бесплатных раздач хлеба и масла черни, что бывают в честь праздников. Врачу преградил путь молодой диогмит – из тех, что в римских городах зовут вигилами - в короткой тунике песочного цвета, вооруженный дубинкой и маленьким, бесполезным в бою кожаным щитком, наподобие тех, что дают в насмешку гладиаторам в Пергаме. Однако у стражника наличествовала и перевязь с коротким мечом, похожим на римский гладий. Видимо, стражник не рядовой, если у него есть настоящее оружие.
Диогмит опустил перед носом врача дубинку и сказал сурово:
- Куда! Нельзя, тут место убийства.
- Ко мне прислал раба сам эринарх Мосх. Я Клавдий Гален, хирург пергамского лудуса.
Воин решил представиться тоже. Он почтительно кивнул головой молодому, но знаменитому в уже окрестных городах лекарю, что вытянул когда-то самого Аристона-архитектора почти с берега Стикса:
- Меня зовут Эвкарп, я десятник городской стражи. Да, дело небывалое, клянусь Приапом. Сам эринарх сейчас в латрине, ждет врача. То есть вас.
Гален вошел в просторное помещение латрины, и раб посеменил за ним с ящиком. Если не знать заранее, что это уборная, то можно было сказать, что иная гостиница позавидует опрятности, чистоте и прихотливости убранства отхожего места эфесян.
Мраморные скамьи с отверстиями для справления естественных нужд располагались буквой «Пи». Одна из скамей была разобрана городскими рабами, и из нее шел запах нечистот. Но сквозь них пробивался и другой, к которому Гален успел привыкнуть за недели, проведенные в Кизике, пока солдаты и городские рабы разбирали мраморные плиты и тяжелые балки, раздавившие и перемоловшие горожан. Запах разлагающейся плоти.
В пространстве, ограниченном мраморными скамьями, стояло несколько человек. Журчала вода в клоаке, что постоянно движется, подаваясь из акведука в латрину по глиняным трубам. Пара рабов стояла в некотором отдалении, отдыхая после того, как заступами разворотила кладку. Им предстояло ещё выносить тело на носилках.
В волнении, за спинами воинов и эринарха потирал пухлые руки откупщик латрины, Стромбик, которого это происшествие затрагивало прямо.
Другим человеком был начальник стражи – почтенный Мосх. Перед эринархом лежали кожаные носилки. На них покоилось тело известного в городе человека. Это был цирюльник и эпилятор Фемистокл. Мосх, закрывая нос сильно смоченным духами платком, хмурил брови. Он кивком ответил на появление медика и сказал ему:
- Раствор, которым скрепили плиты, видимо, не успел до конца затвердеть. Значит, убийство произошло не далее, как позавчера.
- Стоит учитывать и сырость – вода постоянно движется, - заметил врач.
Гален склонился над телом несчастного эпилятора, перекошенное закоченевшее лицо которого было измазано нечистотами. Над ним стоял верный Полифон, раскрыв сумку с различными щипцами и ножами, на случай, если бы потребовалось разъять тело.
Гален, перебарывая легкую брезгливость, которой, впрочем, после александрийских анатомических театров, гладиаторской школы, а затем и развалин Кизика, у медика стало совсем немного, заметил на цыплячьей шее эпилятора следы крепких пальцев. Даже если беднягу не задушили окончательно – а в этом было немного сомнений – то он задохнулся от нечистот в темном мраморном гробу.
Уже сегодня, пришло на ум врачу, по Смирне разойдутся эпиграммы на смерть сводника. Все-таки гибель на арене была куда более достойным и быстрым концом. Милосердным и славным. Те, кто убили эпилятора, должны были сделать смерть путь в Аид мучительным и долгим, недостаточно задушив Фемистокла. С таким Гален сталкивался впервые.
Врач продолжил осмотр, проверяя, не сломаны ли шейные позвонки. Он краем глаза увидел, как комкает у носа платок начальник городской стражи и достал из своей сумки маленький стеклянный сосуд. Он вытащил громко пробку и предложил Мосху:
- Смочите уксусом, эринарх. Это лучше, чем духи.
***
Корабль рассекал морскую лазурь Эгеиды как плуг рыхлую пашню. Волны блестели на солнце тысячами бликов. К Олимпию, сидящему, ухватившись за вырезанное на носу из дерева изваяние богини слепого случая, подсел щуплый жилистый купец лет сорока по имени Дионисий. Тот был в шерстяной тунике цвета яичного желтка с длинными рукавами, подпоясанный широким кожаным поясом, к которому был пристёгнут, как и у любого купца, кожаный кошель, и, кроме того, длинный хищный спафион в потертых ножнах.
Меч, в отличие от кошеля, наоборот, не каждый купец предпочитал носить с собой. Добрые граждане не ходят в римском мире с оружием на поясе. Ветер развевал его пепельного цвета плащ, застёгнутый на левом плече янтарной фибулой. Подбородок купца украшала аккуратная бородка, а чёрные с проседью волосы были коротко подстрижены, видимо, для удобства в долгих путешествиях. Они разговорились, сидя на мешках с шерстью.
С Дионисием Олимпий познакомился, когда артисты платили за проезд до Селевкии, в фессалоникийском порту, среди ругани грузчиков и корабельщиков. Тогда корабль грузился товарами купца, и тот о чём-то говорил наварху, к которому пришёл с платой Олимпий с друзьями. Памфилий, водитель корабля, начал препираться с мимами о цене, когда те сказали, что у них нет больше денег, чем они уже предложили. Но купец одёрнул его. Наварх явно заискивал перед Дионисием.
Олимпий и Дионисий сошлись на страсти к перемене мест, они знали в этом толк – оба были вечные скитальцы. К тому же александриец не был слишком заносчив, долго пробыв среди далеких северных варваров, не отличающихся, в отличие от уже испорченных римлянами германцев, чрезмерным чванством.
Дионисий был вольноотпущенником александрийского купца, недавно прибыл в Фессалонику вместе с караваном с берегов далёкого Свевского моря, где холодные волны выносят на песчаный берег кусочки янтаря и живут простые люди, неиспорченные властью денег. Чтобы попасть обратно к границам империи, он преодолел огромный варварский мир от лесистого и болотистого устья Вистулы до берегов Дуная, который эллины зовут Истром, населенный десятками народов.
- Пока вы тут живете, не зная настоящих опасностей, в городах на берегу теплого моря, под охраной легионов, какие-то племена всё идут к нашим пределам, как из бездонной бочки Данаид. От кочевников, например, я узнал о новых пришельцах с востока, пришедших к берегам реки Ра. Тех потеснили ещё какие-то неизвестные народы в глубинах Азии. Они расселились в сухих степях за рекой. Знаешь, где она?
Мим помотал отрицательно головой.
- Это большая река на севере, за Меотидой, она течет через северные степи так далеко, что никто не знает, откуда она берет начало. Может, с самих Рипейских гор, за которыми обитают уже люди с песьими головами и амазонки.
Это было так далеко, что превосходило воображение мима.
- Так что же те пришельцы? У них были песьи головы? Или на них напали полчища амазонок?
- Нет, голов не было и женщин тоже. Они были беглецами, которых преследовали враги, и за ними гнались от самых границ Серики, откуда привозят к нам шелк. Гунны проиграли битву своим врагам и бежали несколько месяцев. Они прошли больше, чем если проплыть от Столпов Геракла до Евфрата, то есть больше, чем протяженность римской державы.
- Чего только не бывает на свете! – только и мог сказать Олимпий. Мир был гораздо больше римского мира. Хотя в это и трудно было поверить.
- Так вот. Непокорные гунны ушли с семьями сюда, на запад. Но самое интересное – кочевники прошли от Серики до Гирканского моря. Значит, есть дорога в обход Парфии, царь которой берет громадные пошлины с шелка и пряностей и не пускает наших купцов к восточным пределам своего царства, граничащим с Индией…
Олимпий заворожено слушал путешественника, труднозапоминаемые имена многочисленных неизвестных народов на краю Ойкумены. Где-то далеко на севере происходили события, по величине сравнимые с теми, что описаны в «Анаасисе», «Илиаде» или «Энеиде». Целый народ двинулся на невообразимое расстояние в поисках новой родины, как когда-то Эней отплыл из горящей Трои на жалком корабле, чтобы дать начало тем, кто покорит всю вселенную. Но их история ещё не окончена. Найдется ли для нее когда-нибудь свой певец?
Большая часть груза «Навсикаи» пришла с севера вместе с караваном купца, во вьюках, на которых стояли печати «Клавдия, сына Тита из Александрии». Янтарь высоко ценился в Египте со времён фараонов, когда его финикийцы выменивали у северных племен, имен которых никто уже не помнит и не знает. Грабители гробниц до сих пор находят на саркофагах египтян янтарных скарабеев. Некоторые считали, что он к тому же обладает целительными свойствами и отгоняет злых духов.
Кожи планировалось сгрузить при заходе в Лаодикею Приморскую. Они предназначались для легионов, стоящих на армянской границе, в Каппадокии и Сирии. Патрон Дионисия имел тёплые отношения с Марком Северианом, императорским легатом Каппадокии, ещё в бытность того консулом в Риме, и дружба их была взаимовыгодна. Клавдий посылал консуляру дружественные «подарки», а за это имел исключительное право поставлять, избегая армейских перекупщиков, XV, XII и IV легионам дублёных кожи, огромное количество которых требуется для щитов, обуви и прочего многочисленного снаряжения. Консуляр сэкономленные казённые деньги клал в Антиохийский банк, и проценты делились между ним и Клавдием.
Гунны были слухами. Но Дионисий видел много и сам. Гостя у вождя племени, что обитало на десять дней к северо-востоку от устья реки Вистулы - у молодого мужчины с глазами цвета северного неба, золотым кудрям которого могли бы позавидовать модницы Рима и Антиохии, не говоря уже об Олимпии, он присматривался к обычаям северных варваров. Дионисий говорил:
- Айстии, или балты, живут в народоправстве, орудия и скот у них общие, а зерно хранится в общественной житнице. Выбор старейшин или важный вопрос у них решается на голосовании громкими криками, как у венедов и костобоков– за кого громче прокричат – тот и выиграл.
- Почти как в старину в Афинах.
Олимпий, впрочем, не знал ни венедов, ни тем более костобоков, но не осмелился прервать неуместным вопросом бывалого путешественника
- А у нас, как тебе известно, главным образом прикасаются к чужим!
Мим достал недопитую флягу с вином и предложил путешественнику. Тот не отказался, пригубил, возвратил флягу Олимпию:
- Хорошее вино, клянусь моим небесным покровителем, такое веселит человеческое сердце! Ио, Дионис!
- Ио! – вторил купцу мим и глотнул из фляги.
Терпкая кровь винограда, растущего на острове Хиос, приятно кружила голову и наливала тяжестью ноги. Захмелевший Дионисий радовался удачному торгу с балтами:
- Варвары меняют ничего не значащие, на их взгляд, куски жёлтого камня на грошовые железные серпы и наши монеты, которым не могут найти иного применения, кроме как нацепить их ожерельями на шеи своих жён! Вот, подивись, мой юный друг, в мире ещё остались места, где люди не знают ценности денег, - говорил Дионисий, отпивая из фляги комедианта. - Спасибо Меркурию, что насылает пелену на глаза варварам. Хотя, по-своему они тоже правы – янтарь никак не пригодится в хозяйстве: им не вспахать землю и никак нельзя добыть зверя.
Дионисий порылся в кошеле, привязанном к поясу, и достал кусочек золотисто-медового камня размером с голубиное яйцо. Это было целое богатство – такой камень мог стоить под сотню денариев. Олимпий бережно взял его в руку, будто боясь, что он разобьется.
- Смотри, комедиант, это подарок вождя. Мне доводилось как-то читать то ли у Плиния, то ли у Тацита, что янтарь – древняя застывшая смола, что стекла в море где-то в неведомых северных странах.
И действительно, внутри камня было видно какое-то насекомое, вероятно, неосторожно завязшее сотни лет назад в тягучей древесной крови.
Однако Дионисий вёз патрону в Александрию кроме янтаря и тревожные вести. Толпы северных людей, соседей племени, которое приютило римлян – под предводительством некоего Фаламира начали переселяться на юг вместе с семьями и скарбом на своих неуклюжих повозках и челнах, нападая на народы, лежащие на их пути. Их звали готами. Другие германцы в страхе тоже сдвинулись южнее, потеснив жившие там до этого племена. Германский лес взбурлил от Рейна до Вистулы. Римляне переждали, пока готская орда пройдёт восточнее, к тому времени уже давно распродав балтам железные изделия, вино и ткани, и только затем отправились к границам империи.
Дионисий рассказывал:
- Из далёкой Скандзы, что у Кимврского мыса, готы сначала пришли к Вистуле, лет тридцать назад, выгнав племена, говорящие, кстати, на одном с ними языке. Они, как айстии говорили мне, приплыли к Вистуле на множестве кораблей, сели там. Но теперь, видимо, опять пришли в движение. Почему? Никто не знает. Говорили о том, что град побил нивы и на них обрушился голод, или что их выгнали с севера более воинственные соседи. Нельзя сказать точно, потому что это так же далеко, как до Геракловых Столпов отсюда, с той лишь разницей, что на всем протяжении Германии и Скифии нет ни дорог, ни городов, ни законов.
Дионисий погладил бородку, а затем продолжил.
- Зато я видел это издали - переселение готов. Невиданное зрелище! Тысячи челнов с вооруженными варварами! Сотни возов! Вот такие дела творятся в варварских землях. Это похоже на то, как бегут волны в море, одна гонит другую, или на падение камня в воду – круги расходятся по воде! Скоро вал докатится и до римского мира.
- Значит, там, на Дунае, будет неспокойно?
- Нетрудно догадаться. Более чем. Сдаётся мне, юноша, я в последний раз ходил в Сарматию за янтарём. Нескоро я вновь увижу седые волны Свевского моря и песчаные дюны, где находят солнечный камень. Того и гляди, скоро по торговым тропам через Карпаты и Германский лес станут ходить воины с секирами вместо купцов, а наши пограничные города предадут пожару и разграблению. Я всегда нанимаю в путь за янтарем охрану из бывших гладиаторов и отставных солдат – это в мирное-то время! А как же мне торговать, когда они начнут воевать с Римом?
- А где же они сейчас? Охранники?
- Я расплатился с ними, как только перешел через Дунай и отпустил. Зачем тратить на них деньги там, где безопасно? Мне ведь не нужны же волы и мулы, чтобы переплыть море.
Перевалив через Карпаты, караван Дионисия из пятидесяти груженых янтарем, воском и мехами мулов и десяти воловьих упряжек достиг полуварварской Дакии, где уже действуют римские законы, стоит легион, а в выросших на месте дакских крепостей и легионных лагерей римских городках есть каменные бани, лупанары и даже, иногда, жалкие театры и цирки. Но потомки гордых даков, тех, кто не ушли пятьдесят лет назад в Пустыни Гетов и на Тизию, а будто склонили гордые выи, сменив древние имена на римские и начав брить бороды, до сих пор тайком молились Замолксису вместо Юпитера. Некоторые, самые непокорные, до сих пор с оружием в руках скрывались в горах, нападая на римских поселенцев, солдат и почтовые станции, а к ним присоединялись другие недовольные римскими порядками и беглые рабы.
Затем купец пересёк Дунай по огромному каменному мосту на двадцати быках, длинной почти в две мили, построенному Аполлодором из Дамаска по приказу Траяна, и по удобной римской дороге через Сердику, где все на пару дней вкусили радостей римского мира, добрался до торговой Фессалоники, где его уже ждала «Навсикая» с Памфилием.
***
Корабль зашёл в Пирей порт Афин, но Памфилий и Дионисий торопились достичь Александрии до конца навигации и начала штормов, чтобы не зазимовать в Ласее, на южном берегу Крита. Над морями всходил Арктур, предвещая бури и гибель кораблей, которые спешили укрыться до весны в гаванях. Поэтому Олимпий лишь издали привычно разглядел на горизонте, за лесом мачт, на фоне пятна большого города, золотой блик от позолоченного шлема Афины Промахос, чья гигантская статуя стояла на Акрополе с тех пор, как её изваял Фидий.
Он махнул рукой родному городу, сокровищнице знаний и искусства. Мало что изменилось тут за те два года, что прошли с того дня, когда сын переписчика перешёл по зыбким мосткам на корабль вместе с комедиантами, понравившись им своей ловкостью и, кроме того, умением читать и писать. Олимпий увидел и дом, где Апулей и Ликин устроили прощальный пир, и причал, с которого отплывал Посидоний в Сирию, опасаясь мести Перегрина и горя желанием перемен.
Эллада казалась теперь Олимпию, после Азии, шумных городов Ионии, даже после деловитой суеты Фессалоники, словно начавшая увядать роскошная куртизанка, к которой начал охладевать её властный, расчетливый и сильный, но уступающий в уме и воображении любовник. Она больше дремала, чтобы изредка пробуждаться для столь похожего на светлый сон греческого веселья, она все ещё была притягательна как для юнцов, так и для видавших жизнь мужей. Но её время безвозвратно уходило, и все меньше помогают скрыть предательские морщинки притирания, румяна, яркие изящные одежды и украшения. Остался лишь опыт и умение показать себя, остроумие, которое часто невозможно отличить от мудрости, и хитрость, что всегда дает повод назвать римлянам эллинов лукавыми лизоблюдами, льстивыми и насмехающимися одновременно.
Её хватило обольстить императора Адриана. Да так, что тот даже сочетал ритуальным браком Афины и Город. Впрочем, брак свершился гораздо раньше, когда молодой Рим взял Элладу силой, надругался, посыпал солью перепаханные плугом руины Коринфа. Эллада, скованная цепями и униженная, терпеливо учила Рим красоте, хотя он так и остался жадным до всего материального, грубого и плотского. Теперь же Эллада пустела так же, как и Италия.
Тем не менее, в пирейском порту царила невообразимая суета. Старинный торговый порт, обрамленный белым камнем изумительной пристани, знаменитый в древности всем, был по большей степени загроможден большегрузными кораблями, привезшими горы строительных материалов. В трюмах покоились набитые до отказа кожаные мешки с гвоздями и железными креплениями. Перевязанные канатами, на палубах огромных судов белели, розовели и желтели глыбы мрамора, гранита, царственного порфира и песчаника, привезенные со всех концов Римского мира. Пентеликонские карьеры истощились из-за рвения Адриана и Герода Аттика. И чтобы их великие замыслы по украшению Эллады не сорвались, из Египта, Нумидии, Эвбеи, из-под несчастного Кизика и Лаконики свозились роскошные строительные материалы.
Пока «Навсикая» грузилась огромными розоватыми амфорами маслом и вином, Олимпий перешёл на каменный причал и побродил по шумному городку, который, в сущности, состоял более из складов пшеницы и киновари, гостиниц и таверн, чем из жилых домов. Друзья спали на корабле – денег было у них порядочно, и они могли позволить себе не развлекать чернь в каждом порту, пока не достигнут Селевкии.
Сначала Олимпий поднялся на холм, где раскинулась, ограниченная многоколонными портиками, шумная Гипподамова агора – оттуда как раз видны были родные Афины. Он ходил по рядам, с видом знатока разглядывал бирюзу на солнце, пробовал на ноготь лезвия ножей из норийской стали, жевал, будто прицениваясь, свежие оливки и виноград, спорил с торговцами, торговался лишь ради удовольствия.
Неспешным шагом прошёл затем мим от Большой гавани, что звалась ещё и Пиреем, где стояла, привязанная к мраморной тумбе канатом, кормой к порту, «Навсикая», к Малой, что смотрела устьем в сторону Фалерона, древнего пристанища контрабандистов. Там не стояли торговые корабли, зато однообразно блестели на солнце медные щиты на длинной римской военной галере. Кругом царила обычная в портовых городах суета, на столах менял стояли весы, грудилось монетами золото, которое недоверчивые сирийцы, греки и иудеи пробовали на зуб, сомневаясь, порой, в подлинности монеты.
