У-у-у-у-у-у-у... девять порогов или рифы судьбы

Альтернатива – альтернативе.

Предисловие
                Отрицание отрицания = утверждение.
                Элементарная логика.
Я понимаю, что это сейчас непопулярно, и я в абсолютном меньшинстве. Но я люблю жизнь. Видимо у меня это врождённое.
Может быть, оттого, что от меня хотели избавиться. Ещё до рождения. Папа хотел. Тогда это было запрещено и проделывалось только тайно, на дому. Уже ушли домашние. Папа увёл погулять моего братика. Акушерка прокипятила инструменты, и чуть было не принялась за дело. Мне повезло, что мама очень боится боли. Её стало так трясти, что акушерка наотрез отказалась от кровавых замыслов и посоветовала – меня рожать.
Возможно, именно этот первый опыт дал мне немалый заряд жизнерадостности. Спасибо маме и папе за неоценимый вклад в меня. Когда я спрашивала у мамы о чём-нибудь невозможном, а она мне объясняла почему этого никак не может быть, я её внимательно выслушивала, а потом говорила: «Да, понятно, ну, а если...» Дальше снова следовало объяснение, ещё более исчерпывающее, на что я снова говорила: «Ну, а если – всё таки – а если?!»
И это подозрение, что невозможное на самом деле возможно, не даёт мне покоя всю жизнь.

Всё, что я пишу, несомненно – плагиат. Просто я давно преклоняюсь перед Божьей драматургией. А Он всю жизнь ставит для меня такой потрясающий спектакль, что я не в силах удержаться, чтобы не пересказать его – хотя бы частично – своими словами. Так мальчишки иногда в захлёб, самозабвенно рассказывают своим дружкам боевики: «…и тут он – ту-ду-дуду-ду, паф! Паф!.. А этот – дуфф-дуфф!.. Пах-пах-пах-пах-пах-пах-пахх!!».
Я прошу прощения у своих партнёров по этому спектаклю, но они так блистательно исполняют роли в руках Божественного Режиссёра, что умолчать о некоторых из них не представляется возможным. Единственное, что может оправдать мою избыточную откровенность – это то, что я стараюсь никого не судить. Ведь казнить или миловать – это право исключительно Создателя. И ведь прощает же он всех нас, в конце концов, и терпит! Ох, и терпит!
Да, действительно, глупо не писать о своей жизни, когда сам Господь Бог набросал для меня такой синопсис и взял меня в соавторы моей биографии!
И всё же, на правах соавтора, буду перекраивать и компановать свою жизнь, как заблагорассудится, потому что даже самый добросовестный летописец субъективен, а я даже и не пытаюсь быть летописцем – я только ребёнок, вкривь и вкось пересказывающий кинушку. Так что – Свободу моей субъективности! Стало быть, теперь никто, (даже я) не сумеет в точности отделить правду от вымысла. Вот и нечего пытаться!
А может быть, всё это – глупости, и я просто пытаюсь разобраться, какие силы действовали, вылепливая орнаменты моей Судьбы. И, на самом деле, кроме меня это никого не касается.
Я пытаюсь увидеть подводные хребты биографии по самым высоким пикам – по рифам, которые возвышаются над уровнем моря моей жизни. А всем остальным читать это совершенно не обязательно. Так что – не приглашаю.

                «Совершенно секретно. Сжечь до прочтения.»
                (Братья Стругацкие)

Первая влюблённость

Начало

Смешно, но и я была когда-то маленькой девочкой.
И с каждым днём мне всё легче удавалось взбираться на стул, а сиденье, которое было сначала на уровне носа, становилось всё ниже и ниже – по грудь, по пояс… а однажды я тянулась, тянулась, встала на цыпочки и положила подбородок на стол.
Тогда всё вокруг было очень большое – большущая комната с двумя огромными окнами и высоченным зеркалом между ними; моя кроватка у стены; подушка, такая мягкая и любимая, на которой можно было уместиться целиком, если хорошо свернуться калачиком; и сладко засыпать под стук бабушкиной швейной машинки.
А утром бабушка, одевая меня в ясли, много раз повторяла: «Скажи – р-р-р-рыба, р-р-рыба… р-р-рак, р-р-рак… р-р-рыба…». И вдруг мой язык, который только что неловко подворачивался и закручивался, звонко-звонко завибрировал: «Р-р-рыба, р-р-рыба, р-р-рак, р-рак!..»
И первая влюблённость, годика в три или меньше, в черноглазого, хулиганистого Серёжку Ерёменко: «Мама, он меня бьёт, но я его всё равно люблю!»
Чтобы добраться до детского сада, нужно было выйти из нашего длинного коммунального коридора на первом этаже, через большущие двери, в гигантское, как мне тогда казалось, фойе парадного подъезда. Потом преодолеть пару пролётов широкой мраморной лестницы – до второго этажа, протиснуться в тяжёлые двери детского сада и переодеться возле своего шкафчика. Почему-то не было дня, чтобы я проделала этот немудрёный путь без опоздания. По всей вероятности, опаздывать – это была наша фамильная черта, и досталась она мне с молоком матери.
В садике мне было уютно и вольготно, меня там любили. Бывало, воспитательница ставила меня перед всей группой и говорила: «Рассказывай!» А я, помнится, сочиняла что-то прямо на ходу, то ли сказки, то ли рассказы – не вспомню уже, что именно, только я рассказывала, а все слушали.
Выгуливали нас в парке Шевченко. На лужайке стояла зелёная крашеная скамейка, а вокруг – деревья, кустарник. Иногда, остановившись среди беготни,  можно было наблюдать за жизнью, которая происходила в пятнистом солнечном узоре.

Гусеница выходит на свет

Солнце пригревало улыбчиво и ласково, заставляя почки лопаться и вытаращивать новорожденные зелёные листочки. Под огрызком прошлогоднего, сухого листика, к расщелине коры у веточки, совсем незаметное, было прикреплено что-то небольшое, овальное и плотное.
Внутри было темно и тесно. Нужно вот так упереться во все стороны… и слегка напружиниться. Нет, мало. Надо попробовать разогнуться… жмёт-то как всё кругом… м-м… ещё, ещё немножко… ещё… ой, что-то треснуло… что это?.. такое яркое… ох, потягу-у-ушечка! Ну, наконец-то… упс… чуть не свалилась куда-то… надо уцепиться лапками… и жубами… жа вот эту штуковину, иж которой я выполжла… хрясть, хрясть… а она – ничего… м-гу, вкушная, хрящь, хрящь… а хорошо, когда оно внутри… Жалко, кажется всё. А это?.. кусь… нет, какое-то оно сухое… Где-то тут… фь-фа, ффь-фы… вот так нужно потянуть воздух этими дырочками на животе… пахнет… вкусным, сочным… во-он оно – зелёное такое. Надо – к нему… так вот обнять, прижаться, обхватить лапками… да, да… а эти – подтянуть, щекотно… а теперь разогнуться – и туда, а теперь опять… и опять…

Но однажды моя детскосадная идиллия была нарушена глупейшей, в сущности, случайностью. У нас появились две молоденькие воспитательницы. Во время обеда они прохаживались за нашими спинами, а потом одна остановилась около меня, запрокинула мне голову назад и сказала второй: «Смотри, какие голубые глазищи!». Где-то рядом сидел Серёжка Ерёменко, и от этого внутри было немного волнительно. Я старательно вытаращила глаза, вторая оценила. После этого воспитательница небрежным движением вернула мою голову в исходное положение, для вящей убедительности слегка пристукнув по голове чем-то, как мне показалось, деревянным. Хотя, возможно, это были просто костяшки пальцев, но мне тогда показалось, что моя голова соприкоснулась с кубиком.
Не могу сказать, что этот знак внимания был мне не приятен – скорее наоборот, хотя в целом, я привыкла к более нежному обращению. Вечером, когда бабушка спросила, как дела в садике, я рассказала ей это, не с целью пожаловаться, а скорее, поделиться впечатлениями. Но бабушка Дуся была человеком, ревностно относящимся к чувству собственного достоинства, и наутро высказала воспитательницам недовольство тем, что ребёнка бьют кубиком по голове. По всей вероятности, она не стеснялась в выражениях, отстаивая права любимой внучки.
Возмущению воспитательниц не было границ. Они были обмануты в лучших чувствах; их оклеветали, и они кипели жаждой справедливости. Когда все мы пошли на прогулку в парк Шевченко, и дети были отпущены резвиться, меня на этот раз никуда не отпустили, а велели стоять около скамейки, на которой сидели воспитательницы. – «Так, значит, здесь тебя бьют кубиками по голове?! – язвили они – Жаловаться она вздумала! Будешь стоять здесь и никуда не пойдёшь!».
Напрасно я объясняла, что не собиралась жаловаться, просила, чтобы меня отпустили к детям поиграть. Серёжка бегал с другими девочками и мальчиками, кажется, пугал кого-то то ли червяком, то ли гусеницей на палочке, не обращая на меня никакого внимания. Я рыдала по утраченному счастью, размазывая слёзы, но воспитательницы были непреклонны, а чувство отчаяния и утраты, переполняясь, раздирало меня – оно явно превосходило моё детское понимание.
Сразу же после прогулки бабушка пришла за мной, чтобы поехать кататься по морю на катере. Я спрятала все всхлипы и слёзы, во избежание дальнейших разборок, которые не сулили мне ничего хорошего. Тогда я впервые поняла, что говорить правду нужно не всегда, не всю и не всем. Во время морской прогулки я была слегка заторможена и рассеянна, сильно кружилась голова. Дома, вечером поднялась высокая температура, и я надолго слегла. Первые же прописные истины давались мне нелегко.
Зато после болезни – то ли воспитательницы куда-то делись, то ли страсти улеглись, но продолжения бурно начатого конфликта, к счастью, не последовало.
Очень странно, но приблизительно в это время я сформулировала для себя довольно зрелую мысль, которая звучала приблизительно так: «Нужно относиться к другим так, как ты бы хотела, чтобы они относились к тебе». Как мне удалось найти такие точные слова – не знаю, но помню, что именно они пришли тогда в ответ на все мои дотошные раздумья.

А потом, когда я была уже не очень маленькой девочкой, был один момент, который пронзил меня насквозь солнечным светом, как стрекозу булавкой, и пригвоздил на веки вечные прямо к Богу в петлицу.
Было лето, я стояла перед зеркалом, которое умещало меня всю целиком. Из окна лупило солнце, и, отражаясь в зеркале, затапливало мне лицо, волосы, глаза. И вдруг я поняла, что – родилась и живу. Прочувствовала эту ликующую радость всем существом – насквозь, навылет, – что у меня есть я, со смуглой кожей и струящимися золотыми волосами, что во мне пульсируют, затаившись, немереные силы и возможности. А ведь всего этого могло и не быть! У меня ведь были все шансы вовсе не родиться. И осторожная, как тайный сговор, благодарность потекла золотой нитью к Тому, кто одарил меня всем этим. 
Теперь, когда мне бывает больно или пусто, тоскливо или бессмысленно, я заглядываю в это мгновение, как в бездонный колодец, сквозь который видны золотые прииски моей судьбы. И тогда, алчным золотоискателем, я начинаю понимать, как много из обещанного, всё ещё не сделано, как много упущено, и как много ещё нужно, нужно сделать, во что бы то ни стало.
И больше всего я задолжала этому трепещущему золотою рыбкой ощущению бытия, которое обязано оставаться во всём, что я делаю, к чему прикасаюсь.

Первая любовь

Первая взрослая
В Одессе удивительный воздух, ленивый и чувственный, и в то же время, пропитанный живительными импульсами, как первобытный, доисторический бульон, в котором зародилась жизнь.
Начиная с весны, затапливающей весь город пьянящим духом акаций, и до поздней осени, устеленной жёлто-красными листьями, Одесса не устаёт потчевать своих обитателей потоками солнца различного накала, букетами вкусов, цветов, запахов, солёными объятиями моря и ветра, звуками прибоя  и шумом Привоза, горячими улыбками и перчёными шутками, рассыпанными нехотя, и где попало.
И только серой слякотной зимой Одесса засыпает, становясь отстранённой и безучастной; таится где-то в глубине своих снов.

Весна в тот год совпала с первой «взрослой» любовью, с ощущением, что я – девушка, с распирающе-томящей болью растущей груди и поющим, как струна, телом, пружинисто изгибающимся во время ходьбы. А взгляды чутко воспринимались всей кожей, и были почти равносильны прикосновениям. Влажный от весенних дождей ветер проглаживал лицо и шею, запускал  свои пальцы в гущу волос, от чего они кудрявились пышным ореолом и волнисто развевались сзади, вдогонку моим стремительным шагам.
Ветер в меня влюбился –
Сладкий, щекочущий, пьянкий –
Впивается в ноздри, в губы –
Начало моей изнанки.

Сжимает виски в ладони,
Затылок сжимает в локти,
И тычется лбом холодным
В мой лоб в сигаретной копоти...

