Тебя мне не забыть
Можно предугадать сложнейшие комбинации, что преподносит история, можно пророчествовать о разрушениях, сломах, революциях. Но никогда не знаешь, кто появится в твоей жизни и озарит ее своим скромным сиянием.
Начала этому даже не было.
А было лишь…
….Я встретил товарища Дзержинского в Сибири, невдалеке от села Верхоленска, где прибывшие ссыльные ожидали посадки на паузок в Качуге. Сами мы обосновались здесь с осени позапрошлого года, то и дело, срываясь, переезжая с места на место, надеясь найти работу, быть поближе к друзьям. Наступала весна. По Лене плыли огромные, белеющие в сумраке льдины, дул пронизывающе ледяной ветер. Почти на самом берегу пылали несколько костров, вокруг которых собирались каторжане. Привлеченный знакомыми, я в тот самый вечер спустился к временному становищу. Первое, что привлекло мое внимание, был молодой человек, в отличие от многих он стоял, словно не боясь ветра. Громко, срываясь, силясь перекричать завывания стихии, он рассказывал что-то. Конечно, тот мутный образ, сохраненный услужливой памятью, с годами почти стерся, потускнел донельзя, но я запомнил этот тяжелый, пристальный взгляд зеленоватых глаз. Они горели тогда одухотворенностью, страстью, когда с обветренных губ слетали малопонятные польские слова поэмы сочинения самого Феликса. Его почти не слушали или делали вид, что вникают в глубокий смысл незнакомого языка. Он запинался, захлебывался, декламируя наизусть. Голос его дрожал. Видно было, что он не привык читать перед столь большой аудиторией, пусть и равнодушной, но все равно реальной.
Я, продрогший до костей, присел к костру, снег блестел в моих волосах и тотчас таял. Подперев подбородок кулаком, в задумчивости взглянул я на молодого, худого как скелет молодого человека, что был явно старше меня. Он сам смотрел куда-то во тьму, не замечая или не желая замечать реакцию окружающих. И чем дольше я молча требовал его обратить свои глаза ко мне, тем рьянее вскрикивал он, тем яростнее жестикулировал. Мало кто на моей памяти тогда явился бы столь трепетным рассказчиком. О, если бы я знал польский, то в полной мере бы чувствовал все краски и эмоции, заложенные в тексте несостоявшимся священником. Должно быть, в витиеватых славянских словах цвели далекие сады в предместье Варшавы, птицы вили гнезда в широких кронах буков и ясеней, а юная пара, притаившись за стогом свежескошенного сена, вкушала бы первые мгновения любви. Но вдруг их разлучают, наступает тяжкий час прощания. Неподдельное горе звучит в голосах любовников. Они ощущают всей душой, что не свидятся больше. Они клянутся в вечной любви. Любви за гробом.
Кто-то легонько толкнул меня. Грезы слетели, словно от порыва ветра.
Поэма кончилась, а ее автор сидел и угрюмо ковырял ложкой в миске с похлебкой. Всякая высота и порыв исчезли, оставляя лишь грубые очертания быта. Быта каторжан. Но даже в грязи и боли я продолжал видеть в этом человеке некую красоту. Лицо его, мрачное, с не свойственным юности выражением, было прекрасно.
Все еще под впечатлением, я встал и перешел на другую сторону с намерением заговорить с ним.
Стоило мне подойти и опуститься по его правую руку, как порывисто он соскочил, едва не расплескав остатки немудреного супа, и решительно двинулся от костра прочь. Удивленный и даже оскорбленный его внезапным уходом, я смотрел ему в спину и гадал, что же все-таки послужило поводом.
Сидящие рядом ссыльные заговорили о том, что скоро, наверное, начнется погрузка. Поэтому, осознавая, что больше мы вряд ли увидимся, чувствуя, как неизведанный тон волнует сердце, я, позабыв об Александре Львовне и о том, что надо бы возвращаться обратно в Верхоленск, направился его искать. Надзиратели косились на меня недобро.
