Разлом

                Повесть

       «… Я поднимаю тост за здоровье русского народа не только потому, что он – руководящий народ, но и потому, что у него имеется ясный ум, стойкий характер и терпение. У нашего правительства было немало ошибок, были у нас моменты отчаянного положения в 1941 – 1942 годах, когда наша армия отступала, покидая родные нам села и города…, покидая потому, что не было другого выхода. Иной народ мог бы сказать правительству: вы не оправдали наших ожиданий, уходите прочь, мы поставим другое правительство, которое заключит мир с Германией и обеспечит нам покой. Но русский народ не пошел на это, ибо он верил в правильность политики своего правительства и пошел на жертвы, чтобы обеспечить разгром Германии. И это доверие русского народа Советскому правительству оказалось той решающей силой, которая обеспечила историческую победу над врагом человечества – над фашизмом. »

                И.В. Сталин, «Тост Победы»


                Темной до непрогляда мартовской ночью, когда пологие зеленеющие берега спящей пока еще реки уже томно туманятся по утрам, достаточно прогретые теплыми солнечными ливнями, когда сочно набухают, готовые вот-вот лопнуть, почки молодых прибрежных ивняков и  когда грозно уже гудит в глубинах древний Дон под посеревшим и защербатившимся льдом, еще достаточно толстым посреди реки, но уже растворившимся  по темным закраинам, раздастся вдруг где-то  в ночной темени  глухой и страшный удар, переходящий в низкий гул. Возникший где-то вдали, выше по течению, многократным эхом пронесется он по речной пойме, по ровному, еще заснеженному ледяному зеркалу, по окрестным займищам и прибрежным лескам, медленно уходя, раскатно удаляясь в туманные низовья.  Это река, повинуясь своему вековечному закону пробуждения, взламывает тяжело сковавший ее ледовый панцирь, разорвав его твердь глубоким разломом где-то над самыми своими быстринами. Разлом этот тут же заполняется быстрой донской  бирюзовой струей, ширится, грохоча и отрывая от монолитной еще вчера тверди сперва небольшие, угловатые куски, которые тут же подхватываются неумолимым течением и несутся вниз, кроша ломкие берега образовавшейся промоины, быстро расширяя ледовое русло и вот уже с канонадным грохотом пошел по реке, вздымая как пушинки, громадные  ледяные крыги,  ледоход - и уж никакие силы небесные и никакие силы земные, никакие, даже порой крепкие,  ночные заморозки не в силах уже остановить, сковать, закабалить вновь ледовыми оковами  стремительно мчащееся по течению грохочущее  крошево.
И еще не раз оглушительно ухнет и лопнет в ночном воздухе, а иной  рыбак или мужик из иногородних, в низенькой своей лачуге над самым берегом взбунтовавшейся реки, спросонья хлопнув рукою по одеялу, поднимет голову и сонно скажет:
-Аль перезимовали, што ль? Тронулася река-то, Маруся!

            Еще когда торопливо окапывались, обильно исходя терпким солдатским потом и негромко перебрасываясь редкими словами, разогнулся дядя Митя, укладывая желтоватый дерн на узкий бруствер неглубокого своего окопчика, оттер замусоленным рукавом гимнастерки катящиеся со лба теплые  солоноватые потоки, оглянулся вокруг и, слегка сощурившись, всмотрелся в мерцающую голубоватую низину, на восток от позиции.
-Гляди, Гриша, где ноне командиры-то  наши закапываются… Почитай, что на версту  позади от нас.
-…А это, чтоб тикать сподручнее было! Ихнего брата немчура, в случай чего,  на месте… и  кончает, - Гришка, молодой, но уже успевший обзавестись семьей парень,   медленно выпрямился и с ожесточением воткнул лопатку в сухую комковатую глину, -а Саакяну, так и вовсе, беда.  А замполиту? У фрица ж все мы делимся на русаков и жидов, дядя Митя.  Других нет. Тех за колючку, тех в расход.
-А ты откеля знаешь, был в плену, штоль? Дай махры малость, -подошел низкорослый коренастый Игнатка, тоже ихний, хуторской.
-Я -то не был, миловал пока Бог, сам знаешь.  А вот во второй роте есть такой Фома, из шахтеров, ну, мышастый такой, редкоусый, так тот бы-ыл. Рассказывал как-то. Говорит, он, фриц, то есть,  построил всех,  чернявых-кучерявых  вывел – юде, мол! Те божатся, не юде мы!-  а он рази слышит? К стенке и в расход!
-Р-разговоры! Сухоруков! –  комвзвода, нахмурившись, спрыгнул в окоп. Его посеревшее и исхудавшее за последние дни непрерывного  марша широкоскулое лицо было сумрачным , легшая по широкому крестьянскому лбу морщина и заострившийся нос придавали ему суровую зрелость и только живо блестевшие глаза да легкий пушок на подбородке вместо мужицкой жесткой щетины выдавали в нем еще раннюю молодость.
-Так мы это… Готово, товарищ лейтенант. Можно, значится так, и курнуть малость, - дядя Митя попробовал добродушно улыбнуться, - фрицем вот, пока и… не пахнет!
Взводный молча похлопал зачем-то ладошкой уложенные комья глины с дерном и, поведя взглядом, тоже задумчиво всмотрелся в окапывающийся далеко позади комсостав полка. С запада тихий горячий полуденный ветерок гнал по бело-синему небу редкие легкие облака, юркие стрижи вились поодаль  над откосным суглинистым берегом по-летнему пересыхающей степной речушки. Установилась необычная для последних дней оборонительных боев тишина.
-Тихо-то как… Будто бы и войны-то  нет, -мечтательно закрыл глаза Николай Астахов, молодой, смуглолицый чернявый парень, то же из хуторских, только пришлый.
-Война-то, она конечно, еще пока… есть…  Товарищ лейтенант, -беспокойно озираясь тихо проговорил Гришка, -а вот фронт… есть ли ишо? Нехорошая это тишина.
-Ты эти думки гони прочь, Козицын! У нас тут вот приказ держать оборону. А где они, те фронты –не нашего ума дело!
- И ни тебе кухни, ни воды… Как те сироты казанские! –зло сверкнув глазами, сплюнул Игнатка, -пойти до дому пожрать, што ли? Тут уж и рукой подать… До дому-то!
-Тебе до дому пока никак нельзя, Игнат, -дядя Митя, с прищуром осматривая даль,  усмехнулся в седоватые усы, -от тебя твоя Зинка и мокрого места не оставит. Голодная до мужика баба, она ить  похужей фашиста будет!
Раздался дружный смех. Скупо улыбнулся и лейтенант:
-Никому с позиции не отлучаться! Я схожу к комбату, узнаю, что к чему.
Поснимав мокрые пропотевшие гимнастерки, расстелили их сушить на солнцепеке. Пустили по кругу чью-то флягу с остатками воды. Сбоку и сзади окапывались так же торопливо другие роты их сильно поредевшего за последние дни полка.
Солнце уже томно клонилось к западу, когда откуда-то снизу, с прибрежных суходолов, донесся рыкающий нарастающий гул многих моторов, на горизонте задымилась пыльная круговерть, гонимая боковым ветром в пустую, с поникшими пожелтевшими займищами сухого пырея, степь. Взводный поднял бинокль, и, щурясь от солнца, стал сосредоточенно всматриваться вдаль. Гришка, еще голый по пояс,  выпрыгнул из окопчика, встал во весь рост, сдернул разношенную выгоревшую пилотку, тоже сощурился, приложив почерневшую ладонь ко лбу:
-Наши! Наши танки прут, я и так вижу. Тридцатьчетверки. Э-эх! Наконец-то!..
Взводный угрюмо молчит, только слегка шевелятся тонкие растрескавшиеся губы:
-Двенадцать, тринадцать…, четырнадцать. Все, кажется.- Он оборачивается к бойцам и глухо, с низкой болью и обидой негромко падают его тихие слова:
-Были они… наши… Пока фриц им на башни… свой бл…кий крест… не нарисовал, -и дает бинокль Гришке, -полюбуйся на них теперь.- Гришка, разинув рот, молчит, потом у него срывается:
-А ну, как повернут… на нас? Чем отбиваться-то, прикладами, штоль?
-Да на кой мы им нужны… , не повернут, - дядя Митя спокойно перематывает прелую порыжевшую портянку, -навряд. Без пехоты не полезут они. Не дураки ить… Они ить нынче к Волге поспешают…
Танковая колонна, состоящая из трех «тридцатьчетверок» с крупными черно-белыми крестами на башнях-гайках, шедших впереди и одиннадцати легких  немецких танков, направлялась по дороге у подножия приземистого степного кургана, мимо позиций полка, расположившихся на западном его склоне и хорошо видимых с дороги.
Вскоре она, ревя моторами и лязгая сверкающими гусеницами, в тучах желтоватой пыли, поравнялась, а затем и мирно миновала курган. Немецкие танкисты в черных круглых танкошлемах , тоже по пояс голые, высунувшись из люков, хохоча и горланя песни, махали нашим руками. Красноармейцы, высыпав из укрытий, растерянно смотрели  вслед быстро удаляющейся колонне.  В небе очень высоко завис корректировщик, лейтенант, перекрикивая соседних взводных,  зычно дал команду:
-Взво-од! Слу-у-ушай мою команду-у-у!! В укрытие! – и, уже сам юркнув в окопчик, искоса оглядывая небо, вполголоса добавил:
-Этот может и зайти - поздороваться…
Бойцы, рассредоточившись по ячейкам, быстро напяливая сухие гимнастерки, негромко, между собой   переговаривались:
-Наши-то, танки, наперед выставили… Как издеваются. С-суки!
-У наших броня потолще. Немец энто любит.
-На Сталинград прут, небось. А мы тута теперь, как сбоку припека.
-Ничего, стемнеет, снимемся и пойдем.
-Куда? Куда ты пойдешь, бл…ть?! Немца догонять, так не догонишь, пехом-то…
-Да-а-а. Окружает гад.
«Рама» летала не зря.
 Минут через десять раскаленный нещадным июльским солнцем послеполуденный воздух вдруг наполнился тяжелым воем снарядных корпусов, вздрогнула и стала дыбом земля чуть впереди ломкой линии ячеек и неглубоких окопов, заволокло все вокруг гарью и едким горячим духом пироксилина. Гришка, втянув голову в плечи, сжался- дальше некуда! калачиком в узком окопчике, зажмурив глаза и до хруста сцепив зубы, никак не мог застегнуть мотузок каски, а потом, когда крупные комья сухой глины, разом оглушив, полузасыпали его, судорожно сжал трясущимися ладонями и саму горячую каску, пытаясь таким образом прикрыть голову и исступленно бормоча что-то бессвязное…  Дядя Митя, пересидев так же в окопе первую волну артналета, поверил было вдруг наступившей тишине, все шарил по окопчику и не находил винтовку, а потом высунулся так, самую малость, отряхиваясь от глинистой пыляки, и тут сверконуло у него перед самыми глазами опять, сорвало с головы и покатило по траве каску, померк перед глазами белый свет  и тяжело ссунулся он на дно укрытия мешком, ухватившись за лицо обеими ладонями и уже проваливаясь в небытие.
Это по высотке, по засеченным позициям их полка стали бить немецкие шестиствольные минометы и ад, вырвавшись из разверзшейся земной тверди, весело запрыгал по кургану  частыми всполохами разрывов и безжалостно хохоча пронзительным воем от все налетавших и налетавших мин. От удаленной позиции, позади кургана, где находились командир их полка, начштаба   и комиссар,  сорвалась вдруг полуторка и, поднимая пыльный шлейф, полетела в степь, подскакивая на желтоватых сурчинах и быстро удаляясь.   Напрочь оглушенный Игнатка, порой истово крестясь и по-детски всхлипывая, то матерясь последними словами, то замолкая, сцепив зубы, изредка открывал присыпанные глиной глаза, но в кромешной темноте и полной дикой тишине ослепительно сверкали только над ним, контуженным,  частые вспышки разрывов, пробиваясь сквозь черные косматые дымы. Наконец, крупный кусок дерна тяжело шибонул откуда-то сбоку по каске и он,  упав на дно окопа,  потерял сознание.
Тяжелый едучий дым медленно расходился к подножию высоты почти в полном безветрии. Вокруг стонали раненые, кто-то по-бабьи причитал, сидя и отупело раскачиваясь над убитым товарищем.
Гришка на корточках сидел над комвзвода, лежащим навзничь и почти засыпанным сухой землей, осторожно разгребая и продувая  его лицо от глиняной пыли. Вдруг тот разомкнул почерневшие растрескавшиеся губы и слабо закашлялся, открыл широко и часто заморгал глазами. Сел. Гришка тут же поднес к губам ему флягу.
-У-у-ух!! Контузия! А я уж подумал…- Гришка попробовал улыбнуться. Лейтенант поднял голову,  мутными, непонимающими  глазами обвел вокруг. Из обеих ушей его рудыми потоками шла кровь.
Снизу, не спеша, осторожно обходя частые дымящиеся воронки, подымались, держа лошадей шагом, три всадника в непривычных черных мерлушковых  папахах. Уцелевшие красноармейцы, окровавленные, в изорванных гимнастерках, шатаясь и отхаркиваясь, молча сходились и  сползались к сидящему на земле комвзвода. Винтовок почти ни у кого не было.
Курган дымился, как кратер вулкана. Невдалеке молоденький боец с белым, как мел лицом в полусознании ползал по кругу, подтягиваясь с силой на руках, а обе ноги кроваво и страшно волочились на одних штанинах следом. Он,  то по-бабьи всхлипывал, то начинал исступленно выкрикивать какие-то слова. Наконец, голова его обвисла и он, судорожно дернувшись, затих, завалившись набок.
Дядя Митя полз на четвереньках, часто останавливаясь и осторожно прощупывая ладонью перед собой выжженную траву:
-Хлопцы, где ж вы, хлопцы, не бачу… Где ж вы, хлопцы… Не бачу я, хлопцы. Не бросайте мене, хлопцы…- Из его плотно сжатых дрожащих век обильно текли, грязно расходясь по впалым небритым щекам, слезы.
Конные, по виду, как казаки, держа карабины на весу,  подъехали уже почти вплотную.
Бойцы, окружив сидящего взводного, настороженно, исподлобья, молча разглядывали их, а Гришка, заметив на одном из них выпирающую из-под новенькой бурки немецкую полевую форму, угол кармана с нашитой свастикой, слегка прикрыв собой взводного, ловко, одним махом  отодрал с его гимнастерки петлицы с кубарями и незаметно опустил их себе в сапог.
-Э-эй! Бо-сота! Старшой-то…  тут есть? – окликнул один из конных сытым низким басом, проницательно вглядываясь в темные посеревшие лица красноармейцев, - я спрашиваю: кто из вас стар-шой? –раздельно еще раз спросил командирским голосом казак.
-А вы-то кто будете? С виду, как вроде… наши, а так…- выступив немного вперед, сплюнув, недоверчиво обозвался, немного придя в себя, Игнатка.
-И ты, куча навозная,  иш-шо будешь тут вопрос-сы задавать! – молодой казачок, криво ухмыльнувшись, поднял карабин, но старший, положа ладонь на ствол, зычно дал команду:
-Вста-ать! А ну!! Сходись строиться! Ходячие какие - становись в строй, с-сукины дети!
По всему кургану конные собирали мелкие группы красноармейцев и, подгоняя плетками, сгоняли их  вниз, к  дороге. То тут, то там раздавались удары карабинов, казаки добивали лежачих тяжелораненых.
Пересчитав, не сходя с коня, зажатой в руке плетью пленных, седоватый казак с густыми вислыми усами подъехал к другому, такому же седому, с красивым лицом школьного учителя, в бурке и немецкой офицерской фуражке и, козырнув не по-нашему, двумя пальцами, бодро доложил:
-Господин есаул! Военнопленные Красной Армии в количестве сто сорок три человека для марша построены!
Есаул, проезжая неспешно вдоль строя,  пристально всматривался в сумрачные запыленные лица пленных, словно ища знакомых. Наконец он, слегка натянул поводья и, поправив  фуражку, чуть привстал на стременах:
-Есть ли кто из вас из казаков донских али кубанских?! Таковые – выходи! Али все вы – мужики иногородние?
Красноармейцы, недоуменно переглядываясь, молчали. Из задних рядов послышался шумок и двое пожилых вышли нерешительно вперед, комкая в руках пилотки и опустив головы.
-Откеля вы будете, станишники?
-Станицы Еланской…, мобилизованные, - негромко сказал один.
-В Красной Армии давно?
-Две недели, кубыть, будет…
Есаул, слегка улыбнувшись,  поднял голову и закричал зычно и с гонором:
-Вместе с победоносными германскими войсками боремся с большевизмом и мы –доблестные казаки Всевеликого Войска Донского! И ведет нас за собой в энтой борьбе генерал Петро Николаич Краснов! Слыхали про такового? Не забыли иш-шо?! – он надменно заулыбался и чуть тише продолжал: -Ежели есть кто… желающие поступить в наши ряды, как из казаков, так и прочие, из мужиков, ибо нам нужны и пехота, и артиллерия, а ну - выходи из рядов! – и, уже  помягче добавил: -Добьем  краснопуз-з-ых и заживе-е-ем,  станишники, на Дону-батюшке –эх,  вольно! –Проехав еще раз вдоль строя, крикнул опять:
-Смелее, ну! Обмундировка, порцион и прочее довольствие – как и у немцев! –он помолчал и, как о чем –то вспомнив, усмехнувшись, добавил:
-Да! Остальные через два часа уже будете сидеть в лагере, за колючкой, без крыши над головой  и без жратвы! Срать под себя! Тифа и смертушки  дожидаться! Так что, думайте, мужички! Крепко думайте!
Пленные угрюмо молчали. Гришка, поддерживая ослабевшего  взводного, видел, как шевельнулась шеренга и несмело отошли в сторону еще несколько человек. Он пристально вглядывался, силясь найти знакомых, но со спины выглядели все одинаково: мокрые изорванные гимнастерки да понуро опущенные плечи. Он повернул голову и встретился глазами с Игнаткой. Тот слегка покачал головой. Он держал рукой дядю Митю, всхлипывающего и склонившегося от рези в слезящихся глазах.
-Ну что же… Хм… Пятнадцать штыков. И на том спасибочки! –есаул повернул голову к казакам:
-Хорунжий Стрепетов! Отконвоировать пленных к месту содержания! На подох!
Потом довольным взглядом окинул жиденькую шеренгу:
-Добровольцы-молодцы! Нале-во! Походным ма-а-арш!- и, еще раз обернувшись к пленным, сквозь зубы процедил:
-Скатки свои… соберите! Там для вас, собак, кроватев не предусмотрено!..
И когда шеренга повернулась налево, узнали Гришка с Игнатом, да и другие хуторские,   стоящего третьим с хвоста и, разинув рты,  отшатнулись: потупив взгляд с сумрачным напряженным лицом, каменно глядя прямо перед собой,  прошел мимо них служить немцам ихний, хуторской,  хоть и пришлый, Николай Астахов.