Толклись всякие проходимцы. Один из них, зверообразный детина в грязной хламиде и с повязкой на глазу играл в кости с желающими. Вокруг него уже собралась изрядная толпа, надеясь испытать Фортуну. Вдруг его взгляд остановился на миме. Видимо, он счёл его лёгкой добычей.
- Юноша! У тебя, наверное, есть денарии? Сыграй, и ты утроишь своё состояние, клянусь бараном!
Одноглазый соблазнился молодостью Олимпия и его простым видом. Однако мим знал, что в одной, а то и в двух костях на одну из граней напаяна тонкая пластинка меди, из-за чего она часто падает в определённом положении, а затем, когда подходит очередь другого игрока, плут неуловимым движением поменяет кости. Мим поспешил отойти.
К одноглазому подошли, протолкавшись через толпу, двое подозрительного вида мужчин в грязных туниках. Один из них ему что-то сказал, наклонившись, на ухо. Тот осклабился, зыркнул ещё раз на Олимпия. От этого взгляда рука актёра сама потянулась к кинжалу, и кисть сомкнулась на рукояти «пугио». Олимпий одёрнул себя и быстрыми шагами направился к кораблю, томимый нехорошим предчувствием. Всю дорогу он пытался вспомнить тех незнакомцев, так как Олимпию казалось, что где-то он их уже видел.
У «Навскикаи» он увидел Дионисия. Тот был взволнован – погрузку не удавалось закончить вовремя, приходилось отправляться с восходом солнца. Когда последняя амфора с маслом переправилась на корабль, грузчики сошли на берег и повалились на белые нагревшиеся за день плиты пристани, отделенные одна от другой мшистыми зелеными полосками. По широким загорелым спинам стекали капли пота, блестевшие в лучах заходящего Сароническим проливом солнца. В гавани лениво покачивались на зеленоватых мутных волнах, привязанные к тумбам, словно большие черные собаки, неуклюжие крутобокие корабли, дынные корки и щепа.
Далила и Танит сидели, свесив ноги, на носу корабля, улыбаясь уставшим грузчикам. Вдруг сирийка и египтянка переглянулись, встали, отошли друг от друга - и вдруг закружились в танце, звеня ожерельями, по палубе. Остальные мимы тоже оживились – Гелиокл оставил зашивать тунику и забарабанил по фляге, как по бубну, Афанасий начал ритмично хлопать в ладоши, а Малх- стучать по опустошённому им за вечер кувшину с кесарийским.
Ритм учащался, девушки то плыли на кончиках пальцев по доскам настила, кружась друг вокруг друга, то синхронно разрезали воздух резкими движениями рук и кружились подобно веретёнам, развевая на ветру длинные чёрные волосы и разноцветные покрывала, красиво обрисовывавшие ноги. Вдруг стук оборвался, и танцовщицы со звонким смехом упали на палубу. Им вторили остальные мимы. Раздался гром рукоплесканий. Случайные прохожие тоже одобрительно свистели или хлопали.
Олимпий крикнул Гелиоклу.
- А где же твоя миска для денег? Или ты в первый раз танцуем бесплатно?
- Это благодарность грузчикам за их трудолюбие! – ответил старый актер. – Правда, красавцы?
Далила и Танит посылали воздушные поцелуи носильщикам и всем, любовавшимся их танцем.
На поросших грубой щетиной лицах грузчиков ширились улыбки, и даже хмурый Дионисий, препиравшийся со их старшиной о плате за погрузку, теперь, ухмыляясь, поглаживал бородку. Он махнул рукой на старшину, соглашаясь, и кинул одному из грузчиков драхму, чтобы купил амфору вина на всех работников. Те провожали купца благословениями.
- Мне много раз доводилось видеть этот танец в Александрии – сказал он, обращаясь к Олимпию, - Но нигде я не видел такого божественного исполнения! Поистине вы везёте с собой сокровище дороже золота… - улыбнулся Дионисий, и вдруг повернулся к Памфилию, спросив совершенно другим, стальным тоном - Так, когда же мы сможем отплыть, наварх?
Памфилий, завороженный танцем, не сразу откликнулся.
- Наутро, с помощью Фортуны сможем поднять паруса! Так было бы благоразумней, почтенный Дионисий.
Однако Фатум, боги или ещё какая-то непреодолимая сила, на имена которой люди не скупятся, делает последствия вполне трезвых поступков совершенно неожиданными.
Сотня амфор с оливковым маслом и аттическим вином была погружена, на борт взошли портовые чиновники, и, усердно всё пересчитав, получили сбор и удалились.
Корабельщики, мимы, купец, наварх и другие пассажиры взошли на корабль, чтобы подкрепиться сном. Пирейская суета понемногу затихала вместе с заходом солнца. С улочек доносились пьяные песни и брань. Запачканные помётом чаек беловатые колонны храмов Афродиты и Юпитера, что возвышались над портом, стали розоватыми. На башне, специально выстроенной для удобства мореходов у входа в гавань, чадно зажегся светильник.
***
Олимпий устроился ко сну на корме, недалеко от будки, где жили наварх и Дионисий, у рулевого весла. Неприятный игрок в кости не давал ему покоя. Вдруг он вспомнил. Одноглазый слонялся около «Навсикаи» когда она только пристала к причальной стенке и исчез после начала погрузки, о чём-то спросив грузчиков… Однако не надо быть слишком мнительным – они в крупном порту, наличествует стража и куратор порта не допустит крупных происшествий. Так думал мим.
Олимпий задремал под плеск воды. На другой стороне пролива мерцали огни Саламина, рядом с которым персы когда-то погубили весь свой флот, опрометчиво поставив свои многочисленные корабли между Пиреем и островом по совету мнимого перебежчика, а на самом деле – лазутчика хитроумного Фемистокла, чтобы запереть флот эллинов в проливе. В итоге не смогли в толчее даже спастись, попадая под ловкие тараны эллинских трирем…
Плеск волн гипнотизировал, как взгляд на звёздное небо. Больше не было ни корабля, ни Пирея, ни купцов, ни менял, ни варваров, ни эллинов, ни Эллады.
Ничего.
Был только шум волн, звёздное небо и маленький человек, жалкая былинка, растворяющаяся в звёздах и солёной крови мирового моря без остатка. Он не помнил, сколько прошло времени. Казалось, он лёг на мешок с фракийской шерстью тысячу лет назад. Или прошла лишь минута. Плеск волн, глухой стук об обшивку корабля…
Это не волны! Это стук дерева о дерево!
Через мгновение Олимпий отличил и плеск весел, отличный от того, который производят волны. Ещё один стук. Мысли о бренности бытия и величии стихий мигом вылетели из головы.
Кому нужно приставать ночью на лодке к кораблю, стоящему в гавани?
Почуяв неладное, мим отполз в тень завитка акростели – самого тёмного места - и затаился. Там спал Гелиокл. Олимпий толкнул товарища, и, когда тот открыл глаза, прижал палец к губам и кивнул в сторону правого борта.
И действительно, через пару мгновений над бортом появилось несколько силуэтов. Один, два, три, четыре.… Перебравшись на палубу, ночные пришельцы разделились: двое - к носу, где спали девушки, остальные – в кормовое помещение, к наварху и Дионисию. Без слов сунув Гелиоклу два «пугио», сам обнажил кинжал и покрался к будке.
Гелиокл пополз к Малху и Афанасию, за них Олимпий был спокоен. Сотни потасовок в кабачках и тавернах, пропахших чесноком и кислым вином, научили комедиантов действовать не задумываясь. Те, сгорая от злобы на себя, что оставили в этот раз девушек ради задушевной беседы, за которой они и заснули, покрались к паре незваных гостей. Мим и возвратившийся Гелиокл мягко, почти без скрипов ступали босыми ногами к кормовому помещению. У входа друзья остановились – в рубке были слышны приглушённые голоса, осторожно, краем глаза Олимпий посмотрел внутрь, а Гелиокл встал с другой стороны проёма и медленно приоткрывал дверь…
- …когда я поглажу тебя по шейке лезвием, ты заговоришь по-другому! И не дай боги, ты положил их в банк! О, нет, ты только рассчитался с варварами, и золотишко у тебя должно быть. Евтихий, смотри за тем боровом,– сипящим шёпотом проговорил знакомый одноглазый.
Евтихий, пока его вожак добивался у Дионисия, где тот спрятал денарии, заставил наварха перерыть стол, в надежде, что там спрятано золото. Купец тоже не успел вооружиться, и его верный спафион лежал далеко от ложа – ведь это имперский порт, а не варварские дубравы, кто нападёт, да ещё на корабль? Вожак, оказавшийся давешним игроком в кости, договорить не успел, так как внезапно из неслышно приоткрывшейся двери вылетел короткий кинжал, вонзившийся Евтихию под левую лопатку.
Ухмылка исчезла с лица главаря, он повернул в голову сторону ставшей смертоносной двери. Секундное замешательство стоило одноглазому равновесия и возможности двигаться – Памфилий хоть и был действительно дороден, но в молодости служил в Равеннском флоте и его старый гладий висел на стене помещения, поверх персидского ковра. Теперь он мигом оказался в руке наварха. Латрон оказался умён – всё же успел принять гладий на своё маленькое лезвие, но был снесён ударом Гелиокла в спину. Теперь гладий наварха упирался клинком в основание шеи незадачливого грабителя, и ещё три лезвия кровожадно были направлены на него. Сам же он через мгновение лежал лицом вниз, уже придавленный Гелиоклом к полу, а Олимпий деловито связывал заломленные руки латрона кожаным ремешком от сандалий. Выбитый нож лежал в углу. Латрон дёргался и извивался, изрыгая ругательства.
Вскоре возвратились Малх с Афанасием и притащили ещё двоих, хотевших похитить и продать их девушек - ведь за искусных танцовщиц можно было бы получить немалую цену. Живых, но хорошенько избитых латронов – корабельщики тоже помогли - пинками затолкали в угол. Разбойники не ожидали такого решительного сопротивления и выглядели растерянно. Зажгли светильник. Разбуженные необычным шумом, пассажиры и мореходы подходили к месту скоротечной схватки.
Начался спор. Двое мелких чиновников, спешащих на Кипр по поручению, сбивчивыми и писклявыми, словно у скопцов, тараторили, как один:
- Злодеев следует сдать властям. Вызвать стражу, обратиться к куратору порта, к эдилу или кто тут главный. Пусть все будет по закону, разбойники понесут то наказание, что заслуживают.
Памфилий, поглаживая синяк на лице, оттер широким плечом чернильных крыс и с жаром советовал:
- Их нужно продать тут же на рынке или добить и бросить в море!
- Пятки прижечь!
Начальник носа и пронавклир убеждали:
- Да чего уж там, любезный Памфилий: приковать к вёслам и заставлять грести, пока не испустят дух, или сделать своими рабами.
Но Дионисий рачительно заметил:
- Количество гребцов на «Навсикае» достаточное, и не стоит кормить этих детей ехидны даром в таком случае. Рабы же они будут строптивые. Их следует как можно скорее продать.
Остальные корабельщики и пассажиры предположили, что те могли быть в сговоре с куратором.
И действительно, вожак, услышав, пригрозил дружбой с начальником порта, которому, вероятно, была обещана доля. Он единственный из грабителей сохранял присутствие духа, в отличие от своих товарищей, моливших о пощаде, и не жалел угроз и проклятий.
Судя по татуировке на левой стороне груди в виде римской цифры и быка, что видна была из разорванной в схватке одежды, латрон когда-то в прошлом был легионером и, забыв дисциплину, не утерял мужества.
Однако Дионисий торопился, было решено, что благоразумней продать разбойников на Родосе, а затем при более благоприятных обстоятельствах разобраться с куратором при помощи могущественного патрона. Благо свидетелей заявлению одноглазого было предостаточно. К тому же в лучшем случае их бы повесили на кресте, а продать трёх крепких мужчин можно довольно выгодно. Отсутствие глаза не мешает вертеть мельничный жернов или в течение пары лет молотить в руднике киркой.
Латронов затолкали в трюм, труп неудачливого Евтихия зашили в мешок, чтобы затем бросить в море как жертву Посейдону, задобрить бога к пенящим его моря.
В море вышли, не мешкая, с рассветом, оставляя за кормой оказавшийся в этот раз негостеприимным Пирей. Путь шёл через Эгеиду, и зеленоватые Киклады кружились словно в сонном видении, как чудесное ожерелье, рассыпанное древними богами в море. Кормчие шли, не теряя зоркими глазами из виду едва видимые на горизонте полоски островов.
Латрона принесли в жертву у памятного своей древней славой Делоса, воскурив фимиам и прочитав полагающиеся молитвы владыке морей. Памфилий провозгласил «Прими, Посейдон!» - и тело, подняв на мгновение столб брызг, скрылось в пенящихся «Конях Посейдона», влекомое ко дну привязанным камнем. Пленники ждали своей участи в рабских оковах в корабельном чреве, иногда буравя своих новоявленных господ ненавистными взглядами, больше ни на что не способные в колодках. Изредка их поили водой с уксусом, дабы не тратить её слишком много, и чёрствыми лепёшками.
После жертвоприношения Дионисий и первые из корабельщиков, включая наварха, думали, на каком острове сбыть латронов. Можно было бы продать неудачливых разбойников и на колоссальном невольничьем рынке Делоса, известном во всём мире, и получить неплохую цену за трёх крепких мужчин, но тогда бы пришлось уклониться почти на пятьдесят миль восточнее и потерять почти целый день там. А в далёкой Селевкии, согласно контракту, ждали кож со дня на день. Поэтому корабль шёл прямо на Родос. Там корабельщики планировали также укрепить расшатавшуюся в плаваниях мачту.
Купец и мим беспечно сидели на носу корабля, глядя на бегущую навстречу бесчисленными волнами, рассекаемую с брызгами острым носом судна синюю гладь моря.
- Я превращаюсь из честного купца в андроподиста , - криво усмехнувшись разбитыми губами, сказал Дионисий, садясь рядом, по-восточному подогнув под себя ноги, - Однако я твой должник, комедиант. Ты спас меня и имение моё. Мой дом в Александрии, на Канопской улице, что за храмом Исиды, всегда будет рад принять тебя и твоих друзей! На вот, возьми скромный знак благодарности, - протянул он мешочек с денариями – разделишь на всех.
Олимпий улыбался. В мире ярко светило солнце, плескали волны и он сам себе казался сильным и ловким. «Навсикая» ходко пенила морскую гладь. Менее чем через сутки плутания в лабиринте Спорадских островов на горизонте показалась еле различимая тёмная полоска - западная оконечность Родоса.
***
Остров этот всегда находился на пересечении путей из Понта во Внутреннее море, из Антиохии в Рим, из Фессалоники в Александрию. Предприимчивости родосцам было не занимать. До сих пор в ходу их хвастливая поговорка о том, что «каждый родосец стоит военного корабля».
Триста лет назад Родос - обладатель великолепной гавани, прекрасного торгового и военного флота и неприступных стен, спроектированных, как и пирейские, гениальным Гипподамом, взял в свои руки всю торговлю в Эгеиде, Пропонтиде и Проливах, укротив этолийских и критских пиратов. Но, видя усиление царей Македонии, родосцы призвали римлян, и гости пришли, чтобы остаться навсегда. С этого острова потомки Энея возвращались «домой» и начали строить Римский мир на Востоке, который раскинулся ныне до аравийских пустынь, армянских гор, нильских порогов и евфратских берегов.
Теперь мощь Родоса канула в Лету. У входа в гавань раньше стояла колоссальная статуя Гелиоса, один палец которой был в рост человека. Продав осадные машины, брошенные Деметрием после неудачной попытки овладеть городом, родосцы наняли Хереса, ученика знаменитого Лисиппа, с заданием воздвигнуть статую богу-покровителю острова за избавление от нашествия.
Солнечный юноша-бог высотой в семьдесят пять локтей с лучистым венцом на голове, на постройку которого ушло, кроме глины, пятьсот талантов бронзы и триста талантов железа, приветствовал мореходов, плывущих со всех концов Ойкумены, и был виден даже с соседних островов. Поверженное давним землетрясением, не простояв и семидесяти лет, изваяние лежало теперь кусками у оконечности мола.
Колосс, как называли его сами родосцы, как бы олицетворял судьбу самого острова, его кратковременный взлёт и падение. Сначала римляне почти разорили Родос освобождением от налогов его старого соперника – Делос. Уже в дни Клавдия Родос лишился независимого положения «друга римского народа». Собственный флот родосцев ликвидирован, в гавани теперь стояли несколько длинных римских галер, отсвечивая на солнце медью щитов и хищных таранов. Однако Родос до сих пор вел обширную посредническую торговлю и был одним из самых крупных рынков для товаров, развозившихся во всех направлениях, и богатство этого города было неописуемым.
Между тем ветер внезапно подул в сторону, противоположную нужной, и наварх, почесав давно небритую щёку, обеспокоенно завертел головой:
- На вёсла, живо, дети мурены! Спустить парус!- рявкнул Памфилий своим подчинённым.
Часть корабельщиков посыпалась, словно горох, в корабельное чрево, расторопно заняла места на скамьях под корабельным помостом, и теперь они с хаканьем, то откидывались всем телом назад, то затем вновь толкали весла перед собой. Другие с ловкостью, которая достигается за многие годы дружной и слаженной работы, спустили бесполезный парус, и рея поползла вниз, увлекая за собой желтоватое полотнище.
Корабль, словно большой черный жук, неуклюже выгребал по дуге, пеня длинными вёслами море, скрипя и кренясь, боролся с волнением, пока, наконец, не вошёл в обширную гавань, наполненную кораблями, словно лавка горшечника амфорами, миновав волнорезы, и не попал в заветрие. Вёсла убрали вдоль бортов. Суда в гавани расходились порой на расстоянии нескольких локтей. Корабельщики, свесившись с бортов, сложив руки корабликами, шли в противоположные стороны, чтобы как бы оставаться на месте на расходящихся судах, громко переговаривались с соседними кораблями:
- Откуда приплыли?
- Из Лаодикеи. Теперь спешим попасть в Понт до штормов!
- Теофраст? Не ты ли, это, старина? О боги, вот так встреча! Как поживает твоя жена?
- Хвала богам, все благополучно! Недавно разродилась!- кричал радостно корабельщик с соседнего судна
«Навсикая» двигалась мимо леса мачт и просмоленных бортов других кораблей, что приплыли сюда из Лаодикеи, Тира, Иоппии, Александрии, Фессалоники и даже из Карфагена и самой Остии. Ну и конечно, всюду покачивались крутобокие суда родосцев – крепкие, быстроходные, с палубами и без, последние - годные лишь для плавания в тихую погоду. Вокруг гавани раскинулся большой богатый город с домами, сложенными из белоснежного камня, крытыми черепицей, утопавший в зелени садов.
- Смотри, мим! Это – знаменитый Колосс. Ты когда-нибудь видел его? Нет? Мы должны взглянуть на него! Я люблю постоять у этих обломков, когда бываю на Родосе, приходят в голову интересные мысли, - крикнул Дионисий, показывая перстом на гигантскую груду обломков у оконечности мола, мимо которой сейчас проплывала «Навсикая».
Голова, обломки торса, рук и ног громоздились вдоль волнореза, на протяжении более сотни шагов, блестя на солнце медными пластинами, некоторые куски торчали, полупритопленные, из воды, около мола. На них сидели, с садками для креветок, местные жители. Кроме них развалины облюбовали крикливые чайки. На массивном постаменте высились до колен обломленные ноги. На отколотых краях были видны следы железных креплений.