Как выяснилось, сидел он у самой реки на сваленных в кучу не отсыревших ветках. Вокруг него было ни души.
Я шел медленно и бесшумно, как кошка, боясь, что он заметит меня. Но предательски хрустнул наст под ногами, и поляк обернулся.
Зеленые глаза пронзили меня насквозь. В них читалось явное недовольство, что граничило почти с ненавистью.
- Кто... Кто вы такой? – неправильно расставляя ударения, спросил он с сильным акцентом. – Что вам надо от меня?
- Мне понравилась ваша поэма, - без лишних церемоний начал я. – Пусть и не очень понятна, но вы прекрасно ее читали.
- Спасибо. Приятно слышать. Хоть кто-то обратил, - смягчившись, сказал он со вздохом, - внимание.
- Разве другим, по-вашему, было все равно?
Он повернулся ко мне всем корпусом. На нем было надето добротное, пусть и затертое пальто, в распахнутом вороте которого бился легкий шарф на ветру. Сделав неопределенное движение, поляк поманил меня следом.
- Садитесь, если хотите. Я просто люблю уединение.
- Оно не всегда хорошо. Одному бывает и скучно.
- Мне никогда не скучно с самим собой, - серьезно парировал он. – Наверное, я привыкаю…
- К чему?
- К тюрьме, - и в отблесках костров я увидел, как он побледнел. – К молчанию и одиночеству.
- Бросьте, не забивайте себе голову этой метафизикой. Любое можно пережить…
… Возвращаясь к сегодняшнему дню, с горькой улыбкой я думаю, как он оказался прав про одиночество и молчание. Тюрьмы, в особенности Орловский централ, сделали свое черное дело, изменив молодого Феликса до неузнаваемости. Он привык, он ощутил это на своей шкуре…
Ветер выл и трепал верхушки столетних сосен вокруг нас.
- Вы так уверенно говорите, - прицыкнул он языком. - Хотя видно, что вы младше меня.
Я слегка покраснел, уповая, что он не увидел этого.
- Мне двадцать два. Неужели это столь плохо для человека моего возраста?
- Это здорово, - и впервые я узрел, как он улыбнулся: скромно, лучезарно, согревая этой улыбкой меня, окоченевшего и запутавшегося. – Жаль, я не научусь также.
- Этому не учатся. Это стоит осознавать. Только попытайтесь и сами придете.
Поляк склонил голову на бок.
- Кто вы такой? Революционер? Как называть… Зовут? - поправился он после некоторого затруднения с русским языком.
Я поправил воротник, пытаясь согреться хоть так.
- Да, революционер. Марксист. Арестован и сослан за создание Южнорусского рабочего союза. Меня зовут… Лейба.
- Ка-ак? – недоверчиво переспросил он. – Что за такой имя?
- Такое, - машинально исправил его я. – Обычное. Еврейское. Но можете звать меня Лев.
- Почему Лев?
- Более русское. Так проще будет вам. Лев Давидович Бронштейн, - и я протянул ему руку.
Тонкие длинные пальцы сомкнулись на моей маленькой ладони, стальной хваткой сжав ее.
- Я Феликс Эдмундович Дзержинский. Приятное знакомство. Социал-демократ.
- Занесло нас, - улыбнулся я. – Вы, - понизив голос, хотя нас и так никто не мог слышать, спросил я, - не хотите сбегать?
- Не получится.
Сколько равнодушия было в его словах! Словно свобода или заточение не имели для него никакого значения.
- Отчего же?
- Возможности нет. Но будет, может и сбегу.
- Вам есть куда идти?
- Выберусь и вернусь обратно в Польшу или Германию. Много работы предстоит.
Мы вели разговор, будто взрослые солидные интеллигенты, и вскоре нам обоим это надоело. Подобрав с земли горсть камней, я стал один за другим кидать их в реку, освобождавшуюся ото льда. Случалось, камень долетал и до самой середины, бередя черную неспокойную гладь Лены. Феликс, наблюдая за моим развлечением, решил присоединиться. Рука его зажала кусочек и, размахнувшись, с силой кинула его вперед. Было достаточно тихо, чтобы мы оба услышали, как он утонул почти у другого берега реки. Эта была полная победа. Бороться с Дзержинским я не решился, а только присвистнул от изумления.