Рыжий Дунькин кот  лениво развалился на широкой колодезной щербатой крышке, мирно наслаждаясь щедрым теплом поднявшегося уж почти под зенит солнышка, разомлел, отогреваясь после первого зоревого сентябрьского колкого заморозка. Тихо на хуторе Терновом, ни ветерка, ни звука. Медленно плывут над ним в безмятежной сини редкие беловатые облака, где-то каркают изредка  невидимые вороны, да обозвется вдруг задремавший на плетне старый Маруськин петух, раскроет клюв, недовольно расквохчется было на крик, да, разомкнув, наконец, и веко, поймет, старина, что полдень уж на белом свете, да  и запнется, не успев возвыситься, заливистый петушиный роскрик, опять сомкнутся петушиные  веки и снова установится вокруг сонная мирная тишь.
 Да он и сам, хуторок-то, одна кривая, увитая разляпистыми  абрикосами да старыми акациями пыльная улочка, спускающаяся к неглубокой тихой речушке. А там – небольшая склизская старая деревянная кладка, бабам белье полоскать, да мальчишкам летом купаться. Но теперь, уж после Ильи, и на речке – не видать никого. Только изредка резко поквакивают где-то в камышах полусонные лягухи.
Маруське Астаховой скучно дома одной. То хоть Тишка, поколачивая по заборам неизменной своей палочкой, любовно выструганной им из дубовой ветки, бродил по пустой улице. То там засмеется, то с тем заговорит. Говор у него был невнятный, но разобрать-то при случае  можно… Слабоумный был, но добрый, ласковый , встречным всегда улыбался и всем кланялся. Зла никому никогда не делал, ну, шутил безобидно порой, хуторяне его жалели, бабы подкармливали, кто чем мог, ребятишки по-своему любили. Откуда он прибрел на хутор, никто не знал, пристроили его на постой к старому, овдовевшему прошлой осенью, Аникеичу. Но когда уже фронт, где-то в стороне угрюмо отгремев да отсверкав, как та гроза по июльским ночам, откатился далеко на восток, ехали как-то раз вечером на мотоцикле по пустынной пыльной улице невиданные еще ни разу в этих глухих краях немцы. Пьяные и веселые, с песнями, играли на губной гармонике. Обнаружив в конце прохладной абрикосовой аллеи дыбящийся журавель хуторского колодца, вдруг остановились, видимо, решив освежиться холодной водицей. Сняв горячие запыленные каски, автоматы, ранцы и прочую амуницию, беззаботно хохоча и гортанно подшучивая над одним из своих, самым молодым, вихрастым да белоголовым, с еще полудетским чистым лицом, обливались ледяной родниковой водичкой.
 Из всех укромных мест, из желтеющих терновых кустов, из зарослей широких перезревших лопухов, из-за задернутых занавесок да полузакрытых дверей и ставен робко и с любопытством наблюдали за чужаками десятки пар настороженных хуторянских глаз. А Тишка, так же весело смеясь, приплясывая да кривляясь, уже подходил к чужакам. Те сразу, добродушно что-то горланя, окружили его, юродивого, посмеиваясь и приятельски похлопывая по плечам. Один, постарше, протянув ему сигарету, пытался что-то выяснить, настойчиво спрашивая Тишу на чужом противном языке и широко жестикулируя. Но тот только глупо улыбался, да кланялся истово в пояс, вызывая у пришельцев все новые взрывы хохота.  Наконец, старший дал команду, мотоцикл завелся, немцы вскочили по местам, на ходу напяливая свои камуфлированные  каски да ранцы, продолжая смеяться и шутить… Тишка, напротив, опустив устало руки, поднял подбородок с редким пушком, стал каким-то пасмурным и строгим.
Мотоцикл резко дернулся и заглох. Рулевой немец, не сходя с седла, скривив тонкие губы, снова сильно крутанул ногой заводную лапку. Мотор опять взревел, опять дернулся и снова заглох немецкий мотоцикл! Старший, с ругательствами выпрыгнув из коляски, стал злобно орать на водителя, а тот, несмело огрызаясь, тоже вскочил и нагнулся над мотором. Но тут другой, молоденький, что сидел на заднем седле, белобрысый да вихрастый, усмехнулся и легонько толкнул водителя в плечо, взглядом показывая на заднее колесо. Там, между  слегка погнутых толстых спиц, торчала Тишкина, любовно струганная дубовая палочка, знакомая всему хутору. Сам же Тишка вдруг весело расхохотался, схватившись картинно за живот, приплясывая и истово кривляясь. Немец со злостью вырвал из колеса и отшвырнул палку в придорожные кусты. Широко расставив ноги и уперев волосатые руки в бока, свысока, хмуро исподлобья уставился на этого издевающегося над ними русского. Лицо его помрачнело и стало багровым. Сдернув со спины автомат, дал с пяти шагов короткую очередь. Тишку отшвырнуло на спину и он какое-то время еще судорожно бил ногами по дороге, поднимая пыль и загребая руками.  Когда же за мотоциклом улеглось пыльное марево  и стих, удаляясь,  стрекот мотора, осмелевшие хуторяне бросились к нему, но Тишка  уже отходил, лишь мелко подрагивали его посиневшие губы, да широко распахнутые тускнеющие глаза задумчиво и неподвижно устремились  в мирное летнее небо. Две кровавые кляксы грязно растекались по груди на замусоленной изношенной рубахе.
Тишу, безродного, не имевшего на хуторе никакой родни, в тот же вечер похоронили всем немногочисленным миром, бабы да девки жалобно протяжно  тужили, старики, скорбно сомкнув губы, молчали. Перекрестил трижды дедушка Митроха свежий крестик, да и тихо разошлись…
Так в мирную жизнь маленького хуторка, потерявшегося в широкой старой балке верхнего  Задонья, над маленькой безымянной речушкой, в стороне от больших дорог, грубо и кроваво вошла война. До этого случая только раз, ранней весной, взорвалась вдруг хуторская  полуденная тишина истовым криком Марфуши, получившей на своего мужика похоронку. Обхватив дрожащими руками трех своих малых детишек, уткнувшись лицом в их золотистые головки, долго и тоскливо одиноко выла она, сонно раскачиваясь и порой подымая в пустое белое  мартовское небо мутные глаза свои, сидя на том самом месте, где и застала ее горестная весть, на скамейке, любовно сбитой и покрашенной покойным теперь уже мужем за год до войны. Собрались соседки и, рассевшись вдоль забора, тоже тихо скорбили, изредка всхлипывая и тяжко вздыхая – почитай, у всех были в армии родные. Потом незаметно  разошлись.
А Марфуша, простоволосая, со сбившимся на плечи платком,  до самой морозной вечерней зорьки все выла и выла, то срываясь тонко в голос, а то, мелко дрожа плечами, затихая над тремя соломенного цвета головками.
Больше немцев в хуторе никто не видел. Только один раз в конце лета пролетел низко-низко большой серый самолет с черными крестами на  крыльях, метнул наискосок через усыпанную падающими абрикосами улицу широкую  раслапистую тень и быстро ушел на север.

     -Маруся-я-я!! Иди сюда, че скажу-у! – звонко кричит через плетень Дунька, соседка Маруси, тоже солдатка. Только у нее уж детишек двое, погодки-пацаны. А вот Маруся со своим  Николаем, в сороковом году поженившись, так и не обзавелись детками, не дал пока Бог. Может, потом, после… Как вернется?
Хуторские ее Николая малость сторонились, ходили о нем поначалу, как появился он на хуторе, слухи разные: что детдомовский, мол, что и отсидел уж, что родом из каргинских казаков, а родителей поубивало давно, еще во время того восстания… А Маруське-то что? Девка! Красивый, чернявый, механизатором в МТС, работящий и ее всем сердцем любит! Уж она-то чувствует!  А на гармошке как играет! Душевно! Как ни отговаривала ее мать – все ж пошла она за Николеньку!
И сколько раз потом ни заводила речь с ним про его прошлое, про родителей – все как-то Коля,  то отшутится, то рассердится: -Что тебе моя родня, Машутка? Тебе с ней жить разве?
И только раз как-то, на излете золотого октябрьского дня, когда непонятно кто и  почему вычеркнул Николая из списка трактористов, награжденных по случаю высокого урожая, молча проходил он весь день мрачнее тучи, все переживал. Маша и так, и сяк ему всячески угождала, ластилась, как котенок и уж, когда спать легли, глухо вырвалось у него обидное:
-Ну, вот за что, а? Аль работал я хуже?.. Выработка у мене –не то, что у иных бездельников! А? Сталин же сказал как? «Сын за отца не в ответе!» А они… Да! Лютовал покойный батя во время восстания… Порубил, гуторят,  красноармейцев много. Так, с него ж и спрос! Что ж я теперь, всю жисть буду… Ишо и внукам моим ответ держать? Али как?
Больше не проронил он ни слова. Отвернулся и затих. Но чувствовала Маша, что не спит Николай, что горькая  обида холодной жабой гложет его сердце, серым  камнем тяжело лежит на душе. На  другой день, в выходной, угрюмо просидел он на крылечке, тоскливо наигрывая себе какие-то невеселые, тоскливые, как осенний дождик, мелодии. Вечером, уже в сумерках, пришел и подсел к нему на порожки дед Митроха, молча достал кисет, закурили. Тихо и неторопливо проговорили они до самой полуночи. Утром Николай, как ни в чем ни бывало, ушел в МТС.
          …- Да иди ж ты сюда, ос-споди-и…- Дунька сочно шмыгнула носом и смахнула краем косынки слезу, невесть откуда накатившуюся, -че те скажу-то…
-Чего тебе? Коз не доила еще…- Маруся прислонилась к плетню, тревожно вглядываясь в лицо соседки.
- Да погоди ты, с козами! Тут такое… Слухай сюды: ты слыхала, дядя Митя Сухоруков дома уж? Ага! С фронта…, то-исть не с фронта,- тут Дунька опасливо оглянулась вокруг и, перейдя на полушепот, пригнувшись к самому Марусину уху, продолжала, - а с лагеря немецкого пришел! Пустили его, с плену-то! Там тетка Катька, эх, радая-то какая! Пришел, слава те, Гос-споди-и! Худой, как тросточка… Изранетый.
-Вот, радость-то, - Маруся задумчиво глядит в тоске поверх Дунькиной головы, -и немцы ж его отпустили…
- Ты слухай дальше, Маша-а! Че рассказывает-то  дядя Митя-я-я! –певуче затараторила дальше Дунька, -говорит, наши хуторские, как забрали их прошлой осенью, так все гуртом и попали служить в одну часть-то! Все шесть человек! И мой Гришаня, и твой Колька, все вместе, поняла?
-Да, Коля зимой писал, что все они… Вместе.
-Ага! И так же почти что все и в плен немецкий попали, смекаешь ты или не-ет?! Там они, Маруська, наши родненькие, там, в лагере, откуда и дядя Митя пришел! Бежим скорей, че скажет-то! Может, и видел их, знает че! С козами она!.. Бежим, Маруся! Ой, бежи-и-им!
     Дядя Митя, живой, худющий и пожелтевший, в одном чистом исподнем, сидит на скамейке в тени под ласково шелестящими старыми вишнями. Его глаза под густыми белесыми бровями полуприкрыты, и кажется, он дремлет. Черный сытый кот приветливо трется о босые, в язвах и сухих трещинах, ноги вернувшегося  хозяина, радуется. Через полуоткрытую дверь веранды слышно, как в хате что-то шкварчит, оттуда кисловато пахнет зажаркой, видно, тетка Катька варит мужику борщ. Дунька с Марусей, едва войдя в калитку,  в нерешительности остановились.
- Значится так, девчата…, -голос дяди Мити, известного хуторского весельчака и балагура, заводилы всех попоек, глух и непривычен, веки же так и не подымаются: - в Богдановке немчура лагерь заделали, Крученую балку… колючкой обнесли и нашего брата-красноармейца со всех краев нагнали… Значится так, там они, ваши-то…- Он долго молчит, шевелит губами, словно раздумывая над чем-то. Потом тихо продолжает:
-Вы на меня, девоньки,  не смотрите… Я ж тут…  слепой почти. Больно на белый свет глядеть-то, режет и все. Мина проклятая… Шваркнула перед глазами. А нас, значится так, -он слабо усмехнулся, качнув белой головой,- комсостав-то... бросил, разбежался, вот и попали… В окружение. Забрали… нас казачки. Не наши…, а… те. А я сижу, сижу, под самой проволкой, смерти жду, а они идут-то, полицаи! А я не вижу же ничего…Тряпка на морде. Хоп! Слышу, кум мой, Федот Крынка из их, значится так, полицаевских рядов и кричит мне: - кумашок, мол, я тебя выручу! Ить признал, выходит. И правда, через полчаса вывел он меня за проволку! Посадил на бричку, доставили добрые люди… Так во-от,  Дуся, твово Григория я еще вчерась видал, живой пока. И Гришка Бобыляк там же мается… И Карасев Жорка. А твоего Николая, Маруська, гм… гм… я как-то потерял из виду-то. Слепой же я теперя… почти! Но, в окружении были мы все гуртом. Там, наверное… Ежели не убитый. Гм… А нас же та-ам! Гос-споди, помилуй!.. Тыщи три, не меньше народу-то, за проволкой! Черви народ… едят!.. Мру-у-ут! Но тех, значится так, за какими бабы их приходють, тех полицаи пускають, если муж или сын чей… Отдають, ежели ты не партейный или там, комсостав…
Дунька и Маруся медленно пошли молча обратно по тропинке. Сзади догнал их низкий мужичий голос тети Кати:
-Поспешайте, ой, та й поспешайте ж, девоньки-и! Там мор идее-е-т, мрут они, родненькие, как те мухи. Тока, сказывал мой Митяй, возьмите, ежели есть, какое золото, ну, там, колечки, сережки какие… Кумашок-то наш, Федотик, сволочь такая, падкий оказался на энти дела!.. Старшой полицай он теперя… И немчуре, бабоньки, меньше на глаза попадайтесь, платки пониже опустите… Как мужиков-то приведете, старайтесь в хутор-то после захода солнца попасть. Разденьте вы их, девоньки,  на кладке догола, суньте в руку кусок мыла зеленого, пускай ныряют да хорошенько моются! Одежку, какая на их ни есть –сжечь тут же на бережку дотла! А им припасите вы все чистое… Сыпняк, будь он неладный,  в лагере, как в Гражданскую,  пошел, бабоньки-и-и, такая вот напасть… Храни вас Господь!


        К «трехзвездочному» Курт привык еще с польской кампании, когда служил в полевых «СС». До того рокового ранения на реке Шелонь, у разбитого русского поселка Закибье, когда угрюмый полевой хирург в горячке едва не оттяпал ему правую ногу повыше колена. Но здесь, в охранных войсках, такую выпивку достать очень нелегко и поэтому многие офицеры давно уже перешли на трофейную водку. И всегда в достатке, и берет за живое. Когда-то покойный теперь уже его первый командир унтерштурмфюрер Браун, то ли просто, свихнувшись, то ли изрядно перебрав этого зверского напитка, орал на всю передовую, что никто и никогда не победит народ, который хлещет водку ведрами! Э-эх! Старина Браун… Давно уж сгнил ты в русском болоте. Дважды пришлось его хоронить. В тот злополучный день, когда неистовые атаки пехоты противника до самой темноты чередовались с адскими артналетами, они сперва неглубоко прикопали всех убитых позади позиций. Потом, под напором подошедшей  «Сталинской дивизии», пришлось отойти и братская могила, где упокоился и Браун, оказалась на нейтральной полосе. Через пару часов вдруг запели «Сталинские органы» и земля встала  на дыбы как раз там, где и была их могила… Трупы снова, уже в кромешной темноте, пришлось по кускам собирать вновь. Сбросили впопыхах в огромную воронку от «чемодана», немного прикопали жидкой болотной хлябью. Наутро над ней сомкнулось чертово вонючее болото. Вот и все.
А потом пришла долгая и зверски холодная русская зима. Противник почти не атаковал, вел лишь вялый обстрел. К нему привыкли. На войне быстро ко всему привыкаешь. Пленные вырыли несколько землянок и только там, обложившись прелой, воняющей мышами соломой,  и можно было согреться в адские морозы под пятьдесят градусов. Одно отделение так и сгорело заживо в такой же землянке, причем до утра никто и не догадался об этом. Только на заре из черного дымящегося провала извлекли девять обугленных трупов. Немцы вперемежку с пленными русскими. Черт подери, в Польше, чтобы немного забыться,  давали хотя бы перветин, да разве сравнишь ту кампанию с этой мясорубкой?!
Курт отвернулся к стене, пытаясь заснуть. Но сон не приходил. Здесь, в проклятой России, даже в глубоком тылу, даже надравшись до поросячьего визга, никогда не уснешь здоровым крепким сном. Он повернулся на спину и, не мигая, задумчиво уставился в дощатый грубый потолок душной времянки.
Господи, а ведь все это когда-то так безобидно начиналось! Но – когда? «Клянусь Тебе, Адольф Гитлер, как фюреру и канцлеру Рейха, в верности и храбрости!.. Да поможет мне Бог!» Может быть с того дня присяги, когда он, семнадцатилетний паренек, обуреваемый мальчишеским задором и  всеобщим народным подъемом, записался в «СС»?  «Один народ, одна идея, один фюрер!»   Или с той бранденбургской зимы, дождливой, теплой и такой короткой, с лагеря Дахау, в котором и, собственно, родилась, как соединение,  их дивизия «Мертвая голова»?  Боже мой! И где же теперь большинство тех безусых, наивных, шаловливых  мальчишек из его взвода, которых угрюмый старшина Петерайт называл «гороховым супом» - толку мало, а вони много? «Разница между нами лишь в том, что ты видишь картошку сверху, а я - уже снизу!»  -беззвучно прошипел, войдя однажды из своего небытия в его беспокойный фронтовой сон покойный старина Браун.
Раздался слабый шорох и негромкий стук в дверь. Так стучит только интеллигент Шредель, робко, ненастойчиво, предварительно слегка шаркнув в коридоре сапогом.
-Входи, Артур! Открыто.
Артур молча присаживается на грубо сколоченный табурет, тоскливо глядя в узкое окно. Там, в безбрежной тоске знойной донской степи гомонящим тысячами голосов табором раскинулся наспех обустроенный лагерь военнопленных. Собственно, лагерем, как Заксенхаузен или Дахау, это назвать трудно: широкая, со скифских времен, сухая балка, дожелта выгоревшая на палящем солнце, обтянута двумя рядами колючей проволоки да пара невысоких вышек под дощатыми навесами. Сбоку небольшой барак для охраны да сарайчик для служебных собак. «Временно, все в этом мире, друг мой, временно… И только смерть безжалостно вечна!»
-Ты знаешь, Артур, мне кажется, зря фюрер запретил в Рейхе доброго старикашку Гейне, -прерывает неловкую тишину Курт, поднимая тяжелую голову и садясь на лежаке, усердно копаясь в боковом кармане кителя, -у тебя ведь сегодня «Юно»? Угости, мои закончились… Генрих, как никто другой, мог передать любые чувства.
-Ну-у, наш Адольф много чего уже сделал совершенно зря… Например, как шкодливый козел, зря залез в чужой русский огород, -Артур протягивает сигарету товарищу и щелкает зажигалкой. Потом неторопливо закуривает и сам. Он еще какое-то время молчит, выпускает кольцами дым, словно раздумывая, с чего начать.
-Курт, плохие новости… У нас, кажется,  начинается… сыпной тиф. Вчера еще были кое-какие сомнения, а у сегодняшних трупов налицо типичные признаки. Вчера погибло семнадцать… человек, сегодня их уже двадцать шесть. Кстати, их в этой пустыне нечем даже сжечь!
-Ч-черт возьми!.. Ты знаешь, Артур, меня вот на всем протяжении  русской кампании не оставляет одна навязчивая мысль: зачем Рейху эти миллионы голодных советских пленных? Фюрер что, хочет, поморив их как следует голодом, бросить против Англии и Америки? Дикая мысль, но в ней, дорогой Артур, есть и рациональное зерно. Ведь еще год-полтора такой войны, и у Германии просто не останется своих солдат!
-Ты что! Перегрелся?- Артур слегка улыбнулся одними тонкими губами, - Чтобы Иваны целыми армиями добровольно дрались за Рейх? Маловероятно, Курт!
Тот молчит, устало полуприкрыв глаза и пуская кривые кольца сероватого сигаретного дыма.
-У меня ведь дядя Йозеф, ну, тот, из Тироля, я тебе уже не раз рассказывал о нем, заядлый охотник. Посещает все собачьи выставки. А знаешь, как он приручает купленных взрослых борзых? Да очень просто, Артур! Он вначале безжалостно морит их голодом, ну, так, недельки полторы, а потом лично, со своей руки, начинает понемногу подкармливать. И нет потом преданней псов! Забери у любого живого существа пищу, измори его голодом, а потом брось ему маленькую обглоданную кость – и это существо навек твое! Ты – для него спаситель! Голод – не тетка, как говорят сами русские.
-Пока это случится, старина, эти миллионы вымрут без еды и лекарств! А вообще, конечно, против Иванов мягкотелые томми никогда бы не устояли, это уж бесспорно. Видел я их в сороковом во Франции.
Курт, начальник лагеря, что-то вдруг вспомнив, сосредоточенно роется у себя в коричневом потертом портфеле, достает лист бумаги, озаглавленный черным хищным  орлом с мелко набранным на печатной машинке текстом. Протягивает Артуру:
-Прочти. Это приказ командующего нашей шестой армии. Либерализм Паулюса иногда перехлестывает через край. То ли дело, покойный Рейхенау! Виселицы и только виселицы при нем стояли от Варшавы и до Харькова.
Артур, не спеша и очень внимательно читает приказ. Его лицо светлеет, кажется, он не верит своим глазам, и он начинает негромко повторять вслух:
-«…освобождать рядовой и сержантский состав из местного населения, не принадлежащий к ВКП(б) и еврейской национальности при условии их возвращения к крестьянскому труду под поручительство сельских старост…- он поднимает блестящие мигающие  глаза, секунду смотрит на Курта и снова склоняется над бумагой: …-и полицейских. Указанное мероприятие охранным частям осуществить с соблюдением мер учета и предосторожности до начала сельскохозяйственных осенних посевных работ». Да-а-а…
-Я, дорогой Артур, вначале тоже не поверил своим глазам, -Курт, заметно прихрамывая, прошелся по комнате, налил из графина воды в стакан, постоял и поставил его на стол, - а потом стал думать. Оно ведь иногда полезно –пошевелить мозгами, пока их тебе не вышибла русская пуля… Во-первых, тут не Белоруссия, партизанить особо негде и по лесам они не разбегутся. Во-вторых, на дворе не сорок первый год и перед нами не морально устойчивая кадровая Красная Армия, погибшая еще до Днепра, а наспех сколоченные дивизии из местных крестьян среднего возраста и имеющих семьи, жен и детей, то есть,  тяготеющих к дому. А дома надо эти сожженные поля уже сейчас вспахать и посеять, чтобы прокормить свои семьи, так? Так. В общем, освобожденный от неминуемой смерти на фронте и такой же гарантированной смерти в лагере, Иван никуда, кроме как к себе домой, к семье, не пойдет, даже под влиянием еврейского комиссара.
-Согласен. Пусть идут, кормят и себя и нас? Поля без пахарей Рейху не нужны?
-Не нужны, унтерштандартенфюрер. Но есть и еще один резон, и, наверное, самый главный.
Курт ловко притушил сигарету о край скамьи и задумчиво уставился в окно.
 -Тот же мой престарелый дядюшка Йозеф не только прирожденный  охотник, но он же и потомственный солдат! Кстати, генерал Артур Шмидт, твой тезка и заодно –начштаба нашей доблестной шестой армии, является его кузеном, да-да… И вот дядюшка-то  как раз дрался с Иванами с четырнадцатого по семнадцатый год. Я после ранения на Шелони, будучи в отпуске, гостил у него неделю. И ты знаешь, Артур, что он мне сказал? –с легкой ироничной улыбкой на тонких губах гауптштурмфюрер подошел к запыленному окошку и пристально всмотрелся в копошащийся под августовским солнцем лагерь, -вы, говорит, никогда не одолеете Россию! И злобные, разъяренные Иваны, в конце-концов, заявятся в Рейх, если…-тут он сузил глубокие глаза и поднял вверх указательный палец, -вы не натравите, как следует,  русских друг на друга! Победа возможна, если только сцепятся старая традиционная Россия, которая еще далеко не мертва, с новой, сталинской Россией! Идея на идею! Брат на брата! Сын на отца! Но, продолжал дядюшка Йозеф,  если только Сталину удастся повернуть войну в русло войны отечественной, а не гражданской, объединив весь народ в борьбе с нами, все! Дело наше не стоит тухлого яйца и пьяные казаки опять рано или поздно припрутся  в Берлин, прямо в пивную на Фридрихштрассе!
-Ну, и какое же отношение имеет  дядюшкина теория к этому приказу Паулюса? – Артур, добродушно улыбаясь,  снова достал тонкую сигарету из пачки и протянул ее Курту. Тот, не замечая ее, отчего-то понизив голос, с жаром продолжал:
-А то, что освобожденный нами Иван, который мирно ведет посевную для себя и на благо Германии, уже в принципе - наш человек, а не Сталина! Во-первых, и он это понимает, попал в плен –враг! Отпущен из плена –еще раз враг! Работает на немцев –еще раз враг и изменник!
-То есть, он, хоть и без винтовки, но стоит в одних рядах с теми же казаками генерала, как его… Краснова, воюющими в боевых порядках Вермахта?
-Вот! С нашей стороны! Главная цель, казалось бы, вполне гуманного освобождения военнопленных – это глубокий раскол русского общества. Ох, и Фриди! Все гениальное – просто! Тупоголовый Рейхенау, да упокоится его душа,  до такого никогда бы не додумался, а своими виселицами вызвал бы только лишние пули нам в спину и здесь, на юге России. Но Бог ведь всегда с нами, Артур! Впрочем, я тебя утомил. Хочешь водки?