Слова брались неизвестно, откуда, вертелись в голове назойливо, как насекомые, копошась и мешая до тех пор, пока не найдут своего законного места в строке. Я шла к папе своим любимым маршрутом: Пушкинская, Приморский бульвар, Дюк, Воронцовский дворец, «Тёщин мост», ещё один бульвар и – папина мастерская. Здесь, среди могучих платанов на Пушкинской вспоминались разговоры таких взрослых курящих поэтов и пантомимщиков, испещрённые шутками и намёками, ленивыми движениями и острыми переглядками. И обволакивающее присутствие Его, любимого, физически ощущаемое его приближение и удаление, обоюдно нацеленное внимание, внезапные разряды касаний или всполохи взглядов.
К нашему двадцатилетнему руководителю студии пантомимы стекались приятели его же возраста, очень зрелые и мыслящие, как казалось тогда мне, четырнадцатилетней. А я (самая маленькая в студии, по прозвищу Малая), почему-то частенько присутствовала на их бурных обсуждениях проблем мирового масштаба, иногда сопровождавшихся стихами, песнями, танцами и сухим вином. И страшно вдруг становилось от крамольной мысли – проговорить им что-нибудь из моих сложившихся (даже не записанных тогда) строчек.

У меня душа – страстная,
У меня шаги – быстрые,
У меня ладонь – ясная,
У меня глаза – чистые.

Я люблю ходить голая,
У меня спина смуглая,
У меня длинны голени,
В волосах – волна круглая.

Я – ведьма, богиня, чертовка, русалка,
И мне ни единой души
Не жалко, не жалко, не жалко, не жалко –
Глаза мои так хороши.

И волосы вьются, как флаги на мачте,
И пальцы тонки у руки.
Любите, желайте, стенайте и плачьте,
Смотрите, как ноги легки!

Как ноги легки и длинны, и проворны,
Как стройные бёдра круты…
И это из сердца не выдернешь с корнем
Не ты, и не ты, и не ты!

Нет! Нет!!! Как можно – такое? Неприлично, стыдно, И вообще… Ведь они же уже – !!! А я  ещё – ???…

– Девушка, можно с Вами познакомиться? – Какой-то тип с совершенно неподходящим лицом.
– Нет, нельзя! – категорически отрезаю я, не сбавляя полёта.
– Но почему? Вам же, наверное, скучно? Вы одна…
– Мне?!! Скучно?!! – зверею я от глупости вопроса, и включаю турбореактивную скорость, после чего голос приставальщика глохнет где-то позади.

И вот, пропитавшись, как ром-баба, пьяными весенними запахами и солёным морским духом, вздымаюсь к папе, на верхний этаж.  На лестничной площадке рамы и холсты, лицом к стенке, перемазанная красками дверь с умолкнувшим, неизвестно когда, звонком. Стучу, как умею, получается хило. Дубашу и так, и сяк. После долгой паузы  во глубине – шевеление, дверь открывается – папа с пучком измазанных кистей, вытирает руки о тряпицу. Сразу же бьёт в нос такой родной (и такой желанный до сих пор) запах масляных красок.
Папа пропускает меня в мастерскую, говорит, чтобы я занялась чем-нибудь, даёт куски ватмана, коробочку с пастельными мелками. От сочетания огромного количества цветов разного накала и концентрации, внутри что-то радостно стонет. Картины – законченные и только начатые, недоплетённый гобелен, нитки к нему, набросанные рядом – таких вибрирующих тонов, что в горле возникает комок от непонятного восторга. Пастельные мелки дразнят многообразием цвета, и каждый хочется схватить первым… Папа жадно впивается кисточками в холст, лихорадочно мучает краски на палитре, иногда с остервенением выдавливает остатки из тюбика и снова набрасывается на холст.
Я, как всегда, при виде папы, начисто теряю дар речи. Что бы я ни сказала, – кажется мне, – всё будет абсолютной мурой, и папа с ядовитой иронией прищурит глаз, состроит свою коронную гримасу и отпустит какое-нибудь едкое замечание, от которого хочется стереться с лица земли. Надо сказать, что со мной он, как раз всегда обходится довольно бережно и даже ласково, когда замечает, конечно. Но я видела, как иногда он отбривает других… и потому молчу, как последняя идиотка. Пробую выразить свой безутешный восторг мелками по ватману.
Папа делает передышку, отваливает от холста, вытирает руки. Поглядывает в окно на море, корабли и подъёмные краны. Мимоходом взглянув на меня, вдруг зацепляется взглядом, потом прикрывает один глаз, пытаясь меня поточнее сфокусировать и скомпоновать. Я, чувствуя себя дичью в прицеле охотничьего ружья, пытаюсь рыпнуться.
– Стоп! Сиди так… подожди… – и папа, чтобы не спугнуть дичь, хватает лист бумаги, пришпандоривает его на что-то, берёт пастельные мелки,  ищет выгодную точку, – Так, так… чуть-чуть головку правее… нет, много… так, да. – И начинает быстро-быстро набрасывать мой портретик.
А я стараюсь не шевелиться, по опыту зная, что любая попытка переменить участь вызовет у папы бурю протеста и озверения. Потому что «позицировать» – это моя непреложная обязанность. Ничего не остаётся, как думать о влажном весеннем ветре, о море, о платанах, и совсем тайком – о колечках дыма от сигареты любимого.
Когда рисунок закончен, с трудом возвращаю телу подвижность, подхожу, смотрю на портрет. А там – надо же! – и весенний ветер, притихший в волосах, и море, и затаившийся, спрятанный где-то далеко-далеко в глазах любимый.

Первый поцелуй

ЗЕЛЁНАЯ
Гусеница ползла по ветке куста, молодая и зелёная, как всё вокруг. Ощетинившись во все стороны волосками, особенно яростно и торжествующе увенчивающими полоску на спинке, она старательно подтягивала хвост, выгибая туловище, а потом, с гимнастической ловкостью, разгибалась, будто пыталась измерить длину своего пути в гусеницах.

Мы сидим на скамейке под кустом. Запах прогретой весенней зелени смешивается с запахом моря. Солнце уставилось на нас, как на школьников, ещё не напроказивших, но явно замышляющих что-то запретное. Он раскинул руки по спинке скамейки. Так я оказалась уже наполовину приобнятой, по крайней мере, смиренно замершей где-то у него под крылом. И каждая мурашка на коже мучительно просит, чтобы эти, несостоявшиеся ещё, объятия сомкнулись уже на самом деле!
Он повернул голову, испытующе заглянул в меня. Я увидела зелёные, близко посаженные глаза с загнутыми золотистыми ресницами, которые смотрели на меня с тою же проницательностью, что и солнце. Стало ясно, что двоечница здесь – только я. Конечно, мне же ещё только 14, а ему – уже 20!
– Малая, из тебя получится мировая актриса!
«Точно! – бухнуло у меня в голове, – Да! Да, получится... я буду! Вот увидишь!»
Паника внутри привела меня к полному столбняку… правда, какому-то блаженному.
– Малая! Знаешь, как называются эти цветы? – он наклонился и сорвал среди подростково-ершистой травы несколько маленьких жёлтых цветочков, отблёскивающих на солнце глянцевой внутренностью лепестков.
– … Нет, не знаю, – ответила я, понимая, что проваливаю первый серьёзный экзамен.
– Они называются «гусиные лапки», это мои любимые цветы, – и на секунду веснушки у него на носу наморщились.
– Я тоже люблю всё жёлтое, – пульс во мне начал беспорядочно метаться по всему телу.
– Ну, тогда я тебе их дарю!
В моей голове тут же заскакали не знамо, откуда поступающие справки: дарить жёлтые цветы – к обману, к измене, к разлуке…
– Нет, – пискнула я виновато и беспомощно, – жёлтые цветы дарить нельзя…
– Эти – можно, – убеждённо заявил он и сунул мне в ладошку махонький букетик.
Я уставилась в цветочные, наивно растопыренные мордочки, не очень понимая, радоваться мне или печалиться. Застав меня врасплох, он прикоснулся губами к моим губам. В первую секунду я одеревенела от неожиданности. А потом его руки стали обволакивать меня – затылок, спина, плечи, грудь – вокруг меня свивался теплый кокон, и я понеслась куда-то вглубь жизни, навстречу сладкому, как нектар, вкусу… у-у-у-У-У…
И вдруг я зависла над поляной. Внизу, на лавочке сидели двое – я, как-то по школьному, с аккуратно сомкнутыми коленками, зажав в ладошке «гусиные лапки», и он, обвив, как плющ, мои плечи и талию. Мои волосы разлились с запрокинутой головы золотыми волнами по его рукам. Казалось, двое жадно пьют друг друга и никак не могут напиться… Это длилось вечно.

Гусеница старательно и истово подтянула хвост, выгнулась дугой, потом вытянулась, с наслаждением обхватывая всеми лапками свою ветку и подножие листа. Волоски её при каждом движении топырились, задевая друг друга и щекотно морочили кожицу… сочный дух листа… Хрясть – и остренькие зубки впиваются в его зелень… о!.. ещё, ещё… кусь… кусь… да, да, да… вот так и должно быть… всег-да… да…

Хоп… и я снова здесь, в своём теле… Ничего не понимаю… Мы как-то, с трудом отлепились друг от друга. Плечом я вписалась ему подмышку. Перед глазами – его ухо и слегка небритая щека… он с трудом переводит дыхание.
– Ух, впадём мы с тобой в грех, Малая…
– Это – не грех…
– Ты не поняла.
– Я поняла...
–  Малая! Ты меня любишь?
И снова паника. Как?.. Что надо говорить?.. Это можно… – говорить «люблю» вот так, прямо – сразу?..
– …Н-не знаю…–  не найдя ничего умнее, ответила я.
– Как «не знаю»? – Он смотрит на меня с явным раскаянием, – Малая!.. Запомни, целоваться и отдаваться можно только по любви.
– Да, да. Я люблю тебя… люблю! – И я, даже, кажется, вскакиваю… Но, как же теперь всё это звучит глупо и неубедительно! Детский лепет на лужайке… а-а-а… какая же я дура!
Он, нехотя, но неотвратимо выпрямляется, приглаживает мои волосы… ребёнка по головке погладил – мелькает у меня…
– Интересно, какая ты будешь через пять лет?
– Такая же!
– Нет!
И, кажется, что-то ещё говорится… как в вакууме… а вскоре он ведёт меня домой, и, в общем-то, ласково прощается у подъезда.
В серой прохладе я поднимаюсь по лестнице, упрямо перешагивая через две ступеньки… актриса... актриса... – выстукивается в голове. Вдруг замечаю зажатые в кулаке цветы. Они уже повисли в полуобморочном состоянии… а я и не заметила, как удушила их. И тут мордочка моя вся скрючивается, а из глаз жгуче и сладко выкатываются слезищи, бороздят щёки, подбородок, валятся прямо на «гусиные лапки».
– Ы-ы-ы-ы!.. Ы-ы-ы-ы-ы… ы-ы-ы-ы!.. Бестолочь!.. Ну, почему я такая бестолочь?!!


Первый мужчина

Пробежки сквозь себя.

Сейчас я пробегаю иногда из Армянского, где преподаю режиссуру – по Кривоколенному переулку куда-нибудь в редакцию, за свеженьким сборником своих пьес, и чувствую, что где-то здесь бродит та самая девочка, заряженная как бомба с часовым механизмом. Она, хрупкенькая такая, с виду, тащит в себе весь тот запас зелёных, несозревших ещё даров, проблем и любви, никуда не деваемой, как неразменный пятак, величиной с планету – словом, всего того, что я расхлёбываю вот уже не одно десятилетие.
Она ещё ничего ни о чём не знает – состоится ли, сбудется ли, даже не знает, возьмут ли её в театральный институт. Она только хочет, непомерно много хочет.  И мы проскакиваем друг через дружку насквозь – она, уже опалённая, но ещё ничего не ведающая и я – уже столько пылавшая и столько отведавшая!..
Сейчас тут всё изменилось, и я пытаюсь вспомнить, в какой подъезд она, эта девочка, заходила и поднималась на верхний этаж, в эту, нашпигованную болью коммуналку, чтобы скрывать за милыми улыбками и шутками свои тайно гудящие потоки.
- Кома, ты уху ела?
- Как ты сказала? Кома, ты ухуела?!! – ха-хаха! – и смешки, и переглядки.
……
Как странно не понимать, что жить нужно с той, которую любишь. А если у тебя с женой дружба и вы вместе кино делаете, так и нужно вместе кино делать. И нечего её обманывать. Да и за что же так казнить-то меня? Ведь я же живая! Ну, когда же, когда ты поймёшь это? А она… жалко как и стыдно… она ко мне так хорошо относится:
- Скажи пожалуйста, Ирка, а как будет по-украински букашка?
- Комаха.
- О! Точно. Ты – Комаха! Кома.
Когда же это было? А, да, ещё до всего… Комахой я стала в самом начале, в Одессе.
Мне ещё только 16. Он – жутко взрослый, ему уже 25! Он учит меня читать стихи для поступления в театральный институт. Жена его, режиссёр тоже иногда помогает меня учить, бывая в Одессе совсем изредка, наездами. Она даже старше него – ей вообще уже, кажется, 28! Надо же, какая огромная разница в возрасте!..
 