Олимпий, тоже стоявший на носу, держась за снасть, хотя уже и не было той качки, как при входе в порт, посмотрел в указанном направлении. Как только судно, с которого корабельщики с брызгами бросили в воду тяжёлый якорь, пришвартовалось в порту, а корабельщики приступили, бодро переругиваясь, к починке мачты, Олимпий, Дионисий, мимы, несколько мореходов и любопытствующих пассажиров, не бывавших ещё на Родосе, направилось по пристани, напоминавшей торжище. К Колоссу, проталкиваясь мимо снующих в одних набедренных повязках грузчиков, суетливых торговцев и крикливых менял.
Даже во прахе руины внушали восхищение – один лишь палец статуи можно было обхватить руками, и руки Олимпия еле смогли встретиться в попытке охвата.
- Так проходит слава мира сего, – задумчиво сказал Дионисий, опираясь рукой на покрытую нагревшейся на солнце бронзой опрокинутую громадную голову изваяния в лучистом венце.
***
Зима в Антиохии мягкая, много мягче, чем в Македонии, не говоря уже о северных провинциях и варварских странах, где на людей обильно падают хлопья снега, и те вынуждены шить себе одеяния из шкур и меха многочисленных в тех полуночных краях животных. В Антиохии же по вечерам и ночью лили дожди, вода клокотала в обрамленном каменными плитами русле ручья Пармений, что несся с горы Сальпий к Оронту через весь город.
В трубах канализации тоже бушевали стремительные, как горные реки, потоки. Днем тучи расходились, и южное солнце начинало припекать, да так, что жителю какого-нибудь Херсонеса Таврического, случайно попавшему в это «око Сирии», или Дионисию Периергету, три зимы проведшему на берегах далёкого Свевского моря среди северных варваров, становилось странно смотреть, как люди в такую жару зябко кутаются в шерстяные плащи.
В богатых домах гипокаусты нагнетали из подвальных топок в помещение тёплый воздух по глиняным трубам, подогревали каменные полы. Вечерами антиохийцы грели руки у жаровен, бросив туда щепотку благовоний, пили много горячего мульсума, зарывались в одеяла и пледы, а на улицу выходили в туниках с длинным рукавом , укрываясь иногда накидками из шерсти и кожи.
В изнеженной Дафне, где летом слышится нескончаемый женский смех и вздохи, в знаменитом пороками антиохийском предместье, где даже в храмах нет предела телесным наслаждениям, вдоль мощёной Лаодикейской дороги стояли тёмными свечами голые кипарисы.
Белоснежные виллы антиохийских богачей, растянувшиеся на девять миль вдоль берега быстро текущего к морю Оронта, весной тонущие в листве дафнийских лавровых рощ и миндальных деревьев, теперь бесстыдно стояли, едва прикрытые паутиной ветвей. На холме изящно блистали на осеннем солнце колонны храма Аполлона, что стоял посреди миртовой рощи. В окрестностях святилища раз в четыре года в честь солнечного бога происходили игры атлетов, ныне, возможно, даже более блистательные, чем в Олимпии.
На песчаном берегу сейчас редко можно было увидеть гуляющих. Летом же обе стороны реки были битком набиты спасающимися от зноя и духоты горожанами. Сновали продавцы сластей и вина, складных стульев, столов, легких ковров, которые тут же наготове держали рабы. Песчаные берега пестрели полуобнажёнными девушками и юношами. Те, кто не обзавелись подругой заранее, становились добычей сводников, предлагавших низким голосом девушек и юношей на любой вкус. Тут и там сновали почтенные купцы с благодетельными жёнами, нищие подёнщики из предместья Агриппы и вырвавшиеся в увольнение воины вспомогательных конных и пехотных частей, жадно прислушивавшихся к девичьим голосам. Впрочем, вырваться любой ценой стремились и офицеры. Тем более что почти все были уроженцами Антиохии. Они-то уж знают толк в наслаждениях.
Вдоль Оронта, параллельно Лаодикейской дороге, что после Дафны сворачивала далеко на юг, в сторону гавани, бежала каменной лентой Селевкийская дорога. Изредка этими путями, по краям которых трепетала пожухлая трава, и отмеряли расстояние мильные камни, громыхала повозка торговца. Отсчитывала булыжники запряженная серыми мулами тележка императорской почты или сборщика податей. За большими колесами повозки мытаря звонко стучали подковы турмы всадников, что стояли в южном предместье, носившего имя Агриппы, у императорских оружейных мастерских. Оттуда круглый год доносился лязг металла и звон молотов.
Порой дорога видела на своих плитах копыта коня императорского вестника, скачущего на парфянскую границу. Шел пешком со свитком менее важного письма табеллярий-далматинец, посыльный раб из племени либурнов, отличающихся выносливостью - их хозяева до сих пор не доверяли государственной почте. Нет, письма доходили в срок, но, говорят, никто не застрахован о того, чтобы их прочел центенарий из таинственной службы фрументариев.
Стучал посох одинокого странника – старого бродячего ритора, скитающегося из города в город. Шуршали сандалии искушённого вора, убийцы, шарлатана, христианского проповедника, бродячего врачевателя больных глаз. Шли в поисках легких денег, славы и доступных женщин ватаги вольных гладиаторов, бредших пешком, нагруженные оружием и скарбом, как легионеры на марше. Их подчас сложно было отличить от разбойников, хотя на такой важной дороге римляне не допускали безобразий.
А иногда цокали копыта ослов бродячих комедиантов. Однажды, в ноябрьские календы, плотно подогнанные плиты увидели двух женщин и четырех мужчин, бродячих актеров - эллинов, ехавших на мулах со стороны заснувшего на зиму порта Селевкии. Они, весело переговариваясь, вскоре оказались скрыты рощами Дафны, где в белоснежных загородных виллах акробатам и мимам всегда рады. А может, они поехали в Антиохию, к её шумным площадям и базарам, многолюдным театрам и роскошным особнякам Царского острова? Только дорога знает.
Но чаще дороги были пусты. Навигация на море закончилась и корабли стояли в гаванях под защитой каменных молов. Никто не вёз товары на спинах мулов, на повозках, влекомых медлительными волами, на горбатых верблюдах в Селевкию – порт Антиохии, которую её жители гордо зовут Золотой. Равно не везли их и в Лаодикею Приморскую, чтобы потом на судах доставить пряности и шёлк из глубины Азии, хлопковые ткани из Индии, стеклянные изделия, жемчуг Аравии, статуи и знаменитое даже в Аравии лаодикейское вино во все концы римского мира, привольно раскинувшегося по берегам Внутреннего моря.
Лишь навархи посыльных военных галер и редкие смельчаки, ослепленные жаждой наживы – торговцы и контрабандисты - отваживались на плавание в это время, чреватое бурями, рисковали товаром и своей жизнью. Но и те предпочитали не терять из поля зрения ни на миг полоску спасительного берега.
***
«Да, эта Терция вовсе не Терция, а самая настоящая Ноннария . Не каждая храмовая блудница из Дафны вытворяет то, что эта маленькая юная матрона. А ведь они специально учатся доставлять наслаждения…», подумал про себя Олимпий, осторожно вставая с перины, чтобы не разбудить римлянку. События минувшей ночи непокорно возвращались в приличествующем порядке в упряжь его памяти, словно необъезженные фессалийские кони.
Пир у друзей Посидония в Дафне, антиохийском роскошном предместье, затянулся за полночь. Когда оргия в зале у Бабрия утихла, тот неимоверной силой воли заставил себя дать распоряжение разнести гостей по домам на носилках, ибо нужно было преодолеть только до города два десятка стадий, не говоря о самой Антиохии, широко раскинувшейся по берегам Оронта. Терция вцепилась тонкими, но цепкими руками в мима, и приказала в безумии страсти нести их к ней вместе, в закрытой от любопытных глаз лектике.
Фортуна распорядилась так, что вечером, когда Терция отправлялась на пир под видом сиделки у постели больной тетки, её благоверного срочно командировали в Селевкию, так как выявились несоответствия в смете поставленного хлеба какому-то легиону с Запада. Легион прибудет по неизвестным простым смертным причинам через месяц в Сирию.
Дело, видимо, было чрезвычайной важности, так Терция видела, как ее супруг Сосибий Клавдиан вспотел от беспокойства и, обычно уверенный в себе и недоступный к просителям чиновник, заведующий зерном для проведения скачек, терпеливо выслушивал гонца императорской почты или фрументария (Терция не особо в этом разбиралась), вытирая время от времени лоб платком. Миму не было дела до легионов, великих войн и пшеницы, но теперь он считал должным принести жертву Марсу и Фортуне. Лишь недостача зерна для конных частей в одном из портовых складов спасла обоих любовников от разоблачения.
Чиновник, в страхе перед возможным наказанием, забыл в суматохе даже про молоденькую жену. Её поведение в последнее время ему не очень нравилось, но сейчас Клавдиан трясся в тележке императорской почты по ночной Селевкийской дороге, мимо неспящих вилл и храмов блаженной Дафны, прочь из шумной и освещенной даже ночью Антиохии, к морю, к пропахшему сыростью порту и неприятным объяснениям.
Когда рабы почти бегом пронесли Терцию и её добычу по ярко освещенной улицам Антиохии, мим не понимал сквозь опьянение, мелькание огромных медных лампионов, теней и колонн портиков, то ли это светлеет в преддверии зари, то ли это огни гигантского города отражаются в небесном куполе и заставляют его блекнуть.
Несмотря на поздний ночной час, по улицам ходили толпы красиво наряженных девушек, богато одетых юношей. Слышался женский смех, где-то играли струны, пьяные песни беззаботных людей, словно мотыльки, кружащихся вокруг уличных светильников, горящих, чтобы ни на минуту не прекращать наслаждений и пороков. Антиохия никогда не спит.
Когда их, задремавших в опьянении, принесли в дом Клавдиана, а точнее сказать – виллу, расположившуюся на склоне горы Сальпий, откуда виден почти весь великолепный город - то в супружеской постели наступило продолжение того, что прервалось в триклинии Бабрия. Терция и Олимпий заснули лишь перед самым рассветом…
Он шел босыми ногами по персидским коврам, постеленным на мраморном полу. Ступни утопали в ворсе. В виске чуть стучало. Сколько он выпил вчера? Или это коварный каннабис Кердона? Мим чувствовал себя опустошенным. Его тело было немощно, как и разум. Олимпий огляделся. Лучу утреннего солнца ещё долго ползти до ненастоящих белокурых локонов спящей. Он прошел, совершенно обнаженный к массивному резному шкафу, который оказался набит медными сосудами… С книгами! Муж Терции, оказывается, любит почитать на сон грядущий!
Олимпий захотел проверить, не потерял ли он после ядовитых паров конопли способность к чтению, осторожно взял металлический тубус и вытащил один из свитков, осторожно раскатал папирус кедровой скалкой, на которую он был намотан. Ручки скалки - позолочены. Гораций. Хм, его соперник любит латинских поэтов. Он развернул папирус, и на его желтоватой поверхности прыгали довольно игривые строки
Мужа известного раз из-под свода идущим увидя,
Молвил божественно-мудрый Катон: «Твоей доблести- слава!
Ибо, надует когда затаенная похоть им жилы,
Юношам лучше сюда спускаться, хватать не пытаясь
Женщин замужних.
Мим усмехнулся. Великий латинский поэт устами строгого Катона предостерегал его из тьмы веков от кривых и извилистых путей. Мим мог сказать в свою защиту, что не пренебрегал, в том числе, и мудрым наставлением пиита, но в «золотой» Антиохии сложно не попробовать все. Однако и путь, показанный стихотворцем, не всегда вел в правильном направлении.
***
- Осел! Заплатил бы, не пришлось бояться, как говорил классический поэт, - хлопал Олимпий по плечу своего друга, столь внезапно обретенного после долгой разлуки.
Посидоний весело смеялся в ответ, как смеется человек, встретивший старинного товарища, да ещё и избежав опасности. Ему ничто не угрожало, в медном кубке золотилось приятно отягчающее разум вино, а вокруг гремела таверна, и в этой атмосфере поэт чувствовал себя как рыба в быстром Оронте.
Их встреча произошла случайно, но закономерно. Отец говорил когда-то Олимпию, что человеческую жизнь ведет не Тихэ или Фатум, и тем более не боги, в существовании которых он сомневался, а цепь причинно-следственных связей, которую большинство людей считают судьбой или свидетельством вмешательства высших сил. Тем не менее, то, что произошло в квартале Кератий, нельзя было не назвать исключительным стечением обстоятельств.
Олимпий шел туда с самыми постыдными намерениями, чтобы обменять на звонкие монеты любовь одной из служительниц Венеры. После разрыва с Пантеей и предательства Трифэны, что привела на их головы Элия Аристида, Олимпий не придавал большого значения женщинам и не тратил душевных переживаний на этих коварных и изменчивых существ.С очередной подружкой - канатной плясуньей из амфитеатра Цезаря -он был в ссоре, а искать новые знакомства было уже поздно в тот день. Пантея растаяла сонным видением где-то в Ионии, в тысячах стадий отсюда, и он старался не вспоминать лишний раз, чтобы не расстраивать себя. Никого нельзя было сравнить с ней, все другие – лишь бледные тени прекрасной гетеры. Но, так или иначе, в Кератии – квартале иудеев – всегда можно было найти неплохую девочку за умеренную плату.
Впрочем, не только девочку. На улицах города не всегда можно было отличить обладателя мужественности от той, что природой предназначена к материнству. Многие антиохийские мужчины были надушены, завиты и надевали парики, а их волосы часто были стянуты золотой сеточкой, которые так любят антиохийские красавицы. Немало этих подражателей Гермафродита толпилось в Кератии вокруг публичных домов, мимо которых проходил юный актер. Иногда ему вслед свистели женоподобные сластолюбцы:
- Эй, пшеничноволосый! Не хочешь стать моим братцем? У меня кое-что есть для тебя! - кричал некий обладатель шафранной туники, по-женски перевязанных высоких ремешков сандалий почти до колена и напудренного лица.
Но мим только кричал бойкому на язык антиохийцу, любителю содомии.
- Сначала скажи мне, сестрица ли ты или братец, и сколько пещер у тебя свободно!
Когда Олимпий достиг знакомого лупанара, который ютился на углу, в подвале одного из огромных доходных домов, из входа, увенчанного изображением огромного приапа и тусклой лампадой, выбежал человек с огненно рыжими волосами.
Олимпий не поверил своим глазам. Это был не кто иной, как афинский поэт Посидоний, несколько лет назад ступивший в Пирее на борт корабля, спасаясь от смерти, и растворившийся в знойном мареве сирийских городов. Казалось навсегда и бесследно.
Он бежал по узкому переулку прямо на Олимпия, и глаза его были наполнены страхом загнанного зверя. Из проема вылетела дубинка и ударила Посидония в плечо. Тот сморщился, но, впрочем, ускорил бег. И тут он встретился взглядом с Олимпием.
На секунду в его глазах кроме страха мелькнуло удивление, а в следующее мгновение поэт нырнул в темную арку инсулы. Вслед за поэтом, расталкивая ошарашенных блудниц и продающих свою любовь мальчишек, призывно стоявших у входа в коротких разноцветных туниках, из публичного дома, растворив кожаную занавесь, выскочил крепкий мужчина, фригиец, крича площадные ругательства.
- Рыжий выкидыш волчицы! Я тебе покажу, как убегать, не расплатившись! Где этот недоносок? Я отрежу ему приап, клянусь Кибелой!
Фригиец – по-видимому, служитель лупанара - промчался мимо комедианта.
- Туда, рыжий побежал туда! – крикнул фригийцу Олимпий, указывая в противоположную убежищу рыжеволосого поэта сторону. Фригиец развернулся, и, тяжко дыша, опять бросил.
- Сын свиньи!
Лишь когда тяжкие шаги фригийца утихли, поэт, тяжко дыша, выполз из-за кучи тряпья, и радостно протянул руки к Олимпию, обливаясь потом и тяжело дыша.
- Олимпий Сотер! Аполлон Дельфийский! Вот это встреча!
Олимпий обнял заново обретенного друга в крепких объятиях.
- Боги всемогущие! Я не верю своим глазам! – хохотал Посидоний. Я тебе алтарь поставлю, и буду приносить тебе петухов!
- Ты все с петухами имеешь дело! – хохотал Олимпий.
Поэт с трудом вырвался, впрочем, радостно сверкая глазами:
- Нельзя терять ни минуты. Этот кретин скоро вернется. Я знаю прекрасное место, которое называется «У чаши», где нам следует непременно быть. Хоть им и владеет иудей…
- Кто ещё может им владеть в Кератии?- рассмеялся мим.
- Действительно! – улыбнулся Посидоний. – И я бы охотно тебя угостил в такой прекрасный день, но нынче я пребываю в скудости, – лукавый поэт развел руками.
- Деньги не проблема, - хмыкнул Олимпий. – К тому же будет глупо убегать ещё и из таверны.
Поэт ещё раз обнял друга, которого так часто угощал в Афинах, не считая золота.
- Скорее! Поговорим в более безопасном месте, – дернул Посидоний комедианта, увлекая его за собой
И они скрылись быстрым шагом по направлению к роскошной улице Антонина Благочестивого, где в наполненных шумной веселой толпой портиках городские рабы уже зажигали уличные светильники на цепочках.
***
Под закопченными низкими сводами шумной таверны раздавался пьяный хохот. На маленькой сцене извивалось блестевшее потом гибкое юное тело египтянки, лишь бедра которой были коротким куском льняной ткани, да маленькие груди скрывали медные чашечки. Звуки бубнов и систра не могли победить гул голосов. Алели угли под вделанными в мраморный прилавок самогреющимися котлами с булькающим бобовым варевом.
Подслеповатые чадящие светильники на цепях не могли рассеять полумрак этого логова, хозяином которого был иудей со звучным эллинским именем Александр, что часто было в Антиохии. Здесь смешались сто народов, а к детям Израиля никто не питал вражды, как, например, в Александрии, где только потопленное в крови восстание несколько охладило пыл городских распрей. В Антиохии больше ненависти питали «красные», если ты бы поклонником возницы «зеленых» или «синих», а чья кровь в тебе – на ипподроме это не важно.
Публика в таверне была не самой почтенной: пьяные гладиаторы из свободных, поденщики, ремесленники, солдаты сирийских легионов, погонщики верблюдов, грузчики из эмпория, гребцы и матросы с речных барок, что возят товары по Оронту. Дешевые блудницы, из тех, что держат в каждой таверне, сидели на коленях пьющих, глупо гоготали, требовали подачек за свои ласки.
- Только не позволяй этим потаскушкам приблизиться. Потом придется раскошелиться, даже если ничего не получишь взамен, клянусь Афродитой, - наставительно произнес Посидоний.
Олимпий глянул на доступных женщин, и вспомнил
- Вообще, друг мой, Кератий опасное место. Как-то я был там один и несколько захмелевший, где-то неподалеку, тоже в Кератии. Вдруг ко мне стал приставать какой-то старикан и трясти кошельком. Я отверг его вонючие поцелуи, и покинул блудилище. Но вскоре понял, что спьяну заблудился и не могу найти дорогу к Беройским воротам, где моя гостиница. Тут как из-под земли – носилки – и там этот тип. Он предложил свою помощь, сказав, что ему по дороге. Я решил не утомлять ноги и испытывать превратности опасного ночного пути домой, и воспользовался его предложением, пригрозив, что будет приставать – сойду. Но вместо моей гостиницы мы оказались около его дома, а потом и внутри. Тут он начал ко мне приставать с новой силой, крича, что видел меня в театре и давно желает, и пришлось навешать ему оплеух.
- Не прибедняйся, Олимпий. Ты и среди женской половины зрителей, думаю, взываешь схожие чувства, - смеялся Посидоний.
В потемках носились между колченогими столами служанки с амфорами вина. Одна из них неловко зацепилась за край стола, и амфора разбилась, темная жидкость растекалась по предусмотрительно посыпанному соломой полу таверны.