      -Эй, служивый! Слышишь ты меня? Э-эй!.. Да туточки я, ту-ут!.. –полусонный долговязый полицай вздрогнул и отшатнулся, увидев блестящие бабьи глаза, упершиеся в него из-под белой косынки снизу, из густых зарослей дикого терновника, разлапистых лопухов и высоченных толстоногих будяков. Дунька, осмелев, уже вышла, отряхиваясь, из зарослей и приостановилась, робко  озираясь,  в трех шагах от него.
-Тю-ю! Ба-ба! Жива-а…, -и полицай,  воровато оглянувшись и закинув карабин за спину, с нагловатой улыбочкой подался на нее, довольно моргая сонными глазами и широко расставив руки, тесня нахрапом обратно в кусты.
-Но-но! Ты не балуй! – она отступила немного назад, выставив перед собой ладони, тоже слегка ухмыльнувшись, -дело есть!..
-Ну так… Шо-ш-ш… Наше-ш  дило… молодэ! Иды, молодычка, сюды! –снова подался полицай вперед и было ухватил Дуньку за круглые плечи. Та ловко вывернулась и с остервенением  зашипела ему прямо в красную ухмыляющуюся рожу:
-Сказала- не балуй!.. Отвяжись! А то вот Федоту Крынке скажу, он из тебя кишоту-то и выпустит!
-А… хто тоби -Хвыдот? –растерянно заморгав глазами, осторожно и уже потише спросил полицай, еще раз, но уже с опаской оглядываясь вокруг.
-А брательник мово мужика! – со злостью выпалила Дунька, уперев руки в полноватые бока и напирая грудью на полицая, - быстро сюда его зови, с-скотина! И скажи – родственница  пришла! Дело, мол, срочное! Да смотри – тихо чтоб! – и махнула рукой Марусе, давай выходи, мол.
Федот, смачно щелкая семечки, приторно усмехнулся, сощурив хитроватые маленькие глазки, когда Дунька и Маруся выложили на его ладонь царский золотой червонец. Тут же накрыл его своей большой ладонью и кинул в карман френча, аккуратно застегнувши его на пуговицу. Достал деловито из другого кармана заслюнявленный огрызок химического карандаша:
-Фамилии?
-Чьи фамилии-то?.. – насторожившись, не поняла Дунька.
-Мужиков ваших фамилии, дура! –повысил он голос, масляными глазами бесстыдно разглядывая круглые высокие Марусины груди, вздымающиеся от волнения под узковатой сатиновой кофточкой, чуть заметные бугорки сосков. Но, встретившись с ее  холодным взглядом, смущенно отвел глаза.
-Ты че, сдурела, баба?! – отщелкивая семечки, едва взглянул он в список, -ты ж шесть  фамилий сюды воткнула! Я коменданту как скажу? Не! Не-не. Своих чисто пиши! На!
-Феденька, касатик, ну…, смилуйся! – Дунька мягко застелила, нагловато улыбаясь и приглаживая его волосатую руку ладошкой,  -да… ить все ж они нашенские, терновские! Тебе-то кака разница-а…, а, родненький?! Сделай божье дело, спаси-и людишек –то от смертушки-и-и… и не забудется тебе-то, - сочно всхлипнув, вдруг заголосила тихонько она.
Федька стушевался и слегка побледнел. Но тут же выпрямился, узкие глазки его забегали,  и, раскрасневшись,  он негромко заговорил , подкашливая, запинаясь, мимолетом косясь бесстыже опять на Марусину кофтенку:
-Отчего ж… Не вызволить… Гм… Гм…, да-а. Сама знаешь, нужда наша… Хе-хе… Оно-то и можно, как-нибудь. Вот ежели б… Она вот…- он слегка кивнул в сторону Маруси, - со мной… Согласилася… Я б ее… обгулял бы…Туточки, ту-ут, недалеко… А ты тут погодь… Нужда ведь… Сама понимаешь…Так, я бы… и…
-На!! Выкуси! –подскочила к нему вплотную покрасневшая Дунька, злобно тыча в нос кулачек фигой. -Ты чего, старый кобелина, несешь! –неожиданно сорвалась она в шипящий крик, -да она ж девка! Сиротка немая, убогая… За братом вот пришла! Глаза раскрой! Хреста на вас нету!.. Федот, а?! – вдруг опять стушевалась она, -Богом просим, отпусти ты хуторских, а? Не будь ты злодеем…
Федор задумчиво и равнодушно смотрел уже куда-то вдаль, мимо Дуньки, слюняво щелкая семечки. Так же, не глядя, кивнув на кустарник, невозмутимо хрипловато процедил:
-Ну, тогда ты сама, сука,  иди подол задирай…
Дунька, опустив голову, постояла малость, поставила наземь корзинку и, глубоко вздохнув, вся пунцовая, медленно пошла в терновник, на ходу дрожащими пальцами расстегивая кофту. Онемевшая Маруся замерла, часто мигая влажными глазами.
     Когда полицаи, войдя за проволоку вместе с десятком немцев, построив тех, кто еще держался на ногах, стали выкрикивать подряд фамилии всех ихних, хуторских, Гришка сразу смекнул, что тут что-то не то. Ну, если на работу, хотя, какие из них теперь работники? Или на расправу, то почему только ихние? Он рывком, забыв про боли в суставах, поднялся и стал искать глазами земляков. Игнатка, накануне подхвативший сыпняк, в глубоком беспамятстве уже доходил, в уголке под оградой, посиневшими пальцами царапая в конвульсиях сухую траву, корчась в муках. Остальные, истощавшие, мертвенно бледные, пошатываясь, сходились, услышав свою фамилию. Когда крикнули Астахова Николая, Гришка, недолго думая, толкнул взводного:
-Подымайся, лейтенант! Будешь ты у нас теперя - Астахов!
-А как же… Если…
-Да, как получится! Хужее, брат,  уже не будет… Когти рви! Пошли!
И, когда крикнули Игната, схватил Гришка слабыми руками за шиворот первого попавшегося, притянул к себе и, виновато улыбаясь, бросил полицаю:
-Глухой! Контузия, господин… полицай! Нашенский он… тоже.
Повесив карабин на плечо, хохол-полицай скоро привел в терновник всех шестерых пленных, где их встретили бледные и в слезах Дунька и Маруся.
-Сказалы воны, -он кивнул в сторону лагеря, -шо, хай ваш староста прывызэ роспыску и вы, як пидытэ, шоп по усим хуторам сказалы, хай жинкы та матыри идуть, та забырають своих, або воны уси скоро… повыдохнуть тут! – И, тяжко вздохнув, опустив голову, поплелся по едва заметной тропинке обратно.

         Зима сорок второго года пришла рано, еще не обмели холодные ветра с деревьев рыжую  позднюю листву, еще не посохли по неглубоким степным балкам и овражкам кучугуры осоки и полегшего пырея, а уже в начале ноября первые, но крепкие морозы сковали молодым прозрачным ледком здорово обмелевшие за то знойное лето робкие степные речушки и прячущиеся под овражные желтые вымоины ручьи. А в конце месяца дружно, сутками напролет повалили снега и взявшиеся давить восточные пронизывающие ветры быстро сровняли степь, позаносив и овраги, и балки, и только торчащие кое-где обледеневшие верхушки скупых кустарников указывали редкому наезднику, куда править уставшую шагать в глубоком снегу лошадь.
В начале октября, в самую слякоть, как-то уже под вечер, залаяли вдруг  скопом все собаки и заехали на хутор на двух скрипучих бричках полицаи из станицы. Остановились, пронеся по улице кислый самогонный дух,  возле невысоких тёсанных ворот подворья деда Митрохи, галдящим скопом без спросу прошли во двор. Едва хозяин, кряхтя и пристально всматриваясь в непрошенных гостей, появился на крашенном крыльце, старший, здоровый небритый детина, в черном кожаном плаще, не поздоровавшись по обычаю, рыкнул, выпучив белесые глаза:
-Ты будешь Лозовой… Митрофан? Аникеич?
Дед Митроха, свесив жилистые бронзовые руки, кивнул молча.
- Назначаешься отныне тута старостой, дед! И смотри мне!..- сверкнул он мутными от выпитого без меры самогона глазами, - чтоб без каких … глупостев!
-Так я… Ст-а-ар  я уже…, и силов тех нема…, -закашлялся было дед Митроха. Но полицаи уж с хохотом да прибаутками выскочили со двора, хищно растекаясь по хутору.
-Ты, старик…, вот что, - повернулся  уже в воротах один, с виду цыган, - вон в Прасолах ить никто так и не пошел в старосты-то. Поостереглись, что власть-то Советов возвернется. Так Управа поставила им чужого, из казачков. Столько народу уже загубил… Почем зря. Соглашайся, дед, не артачся, ты все-же свой.
Подошла после первых октябрьских прохладных дождиков да ленивых ночных гроз и посевная.
Со станции казаки привезли на огромных немецких машинах семенное зерно. Отворив скрипучие ворота колхозного сарая, выкатили хуторяне старые конные сеялки, оставшиеся еще от раскулаченных, подтянули, подмазали тавотом, запрягли в них две пары чудом остававшихся еще в хуторе лошадей.
И поехали сеять обгоревшие пашни, какие ближе, какие удалось кое-как всковырять.
Шептались, что немец вскорости собирается церковные, как при старом режиме, открывать школы.
-Так энто надо…, ишо и самих церквей к таким школам понастроить! – шутили на эти известия хуторские мужики.
-Оно, может, и не надо…, -скрипел старчески, отхаркиваясь и крестясь,  дедушка Митроха, -сеять немаку, будь он неладный,  хлеба-то… Все одно –враг он, как бы не ластился, уж я-то знаю его… Да вона, поглядите, -и он показывал на стайки вихрастых мальчишек, крутившихся тут же, на пашне, -их кормить-то  надобно… За то и сеемся… А нема-а-к… Слаб он духом-то… Как пришел, так и уйдет. Я в пятнадцатом-то годе на Осовецкой позиции был в поиске и одного их офицерика пока дотянул до своих окопов, так он меня, хе-хе-хе.., всего говном своим два раза обмарал. Так-то!
А потом тихо спустилась с тоскливого серого низкого неба на хутор Терновый вторая военная зима.
Кто со стеариновыми свечами, кто – со старенькой керосинкой сходились в клуб, единственную добротную хату в хуторе, выстроенную кулаком Рыбаковым в аккурат накануне коллективизации. Так и говорили: - Пойду-ка я ноне в гости… к Рыбачку! Побалакаю с людишками.
Доставали расшитые кисеты и вскоре плотный резковатый дух казенной махры да душистого самосада густо зависал в высоких потолках. Вели в отсутствие чужаков разговоры разные.
Лейтенанта сперва дед Митрофан взял, вроде как на поправку, к себе. А как пошла посевная, как-то вечерком постучался в калитку к Марфуше:
-Выдь-ка, хозяюшка…
Та вначале аж отшатнулась от его слов, пугливо озираясь по сторонам: -Что ты, что ты… дед Митроха! Верная я!.. Может, вернется мой… еще… А ты меня… сватаешь, выходит…-и, обхватив голову, присела наземь, заголосила тихонько.
- Ты не скули, бабье дело, оно… известное. Вернется, так вернется. А пока –во-он, тебе троих… как-то кормить надобно. Соглашайся, не девка красная… Под мою поруку. А человек он добрый… Хороший человек. Не женатый. Глядишь, и приживется…
Молча взбежала она на невысокое крыльцо. На миг оглянулась. Лицо красными пятнами, щеки горят. Чуть заметно кивнула головой.
И стали они с того дня жить вместе . А что там, да как, чужая семья – потемки! Дед Митроха строго запретил хуторянам называть его по званию. Только по имени: Александр. И сам следил, пока все не привыкли. Тот солдатик, которого Гришка вывел из лагеря вместо Игнатки, как только пошла посевная, пропал из хутора.
Маруська Астахова, как ни пытала вернувшихся из лагеря хуторских, ничего не смогла узнать про своего Коленьку. Гришка, тот на прямой ее вопрос как-то холодно процедил сквозь зубы:
-Не знаю, не видел.
Дядя Митя, низко опустив голову, промолчал и отвернувшись, тихонько побрел прочь. А тетя Катя, зачем-то утерев платочком вдруг навернувшуюся слезу, шепнула, чтоб никто не услыхал:
-Вернется… иш-шо. Живой он. Жди, объявится.
И больше ничего. Как та глухая стена. Так и жила в незнании, долгими зимними вечерами ревя в подушку, чутко прислушиваясь к каждому шороху за окошком.
…-И-и-шь, как  разопрелся-то, - дед Митроха, деловито работая шилом и пыхтя сладковатой махрой, горбился над одним из стареньких хомутов, раздобытых кем-то из хуторских где-то в загашниках, - небось, с самой еще Отечественной войны его мышва  на погребке точила. Срам один, а не хомут… Сладу не дам…
-С какой такой –Отечественной? Когда этот.., Наполеон на нас пошел, что ли… - Гришка оторвался от колоды карт, -эк загнул ты, дед! Ха-ха-ха! Ты б еще энтого, Мамая бы  припомнил!..
Раздались со всех углов едкие смешки, шуточки.
Дед Митроха медленно отложил в сторону кисет, кряхтя, поднялся и, подойдя к Гришке, глядя прямо в глаза, тяжело опустил ему на плечо узловатую ладонь:
-Ты, милок, молод еще, а я тебе что скажу. Мы в четырнадцатом годе во-от такими же молодцами и шли как раз на… Отечественную войну! Только ее еще тогда называли второй Отечественной, ну да нам-то кака разница? Гордились!
Установилась неловкая тишина. Где-то под полом скреблась мышь.
- Импе-ри-а-листическая то была война, дед. Никакая не Отечественная. Ты не обижайся, а ить вы тогда за чужое буржуйское добро воевали…,- Гришка твердо взял в руку и убрал со своего плеча узловатую стариковскую ладонь, -а Сталин еще в прошлом годе сказал, что идет… теперя – именно Отечественная война!
Дед тяжко вздохнул, сел, молча взялся за хомут и снова отложил его. Пожевал губами. В повисшей тишине тяжело упали его глухие, полные обиды слова:
- А чего же вы, добрые молодцы…, врага-супостата через все энто… свое… Отечество протащили уже? До самого Дону, до Волги-матери? А?.. А рази так… полагается на… Отечественной-то войне?! – он поднялся и обвел тяжелым взглядом комнату, -я, сук-кины дети, кого спрашиваю!.. А он иш-шо упрекает… А ить мы, мил человек, дальше Могилева-города немака и не пустили! И ить… цельными полками… в плен не бегали! – дед Митрофан, с раскрасневшимся лицом и живо, не по-стариковски блестящими глазами, оглядел хату, будто ища глазами кого-то, - а мы.., да ить мы…, нас ить, -его голос дрогнул, сбился, стал глуше, -нас он газами.., с под-ветра пустил, газы-то, собачий сын!.. А окромя папахи да портянки – ну, кака тады была у бойца от газов-то защита… Нас меньше роты на ногах стоит!.. С нас кожа лезет –шматками, кровища хлещет… Легкие кусками выхаркуем!.. Не видим свету божьего ни хрена! А нам… поручик Егоров, да ка-ак гаркнет на всю глотку: -Станови-ись! Р-равня-яйсь по фро-онту! Примкнуть штыки, р-ребята-а!! – дед с этими словами устало опустился на скамью и, склоня белую голову, тихо всхлипнул, замолчал, задумался.
Тихо стало в клубе. Лишь за низкими темными окошками, уныло посвистывая, разбиралась тягучая декабрьская вьюга.
- Че дальше-то… было, дедушка? – старший Марфушин сынок, Костик, незаметно пододвинувшись к скамейке, спросил тихим твердым голосом.
Тот поднял седую голову, вытер пустым кисетом морщинистые щеки:
-А что дальше… Ить пошли! – он ласково погладил соломенные Костиковы вихры, - Да, видно, уж больно… некрасивые мы,  хе-хе-хе, были… тады – немаки от нас как кинутся тикать! Цельный полк рванул из траншей от… нашей, одуревшей от газов полуроты. Потом мы назад пошли. А те, какие нагинались пить из луж-то, водица- и та желтая стала! Так те пропали… И там газом все протравлено было. Но Осовец – отстояли! – он всхлипнул и утер рукавом повлажневшие блеклые глаза, -так то. А вы-ы… Тишу безродного, юродивого стрельнуть – тут они… не промахнутся, кур-р-вы, прости и помилуй мя, Господи... А супротив русского штыка – ить те же засранцы.
В тот вечер все как-то необычно рано и все больше – молчком, в думках,  разошлись. Дед Митроха все мешкал, собирая свой нехитрый инструмент, обрезки кожи и куски суровой нитки. И когда уж запирал ржавым амбарным замком клубную дверь, сухо покашливая и сердито бормоча что-то под нос, Гришка Козицын , поднявшись со скамьи под окошком, виновато обозвался из темноты глухим голосом:
- Ты энто…, не серчай ты, дед Митря! Не со зла ить мы… Да, кабы комсостав нас тогда не бросил…То и…- и вдруг осекся под тяжелым стариковским взглядом:
- Вас, ребятки, не комсостав бросил… От вас ноне сам Христос отвернулся! – и, размашисто перекрестясь,  поковылял угрюмым шагом вдоль заснеженного плетня.
-С-сам же…ты… гуторил, не раз…- уже почти по-детски всхлипывая, с укором догнал его густой Гришкин басок, -ваши ить… вас не бросали!
-Точно! Наши офицерики… царские, наоборот, завсегда наперед лезли, -дед Митря приостановился и, крестясь в черное от непогоды ночное небо, приглушенно добавил:
-Потому и выбиты, почитай што все, к семнадцатому году и оказалися, царствие им небесное, страдальцам! Некому стало армию-то держать…
Во мраке декабрьского морозного вечера с восточной стороны хутора, над белой целиной, над засеянными всем миром озимками пронесся вдруг протяжный дальний орудийный гул.