- Далеко ты швырнул!
За последний час первоначальная настороженность покинула моего собеседника, оставив место благосклонности.
- Мелочь! – покачал головою поляк. – Я мог бы научить тебя бросать так же.
- А научи!
Он встал и властно приказал мне подняться тоже. Прильнув к моей спине, он заставил меня зажать камешек в пальцах и, стиснув мое запястье, отвел его назад.
- Видишь, - шептал он почти на ухо, - ты должен хорошо размахнуться, распределить силу. Пусть это и без-де-луш-ка, легкий очень, но и его можно кинуть плохо и близко. Если он будет тяжелее, то кинув, ты сумеешь оглушить надзирателя или конвойного. Сможешь сбежать. Кажется, что мелочь, а мелочь нужная. Отводи дальше, - Феликс отпрянул от меня, но также держа за руку, - дальше. Видь, куда бросаешь. Один раз это спасло мне жизнь.
- Как? - выдохнул я.
- Неважно, я расскажу потом. Целься. Отпускай плавно, с силой. Ты бьешь. Именно бьешь. Так бей.
Мне начинали надоедать его поучения. Резким движением я попытался освободиться от его объятия и бросил камень. Он упал, не пролетев и десятка саженей, у самой кромки воды. Раздосадованный, я обернулся к Феликсу.
- Не вышло…
Он нахмурился так, что морщины прорезали белый лоб.
- Ты слишком нетерпеливый. Слишком резкий. Пробуй еще раз.
- Дзержинский! - донеслось внезапно откуда-то со стороны костров. – Юзеф!
- Сосредоточься. Отклонись, - не слушая призывы, говорил Феликс.
И теперь я слушался его, будто загипнотизированный его голосом, который вновь приобретал ту страстность, которая была в его поэме. Мелочь… но он был увлечен, он был жив рядом со мной тогда. Единый человек, одухотворенный борьбой. И когда камень вырвался из моей ладони и, пролетев добрую сотню саженей, ударился о твердый, еще не расставивший наст другого берега, он улыбнулся. Улыбнулся той самой теплой, кроткой улыбкой и, хлопнув по плечу, сердечно пожал мне руку.
- Пригодится, - сказал он тихо, - я тоже революционер. Всякое может быть.
- Но ты расскажешь мне о том случае? – как наивно звучал мой голос тогда. – Ведь мы боремся за одну идею, за одну свободу, значит, обязательно встретимся, когда придет революция. И ты расскажешь.
- Расскажу, - согласился Феликс. – И проверю, сможешь ли ты бросить дальше меня. Начинается посадка. Прощай… - взгляд зеленых глаз потупился, - у меня был друг детства. Его тоже звали Лев. Только это и было его имя. Все называли его Левушкой. Он тоже стал борцом как я. Он великолепно говорил, я никогда так не смогу. Его слушали и плакали. Однажды он говорил, призывая народ к восстанию. Это было слишком рано. Слишком. Он горел своей идеей, но чем больше он говорил, тем опаснее становилось. Он не вернулся. Толпа его разорвала на части… Я хочу сказать о том, чтобы ты понимал, когда нужно бросать камень. Чтобы осознавал. Иначе тебя разорвут, Левушка. Прощай.
И сжав мою руку еще раз, он, не запахнув ворота пальто, поспешил обратно к гаснущим кострам. Я его так и не увидел в тот год, как и не увидел в следующие пятнадцать лет. Узнал лишь, что ему удалось сбежать почти через несколько дней после нашей беседы.