- Итак, друг-Посидоний, ты все пишешь стихи и ведешь себя примерно похожим образом. А как же ты говорил в Афинах, что нужно бежать оттуда, ведь ты не создашь там ничего нового?
Посидоний на секунду отвлекся, засмотревшись на тугой округлый зад озадаченной своей оплошностью девушки в не очень длинной тунике. Служанка пыталась, нагнувшись, собрать осколки сосуда. Посидоний опять повернулся к Олимпию.
- Ах, я уже немного охладел к этому. Ну и что, что мне ничего не создать нового. Это были мальчишеские мечты… У меня есть шкаф с книгами, а в городской библиотеке – мириады шкафов. Все уже написано до нас, милый Олимпий.
- А я уже надеялся, что в Антиохии расцвел новый Ювенал… - грустно протянул Олимпий.
Поэт улыбнулся снисходительно.
- Зачем новый Ювенал, когда есть старый? Я не устану наслаждаться древними до смерти. Я пишу как могу, потому что не писать вовсе не могу, клянусь Аполлоном, но знаю, что все лучшее уже написано и наш век обещает быть бесплодным. Поэтому приходится…эээ…заимствовать! И вообще: «Подражание – не кража, его можно сравнить со слепком, сделанным с прекрасного творения человеческих рук или разума», - с шуточным назиданием произнес Посидоний.
- Это не твои слова, - заметил Олимпий
- Да, это мой любимый Герод Аттик.
- Кажется, ты действительно повзрослел, если цитируешь Герода. Или постарел, - Олимпий улыбнулся, вспомнив сцену в Кефисии. Сколько можно вспоминать такие мелкие, по сравнению со всем, пережитым потом, неприятности? - А как же костенение? Ты не прирос ещё здесь корнями, как когда-то в Афинах?
Посидония задели за живое, и он начал изливаться, как вода в антиохийском нимфее.
- Да, чуть закостенел, старею, впрочем, жизнь тут кипит каждую минуту, невозможно ничего заметить, ты знаешь… Не успеваешь! В этом городе крутятся реки золота, тысячи людей, идей... Восток и Запад! Эллины и римляне, Платон и Астарта! И это хорошо, это по мне, клянусь Дионисом! В любой момент я могу отправиться в любое место, я свободен, как ветер…
Посидоний лукавил. Тонкие, почти невидимые, как золотая сеточка на голове антиохийской красавицы, но крепкие, как цепи прикованного к веслу раба путы связывали движения поэта. Долговые расписки, ставки на ипподроме, знакомые игроки в кости, обязательства патрону за подачки и спортулы не давали Посидонию выпорхнуть слишком далеко. Но он продолжал описывать преимущества своей новой жизни:
- Дорога не дает окоченеть. Друг, запомни, лишь две вещи дают наслаждение, которым сложно пресытиться: книги и путешествия.
- А женщины? – прищурился актер.
- Ими пресытиться проще всего! Ещё, кажется, Аристотель замечал, сколь женщина может быть ненасытна в удовлетворении похоти, столь мужчина в этом плане гораздо более ограничен мудрой природой, - наставительно произнес поэт.
- Я так не думаю, Посидоний, - улыбнулся Олимпий.
- Ты просто ещё молод.
- Может быть. Хотя смотри: путешествую я, но счастья не обрел. Книгам я пресытился, кажется, ещё в скриптории.
- Это потому, что ты работаешь в поте лица. Во всем нужна мера, гармония. Надрыв – удел варваров, римлян и сирийцев.
- Ты живешь среди сирийцев третий год и так говоришь!
Посидоний гордо вздернул подбородок.
- Антиохия - эллинский город, а сирийцы – деревенщина, которых в хороший дом не пустят дальше кухни. Я эллин. Как, впрочем, и ты. Итак. Путешествовать надо легко, а если жизнь подобна пути – и жить тоже легко. И работать. Вот я живу легко, когда беден, и когда богат. Писать стихи – что ж, иногда музы мучают, но все же это не бегать по просценуму. Древние всегда подскажут того, что недостает, они уже позаботились до тебя. Поэтому я и пишу легко. Будь то эпитафия или гимн.
- А как ты зарабатываешь на хлеб?
- Ты будешь смеяться, но я все ещё обыкновенный парасит, клянусь Дионисом. Клиент у одного толстосума, друга того архонта, Арриана – да будут к нему благосклонны боги. Не знаешь жив ли мой благодетель?
- Я не был в Афинах два года, говорю же.
Посидоний ковырнул костяной зубочисткой во рту.
- Жаль… Если жив – пусть будет здоров и сто лет здравствовать. Хоть я и безбожник, но надо заказать алтарь Фортуне... Она спасла меня для продолжения бессмысленной жизни. И вот я бегаю по этому великолепному городу как пес. Выполняю поручения, пустые, надо сказать. Бани, театры… Пописываю патрону стихи – он выдает на пирах за свои. Правлю речи местным Цицеронам, пишу эпиграммы на всех … Анонимные, конечно. Почти как в Афинах. Но Афины – болото, а Антиохия – это горная река. Хотя иногда она мутная и в ней может проплыть какая-нибудь дрянь и падаль.
Поэт отпил из кубка и вспомнил свое сегодняшнее бегство из публичного дома. Действительно, он жил легко. Опасность временно была где-то далеко. Ещё дальше, как в британском тумане были неоплаченные долговые расписки, срок погашения которых приближался. Но поэт с легкостью мог говорить об отвлеченных предметах, даже несколько поучая своего спасителя. Посидоний задумался и продолжил:
- Итак, о надрыве. Люди ныне легко впадают в крайности. Вот, скажем, с одной стороны – все больше и больше скептиков, кто ни на грош не верит в сказки про олимпийцев. А с другой - те же скептики готовы поверить в самую нелепую ложь, которую им будет вливать в уши первый проходимец. Вроде нашего милого Протея или Назорейского философа. Или есть сейчас новый мошенник – какой-то Александр из Абунотиха...
- А ты, видимо, тот самый скептик, которого никому не одурачить? Что-то слышал об этом Александре в Смирне, но не помню, от кого. Но ты говоришь, наверное, о христианах? – Олимпий отпил из кубка.
- Не только о них. Вообще, их проповедники чаще всего хотя бы сами верят в то, что говорят толпе, хотя и среди них часто попадаются мошенники. Отбросив все нелепицы, которые присутствуют в их учении, им не так сложно очароваться. Клянусь Аполлоном! Любовь к ближнему, доброта и бескорыстие в наши подлые времена, Олимпий, дорогого стоят.
- Подлые? Глашатаи только и говорят, что наступил золотой век.
- Золотой – потому что все помешались на деньгах. Иной проползет за сестерций всю улицу Антонина. Золото - вот уж действительно символ нашего века, - хмыкнул поэт и продолжил.
- Тогда почему ты еще не христианин?
– А я слишком горд для бескорыстия и любви к ближнему, и слишком много книг прочитал. Надеть рубище, довольствоваться малым и помогать павшему, нищему – это не мое, клянусь Дионисом. Помнишь, с киниками у меня не вышло? Смирение? Смешно! И, в конце концов, слог христианских проповедников слишком простодушен для меня. Вдобавок, христиане ничего не понимают в искусстве, и даже, сдается мне, ненавидят его. Поэтому мне с ними никак не по пути. Я люблю красоту слова, статуи, здания, женщины… Поэтому я в Антиохии - здесь изваяния, столпы, храмы, скачки, гетеры, праздники... Как долго собираешься оставаться в нашем городе?
- Точно до лета. Весной у вас, говорят, шествия и игры, а там - театральные представления. Значит - и заработать можно.
- О да! Шествия в честь Аполлона - роскошное зрелище! Все улицы в цветах, люди пляшут и поют от Дафны до Марцеллума. А игры! Как в Олимпии - только в Дафне, среди лавров, и без той жары, что в Олимпии.
Олимпий, несмотря на то, что родился в Элладе, ни разу не был на знаменитых состязаниях, но промолчал. Посидоний же был там несколько раз. Поэт закатывал глаза, перебирая прелести антиохийской жизни.
- А на день основания города десятки обнаженных девушек переплывают Оронт... Всюду цветы, благовония, смех. После антиохийских праздников Панафинеи тебе покажутся похоронами, друг мой! Давно ты в Антиохии?
- Пару месяцев.
- Я должен тебе показать город. Я знаю тут теперь каждый камень - кроме эпиграмм, стишков и речей я пишу для городского совета историю Антиохии... Сижу в архиве, у Квадратной Агоры. Много смешного и интересного узнал про новую родину!
Посидоний сделал ещё глоток, и очередная чаша оказалась пуста. Ещё он любил воздействие винных паров. Подобно несчастному Танталу, поэт все никак не мог утолить свою болезненную жажду, не удовлетворяясь каждой новой порцией. Он вопросительно посмотрел покрасневшими глазами на друга, и тот нетерпеливо махнул служанке, чтобы принесла ещё.
Олимпий задумался.
- И с кем ты тут проводишь время? Не только девчонки? Наверняка есть интересные люди – ты их притягиваешь, словно мед - пчел.
- Не льсти мне, Олимпий. Я часто притягиваю и мух. Но мне иногда везет. Разнообразные люди. И гностик Кердон, и Бабрий баснописец, и поэт Оппиан из Киликии (хотя от его стихов меня пучит). Великолепный Лукиан из Самосаты – юрист и сатирический писатель. Умнейший человек нашего века. Врач Менодот из Никомедии… Ритор Аристид, из Пергама, но, хоть его и одолевают порой недуги, а всё же путешествует, как сумасшедший, и нынче редко у нас бывает.
При упоминании прославленного ритора Олимпий скривился, в свою очередь. Друзьям не везло со знатоками красноречия.
- В чем дело?
- Ничего. Просто странно, что ты дружишь с гностиками.
- Убеждения не всегда говорят в целом за человека. Впрочем, Кердон странноватый. Недавно совершил путешествие в Парфию с караваном, везшим на восток пряности, и нахватался там странных суждений. Вдобавок, бедняга заболел страшно в Египте… Впрочем, надеюсь, ты их всех встретишь. Меня пригласили на пир у Бабрия. Завтра бега на ипподроме, у меня как раз для тебя есть лишняя тессера, там я тебя и представлю всем.
- А если я позову на пир и своих друзей?
- Если там будут мимические актрисы, зови их всех. Какой пир без них? Эх! Жаль Лукиана не будет. Он в Берите, по своим адвокатским делам. Но он самый интересный из всех. Эпикуреец, между прочим.
- Эпикуреец?
- Можно сказать, что и я тоже. Вообще я льщу себя надеждой, что Лукиан меня считает другом, потому что такие люди встречаются раз в поколение. Такой ясный ум, насмешливый слог и трезвость суждений.
- Ну вот, а ты говорил, что наш век истощился. Наверное, такой же ерник, как и ты. И пьет много? – улыбнулся Олимпий.
- Бахусу поклоняется хуже, чем я. Видно, возраст не тот. Да и работа – он не парасит, в отличие от меня. Сложно сказать, когда он спит. Другое дело, что он остроумно разоблачает, но не предлагает ничего дельного взамен. Здесь его слабость.
- Тогда почему не взял тебя клиентом? - полушутя спросил актер.
- Потому что лизоблюдство и дружба – разные вещи, хотя об этом в наши времена стараются не вспоминать. Про ерника угадал – яблоко от яблони падает недалеко, - улыбнулся поэт, причислив себя к одному с Лукианом древу. - А насчет Эпикура, к кому ещё можно прийти в нашем мире? Стоики добродетельны, но скучны. Быть может, они зачинают детей, думая лишь о долге. К тому же стоиком быть модно, а я не люблю гнаться за всеми. Почитатели Платона и гностики скоро не смогут разобраться в своих построениях сами, примешивая к Платону восточные сказки и христианские басни. Киники? Тут и вопросов быть не может. Разве что стать христианином, но об этом я уже сказал. К тому же я не хочу проблем с законом… - он вновь воровато оглянулся.
Олимпий жадно внимал нечаянно встреченному другу. Речь Посидония увлекала не меньше, чем лаодикейское вино. Кубки были практически пусты, и Олимпий знаком подозвал служителя таверны. В такой день нельзя было ограничиться парой чаш, и он потянулся за монетами, предусмотрительно для такого места, как «У чаши», спрятанными в поясе.
***
Ипподром гудел восторженной вот-вот должным начаться забегом толпой. У входов тоже стоял невообразимый шум. Группы молодых людей, разделённых на партии, бились об заклад – зелёные, красные, голубые – за своих возниц, кричали обидные ругательства друг другу. Антиохийцы известные острословы и знамениты непокорным нравом, пусть и не в столь невоздержанной форме, как александрийцы, однако быстро закипают и способны на всякое безумство, если возбудят чем-то горячую восточную кровь.
Рядом с ними сирийские, иудейские и греческие менялы принимали ставки. Спрашивали друг друга о мастях лошадей, о кличках левых пристяжных у возниц – эта лошадь первой в квадриге огибает краеугольный камень меты. Имена возниц и коней знали в Антиохии так, как имена консулов, императоров и героев республики.
Кто-то у Тетрапилона , продавал свою тессеру, и на одного такого продающего приходилось до четырёх жаждущих. По трибунам ипподрома, уже почти заполненным, ходили пирожники продавцы свежей воды, фруктов и вина. На обширный Царский остров, где рядом с дворцом Селевка раскинулся ипподром, по пяти мостам, с левого, восточного берега, всё шли и шли, толкаясь, зрители, стараясь не опоздать.
У входов в Ипподром над толпой возвышались кое-где красные плащи и султаны шлемов конных солдат, стоявших в южном предместье. Над толпой, размахивающей кто голубыми, кто зелеными платками, проплывали золочёные носилки, и чернокожие нубийские рабы в одних набедренных повязках тростниковыми палками заставляли неспокойных антиохийцев прижиматься к перилам моста и кричать ругательства препятствовавшему им попасть на зрелище богачу, будь там, в носилках, хоть сам император. Тот, кто мешал попасть на зрелище, становился злейшим врагом.
Пусть Оронт потечёт вспять, произойдёт нашествие парфян, небо упадёт на землю или сгорит весь остальной мир в огне в мгновение ока – антиохиец согласен на всё, если бы при этом можно было бы продолжать посещать бега колесниц, смотреть пантомимы, играть в кости и видеть окровавленный песок арены городского амфитеатра.
К последнему приучили сирийцев и эллинов уже римляне. Поначалу антиохийцы не могли привыкнуть к публичному человекоубийству и травле зверей, но ныне и это стало частью их сущности и доставляло не меньшее наслаждение, чем театр и ипподром, канатные плясуны и раздевающиеся на сцене мимические актрисы. В Афинах, как вспоминалось Олимпию, не было такой суетливой страсти к наслаждениям, между тем в Антиохии целых двенадцать декурионов отвечали за зрелища и развлечения.
С трибуны хорошо был виден и правый, занятый рощами, пальмами, кипарисами и полями берег, наполовину закрываемый бывшим царским дворцом. Это было гигантское четырёхэтажное многоколонное здание, украшенное по парапету крыши статуями. Нынешний хозяин дворца, наместник Лукий Аттидий Корнелиан, появился на императорской кафизме, как устроитель игр, над воротами для колесниц. Он был вместе с женой и членами городского совета и поприветствовал по-римски поднятой вверх ладонью зрителей, собравшихся на трибунах. Громкость слов его многократно увеличивалась, отражаясь от стен и трибун ипподрома:
- Славные жители Антиохии! Приветствую вас, и прошу почтить мою жену Фульвию, в честь которой я устраиваю сегодня бега колесниц, и хлебные раздачи. Знайте щедрость Луция Корнелиана!! Приступите, куратор!
Куратор ипподрома (или, как его тут называли по-гречески, итератор) ушёл отдавать распоряжения.
При упоминании раздачи и бегов слова Корнелиана потонули в приветственных кликах стотысячной толпы зрителей. На арену выбежали служители и стали бросать печёные хлеба в толпу на трибунах, заходя и выше рядами по лестницам. Кидали в толпу и спортулы – жетоны с правом получить хлеб и вино в известном количестве из императорских складов.
Под самым небом сидели те, кто больше всего стремился к этим вещам - бедняки, подёнщики и пролетарии. Однако им открывался лучший вид – они могли быстрее всяких всадников, сенаторов и богатых торговцев на нижних рядах увидеть, чья квадрига первой обогнула краеугольный камень меты на очередном круге, да и скамьи у них были деревянные.
На мраморную скамью, покрытую принесённым из дому покрывалом – сидя на каменных трибунах зимой можно и простудиться - где сидел Олимпий и друзья Посидония вернулся и сам он, держа пару хлебов в руке. Их компания была на средних рядах. Подогретое вино, сыр, чеснок и вяленое мясо уже лежали в плетёной корзинке на скамье. Тем временем на арену вышли кесарийские и фракийские плясуньи в ярких одеждах развлекать публику, пока колесницы готовят к забегу. За каждой кличкой лошади, повадкой возницы и его мастерством скрывались сотни, тысячи и сотни тысяч поставленных на них денариев, драхм, оболов и сестерциев, и это возбуждало зрителей сильнее, чем порозовевшие от холода ноги плясуний на арене.
Посидоний, держа в свободной руке зеленый платок, злящий Бабрия без слов, возвращался с добычей к своим друзьям, с которыми он пару часов назад познакомил Олимпия. У поэта под мышкой было несколько лепешек, которые он расторопно успел схватить в давке, сбежав вниз:
- Какой щедрый у нас наместник! Такие празднества обходятся не меньше чем в пару-тройку миллионов сестерциев в день. Одному Аполлодору сколько надо дать задатка, не считая остальных возниц и вот хотя бы этот хлебушек – на, держи, – он протянул ещё теплый вкусный хлеб Олимпию. - Вот остался бы ты в Афинах, устроил бы у вас Герод Аттик подобное? Эти его жалкие три мины! А ведь это не все: завтра в цирке будут ещё и игры гладиаторов! Правда, я не очень люблю публичное потрошительство. А вот Бабрий любит.
Упомянутый Бабрий, приверженец партии «синих», повернул голову к Посидонию, беря лепешку.
- Даже женщины смотрят бои. Следовательно, ты трусливей и брезгливей женщины, мой драгоценный друг. Между прочим, некоторые девочки мне говорили, что их очень возбуждают поединки в амфитеатре и жестокие удары. Когда они видят мускулистых бойцов и их кровь на арене, ими овладевает страсть и им хочется немедленно отдаться мужчине. Клянусь Вакхом, – сказал баснописец и приступил к еде.
Посидоний пожал плечами и против своего обыкновения не слишком разозлился:
- А меня не возбуждают. И не оскверняй моего бога своими мерзкими устами, Бабрий. Ты не умеешь пить.
а затем глянул на Олимпия, вовсю вертевшего головой. Раньше тот бывал только на проводившихся раз в год состязаниях атлетов, которые готовились быть посланными из Афин в Олимпию, да видел в палестрах бань фракийских борцов, на такого размаха бегах же был впервые. Когда-то отец хотел отправиться с ним в Олимпию, в детстве, но не смог оставить работу.
- Сейчас пока не так интересно. Аполлодор будет во втором забеге, - поэт сел, подложив под себя набитую соломой подушку, и начал болтать с друзьями.
Олимпий рассеянно слушал Бабрия, Менодота и Посидония, не включаясь в разговор, так как мало разбирался в достоинствах тех или иных возниц, их лошадей и колесниц. Нечасто он был зрителем. Олимпия ранее уговорили поставить весь вчерашний гонорар на Аполлодора.
- ….мой Никий из Тианы порвёт твоего лаодикейца, как щенка, - уверял Бабрий, чернокудрый поэт в голубом хитоне.
- Посмотрим, что ты скажешь, когда отдашь мне сто сестерциев, - поежился Посидоний под дорогой накидкой из шерсти киликийской козы.