Акации в Одессе. Они цветут, и весь город ходит под кайфом, пропитанный этим сладким хмельным духом.
- Комаха, куда ты бежишь? – говорит он, – Мы ведь гуляем. Девушке нужно ходить, не торопясь, степенно.
Вечерний моцион после занятий. Это становится волнующей традицией. Стараюсь идти степенно, наблюдая, как с каждым шагом наступаю на белые цветочки, щедро усыпавшие тротуары. Я слушаюсь – это же мой учитель. И вообще, его интерес ко мне… уф… нет, не может этого быть. Но, кажется… нет, ерунда, это я чего-то… совсем…
Как-то так вот, незаметно доходим до обрыва, ведущего к морю. Он в шутку гладит меня по голове и вдруг притягивает к себе и целует. Я чувствую себя рыбкой, попавшей на крючок, трепыхаюсь, упираюсь, но сорваться с этого крючка и уплыть на волю мне, видно, уже не удастся. Жар поднимается откуда-то снизу, ноги становятся горячими и ватными. Пульс – везде, голова – плывёт.  Акация захлёстывает волной. Отстраняюсь, не глядя в глаза, спрашиваю:
- А… а как же жена?!
- Ну… с ней у нас давно уже просто дружба. Мы вместе кино делаем…
Вот это да! А я-то думала – женаты… значит, любят… странно… и зачем же люди живут вместе, если их не тянет друг к другу, а тянет… к другим... бедняги. Какой ужас! Я бы так не смогла.
И снова поцелуй, и куда-то несёт, закручивает… Нет, нет, нельзя, что я делаю… надо всё это прекра… а мысли плавятся, как сырок и растворяются в акациевой настойке…

А потом его отъезды, приезды, и эта проклюнувшаяся тайна на двоих – то подёргивается плёночкой, то бередится снова… нет, нет, конечно, ничего между нами быть не может. Это совершенно невозможно. Но как же он смотрит на меня! Аж переворачивается всё внутри… то и дело старается оказаться поближе, прикоснуться. И всё в животе сжимается и горячим облаком расползается по телу.

Гусеница раздевается
Наевшись, гусеница переводит дыхание отяжелевшим брюшком и вслушивается в токи, которые бродят внутри неё. Всё тело наливается, разбухает и начинает распирать изнутри. Кожа становится тесно-панцирной...  ворочаться и гнуться становится всё труднее… сбросить… избавиться… как-то освободиться… ххых тяжело как дышится. Нужно заползти вот сюда… нет, вот так, вот тут как-то спокойнее… Из брюшка  начала выделяться клейкая жидкость… надо приклеиться к этой… коре… а липкость тянется ниточкой… но держит, вот так, сюда… чтоб не упасть, а теперь извиваться, сгибаться туда-сюда… так… вдруг –  хр-р-р… о-ох, да…
Это тесная кожица треснула по всему животу, как ветхая одежонка, и тело с облегчением выкрутилось на свободу. Сброшенная старая шкурка шелухой полетела вниз, и подхваченная ветром, затерялась в траве. Гусеница с облегчением ухватилась всеми лапками за ветку, пошевелила боками, измеряя свою новую массу и объём. Вздохнув всеми дырочками на животе, она поползла к новому листу с его манящей нетронутой плотью.

И был день последнего звонка в школе, на который я не пошла, а пошла с ним на пляж в новеньком, свежесшитом купальничке «бикини», и он шептал мне всякие слова, лёжа рядом, и просил спеть, а я, робея и краснея, мурлыкала ему в ухо колыбельную под невнятный ропот прибоя. А потом мы были в мастерской его родителей, и он, сжимая меня, как сокровище, уткнувшись лицом мне в плоскость живота, стонал: «Ох, что же ты со мной делаешь!»

Не знаю, чего не хватило мне тогда, чтобы уйти – силы воли, совести или ума. И что победило – моя идиотская доверчивость, девчячьи иллюзии, разбуженная природа или самонадеянность, а может быть, всё вместе взятое, но только не сбежала я тогда, когда ещё можно и нужно было сбежать.
А потом была бесполезная борьба и резкая боль… Я, кажется, кричала и исхлестала его ладонями по лицу, а он всё не отпускал меня… и всё плавно перетекло в неизвестное мне ещё острое наслаждение… оно вытеснило боль, которая осталась далеко позади… а я понеслась куда-то дальше, повинуясь его телу, его движению, его воле…
Я лежала, обвитая им, ошарашенная, на окровавленных простынях, и паника рывками сменялась нежностью, а откуда-то свыше пришла то ли усмешка, то ли поздравление с чем-то совершенно новым.
Он вдруг внимательно вцепился в меня взглядом: «…слушай, а ты никогда раньше… что я говорю, идиот!.. Если бы  я сам не сделал это, я бы ни за что не поверил, что это у тебя впервые… Надо же…»
А потом я отстирывала кровавые пятна, а они ни в какую не желали отстирываться. Он лепился и прижимался ко мне, и вдруг засмеялся.
- А ведь теперь, если кто узнает,– меня могут посадить за совращение несовершеннолетних… тебе же сейчас 16?
- Мне уже две недели, как 17… и ты… Ты не волнуйся, никто не узнает.
 ….
И, конечно же, после школьных выпускных экзаменов – в Москву, в Москву. И отчаянный аврал поступления во все театральные и кино-институты, и горючие слёзы после всех провалов, и отчаянные попытки зацепиться в Москве, без прописки. Наконец, устройство по жуткому блату грузчицей на базу в подмосковном Реутове, проживание у дальней полу-родственницы, любовно называемой Тёткой. И встречи со своим «учителем» в коммуналке, в семейном кругу, в присутствии жены и тёщи. Бесперебойная подготовка к следующему штурму театральных ВУЗов и к съёмкам дипломного фильма моих учителей. А потом – урывочные наскоки в мастерскую, лихорадочное раздевание… потом – одевание, или судорожные любовные объятья в подъездах.
А после – такая знакомая дорога в метро… А на прилавке режут и продают моё липкое в крови сердце. И душу мне прищемило дверью… и нужно нести домой, к Тётке этот распирающий ад, где снова упрятывать всё поглубже в грудную клетку и держать внутри.
И, кажется, стоит отпустить себя, только задрать голову, чтобы тихонечко взвыть, а из груди, прямо из середины, рванёт кверху гигантский столб пламени, вперемежку с вулканической лавой, запёкшимися обломками и грудами пепла. И не будет этому извержению ни конца, ни предела… а значит – только не отпустить… не отпустить себя ни на миллиметр, ни на волосок, ни на минуту… А не то – взорвусь, взорвусь, взорвусь…
Нет, нет, ещё немного дотерпеть и мне исполнится 18. И, наверное, тогда он сможет, наконец, сказать всем, что любит меня, только меня… и, как это ни больно, но… не может же она не понимать, что одной дружбы для брака мало!.. А он – мой, он весь-весь – мой!
……
Почти через год этого ада, ранней весной начались съёмки их дипломного фильма и практически сразу – прослушивания в театральные ВУЗы. Где-то удалось пройти на следующие туры, где-то уже успела провалиться, а съёмки неслись к концу. Однажды, посреди поля, в каком-то автобусе, во время скоростного перекуса посреди дня все стали хвалиться – кто сильнее утомился за съёмочный период. Каждый рассказывал анекдотические ситуации о своей невменяемости, все смеялись, я усиленно жевала, задумавшись. И вдруг в общий гомон вклинился мой  «учитель».
– Да что там! А мы… (тут он приобнял жену за плечи) мы уже неделю не живём! – он выразительно засмеялся на нижних регистрах, она утвердительно, сожалеюще шевельнула бровью. – И снова общий смех, гомон…
В этот момент я как раз собиралась что-то проглотить. Но как-то это не получилось. Все смеялись, а я пыталась сделать простейшую вещь – всего лишь глотательное движение, но это удалось мне только с седьмой или десятой попытки. Потом смысл сказанного включил во мне какую-то кнопку, и началась странная цепная реакция, которая выдёргивала и подминала под себя каждое прошедшее событие, и сразу взбухало всё новыми, и новыми, и новыми подробностями, озаряя их светом внезапной ясности... 
Взрыв был абсолютно неизбежен, я быстро молча выскользнула из автобуса и бросилась к какому-то холму, неподалёку от горизонта. У горизонта я оказалась мгновенно, слёту рухнула на пробивающуюся траву, под прикрытие холма, и тут из меня рванули вопли, стоны и рыдания чудовищной силы. Они выкручивали меня и выворачивали наизнанку, я орала и хрипела, я выла и взывала, я извергала  в небо, в землю и вокруг – все пласты, все мегатонны боли, которые были спрессованы внутри меня. И это превратилось в опустошительное пожарище, которое испепеляло всё внутри… и в то же время, приносило какую-то стихийную, доисторическую свободу…
Не знаю, сколько это всё продолжалось. Я лежала выпотрошенная до самых глубинных основ. Лицо стягивало от высохших слёз, а волосы и рукава были мокрыми и солёными. Казалось, я никогда не смогу произнести ни слова, они просто иссякли во мне, выжглись…
Почему-то рядом оказался мой «учитель». Он пришел посмотреть – а чего это я? Он, кажется, взаправду так и не понял… Осторожно, с опаской стал меня уговаривать, звать на съёмочную площадку. Смотреть на него я не могла. Я поднялась, осваивая новое ощущение себя, чужая и невесомая, как по воздуху, переместилась гримироваться. Хорошо, что не было времени, как следует, всё осознать. Видимо, поэтому съёмочный день всё-таки как-то завершился.
А какая я сволочь, до меня, слава Богу, дошло не сразу, а с некоторым замедлением. Вообще, все процессы во мне стали вязнуть. Но смотреть в глаза его жене стало практически невозможно. Ясно было одно – всё! Надо выкорчевать его из себя с корнем, вышибить любой ценой. Говорят, клин – клином… Как угодно, при первом же удобном случае!
И случай представился довольно скоро. Был дождь. Я провалилась во ВГИК и спускалась в метро по эскалатору в легкомысленном, но стильном цветастом плащике, сшитом своими руками, и в такой же цветастой кепке. Надо сказать, что моё дизайнерское искусство, в сочетании со мной самой, всегда производило на окружающих сильное впечатление. Вот и сейчас двое молодых людей рванули за мной по эскалатору и начали знакомиться.
– Девушка, девушка, а куда же вы так спешите?
В другое время я молча проскочила бы мимо, но сейчас заставила себя их выслушать. К моему удивлению, выяснилось, что оба они – начинающие актёры, только что закончили Щукинское училище и приняты в Пушкинский театр. Меня это не слишком впечатлило, поклонницей Пушкинского театра я никогда не была. Но, узнав, что я пытаюсь поступить в театральный, один из них, белобрысый заявил, что обязательно отведёт меня к Львовой – она классный педагог по сценречи! Да, наверное, это было бы неплохо.
 
Но дело было даже не в этом. Я была уверена, что, изменив своему «учителю», кинувшись к кому угодно другому, я избавлюсь, наконец, от той муки, которую ношу внутри.
Молодые люди позвали меня в гости, мы что-то пили и о чём-то говорили. Мне было довольно скучно. Оба они были милыми, но достаточно поверхностными. Хорохорились, что-то из себя изображали. Я была уверена, что с одним из них я просто обязана сегодня остаться. И мне было совершенно безразлично, с которым – главное убить, задушить в себе всё то, что выжигает меня изнутри.
В конце концов, эта нескончаемая прелюдия закончилась, один из приятелей откланялся, а я осталась с белобрысым. Было поздно, и деваться мне – уже практически некуда. Кровать в комнате стояла одна. И было как-то уж очень ни к чему туда – с этим, может и симпатичным, но совершенно чужим парнем. Я даже решила вдруг незаметненько досидеть до утра на кухне… но этот номер мне, конечно, не удался. Да и – смысл сопротивляться, если я, собственно, затем сюда и пришла?
Ладно, сейчас, ещё немножко – и всё будет хорошо. Это, наверное, как зуб вырвать… Вот увидишь, я разлюблю, разлюблю тебя, во что бы то ни стало!
…Как-то оно всё-таки произошло с этим белобрысым. Всё это время я чувствовала себя глупо и беспомощно. Когда всё, наконец, закончилось, и он заснул, я продолжала тупо смотреть – то в потолок, то на очертания комнаты. Я выкликала в себе чувство освобождения, радости… ну, хотя бы сладости отмщения… ну хоть бы удовольствиишка какого на грамм… Ни-че-го! Только гадостно как-то, одиноко и абсолютно пусто.
Почему-то, с новой ясностью вспомнился мой недавний день рождения… А!.. да, да, да… Вот они, долгожданные 18 лет!
– Комаха! Поздравляю тебя! Теперь тебе 18! – счастливо улыбается он.
– Я тоже тебя поздравляю! Теперь тебя уже не могут посадить за растление малолетних!.. Я сдержала своё обещание – никто ничего не узнал. Так что теперь ты можешь жить спокойно – ты свободен.
И тут, под серым полусонным взглядом светлеющего окна я поняла, что нет для меня на свете ничего желанней и дороже тех самых объятий, от которых я сбежала, и всё, что я пыталась в себе повыкорчевать – сидит себе, живёхонькое, несмотря ни на что… только болит, измордованное, ещё нестерпимее…
Сосед мой по койке приткнулся, было, ко мне, но вмазался носом прямо в один из ручьёв, которые стекали из моих глаз долго и безутешно.
– Ты чего? Что с тобой? – встрепенулся он.
– Ничего, ничего. Это неважно. Я пойду, у меня сегодня съёмка.
– А когда я тебя к Львовой отведу?
– Ну, давай завтра.