Немецкая рота выбрала себе позицию так, что к ним ты незаметно не подберешься. Самая безопасная позиция.  Поставили по флангам пулеметы и – хоть им бы хны! Гогочут, играют на гармошках своих губных, костры жгут, видать, тушенку греют, суки… Шнапсом пробавляются. Всю ночь напролет ракеты пускают, забавляются. А им – казакам да калмыкам, досталось открытое пространство, голая землица, вдоль зарослей сухого прошлогоднего камыша, тихо качающегося на колючем степном ветру, набегающем с незамерзшего пока Маныча. Тут не то, что вечерять – пошевелиться опасно, до большевиков и ста метров нету! Самих-то их не видать, в камышах засели, но стоит приподняться – тут же открывают бешенную стрельбу. Да, и если пойдут на прорыв, а они точно рано или поздно пойдут, как крыса, зажатая в угол, то тут до немчуры далеко, а их, казачков, или калмыков, они никак не минут! Николай осторожно перевернулся на спину, пытаясь хоть как-то размяться, согнул затекшие руки и ноги. Небо, с вечера глухо затянутое низкими ноябрьскими тучами, вдруг ближе к полуночи очистилось и высветилось тысячами песчинок звезд. « Где-то под этими же звездочками и ты, милая голубка моя…, Маша. Горюешь ли? Ждешь ли еще? А, может, дал-таки Господь, и беременная уж? Наши хуторские, наверное, все в лагере еще летом повымерли. Рассказывали, там, кого сыпняк не прикончил, немцы просто перестреляли, да и все. Без канители… Зараза…»- Николай расстегнул петли кожуха и осторожно извлек из нагрудного кармана мундира Марусину карточку. Сквозь тусклый свет звездного неба глядело на него родное, одно на всем белом свете, любимое лицо с чуть заметной робкой улыбкой. Глубоко вздохнув, положил карточку обратно, поглубже, в тепло, поближе к сердцу.
Третьи сутки  сильно потрепанный и наглухо зажатый в приманычские камышовые плесы разведывательно-диверсионный отряд Красной армии, пришедший со стороны Астрахани, яростно отбивался от наседающих немецкой роты да двух спешившихся эскадронов казаков и калмыков. Деваться большевикам тут некуда, с трех сторон пулеметы, за спиною – грозно и бесприютно гудит по ночам, гонит волну на голый берег холодный бескрайний Маныч.
- Туточки им, нехристям, три дорожки, - смеется, топорща густые буденовские усы, есаул Рябоконь, -и все ведут прямо на виселицу! Одна – на калмыков, да те их и стрелять не станут, живьем шкуры посдирают! А-ха-ха-ха-ха-а!! Другая – к немчуре на поклон, авось сразу не кончут, малость помучают!.. Ха-ха-ха!.. Ну, а третья дорожка –известно, к нам, все ж свои, русские, хоть и казачьих кровей! На милость! Может, и помилуем! Отпустим краснопузых с миром!.. Ну, может, малость жилы подрежем!..  А-ха-ха-ха-ха-а-а!!. Или дожидаться им туточки, пока Маныч замерзнет!
Уже на несмелой зябкой зорьке, когда до невозможности тянуло на сон, на позиции калмыцкого эскадрона раздался какой-то шум и крики, грохнул одинокий выстрел вроде как из нагана, потом все стихло.
- Видать, калмычуги своей бузы опять надрались! Али нашей водки! О-ох, и публика! Астахов, Дорохов! Быстро туда, узнать, что там! – глухо прошипел откуда-то из темени подползший Рябоконь.
Хорошо сказать, быстро! Уже виднеется здорово! Высунь только голову, вмиг разнесут!
Николай скатился в неглубокий ерик и скоро пошел вдоль берега, согнувшись почти вдвое. Невысокий малозаметный Дорохов – юркнул за ним.
На позиции калмыков отчего-то резко пахло паленой тряпкой и луком. Они сидели вокруг костра, тихо переговариваясь. Винтовки были кучей небрежно свалены чуть поодаль.
- Малой ихняя… Ах ты-ы!.. Во-он оттуда выскочила… Хотела туда обойти!.. Шустры-ый!.. А ты Басана не проведе-е-ешь! Басан, как кот, спи-ит, да ви-и-дит, она хорошо видит!- тонким голосом загнусавил старший калмык, широколицый, в огромной лисьей папахе и новеньком желтом, изрядно замызганом полушубке, показывая скрюченными пальцами Николаю на камыши, -к своим, видать, шла… Наган у него! Нашего больно ранила… Во-он, -он кивнул головой на одного из своих, низкорослого краснолицего крепыша, - брата его ранила!  Кирдык теперь делать будем!.. Живую резать, собаку,  будем! - перешел он на хриплый шепот, проведя ладонью по горлу.
Опустив голову, весь мокрый, со скрученными за спиной руками, молча шмурыгая носом, сидел на глиняной кочке мальчишка лет двенадцати, одетый в великоватый, явно со взрослого плеча, замусоленный ватник, перетянутый матерчатым солдатским ремнем и разбитые порыжевшие кирзачи. В отблеске костра, на фоне собственной дрожащей тени,  он казался совсем маленьким и бессильным. Здоровенный калмык с засученными рукавами, ухмыляясь и что-то бурча себе под нос, картинно точил о брус большой нож-кончак. Другие, человек семь-восемь, расположились неподалеку, сквозь едва заметные щелки закисших глаз равнодушно наблюдая за происходящим. Басан, подмигнувши Николаю и приторно-ласково  улыбаясь, наклонился над самым ухом мальчугана:
-Я твой спина… малой, кр-р-расная звездочка писать буду!.. Я твой яйца тоже… мало-мало резать буду… Голова тоже… резать мало-мало буду… В Маныч ракам… кидать буду! А потом, - он резко выпрямился и махнул рукой в краснеющую на востоке несмелую зарю, -иди!! Сталинград иди! Свой Сталин иди! Басан добрый, Басан отпускала…
Калмыки дружно хохотали и негромко переговаривались по-своему, слюняво лузгая тыквенные семечки.
Николай, перекинув за спину трофейный автомат, присел напротив пацана. Тот еще ниже опустил голову, втянул ее в плечи.
- Ты…, хлопец, оттуда? – кивнул головой в сторону темных плесов. Мальчишка только сопел и угрюмо молчал. – Ты слышишь, что они хотят с тобой… сделать?.. Я выручить тебя… попробую, – вдруг неожиданно для самого себя негромко проговорил Николай, -только ты, брат, не молчи. Хоть что-нибудь, да говори… мне!.. Сколько их…, вас там?
- Не знаю, -давно севшим низким голосом чуть слышно проговорил подросток, - может, человек сорок… -И, подняв голову,  уже твердо добавил: - Я пионер и смерти… не боюсь!.. Мне… Родина дороже!
-Эх ты-ы… Не боюсь… - Николай, разогнувшись и машинально поправив ППШ, повернулся к калмыкам: - Послушай, Басан! А ить я за энтим самым лазутчиком и пришел. Во-о-он, видишь, труба на немецкой позиции? Там, через  нее смотрит на нас с тобой немецкий полковник, герр оберст, – он, хитровато подмигнувши, усмехнулся, -и оберст видел, как вы пацана энтого споймали! «Иди, -говорит он мне, -казак, приведи его на допрос ко мне! Мне, мол,  «язык» от красноармейцев, ой как нужен! А Басану-герою скажи, что он, полковник,  похлопочет, чтоб Басана скоро наградили орденом для восточных солдат!» Во как!
Басан посуровел и задумался. Погрозил недоверчиво пальцем:
-Э-э-э!.. Басан не дурак! Как полковника увидала… Темно же было, однако.
Тут нашелся Дорохов:
-Ты что, Басан! У него же труба, как у снайпера, она и ночью видит! Шайтан – труба! Давай-давай, не рассуждай, немцы ждать и шутить не любят! Подымайся, пацан! – и он картинно уперся стволом карабина в бок пленному. Тот неуверенно поднялся.
 Тут из окопчика, накрытого камышовыми матами, наподобие небольшого блиндажа, откинув полог, показался старик-калмык. Тщательно вытирая окровавленные руки о полы длинной, не по росту, шинели, он что-то коротко буркнул Басану, опустив взгляд. Никто не успел опомниться, как  низкорослый крепыш, брат раненого мальчишкой калмыка, дико взгвизнув, выхватил у здоровяка нож-кончак, подскочил к пленному и ударил его в грудь… Голова мальчишки повисла и он упал, как подкошенный.
Николай, опешив, машинально сдернул предохранитель ППШ и дал в упор короткую очередь от живота. Краснолицый, переломившись,  упал. Остальные калмыки попадали лицами в землю, прикрывая, как при бомежке, ладонями затылки. Дорохов, не целясь, с руки, держа кавалерийский карабин на весу, уверенно опустошил в них всю обойму.
Со стороны немецкой позиции взлетело несколько осветительных ракет. Ударил по темным еще камышам трассирующими пулемет.
Схватив окровавленного пацана в охапку, Николай ломонулся вниз, под спасительный берег, Дорохов молча бежал следом.
Когда стрельба стихла, упали в молодой овражек разом.
В свете зорюющего  неба Николай силился разглядеть побелевшее лицо мальчишки. Тот уже не дышал. Только дрожали кроваво запенившиеся детские еще губы, заострился нос да стали тускнеть широко распахнутые глаза.
-Он же его… Зарезал… Слышь, Дорохов… - Николай с немым вопросом во взгляде отрешенно смотрел в никуда, - зарезал… А мы… Нашего пацана… эта тварь… А мы с тобой, Дорохов…, два здоровых мужика… Не спасли… Ничего поделать… Уроды, твари…
Дорохов угрюмо молчал. Он привычным движением закрыл мальчишке уже остекленевшие глаза. Вздохнул, отвернулся:
-Парнишка-то… От краснопузых шел. Ихний. Был… вроде. А ить… жаль, все одно.
Паренька молча зарыли в этом же овражке. « Весной размоет, надо бы повыше, - сообразил вдруг Дорохов, -там вон, на пригорке».
Отрыли еще теплое щуплое тело. Перенесли бережно. Опустили в могилку, стали торопливо забрасывать комьями глины.
-Н-не могу!.. –вдруг сдавленно прошептал Николай, -не могу я!! –сорвался он в крик, -не могу я больше, Дорохов!!. И-ихний! На-а-аш!.. И-и-хний, на-а-аш!!! Твою-ю мать!! Да сколько ж можно?!.. Все-е-е!!! Ему ить… Родина дороже! И те… В лагере!.. А-а-а-а!! Хватит с меня-я-я!..- и, упав на сухую холодную землю, уткнувшись лицом в рыжую прижухшую траву, разрыдался, как ребенок, деря черными пальцами глину.
Дорохов молча положил на могилу кусок дикого камня: - Прими, Господи, упокой душечку…
На позицию пришли молча.
Николай целый день не проронил ни слова. Его лицо посерело, глаза впали. Рябоконь  спросил Дорохова, что, мол,  там было-то?
-Да, калмыки, своей бузы нажравшись, открыли огонь по нам.
-И што?
- Пришлось положить их… малость.
-Ну, ежели самую  ма-а-лость…- расхохотался есаул, -то и хер с ними, нехристями!
Следующей ночью, когда желтая на мороз луна скрылась за тяжелыми тучами и шумно по камышам заморосила тягучая холодная моква, неслышно подобравшись к калмыцкой позиции на бросок гранаты, советские разведчики вырвались из окружения и, оторвавшись по недоступным для лошади мелководным манычским плесам от  преследования казаков, ушли на восток. Эскадроны казаков и калмыков в тот же день немцы спешно отправили на север, в район Тацинской, для прикрытия аэродромов, оказавшихся вдруг всего в сорока километрах от линии фронта. Раньше так близко к передовой эти  ненадежные войска немецкое командование не подпускало, используя их как конвойные или карательные в глубоких тылах вермахта. Но итальянский фронт под ударами танковых русских корпусов быстро разваливался, войск катастрофически не хватало.
  Немцы в отчаянии полдня палили из пулеметов по плесам, а потом зажгли пустые уже камыши и доложили командованию  об очередной уничтоженной разведгруппе Красной Армии.

«…Боже мой, как она ноет, эта  старая шелонская рана! Неужели она так и будет теперь болеть всю оставшуюся… жизнь?.. Жизнь… Надо же, попасть в русский плен, да еще  накануне Рождества! Думать о какой-то жизни…» – Курт грустно усмехнулся и попытался вытянуть порядком затекшие ноги под толстым слоем преловатой соломы. Но, упершись одеревеневшими носками сапог в передок саней, оставил это бессмысленное занятие. Угрюмый русский, может быть, партизан, может и нет, непонятно почему не пристреливший тут же, а подобравший его на месте падения самолета, изредка оборачиваясь, косится и молчит всю дорогу. Дорога? Да нет здесь никаких дорог в обычном понимании европейца! Унылая однообразость, белая, сливающаяся с сероватым горизонтом равнина, незримо летящая навстречу. Для него, природного немца, привыкшего к небольшим территориям, ограниченному пространству, здесь, в России, все расстояния кажутся бесконечными… Это так противно –осознавать свое жалкое нынешнее существование, вынужденное пребывание в невероятной глубине этой дикой пустынной степи! Ужас усиливают унылые картины монотонного русского ландшафта, который особенно угнетает тебя,  начиная с мрачной сырой осени и всю томительно долгую зиму с лютыми морозами и пронизывающими до костей колючими ветрами. Ты чувствуешь себя ничтожеством, такой песчинкой мироздания, навеки затерянной в этих просторах… И как-то незримо, но уверенно в тебя вселяется сперва невероятный ужас, животный страх перед всем этим, сменяющийся в конечном итоге полным безразличием к происходящему.
Когда, после ликвидации лагеря и недельного карантина их с Артуром неожиданно отправили в Сталинград, где в результате работы русских снайперов стал наблюдаться невероятный недостаток офицеров, и они попали в самое пекло кровавых городских боев, тяга, молодое и вполне естественное желание жить еще как-то толкало его на дно окопа при каждом свисте русской мины. Но это продолжалось  недолго. А потом, порожденная ежедневным, ежеминутным холодным дыханием смерти пришла апатия, глуповатое, лишенное всякого здравого смысла, безразличие. Они незаметно для себя смирились с той мыслью, что так же как и все, обречены и останутся здесь навеки. Ибо нет и не будет выхода из ада !
В прошлый четверг неожиданно пропал Артур. У него с некоторых пор стала мучительно  проявляться дезентерия и долгое отсутствие друга вначале не вызвало особого беспокойства. Но стали спускаться унылые морозные сумерки, а его все не было. Курт обошел все позиции полка, осторожно обследовал даже те места, которые простреливались снайперами. Все тщетно.
В последние дни он совсем сник и Курту стало казаться, что тяжелая невозвратная депрессия угнетает его гораздо тяжелее, чем приступы кишечных колик. Он мог часами, уставившись бессмысленными глазами в мутное небо, молча сидеть на дне траншеи, беззвучно шевеля почерневшими губами. Курт присаживался рядом и они молчали вместе. Однажды, когда едва стихли последние взрывы очередного артналета, Артур еле слышно, но твердо  проговорил, но не ему, своему товарищу, а, скорее, в пустоту:
-Да!.. У них это… есть. У нас – этого нет. И в этом весь смысл…
- Ты о чем это, друг? – Курт заботливо поправил его завернувшуюся шинель, покрытую, как и у всех, струпьями старой засохшей глины, -у кого… это есть?
-У них, у русских… У них, дорогой Курт, есть оружие…, которого нет ни у одной армии мира… Ни у одного другого народа. Ни у одного… Это Терпение и Прощение. Они терпят, по-своему, дико, по-звериному терпят и переносят то, что не под силу нам, немцам… Или полякам, французам… Но они же и могут прощать то, друг мой, чего тебе не простит ни один другой народ. Толстой не зря родился именно в России. Терпение и Прощение… И поэтому они всегда, в конце концов, одерживают верх, побеждают…
Артура на следующее утро обнаружили санитары, явившиеся за очередными умершими. Он незаметно отполз от позиции в сторону русских окопов и, накрыв собой пистолет, чтобы никто не услыхал выстрел, выстрелил себе в сердце… Курт, простившись в последний раз с товарищем, после того, как санитары уехали, в горячке сел было писать письмо его матери и сестре в Гамбург, чтобы хоть как-то утешить их и уже почти закончил, но вдруг вспомнил, что их сильно поредевший полк, и их дивизия, и вся шестая армия уже почти полмесяца, как в полном окружении и никакие письма никто и никуда уже не отправляет… В глазах у него все стояли большие жирные вши, деловито копошившиеся в голове давно остывшего трупа товарища… И тогда он в первый раз на этой войне,  обреченно опустившись на загаженное дно траншеи и обхватив косматую голову руками, беззвучно заплакал.
А потом случилось… чудо!
Неожиданно возникнув из ниоткуда, вестовой офицер СС из штаба дивизии, вяло козырнув, с сумрачным выражением на сером лице, протянул ему приказ срочно явиться в штаб армии.
Уже после полудня его, плотно прикрыв дверь комнаты, принял сам генерал Шмидт:
-Курите, штандартенфюрер? Я слышал, Вы тоже предпочитаете «Юно»… Как поживает наш старый прусский служака, дядюшка Йозеф?
-Благодарю, господин генерал-лейтенант! Дядюшка здоров.
-Будете в Тироле, непременно передайте ему мои самые лучшие пожелания…
-Мы будем там с Вами вместе, господин генерал!
-Ну, это теперь вряд ли… -Шмидт глубоко вздохнул и отвернулся к зашторенному окну.
Наступила неловкая тишина. Лишь где-то в отдалении, не умолкая, глухо рокотала русская артиллерия. Генерал  тоже закурил, неспешно прошелся по комнате. Казалось, он о чем-то мучительно раздумывает. Наконец, он кивнул в сторону обитого драпом кресла:
-Присядьте. Я, простите, совсем забыл, что Вы были ранены, а Вы не носите нашивки за ранения… Но я заметил Вашу хромоту, когда Вы вошли. Все еще болит?
-Почти нет, господин гене…
-Присядьте-присядьте… И оставьте же наконец этот официальный тон. Ведь мы с Вами… родственники, не правда ли? – Шмидт грустно улыбнулся, и тихо продолжал - и я позвал Вас, Курт, в этот тяжелый час… по одному очень важному делу. Буду краток. Готовы ли Вы добросовестно исполнить одну мою личную… просьбу? Мою и… Командующего шестой армии?.. –он помолчал и добавил уже тверже: -ну, и секретный приказ командования? Только сидите, прошу Вас…
Но Курт все же вскочил и щелкнул каблуками:
-Все, что прикажете, господин генерал!
Глухие удары тяжелых русских орудий все громче и ближе. Скоро оборону держать станет просто некому. Манштейн, умница Манштейн - и тот мощным танковым клином Гота не смог пробиться им на выручку. Да и они не смогли организовать встречный удар. Катастрофа! « Теперь даже самый последний обозный солдат понимает – Сталинградская кампания окончательно нами проиграна!» - записал в своем дневнике Паулюс. Дело даже не в слабых флангах… Заработал принцип сжатой до предела пружины: она со скрипом стала разгибаться, пока медленно и неуверенно. Но это пока! И где остановится теперь ее неумолимое обратное движение? В Ростове? Харькове? Лемберге? Под Варшавой, как в двадцатом году? Или… Он резко поднял голову:
-Дело вот в чем, дорогой Курт. Незадолго до того, как замкнулось под Калачем кольцо окружения, из ОКВ прислали новейшие штабные телетайпы. Таких пока нет ни у американцев, ни у англичан, ни, тем более – у русских. В ОКВ, как всегда, поторопились… Теперь вот, не далее, как вчера вечером пришел приказ перебросить их из котла в Тацинскую, ибо Сальск уже закрыт,  и далее - в Берлин. Во избежание их захвата русскими. Просто взорвать их здесь - нельзя, они уникальны. И невероятно дороги! Паулюс обратился ко мне с просьбой найти… достойного офицера, который …сделает все, чтобы это оборудование не попало в руки врага! И мой выбор пал на Вас, штандартенфюрер. Сегодня же Вас отвезут с этими телетайпами в Гумрак, на наш единственный действующий пока аэродром в Питомнике, а завтра  на рассвете, пока русские не летают, Вы увезете их на штабном самолете в Тацинскую. Ну, а далее – в Берлин. И помните, при угрозе попадания телетайпов русским – Вы будете обязаны… привести в действие мину, которая находится с ними в ящике. Фюрер и Рейх не забудут Вас, штандартенфюрер.
-Я готов выполнить свой долг до конца, герр генерал! – Курт вытянулся и вскинул руку в партийном приветствии в сторону большого цветного портрета Гитлера, висевшего на стене.
-Прекрасно. Хотите выпить? Есть хорошая трофейная водка.
-Для меня большая честь выпить с Вами, герр генерал-лейтенант! За нашу победу!..
Потом Шмидт усадил гостя опять в кресло, присел и сам. После некоторого молчания он слегка дрогнувшим голосом тихо заговорил:
- Должен признаться, Курт, и не сочтите, пожалуйста меня малодушным, обстановка такова, что… Мы с Командующим уже вряд ли выберемся отсюда. Сегодня, оставшись наедине, Паулюс просил меня… выстрелить в него… если уже не будет…, ну, Вы понимаете.., иного выхода. Да-да! И… у нас, то есть у меня и генерал-полковника Паулюса, есть к Вам…, уже не приказ…, а просьба, мой дорогой Курт. Личная просьба! Ведь Вы – это последняя возможность… для нас.., хоть как-то, в последний раз, связаться со своими… родными. Там, в такой теперь далекой Германии…
Он закашлялся и вдруг рывком выпил со стакана остатки водки.
-Вы отвезете наши с Паулюсом письма. Моей дочери в Гамбург. И его жене, Елене-Констанции в Берлин, на Александерплатцт. Прощальные письма, Курт… И помните, лучше пусть они попадут в руки русских, чем гестапо. Удачи, штандартенфюрер и помогай Вам Бог!
Штабная «Катилина», едва рассвело, легко оторвалась от взлетной полосы и вскоре в узком иллюминаторе все слилось в каком-то мутной беловатой мгле.