- Я бы тебе продекламировал соответствующую басню, о том, как…
Неожиданно как из ниоткуда явился пройдошливого вида тощий сириец с бегающими глазами и с навощенной табличкой в руке:
- Не желаете ли, почтенные, поставить в этом забеге и утроить своё состояние? Три к одному за Аспазия из Берои!
- Проваливай, мы уже поставили! – крикнул нервно Посидоний, весь в предвкушении забега.
***
Между тем колесницы, окружённые ипподромными служителями, выехали из десяти специальных ворот, открывшихся, будто сами собой, с помощью хитроумных механизмов, и приготовились к гонкам. Лошади были украшены лентами, разноцветными султанами, нетерпеливо всхрапывали и рыли копытами песок, смешанный с кедровыми опилками, делавший арену упругой и спасший, таким образом, не одну жизнь.
Возницы в коротких туниках, чтобы легче было править лошадьми, того цвета, к какой партии они принадлежали, с ножами на поясах, чтобы обрезать вожжи если они запутаются, или лошади понесут, или колесница перевернётся, нетерпеливо ждали знака, посылали зрителям улыбки, поцелуи и махали над головой мускулистыми, как у борцов, руками. В этот момент они были подобны богам или императорам.
Ипподром гудел. До последнего момента назначались ставки. Золотые, серебряные и медные монеты порхали из рук в руки. Люди ссорились, угрожали, улыбались, обнимались. Друзья замолкли и по привычке жадно уставились на арену, хоть они и не ставили ставки на этот забег.
Была дана отмашка и квадриги рванулись с места, подняв облака пыли. Взрезая колёсами песок, чуть было не переворачивая колесницы у камня меты, квадриги летели дальше, вдоль так называемой «спины» ипподрома, чтобы сделать положенные шесть кругов и на седьмом - решающий поворот, где обычно и определится победитель. Возницы яростно нахлёстывали коней и косились друг на друга, копя силы животных для решающего рывка. Песок был изрыт следами копыт и колёс, а пыль не успевала улечься, как вновь взметалась ввысь.
В конце концов, Оденат, из партии «зелёных». Молодой араб из ненавистной антиохийцам Пальмиры внезапно обогнал своих соперников на четвёрке чёрных коней, и под оглушительный рёв толпы преодолел последнюю черту.
Сейчас «зелёные» пользовались несколько большей славой и уважением, чем остальные партии, так как сам цезарь Луций в Риме оказывал им чрезмерные почести и благорасположение, что вызывало бурю негодования «синих» и «красных». Пока на победившего арабского возницу надевали венок ликовавшие «зелёные», а не входившие в их стан кричали обидные слова с трибун, менялы подсчитывали на табличках выигрыши и проигрыши. К забегу же вывели новые десять квадриг.
В числе возниц был знаменитый Аполлодор, молодой лаодикеец, многократный победитель скачек в Антиохии, Лаодикее, Берите и Александрии – красавец и предмет воздыханий многих матрон, и не менее знаменитый каппадокиец Никий Тианский – заклятые враги, один – «зеленый», второй – «синий».
Аполлодор приветствовал толпу, а больше всего он обращал взор к трибуне, где сидела жена наместника. Злые языки поговаривали… Впрочем, мало ли какие слухи ходят? Колесницы выстроились в напряжённом молчании. Посидоний и Бабрий также напряглись. Напрягся и Олимпий, первый раз ставивший в ристании. Начался второй забег.
Трибуны неистовствовали. В это мгновение все зрители слились как бы в одно целое, и азарт и ликование у члена городской курии были такими же, как у изготовителя кнутов на верхнем ряду или нищего поденщика и наместника. Поклонники скачек выкрикивали клички коней, словно молились в храме своим любимцам:
- Гермес, Ахиллес, Скиф, Араб, Буйный…
Подёнщики и центурионы из южного предместья, мимы и лавочники, блудницы и благообразные матроны напряженно следили за бешено несущимися колесницами. Арабы в черных, как их пустынные шатры, суконных накидках. Иудеи и эллины в хитонах и хламидах, сирийцы - те из них, кто побогаче, укрылись от холода шерстью киликийских коз и белым сукном, победнее – сукном из желто-коричневой непромытой шерсти.
Одежда порой объединяла финикийца и каппадокийца и разделяла эллинов между собой. Кого только не было на ипподроме. Даже сам антиохийский епископ сидел в плаще с куколем, дабы не быть узнанным за греховным времяпрепровождением кем-то другим из братьев, тоже поддавшихся порочному зрелищу.
Пока мужья и любовники кричали, ликовали и назначали новые ставки, более ловкие соседи заговаривали с их жёнами, что обмахивались веерами вовсе не от жары. Гетера Демотима украдкой от своего нынешнего соложника посылала воздушные поцелуи молодому красавцу-префекту армянской конницы, Титу Трдату – беглецу царской крови, а теперь – римскому гражданину и всаднику.
Недалеко от него сидел араб – сын филарха одного из племен близ Пальмиры. Сын пустыни был тоже на римской службе и командовал всего лишь тридцатью всадниками на верблюдах, зато командиром когорты дромедариев был его отец. Это был друг победившего в первом заезде Одената, и теперь он подсчитывал выигрыш и тоже заглядывался на женщин. Иные благодетельные матроны или незамужние девы сами бесновались не меньше, чем мужчины.
- Пять тысяч сестерциев против одной за Аполлодора!- зазывал меняла.
Но никто не оглашался. Исход ристаний казался слишком очевидным для такой ставки. Какой-то старичок – наверняка бездельник и приживала - с сальной бородкой и красным носом, говорившем о некоторой страсти к вину, в засаленной тоге, выдававшей в этом парасите римского гражданина, прошепелявил:
- Нет, до великолепного Апулея Диокла этому вашему Аполлодору - как до неба. Вас тогда ещё на свете не было, молокососы, когда я присутствовал в Риме на семиста его победах! Это был бог, спустившийся с небес в Испании и покоривший Рим!
Колесницы сделали положенные шесть кругов, и вот у меты ипподром замер, уже предвкушая, как Аполлодор, как и всегда, вырвет пядь за пядью отрыв и победу у Никия, на последнем повороте.
Но тут случилось ужасное. Правое колесо колесницы Аполлодора, нечаянно зацепилось за левое колесо Никия, когда они оба огибали мету, и со страшной силой отлетело в сторону, ударившись об ограждение и завертевшись волчком. Ось без колеса взрезала арену, подняв фонтан песка. Аполлодор не успел в этот момент обрезать вожжи своим ножом, колесница опрокинулась, возница полетел вперёд, под копыта коней. Упряжь запуталась, и теперь его окровавленное тело тащилось по арене, подставленное под удары копыт понесших лошадей, вместе с обломками колесницы.
Посидоний закрыл лицо руками. Женщины плакали. Многие заметили, как жена наместника упала в обморок, хотя не припоминали, чтобы она была так чувствительна к крови, например, во время гладиаторских боев. Над местом трагедии стояло облако пыли. На трибунах раздались вопли ужаса. Всё произошло так мгновенно, что сразу невозможно было осознать.
Служители, наконец, кое-как обуздали бьющихся в упряжи коней, косившихся опасливо умными глазами на тело своего властелина, обрезав поводья и сняв обезображенный труп с колесницы, пронесли его в так называемые «Ворота мёртвых» на специальных носилках. Остальные колесницы уже давно пришли к последней черте, и Никия качали на руках «красные», ещё не осознав, что только что ужасно и нелепо погиб человек, пусть и его противник. Какие-то женщины бежали, крича, к носилкам. Послышался чей-то голос:
- Всё-таки я всегда говорил, что лучше не пускать женщин на зрелища!
Кажется, это был тот римский старик, что восхищался Апулеем Диоклом и его угасшей славой.
- Погас наш Фаэтон, не удержал своих чудных коней, а меня лишил денег. Я напишу ему эпитафию, и она будет лучшей! - сказал Посидоний Олимпию. А про себя добавил: «Должен же покойник хотя бы в Аиде расплатиться со мной за проигранную ставку». Зеленые кричали победившему вознице «синих».
- Никий-убийца, Никий украл славу Аполлодора!
- Смерть Никию!
Стражники бежали к трибунам, чтобы остудить буянов, готовых броситься на «синих».Посидоний, как расчетливый делец, каким был его родитель, обманывавший торговцев кожами для своей мастерской, пошел на рыдающую трибуну «зеленых». Он был свой для них, и Посидони решил ковать железо пока горячо – договариваться об эпитафии..
Привычные к таким сценам многочисленные ипподромные рабы в одних набедренных повязках с наполненными свежим песком кожаными бурдюками, лопатами и граблями выбежали к месту крушения. Непринуждённо, но быстро и усердно, как муравьи, засыпали кровавую лужу свежим песком с кедровыми опилками, выровняли всю арену и утащили щепу и деревянные обломки, которые могли бы ранить лошадей. Ничто не должно помешать продолжаться зрелищу. Ещё десять колесниц уже выстраивались для нового, третьего забега.
***
Гибель человека, пусть и сознательно шедшего на риск, всегда печальна. Следующие забеги уже не возбуждали толпу, поражённую ужасной гибелью Аполлодора. Но ещё печальнее было то, что Посидоний и Олимпий лишились средств к существованию. Задатка за стихи едва хватило, чтобы расплатиться за треть ставок, к тому же и Бабрию он был теперь немало должен, хотя по доброте душевной тот не торопил приятеля.
Баснописец и сам жил по большей части в кредит. Его часто спасало от заимодавцев то, что он переписывал в стихах Эзопа для самого наместника, а точнее для его маленьких детей, чтобы поучение было им интересней, поэтому менялы не всегда решались слишком напористо требовать уплаты. По его басням, написанным редким в наши дни холиямбом, грамматики уже стали учить маленьких антиохийцев латыни и понятиям о правильном поведении, хотя сам он вряд ли следовал зарифмованной собственноручно морали.
Посидоний и Олимпий шли вдоль погружающейся в сумрак великолепной улицы Антонина Благочестивого, чтобы покинуть город и попасть в Дафну. В этом роскошном предместье у баснописца Бабрия была роскошная вилла. Городские рабы с железными ошейниками, в грубых коротких туниках, под чутким взглядом надсмотрщика взбираясь по приставным лестницам. Они наполняли горным маслом и зажигали медные светильники, висящие в портиках. Под их сводами слышался обычный в такое время суток легкомысленный женский смех и молодые мужские голоса.
Гулко шаркая сандалиями, друзья проходили мимо благоухающих юношей и разряженных, стреляющих глазами девушек, ставших ещё таинственнее и желаннее в полумраке и неровном огне городских светильников. Посидоний, время от времени бросая жадные взгляды на красавиц, недоступных по причине наличия их счастливого обладателя, недостатка средств или хотя бы потому, что они торопились на пир и не могли завязать знакомство, говорил миму:
- Да, друг Олимпий. Кажется, скоро всерьез придется озаботиться средствами для существования и расплаты по долгам.
- Нужно срочно что-то предпринимать. Если мне не изменяет память, победитель в беге на Аполлониевых играх, что бывают в Дафне, получает освобождение от налогов на год.
- Я не очень хороший бегун. Олимпий. Прибегались мои колесницы!
- А как же тогда, в Кератии?
Посидоний почесал рыжие волосы.
- Ну, если я и буду участвовать, то с тем условием, что за мной будут гнаться мои кредиторы.
Олимпий рассмеялся.
- Или служители лупанаров.
Они повернули от Иродовой агоры прямо к улице Антонина. Агору знаменитый и лукавый иудейский царь, весьма знаменитый своей строительной деятельностью, возвел для антиохийцев. Он отделал её мрамором в благодарность за то, что в отличие от александрийцев, жители Венца Востока умудрялись мирно уживаться с иудейской общиной. Пройдя под портиками улицы Антонина, они пересекли шумное предместье Агриппы, где возвратившиеся с заработка поденщики приступили к ужину, и покинули город через Херувимские ворота. Рядом с их аркой зловеще чернели статуи, похищенные из Иерусалимского храма жестким императором Титом.
Они пошли вдоль клокочущего зимнего Оронта, кутаясь в плащи, мимо храма Аполлона, тонувшего весной в листьях лавра, а сейчас стыдливо прикрытого паутиной ветвей. В закатном небе наливалась морской влагой грозная туча, и мелкие капли начали оросить по лицу. Солнце заходило на западе, где-то в устье реки, в Селевкии – порту Антиохии.
Олимпий продрог от мороси.
- Может пробежимся все-таки, раз Бабрий не прислал своему лучшему другу носилки с одеялами. Прохладно!
- Зря злословишь на него, ты слишком изнежился в Антиохии. Валерий, то есть, Бабрий – удивительный человек. Говорят, новый Федр! Только тот был грек и писал на латыни, а Валерий – италиец и пишет по-гречески. Он, в отличие от Федра, вдохнул в басни фригийского раба эллинское изящество и легкость, чего мало кому удается из римлян! Федр писал для землевладельцев и невежественных центурионов, для торговцев и их жен, а Бабрий – для нас, для людей тонкого склада, для просвещенных философией и поэзией!
- Откуда же он такой взялся?
- Сам по себе очень странный человек. Никто не знает, как он оказался в Антиохии, он никому не рассказывает о своей прошлой жизни. Стихи его хороши! И, главное, живет роскошно, как Крез! – не переставал восторгаться Посидоний своим антиохийским приятелем и более удачливым собратом по ремеслу.
- Может, он был управляющим в банке, и похитил вклады в пользу сирот. А потом сбежал в Антиохию, где их приятнее всего тратить, чем где-либо во Вселенной, – предположил Олимпий.
- Но от этого его стихи, в любом случае, не страдают.
- Раз он такой удачный стихотворец и так близок к телу наместника и его опочивальне, этот твой Бобрий мог бы замолвить за нас словечко перед антиохийскими менялами.
- Увы, мой юный друг, товарищество и деньги вещь плохо совместимая, учитывая, что я должен и ему…
Вдруг он услышали приближающийся грохот копыт.
- С дороги! Прочь! Императорский вестник!
Друзья еле успели отскочить к обочине – мимо них промчалась укрытая кожаным верхом тележка императорской почты, а наглый возница даже вознамерился стегануть Олимпия кнутом. Только ловкость артиста помогла ему избежать позорной метки перед веселым пиром.
- Раздери их Стигийские псы! Кому надо в такой час скакать в Селевкию?! – кричал вслед колеснице Олимпий.
- Тому, кто не идет на пир. Можно только посочувствовать несчастному!
- Чтоб ты был болен! – прокричал Олимпий повозке на прощанье.
Но вскоре они дошли без неприятных приключений до усадьбы баснописца, и в предчувствии пира мим забыл обиду на возницу, хотя и не утратил беспокойства после потери денег на ипподроме.
В тот вечер в триклинии виллы Бабрия возлежали, кроме хирурга Менодота, Олимпия, Посидония, хозяина, Оппиана и Кердона также Далила и Танит. Пришёл и плотный, жизнерадостный человечек по имени Евтропий. Это был чиновник из городской управы, заведовавшей общественными увеселениями. У него можно было достать лишнюю тессеру на зрелища и раздачи, так что вся ученая публика ценила толстяка, хотя в тайне и презирала его желание казаться образованным человеком и даже поэтом.
В часы, свободные от гор папируса, исписанных количеством кошниц хлеба, мешков сена для коней, договоров с владельцами гладиаторов, актерских трупп и содержателей веселых домов, Евтропий промышлял непристойными стихами. Это был завсегдатай лупанаров Кератия и любитель совсем молоденьких рабынь. Тех, кого воруют у родителей детьми и продают в веселый дом. Многие из них ещё не понимают того, что с ними происходит, и склонны к игре в куклы. Евтропий не стеснялся своей страсти, охотно выражая её в нескладных стихах.
Девочки милой ласкаю я перси перстами
Что ж до того, что с кулачок они, и почти незаметны,
И не налились еще соком Киприды – богини?
Ах, как нескладна и угловата походка твоя и повадки
Ты словно мальчик сирийский, и узки по-мальчишески бедра
Дитя ты! Но посчастливилось мне
Наслажденье тобою изведать
Его раскрасневшиеся от вина губы и полные румяные щёки сочились энергией. Евтропий был известен Олимпию. Он часто бывал по поручениям своей оффиции в театре. Кроме комедиантов и поэтов были молодые жёны нескольких римлян - неудовлетворенные семейной жизнью юные матроны, делавшие вид, что разбирались в новых книгах и театре.
Были и артистки, из числа тех, кто не брезгует раздеваться на сцене за дополнительную плату. Их имен Олимпий не знал. В этом городе, казалось, каждый десятый был плясуном, играл на арфе, пел и лицедействовал.
Не было Гелиокла и Афанасия. Они уже второй день пропадали где-то у таверны, что рядом с Царским островом. Видимо, им и там было неплохо. Олимпий опасался, как бы Гелиокл не сманил коринфянина в свои объятья в ущерб милой египтянке. Малх и Далила, напротив, пришли на пир. Пришла и Танит, обидевшаяся на Афанасия.
Бабрий всплеснул руками, увидев вновь вошедших, узнав друга:
- А, вот и еще один служитель муз! Добро пожаловать, дорогой Зоил!
Посидоний ответил, немного раздраженно.
- Говорят, что на пиру должно быть не меньше людей, чем харит и не больше, чем муз. А у тебя народа как на ипподроме.
- Но хариты и музы - женщины, и их как раз у нас девять. Мужчин же можно и больше! Ты все язвишь, а ведь вдобавок к нашим музам и Харитам ты привел и золотоволосого Аполлона. Эй, где твой лук и лира, любезный? Я где-то тебя видел…
- Странно, что такой бездельник, как ты, не запомнил выход на сцену величайшего Олимпия Афинского!
Бабрий виновато улыбнулся.
- Ах, извини, актер, - морща лоб, сделал вид, будто вспомнил Олимпия. – Будь дорогим гостем. Фалерна этим любителям прекрасного!
- Надеюсь, в вине у тебя не столько воды, склько в твоей болтовне! Меньше воды, больше лаодикейского!
- Ты видно решил меня обидеть до конца. Фалерна моим гостям! - закричал рабам расточительный Бабрий
Все дурачились и веселились, однако Посидония с Олимпием, несмотря на жадные женские взоры, в начале пира не покидали мрачные мысли.
- Я вижу, собралось интересное общество, - буркнул Посидоний другу. - Кажется, есть из кого выбрать на эту ночь. Как раз на лупанаре сэкономлю, а то денег нет, - вполголоса продолжал он, посылая воздушные поцелуи гостьям пира – богатым скучающим женщинам.
Самым плачевным было положение Посидония – он не мог расплатиться теперь с Исааком и третью ставок. Он также пообещал поклонникам погибшего Аполлодора великолепную эпитафию и получил от его партии задаток. Но музы не шли к поэту. Вместо этого в гостиницу к Посидонию шли рабы от кредиторов, а «зеленые» присылали слуг с угрозами в номер Посидония второй день. Забальзамированный по восточному обычаю труп их кумира - знаменитого возницы уже был приготовлен к погребению близ Дафны, пьедестал для мраморной квадриги был готов, а достойной надписи у резчиков по камню так и не появилось. У Менодота не нашлось достаточно денег, а может, не очень и хотелось найти.
Как потом узнал Олимпий от Посидония, все его друзья были в большей или меньшей степени должны друг другу и, давая богатые пиры, ставя на гладиаторов и колесницы, даря женщинам украшения, не имели иногда ничего в действительности своего, кроме долговых расписок. Взаимные долговые обязательства скрепляли людей крепче, чем клятвы верности. Так жили многие в Антиохии. Лукиан, что мог бы ходатайствовать за него, если дойдет дело до суда, прислал письмо, где сообщил, что задерживается по делам в Берите и может приехать не раньше конца недели.