 На съёмку я принесла такое лицо, что все ахнули.
– Комаха, что с тобой?
– Да как же эти синяки под глазами замазать? Ты чего это?
– Так это же она во ВГИК провалилась! – поспешил разъяснить мой «учитель».
– Это ты так – из-за ВГИКа?
– Ага! – обрадовалась я, и слёзы снова стали вываливаться из глаз.
– Да брось ты… – и все принялись меня утешать, и синяки были замазаны, и нужные сцены отсняты.
 
А на следующий день мой белобрысый знакомец позвонил мне и отвёл меня к своей Львовой, преподавтельнице по сценречи. Она была – сухенькая, молодая старушечка… и почему-то было совсем не страшно. Я прочитала ей пару трагических стихов, что казалось мне делом естественным. Она посмотрела на меня живыми лукавыми глазами и тут же поставила диагноз:
– Миленькая! Ты такая юная! Тебе нужно побаловаться!
– Да?! – удивилась я.
– Да! – подтвердила она. Найди себе стихи или прозу, в которых ты бы могла побаловаться. И прямо – с комиссией, обращайся к ним, не бойся.
Это было – как гром среди ясного неба. Я вдруг поняла, чего они все от меня хотят!!! Почему меня не берут. Ну и Львова! Вот это да! Одна фраза – и всё в голове распахнулось. Я поблагодарила её и бросилась искать.
Только как же мне баловаться-то, когда у меня внутри – такое!? Перерыла кучу книг, примеряя на себя тексты. Нет, нет, не то, где-то близко, но нет. И вдруг наткнулась у Юрия Олеши в рассказе «Вишнёвая косточка»: «Я стою на остановке. О! Конечно не придёт!..» Да, да, это про меня – весь этот фейерверк, вся фантасмагория, кураж – от собственной ненужности, недолюбленности, недовостребованности! И всё-таки – прыгнуть выше головы, несмотря ни на что, дурачиться и скакать, дирижировать всеми, регулировать уличное движение! Не сметь унывать, выплеснуться. Перескочить через слёзы – и к радости. «О! Смотрите! Свисток… я умею свистеть!». Так это же я, я умею свистеть – заливисто и звонко, как Соловей-разбойник – на берегу моря научилась. Всё. Точно, это про меня. Это моё. Я их всех заверчу!
И завертела. На первом же прослушивании, после начальной фразы, наполненной подспудной горечью, меня распирало, и я начала отчаянно дурачиться с комиссией, глумиться, то была избыточно вежливой, то покрикивала на них, руководила, поражалась их бестолковости. Я завела их, я видела, что они – мои, со всеми потрохами, что я могу делать с ними, что захочу. Меня несло, как на птице-тройке. Я размахивала руками, потом вскочила на стул и засвистела молодецким посвистом. Такого кайфа я ещё никогда не испытывала.
После я читала Гарсиа Лорку «Трудно, ах, как это трудно – любить тебя и не плакать…». Ну, тут уж приходилось только держать изо всей силы лошадей, чтобы не разрыдаться, и не завыть, как тогда, в поле, за бугром. Слёзы наводнили глаза, рвались наружу, текли ручьями, а я держалась. Но мы уже сроднились с теми, кто сидел в приёмной комиссии, и я была открыта перед ними, это была исповедь. И снова они были – со мной.
А басня, которой я обычно боялась больше всего, и вовсе проскочила, как песня. Я была свободна, меня было много, и я с радостью делилась всем, что меня переполняло.

Вот это – да! С первого прослушивания – сразу – даже не на третий тур, а на экзамен! Ёлки-палки! Неужели, я нашла ключик? Надо попробовать –  ещё куда-нибудь, подстраховаться. И попробовала – и второй раз, и третий. Да! Всё работает, всё включается. Я вся – тут, с ними. И слёз, и радости – немерено. И снова, (все три раза!) с первого прослушивания, минуя все три тура – на экзамен! Пожалуйста, выбирай: Щука, ГИТИС – к Завадскому или ГИТИС – к Гончарову. Выбрала Гончарова.
Но до чего же иногда заковыристо формулируется и приходит подсказка Судьбы – думаю я теперь! Это же надо – такого наворочать, преподнести мне в подарок Случай в такой замысловатой упаковке, всего лишь, чтобы вправить бедной девочке мозги!  Да ведь и потом всю жизнь вправляли не ласково. Или это я такая бестолковая, что попроще мне – никак не объяснить? Может, я иначе этого не поняла бы? А может, не поняла бы и многого другого?..
Или это драматурги Судьбы просто так упражняются, прикалываются, а я – исполняй? Не устаю поражаться их остроумию. А ведь – сколько ниточек ещё из этого узла тянется – которые связались много-много позже! И сколько их ещё, которые, может быть, свяжутся, но только потом? 
Бывает то и дело, пройдёшь по давним дорожкам своей Судьбы, заденешь рукавом себя, прежнюю, и думаешь: а ведь, если бы я тогда не… то сейчас бы… И – то боль обжигает, то стыд, то досада, то счастье, что прошла всё-таки когда-то те уроки. Но ведь не подскажешь никак себе – той, не подчистишь и не подправишь!

Побег, в поисках себя
Так уж случилось, что, по природе своей, я жутко нетерпеливая. Мне всегда хотелось всего – и немедленно. Когда я была маленькая и училась шить, несколько неудачных стежков приводили меня в полное негодование, тогда я втыкала иголку в другой конец лоскута, чтобы там всё сделать идеально, но нитка от забракованного шва тянула за собой тот край, от которого я пыталась сбежать. В результате получался совершенно непотребный комок тряпок, испещрённый моими стежками в разных направлениях. И когда распутать это совсем не представлялось возможным, нужно было брать новый кусок ткани и начинать всё с начала.
Убежать? Выпутаться? Срочно всё исправить? Как часто такие попытки заводят всё дальше и дальше в тупик! Так я и заметалась под натиском этой неотложной, жгучей потребности женского естества – состояться, совершиться, во что бы то ни стало. Всё, кажется – сейчас или никогда! И веришь лихорадочно, что вот он, вот, тот самый, единственный... на этот раз – уж точно он. Этот? Нет. Этот? Нет... Ну, может быть, он?
Этот мой яркий и стремительный роман был слишком заметным,  он протекал на глазах всего курса, а то и всего института.
Как выяснилось позже, – однажды наблюдать за нашей влюблённой парочкой довелось моему будущему мужу, – в ту пору ещё незамеченному мною студенту-старшекурснику. Я входила в ГИТИС, почти босая – во вьетнамках, растрёпанная, задиристая и непростительно счастливая. 
– «Вот, достанется же кому-то такая!..» – мелькнуло у него в голове.
Кто бы мог подумать тогда, что через каких-нибудь 4 года как раз ему-то и достанусь та самая я, которой сейчас недосуг даже взглянуть в его сторону! Судьба, прищурившись, досконально подслушивает наши случайные мысли, и частенько распоряжается ими с большим юмором.

Весну давно сменило лето. Росла гусеница быстро. Это было её главное занятие. А, увеличившись, она становилась мала самой себе. Так повторялось несколько раз, а гусеница всё неустанно росла и ела, ела и росла. А когда в самой себе становилось тесно, она безжалостно выкарабкивалась, сбрасывая собственную кожу, как младенческую распашонку.

Юность – весна жизни, счастливая пора! Но, как же крутило и мотало меня в то время! Этот роман закончился таким сюрпризом, после которого мне на долго оторвало ощущение реальности и желание жить. Дорогу я тогда стала переходить, не глядя. Потому что не видела большой разницы между – дойти или не дойти до другой стороны улицы. Зато, как Мюнхаузен, тянула сама себя за волосы из болота, чтобы не выглядеть жалкой и запущенной. Пожалуй, это единственное, что было мне тогда не совсем безразлично, раз уж всё равно приходится жить.
Однако, и следующая попытка вырваться из заколдованного круга оказалась ещё более кровопролитной. Благополучнейшая, с виду, ситуация оборачивалась своим омерзительным мурлом и коварно подмигивала, норовя при этом выжать душу до капли. Да и сама я за это время наломала дров – выше крыши. Так что в итоге, по взаимным зачётам с Судьбой, к окончанию обучения в институте я приволоклась номинально живая, но в состоянии выжженой пустыни.
После показов в театры, мне многократно было сказано: «Берём», а потом, благодаря разным хитросплетениям, – почему-то не брали. В родном театре Маяковского, где с первого курса я занята практически во всём репертуаре, мне были предложены самые птичьи права – разовые спектакли.
Вот, что значит пренебречь возможностью особого положения у Гончарова!  Не секретничать с маэстро, не делиться тайнами своих однокурсников, а советовать ему – поменьше кричать на студентов! И любила я не тех, кого правильно. И дружила не с теми. И говорила не то, что нужно, а то, что думаю. И смеялась не тогда, когда нужно, а только тогда, когда смешно. Естественно, теперь приходилось пожинать горькие плоды собственной независимости.


Первый муж

Отчаяние.
Сила инерции! Говорят, иногда даже убитый человек какое-то время продолжает бежать дальше.
 Лето окончилось. А с ним вместе осыпались оставшиеся надежды, отпали последние договорённости, обещавшие хоть какую-то стабильность. В придачу, сентябрь ознаменовался бездомностью – внезапно умер дедок, который сдавал тесную комнатёнку-пенал в длиннющей коммуналке. Пришлось попроситься, ненадолго, пожить к старой знакомой. А это «ненадолго» всё затягивалось и затягивалось.
В Банный переулок, где происходила ловля квартиры или комнаты, приходилось таскаться каждый день, как на работу. Почва ускользала из-под ног ежедневно, настойчиво и неукоснительно.
Внутри как-то всё прохудилось. Выпотрошенность зияла, и никак не желала затягиваться. Все смыслы расползались. То вдруг я забывала какое-нибудь простейшее слово. Например, хотела сказать что-то о весне, а на память со скрипом приходило только одно слово – «осень». Долго и трудно могла раздумывать над тем, как называется это... ну, чем едят... – без таких остреньких штучек... Могла споткнуться нечаянно, и вдруг из глаз сами собой начинали сочиться слёзы. Они начинали течь и тогда, когда, например, задерживалась электричка или автобус... и по разным другим, не менее дурацким поводам.
В общем, жизнь моя была, несомненно, закончена. И было очевидно, что полюбить я больше не смогу никого – никогда. В поисках точки опоры, я взялась изучать всякие оккультные практики, Хиромантию, ясновидение и ещё что-то, в том же роде…
Судьбоносный день выглядел очень невзрачно. Лил дождь – непрерывный и нудный. В Банный переулок в такую погоду могли приволочься только те, кому деваться было совершенно некуда – это оказалась я и один недавний выпускник ГИТИСА. Лица были друг другу знакомы, и нам ничего не оставалось, как поздороваться и разговориться.
Стоя под каким-то символическим навесиком, вымокшие и продрогшие, мы договорились для чего-то репетировать сцену из «Гамлета». Новый знакомец рассказывал о своём  друге, и произносил его фамилию с особым пиитетом, слегка нараспев. От этого она казалась очень красивой, загадочной и интригующей. Так я впервые услышала имя моего будущего мужа.

Улыбка Судьбы.