Небольшая итальянская часть,  ярким  морозным январским утром неожиданно въехавшая в хутор на трех санях, запряженных изнуренными, истощавшими лошадьми, больше напоминала разноцветную толпу бродяг. Поверх изодранных шинелей на некоторых рваные, засаленные, местами обожженные ватники, лица по самые глаза закутаны такими же грязными платками, на ногах рваные старые порыжевшие сапоги с болтающимися подметками. Все в заношенных трофейных шапках-ушанках. Оружие свалено кучей на одних из саней и ничем не прикрыто. Зло ругаясь и наперебой хрипло кашляя, они  бесцеремонно ввалились в крайние хаты, немецкий офицер, достав из кармана явно великоватого ему косматого кожуха книжечку-разговорник, обратился к шедшей к колодцу, как раз переходившей им дорогу Дуньке:
-Эй, эй! Фрау, эй!.. Иди… су-да! Битте, битте…, фрау!
Когда Дунька, опустивши наземь коромысло с пустыми ведрами, остановилась, он глухо спросил:
-Где… есть… дом…, ваш… ста-ро-ста? –и, еще раз мельком взглянув в разговорник, повторил:
-Я, я! Гут! Ста-рос-та?!
Мокрые спины лошадей густо паровали на утреннем колючем морозе. Они жадно  хватали  хлопья снега и нетерпеливо переминались, дружно фыркая и роняя клочья беловатой пены с темных подрагивающих губ.
-Ишь! Кони-то как вроде загнанные…Как всю дорогу наметом, небось,  шли, -проговорила про себя Дунька, -откуда ж прыть-то такая… Старосту вам?
-Я-я-я!! Ста-рос-та! Я! Во ист… герр старо-ста?
-Да вон он и сам-то к вам правит, Аникеич-то наш! И откуда ж вы такие-то… Потрепанные!
-А ну, иди-ка, ты, Дуся, не болтай лишнего!.. – дед Митрофан, в старенькой фуфайке, покряхтывая остановился перед офицером, неловко приложив ладонь к косматому треуху:
-Я и есть староста, господин офицер!.. Что надо-то?
-О! Гутен таг, гутен таг, герр… ста-ро-ста! – облегченно улыбнувшись, затараторил тот, быстро листая разговорник, - е-да? Мя-со?! Зуп! Унд… но-ш-ле-ег ? Я-я! Нош-ле-ег! - показав рукой в изодранной голице на дымящиеся спины лошадей, добавил уже спокойно:
- Унд… се-но!.., корм! Я-я-я! Ко-рм!
-Ага, значится… заночуете. А и назавтре тронетесь…- Аникеич неожиданно развернулся и приказал  разинувшей рот Дуське:
-Дуй-ка ты, Дуняша, по над хатами да накажи всем, а особенно бабам, девкам да нашим мужичкам –не высовываться! Сидеть тихо!!…
Офицер, едва войдя из сеней в горницу, с изумлением взглянул на Аникеича, истово перекрестившегося на образа в углу.
-Зон? – мельком взглянул он в сторону портрета молоденького лейтенанта Красной Армии, стоящего на подставке на столе.
-А то кто ж… Сын.
Немец понимающе едва заметно кивнул. Он устало опустился на скамью у зашторенного цветастой занавеской окна. На его посеревшем, не по годам морщинистом лице четко обозначились широкие скулы. Весь его вид говорил о недавно перенесенных тяготах. Он, расстегнувши петли кожуха,  уронил голову на грудь и прикрыл глаза.
Аникеич засуетился у печи.
-Кушать …будете? –окликнул он, распрямляясь.
-А… Вас?
-Кушать-кушать, брот, мильк…- морща лоб вспоминал дед давно забытые слова.
-О, найн, найн!... Данке…. Найн, -немец, устало оглядывая комнату, попробовал кисло улыбнуться.
-Что –шлехт?..- свесив руки на колени присел напротив и Аникеич.
-О! Я, я… Зер шлехт. Шталинград! Шлехт! Майне зольдатен, зи зинд… итальяно –ауф шлехт!..Зольдатен… Дуче!..- он укоризненно покачал головой.
-А-а-а… Вот и я тоже… Слышу – гремит по ночам-то… Ага. Ну, думаю, бьют ить наши-то…- тут он осекся, но увидев, что офицер, прислонившись спиной к стене и уронив голову, впал в глубокий сон, медленно поднялся и тихонько вышел в сени.
Уже спустились ранние декабрьские сумерки. Посыпал с мутного неба мелкий колючий снежок. Аникеич, шумно хрустя по свежему насту стеганными валенками,  прошел мимо тех крайних хат, куда они еще днем с офицером определили солдат. В одной из них одиноко доживала свой век Явдошка, глухая, но незлобливая старуха, помнившая еще правление «царя Ляксандры». Ее Аникеич тихо спровадил к Дуньке, соседке, уговорив только ему одному понятным языком. Другая хата принадлежала партийному колхозному бригадиру Лозовому, сам бригадир пропал где-то на фронте еще в прошлом году, а жену с двумя детишками  летом отправили в эвакуацию. Но к хате Аникеич никого не подпускал, держал все в исправности.
В обеих хатах было тихо, мирно подымался дым над трубами, окошки не светились. « И ни тебе часовых, ни сторожа… какого», - пожав плечами и потоптавшись под окнами, Аникеич решил сходить на конюшню, проверить лошадей, своих и пришлых. Со стороны Тацинской сквозь ночь неясно пробивался глухой грохот, то смолкая, то возобновляясь. «Никак, где-то бой пушечный идет…, - мелькнуло в голове, -только вот, откеля тут взяться-то ему?»
Старый почтальонов мерин, не призванный в армию по старости да слепоте на один глаз,  приветливо зафырчал, почуяв в вошедшем знакомого человека. Открутивши фитиль керосинки, Аникеич наклонился над яслями.
-Ты, дедушка Митроха, токмо не обижайся… А ить я, когда по осени тебя просил от бригадира… колесо на бричку… Ить рассохлось же колесо… Не да-ал! А ить немчуру запустил, во двор-то… А мне не да-а-ал… - в тусклом свете керосинки из темного угла выдвинулась неясная фигура, отбрасывая качающуюся тень. Из других углов тоже молча вышло еще двое. Дед Митроха, щурясь, силился узнать, кого там леший принес, но ни по голосу, ни по силуэтам не признавал никого. И вдруг горло сдавила вожжа, что-то глухо ухнуло по голове и старик провалился в небытие…
           Где-то за белым, как молоко, бугром уныло заголосил одинокий волк. Лошадь резко дернулась и, поведя в ту сторону ушами, опасливо косясь лиловым глазом, прибавила шаг. Курт еще там, в холодных окопах Сталинграда, хорошо научился распознавать этот полный голодной тоски вой. По ночам одичавшие своры собак смело подходили со стороны нейтральной полосы прямо к позициям, выискивая в снегу ту свежую человеческую плоть, что оставалась после кровавых и бесплодных  дневных атак. Как-то, поднявшись вслед за зеленой ракетой, их батальон неожиданно попал под огонь невесть откуда взявшегося Т-34, из развалин фабрики ударившего картечью. Атака захлебнулась, в окопы мало кто вернулся  и той ночью эти твари  пировали, как на свадьбе! Из экономии патронов, отгонять их пулеметными очередями категорически запрещалось, как раньше.
-А зачем?- на полном серьезе однажды спросил, скорее сам себя, а не Курта, ротный Эрих, задумчиво глядя в никуда, - ну и пусть себе… хоронят… Что толку, что русские, здорово рискуя, ночами оттаскивают своих покойников? Говорят, они наловчились перегонять их… на мыло! – и дико расхохотался, обнажив ряды желтых от табака крупных зубов.
Курт снова попробовал пошевелить ногами – бесполезно, они не слушались. Он тяжко вздохнул и прикрыл глаза, ибо колючие охапки сухого мелкого снега из-под копыт лошади теперь полетели ему в лицо.
Когда их маленький штабной самолетик, медленно набрав высоту, поднялся над облаками, болтанка уменьшилась и он, потеплее укутавшись в громадный трофейный тулуп, попробовал подремать. Все равно, летчик-итальянец ни бельмеса не понимал по-немецки и только угрюмо кивал на реплики Курта. Прошло около часу полета. Неожиданно самолет всем корпусом сильно дернулся и задрожал, как живой. Пилот, грустно усмехнувшись,  показал рукой вверх и влево: со стороны утреннего солнца, блестя плоскостями, на них заходил невесть откуда взявшийся тупорылый русский истребитель. В следующее мгновение Курт в ужасе увидел, как полетели щепки от верхнего крыла их биплана, брызнуло от мотора масло на фонарь кабины и вдруг стало непривычно тихо. Итальянец, сочно по-своему выругавшись, кивком показал на мотор:
-Баста!.. – и скрестил два указательных пальца обеих рук.
Русский, сделав свое дело, ушел так же неожиданно, как и появился. «Каталину» от него спасли низкие мутные облака, в которые она провалилась, едва заглох мотор. Земля, едва различимая в сверкающем белом тумане, стремительно приближалась.