Между тем пир шёл, и был полон разговорами о вчерашней трагедии на ипподроме, и о связи покойника Аполлодора с женой наместника (как говорил Бабрий, сам бывший чуть ли не в опочивальне пропретора), и о прочих городских сплетнях, о книгах и последнем выступлении актёра Агриппа, по прозвищу Мемфий, в театре. Люди всегда любят поговорить о пороках богатых и знаменитых – будь сплетники уборщиками ипподрома или известными литераторами.
Триклиний виллы, расписанный сценами из фривольных эллинских мифов, располагал к легкомысленности и расслаблению. Юпитер-Зевс оплодотворял девушку Европу в образе быка, кружились на стенах обнажённые музы, без которых не могло обойтись обталище поэта.
В чертах Эрато на фреске угадывалась внешность знаменитой антиохийской гетеры Демотимы, чья вилла была неподалеку, и это раздражало новую подругу Бабрия- гетеру Скрибонию. По краям фресок нимфы сплетались в сладострастные узлы в объятиях козлоногих веселых сатиров, круглозадые соблазнительные вакханки бежали вслед за Дионисом. В воздухе пиршественной залы висел возбуждающий запах курений. Полуголые, с блестящими от пота спинами рабы суетились, принося на подносах горы колбас, фаршированных фиников, копчёного сала, хлеба и кувшины с вином.
Гости предавались чревоугодию, кидали объедки на пол, громко чавкая и обсасывая жирные пальцы. В нише, на пространстве, ограниченном столами, играли на флейтах, тамбуринах и маленьких медных тарелках рабы-музыканты. Тени плясали на стенах в алых отблесках светильников, на маслянисто-блестящих пальцах гостей, раздирающих ими куски жирного, приправленного чесноком и специями мяса. Огонь поблёскивал и в женских глазах, их хмельные взгляды разили, подобно молниям Юпитера.
Оппиан, восторженный бледный юноша, года на четыре младше Олимпия, рассказывал о недавно написанной им поэме о ловле рыб, которую он хотел прочитать самим цезарям в Риме, в особенности Луцию, любителю охот, рыбалки и прочего приятного времяпрепровождения. Сын обильной всяческой дичью и рыбой Киликии, сам изрядный любитель охоты, как и его отец - архонт города Анасарба, он даже продекламировал некоторые места со своего ложа удостоившись рукоплесканий и лицемерных лестных отзывов от пока ещё почти трезвых гостей.
- Изумительная наблюдательность!
- Да, чувство природы у этого юноши просто невообразимое. Слушаешь, и будто сам забрасываешь сеть!
Оппиан заливался юношеским румянцем, с благодарностью принимая похвалы.
- А сейчас я работаю над поэмой о ловле птиц! – поспешил он воспользоваться успехом, как опытный военначальник посылает свежую когорту туда, где строй врагов дрогнул.
Бабрий шепнул мрачно сосущему вино Посидонию, вежливо между тем рукоплеща Оппиану.
- Какой нестройный, ужасный слог. Говорил же я ему; лучше бы в прозе писал.
Посидоний, вместо ответа вдруг весело взглянул на него и продекламировал, встав так же, как и Оппиан, на ложе:
В книгах своих охвативший все виды живущего в море
Всем нам юнец Оппиан рыбою стол завалил.
И в свою очередь удостоился бурных рукоплесканий, искреннего смеха и неприязненного взгляда покрасневшего уроженца Анасарбы Киликийской. Оппиан начал теребить свою бороду, отпущенную им, во-первых, потому что это стало модно, а во-вторых, для того, чтобы казаться старше. Ему, дай-то боги, было двадцать. Он ненавидел свою привычку краснеть по любому поводу, тем более в присутствии женщин. Олимпий вспомнил, как ещё несколько лет назад так же плохо владел своими чувствами.
- Остроумно, но размер старомоден, мой друг! – неловко пытался ответить он на гекзаметр Посидония. Музы не посещали его в этот миг, и он не мог ответить эпиграммой.
Торжествуя, как в годы былых афинских попоек, ухмыляющийся Посидоний, слез с ложа и, устроившись снова на свое место, шепнул Олимпию.
- Этот юнец мажет верхнюю губу и подбородок ламповым маслом, чтобы борода росла быстрее. Это я Менодоту посоветовал так пошутить, а мальчишка поверил ему, как врачу. Мы его зовем «Наш светильник», а он и радуется, будто он светильник поэзии.
Но вино всё приносили, и вскоре все забыли о поэме – как смутившийся было Оппиан, которого теперь привлекало обилие красивых женщин, так и Посидоний. Юноша подогревал женский интерес к себе расказами об охотах в горах Киликии. Посидония же заняло метание костей.
- Дружище, может, хватит испытывать Фортуну – дергал Олимпий за плечо.
Но Посидоний только возмущенно фыркал.
Произносились тосты о счастливом воссоединении друзей, здравицы амфитриону Бабрию, глупости. Женщины, быстрее опьянев, затеяли соревнование, у кого красивей ноги, и с целью показать своё превосходство над соперницей и, стоя на одном из столов, задирали края туник уж слишком сильно. Оппиан, краснея, заметил.
- Говорят, именно тут, в Дафне, Парис выбирал самую красивую богиню. Но кто же победит сегодня? Мне все одинаково милы!
- А ты Парис что ли? – грубо оборвал его пьяный Посидоний.
Это нелепое действо придумала гетера Скрибония - высокая и худая, как тростинка, темноволосая гречанка – любовница Бабрия - вся увешанная золотом, бесстыдно одетая в полупрозрачную зеленую тунику.
Впрочем, бесстыдными одежды Скрибонии были уже мало для кого на пиру – ведь в Антиохии с недавних пор «стеклянные» туники стали надевать даже адвокаты на суды в базиликах, а отпрыски знатных семей мужского пола стали носить одежды персикового цвета, что раньше было свойственно лишь блудницам у дверей лупанаров.
Между тем спор разгорался. Молодой киликиец Оппиан, Малх, Евтропий и Менодот, как врач, судивший о красоте с точки зрения целесообразности развития членов, принимали деятельное участие в оценке. Время от времени к тем столам подходил и Посидоний. Двусмысленности неслись со всех сторон.
- У Терции ножка миниатюрная, но изящная до невозможности! Киприда всемогущая!– заметил Олимпий.
- Как у ребёнка! Смотришь на неё, и вспоминаешь девочек-подростков в лупанарах предместья! Они уже красивы почти как женщины, но очаровательно неопытны, так как недавно были совсем невинны, - плотоядно облизнулся Евтропий.
Танит передернуло, когда она услышала об этом. Во время своих скитаний, тринадцатилетней, она лишь по счастливо случайности не оказалась проданной в лупанар, чтобы ублажать таких свиноподобных сластолюбцев, как Евтропий. Да и приставания циркулария в Византии ещё не совсем выветрились из её памяти.
- Какой ребёнок? Что ты несёшь, толстяк? Смотри, какая тонкая талия и широкие бёдра, какая осанка! И она немногим ниже тебя, сластолюбивый коротышка. Скорее, это маленькая Венера, спустившаяся к нам. Можно мне побыть твоим Парисом? – крикнул Малх, удостоившись благодарного взгляда от Танит.
- У нас уже есть один, и он – мой друг! – вмешался Посидоний, игравший все это время в кости с Менодотом, успевая иногда отпускать замечания, и ухватил финикийца за плечо. Он ещё не отошёл от ипподрома, где потерял столько денег, и гнев его время от времени искал выход.
- Не меньше, чем мой, поэт! Я не раз доверял ему спину, как и он мне!
- Только не дерись, Посидоний, иначе тебе несдобровать. Я знаю Малха, - весело предостерегал Олимпий.
- Да, не ссорьтесь, почтенные! Не дайте перейти от оценки меры дружбы с Олимпием к кулакам. Лучше посмотрите, какая грация! Божественная ступня у Гайи! Ножка стройная и длинная, как у лани! Я напишу о ней поэму! – воскликнул подобострастно Оппиан. И тут же удостоился от растаявшей Гайи воздушного поцелуя и многообещающего блеска в глазах.
- Я писал стихи, когда ты ещё под подол к матери прятался. Я напишу лучше тебя! Через неделю! – сказал перенёсший свой пыл с Малха на Оппиана Посидоний.
- Опять споришь, Посидоний? Скачек тебе мало? – ехидно осведомился Евтропий. Олимпий, услышав слово «скачки», злобно посмотрел на него, и толстяк умолк.
- А мы поспорим на поцелуй Гайи, это ценнее горы золота, - сказал Оппиан.
Гайя, оказавшаяся причиной раздора мужчин, довольно улыбалась.
- Нет, смотрите же, у Лециции божественные икры! Как они развиты! Сразу видно, что наша амазонка не пренебрегает кроме белил и румян верховой ездой и гимнастикой! Быстроногая охотница! Артемида! – протестовал Менодот.
- Пожалуй, это уже не лань, а вольная степная кобылица, которая ждёт того, кто её оседлает, - сказал, положив руку на плечо Посидония, Бабрий.
- А вот кто настоящие жемчужины, так это наши гостьи Далила и Танит, - громко сказал, рассчитывая дальновидно на вознаграждение, Посидоний, успокаиваясь. И, всё-таки, Бабрий не напоминал ему о долге.
Поэт подмигнул девушкам, не принимавшим участия в соревновании, снисходительно глядевшим на пьяных римлянок. О красоте их ног и так знала вся Антиохия, в театре Цезаря не заметил бы их только слепой. Они, весело переглянувшись, степенно кивнули, будто это за ними были десятки поколений благородных предков, а не за бесстыдно стоящими на столе, словно танцовщицы в портовых притонах Селевкии и Лаодикеи, патрицианками.
***
Как занятно, думал Созибий Клавдиан, - новоиспеченный муж молодой Терции. Фрументарии наконец-то занялись своим прямым делом – зерном - а не вскрывают письма или строчат доносы. Впрочем, Клавдиану было не до иронии. Если его потревожили, когда он готовился ко сну, значит, ничего хорошего не приходилось ждать.
Долгие годы он был на вершине благополучия. Сосибий Клавдиан, римский гражданин, заведовал поставками зерна для скачек на ипподроме, которые случались в Антиохии довольно часто: то разнузданный праздник Майума, то мистерии Аполлона, то римские и эллинские праздники и день основания города – всюду нужны были скачущие колесницы, и им нужно было зерно.
Место Клавдиана было доходнейшее – что и говорить в городе, где целых десять декурионов заведовали городскими увеселениями, не считая устроителя игр – алитарха, его секретаря-грамматеуса и целой армии рабов, гладиаторов, артистов, флейтистов, кифаредов, колесничих и блудниц.
В моросящий дождь Клавдиан трясся в одноосной повозке императорской почты вместе с молчаливым фрументарием, опасливо на него поглядывая. По кожаному верху повозки колотил дождь, ее трясло, а удары бича заставляли управляющего фуражом для скачек вздрагивать. Зря он ввязался в эти армейские поставки!
Когда его жена распалялась от вина, глядя на Олимпия и других молодых мужчин, на мнимом одре своей болезненной тетки, почтовая повозка подъехала к складу пшеницы для Испанского легиона. Клавдиана перестало мотать, он медленно приходил в себя после бешеной скачки и тряски.
- Вылезай! – властный крик, без сомнения, человека военного, с тренированным битвами голосом, заставил выйти в дождь важного и уважаемого в Антиохии человека.
Фрументарий, который сопровождал Клавдиана, остался в повозке. Клавдиан выглянул из-под кожаного верха коленсицы..
Они были в порту, в том месте, где нет человеческого жилья, а вокруг одни склады с пенькой, пшеницей, маслом и перцем – так называемый эмпорий. За пеленой дождя тускло вдалеке горели редкие светильники на мачтах и кормах сотен торговых кораблей.
Недалеко проходил вырубленный в скале подземный акведук, в строительстве которого участвовал один из армейских знакомых Клавдиана, а строили его солдаты Скифского легиона…
Сосибий знал это место - именно тут он договаривался с перекупщиками и центурионом Испанского легиона, посланным вперед для обеспечения солдат всем необходимым. Замысел Клавдиана состоял в том, чтобы часть зерна ушла не солдатам, а на ипподром – лошадям. Это зерно, что досталось бы ему даром, он сам бы купил якобы за городские деньги, положив их на самом деле к себе в карман. С перекупщиками и центурионом он разделил бы несколько процентов.
- И все-таки я хочу, чтобы мне разъяснили, в чем, собственно, дело. Меня выдернули из дома, в домашнем платье, в конце концов, должен был прийти официальный запрос…
Перед ним стоял закутанный до глаз в промокший военный плащ.
- Пошевеливайся, боров. Сейчас посмотрим, сколько зерна ты заготовил для воинов нашего императора. А ты что встал как редька в заднице? – Обратился он к рабу-привратнику. – Отпирай ворота, или попробуешь палки.
Раб, позвякивая ножной цепью, вышел из своей сторожки и начал отирать ржавые запоры эмпория.
- Но кто же вы?
- Разве не понял, болван? Мы императорские фрументарии. Смотрим за такими хитрецами, как ты. И хватаем за тестикулы, когда придет момент. Момент пришел. Пошли!
Рядом Клавдиан разглядел еще одного воина. Они зажгли факелы, и уже втроем с Клавдианом фрументарии вошли на склад.
Как и ожидалось, не доставало трехсот пятидесяти модиев зерна. Лоб Клавдиана покрылся мерзким потом, смешавшимся с каплями холодного дождя, промочившими его волосы. Несмотря на холод, Клавдиан взмок.
- Ну что ж, все понятно, наш милый друг. Будем дружить или упираться? – весело проговорил первый фрументарий
Клавдиан проблеял, и никто не слышал еще в Антиохии этого важного чиновника блеющим.
- Дружить…
- Тогда давай сюда свой перстень-печатку!
- Но зачем?
- Давай, кому велено! – фрументарий сдернул перстень, которым Клавдиан скреплял договора и расписки.
- Отныне ты будешь нас оповещать обо всем, что тебе известно об армейских поставках. Иначе кончишь под пыткой и с конфискацией. Имена, цифры, количество солдат на довольствии по спискам и реальный состав. Офицеров, которые берут взятки – имена, легионы, когорты и центурии. Где живут, к каким шлюхам ходят.
- Но я всего не знаю… Я договаривался только с перекупщиком и центурионом…
- А ты узнай, боров! Перекупщики нам тоже нужны – расхищающие достояние государства, которое защищает вас… - Он улыбнулся и подмигнул второму фрументарию– от конных орд парфян. Это довольно выгодно для нас обоих, и служит высокой цели. Иначе мы попробуем узнать все и сразу с помощью этого и этого – он поочередно поднял факел и меч, который Клавдиан не заметил в его руке. – А потом все твое добро отдадут в казну. А тебя отправят на остров, если живым оставят. Ты ведь – государственный преступник отныне, не забывай.
- Хорошо, я на все согласен.
Руки Клавдиана тряслись.
- Отлично. Каждую неделю будешь приезжать сюда и все рассказывать. Все что будешь рассказывать писать на папирусе и отдавать нам. Приезжать будешь как будто бы ради проверки состояния склада. Ты же ответственный подрядчик, так?
- Так.
Клавдиан почувствовал, что ему стоит переменить исподнее, после того, как свет факела блеснул на мече. Но что это за странный амулет на шее у фрументария? Никогда не видел таких. Со змеей… Странно, даже для фрументариев. Римских… Хотя лучше не задавать глупых вопросов. Змея и змея. От сглаза, видимо.
Разговорчивый фрументарий (второй только молчал) заметил, как Клавдиан смотрит на его амулет. Тот же амулет был и на втором фрументарии.
- Что уставился, боров? Полезай в повозку и катись обратно. Через неделю на этом же месте ждешь нас. И попробуй кому-либо донести…
Клавдиан решил не напоминать себе дважды. Фрументарии странные, но чего не придумают эти ищейки. Лучше делать, что говорят.
***
В тридцати милях от Клавдиана, вспотевшего, испуганного до расслабления кишечника, шел беззаботный пир, где антиохийские красавицы, в том числе его жена, хвастались своими прелестными ногами.
А философа Кердона будто бы не интересовали женские ножки. Он уже рассказывал Олимпию о своём путешествии с торговым караваном в загадочную Парфию. Это был худой, измученного вида молодой человек в аккуратной тунике, с приятными манерами, образованный и приветливый.
Но на щеках его всегда был нездоровый румянец, в глазах блестел лихорадочный огонь. Он говорил быстро и много, будто боясь, что его прервут, что он не успеет сказать самого главного. В груди его клокотала болезнь, порой юноша захлебывался мучительным кашлем на несколько минут, иные ночи были без сна. Он стал таять, словно свеча, год назад, после поездки в Египет за тайнами саисских жрецов. Тяжкое дыхание нильсой дельты отравило Кердона.
Ни искусный Менодот, учившийся в Александрии, ни дорогие снадобья не помогали. Вклады храмам в Иераполе, Гелиополе и даже далеком Эпидавре, молитвы ко всем богам, вера в которых просыпалась в философе после особенно мучительных приступов кашля, оставались не услышаны. Асклепий отвернулся от философа. Но неистовый огонь, как бы сжигавший его изнутри, одновременно будто придавал ему и сил для того, чтобы как можно больше узнать об этом мире.
Прошлой осенью, тогда ещё пышущему здоровьем юноше, ему поручили передать в Парфию важные письма друзья-софисты, в особенности его учитель – старый Нумений из Апамеи. Как ни странно, послания эти в основном не были посвящены высоким материям, но являлись заёмными письмами. Теперь, перед отправлением каравана из Антиохии, на Агоре, среди криков верблюдов, ругани погонщиков, запахов кожи, пыли и верблюжьей мочи, старый учитель, который не уже мог сам отправиться в путешествие, торопливо повторял:
- Кердон, мой мальчик, не забудь! Кроме того, что ты передашь это письмо Демотиму, меняле, ты узнай о ценах на шелк и перец в этом году в Селевкии и в точности запиши!
Философ, не удивляясь противоречивости людской натуры, где умещаются и высь небес, и ничтожная забота о наживе, забрался в седло дремлющего, обвешанного тюками верблюда. Кердон вознесся к ночному небу, едва не слетев с непривычки с корабля пустыни в пыль, когда погонщики одним им известным способом заставили подняться разом двести верблюдов.
До этого Кердон бывал и у египетских священников, и у блюстителей культа Солнца в Гелиополе Сирийском, был даже посвящён в тайну элевсинских мистерий. Его собеседниками были и знаменитый гностик Валентин в Александрии (по слухам, бывший или тайный христианин), и христианские пресвитеры из Антиохии. Но пытливый ум, понимавший всю близость к тому моменту, что отделяет залитый солнцем мир от могильной плиты, всё не мог успокоиться от их откровений. Трудно хладнокровно рассуждать о жизни и смерти, балансируя между ними, как канатный плясун в амфитеатре.
Он верил и не верил одновременно в существование за гробом и в целесообразность мирового порядка, в которой не сомневался его отец-откупщик, жестокий заимодавец, разбогатевший на слезах разорившихся поселян и сирот. Никакие сокровенные тайны элевсинцев или даже пламенных христианских учителей, уводящих толпы людей в сирийскую пустыню встречать судящего живых и мертвых Христа, не были для задыхавшегося от кашля Кердона достаточно убедительны, не говоря уже об олимпийских богах. И он искал, рылся в библиотеке, выписывал книги со всего римского мира, сомневался, метался из Александрии в Афины, из Афин в Антиохию, из Рима в далёкую Парфию.
Олимпий, смотря на обнажающих ноги девушек и попивая вино, слушал философа рассеянно, из вежливости, имея несколько минут назад несчастье намекнуть Кердону, что читал в Афинах Платона.