Странно, как можно не знать своего мужа! То есть, ходить где-то поблизости, скользить взглядом – и не замечать.
В первый раз я увидела его в подвальном буфете ГИТИСа – мы встретились там, чтобы обсудить наши репетиции. Конечно, мы встречались в коридорах ГИТИСА и раньше, пока учились, но увидела я его здесь, сейчас – впервые. После года службы в армии он очень возмужал и не выглядел больше неоперившимся юнцом. Вместо свисающих замусоленных лохм – короткий ёжик, подчёркивающий хорошую форму головы. Истошно голубые глаза, заглядывающие куда-то вглубь. Широкие плечи. Мой взгляд скользнул вниз по руке и наткнулся на большой палец такой точно формы, как описывалось в моей книжке по Хиромантии – это был палец убийцы. «Не может быть! – пронеслось у меня в голове, – значит, вся Хиромантия – полная мура!»
Впечатление от этого человека – такое светлое, что мне было радостно от одного того, что я просто знакома с ним. Я тогда даже не помышляла ни о каких лирических мотивах, думать боялась о чём-нибудь подобном. Мне просто очень нравились его неожиданные вопросы и совершенно нетривиальные ответы, рассуждения. Нравилось после репетиции у кого-то дома, когда тарелок не хватало на всех, есть с ним из одной тарелки. Но при всей его внешне мягкой манере поведения, в нём ощущалась какая-то несгибаемая прочность.
Как-то раз, через некоторое время, я была свидетелем того, как он отказался репетировать с тем самым другом, который нас познакомил. В этом не было никакой аффектации или нажима, но его «нет» было таким окончательным, что я невольно подумала: «Хорошо, что между нами ничего нет... Если бы он мне в чём-нибудь так отказал, я бы не пережила».
В этот момент Судьба снова ехидно ухмыльнулась. Она как раз приготовила для нас 13 лет супружеской жизни. И первое, с чего всё началось – это был именно отказ.

Впервые он назначил мне свидание, когда я уже сняла комнату недалеко от Новослободской. Я, как могла, старалась прихорашиваться, не торопясь, чтобы не прибежать раньше него, и пришла позже минут на 5, что для меня вообще опозданием считать нельзя. Тогда он взял, купил мороженное и демонстративно съел его у меня на глазах. Не дал мне даже откусить ни разу, хотя я его даже попросила. От такой наглости я совершенно обалдела, и не понимала, как мне поступить – то ли уйти, то ли... Но он объяснил, что сделал это нарочно, чтобы я поняла, как плохо ему было, пока я не шла, и – чтобы я больше никогда так не делала. Поворот был неожиданный. Я тупо уставилась на листву кустарника и задумалась.

Гусеница, не торопясь, ползла по листу грациозно продвигая на коротких лапках тучные сегменты своего туловища. Она пожирала и пожирала зелень, вбирала и накапливала силы для того, самого главного… ну, для этого… что неясно, но настоятельно маячило впереди.

Мой будущий муж умел постоянно поражать, обескураживать. То затевал какие-то немыслимые проекты, отчебучивал что-нибудь неожиданное. И все его порывы так или иначе выражали – до какой степени сильные чувства он ко мне испытываетает. Этим-то он и обезоруживал меня всякий раз.
20 апреля я поехала к нему на день рождения в подмосковный Жуковский и осталась с ним на всю нашу совместную жизнь. Правда, через пару дней у меня была попытка уехать – я вдруг заволновалась, не выглядит ли моё присутствие чересчур навязчивым, сказала, что, пожалуй, поеду домой, в надежде на его возражения. Но он не стал возражать, и мне пришлось действительно уехать.
К вечеру того же дня позвонил его друг и сказал, что они вдвоём сейчас ко мне прибудут, чтобы я встречала их в метро.
Когда они поднялись на эскалаторе, на моём избраннике практически не было лица, глаза были широко открыты и абсолютно невидящи – он был пьян в зюзю. «Он вообще-то не пьёт, – объяснял, с извинениями, его друг,– но тут так напился, поскольку решил, что ты его бросила».
Мы с трудом докантовали его, дорогого, до моего жилья, он рухнул на постель. Я поняла, что при таких раскладах, если уж я решу быть с ним вместе, то это должно быть – навсегда. И я решила, что – навсегда. С тех пор мы почти не расставались. А пьяным я действительно его больше не видела.
Мои подруги поначалу недоумевали – ну, что я в нём нашла? А я не могла поверить, что всё это происходит со мной, что я ещё могу быть так счастлива. Театр Маяковского просто престал для меня существовать – пользуясь отсутствием каких-либо контрактов и обязательств, и тем, что в расписании моя фамилия уже почти не встречалась, я махнула рукой и ушла по-английски, не прощаясь. Потом выянилость, что меня разыскивали по всем возможным телефонам, даже в Одессе, чтобы заключить со мной договор. Но тогда меня это меньше всего волновало. Я с головой нырнула в свою новую жизнь.
Очень скоро он утрамбовывал в какие-то сумки мои немногочисленные вещи, чтобы перевезти к себе в Жуковский. Потом была свадьба. Были репетиции, на которых муж досконально и скрупулёзно вышибал у меня всякую мельчайшую фальшь. Сначала он работал в Царицынском театре, а я искала работу, потом его вдруг вышибли, а меня, наоборот – взяли в этот же театр. И были нескончаемые попытки моего мужа сформулировать свои режиссёрские замыслы, и мои выкристаллизованные формулировки его мыслей.
– Правильно… откуда ты знаешь? – удивлялся он.
Мы мечтали сделать свой театр, мы учились друг у друга.
Я начала что-то писать, но муж однажды нашёл и прочёл мои записи из прошлого, и это оказалось для него настолько болезненным, что я уничтожила без разбора всё, что записывала раньше. Мои представления обо всех явлениях постоянно менялись, оказывались недействительными, упразднялись. И радости сменялись трудностями, скандалы со слезами – бурными примирениями. Но мы любили друг друга, и ясно было одно – при такой жизни соскучиться нам не грозит.

Первый ребёнок

Моя настырность и упёртость не давали мне покоя. Устроиться в московский театр было тогда почти нереально, и это стало для меня идеей фикс. Какое счастье, что вопреки моему отчаянному сопротивлению и совершенной, как мне казалось, несвоевременности, Судьба всё-таки вручила мне моего ребёнка.
Беременность проходила бурно. Меня только-только взяли в театр, я лихо ввелась сразу в несколько спектаклей на главные роли, получила роль Нины Заречной в предстоящей постановке Чеховской «Чайки». Так вышло, что сходу, сама того не желая, я першла дорогу всем ведущим актрисам. И тут – на тебе – беременность! Какой козырь для тех, кому я оказалась поперёк горла! Заведующий труппой (любовник одной из прим), сказал про меня, плотоядно потирая ручки: «Всё. Считайте, что эта актриса больше в театре не работает!»
Как назло, главный режиссёр театра, хотя и женщина, но терпеть не могла, когда актрисы рожали детей. И я была вынуждена скрывать своё положение как можно дольше, и работать в полную силу, независимо от самочувствия – гастроли, выездные спектакли, перегрузки, тряска в автобусах по колдобинам подмосковных дорог. Смешно было играть на сцене юных девушек, даже будучи на 7 месяце беременности, которая при моей резвости и некоторых ухищрениях костюмеров, даже не была заметна.
Ко всем радостям, муж устроился на работу в театр – в другой город, а я так тосковала без него, что умудрялась при всех заморочках, ещё мотаться к нему. Да к тому же, провернуть квартирный обмен, переезд из подмосковья в Москву, ремонт, обустройство на новом месте и многое другое.
Когда приблизился срок родов, муж приехал на несколько дней, и как раз перед его отъездом, ранним утром вдруг стало ясно, что действительно пора сопроводить меня в роддом.
…Помню, когда рожала его, своего первенца… я тогда впервые поняла, что такое ответственность… то есть, буквально, в физиологическом смысле слова…
Дикие, всё время нарастающие боли схваток, такие изнурительные, что в промежутках проваливаешься куда-то, в полное небытие, откуда болью тебя вытаскивает следующая схватка.
И вот, в одно из таких возвращений, в какой-то момент я вдруг почувствовала, что нахожусь как бы лицом к лицу с Богом – Он смотрит на меня откуда-то сверху и ждёт… как я справлюсь...
И до меня вдруг дошло: вот, мне доверена человеческая жизнь, у меня внутри – живой человек, и от того, как я его рожу, зависит его жизнь, здоровье... от меня сейчас зависит, каким он будет, как появится на свет – и никто – в целом свете не может сделать это вместо меня! А я понятья не имею, как это нужно делать. Со мной происходит что-то, чего я никогда раньше не испытывала, и я полностью во власти этой силы, которая крутит и вертит меня, как хочет. Но при этом ребёнок находится во мне – внутри, и только я одна в ответе за его выход на свет!.. Ох, как же я старалась, как лезла из кожи вон! И всё, слава Богу, прошло хорошо.
Но какое же счастье, когда это, наконец, произошло!
Мой ребёнок, естественно, был самый лучший и самый красивый среди всех маленьких свёрточков, которые привозили нам, мамам, целой каталкой – на кормление.
А потом, уже дома, когда я в первый раз вышла на улицу, почему-то казалось, что все должны меня поздравлять – это же такое чудо, что у меня теперь есть сын! Из меня появился новый человек на Земле. Да, я и сама теперь стала совсем другая. Как будто бы родила не только его, но и новую себя. Казалась, вообще всё вокруг изменилось. И до чего же странно, что все спешат по своим делам, и никто-никто этого не замечает!
А что за ужас – эти страхи за него, маленького! Поначалу любой чих, ик, вяк – и сразу паника – что с ним, почему это он? Что нужно делать? А если вдруг какая-то угроза или неодобрение в сторону моего мальчишки… во мне вскипала и поднималась такая волна негодования, такая мощь, что становилось даже страшно за тех, на кого она могла обрушиться. И я вдруг стала понимать, почему даже сильные хищники предпочитают не иметь дело с самкой, защищающей своё потомство.
Когда моему ребёнку исполнился месяц, я принесла его в детскую поликлинику, с целым букетом проблем – худого, жёлтого, намазанного тут и там какой-то пунцовой мазюкалкой. Участковая врачиха увидела его среди пухленьких беленьких младенчиков и, не удержавшись воскликнула: «Ой, какой кошмар...» Как же я её за это возненавидела! Ведь для меня-то он был всё равно самый красивый! Позже, когда, по настоянию врачихи, его уложили в больницу, довольно быстро привели в чувство, и он стал таким же, как и все младенцы, чистеньким, пухленьким и хорошеньким, я поняла, что в тот момент видок у него действительно был не очень-то. Но чувство моё к врачихе всё равно никак не поддавалось контролю.
Я могла озвереть на какого-нибудь малыша в песочнице, который неосторожно взмахнул пластмассовой лопаткой невдалеке от моего ребятёнка. Мне казалось, что если этот старше на полгода, то пора бы ему уже понимать!.. И куда мама смотрит? А через полгода я видела, что понимать-то такому малявке ещё совсем ничего не пора... и никакой маме тут за всем не усмотреть. Так вместе с сыном росла и я, и все его шишки, все открытия были моими.
А тут ещё и театральные заботы. Декретного отпуска для меня практически не было. Когда не удавалось передать ребятёнка мужу где-нибудь в метро, как эстафетную палочку, то ездила вместе с малявкой и на репетиции, и на спектакли. Муж тогда уже вернулся в Москву и искал работу. Ведь мечты о своём театре никуда не делись, а только сильно отяготились новыми проблемами и новыми обязанностиями.

Встреча.
Интересный фокус получается: выходишь замуж за одного человека, живёшь с другим, а потом разводишься и вовсе – с третьим (дотоле неведомым). И удивительно, что такая тонкая вещь, как человеческие отношения, может покрываться панцирем, костенеть, превращаться в свою противоположность... А главное, невозможно понять, когда же это произошло.
Я никогда не мыслила себе измены, и никому не оставляла даже зацепки, даже повода для каких-либо надежд, сколько бы за мной ни ухаживали. А, самое главное, для меня самой все эти годы действительно никого не существовало, кроме мужа. Когда мы с ним начали жить вместе, все вдруг увидели его таланты, его неординарную натуру, стали говорить, как он сильно изменился, возмужал. Его стали все уважать, даже завидовать, и я была очень этим горда.