…- Во-о-он, вишь, огоньки мелькают… иш-шо, вон… и вон, - Николай поднял руку, провел по горизонту,  -энто станица… Скосырская. А ить там… где-то, дед мой, ежели жив пока, проживает… По бате  покойному, дед. И ишшо, конешно,  родня какая-никакая. Наверное.
Дорохов равнодушно посмотрел вниз, куда показывал Астахов, и принялся не спеша доедать тушенку, аккуратно выгребая ложкой со дна банки. Костерок на дне окопа тускло догорал, отдавая последнее тепло. Отложив ложку и аккуратно вытерев ее о край кожуха, Дорохов закинул подальше пустую банку и поднялся, сладко зевнул, потягиваясь,  во весь свой невысокий рост:
-Завтра и поздороваешься…
-С кем? – не понял Николай.
Дорохов, качнув головой,  усмехнулся в редкие усики:
-С дедом, Коля, ты  и поздороваешься… Ежели он жив ишшо, конечно. Завтра нас, Коля, туточки - ихние танки хоронить будут. Во-от с энтой землицей… - он картинно взял горсть сухой свежей глины и медленно высыпал ее, -будут  перемешивать. И ежели мы с тобою, даст Бог, добежим до энтой самой… Скосырской… То и зайдем к деду твоему.
-Спи, дурак. Типун тебе на язык.
Николай и сам, поджавши ноги в валенках и потеплее укутавшись в волчий кожух, попробовал заснуть, да ничего не получалось. С темного неба посыпал редкий колючий снежок. Где-то за дальними белыми буграми висел в темноте мерный глухой гул множества моторов. «Держат теплыми, на зорьке пойдут, небось, -подумалось вдруг, -эх! Бросить бы все теперя нахрен, забрать Машку и- в леса, в тайгу, в Сибирь какую-нибудь, в глухомань…  поглубже, подальше от этой войны… Жи-и-ить, ловить рыбу, зверя промышлять, рожать детишков да радоваться!»
-Астахов, слышь, Астахов? – Дорохов приподнялся и сел, отряхиваясь от снега.
-Чего тебе ишшо?
-Ты как думаешь… Чем оно… все кончится?
-Завтра?
-Да не-ет… Вообще я… Война эта паскудная… С большевиками?
Николай долго молчит, Дорохов, решив что товарищ спит, опять завалился на спину.
-Я, Дорохов… Сам я - детдомовский, ты знаешь, - он помолчал, прокашлялся, - и был у нас в детколонии паренек один, из царицынских, с этой, как ее… Сарепты. Да, его так и погоняли все: Сарепта да Сарепта… Сам здоровый, как слон, а характером ти-и-ихи-ий, ну такой, что и мухи не обидит… Тюря, одним словом. Ну, и был, как это водится, еще и заводила один, хулиган из хулиганов. Цыганковатый какой-то сам… Уж откеля и взялся такой… Всех колотил и обижал, бандит из бандитов, злой, как собака, из таких только урки потом и выходють… И вот заставляет он энтого самого Сарепту за себя то ли пол подмести, то ли ишшо чего, уж не помню…Тот ни в какую. Энтот с кулаками. Набросился на него, как голодный волченок, бил-бил, до головы, до лица не достает, а тот все уворачивается. Тот руками машет-машет, а толку-то… Глядим, выдыхается урка наш, язык вывалился, уж едва на ногах держится! Но дерется! Злой!  А Сарепта видит – такое дело, улыбнулся, взял своей громадной ладошкой его дурную голову, да и хлопнул слегка. Тот и с копыт! Больше никого и никогда не трогал. Так и Гитлер: колотит-колотит Россию-матушку, а толку… У него силенки, это очевидно, на исходе. Того и гляди –свалится… наш фюрер!
-С чего это ты так решил? На каком таком исходе?! Мощи у немца пока – ого! – привстал Дорохов, - где мы с тобой? Где большевики… Да вон она, Волга-матушка! Ишшо чуть приналечь – и красные на том бережку окажутся! Ты мне, Астахов, хучь ты и старший по званию-то, мозги не пудри… Ишь, нашелся… Стратег хренов.
-Да ты не сердись, а сам посуди: ить в прошлом годе он сам дрался, никого на подмогу не звал. Чтоб не делиться в случае победы. Потому как силен ишшо был! А ноне, ты погляди: и итальянцы. И мадьяры. И румыны сопливые, и калмыки. И мы с тобой, Дорохов –все тут, да не где-нибудь дохлые  лагеря оберегаем, а на самой что ни на есть передовой! Видать, больше-то и некому. Вот ты мне скажи, Дорохов, а ты самой-то… каким макаром к красновцам-то … прилип? Я ж тебя совсем не знаю…
Дорохов тяжко вздохнул, остервенело сплюнул, задумался. Повернулся к Николаю лицом:
-А чего тебе… знать-то про мене… Ты не батюшка… и я не на исповеди пока. Вот токо… Утром все ить могет быть…-он на минуту задумался и повернул к Николаю исхудавшее лицо, - энто не я к красновцам прибился. А, скорее, они ко мне. Ты вот, думаешь, отчего мы с тобою, Коля,  есаулом Рябоконем туточки поставлены- за триста метров от позиции эскадрона вперед, да с пулеметом? Ить всем известно, пулеметные гнезда ихние танкисты без разговоров ровняют с землей…
-Внезапным фланговым огнем отсечь пехоту от танков…Так вроде приказано.
-Верно! – вскрикнул вдруг Дорохов, -да только не в энтом дело-то! Я ему, есаулу, а ить знаемся мы с ним с тридцать пятого года, с Праги, и говорю так тихо, чтоб никто не услыхал: - Что ж ты, Гришенька, тварь ты такая, мене на верную погибель-то гонишь с энтим пареньком, да на самый передок? Паскуда ты после этого! А он мене, знаешь, что ответствовал? « А ты хорошо по своим стреляешь, Степан Митрич. Надобно тебя держать от них подале.» То есть, про калмыков уж все ему известно. Доверия нам с тобою нет!
-Слушай, Дорохов… Вот все хотел спросить… А ты ить и  вправду, отчего их всех… басановских калмыков-то, положил тогда? Ить они ж все попадали, мордами в грязь, винтовки в стороне…
-Не знаю… Злость мене взяла!.. Не стерпел! До самого донца души достали, изверги. Паренек - краснопузый. Враг! Они – вроде как с нами заодно. А все ж… Когда коснулось, а - все не так, Коля! Рука сама поднялась, не ведаю, что нашло на меня в ту минуту. Может – кровь?
-Может, и кровь… Тут ить - своя, а там – чужая. Ты ее не перекрасишь…, не перекричишь, не перепрыгнешь, -тяжело вздохнул Николай, - кровь ить – не вода какая… Дернешь малость? Есть тут у мене… запас, - он протянул товарищу  флягу, - пей, энто спиртяга. Утром ноне отошел я по нужде в лесочек, да  и наткнулся на большевичка… уже мерзлого. Срезал с пояса, не пропадать же добру.
Дорохов равнодушно сделал пару глотков, сухо крякнул, бросил в рот горсть снега и продолжал:
-Так вот я, Николай, от такого же недоверия туточки и оказался! Э-эх, судьбина моя горбатая… Я ить с Петром Николаичем с двадцатого года! Меня, мальца, покойный батя, царствие ему небесное, с маманей переправил к нему в штаб в са-амый что ни на есть последний момент, когда самого его, батю-то моего, красные как ту лозу рубили уже! Но с позиций не отошел! А батя с Красновым с пятнадцатого года, все фронты прошел! И так  нас Петро Николаич потом от себя и не отпускал более. Сам богател – и мы жировали. Шкуро, тот  хоть за кусок хлеба джигитовку по пражским циркам показывал ! А Петро Николаич до такого позора не унижался, он тады в других закромах кормился…, ну – и мы с ним как-нибудь да подъедались! Никому он  пропасть не дал.
Где-то совсем недалеко ударил вдруг винтовочный выстрел. Взлетела в морозное небо зеленая ракета, несколько мгновений повисев, погасла, растворившись во мраке. Казаки, нырнув не сговариваясь, в окоп, переглянулись.
-Разведка шалит. А чья…- то Бог один знает, - Дорохов, усевшись на дно окопа, прислонился спиной к сухой сыпучей стенке, -слухай ты  далее. И вот, откуда –не могу я знать, появилася у нашего генерала одна краля. Пригрел на груди, Петро Николаич. Наша, из казачек. Кр-расота – не то слово! Веселая! Кровь с молоком!  Молодуха, словом. Таким, как она, любовь только подавай! А Краснов что? Пять раз ранен. Три контузии. Забот полон рот, гепеушники за ним охотятся по всей Европе… Про Кутепова, небось слыхал? Нет? Расскажу как-нибудь. Ну, ему не до любви, в общем-то. А я ж рядом! Молодой, жаркий! Так давай она, потаскуха, на меня вешаться! Я ее раз - отбрил. Два - отбрил. Ну, а на Христово Воскресение мы разговлялись… Дело известное. И оказалась она, падла, у меня в койке. Да – за-а-стукали нас! Куды ее, сучку, потом дели – не знаю. В расход наверное. А мене Петро Николаич, памятуя заслуги отца моего, пожалел, да вот, разжаловал в рядовые. К Рябоконю под присмотр. Понятно теперя тебе, Коля? – он вдруг поднялся во весь рост, потянулся, протянул руку: - Дай-ка, брат, ишшо мене хлебнуть комиссарского пойла. Защемило чей-то в грудях!..
С черного неба опять скупо посыпал мелкий колкий снежок.
… Николай очнулся от низкого  грохота, оглушительного металлического лязга и надсадного рева моторов над самым ихним окопчиком. Земля тряслась, ходила ходуном, сухая глина со стенок их хлипкого укрытия мелкими ручьями осыпалась вниз. Он осторожно приподнялся и тут же мешком упал на дно окопа. Оглянулся, Дорохова нигде не было. Полузасыпанный глиной пулемет матово поблескивал в неясном свете раннего утра. Сдернув шапку, приподнялся вновь. Ему открылась страшная и грандиозная картина: по чуть тронутой первыми проблесками скупого декабрьского рассвета широкой белоснежной степи проносились мимо него, ревя дизелями, танки, десятки больших белых танков с яркими красными звездами на башнях-гайках, оставляя каждый за собой мутно-белый вихрь с синеватыми прожилками солярного выхлопа. И воздух и земля грозно и торжественно тряслись от их многоголосого гула. И вдруг он в каком-то мальчишеском восхищении, забыв обо всем на свете, совершенно забыв, что это его враги и они пришли, чтобы его убить, вскочил над окопом и, щурясь, поминутно вертя головой, как на параде, провожал восхищенным взглядом каждую проносящуюся мимо него машину.
-Куда там… Куда там… -бормотал он, спускаясь обратно в окоп, когда грохот танковой армады стал медленно удаляться, - остановить…, сдержать - такое. Ага!.. - Стащив голицу, пошарил рукой в кармане кожуха, достал фляжку, влил в рот остатки спирта, переждал, пока жар разошелся по всему нутру, бросил в пылающий рот горсть снега. Нахлобучил ушанку, отряхнулся и быстро зашагал, все еще робко и загадочно улыбаясь,  следом, по широкой танковой колее в сторону станицы.
Впереди, в мутном туманном мареве вдруг ударили разом орудия и гул  канонады пошел тупыми волнами по еще спящим окрестностям. Со стороны крайних домиков, которые в темноватой пока низине стали уже смутно  различимы, потянуло гарью, раздалась ружейная трескотня. Метрах в ста впереди темной громадой стал ему виден неподвижный силуэт танка и копошащихся подле двоих людей в черном. Мотор машины, мерно урча, работал на малых оборотах. Николай отчего-то протянул руку под воротник кожуха и решительно посдергивал с мундира погоны, с рукава казачий шеврон и побросал в снег, затоптал   и уверенно направился к танкистам.
Те деловито суетились над разбитой гусеницей. Николай успел заметить номер машины, грубо выведенный смолой на белой башне и подумал, что надо бы шумнуть как-то, а то ить… Вдруг один из них повернул чумазое лицо, резко и зло крикнул:
-Эй, малой! А ну… иди сюда!
 Когда Николай подошел, тот поднялся и грубо спросил его:
-Оружие есть? Кто такой, фамилия!- и, не давши Николаю и рта открыть, вдруг потянул за рукав:
-Давай, браток, время торопит, подсоби-ка ленивец надеть! Наскочили грешным делом на пушечку… Во-он она, сердешная, вверх торомашками валяется! А они гуску, суки, успели таки перебить…
Когда, матерясь последними словами,  поставили на место трак и другой танкист, пониже ростом, молчаливый и какой-то угрюмый, стал короткой кувалдой забивать долговязый соединительный палец, первый, быстро собрав инструмент,  протянул руку:
-Конев! Командир этой… гр-р-робины! Да не тот, что генерал! – вдруг истово расхохотался он, вытирая рукавом потный лоб и скаля ровные ряды желтоватых крепких зубов под рыжими усами, - я сам по себе –Конев, понятно! –он отхлебнул из фляги и протянул ее Николаю, -ты у нас кто… будешь? Местный?
-М-местный… да, я… - замялся было Николай, но Конев, дружелюбно похлопав его по плечу, уже спокойно и серьезно перебил:
-Так! Щас с нами пойдешь, мне заряжающий нужон. Без него – труба, спалят к едреней фени! И – никаких, слышишь! А не то –р-расстреляю на месте! А-ха-ха-ха-ха-а!! Быстро в машину! Да не сорвись, скользко.
Николай оглянулся, того, что хмурый и пониже уже нигде не было. Взобрался вслед за Коневым на броню и, неловко повторяя, как он, ловко нырнул в башенный люк, больно стукнувшись головой о зализанный край лючка. Шарил лихорадочно руками вверху, над головой, ища защелку, но Конев показал знаком, махнув рукой, что не надо, мол, не закрывай, пускай болтается!
- Титаренко! Мехвод! – кричал над самым ухом, силясь перекрыть рев дизеля, Конев, показывая рукой куда-то в темный низ, - а ты вот…, смотри! Вот снаряды! Боеукладка!! Будешь мне их подавать!! Красноносые, видишь! Бронебойные! А эти, отдельно –во-от! Осколочные! Не путай, малой! Кричу тебе: бронебой! Ты тут же мне его досылаешь! Понял? Только не мешкай, идет?! Кричу тебе: осколочный! Ты – этот!! Ясно тебе? Как звать-то  тебя, малой?
Николай, без привычки, в первый раз оказавшись в ревущей, грохочущей машине, с невероятным трудом удерживая равновесие, старался все запомнить и понять.
-Николаем!
-Ка-ак?! Не слышу! – Конев протянул ему танкошлем, - на! Одевай, а то башку пробьеш нах…й!!
-Астахов!! –во все легкие выдавил Николай. Конев кивнул, понял, мол. Машина вдруг резко встала, качнувшись всем корпусом вперед, мотор где-то позади почти затих. Конев пристально всматривался в узкую прорезь триплекса, раскручивая маховики, сжав челюсти и скрипя зубами:
-Во-от ты где-е-е… Пас-ку-дина!.. Дам с короткой… Астахов, картечь… гони!
-Чего?! –не понял Николай, -какой те…
-Осколочный, е… твою ма-ать!!! Зеленый!!
Грохот орудия слился с воем взревевшего вдруг дизеля, гильза с металлическим лязгом вылетела из казенника и покатилась куда-то вниз, назад, полумрак тесной башни тут же наполнился едким пороховым дымом, который жарко выдохнул казенник. Снаружи по башне вдруг гулко пробарабанила пулеметная очередь. Конев в каком-то диком азарте, прильнув к оптике, орал благим матом:
-Ах ты… бл…кая кур-р-р-вина фашисткая! С-су-ка! Допрыгался, сраный… фр-риц у меня!! –и, оторвавшись на миг от окуляра, с сияющим грязно-серым лицом, на котором яркими белыми бороздами резко обозначились морщины, кричал Николаю:
-Р-разнес восемьдесят восьмую! Зенитку ихнюю порвал нахрен! Первым же выстрелом!
Николай катался по боеукладке, ничего не слыша и слабо разбирая, где верх, где низ, задыхаясь от угара, судорожно ища руками, за что бы ухватиться.
Вдруг машина дернулась и стала, как вкопанная, содрогаясь и раскачиваясь. Конев, всматриваясь,  наклонился вниз, сполз из кресла наводчика, к механику, и, обхватив его поникшую на грудь голову обеими руками, вдруг обернулся и махнул Николаю рукой: мол, иди сюда!
-Э-эх! Титаренко, Титаренко… Добегался с открытым люком! Сколько раз говорил тебе… Э-эх!! И вот он, осколочек!..
Они вдвоем вытащили обмякшее в промасленном комбинезоне тело механика и уложили на спину за боеукладкой, на брезент,  под моторный отсек. По его закопченному лбу, из-под танкошлема,  наискосок, по впалой дрожащей щеке стекала струйка ярко-алой крови, собираясь на небритом подбородке и часто капая вниз. Конев, тяжко вздохнув, закрыл ладонью его расширенные и какие-то белые-белые с застывшим взглядом глаза. По башне гулко, как огромным молотом,  ударило  снаружи, искрясь и на миг ослепив, густо сыпонула внутрь раскаленная окалина.  Николай машинально ухватился за щеку и сидел, тупо разглядывая окровавившуюся ладонь.
-Сорокапятка откуда-то херачит… Зар-раза, -остервенело сплюнул в сторону Конев, -что делать-то  будем, малой?! Стрелять из орудия ты, конечно, не могешь…
Еще удар с той же стороны, теперь в корпус, ближе к мотору. Танк подбросило, приторно завоняло горелым железом.
Николай молча и неловко, почти на карачках,  пролез и втиснулся на место механика. Потрогал еще теплые рычаги, превозмогая резкую боль в глазах, всматриваясь вперед, в яркую белую степь, затянутую вдали дымами.
-В МТС работал, тракторист я!… Малость подскажи токо… Попробую!! - крикнул не оборачиваясь.
-Ах ты… Што ж ты молчал то… Ну, малой! Ай, да находка! Давай! –радостно орал над ухом Конев, -только первую… я тебе сам воткну! Понял?! А то новички включают сразу… попадают на четвертую, дерг! - и коробке хана!! – он взлетел наверх, на свое место наводчика и, вытянув левую ногу в кирзаче, уперся растоптанной подошвой в рычаг передачи: - Давай, трогаем! А то фриц не ждет, собака! А-ха-ха-ха-ха-а-а!!! Где ж она,  с-сучар-ра?! – вертел он маховик поворота башни, прильнув к окуляру прицела.
Переполняемый радостью, Николай уверенно, как когда-то трактор, вел могучую боевую машину. « Обзор, конечно, слабоват, -подумалось вдруг, -а так… ничего, можно!..» - и еще малость прибавлял ходу. Окраинные хаты села полыхали высокими огненными столбами, меж ними виднелись темные фигурки мечущихся казаков. « А ить, и Рябоконь, небось, там где-то…» - мелькнула в голове мысль.
-Сто-ой! Ст-ой, говор-рю! Вон она, падла! Левее бери, еще левее, видишь?! Ходу, малой, ходу! Хо-о-о-ду, бл…ть!!! Прямо на нее !! Дави ее! Да-ви-и-и!!
Николай, выполняя все команды Конева, яростно давил на сектор газа и не видел впереди ничего, кроме ослепительно искрящейся равнины, как вдруг в метре от его лица мелькнуло снаружи искаженное ужасом какое-то желтое лицо в мохнатой лисьей шапке, мелькнули выпученные глаза, поднятые вверх руки в драных голицах – и все.
-Ах! Молодца-а-а! Теперь покрути, покрути-и-и… малость, малой, тут она, родимая! Под нами!!- радовался в каком-то мальчишеском азарте Конев – один фрикцион на себя-я-я!! От та-ак! Меси их, говнюков!.. Хорони-и-и!!!
Скрежет металла под днищем перемешался с новыми ударами болванок по броне, на голову вновь посыпалась раскаленная окалина.
Раздавив орудие, развернулись опять курсом на пылающую станицу, пошли. Конев сам, матерясь и радуясь, бросался к боеукладке, досылал осколочные в казенник пушки и вел огонь с ходу. Николай уже отчетливо различал впереди горящие крайние хаты и желоватые острые языки пулеметных очередей из-под серых камышовых загат и покосившихся сараев. Вдруг машина содрогнулась от сильного удара в бортовую броню, горячая  окалина синим дождем брызнула в лицо, оглушенный Николай невольно втянул голову в плечи и весь сжался, бросив на миг рычаги. Мотор заглох, но он, ничего не слыша, продолжал давить на газ, пока не понял, что танк подбит. Откуда-то снизу потянуло гарью, за спиной полыхнуло пламя. Полуобернувшись, различил он в  потемках как-то неестественно раскорячившегося командира, неподвижно лежащего головой назад, лицом вниз. Выбравшись из мехводовского кресла, он перевернул было на спину Конева, но тут же в немом ужасе отшатнулся, ибо вместо лица у того висел только рваный кровавый обрубок, вяло пульсирующий кровью. Николай поднял глаза, ища ими спасительный люк башни, но тут гулкая пулеметная очередь дробно стебонула по броне и он понял, что через верхний люк, хотя он и не заперт,  ему выбираться нельзя – убьют! Он сбросил с себя кожух и, притиснувшись к лобовому люку, зажмурив глаза, сцепив зубы и втянув в плечи голову, неловко кувыркнулся наружу, в ослепительно-яркий снег, ползком, ящеркой юркнул вдоль правого борта и оказался за спасительной кормой машины, сел, сгреб пригоршню снега и жадно проглотил совсем не холодную влагу. Вдруг глухота сразу пропала и в его сознание, в самую глубину его мозга обвалился, ворвался немилосердный грохот боя. Пули, рикошетя от брони, с трелями падали в снег вокруг. По их остановившейся подбитой машине било сразу несколько пулеметов. Он осторожно приподнял голову, огляделся. Вокруг, сколько охватывал взгляд, по всему грязно-белому полю перед станицей рвались снаряды, дымилось несколько  танков, само девственно-белое поле было испещерено темными воронками и щедро устлано красно-серыми кляксами растерзанных трупов. « Ить… Что ж тут… делается-то!..» - ужаснулся сам себе его разум. Бой медленно откатывался уже на дальние улицы станицы.
 Невдалеке с диким, полным животного ужаса ржаньем, носилась вся в белой пене небольшая рыжая кобылка с санями-розвальнями  и распущенными поводьями. Вожжи волочились по снегу. Николай, улучив момент, когда она оказалась совсем рядом, пригибаясь, вскочил в сани, подхватил вожжи, натянул их и, упав на дно саней в солому,  погнал кобылу в белую степь, минуя воронки, подальше от боя, от воющей и ликующей по заснеженному полю смерти, от войны.
Вся мокрая, роняя желтоватую пену со спины и боков, с парующим на морозе крупом, кобыла вдруг сама пошла шагом, пошатываясь и закусывая удила. Грохот боя уже стал стихать, Скосырская осталась далеко за спиной. В неглубокой, малозаметной на фоне белой равнины лощине, вдруг показалась Николаю сперва покосившаяся загата из серой прелой соломы, почерневший заборчик из некрашеного частокола и небольшая низенькая хатка, вроде как  сторожка. Он привязал к забору поводья и, настороженно озираясь, постучал в узенькое запыленное окошко. Лошадь кинулась жадно хватать снег мягкими губами, нетерпеливо перебирая ногами и отфыркиваясь.
- Рыжуху -то… запалишь так-то, солдатик! Эвона – как твоя животина снега хапает! –раздался за спиной трескучий старческий голос. Николай обернулся.
Старичок очень малого росточка, почти карлик, в драном треухе и таком же поношенном заячьем тулупе, по-старинному обвязанном кушаком, миролюбиво улыбаясь, стоял напротив, щурясь и внимательно всматриваясь в пришельца.
- Здорово, дедушка! Мне бы… Перебиться тута у тебя… самую малость…
-Проходи, коли ты добрый человек, - кивнул старик на обшарпанную дверь, -Чем смогем – подсобим! А я пока твоей рыжей сенца подкину. Загнал ить, до запала!..
В давно не беленной печушке дружно затрещали дрова. Старик молча поставил на плиту видавший виды чайник.
От небогатой еды Николай сразу отказался,  после пережитого сегодня не лез ему кусок в горло. Выпил только горячего кипятку. Немного перевел дух, все поглядывая в окошко на мирно жующую клок сена лошадку. Расспросив дедушку, куда ему правиться, чтобы ненароком не попасть на Тацинку, а обойти станицу степью, подальше от дорог, стал собираться. Вспомнил про оставленный в танке кожух, вздохнул тяжко. Хорошо, хоть револьвер остался. Старик, видимо,  смекнул, что парень, как видно, оттуда, где еще утром шел бой, взял в руки его танкошлем, повертел-повертел, разглядывая, и, отложив на скамью, кряхтя подошел к сундуку в углу, поднял крышку:
-На, одень-ка, солдатик! На меня великоваты, а тебе в самую пору будет, - и протянул Николаю бараний тулуп и почти не разношенную шапку-ушанку: - Носи! Пропадешь на морозе-то. При случае –отдашь!
-Ай, спасибо, дедуля, выручил ты меня! Непременно верну! А скажи мне, дедушка! – Николай, натягивая узковатую шапку, как что-то вспомнив, немного нахмурился, -ты сам-то  станичный? Али… из иногородних будешь? Мене тут… интересно… Про человека одного узнать надо.
-Из наших, скосырских, што ль? – старик присел на лавку, - может, и скажу…
-Интересуюсь я… Воронков, Степан, может слыхал про такового…
Старик опустил белую, как лунь, голову, пожевал губами, задумался. Поднял белесые под густыми бровями глаза, и, глядя куда-то в сторону, сказал сухо:
-Ну, знал. А на кой он тебе, солдатик? Родня, што ль?
-Родня! Дед по отцу.
-Во-о-он… оно как…- упавшим голосом протянул старик, сухопарой ладонью поскреб  затылок, - А ты не вре-ешь, часом? Присядь - ка, солдатик! Я тебе и скажу… - он понизил голос, зачем-то оглянулся по сторонам в тесной своей хатенке, и почти полушепотом стал рассказывать:
-Раз ты внук, тебе скажу, как на духу. Бог даст,- он перекрестился, - и обойдется. Степан, он же из казаков был… Да-а-а…  На прошлую войну не попал он по возрасту. А вот сын его, Георгий, тот имя-то свое оправда-а-ал! Герой! С полным бантом орденов-медалек с войны-то возвернулся! Да еще и в звании сотника! Ах-вицер, одним словом! То-то радости было старому. А гордился как! По станице бороду кверху задравши одно похаживал!.. А Георгий-то, не долго думая, возьми, да и женись! Опять же, радость старому, тут и внук народился… Ну, живут. А тут, на тебе – против большевичков восстание! Ить, нехристи! Рас-казачивать их, казаков-то,  кинулися… А на кой? И кто ж стерпит! Казак?! Ну, и  пошла бойня! И меня тогда в первый раз красноармейцы мобилизовали, правда, по хромоте моей, в обоз отправили, отвел Христос от смертоубийства!- он трижды перекрестился на висящую в темном углу икону и продолжал:
-А Георгий – тот лютовал, так лютовал! Сколько красноармейцев да ихних… комиссаров поруби-и-ил, крови людской на нем… очень, кубыть, много. Так и пропал где-сь. Сгинул. А уж после гражданской-то… батю его, Степана, деда твово, сперва, вроде бы и  не трогали. А потом, да, как и всех, загнали в колхоз. И давай гнобить! Нашли-и-ся обиженные! То лошадям сена не додадут, они и стали на клину… То трудодень выкинут. Смирился с горькой долей, молчал. Горевал только уж очень, сох на глазах-то. Году так в тридцать пятом, али шестом – уж и не припомню, прибрал его Господь, упокоил душу.
Старик перекрестился и умолк. В хатенке стало тепло и уютно. В покосившемся окошке, запыленном и по углам затянутом темной старой паутиной, стало быстро сереть.
- А… кто ж… Такие, деда мово… Притесняли? – Николай, до этого слушавший старика молча, поднял влажные блестящие глаза.
- Нашли-и-ись…, говорю. А тебе на кой?
-Может я… -Николай смутился и отвел взгляд, -я… спросить с них… желаю!
Старик ухмыльнулся:
- Не надобно, милок! Их, заправил колхозных, и так Господь наказал… Немаки кады зашли… Так, те, кто не убег, ой до-о-олгонько висели!.. Скинуть с петли никто не решался… Али не хотели… мараться!
Николай надолго задумался. Мысли лезли в голову всякие.
Кто он? Что он? Чей он, кто ему враги? Кто друзья ему на этой бойне? Чего ждать от злой судьбины еще на этом свете? Терзая душу не заметил, как в окошке стало совсем темно.
-Ты, касатик, ступай, надысь, выпряги-то рыжую, -прервал его раздумья скрипучий стариковский голос, - заночуешь у мене… А наутро и… тронешся.
-Спасибо тебе, старик! Да только мене… До дому надобно. Ой, как надобно!
-С чем-то худым…- старик нарочито громко закашлялся, - до дому правишься, али с добром поспешаешь, казак?
  Николай подошел к окну, задернул цветастую занавеску, спросил, не оборачиваясь:               
- А… есть ли в станице ишшо кто…, из родни у мене, дедушка? Ну, может… там, племянники какие… Дальние. Али тетки там… - глаза Николая блестели, щеки горели, -а то ить один…, как перст,  на белом свете я.
-А то как же! Имеются, – оживился дедок, -у Степана ведь, еще и трое девок было-то. Одна, правда, старшая, Меланья, выходит, тетка твоя, – он мельком  покосился на Николая, - тоже, с мужиком своим… ушла в отступ, годе в двадцатом. Да так и пропала … А те двое, Груша да Марфа, теперя выходит, тоже тетки-то твои, солдатик, живы-здоровы, детишек понарожали. Мужики у обоих, конешно,  на хронте… А бабы с ребятишками дома. Одна –знаю, Антипова. Другая… Запамятовал… Ничего. Живут, хлеб жуют…
Николай был уже в дверях.
«Значит, живы! Значит, есть…! Не один! Есть кровинушка… своя. Найду! Родня ить… - носились в голове радостные мысли,- Антипова… Антипова. Найду! Выживу –найду!»
Розвальни легко летели по присевшему после недавних морозов неглубокому насту. К потемкам Тацинская, освещаемая мерцающим заревом, осталась в стороне и позади. Только глухой рокот боя, все догонявший  Николая,  долго еще висел в стынущем темнеющем воздухе.
Взошла ясная, мирная, громадная  лимонного цвета луна, стало светло, как днем. Николай то нетерпеливо пришпоривал, то пускал кобылу шагом, держась равнины, стараясь объезжать редкие, едва различимые, засыпанные снегом овражки. Наконец, за спиной робко забрезжил неясный морозный рассвет.
     … Наверху, в белом туманном воздухе, вдруг раздался отдаленный мерный рокот мотора. Николай  потянул вожжи на себя и тревожно оглянулся, лихорадочно ища глазами, куда бы укрыться. Он хорошо знал, как любят одинокие самолеты, хоть немцы, хоть русские, поохотиться на такие  вот, как у него, беззащитные сани, телегу или машину. Тот же танк, или броневик, может в ответ больно врезать из пулемета. А тут –не спеша заходи, целься, получай охотничье удовольствие!
Деться на этой белой равнине было некуда. Тогда он, натянув вожжи и намотав их на облучек,  отбежал от саней и ввалился в глубокий сугроб. Прислушался.
К негромкому треску небольшого синего аэроплана, показавшегося невдалеке меж тяжелых белых туч, вдруг прибавился, ворвавшись откуда-то сверху, совершенно его заглушая, рев пикирующего самолета, тут же гулко стуконула длинная очередь крупнокалиберного пулемета и большие ошметки от крыла биплана широко разлетелись в стороны. Меж туч на миг матово блеснул фюзеляж истребителя с большой красной звездой на хвостовом оперении и все стихло, только быстро удалялся рев, раскатно перекатываясь по пустой степи и скоро утихая.
Николай выбрался из укрытия и, запрыгнув в сани, хлестанул кобылу вожжами по спине.
Он видел, как от удара о землю самолет разломился пополам и из него выбросило черную фигурку человека. В то же мгновение яркая мощная вспышка на миг ослепила Николая, раздался сильный взрыв, далеко разметавший упавший биплан на куски.
…Курт с трудом разомкнул глаза и увидел черную дырку направленного ему в лицо револьверного ствола. Пошевелил рукой, силясь подняться, но адская тупая боль пронизала все тело. Расплывчатый темный силуэт стоял напротив него и молчал.
 С невероятным трудом поднял левую, подчинявшуюся еще, руку:
-О…, майн готт!.. Партизанен? – слабо пролепетал он и на миг потерял сознание.
-Да… Не-ет. А… м-может, и партизанен…, -тихо проговорил Николай и тревожно оглянулся. Неожиданная мысль, давно сверлившая ему мозг, но пока отгоняемая, промелькнула вдруг, как спасительная тропинка в метельной степи. Он неуверенно усмехнулся и, вдруг резко наклонившись, отогнул полу тулупа и, расстегнув кобуру, вытащил у немца парабеллум. Отвернувши воротник, довольно проворчал себе в усы:
-Ого! Эсэсовец… Крупная, видать, птица. Видать, сам бог мне тебя послал, дядя!..