Эти люди, как понял пьянеющий мим, пытались убедить себя, что дом, в котором они живут – не дом, вино, которое пьют – не вино. Что глупо и мелко хохочущая девушка-актриса на коленях у Оппиана за соседним столом – не девушка, а отражения некоей божественной сущности, эманации единого божества, исторгающего из себя сущности, как в кривом зеркале. А сам мир – некое гигантское представление с участием миллионов душ - артистов на просцениуме вселенной, за которым наблюдает творец материального мира - Демиург, отец зла, он же иудейский Бог, в противоположность отцу добра, которому поклоняются в секте христиан.
Сравнение мира и театра забавляло Олимпия, у которого кружилась голова от вина и этих сложнопостигаемых систем эонов, душ и небесных сфер. Ничему нельзя было поверить, даже своим чувствам. Действительно ли он - пьяный двадцатидвухлетний бродячий актер с чашей вина? Или все это иллюзия, что рассыпется, как театральная декорация? Он потянулся к кубку и промахнулся мимо его ножки. А есть ли кубок? Или это отражение идеального вместилища? Кердон рассказывал.
- Мы прошли через пустыню к Вавилону – он ныне в развалинах и почти погребен под песком, но храмы ещё не запустели. Потом мы попали в Селевкию, я устроился на ночлег к Ямвлиху – он увлекается чтением неба и он как раз и свел меня с вавилонскими халдеями. Наш провожатый ждал, когда из Серики придет нагруженный перцем и шелком караван, чтобы перекупить все это первым. Я рассчитался с Демотимом и узнал все, что нужно было моим друзьям, купил место в барке, шедшей вниз по реке, где, я слышал, также селятся халдеи. И в городе Харакс я встретил индийских философов, которые говорили мне занятные вещи…
Индийцы, а если быть точнее – жители Бактрии - толковали Кердону, сидя на коврах в уютных айванах каравансарая, об иллюзорности бытия. Рассказывали о безысходных перерождениях душ, не могущих выти из замкнутого круга из-за сует земных и порождаемых ими страданий. И эти разговоры были созвучны мыслям философа об эонах, страдающей Психее и обо всём том, что так волновало Кердона.
- Понимаешь, мим, душа переходит из одного тела в другое, из насекомого в зверя, из зверя в человека, из человека в придорожный камень, так как и человек мыслит лишь о земном. И если, на своё счастье, душа окажется в человеческом теле, то она должна предпринять все усилия к отказу от страстей, которые причиняют страдания. Иначе после смерти материальной оболочки душа опять будет ввергнута в круг перерождений, – философ ухватился за плечи Олимпия, тот вежливо отодвинул его. Кердорн не унимался.
- Вот что значит мудрость востока! Мой юный друг, душа должна претерпеть всевозможные мытарства, и если не выведет из них урока – то превратится в низшее существо. Если будет прелюбодействовать, обманывать, убивать и предаваться другим всяческим порокам, то будет ввергнута в последнее животное! – он посмотрел воспламененным взором на наполовину опустошённый им большой посеребренный кратер с вином, и отпитая половина, несомненно, порождала страсти, а последующее количество, как знает любой, кто неумерен в питии, неминуемо порождала страдания. Кердон продолжал:
- Например, - он поискал глазами по стенам, расписанным переплетающимися в экстазе нимфами, сатирами, богами и богинями, но, так и не найдя подходящего примера, вспомнил о своих трудностях и неудобствах во время долгого путешествия, и продолжил, - Например, в следующей жизни человек, склонный к страстям, будет ввергнут… В клопа в придорожной таверне! – он закашлялся, а потом надолго припал к чаше с вином. – Скоро я узнаю это, хе-хе, - мрачно пошутил философ, зная, что осталось недолго.
- Всё это непостижимо для человеческого ума. Ведь зачем жить, чувствовать и действовать, если это препятствует конечной цели? - говорил рассеянно Олимпий, отпивая из кубка. – Но продолжай!
- От этого всего следует, в конце концов, отказаться, мой юный друг, ибо так приблизит нас к божественным истинам, которые слаще всякого вина и телесного ощущения. Так знаменитые мудрецы древности пренебрегали преходящим и вещным ради вечного. Жаль, что я, что мы и на йоту не можем уже приблизиться к ним, - сокрушённо сказал Кердон, оглядывая шумный пир, наполненный женским смехом и запахом вина.
- Но как же ты узнал всё это? Ты говоришь по-бактрийски?
- Нет, представляешь, многие из тех бактрийцев неплохо говорили по-гречески!
Для нормального человека всё эти вещи, так занимавшие умы и Кердона и гостей из глубин Азии, были абсолютно непостижимы. И не удивительно, бактрийцы жаловались, что проповедь в Парфии проходила не очень удачно, а те люди, что внимали учению, затем извращали его на местный манер до неузнаваемости.
Посидоний, отвлёкшийся на время от мрачных мыслей, подошёл с розоватым кубком александрийского стекла, полного золотистым вином.
- Жаль, тут нет Лукиана, он бы устроил тебе такой остроумный разнос, о, мой проповедник тумана, что ты поблагодарил его и просил бы продолжать!– хохотал Посидоний. – А то ведь ты не унимаешься и пудришь мозги моему юному другу! Олимпий, ты еще не стал гностиком?
- Пока что я понял, что все тщетно – улыбнулся актер.
Кердон обиженно начал.
- Вам с Лукианом только покажи что–нибудь святое, как вы тут же начинаете это поганить и называть суеверием. Вот тот же Александр из Абунотиха, над которым вы издеваетесь, может быть, это новый Аполлоний Тианский!
- Ха! Аполлоний Тианский! Может, скажешь ещё, и галилей…- сипло, не то в гневе, не то рассмешенный, выкрикнул Посидоний. Злясь ли, смеясь ли – поперхнулся вином и надолго закашлялся, не доведя мысли до конца. Но Кердон понял.
- Надо иметь хоть какие-то ориентиры, кроме Эпикура. А у христиан, к твоему сведению, есть не только рабы, но и риторы… И в них есть нечто новое. Чего не было раньше.
- Риторы и писатели у них только для того, чтобы соперничать с вами, высокоучёными эллинами. Даже люди образованные переходят в христианство, а им подавай уже изысканней, – пьяно перебил Посидоний, забывший, что и сам он эллин. - Простые и ясные каждому истины - вот где их, христиан, сила, вот то новое, о чем ты пытаешься сказать. Рабам нужно воздаяние, счастливая жизнь на небесах – пожалуйста. Кротость и послушание сильным мира сего – это уже хорошо и для тех, кто владеет рабами, я просто удивляюсь, как принцепсы до сих пор не разрешили это странное учение, оно ведь выгодно.
- Мятежные речи, – протянул коротышка Евтропий, вспомнив, что он имеет отношение к государству. – Можно подумать, что ты…
Посидоний небрежно отмахнулся от опасности.
- Все упирается лишь в жертвоприношение статуе императора, - бравировал Посидоний своим знанием некоторых основ вероучения христианской секты. - Миллионы, понимаешь, Кердон? А вас горстка. Я сам не понимаю всех этих ваших ионов. А христиане говорят – нет ни эллина, ни иудея. А я бы ещё сказал, умного или глупого.
- Знание, согласись, доступно не всем. Зачем мне твои рабы? Нищие? Люди всегда будут разделены на богатых и бедных, золотом ли, духом ли, или знанием. Зачем упрощать божественную мудрость для низкой черни, охлосу, которому философия – что свинье фаршированные финики?! Вот, например, Валентин – он вообще считает себя истинным христианином, но сокровенное знание не разбрасывает, словно бисер перед свиньями, а дает только достойнейшим. Истина рассеяна во многих учениях. Впрочем, тебе всё равно, лишь бы спорить, так давайте же отдыхать! Потому что сегодня истина вряд ли придёт к нам… - и зашелся в кашле. Кердон справился с собой, провел платком по рту, но на ткани поэт увидел едва заметные капли крови.
- Так разве не в кубке она? – спросил Посидоний,с жалостью взглянув на философа, тоже решив замять ссору.
- А ведь, и правда! Виночерпий, налей мне ещё! – Жизнь коротка, и сладка, как последние глотки во фляге путника в сирийской пустыне, насколько иллюзорной она не казалась. Раб наполнил с журчанием кубок сдобренным специями вином. Озноб вскоре пропал за теплотой опьянения, кашель тоже не возвращался.
Снова философ был готов к радостям жизни, зная, что это чувство может в любой момент оборваться, как нить под ножницами Мойры, и он сойдет со сцены чудовищного амфитеатра.
Выпив, Кердон хлопнул в ладоши и его рабы принесли ему стеклянный флакончик с какими-то странными коричневато-зеленоватыми курениями, похожими на сушёные травы.
- Что это? – спросил Менодот, по долгу службы знакомый с различными лекарственными травами.
- Сейчас увидишь, мой дорогой Асклепий! Я купил эту приправу в Парфии, - и, неуверенно встав с ложа, обошёл гостей и столы, щедро кропя из флакона на все жаровни, что стояли тут для тепла. Триклиний понемногу заволакивало туманом с терпким возбуждающим запахом. Это был сушёный сок канабиса , как запоздало определил хирург Менодот.
- А ты настоящий скиф, ты никакой ни эллин! Я слышал, северные кочевники опьяняют себя коноплей..
- Да вы все тут скифы, кто больше пяти чаш выпил! - расхохотался Кердон
Люди действительно впали в опьянение, правда, непохожее на вакхическое, и принялись танцевать. Время то тянулось, словно гиметский мед, то убыстрялось. Чьи-то руки ласкали женские ноги, нимало не заботясь о том, что это чья-то жена.
Олимпия вырвал из беспамятства пьяный голос Терции.
- Иди сюда, гречонок! Говорят, ты у нас Парис? Ну, иди же сюда, мерзавец!
- Я – Аполлон!
- Тогда я буду твоим лавровым венком, как Дафна.
«Только не превратись в дерево в постели, как дочь Пенея» - хотел пошутить Олимпий, но каннабис и естество его прервало рождение острот в голове.
Она была крашена под германку – эта мода только появилась в Риме, но уже потеснила приверженец чёрных волос, покупавших за огромные деньги девичьи косы из Индии. Терцию злило невнимание этого грязного греческого мальчишки, ни одного представления с которым она не пропускала уже месяц.
Недавно начавшаяся семейная жизнь с Сосибием Клавдианом, что был старше её на тридцать лет, вызывала у нее отвращение. Терция была завсегдатаем гладиаторских боев и театральных представлений. И когда она приходила на зрелища, будто бы в поисках своего места, доходила в толкотне от орхестры, где была ее ложа согласно положению мужа, до четырнадцатого ряда, где сидели бедняки и проходимцы, старавшиеся прижаться чреслами к ее телу. Любой погонщик ослов, не говоря уже об обагренных кровью гладиаторах и открытых взорам актерах, заставляли ее лоно наполняться желанием. Она медленно приподнялась на локте и выгнула спину, смотря Олимпию прямо в глаза. Серьги в виде огромных золотых колец плавно покачивались, выдавая её опьянение.
Мысли в голове мима, ставшей на время будто ватной, шли вязко и туго, то обрываясь, то идя по кругу, но внезапно приняли определённое направление.
«Перерождение? Наказание за страсти? Истина? К чему это всё?»
Он стремительно направился к её ложу, прихватив со стола яблоко, и протянул его ладони. Терция надкусила яблоко и бросила на пол, обняла мима за талию, искала губами его рот. Мим воровато оглянулся. Но никто не обращал на них внимания – каждый уже нашёл себе подругу.
Пальцы Олимпия зашарили по тонкой шёлковой ткани, через которую чувствовалось тепло разгорячённой женской плоти, молодость и желание. Она не отставала. Это была истина. Истина была тёплой и приятной на ощупь, тяжело дышала и целовала влажными от вина губами шею мима.
Посидоний, тоже не один, сбиваясь, шептал, иногда, устав от поцелуев, бесстыдные стихи «Приапеи», в надежде вытащить свой разум из того тумана, что заволок триклиний.
Но все было тщетно. Гостями овладевал голод, и они, словно звери, набрасывались жадно на остатки яств, и, насытившись, предавались похоти. Бабрий, напрягая последние силы, распорядился разнести гостей по опочивальням и сам впал в беспамятство. Олимпия и Терции уже не было в триклинии – они неслись по улице Антонина в закрытых носилках, к вилле Клавдиана, на гору Сальпий.
***
Солнце уже поднялось над двуглавой вершиной Сальпия, в её тени над Антиохией господствовал громоздкий, как и всё римское, храм Юпитеру, и в городе уже царила обычная многолюдная суета. Жители «Ока Сирии», несмотря на холодное время года, с самого раннего утра приступили к добыванию хлеба насущного или к изысканным наслаждениям, которыми славен этот город.
Тысячи сандалий шуршали по гранитным плитам улицы. Портики защищали антиохийцев от нестерпимого летнего зноя, а под их сводами на цепочках висели большие светильники. Рядом с ними, а иногда и в самих портиках, в так называемых эмволах, сдаваемых городом частым торговцам, находились лавки менял.
Булочники расхваливали только что испеченный теплый хлеб, наполнявший благоуханием всю улицу, и местные пресные лепешки, зазывали продавцы сластей и вина, что в это время приятно пить подогретым горячей водой. Из полутемных в любое время суток зевов харчевен, скрывавшихся в подвалах и полуподвалах, тянулись вкусные запахи свинины и вареных бобов.
Мим с трудом пересёк запруженный двигающимися в разных направлениях людьми форум, украшенным посреди колоссальным многоструйным нимфеем и позолоченными статуями. Пару месяцев назад Олимпий тоже вовсю вертел головой, удивляясь величественным зданиям и изваяниям, но теперь, так же, как и все, привык, и не обращал внимания на окружающую красоту, стараясь смотреть под ноги, чтобы лишний раз не дать повода для брани снующим вокруг бойким на язык антиохийцам.
Олимпий шагал в сторону иудейского квартала Кератия. От величественного здания театра Цезаря на юг, и путь его то и дело перерезали жители Антиохии. Спешили по поручениям клиенты, величественно проплывали на вздувшихся от тяжести мускулистых рабских плечах богатые носилки, и не всегда можно разобрать за занавесью, лежит ли на мягких подушках изнеженная римская красавица или не менее изнеженный разжиревший дворцовый евнух, которых много в богатых восточных домах. Проталкивались локтями школяры, бесцеремонно ломились, стремясь не опоздать в театр, надушенные и нарумяненные как женщины юнцы.
В театре, час с небольшим назад, он с товарищами показывал пантомиму «Яблоко Париса» на сцену из Илиады среди расписанных искусными художниками декораций, изображавших гору Иду, а комедиантки – богинь в бесстыдно полупрозрачных одеяниях, спорящих друг с другом о красоте. Всё это происходило под аккомпанемент авлоса и кифар. Спускался на верёвке в сандалиях с крыльями, блестевшими фальшивой позолотой лукавый бог Меркурий, передавая Парису волю богов, и две тысячи глаз неотрывно следили за красивыми жестами и движениями рук.
С трудом оторвавшись от поклонников и поклонниц, мимы решили отдохнуть после представления. Теперь Олимпий отделился от товарищей, направившихся в гостеприимную таверну или в бани, что раскинулись неподалёку от ручья Пармениона. Когда он покинул их, извинившись, Гелиокл и девушки ещё спорили, где отдохнуть. Старый мим тянул в таверну Антипатра – толстого смуглого сирийца с большими губами и серьгами до плеч - у моста на Царский остров, а девушки - наоборот, в термы, им уже слышался плеск воды, массаж, тёплое вино и шлепки банщиков в тумане под искусно украшенными сводами.
- Мы не хотим опять в этот грязный кабак, Гелиокл! Ну, скажи ему, Олимпий!
Гелиоклу же не терпелось отведать вина, послушать рассказы путников и корабельщиков, и, быть может, найти красивого мальчика. Но и подруг он бросать не хотел. Малху и Афанасию было решительно всё равно, где пить вино, метать кости и целоваться со своими женщинами - в банях, на улице или в таверне. Но по старой привычке, сплотившей их в путешествиях, они предпочитали держаться вместе.
А Олимпий направился к человеку, которого не видел уже больше двух лет, выполняя данную когда-то клятву. Прошло несколько дней после сцены в Кератии, скачек, пира у Бабрия, и вот мим снова идет в иудейский квартал, где, оказывается, в одной из гостиниц жил поэт, и где находилась ростовщическая контора Исаака.
***
Театр, в котором выступали мимы, хоть и носил имя победителя галлов, однако представлял собой новое здание, возведённое полвека назад всё тем же неутомимым императором Адрианом. Говорят, что когда будущий император, а тогда – только что назначенный наместник Сирии, прибыл в город, произошло землетрясение, в котором едва не погиб и здравствовавший тогда император Траян, готовившийся к великому походу на восток, в Парфию, счастливо, между прочим, успевший выпрыгнуть в окно.
Фатум сохранил жизнь императору, чтобы римские воины дошли до Персидского залива. А сам Адриан спасался от падающих обломков на просценуме старого театра, пообещав музам и Аполлону, покровителю искусств и самой прекрасной Антиохии, после счастливо пережитой катастрофы, вновь проезжая по Сирии спустя пять лет, отстроить его пышнее прежнего, что и сделал самым роскошным образом.
Подземные толчки, разрушающие города, на Востоке довольно частое явление. Под балками и кирпичами шестиэтажных инсул, задевающих крышами само бледно-голубое выгоревшее сирийское небо, равно гибнут бедняки, живущие на последнем этаже и чердаке, и богачи, со своей мебелью, шёлковыми тканями и прочим богатством, имеющие меняльную лавку или что-то в этом роде на первом этаже, под своим балконом.
Однако благодаря столь частым бедствиям восточные города вновь и вновь обстраиваются ещё более великолепными постройками, такими, как те же антониновские портики или бани Траяна, пусть порой эта красота и сложена из обломков рухнувших зданий, их кирпичей, плит и балок. Последнее землетрясение в Антиохии произошло двадцать лет назад, а до этого особо крупные подобные бедствия происходили при Траяне. Подрядчики, поставлявшие стройматериалы, переживали в такие моменты золотой век, подсчитывая прибыль на папирусе.
Впрочем, рушились доходные дома порой и без помощи таинственной подземной стихии. Олимпий, свернув с великолепной улицы Антонина, прошёл мимо пустого сегодня амфитеатра – из его жерла не слышалось ни рёва толпы, ни похожего рёва животных и лязга металла - и заплутал в грязных улочках иудейского квартала, который пересекали на большой высоте изящные белые арки городского акведука. Неприветливые, закопченные дома, собачий лай и запах подгоревшего масла встретили его.
Тут он увидел громадную груду обломков на месте ещё недавно возвышавшейся недалеко от знакомой винной лавки громадной инсулы – мрачного здания из серого кирпича.
Она принадлежала, как можно было прочесть на обломке торчавшей из кирпичной каши каменной плиты, некоему Лукию Максиму, декуриону, ветерану Коммагенской Смешанной когорты, что стоит ныне в городе Самосате на Евфрате и отличилась, в том числе, благодаря этому самому Лукию, при подавлении последнего иудейского восстания. Под развалинами доходного дома наверняка погибло много бедняков, но сей факт вряд ли заставил пустить слезу почтенного Лукия, устроившего тридцать лет назад вместе со своей центурией дикую резню в предместье Иерусалима.
Ко всему прочему дом был застрахован. Сейчас около развалин, столь напомнивших Олимпию его дни в Кизике, стояла большая повозка, запряженная волами.
Иудей Исаак обещает дать ссуду на погашение предыдущего долга в обмен на ограбление дома Лукия Максима, конкурента.
***
В вечер перед делом словно веселый хмель вселился в Олимпия. Будто он шел на пирушку к девчонкам и друзьям. Не осталось и следа того раздавленного, разбитого Олимпия во флигеле Исаака. Но, несмотря на черный ветерок в голове, он рассуждал здраво, беспощадно к себе и другим. Посидоний практически раб Исаака, ему некуда бежать. Его отец так и не получил гражданства (то есть, так его и не купил, разорившись), и мог быть продан за неуплату в неволю.