Уже в Петрограде перед самой революцией я, занятый бесконечными делами в ВРК, выходил из Смольного, разгоряченный и кипящий ненавистью от нерасторопности своих товарищей. Прямо перед крыльцом остановился мотор, из которого вылезли несколько знакомых мне большевиков. Среди них возвышался неизвестный мрачный субъект в долгополом черном пальто и шляпе. Обрадованные встречей, товарищи не преминули поздороваться со мною и представить своего спутника.
Бубнов указал на незнакомца:
- Вы еще, Лев Давидович, не знаете товарища Астронома? Человек высшей марки! Познакомьтесь! Феликс Дзержинский. А это, Юзеф, Лев Троцкий.
В ту минуту всю нервозность как рукой сняло. Я узнал его. Через столько лет те же глубоко посаженные зеленые глаза смотрели на меня, и мгновение за мгновением суровость из них исчезала.
Он узнал меня тоже и, усмехнувшись, протянул руку. Он рьяно принимал участие в подготовке переворота, и я не мог, будучи председателем ВРК, не похвалить его за проявленную доблесть. Он поражал воображение партийцев - отсидев в тюрьмах и лагерях двенадцать лет своей жизни, он был угрюмым, но неизменно, фанатично преданным революции и партии. Его аристократическое происхождение никогда не становилось поводом для шуток или недоверия - он с первых мгновений, с первых дел доказал все и сразу. И когда, в конце семнадцатого года на пост председателя комиссии по борьбе с саботажем и контрреволюцией был выбран Дзержинский, никто тому не удивился - он был и достоин, и предназначен для такого места. Говорили мы мало, сохраняя более-менее сносные товарищеские отношения, виделись на заседаниях, ибо глупо было требовать обратного. Особенно в лихие годы гражданской войны. Да и тогда это было не нужно.
Понятие «дружба» не котировалось в партии по причине чрезмерной буржуазности и отнимания времени.
И среди этой высокопарной серьезности внезапно случай бросил меня в Москву весной 1920 года. Машина медленно ехала по набережной. В открытое окно дул свежий прохладный ветер, и я всем существом чувствовал приближающееся лето. Лето, то самое, когда Гражданская война была на исходе, когда власть наша укрепилась, когда мы твердо могли сказать о будущем.
Внезапно у парапета я увидел стоящего председателя ВЧК. Одного, без сопровождающих его чекистов. В темно-зеленой шинели и фуражке. Приказав остановить поодаль, я вышел и тихонько двинулся к Феликсу. Уже стоя за его спиной, я совершенно не ожидал, что он резко повернется ко мне.
- Доброе утро, Лев Давидович.
- Доброе, Феликс Эдмундович.
По Москве-реке плыли последние айсберги, и серая ее поверхность серебрилась в лучах солнца.
- Лед сходит, - задумчиво отметил я.
- Знакомая картина.
- Да.
Он с высоты своего роста глядел на меня:
- И чем же?
- Что?
- Чем же знакомая картина? Напоминает что-то?
Русский язык его за двадцать лет стал почти идеальным, но акцент, не столь грубый как в начале, но явственный, остался. Мне было ощутимо трудно встречаться с ним глазами.
- Да… Много лет назад на берегу Лены я говорил и слушал человека, читавшего свою поэму на польском. А потом этот человек учил меня кидать камешки, обещая рассказать историю, произошедшую с ним.
Мне было стыдно напоминать ему об этом, ведь он мог давным-давно забыть. Да и кому нужны замшелые воспоминания о детских шалостях и повадках? Ожидая его смех, я в изумлении слышал лишь тишину в ответ.
Он улыбался мне. Спустя столько лет.
- Я помню растрепанного, замерзшего юношу по имени Лейба, - начал он с непередаваемой нежностью, - который просил называть его Львом. И помню камешки. А еще я вижу, что мой урок не прошел тогда зря. Вы не поторопились, - зеленые глаза его искрились. – У вас есть время?
- Конечно-конечно! - сбивчиво ответил я, чувствуя, как сам начинаю расплываться в улыбке. – Так почему камешки?
- Это старая история, - усмехнулся Феликс в ответ. – Все началось весной…
Свидетельство о публикации №215030701664