Очнулся Митрофан Аникеич, попробовал пошевелить руками – тщетно. Связаны. С трудом приподнялся, сел, ничего не понимая, прислонясь к столбу. Лошади мерно жевали сено, кряхтя и отфыркиваясь. Сквозь затянутое многолетней паутиной окошко тускло пробивался утренний свет. Голова трещала, вязы свело. Левый бок ныл, нутро горело. На усах присохла кровяная юшка. Скрипнула дверь, дневной свет вместе с морозным паром ворвался в конюшню. Вошли веселые Гришка и Александр, у обоих за плечами немецкие карабины. Аникеич, едва их различив,  все сразу сообразил. Хрипло спросил у Гришки:
- Как… обошлось?.. Все хуторские целые, штоль…
-Ты прости нас, дед Митря! – Гришка, дыша перегаром,  с раскрасневшимся лицом уже развязывал вожжи, -пришлось нам тебя… заарестовать малость. Не дал бы ты нам дело… сделать. Ничего, все целехоньки!.. Немца только твоего…, ну, офицерика… Прикончить пришлось.
-Та он…- Аникеич разминал затекшие руки, -и так… едва живой да теплый… Был… А солдатики евойные, все, слышь, итальянские… Ругался на них все…
-Ага! Едва живой! Я ему ствол под ребро, а он пистолет доставать из кобура! Сволочь!
-Вроде выстрелов и не слыхать было…
-Да на энтих-то карабинах смазка на морозе застыла! А мы и не туды!.. Раздобыли оружие, а оно не стреляет! – от души расхохотался Гришка, - Его вон лейте… ну, Саня, удавил ремнем карабина.
-Рядовые, те сразу лапки подняли, едва мы в хату ввалились, -смущенно добавил Александр, -видать осточертело воевать-то…
-Куды дели пленных-то? Сколи их… душ?
-А в сарай заперли! Тринадцать…
-Часового приставил, герой?
-А то! Двоих.
-В сани заглянули?
-Немного тушенки да хлеб мерзлый… У одного в ранце с десяток колечек золотых, ложки серебряные да часы. Вояки хреновы!..
-Надо нам теперя и скумекать малость, - Аникеич, прищурясь, оглядел хлопцев, - куды ж их теперя, немаков-то… То ись, итальяшек, девать дале. Самим толком жрать нечего, а тут… тринадцать ртов. Отпускать нельзя… Наведут ить карателей!
-Да в расход их, что тут думать-то! – Гришка, раскрасневшись,  сорвался в крик, - враги они, не звали мы их сюда! Кончим, да в овраг до весны. Под снег. А там прикопаем.
Аникеич как-то сразу сник, задумался. Со стороны станицы, медленно нарастая, стал быстро приближаться рев мотора. Все, умолкнув, в недоумении повернули головы.
Вдруг из-за заиндевелых кустов прибрежной лозы, догоняя собственный грохот, вылетел грязно-белым  силуэтом танк и, в тучах снежной  пыли  стал быстро приближаться, чядя синеватым дымом и ныряя в ложбины.
-А ну! Рассредоточиться! Кому говорю!! – успел крикнуть лейтенант, - занять позиции!..
-Та он вроде ж свой…- вырвалось у кого-то.
-В укрытие! Видали уже мы таких… Своих!!
«Тридцатьчетверка», с ходу развернувшись, остановилась, не глуша мотор. Мехводовский  люк был откинут. На побитой башне красной охрой четко горела небольшая пятиконечная  звезда.
Запертые в сарае, метрах в ста, вдруг дружно заголосили и застучали в стены пленные итальянцы.
С минуту к танку никто не подходил. Наконец, Гришка не выдержал. Он, уже без карабина, поднявши правую руку, а в левой зачем-то сжимая сдернутую шапку, осторожно высунулся из-за угла хаты, и, виновато улыбаясь, мелкими шагами, бочком  пошел к машине. Несколько пар глаз тревожно и неотступно следили за каждым его шагом.
Медленно подходя к рычащему танку, Гришка все силился разглядеть в темном провале люка хоть что-нибудь, но ничего не видел. Наконец, уже положа ладонь на холодную щербатую дрожащую броню и чуть наклонившись, он похолодел: два немигающих белых зрачка безразлично и пронзительно глядели на него в упор из могильного мрака танкового нутра.
Гришка от неожиданности отшатнулся  и замер, не отводя глаз.
- Фрицы в селе… есть? – раздался сквозь мерный рев дизеля низкий простуженный голос. Гришка, уже немного осмелев, опять наклонился над провалом люка:
- Фрицы… та есть. Только они …пленные!! Итальянцы!
Закопченое исхудавшее лицо танкиста уже показалось из машины, он неловко выбрался из люка и тут же устало опустился в снег, зачерпнул его ладонью и стал жадно глотать, затравленно озираясь по сторонам. Утолив жажду, он молча поднял глаза на уже подходивших с разных концов хуторян. Он был страшно измучен и весь вид его говорил о том, что он несколько дней не выходил из танка. Он был ранен и правая штанина его промасленного комбинезона была повыше колена обхвачена обрывком какого-то ремешка и обильно пропитана засохшей кровью. Почерневшие загрубелые ладони  мелко тряслись.
Аникеич молча, не сводя с него глаз, опустился в снег напротив.
-Ку-рить… дайте. Есть у кого? – вдруг закашлявшись, поднял он белесые зрачки.
Выпустив после глубокой затяжки табачный дым, внимательно взглянув на трофейную сигарету, вздохнул глубоко. Стянул с головы потертый танкошлем. Мотор неожиданно фыркнул и заглох. Установилась гулкая тишина.
- Три бригады!! – вдруг вскрикнул охрипшим голосом танкист, - т-р-р-ри! Бригады!! На…уй! Угробили, кур-р-р-вы!.. – он обвел мутными глазами собравшихся хуторян. Сплюнул с остервенением, свесил стриженную голову: - Там они.., мои хлопцы! Немчура с казаками… вытаскивала из машин! Кололи!.. И жгли, жгли-и-и живьем раненых! Хо-хо-тали, с-с-суки!!  Три бригады – коту под хвост!.. В Тацинке по улицам догорают!..- он снова надолго замолчал, раскачиваясь и полуприкрыв глаза. Поднялся, сказал уже спокойнее:
-Где ваши… пленные фашисты? Где они?!
Кто-то кивнул в сторону недалекого сарая: - там, мол…
Мотор снова взревел, башня пошла вбок, ствол орудия опустился. Лейтенант сообразил первым и, повернувшись к сараю, замахал руками и во все легкие закричал часовому:
-Ива-а-ан!!! Ухо-ди-и-и! Иван, уходи-и!
Когда горящие обломки досок попадали на грязный снег и гулкое в морозном утреннем воздухе эхо пушечного выстрела уже уходило с диким хохотом по заснеженным низам вдоль реки, дизель  снова набрал обороты и танк, качнувшись, медленно пошел вперед. Хуторяне, едва придя в себя после грохота орудия, поднимались, отряхиваясь от снега и, раскрыв рты, с ужасом наблюдали, как он стал неуклюже утюжить останки сарая, в клубах синеватого выхлопа, зловеще сверкая лязгающими гусеницами, заглушая ревом мотора дикие вопли еще живых итальянцев.
Потом он отвел машину под заборы, между огромных заиндевевших акаций, чтобы с воздуха было ее не видно, заглушил дизель и неловко, превозмогая боль в раненой ноге, спрыгнул на снег.
-Вот и похоронил ты, танкист… страдальцев. Упокой, Господи, их неприкаянные души…, -первым нарушил мертвую тишину Аникеич.
- Капитан Зинченко, - снова тяжело опустившись в снег, буркнул он и кивнул рослому Гришке:
-Почему не на фронте?!
-Так… мы…
-Ладно! Разберемся позже… В машине, на боеукладке, - он посуровел и повысил голос, -лежат мои… товарищи. Пять… человек. Мертвые лежат. Я не бросил их! Кого сумел – забрал.
Уронив на грудь белую голову, замолчал. Потом поднял сухие неживые глаза:
- Надо их… Предать земле. Прошу… помочь.
Еще с позапрошлого лета стоял нетронутым на околице за колхозной конюшней покосившийся и порядком испревший стог соломы. Хотели его по осени поджечь, чтоб мышву не разводить, да не дал Аникеич:
-Время-то  ноне ой, какое нехорошее! Может, еще и растопить буде нечем… Курай скоро весь под снега уйдет, заготавлять его особо некому.
Место сухое, возвышенное. И земля под стогом не промерзла на сажень, как вокруг. От посторонних глаз, если что, надежно прикроет конюшня. Солому дружно перекидали вилами в сторонку.
Там и вырыли всем миром погибшим танкистам братскую могилу. Их обгоревшие, изуродованные тела бережно сложили на брезент. Установилась тишина, только какая-то из баб где-то позади тихонько и  уныло голосила.  Зинченко, пошатываясь,  сдернул с головы танкошлем и обвел людей мутными глазами:
-Товарищи! Товарищи и люди… вы, наши. Советские! Мы – идем! Идет Кр-р-расная Армия, товарищи! Вот, только вчера нашей бригадой растоптан, перемешан с землей… фашистский аэродром в Тацинке, товарищи! И в Скосарево, уничтожено сотни три… предателей. И аэродром. Чтоб не летали эти с-суки больше на Сталинград! Не убивали своими бомбами детишек наших малых… И вся фрицевская сволочь… какая только попалась на пути сто тридцатой бригады, -он протянул руку в сторону своей машины,- намотана на вот на эти гусеницы моих машин, дорогие товарищи!  И теперь, товарищи, чтоб вы знали, идет великое наступление, оно началось в декабре-месяце от обгоревших стен Сталинграда, города великого вождя народов- товарища Сталина, и оно… закончится на развалинах… трижды проклятого нашим народом Бер-ли-на!
Он умолк, переводя дух. Протер рукавом влажные глаза:
-И сегодня мы тут… Вот тут…- он вдруг наклонился, встал на колени перед покойными товарищами и коснулся рукой крайнего, молоденького солдатика с белым, как снег, лицом, - хороним героев! Они вчера в бою… Приняли лютую смерть. За нашу победу, товарищи!! За нашу поруганную Родину, за народ! За вас. Спите же спокойно, дорогие братья мои, спи ты, Петя… И ты, Анисим… Не видать тебе больше родного Алтая… Деток своих… Не вида-а-ать… И ты спи спокойно, Николай Андреич! Не дошел ты, дорогой… до города Житомира, к девчатам своим, – он, тихо всхлипнув, понизил голос и склонил голову, - а мы… Мы! Отомстим извергу! Пойдем вперед! И так пойдем, что мало ему не покажется!..
Быстро вырос над могилой сухой желтый глиняный холмик, люди молча стали расходиться. Ослабевшего капитана под руки бережно повели в хату к Аникеичу. А тот, последним уходя, оглянувшись, перекрестил могилу:
-Прими, Господи убиенных рабов своих, воинов и братьев наших и упокой их душечки… Во имя Отца и Сына и Святаго Духа… Во веки веков… Аминь!
-Что ты, дед Митря, все свои псалмы читаешь…, - его догнал невесть откуда взявшийся Костик, - красноармейцы они… Комсомольцы…
-Ну, у вас свои псалмы, а у меня свои, хлопчик. Только ить, перед Господом все равны: и комсомол. И беспартейные. И русские люди. И нерусские… И немцы. Все! Все к нему попадут и каждому перед ним ответ держать…
-Так я ж пионер, дедушка…- простужено протянул Костик, беря старика за ладонь.
-Ну, вот и славно, Константин! Вас, пионеров, ить чему учат? Правде. Честности. Смелости. Любить свою Родину. Хорошим, богоугодным  делам учат!.. И Боженька, ить, тому же самому людей и наставляет…
-Деда, а школу скоро откроют? – Костик приостановился.
-Весною, в крайнем случае – по осени, обязательно откроют, паренек! Теперича – уж точно откроют. Нашу колхозную школу. Точно!