Однажды мой партнёр по спектаклю, незадолго до премьеры, сильно повредил ногу и в театр взяли новенького А. – для замены.
Я пришла на репетицию, вошла на сцену. Спиной ко мне стоял длинный худой, довольно нелепо скроенный молодой человек в растянутых на коленках тренировочных штанах и какой-то линялой футболке. Я остановилась. Он повернулся ко мне своим смешным веснушчатым лицом, глаза наши встретились. Ступор.
«Вот смерть моя!» – почему-то пронеслось у меня в голове. Меня охватило странное смятение, я совершенно не понимала, что со мной творится, но в его присутствии я не находила себе места, как будто меня поджаривали на сковородке.
Вскоре мы поехали на гастроли в Киров. Я покупала мужу рубашки, каждый день писала нежные письма, но моё внимание и мысли постоянно приковывались к новенькому. Я душила в себе непрошенные чувства, а он пытался за мной ухаживать, но я безоговорочно его отвергала. Потом заметила, что он так же рьяно кадрится к другим. С одной стороны меня это взбесило, с другой – как-то вдруг отлегло – у меня на бабников выработалась жуткая аллергия. К концу гастролей я торжествовала победу над собой и с облегчением думала: «Ну, слава Богу, пронесло!»
Когда я вернулась с гастролей домой, муж вёл себя очень отчуждённо, холодно. Не обнял, не поцеловал, и меня к себе не подпустил. Сказал, что видел сон, как я ему изменила. У меня внутри всё ухнулось, но я, естественно, возмущалась, говорила, что ничего подобного не было.
Тогда он увидел колоду карт схватил её, и начал тасовать, приговаривая:
– А вот, сейчас мы посмотрим!
Вдруг он вытащил из колоды валета.
– Ага! Вот, я же говорил!
Я усмехнулась:
– Ну и что? Валет означает совсем другое.
– Хорошо, – говорит муж, – а что должно было бы вытащиться, если мой сон правильный?
Я говорю:
– Ну... например, король бубновый... девятка червовая, девятка бубновая!
Муж тасует карты и вытаскивает... бубнового короля.
Я нервно смеюсь:
– Ну, один король ещё ничего не значит...
Он тасует дальше, вытаскивает... червовую девятку.
– М-м да!
Нам обоим сильно не по себе. Совершенно непонятно, как на это реагировать. Он смотрит на меня, тасует дальше и вытаскивает – девятку бубен. Пауза. Меня прошибло горячей волной от пяток до макушки.
– Ну, говорит мой муж.
– Да не было ничего! Ну, ты что!..
Я пытаюсь его обнять, и тут он засветил мне в глаз, так что я отлетела к окну. Причём из глаз, в буквальном смысле, брызнул звёздный фонтан. Так вот как… оказывается – «искры из глаз» – это вовсе не аллегория, а самая, что ни на есть реальность!..
Ну, дальше, конечно, последовали мои слёзы, полное искреннее объяснение, покаяние, примирение… но и его обещание – если что – !..
Надо сказать, средство это, хоть и специфическое, но подействовало основательно – в течение нескольких лет рецидивов не наблюдалось. И я продолжала быть так же верна и открыта с мужем, как и до того.

Зима.
Когда и как это произошло?  Ведь я всё время была рядом. Наверное, это я что-то делала не так. Неужели, тревожный, трепетный и наивный молодой человек может превратиться в чёрствого, жестокого и непреклонного мужчину? Хотя, какие-то задатки, конечно были и раньше, но проявлялись-то они – от ранимости. И я его всячески утешала, поддерживала, оберегала, вселяла уверенность в себе.
И эта уверенность всё разрасталась, а вместе с ней прогрессировала холодность, отстранённость. Физическая близость всё больше сводилась к какой-то торопливой деловой процедуре. Все нежности изымались из обихода. Когда я тянулась к нему, чтобы его поцеловать, он уклонялся.
– Но почему?! – недоумевала я.
– А мне сразу хочется трахнуться.
– Так хорошо!
– Нет. Много трахаться нельзя.
– Что значит – много?!!
Эту пагубную идею заронил в него, по-видимому, его отец. Я не помню случая, когда бы мой свёкр что-нибудь похвалил или хотя бы одобрил. Наивысшая его похвала была: «нормально». Он был недоволен всегда и всем, а в особенности – когда приходил к нам на заре, а мы имели наглость всё ещё спать, в то время, как сам он уже давно проснулся. Тогда отец проводил с мужем какие-то воспитательные беседы, плоды которых, вероятно, я сейчас и пожинала.
Если я приносила домой какие-нибудь книжки об отношениях между мужчиной и женщиной, он вычитывал в них только одно – что женщина должна быть ласковой. А потом долго стыдил меня, объясняя, какая я распутная, раз он у меня был не первым. Я предлагала ему вместе пойти к сексологу. Он отвечал, что у него нет проблем, и ему не нужно никуда ходить.
– Но это нужно мне, пойми!
– Тебе надо – ты и иди.
И я опять, и опять загоняла себя вглубь, боролась со своей «распущенностью».
В остальном дела шли, вроде бы, неплохо. Мечта о своём театре постепенно приобретала реальные очертания. Сына частенько приходилось таскать с собой на репетиции и спектакли. Финансовые проблемы решались за счёт шуб, которые я шила и относила в комиссионку, где они сходили за импортные. Муж бегал по магазинам, в поисках искусственного меха для пошива.
– КошАчка! – говорил он мне, – я придумал отличный девиз: «Ни дня без оторочки!» Иногда я сшивала какие-то детали выкройки из маленьких кусочков, но так, что на вид было абсолютное ощущение цельного меха. Тогда между собой мы радовались и шутили, что мне удалось сшить шубу «из лапок искусственного волка.»
Правда, я начала часто болеть. Особенно мучали боли в пояснице и частые простуды. Когда мой кашель доносился ещё от лифта, муж радушно распахивал двери, не дожидаясь звонка, со словами: «Я милую узнаю по чахотке!»
Как-то раз я болела с особенно высокой температурой. В голове моей теснились строчки и одолевали меня до такой степени, что пришлось встать и нацарапать их карандашом на каком-то клочке бумаги.
...
Жар бултыхается в затылке,
Висками рвётся напролом.
Я взаперти, как Джин в бутылке,
Тигр в клетке, кобра под стеклом.
Вулкан – поди угомони, попробуй!
Запри – ко, посади его на цепь!
Мне проломить бы только в клетке прорубь –
Ерошила бы ураганом степь!
...
Весной ростка в зерне – не удержать!
Птенец крушит скорлупку клювом грозным.
А мне бы – горло хоть на миг разжать,
Пары спустить гудком бы паровозным!!!
...
Ну, и ещё что-то в этом же роде. Видимо, даже в горячечном бреду у меня хватило сообразительности, чтобы догадаться – ох, не одобрит мой муж подобных настроений! Я запихнула скомканный клочок куда-то в кармашек записной книжки, под кипу всевозможных бумажек, и забыла про это напрочь.
Обрывок этот я нашла через несколько лет, когда собиралась выбросить старую записную книжку, и напоследок просматривала – нет ли там чего нужного. Я очень удивилась своей находке – мне-то казалось, что за всю нашу совместную жизнь, начиная ещё с той, давнишней ревизии и уничтожения моих записей, я не написала ни строчки. Ан нет, оказывается, написала... с трудом вспомнила, откуда взялась эта бумажка. Вот как на самом деле оценивало моё не подцензурное подсознание – те годы, в общем-то, счастливой семейной жизни.
Но в здравом уме и твёрдой памяти я, конечно, не позволяла себе таких мыслей, которые, распоясавшись, бесчинствовали в этих смятых упрятанных строчках.

Первая измена

Пожар.

Прошли годы с момента моей первой встречи с новеньким, прошла та паника. И он давно перестал быть новеньким, вечно приволакивался за кем угодно. А я чувствовала себя уверенной в том, что уж я-то от него – застрахована. Мы часто играли на сцене разные варианты влюблённости, и всякий раз между нами плясали искры. Вне ролей мы шутили, лихо пикировались. И время от времени он начал смотреть на меня каким-то долгим проваливающимся взглядом, который ему иногда с трудом удавалось от меня отдирать. Но неподвластность ему в реальной жизни доставляла мне острое мстительное удовольствие.
Как-то раз на гастролях я, он и ещё несколько человек в чьём-то тесном гостиничном номере смотрели по телевизору КВН. По каким-то своим надобностям все остальные вышли, и мы остались вдвоём; сначала смеялись всяким шуткам, а потом я повернула голову и вдруг просто впаялась в его взгляд и поплыла, начала растворяться в нём, совершенно не в состоянии отвести глаз. Тут я поняла, что – попалась... а самое ужасное, что это понял он.
Я попыталась спастись бегством. Между креслом, где сидела я и кроватью, где сидел он, было очень мало места. Пока я протискивалась мимо, он коснулся меня благоговейно-умоляюще. Крышу начало сносить напрочь... сделав нечеловеческое усилие, я вырвалась и бежала в свой номер.
С этого момента он не давал мне проходу. Я уклонялась, избегала его, как могла, и на этих гастролях мне удалось-таки сохранить дистанцию.
Вернувшись домой, я снова и снова билась, как волна, о монолитную неприступность мужа, но он высился надо мною скалой каких-то надуманных принципов и моральных устоев.
А у меня в театре, отвергнутый мною влюблённый совсем потерял голову, перестал замечать кого бы то ни было, жадно пожирал меня взглядом, ходил за мной тенью, иногда вдруг брал мою руку, как величайшую драгоценность, гладил и прижимал к губам, и вообще, обдавал меня такими потоками обожания… какой вопиющий контраст с чёрствыми, отчуждёнными отношениями, которые ждали меня дома.
Вместе с мужем я продолжала ставить спектакли в театральной студии, занималась со студийцами, делала всё по дому, выращивала, воспитывала и таскала за собой в студию сынишку. Он беспрерывно задавал вопросы на самые разные темы, а я старалась побольше рассказывать и читать ему обо всём: от микромира до макрокосма… и кто такой был Сталин, и как рождаются дети, и про его дедушек и бабушек, и про живопись, и про природу, и... чего только он ни спрашивал.
Пока я оставалась в Москве, ещё можно было как-то держаться, потому что нескончаемая занятость семьёй и двумя театрами затягивала, ухайдокивала вдребезги, и тем самым, хотя бы частично, оттесняла от горячечных мыслей.
А на гастролях мой обожатель держал круговую осаду – сползал по стенке перед моей дверью и сообщал, что никуда не уйдёт. Он похудел, ходил вокруг тёмной тенью, смотрел на меня голодным псом, просачивался, как вода, в любую брешь, лишь бы быть рядом, говорил и прикасался с такою нежностью и страстью, что меня сразу как будто в кипяток окунали. В конце концов, бороться и с ним, и со своим собственным изголодавшимся естеством стало совершенно невыносимо.
Однажды, когда он особенно долго и неотступно меня домогался, я внезапно решила, что лучше, в конце концов, хоть раз уступить – может, хоть тогда он, наконец, отстанет. Произошло всё довольно спешно, примитивно… и одновременно – как в замедленной съёмке... Почему-то вдруг я увидела себя и его со стороны, на некотором расстоянии… Я смотрела сверху и почти ничего не ощущуала, только думала: что я делаю!.. зачем это?..
Когда всё закончилось, я сразу сбежала куда-то на улицу, куда глаза глядят. Мне было жутко стыдно... и... пожалуй, больше ничего. Я вздохнула с облегчением, что ради этого, конечно, не стоит коверкать свою семейную жизнь… пообещала себе отрезать, выбросить и забыть навсегда то, что сейчас произошло.
На следующий день, как только мой счастливый победитель остался со мной наедине, я сообщила ему о своём решении, сказала, что люблю мужа и не вижу в измене ничего хорошего. На беднягу было больно смотреть.
– Как!.. После того, как ты уже была моей... Нет! Ты не можешь всё так бросить. Забудь всю эту... первую... ерунду. Я так устал, я был измученным...
Брошенный, он совсем истоньчился и ходил, казалось, зависая над землёй. Когда гастроли уже приблизились к концу, он умолял меня:
– Ну, останься со мной ещё хотя бы раз... Какая разница – один раз это было или два? Кончатся эти гастроли – если ты не хочешь, я не буду больше тебя доставать... сегодня последний день... пожалуйста... не отталкивай меня.
Мне стало его невыносимо жалко. Я не оттолкнула.
По всей вероятности, он решил тогда, что его соперник, мой муж – какой то немыслимый сексуальный гигант, и от этого так старался превзойти его во всех отношениях!.. В нём было столько любви, столько страсти, нежности,  изобретательности и проникновения в самые сокровенные мои желания. Я испытала такое потрясение, которое мне даже не с чем было сравнить в моём, достаточно бурном и горячем прошлом. Я улетела в какие-то немыслимые пространства. Я никогда даже не подозревала, что можно испытывать что-нибудь подобное. Ничего лучше в моей жизни не было!..

Во взгляде твоем желанье –
Сильней, чем земли тяготенье.
И в нашем любом касанье –
Одно кровообращенье.

Пульс – громче пальбы ружей.
Слетает одежд накипь.
Сплетаюсь с тобой снаружи,
Врастаю в тебя с изнанки.

В без-тактной игре метаний,
В несбыточном счастье муки
Смешались слова, колени,
Язык, и губы, и руки...

И, больше нигде не вмещаясь,
Друг другу себя исторгнув,
Забывшись, летим в Вечность
Под песни моих стонов.

А вот теперь надо было возвращаться домой и...  и как-то жить дальше... Забыть всё это. Наступить на горло... Да-а-а... весёленькая история. Это же надо – так вляпаться!
Тогда я наивно полагала, что это возможно забыть. Да, пусть он талантливый, пусть обаятельный, зараза, пусть острый на язык… пусть всё было – так, как было – забыть!..
Я даже представить себе не могла, что, на протяжении двух десятилетий, изувеченных разрывами и разлуками, обоюдными покушениями на убийство нашей любви, Судьба вновь и вновь будет тащить нас друг к другу. И каждый наш следующий раз будет... ещё лучше предыдущего!.. Не представляла, какие бездны будут отделять каждую нашу следующую встречу от предыдущей...