Ничем не лучше положение и Олимпия, отец которого был также перегрином. Никак ни он сам, ни друзья не покрыли бы его долг, и закладывать им нечего. Сам Посидоний, даже если бы решился, вряд ли смог бы выполнить условия иудея. Да и если бы поэт присоединился к ним, то проку от него было бы не много. Опасность быть распятым за грабёж и поджог пока не принималась в расчёт, она уравнивалась возможными рабскими оковами, да и неужели они не смогут исчезнуть в огромном городе или ещё где-нибудь в Сирии?
Под покровом темноты Олимпий, Гелиокл, Малх и Афанасий в масках, изображавших героев, бесшумно взобрались сначала подсаживая друг друга, как во время представлений на малоазийских базарах пару лет назад (сноровка никуда не делась), а затем - по выступам кирпичей (не прошли даром упорные занятия гимнастикой и борьбой в палестрах) на балкон второго этажа инсулы, принадлежавшей Квинту, и проникли в комнаты, не разбудив живущего тут магистрата Публия. Выгребли из ларей некоторые золотые украшения, какие могли уместиться в мешки.
Надо было торопиться. Гелиокл достал из особого мешочка трут, огниво и кремень. Высек искру и поджог занавесь. Языки пламени поползли по тяжёлой ткани. Всё было оговорено вечером, после невнятных протестов Гелиокла и Афанасия, поэтому действовали все чётко и слаженно, заранее просмотрев лазейки для бегства.
- Бежим! – шепнул Гелиокл. И мимы прокрались на балкон и таким же образом слезли на мостовую. Теперь последняя цель. Дом Лукия, наполненный пьяной челядью, гостями и домочадцами.
Озираясь на пламя разгоравшегося пожара и тревожные крики людей, друзья, миновав несколько переулков, добежали до ограды обширного дома Лукия – тот, видимо, предпочитал иметь дом недалеко от предприятия, приносившего большую часть дохода кроме центурионовской пенсии. Где-то вдалеке слышался мерный топот команды диогмитов, обязанных кроме поддержания порядка, ещё и тушить пожары. Подсаживая друг друга, мимы перебрались через ограду и оказались в небольшом садике. Белели, отражая свет луны, статуи каким-то богиням, тихо струился декоративный ручей.
Хрустя подошвами сандалий по дорожкам, посыпанным гравием, мимы ловко взобрались на крышу дома, так как обычно стерегут и запирают окна и портики, не разбудив сторожевых псов. Через квадратное отверстие в покрытой черепицей крыше бесшумно спустились в обширный атрий, обрамлённый скромной колоннадой, посреди него блестело недвижное зеркало небольшого бассейна с дождевой водой, в котором, должно быть, разводили каких-нибудь мелких красивых рыбёшек, как это модно сейчас в римских домах. В углу, за ширмой, был небольшой ларарий . Там тускло горели лампадки, и пахло аравийскими благовониями. Малх отодвинул ширму, но Гелиокл шикнул на него:
- Не отвлекаться!
Они разделились в разные части дома, уже несколько знакомого им со вчерашней попойки. Через посредничество сирийских знакомых хитроумного Исаака, чтобы не было явных подозрений на детей Израиля, их пригласили выступить на пирушке хозяина дома. Квинт щедро лил мимам вино в чаши после представления, но более, чем выпивкой они были заняты под разными предлогами осмотром комнат, не скупясь на похвалы чванливому хозяину. Вино же старались незаметно опорожнять в бассейн или на пол. Грубый бывший легионер, захмелев, легко проглатывал грубую же лесть, и даже извлекал на свет трофеи, взятые в Иудее. Это и было нужно. Центурион немало награбил в Иерусалиме двадцать четыре года назад, перед уходом в почётную отставку.
Олимпий и Гелиокл проникли в обширный таблинум - большой приёмный зал, где остались ночевать некоторые упившиеся гости, неспособные вернуться домой самостоятельно, и направились к кабинету Квинта, переступая спящих. К счастью, вместо двери, которую пришлось бы, наверное, взламывать, там была шёлковая ширма. В столе найдены три тысячи сестерциев в мешочках и всякие мелочи. Легионер не доверял меняльным лавкам, немалой частью которых в Антиохии владели иудеи, и хранил все у себя, как когда-то закладывал беспощадно к себе денарий за денарием в солдатский пояс, пока его товарищи посещали лупанары и кабаки. Да и сам ссужал товарищей по оружию под жестокие проценты. Следующая цель – сундук с казной Лукия, что находился, как у всех римлян, в атрии.
Вдруг раздался ужасный грохот и собачий лай. С той стороны, куда пошёл Афанасий. Мимы бросились из кабинета обратно, запихивая добычу в заплечные мешки, наподобие воинских, в спасительный атриум. В таблинуме, наступая уже без разбора на людей, они подожгли шёлковую занавесь, оставив за спиной полупьяных мечущихся в панике по горящему залу людей, отрезая возможную погоню сзади.
Стрелой вылетев в атриум, они поняли, что опоздали. К ним неслось несколько человек с дубинками, возможно, слуги или рабы. Раздался треск оконной решётки – видимо, кто-то из мимов успел ускользнуть на улицу. Гелиокл и Олимпий обнажили кинжалы. Они обернули левые руки плащами, сделав некое подобие щита, которым они надеялись хоть немного смягчать удары палок. Короткими ударами они пробивали себе дорогу к саду, вооружённые дубинками люди опасались подходить ближе вытянутой руки. Олимпию перепало, и не раз. Наконец, один из нападавших, раненый в бок, выронил дубинку, прижимая руку к разрезу быстро набухавшей кровью туники, но второй рукой успел содрать маску с лица Олимпия:
- Это тот греческий мим! – не успев договорить, он получил рукояткой кинжала в висок, так как для укола было слишком мало места, и повалился на пол. Друзья, воспользовавшись замешательством, бросились в сад. Будто крылья выросли у них. Стоит погнать человека под угрозой быть покалеченным или убитым, как тот отбрасывает ненужный в таких ситуациях громоздкий человеческий ум и бегущий становится мудрым зверем, за которым гонятся охотничьи псы.
Собачий лай раздался ближе. Забор псы не смогли перепрыгнуть, в отличие от Олимпия с уже немолодым Гелиоклом, получасом ранее проникавших сюда с помощью рук друг друга. Теперь они на одном дыхании преодолели барьер обвитого плющом выбеленного забора больше человеческого роста. Плющ и помог. Мимы, перепорхнув ограду, побежали в разные стороны, и их топот долго не затихал в темноте ночи. Но наконец, осталось лишь одно эхо. Невозмутимо горели в портиках светильники на цепях, земляное масло шипело в них мирно, будто ничего и не произошло. Погоня, вооружённая факелами, палками и дубинами, во главе с полуголым хозяином, со старым, видевшем на себе кровь даков и иудеев гладием в руке, безнадёжно отстала. Из горящего дома Лукия в ужасе вываливали люди. Кричали и запертые в эргастуле на задворках богатого дома рабы.
***
Ранним утром, накинув плащ с куколем, чтобы не видно было лица, Олимпий и остальные мимы направились из иудейского квартала прочь, на пустынную ширь улицы Антонина Благочестивого, в портиках которых, шипя, уже бесполезно догорало земляное масло. Над черепичными крышами высившихся вдоль всей улицы огромных шестиэтажных домов, над храмом Юпитера, над верхушками пальм и кипарисов, и над синеватыми горами брезжил рассвет.
Небо на востоке стало молочным. На улице им попадались лишь редкие гуляки, выходившие из затихавших таверн – утреннее похмелье ещё не настигло их, потому они ещё были до сих пор пьяны. Олимпий миновал сонную ночную стражу, вышел из Восточных ворот и бодро зашагал по Беройской дороге. Остальные мимы вышли из города в Железные, Лаодикейские и Мостовые ворота по трём сторонам света, попрощавшись на журчащей фонтаном площади Нимфей, будто навеки. Теперь каждый был сам за себя.
- Ну что ж, друзья, захотят боги – свидимся. Кому-то будет благосклонна Фортуна?
- сказал самый старший, Гелиокл, у которого даже выступили слезы.
На мимов печально взирала одна из украшавших фонтан бронзовых скульптур. По немыслимому совпадению она изображала эллинскую богиню Тихе, которую римляне считали сестрой-близнецом Фортуны, а антиохийцы – богиней слепого случая, не зря бывшей одним из покровителей этого буйного, распущенного и великого города. Её изваял для города ученик великого Лисиппа - Евтихид из Сикиона.
Богиня видела своими уже позеленевшими от времени бронзовыми глазами триумфы и падения великого Антиоха, Помпея, Тиграна и многих других её любимцев, носивших этот титул, а потом брошенных своенравной богиней. Тихе, видевшая каждый день сквозь россыпь блестевших на солнце и оседающих на её стройном бронзовом теле фонтанных брызг миллионы мелких побед и поражений, за которыми тоже, несомненно, стояла она, сидела на скале и опиралась ногой на плечо полупогруженного в воду фонтана юноши, олицетворявшего реку Оронт.
На голове у богини красовался убор в виде городской стены, в руке переливались в лучах восходящего солнца тяжелым металлическим блеском бронзовые колосья. Она смотрела неопределенно на лиловеющий восток, и никто не мог сказать Гелиоклу, к кому она действительно будет благосклонна.
Под шум фонтана на пустынной в столь ранний час площади Нимфей комедианты крепко обнялись, и, затем, круто повернувшись, каждый пошел, не оглядываясь. Без расставаний не оценить встреч, после горького оценишь сладкое.
Было прохладно, и мим, второй раз за жизнь будто осиротев, зашагал быстрее, чтобы согреться. А пройти нужно было не одну сотню миль, через Халкиду и Берою. Через славный своими циклопическими святилищами и, по преданию, воздвигнутыми самим Дионисом колоссальными фаллическими обелисками Иераполь – город жестоких жертвоприношений и бескорыстных храмовых блудниц, где в божественном экстазе священнослужители порой оскопляли себя и посвящали это деяние Астарте. По слухам, там окропляли алтари и человеческой кровью.
Олимпию предстояло достичь Евфрата и там уже выбирать. В воинских лагерях юношу вряд ли спросят о его прошлом. На нем нет ни клейма, ни ошейника раба, а на границе, как уверил Олимпия юрист Лукиан – друг Посидония – всем плевать на прошлое новобранца. От Милитены и до крайней римской крепости Сура, за которой, в двух днях пути вдоль реки, уже стояли стены парфянской Дуры, или Эвропоса, как называли этот город эллины, на протяжении сотен миль находились большие или малые отряды. А в Зевгме, Милитене и Самосате – постоянные лагеря трёх полных легионов, охраняющих покой обитателей Сирии, способных, кроме этого, ещё и привести к покорности десять миллионов беспокойных обитателей этой провинции в случае надобности.
На поясе, в котором были спрятаны триста сестерциев, как всегда висел верный «пугио», который препятствовал бы тем, кто попытался бы завладеть достоянием Олимпия, и если бы ни его молодой вид и длинные курчавые волосы, он вполне бы сошёл за путешествующего легионера-отставника.
Медленно плыли навстречу мильные камни, на которых было выбито расстояние до Халкиды, границы или ближайшей харчевни. К концу утомительного дня, когда за спиной садилось красноватое солнце, он уже одолел, едва стоящий на ногах от усталости, треть пути до Берои и заночевал в придорожной таверне. Это было неприглядное обиталище, наполненное всяким сбродом, запахами чеснока, кислого вина и пота.
Тут было темно и дымно, лишь редкие светильники рассеивали вязкую тьму, да порой краснели огоньки с другой стороны помещения. Там грязный служитель под наблюдением толстого трактирщика суетился у кипящих котлов с пряно пахнущей бобовой похлёбкой, что были вделаны в каменный прилавок, следил за огнём и помешивал варево, разливая готовое постояльцам.
Люди, нашедшие тут временный приют и отдых, были в основном бедняки – сирийцы, каппадокийцы, галаты, эллины и прочие, которых было сложно разобрать. Этих людей отличает исключительная любовь в перемене мест в надежде на лучшую долю или на заработок в соседней области и больших городах, которых тут множество. Кроме них готовились к ночлегу люди немного высшего положения - чьи-то клиенты, письмоносцы частных лиц, не доверяющих государственной почте, спешащие по поручению в Антиохию.
Путники, среди которых были, вероятно, и беглые рабы с обритыми головами, и другие подозрительные оборванные личности, сидели за длинными столами на грубо сколоченных скамьях и приспособленных под сидение чурбаках. Они громко разговаривали, плевались на пол, ели варёные и печеные в золе яйца с посеревшими желтками, пресные лепёшки, что пекут в этой стране в огромном количестве, или пили вино из обшарпанных глиняных кувшинов с отбитыми ручками, удовлетворенно рыгая время от времени.
В таверне был лишь один этаж, на чердаке спали постояльцы побогаче – купцы, мелкие чиновники, спешащие на границу или в Антиохию центурионы. Для них также в углу общего зала стояли полукругом засаленные волосяные ложа и низкий стол с остатками фальшивой позолоты. Сам угол был закрыт потертой кожаной занавесью, но сейчас эти дорогие места пустовали. В основном на ночлег располагались там же, где ели. Счастливцы в сводчатых нишах в стене, остальные - на подгнившей соломе, что щедро навалена была по углам и на полу, как обычно делают в тавернах в зимнее время. Окна затыкались в дурную погоду мешками с соломой.
Олимпий уже предвкушал возможную поножовщину и встречу с клопами на тюфяках. К его удивлению, на жизнь и достояние никто не покусился. Он бросил в угол, на земляной пол, так как все места для ночлега уже были заняты, большую охапку приятно пахнущей колкой соломы, предварительно подкрепившись оливками, куском пирога и двумя варёными яйцами, запитыми, конечно же, тёплым вином, принесённым сдобной черноглазой сирийкой. Уперев руки в бока в ожидании платы, и, получив её, она на мгновение скользнула маслянистым взглядом по молодому путнику. Служанка резко обернулась, и пола длинной застиранной туники на мгновение обнажила немного полные белые ноги. Трактирщик, проходя мимо нового постояльца, одетого небогато, но в чистую и добротную одежду, кивнул на удалявшуюся пышную деву:
- Может, молодой господин хочет отдохнуть с девочкой? Всего десять ассов!
- Нет, я слишком устал.
- Может быть, господину хочется мальчика? – поднял нарисованную углём бровь трактирщик, придав дородному лицу выражение понимающее. Олимпию, глядя на его упитанные щёки и чёрные глаза, пришло в голову, что, может быть, эта сочная служанка – его дочь. Но и на предложение мальчика Олимпий ответил жестом полного отрицания.
Хотя даже если бы он и хотел женщину – десять ассов слишком дорого для такой таверны и такой девушки. Он вспомнил Люциллу, её изящный стан, тонкие руки и стройные ноги, холёную нежную кожу и запах духов. Вспомнил таинственную красоту Танит и знойную подругу Малха Далилу, укрепляясь в этой мысли. В дальнем углу дородной сирийке свистели менее притязательные постояльцы – торговцы не очень высокого пошиба. Они жадно глядели на её широченные, приятно покачивающиеся при ходьбе бёдра и большую грудь, которую, казалось, не в силах удерживать и грубо пошитая коричневая туника с широким вырезом.
-Иди сюда, курочка! Принеси нам ещё вина!
Упав затем с облегчением сам на своё скромное ложе, он быстро начал засыпать под шум таверны, несмотря на гудевшие ноги. Сон после долгого пешего перехода и тёплой сытной пищи приходил быстро. Сквозь смыкающиеся веки он видел на грязной стене двух красноватых персидских клопов, видимо, собирающихся завязать с ним знакомство. Олимпий вспомнил Кердона и его слова на пиру о перерождении душ, взглянул на клопов, бывших, быть может, в прошлой жизни прокураторами, центурионами и даже императорами, а может, такими же комедиантами, как и Олимпий. Он натянул шерстяной плащ, что служил ему и одеялом, до ушей и, свернувшись на соломе, провалился в небытие, зыбкое, так как сон у него по привычке был чуткий, положив рядом с головой острый кинжал в ножнах.
Наутро, вылив на голову холодную колодезную воду из кожаного ведра и выпив остаток, он расплатился с трактирщиком тремя ассами за пищу и постой. Тот взял деньги, смачно жуя дольки чеснока, которыми он решил подкрепиться в этот час, и удалился в своё жилище, где, среди развешенных на крюках колбас, он делил своё ложе с супругой.
Через минуту мим снова шёл по каменной ленте дороги, бегущей через давно сжатые аккуратные маленькие поля, мимо жалких селений из глинобитных хижин, что скучились вокруг источников. Мимо платановых рощ, скромных сельских храмов и тёмных кипарисов. Прямо на восток - в сторону Евфрата и такой далёкой для пешехода парфянской границы.
Во второй половине дня он заметил странного человека, отдыхающего, сидя в четверти стадии от дороги под сенью кипариса, росшего недалеко от колодца. Мим насторожился. В последнее время участились слухи о разбое на дорогах, что случался, несмотря на стоявшие в больших городах охранные отряды и распинаемых регулярно на крестах преступников. Но отдыхавший не был похож на латрона или какого-либо злоумышленника, да они и не нападают в одиночку на путников, а места, где могли бы спрятаться ещё несколько, не было. Мало того, мим втянул ноздрями запах дыма, лишний раз уверившись в том, что это не разбойник. Зачем злодеям жечь костёр?
Человек был в красном военном плаще на позолоченной застёжке, шёлковом шарфе и в шерстяной тунике с узкой красной полосой, что указывало на то, что чин его никак не был меньше центуриона. Незнакомец выделялся осанкой и выправкой. Слева, на широкой кожаной с металлическими украшениями перевязи у него висел короткий римский меч в позолоченных ножнах, отбрасывавший всякое сомнение в принадлежности путника к военным людям.
Тем удивительней было то, что у обладателя подобного меча и всаднического достоинства нет слуги, а по близости - ни мула, ни коня, ни даже тряской повозки. Редко центуриона можно встретить идущего пешком по дороге, если только он не идет с маршевой частью, и даже в таком случае обладатели красных поперечных гребней предпочитали конскую спину.
Но маршевой части не было. Зато в землю была косо воткнута рогуля фурки , которой пользовались для переноски скарба простые легионеры на в походе. К фурке был прикреплён закопченный солдатский котелок, в котором что-то булькало и парило на холодно утреннем воздухе. Недалеко аккуратно был сложен немногочисленный скарб путника, склонившегося над котелком с ложкой. Сучья потрескивали в маленьком костерке, сизый дымок сбивало внезапно появившимся слабым ветерком в сторону центуриона. Он громко закашлялся.
Олимпия позабавила представшая ему на пустынной дороге картина одинокого офицера, самолично готовящего себе пищу, и он сошёл на обочину к римскому командиру. Тот выглядел уже зрелым мужчиной и был покрупнее мима.
Олимпий улыбнулся незнакомцу, и поприветствовал пешего центуриона без центурии римским приветствием. Тот, заметив мима уже давно, но, не придавая ему значения, пока он не сошёл с насыпи дороги, последовал его примеру, и тоже улыбнулся, хотя и не столь приветливо. Он был старше Олимпия минимум лет на десять, и на лице его пробивалась недельная щетина:
- Ты кто такой? – небрежно спросил он мима на языке италиков, смерив надменным взглядом воина и римлянина мальчишку и грека с головы до ног.
Центурион встал, забыв ложку в котелке, оперся на витис – палку из виноградной лозы – символ достоинства центуриона и его власти над солдатами. Ею он указывал, как жезлом, ей же имел право и ударить нерадивого подчинённого.
На дороге больше не было никого.
Свидетельство о публикации №215030700125