Забыть, забыть... я так прилежно старалась это сделать, что  действительно не помню ни точных дат всего произошедшего, ни того дня, когда мой возлюбленный подарил мне толстенькую записную книжицу, состоящую из небольших отрывных листочков. Ах, если бы мы могли предположить тогда, каким судьбоносным окажется для меня этот незатейливый подарочек!

Ветка, живущая в костре.

Это было какою-то из зим. Срубить деревья нужно было не позже воскресенья. В понедельник выходил новый указ, гласящий, что территория, на которой растут даже отдельные деревья, считается лесным массивом, и под садовые участки отдана быть не может.
Группа заинтересованных будущих дачников, включая нас с мужем, укутанные и упакованные, вооружившись топорами, пилами, спичками, и т.д., совершили набег на бескрайние заснеженные равнины, кое-где пестревшие деревьями и деревцами разного калибра.
Мужики набросились на ни в чём не повинную растительность. Застучали топоры, занудили пилы. И очень скоро женщины, как муравьи, стали таскать огромные ветки и складывать из них внушительные кучи для костров.
Мне досталась роль кострового. Разжечь среди снегов свежие, невысохшие ветки было непросто. Прежде, чем поджечь, приходилось поливать их какой-то горючей смесью. Наконец пламя полыхнуло и разгорелось.
И тут я увидела зрелище, которое меня потрясло. Скромные почки на ветках, заготовленные впрок для не наступившей ещё весны, прямо на глазах начали взбухать и лопаться, выпуская нежно-зелёные листочки, которые нехотя поддавались пламени, и спустя несколько долгих секунд, чернели и рассыпались пеплом.

В начале было слово...
Неисповедимы пути Господни. Но иногда до такой степени, что когда вдруг пронзает ясность – просто оторопь берёт. Порою воля Его настолько иррациональна… и добивается Он её от нас такими методами… Думаешь, что надо выстоять, во что бы то ни стало, чтобы остаться хорошей… а после глядишь – это, оказывается, Он тебе руки выкручивал, чтобы ты забыла, что такое хорошо, что такое плохо, и начала, наконец, делать то, чего Он от тебя хочет.
Один знакомый психолог, проведя среди меня какие-то мудрёные тесты, по 500 с лишним вопросов каждый, обозвал меня гипертимической личностью, и сказал, что я никогда не узнаю, что такое депрессия. Даже если мне будет чудовищно плохо, всё же это будет – что угодно, только не депрессия.
И всё-таки я хотела умереть. Хотела – не теоретически, а вполне реально, практически. И длилось это не день и не два, а годы. Выбирала долго и тщательно – как бы это сделать так, чтобы...
Вот я смотрю из окна 14 этажа, и примериваюсь, долго ли я буду лететь, и что останется на земле после моего падения. Нельзя, нельзя, сын... Да, зрелище будет – не для слабонервных. Зато напоследок – полёт...
Внизу, из продуктового магазина, идёт бабуля. Из её сумки торчит батон копчёной колбасы. Она страшно довольна, что ей посчастливилось купить целый батон. Походка у неё бодрая, деловая. Это походка победительницы.
А я стою у окна на своём 14-м и завидую. Повезло бабуле. Вот бы и мне так – радоваться батону колбасы...
Нужно немедленно удушить в себе то, что переполняет меня и рвётся наружу. Вытеснить всё из сознания... уничтожить... Но оно вновь и вновь прорастает с чудовищной силой, запруживает собой всё естество. Время от времени нас бросает друг к другу. Мы разряжаем эти вольтовы дуги, и снова, расцепившись и разойдясь на дистанцию, наша разность потенциалов набирает предгрозовые заряды.
А хуже всего, что это дичайшее притяжение – для меня какая-то неразрешимая загадка. И день, и ночь я пытаюсь проникнуть, проломиться в самую сущность моего любимого, в свою суть, в мир, в природу, в бытие. Я не понимаю, как такое может происходить… Я ничего не могу с собой поделать… в отчаянье молюсь и обращаюсь к Богу, чтобы понять хоть что-то...  За что меня приковали к этой галере… и когда кончится мой каторжный срок?
Искать помощи у мужа… – бесполезно. Достучаться, переубедить его в чём то, хотя бы просто почувствовать тепло… это становится всё более безнадёжно. Чувство вины, и в то же время полной беспомощности парализует... Бороться с тем, что поселилось во мне – всё равно, что бороться с цунами, сметающем на своём пути селения и города.

Кучи подтаскиваемых веток росли, и я, заворожённая, подбрасывала их в огонь, наблюдая, как охваченные пламенем, уже отрубленные от жизни, ветки переживали свою жаркую, скоротечную весну, чтобы, едва успев изумиться, опрометью броситься в небытие.
А огонь всё скакал, выплясывая свои магические выкрутасы, с торжеством пожирая всё новые и новые жертвы, растопыривающие зелёные пальцы, пытающиеся уцепиться за пролетающее мгновение, успеть обнять, потрогать, прожить исходящую жизнь.

И единственная отдушина, чтобы не умереть, не разорваться на мелкие кусочки...– в голове моей роятся мысли и мелодии, складываются в строчки стихов, которые выливаются в те самые маленькие листочки из того самого блокнотика, подаренного моим любимым так вовремя и кстати. Когда вся эта лавина концентрируется и консервируется в слова, давление изнутри несколько снижается и становится возможным некоторое время дышать и жить дальше. Я изо всех сил обуздываю свой размашистый корявый почерк и исписывавю эти бумажки так мелко, как только могу. Один экземпляр прячу в потаённейшее место, а второй отдаю своему любимому.

Ещё, ещё, ещё, ещё, ещё бы
Под водопад любовно-бранных слов...
Любить тебя на сквозняках трущобы
Среди поднятых на дыбы полов.

В пролом видны прохожие и кошки.
Ты ловко и бесшумно – алле оп –
Оставил мне кольцо  и босоножки,
А остальное – лишнее – соскреб.
Среди обломков, пыли, хлама, стружек,
На каверзной ступеньке – хоть бы где
На волю, вверх, навстречу, внутрь, наружу,
Освободив друг друга из одежд.
А после наизнанку одеваться,
Нарваться на бродягу с бородой
И вместо душа долго умываться
В стакане с газированной водой

Трудно найти двух людей, более противоположных, более взаимоисключающих друг друга, чем я и он. Та жизнь с ним, о которой я могу только мечтать, абсолютно неприемлема для него. И наоборот, то, чего пытается добиться от меня он, я не хочу представить себе даже в кошмарном сне. Всё, что происходит за пределами наших непомерных, сумасшедших встреч, ранит обоюдоострым оружием, одинаково кровавым для нас обоих. Те болевые приёмы, которые он применяет ко мне, возвращаются к нему моими письмами, которые, по его выражению, «вгоняют в землю по-плечи».
А это его язвительное чувство юмора! Даже – о самом сокровенном в стихах и письмах… пишешь и постоянно держишь в мозгах его – этого вредоносного цензора, который, при любом намёке на фальшь, банальность или сантименты, скрючивает глумливую рожу. И при этом нужно... нужно, во что бы то ни стало, достать его до самых глубин, сквозь корку цинизма, туда, где в святая-святых хранится его живая сущность, его любовь, такая нежная и уязвимая.
               
     Не истязай меня изгнаньем
     И заниматься не спеши
     Художественным выжиганьем
     По полотну моей души.

Знай, что пытки твои – бесполезны,
Снова впишется в раму дверей,
Означающий счастье и бездны,
Иероглиф фигуры твоей.
.
И зачем, Господи, ты выдумал эти законы диалектики?.. Эти единство и борьбу противоположностей, которые потом озвучил Гегель, кажется? Зачем – добро и зло, мужчина и женщина, да и нет? Ну, неужели, без этого – никак? А как же у Тебя, Господи – там где всего этого нет? Какая она – Вечность, неужели – статика и скука?
Как бы то ни было, здесь нам этого доподлинно узнать не удастся. А пока – спасибо жесткости и скепсису моего любимого, о которые мне пришлось точить и шлифовать свои слова... Спасибо Гегелю и Господу Богу. Спасибо моему сыну, который удержал меня от... Спасибо старушке и батону кобасы...

Ты помнишь, души рвались из тела...
Кто-то – изверившись, кто-то – спившись...
Тогда и я над бездной висела,
Одним лишь ребёнком за жизнь зацепившись.

Мужас
Нежности бывают разные. Бывают – и своеобразные. Руки у моего мужа всегда были сильные. Когда он пытался что-нибудь завинтить, то как правило, срывал резьбу.
В то время сын жил у бабушки в Одессе. Мы с мужем сидели у телевизора, там показывали какую-то расхожую ситуацию адюльтера. Муж встал и пошёл на кухню, видимо, поставить чайник. Проходя мимо, он, в шутку, взял меня за горло, как бы – душить.
– Смотри у меня! – тут он повернулся к телевизору, не отпуская рук, и засмотрелся.
Я не сопротивлялась. Мне не было ни больно, ни обидно... В ушах раздался то ли звон, то ли шелестение бесчисленных золотых песчинок, все мышцы вдруг самопроизвольно расслабились. Экран телевизора начал стремительно распахиваться вглубь, вглубь, как бесконечная труба, а я стала затягиваться в неё с неудержимой силой.
Лечу – туда… да-да-да-да… сейчас, сейчас я всё, наконец, ПОЙМУ И УЗНАЮ… о-о-о, как же близка она – СВОБОДА… и ЯСНОСТЬ… хорошо-то как, Господи… У-у-у-у-у-у… свет, свет, свет… туда, туда... скорей, скорей…
– Ира! Ира!!! Нет! Нет!!! Очнись, Ира!!!!!
Я как-то странно стою… как бы… на ногах, которые скорее подразумеваются, чем существуют, а вернее, меня кто-то держит и трясёт изо всех сил… Нет, не хочу, не забирайте у меня, пустите туда…
– Ира! Дышишь… Живая… скажи, скажи…
А, это он… муж… Куда-то сползаю, оседаю в его руках, пытаюсь нырнуть обратно, чтобы понять… ведь – вот же, только что всё было почти, почти… Мычу мучительно. Рта, а, впрочем, и лица как бы нет. И остального тоже нет. Он трясёт меня и чего-то требует. Как же хочется, чтобы оставил в покое, чтобы опять – туда, пока ещё можно догнать… Мычительно протестую… рот начинает проявляться, но непослушно и чуждо. Мышцы лица, потрескивая, возникают из небытия. Во рту странный привкус то ли палёной резины, то ли ещё какой-то гадости, которая почему-то всплывает в мозгу как  «закись азота»… какой азот?... почему?... При чём тут?... Рот слегка приоткрылся, как замороженная щель чемодана… Он куда-то поволок меня, как ватную куклу, уложил на кровать… всё стало возвращаться, но с такой неохотой…
Муж – в шоке.
– Ты... ты была вся синяя, как мертвяк... и ещё выгибалась дугой и хрипела...
– Надо же! А мне было так хорошо...
Муж открыл окно и заботливо укрывал меня, подтыкая одеяло, проборматывая что-то утешительно-ободряющее…
– Ну, вот, – сказал он удовлетворённо, когда из меня получилось неплохое подобие мумии, – куколка. Куколка КошАчки.

В открытое окно влетал воздух, пропитанный влажными запахами зелени.
Сидя на ветке, гусеница жевала изо всех сил, и вдруг почувствовала такую невозможную тяжесть. Вся она была наполнена до отказа. Вбирать в себя ещё что-нибудь было совершенно некуда… а покидать опять свою оболочку – выше всяких сил. Она потащила на слабеющих лапках ленивое, непослушное тело туда, туда, в эту укромную расщелинку, прилепилась брюшком к коре, и тут из неё потёк нескончаемой ниточкой липкий, клейкий ручеёк…
Неуклюже ворочаясь, она вдруг куда-то свалилась, но, не долетев до низа, повисла на вязкой ниточке. И тут, с неожиданной акробатической ловкостью, перебирая множеством задних ножек, гусеница крутилась, опоясываясь шнурочком, на котором висела, подтягиваясь и закручиваясь им вновь и вновь. Долго она укутывалась, заматывалась, заворачивалась, пока не оказалась в тепле и темноте шёлкового, вязкого кокона, прилепленного к коре в укромном месте.
Сюда не доносились ни звуки, ни запахи… ни желания. Спеленатое неуклюжее тело не годилось больше ни на что, кроме покоя… и этот покой затягивал в себя и растворял всё, что она, собрав, притащила с собой, в себе – в эту расщелину на ветке… всё, что ещё совсем недавно, с таким упорством она собирала и накапливала, что было ей так нужно зачем-то… а теперь, вроде бы, потеряло всякий смысл… или не потеря… у-у-у-у… и она унеслась куда-то далеко-далеко-далеко…

Первая смерть

Фонтаном слепящего воя
До чего же всё хронически непросто с моим любимым! На этот раз – какая-то затянувшаяся ссора. Весь день между нами сыпались искры переглядок, и силы притяжения натягивались резиной. После репетиции я ищу его по всему театру. У меня дома, в кои-то веки сегодня никого не будет, и времени – сколько хочешь... И можно наконец-то всё…
Открываю какую-то дверь. Он сидит на ручке кресла и снизу вверх смотрит на девицу, стоящую перед ним, ко мне спиной, а его морда выражает вожделение кота при виде рыбных потрохов.
Закрываю дверь. Спускаюсь по лестнице. Внутри всё как-то ослабло и трепыхается. Нужно, во что бы то ни стало, расслабиться и ни о чём не думать.
Да и, собственно, что такого произошло, что было бы для меня новинкой? Я, улыбаясь, прощаюсь со всеми, кто встречается мне на пути, что-то отвечаю, может быть, даже смеюсь… Ничего особенного, за всё наше долгое время и не такое кушала… а из непонятных глубин нарастет нечеловеческий гул, и нужно срочно унести себя отсюда, отовсюду… от глаз и ушей человеческих… чтобы не взорваться у всех на виду, чтобы никто не…
Улица замызганная, забор, деревья, листья, пылища, собака бездомная… а как всё ярко – кажется, запомнишь это на всю жизнь. Жизнь… глаза… звуки… нос дышит… кожа… внутри что-то пульсирует, перетекает… Автобус, почти пусто… села. Сиденье дермантиновое, коричневое, мягкое… вышла… улица. На ходу – легче. Ноги передвигаются… хорошо… ещё, ещё, воздух вокруг. Костёрчик впереди. Странно, кто-то оставил гореть и ушёл. Ветки рядом сухие. Присела рядышком, в огонь вперилась. Ветки кидаю.
И вдруг всё – одно за другим, одно за другим стало складываться – каскадом – в одно целое – маленькие осколочки, большие… всякие…
Вот он какую-то бабу в коридоре гостиницы у стенки жмёт, а я мимо, и он со мною глазами встречается, а в глазах – огонёк от радости, что мне больно… мимо, мимо…
Вот он меня за плечи держит, и шепчет что-то жарко и неистово, а я отбиваюсь, и он, чуть не плача, смотрит в меня, в душу прямо, и ловит, не пускает, обещает что-то, а я вырываюсь и мимо, мимо…
А вот я перед дверью, за которой он заперся с какой-то колодообразной реквизиторшей, и я это видела, потому что как раз несла ему поесть, ведь он полчаса назад лежал в постели, больной и несчастный! А у меня в гостиничном номере полный холодильник вкусностей, чтобы праздновать сегодня его прошедший день рождения. Но сейчас я стучусь к нему, за дверью стихают звуки, тогда я пытаюсь выломать дверь, и понимаю, что убью и его, и её, и точно знаю – как именно! Разбегаюсь и снова – в дверь! А его друг, непонятно, откуда взявшийся, уговаривает меня уйти, смотрит фальшивыми глазами, оттаскивает от двери, несёт какую-то чушь приторно-лживым голосом…
А вот он, мною брошенный, идёт впереди, как побитая собака, а я, молча, обгоняю его и ухожу упругой походкой…
А вот он несёт меня на руках и говорит, что не может без меня…
А теперь он шепчет, что хочет испытать со мной всё, и пускай с нами будет ещё кто-нибудь, а меня от этого тошнит, и хочется бежать, подальше…
А вот…
Но тут всё стеклось, наконец, в одну точку… сложилось, сложилось, сложилось… и наступила ясность. Полная ясность. Просто ты – другой. В тебе всё иначе устроено! У тебя всё – другое! Вот эта всеядность – твоя жизнь. Ты НИКОГДА не будешь любить так, как я. Тебе просто нечем! Ты не виноват. У тебя в этом месте ничего нет – пусто!
А мне… а во мне – утолить эту гудящую, воющую лаву можешь ты, и только ты. Почему-то!.. И без тебя в моей жизни всё обращается в ничто, умножается на ноль. И только с тобой я – вылетаю за все пределы… и свет, и жизнь, и счастье, и полнота бытия – только ты… но – никогда… нам – не встретиться там, в этом свете… никогда… и мне без тебя – всегда… что бы я ни делала, как бы ни сложилось... осторожно… сейчас… бегом, домой… взорвусь… с глаз, с глаз, от людей, скорей… бегом… лестница, лифт, дверь… закрыть… всё,
А-А-А-а-а-у-у-у-у!!!... АааааауууууООООо!!!... А-а-а-ва-а-а-а-у-у-о-а-ы-ы-ы…  и так далее….
Вой из меня вырывается с чудовищной силой. Меня бьёт и мотает об пол и о батарею… стол, стулья, окно, всё это – вид снизу. Изо рта вместе с воплями выходят струи чёрного дыма и, змеясь, уползают в форточку. Руки, кажется, разбухли до размеров грелки, с сарделечными пальцами, которые вот-вот треснут, потому что из них, гудя, текут высоковольтные токи. Душа рвётся вон из тела… Тело – то выгибается дугой, то корёжится и выламывается, выворачивается наизнанку… О-О-У-у-ы-а-а-и-и-и это – длится, длится, длится… кажется, бесконечно-о-о-о!!!… Вдруг – хрясть… и дальше ничего нет... И я прекратилась. Совсем.
Я не знаю, была ли это – физическая смерть… но для меня это был опыт смерти.

Первое воскресение
Очнулась перед рассветом, в серых сумерках. Тела не чувствую – не моё. Вспомнила… а ведь – всё кончено… М-м-м… что же дальше?.. и зачем?.. всё – испепелено… пустыня. И ничего не нужно. Глаза открылись с трудом. Сама не заметила, как стала молиться, вперивши взгляд вверх, перед собой, в окно, в небо…
…И в этом полном отсутствии всего, вдруг поняла: «Я – есть! Всё, без чего нет жизни, отнято. Но я-то – есть!»   Есть – я. И Тот, в небе, вокруг, во мне… Которому молюсь.
И вдруг в меня потёк первый вздох… как будто Кто-то дышал на замёрзшее стекло… потихоньку начала оттаивать на поверхности рёбер лунка… жизнь внедрялась всё глубже и глубже внутрь, отвоёвывая телесное пространство. «Возлюби... всем сердцем твоим, всем разумением твоим... возлюби... как самое себя... а остальное приложится...» Вместе с потеплением, изнутри начался озноб, захотелось скрючиться, руки, ноги, пальцы не слушались, как отдавленные. Сил не было. Совсем. Нелепо и замедленно, как медуза на песке, дошевелилась по коридору до кровати, вползла в какую-то взбаламученную кучу подушек, простыней, одеял, и, трясясь, отрубилась.

Жарко… и душно… и темно… ах, как-то всё – не так… надо упереться этими… как их там… совсем они странные… не поймёшь, откуда растут, и где заканчиваются… хм, и на спинке чего-то много… мешается… м-м-м…
Нужно вот так, нетерпеливо повести туловищем и оттолкнуть от себя влажную, душную оболочку. От этого оболочка натянулась, треснула, и в образовавшуюся брешь хлынул поток света и запахов.
ОНА высунула голову, и была ослеплена обилием цвета, который дробился, слоился и наплывал со всех сторон. Ошарашенная, она даже не в силах была подумать: «Ой, что это со мной?..» Её туманило, дурманило от воздуха, пропитанного всевозможными ароматами, которые проникали в длинные усики, а она беспомощно поводила ими в разные стороны… и ещё этот хоботок… а!.. раскручивая и закручивая его, пыталась понять – как это он… и зачем?..
Испытывая сильное неудобство, она начала выкарабкиваться из своего убежища, цепляясь непомерно длинными лапками, приделанными где-то в середине туловища, отчего равновесие всё время терялось, и она то запрокидывалась на хвост, то тыкалась головой в кору… а многочисленные цветовые пятна то удалялись, то стремительно наезжали.
И ещё – что-то сильно мешало… на спинке, какие-то мятые, пёстрые комки, которые можно было углядеть боковыми задними окошками глаз. Чтобы сбросить помеху, она стала усиленно трепыхаться… и тут спинка зажила отдельной жизнью… комочки покорно встряхивались, и постепенно стали расправляться мокрыми яркими тряпочками. Они были большими, тяжёлыми и гибкими… но ужасно красивыми. Увлечённая этим занятием, она нашла удобное положение, ухватившись растопыренными лапками за ветку, на которой сидела, и время от времени старательно встряхивала этими красивыми штучками, от чего они становились всё прямее и глаже, а узоры на них – всё отчётливее и ярче.
Умаявшись, она на мгновение замерла, распластав влажные крылышки, потом скрутила хоботок и, слегка покачиваясь на нетвёрдых ногах, начала разглядывать всё вокруг. Всё было мучительно знакомым, родным и известным… но в то же время – совсем другим… запахи, цвета, обилие зелени.
А самое главное – другою была она сама – и снаружи, и внутри… Другою была точка отсчёта – желания, возможности, намерения… Что-то изнутри томило, распирало, звало… Нет, это не было желание есть… зелёную листву больше не хотелось жевать, заглатывать, крушить челюстями… да, собственно, и крушить было уже нечем – впереди на мордочке красовался изящный закрученный хоботок.
Тем временем, от нежных солнечных прикосновений, крылышки просохли, окрепли и стали лёгкими. Она повела плечиками – и двумя плоскостями по бокам вздохнули яркие чешуйчатые опахала. Она вдохнула пьяный цветочный аромат, который доносился откуда-то издалека, изо всех сил взмахнула крыльями… и вдруг поднялась в воздух… и полетела… А… А… А… взмах, взмах, взмах… я… лечу-у-у-у-у!
Вокруг простирался воздух… она парила, раскрыв крылья, купаясь в тёплых лучах и пропуская сквозь себя душистые потоки. По руслу одного из них она стала плавно опускаться, пока не коснулась лапками влажной розоватой поверхности. Из середины лепестков исходил головокружительный дух… она успела только раскрутить хоботок, и нырнуть в самую глубь, перепачкавшись пыльцой, но упиваясь сладостью нектара.
Напившись, она поднялась в воздух, перелетела на соседний куст, стряхнула с себя пыльцу, но пока копошилась в серединке цветка, примеряясь, как бы глотнуть ещё нектара, снова запорошилась этой душистой цветочной пудрой…
- Смотри, смотри! Бабочка! – послышался кровожадный мальчишеский шёпот.
- Какая красивая! – прожурчала маленькая рыжая девчонка, и замерла в восхищении.
- Подожди, сейчас я её сачком…– мальчишка сноровисто изготовился для охоты и стал приближаться к ничего не подозревавшей красавице.
- Не надо, пускай летит,– запрыгала малявка и замахала ручками.
- Ну, погоди, не мешай…– отмахнулся тот, но бабочка уже почувствовала тревогу, испуганно взмахнула крыльями и полетела наверх, наверх, – всё выше и выше.

Я открыла глаза – в проёме распахнутого окна, на подоконнике сидит бабочка. Сначала она прикидывалась листком, непонятно как торчавшим из подоконника. Я пригляделась, потом приподнялась на локтях. Бабочка размеренно-демонстративно похлопала крылышками, изображая аплодисменты.
В окно вливается солнечный день, заполняющий всё заоконное пространство. На стенке висит ребячий рисунок. Захотелось пошевелиться. Встать. Вертикальное положение вызывает некоторые сложности. С одной стороны, всё тело совсем слабое... но, в то же время, я намного легче обычного, и от этого нужно заново учиться передвигаться. Иногда картинка в глазах вдруг резко смещается… и становится как-то смешно. Я подхожу поближе к бабочке, она слегка присела, пошире распахнула крылышки, как бы предъявив их напоследок во всей красе. Потом взмахнула ими, и скачкообразно понеслась вдаль.
Я высовываюсь вслед за ней, облокотившись о подоконник. Воздух тёплый. Лицо вдруг обнаруживает глупую улыбку. А в глубине грудной клетки что-то уже ворочается, топорщится и копошится, расправляя крылышки.


Рецензии
От прочтения этой истории у меня в душе замахала крыльями бабочка...
Я снова вернулась в детство и юность, обрела крылья и пронеслась по жизни ярким мотыльком. Спасибо что заставили задуматься и прийти к выводу, что ничего нельзя изменить, можно только принять, простить, пожелать всем любви и жить дальше...
Возникло желание прочитать всё это ещё раз...
Понравилось.

Галина Польняк   24.09.2015 10:09     Заявить о нарушении
Спасибо, Галина! Только что с самолёта, вернулась из Германии, после литературного фестиваля, а тут такая замечательная рецензия от Вас! Приходите ещё!

Ира Егорова   29.09.2015 20:38   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.