Морщинистая желтоватая стариковская ладонь, незаметно скользнув в боковой карман полувоенного френча, достала из него старинные серебряные часы «Павел Буре» с двумя крышечками и на такой же серебряной цепочке, неспешно поднесла их сперва к уху, затем к лицу. С тихим щелчком крышечки открылись. Верховный быстро взглянул на циферблат и негромким глуховатым голосом с едва заметным кавказским акцентом сказал, обращаясь к присутствующим:
-А вот сейчас придет товарищ Голованов – у него и спросим, как тут быть. Хоть он и не конструктор самолетов, но хороший, профессиональный летчик. К тому же, по нему я всегда свои часы сверяю!
Сидевшие за широким черного дуба столом Ворошилов, наркоминдел Молотов и генерал Генштаба Антонов понимающе переглянулись.
Вошел Поскребышев: - К Вам Маршал Голованов, товарищ Сталин.
-Пригласите.
Вошел высокий, очень молодой, подтянутый военный с погонами Маршала авиации. На его худощавом бледном лице читались многие пережитые бессонные ночи тяжелейшего труда. Но умные глаза задорно блестели, взгляд  свеж, сосредоточен и строг. Поздоровавшись с ним, Верховный сразу перешел к делу:
-Товарищ Голованов! Вот что. Вчера в районе стыка Воронежского и Юго-Западного фронтов наши танковые корпуса прорвали фронт противника и ускоренным маршем двинулись в направлении на  Морозовск, на Тацинскую,  на Средний Дон, выходя на оперативный простор.  Здесь нет никого посторонних и я скажу прямо: если данные разведки верны и немцы не смогут закрыть за ними брешь, то, развивая их успех, мы бросим на их усиление крупные силы, наши резервы, с целью скорейшего их выхода на Ростов. От Тацинской до Ростова сто сорок верст, один танковый переход, -он подошел к гигантской карте, висевшей на стене и на минуту задумался.
 -Тут может у нас получиться примерно так, как это сделал товарищ Буденный в двадцатом году, зимой, расколов фронт белых и захватив Ростов в считанные недели! Таким образом, не только сидящий в Сталинграде Паулюс, но и пытающийся его выручить Манштейн – оба окажутся в окружении! Миллион немцев и их союзников! Семь армий! Но если даже… Нам не хватит сил и… наш замысел сорвется, то этот прорыв, заходящий угрожающе глубоко во фланг танковой группе Гота,  заставит Манштейна или ослабить натиск на наши войска, держащие Паулюса в кольце, или вообще – повернуть назад. Так вот, - он подошел к Голованову почти вплотную и, слегка усмехнувшись в густые усы, мягко продолжал:
- Возникла тут небольшая, я бы сказал, чисто техническая проблема… Ну, вот в Тацинской на их пути имеется громадный немецкий транспортный аэродром, снабжающий шестую армию немцев всем необходимым. Там около трехсот транспортных «Юнкерсов». Наши танки уже  на подходе к этому аэродрому. Но для его уничтожения располагают очень незначительным временем! Так вот и подскажите нам, товарищ Голованов, каким образом лучше и эффективнее танк может уничтожить стоящий на аэродроме большой самолет? Чтобы и самому не сгореть в его горючем и раздавить его? Не торопитесь, можете подумать.
-Разрешите, товарищ Сталин? –генерал Антонов поднялся из-за стола и повернулся к Голованову:
- Наши танковые корпуса, идущие сейчас на Тацинскую, вооружены танками Т-34 и Т-60. Средние и легкие танки.
Моложавый Маршал тем временем внимательно рассматривал карту.
На ней широкой красной стрелой, нацеленной на Ростов-на Дону, был отмечен прорыв наших войск. С флангов стрелу пересекали тонкие синие змейки контрударов противника.
-Я думаю, товарищ Сталин, что при внезапном захвате аэродрома танками необходимо во-первых, исключить старт стоящих уже на взлетной полосе самолетов, с ходу поставив по ширине взлетки две-три своих машины. Ну, а во-вторых, чтобы быстро и с минимальными рисками для танков уничтожить много стоящих рядами самолетов, надо, я думаю,  танкам заходить с фланга каждого ряда и бить…, катать по хвостовым оперениям. Сминая хвост самолета, нарушаем всю геометрию машины и ее уже практически невозможно отремонтировать. Только разобрать и все!.. Баки у самолетов, как известно,  между крыльями и давить хвосты будет… относительно безопасно. И не займет много времени. Наверное, отойдя на безопасное расстояние, нужно еще и пушечно-пулеметным огнем… завершить дело!
-Ну, об этом, я полагаю, наши танкисты и сами позаботятся. Товарищ Антонов, - Верховный полуобернулся к генералу, -немедленно позвоните Ватутину и передайте ему… совет товарища Голованова.
Антонов быстро вышел.
-Садитесь, товарищ Голованов. Я вижу, Вы давно не отдыхали. Как дела у нашей Дальней авиации?
-Последние несколько суток мы работаем в интересах Сталинградского и Воронежского фронтов, товарищ Сталин. Кроме того, в понедельник бомбили цели в Кенигсберге и порт Данциг. Трехстами самолетами.
-Молодцы! –вырвалось у обычно молчаливого Ворошилова, -а у этого болвана Гитлера – дальней авиации нет и в помине! Полез, дурак, на такую огромную страну, не имея дальних бомбардировщиков! А теперь ему с нашими оборонными заводами на Урале как в той поговорке: видит око, да зуб неймет!
Сталин задумался, не спеша прохаживаясь по мягкой ковровой дорожке. Наконец, как бы размышляя вслух, он негромко заговорил:
-И правда, экий дурак, этот… ефрейтор!.. На кого пошел! На что надеялся?..- он подошел к столу и взял из раскрытой красной пачки «Герцеговина Флор» папиросу, стал неторопливо набивать душистым табаком свою неизменную трубку: - Начал войну. Дальней авиации – нет и в проектах. У нас – ИЛ-4 с тридцать восьмого года уже на конвейере и четырехмоторная машина Петлякова в серии! Танки у него - только легкие да средние. Не больше четырех тысяч было… со всеми европейскими трофеями. У нас- Т-34 на конвейере, тяжелый КВ на конвейере, а у него тяжелого танка прорыва до сих пор нет и в чертежах! Горючее – скудные румынские месторождения, разбомбить которые - вопрос времени.  Руда – в Норвегии, за морем.  Авантюрист! Чем думал? – он поднял желтые тигриные глаза и, сузив их, продолжал, -нет, вовсе не на технику он, подлец, надеялся, скажу я вам…
-Наверное, только на внезапность, фактор времени, товарищ Сталин, - вставил Молотов.
-Да это в тактическом смысле, Вячеслав, -раздраженно махнул рукой Сталин, - а вот в стратегическом… И политическом? Все знают и помнят, а немцы в первую очередь, как они легко, в восемнадцатом году,  забрали у нас Украину. Дошли до Ростова. А почему? Да по той простой причине, что мы-то тогда… мы, русские, тогда вцепились в бороды друг другу и рубились почем зря! Вот они и прошли, как нож сквозь масло. И, я вам скажу, именно на это, на то, что в нашей стране опять полыхнет междоусобица, новая гражданская война – и был расчет Гитлера! И летняя катастрофа сорок первого года, как он полагал,  как раз и поставила нас на грань такой беды! И мы… - он быстро взглянул на Молотова, -тоже одно время боялись именно этого… Но! – Сталин медленно обвел глубоким проницательным взглядом присутствующих, -так в чем же Гитлер просчитался? Я вам отвечу. Он вбил себе в голову, а это вечная, за последние пятьсот лет,  ошибка всех европейцев: и тевтонов, и англо-саксов, и франков, что мы, славяне, русские, ниже, примитивнее, глупее их! Дур-р-рак! – зло прошипел он, - да наши… братья Черепановы на десять лет раньше пустили паровоз, чем ихние братья Райт! В мировой литературе, музыке мировой - половина имен – русские имена! А военное искусство? Этот ефрейтор же еще почему-то решил, что он за восемь лет сумел посеять в немецкий народ нацистскую идеологию, а вот  товарищ Сталин – за двадцать лет –не сумел вырастить новое поколение советских людей. Глупец!
Вернулся генерал Антонов. Сталин тут же спросил, какие у Ватутина новости.
-Двадцать четвертый корпус Баданова уже в Тацинке, товарищ Сталин! Пробиваются к аэродрому, станцию взяли! Несколько задержала станица Скосырская, в двадцати трех километрах севернее. Там очень упорно оборонялись спешенные красновские казаки и калмыки, человек триста с орудиями. Сожгли двенадцать наших машин.  Двадцать пятый корпус застрял, наткнувшись на крепкую немецкую оборону, едва переправившись через Быструю. Есть угроза его отсечения от основных сил.
-Вот! О чем только что говорил… Ничего! – Сталин было подошел к карте, но, повернувшись к присутствовавшим, уже спокойно добавил:
-В сорок первом году, опьяненный успехами, Гитлер совершенно забыл про то, о чем ему говорили его старые генералы. Думал, сам справится! А теперь вербует себе всякое отребье, отбросы нашего народа… Стали хорошо бить - стал трезветь… ефрейтор! Власова приласкал… Украинских националистов, Краснова… Да только, это еще не русский народ! Не дождетесь! Гражданская война у нас… отменяется! А с теми незначительными силами моральных… уродов, в лихую годину поднявших руку на свой же народ, наша расплата еще впереди! –он вдруг резко отбросил набитую табаком трубку на стол и обвел присутствующих ледяным взглядом:
- С калмыками понятно, царизм держал их где-то в тринадцатом веке… Но что движет казаками? Обида за расказачивание? Ненависть к колхозам? Что?! Толкает их в ряды вермахта?
-В основе их ненавистей, товарищ Сталин, лежит, как известно,  расказачивание и уравнивание с иногородними по земельному вопросу, - тихо,  но внятно сказал Ворошилов, - глупое и поспешное расказачивание… Оно толкнуло их раз и навсегда в ряды противников Советской власти!
Сталин, несколько задумался, качнул головой и слегка усмехнулся:
-Выходит, покойный… товарищ  Троцкий - казаков расказачивал, а товарищ Сталин давай, отвечай за него теперь… Обратно заказачивай. Ничего, Клим! –он в упор своим тигриным взглядом блеснул в глаза верного соратника, поднял указательный палец, -ничего! Мы еще услышим и про наших, красных, советских… казаков! Ничего!
Он подошел к карте и долго всматривался в нее. И удрученно сказал, глядя куда-то вдаль:
-Увязли таки… Придется нам, видно,  пробиваться теперь к Ростову с востока! Жалко, Манштейн  ускользнет. Что итальянцы?
-Бегут. Восьмой армии практически уже нет, как боеспособной единицы. Полный развал…,  - Антонов подошел к карте и указкой обвел обширный район в среднем течении Дона, -вот здесь, в водосборном бассейне Чира, даже части вермахта, заграждающие  итальянцев, тоже дрогнули и отходят! А у самой армии Дуче из двухсот пятидесяти тысяч личного состава осенью прошлого года - теперь не набирается уже и половины…Техника брошена, их голодные оборванные толпы, обезумев,  бродят по степи… Двадцати трем тысячам еще повезло сдаться в плен, а остальные… Обречены.
Сталин, незаметно усмехаясь в усы, прохаживался по кабинету и о чем-то напряженно думал. Наконец он поднял правую руку:
-Передайте Василевскому и Ватутину… А впрочем… Я вам вот что скажу. Когда кайзер Вильгельм готовился к той еще… мировой войне, он спросил у Мольтке-младшего: на чьей же стороне выступит Италия? За нас, мол, или за Антанту? Тот, не задумываясь, сказал с солдатской прямотой: четыре дивизии! Что – четыре дивизии? –не понял Вильгельм. «Четыре дивизии нам надо будет, чтобы Италию победить, если она пойдет против нас, -отвечал мудрый Мольтке, -и те же четыре дивизии потребуются, чтобы их защитить от войск противника, если итальянцы станут нам союзниками!»
Все бывшие в кабинете заулыбались.
-А фюрер, -негромко продолжал Верховный, -когда ему в сороковом году доложили, что его дружок Дуче внезапно напал на Грецию, говорят, аж похолодел от такой вести. И пришел в ярость. Как же! Ведь он же, дурень, мог спровоцировать  Черчилля на немедленный захват Балкан и англичане при таком раскладе будут угрожать вермахту с юга при его будущей войне с СССР! –он взял со стола свою трубку и опять стал неторопливо набивать ее табаком.
-Да-а, - усмехнулся Антонов, -а ему тогда греки здорово врезали!
-…И пришлось фюреру срочно искать те самые четыре дивизии, про которые говорил этот…, как его,  Мольтке, аж еще в четырнадцатом году! – вставил, живо блестя глазами,  Ворошилов.

Глубокую рваную рану лодыжки, шириной в ладонь, осторожно размотав грязные присохшие повязки, промыли. Капитан, сцепив зубы и ухватившись за спинку кровати жилистыми руками, терпел и молчал. По натопленной хате Аникеича, вырвавшись из-под бинтов, остро разошелся резкий запах ксероформа.
-Вчера в горячке… Ничего же нет! Замазал мазью Вишневского… Ремешком перехватил… И то!.. Кровь остановилась и… хорошо. Некогда было! - хрипло стал рассказывать он, отвернувшись лицом к стене, не глядя, как Аникеич возится над его горячей развороченной раной.
-Ране, ей, милок,  дышать надобно… Порохом бы ее присыпал – и шабаш! Либо зассал, на край… А замазывать ее и вовсе, ни к чему! Ить гангреною все дело могет… кончиться. У нас на ерманской у унтера одново…- начал было он, но Зинченко вдруг  его  перебил:
-Поссать тоже… не было времени. А что это… на хуторе вашем… все мужики дома? Будто бы… и мобилизации тут не было?
-Не все, - Аникеич тяжело крякнув, медленно выпрямил спину, - какие уж и улеглися…-вздохнул тяжко он, - навеки.
-А эти?
-Что и сказать-то тебе, не знаю, товарищ командир… -Аникеич заметно смутился, подошел к печи, где закипала в медной чашке темная снеговая вода, зачем-то пододвинул ее на середину плиты, прикрыл дверцу поддувала, постоял и, глубоко вздохнув, повернул голову:
-Они… у нас… из плену немецкого… отпущенные. С лагеря, там по осени ишшо… сыпняк пошел, ну их и… распустили, хто не комсостав… Та хто уцелел.
Капитан, закрыв глаза и сжав челюсти, молча слушал. Ни один мускул не дрогнул на его лице, даже когда Аникеич стал вычищать рану остро заточенной медной ложкой. Его лоб покрылся густой испариной, крупные капли пота стекали на подушку. Лицо горело. Когда же была уже наложена повязка, он вдруг попробовал встать, но, тут же вскрикнув от боли, упал в кровать:
-Кур-р-ва!.. Аж в пах отдает!
- Лежи-и-и уж, милок. Куды тебе ноне… Не нравится мене рана-то твоя, товарищ командир…, ой как не нравится! – Аникеич направился было к двери, нагнулся к валенкам.
-Нельзя мне у тебя валяться, дед. Права не имею!.. Мне… документы бригады вывезти надо. В танке, под седлом мехвода… Одних красноармейских книжек… сотни три.  Наших, сто тридцатой…, полегших бойцов… Семье какая-никакая, а весточка… А то ведь их наши штабные… в без вести пропавшие… зачислят! Матери… Жены да ребятишки… про своих отцов… да сыновей ничего не узнают. Да и продаттестат… Опять же. – Он с трудом приподнял мокрую голову,- я что – помру теперь? Правду мне скажи, старик!
-Та не-е!..- Аникеич попробовал равнодушно улыбнуться, махнул рукой, пустяшное, мол дело, но отвел повлажневшие глаза, высморкался, присел на скамью, -выспаться тебе, соколик,  надо! Ить…
-Позови, очень тебя прошу, старик, того… здорового, что первым… сегодня к моей машине подошел. Дело… есть, -он тяжело приподнялся, сел полулежа, осмотрелся в хате. Его взгляд остановился на портрете на столе:
-Сын?
Аникеич вздрогнул и   невольно испуганно взглянул на капитана. Ни с того, ни с сего, а пришлось ему на память, как вчера немец-офицер задал тот же вопрос. Он уж хотел было и сказать об этом… Но только молча кивнул, отвернулся. «Знамо дело, -решил старик про себя, -ить человек в форме. А они люди военные…» Он накинул на плечи зипун, вышел из хаты, свистнул через забор. Через минуту перед ним возникло румяное лицо соседского мальчишки. Аникеич послал его за Гришкой:
-С задов  нехай зайдет! Меньше глаз.
Спускался тихий морозный вечер одного из последних дней сорок второго года.
Залаяла с гумна соседская собака. В окошко, наглухо задернутое занавеской, раздался осторожный, робкий стук. Аникеич тревожно поднял голову: ежели Гришка, то рановато. Может, конечно, парнишка его где поблизости встретил. Он ить вечерком побродить по хутору любит. Но Григорий и в дверь бы не стучал, не принято на хуторе это, тут свои все…
Капитан дышал глубоко, ровно и, казалось, крепко спал. Аникеич, взявши со стола керосинку, тихо, чтоб не скрипнули половицы,  вышел в сени, взявшись за щеколду, протянул назад руку и плотнее прикрыл дверь в дом:
-Хто… тута? Заходи, мил человек, сени ить стынут…
В проеме распахнутой двери, в тусклом качающемся отсвете керосинки стоял, весь в снегу, здорово исхудавший, одни глаза блестят, Николай Астахов.
-Пришел, што ль? – равнодушно сказал Аникеич, но вдруг  закашлялся, взялся в тяжкой истоме за грудь.
-Пришел. Впустишь, дед Митря?
-А то. Живой ить человек. И то…
…-Я знал, что ты придешь. И куды ты… денешься? – Аникеич, прошурудив кочерыжкой в остывающей печи, пододвинул к огню уже остывший чайник. У капитана крупные капли пота вспенились на желтоватом лбу.
Николай, ссутулившись, сидел на табурете, низко склоня голову. Тяжкие думки бродили в его мыслях.
-Был-то… где? Слыхал я… к казакам ты, кубыть, подался.
-Да так… Бы-ы-л… Вначале в госпитале, в Новочеркасске. Контузия. Осенью кинули на Маныч. С… калмыками там стояли, оборону держали.
-От кого… оборону-то? – Аникеич удивленно поднял брови, обернулся от печи.
-Известно от кого…-Николай поднял усталые глаза и внимательно вгляделся в темное лицо старика.
-А пошто им, калмыкам-то… Не так? – немного помолчав, буднично спросил старик.
-А-а… Люди они - вольные. Им, дед Митрофан, колхозная наша жисть, ну, совсем не по нутру. Они ж привыкли, где хотим –кочуем, как хотим –живем! У них свой Бог. А тут – большевики вдруг убежали! Воля! Ну, и пошли!
-Та-а…, он ить и немец-то, колхозы рушить пока не спешит…, -почесал затылок Аникеич, -Ну, а-а-а… казачкам што? Неужто так германец…  прилюбился? По нонешним временам…
-Обида, дед Митрофан! Ить што с ними Советы учинили?! Казак, ить он не смолчит!
-А тебе что? Тебе, Коля? – Аникеич чуть принизил голос, -Тебя ж советская власть иш-шо ребятенком… Не бросила! Взяла, почитай, от титьки, кормила-поила. Учила, ты семилетку кончил! Как родная мать! А ты? Ты забыл…, што сам же и порешил…, тогда, осенью, перед войной, на крыльце?.. При мне?
Николай стушевался, опустил голову ниже. Не подымая глаз, выдавил:
-А… ты, деда Митроха! Ить в старостах ходишь! Небось тоже…
-Не тебе судить, сосунок! – стараясь не кричать, незлобно зашипел Аникеич, -я свое отжил и мене теперя, что пень, что колода! Та и в старостах потому, что мене… народ жалко! Поглядываю… Держу, как умею! Из управы бумажку прислали, што пять девчат… отправляй в Ерманию… А я с той бумагой, знаешь, куды сходил? То то! – он помолчал, прошелся, ковыляя по комнате, -отсеялись, вот. И слава Богу! Она, пшеничка-то, растет на заимках! Да под снегами! Ходили мы с Гришкой глядеть намедни, как она ноне зимует… И ей, родимой, неведомо, хто там теперя на Руси правит! Она растет! Она для народа назначена! И, даст Господь,  будет хлебушко! – и уже потише добавил, - одни сеяли, другие, Бог даст,  и урожай сгребут, во как! Все под Богом!
Николай поднял голову, осмотрелся в хате. Задержал взгляд на укрытом кожухом Коневе, повернулся к Аникеичу:
-Из наших…, хуторских, выжил кто? Они летом в лагерь попали…
-Небойсь! Не один ты такой… живучий! –все еще сердито буркнул Аникеич, - дома… был ты уже?
Николай неуверенно мотнул головой, нет, мол.
Аникеич  умолк, но тут же  кивнул головой в сторону кровати, на которой лежал в забытьи капитан, зашептал :
-Гляди, Коля! Гангрена у него. Почитай, што покойник. – он повернулся к образу Николая-угодника и размашисто перекрестился, шепча неслышно одними губами молитву, -а за… энти…, самые…, красноармейские книжки своих бойцов… ить - как колотится человек! Чтоб семьи узнали… Не про себя думки! Танкист. Командир! И мертвых… солдатушек-то  своих – не бросает!.. На-а-ш!
Николай неловко поднялся, подошел к капитану. Наклонился над лицом.  Воспаленные красноватые веки   того вдруг дрогнули, медленно открылись:
-Кто… такой? Номер … части?
- Сто тридцатая бригада… Шел с капитаном, этот…, Конев. Брали вчера… Скосырскую! – твердо ответил Николай.
-Хорош! Номер… машины… Конева? Он жив?
-Сто восемнадцать, товарищ капитан! Убит.- Николай склонил голову, неожиданно для себя шмурыгнул носом, - и… мехвод его тоже… Убит.
-«Марусю»… поведешь? Выйти к своим… нам надо, боец…
-Какую… Марусю? – не понял Николай.
-Э-эх, ты, танкист!.. –невесело усмехнулся Зинченко и вдруг уронил голову.
-Поведу, товарищ капитан, -бодро и неожиданно для себя воскликнул Николай, -ну, я попробую… Механизатор я…
-Тогда…, -Зинченко немного на локтях приподнялся, его лицо горело, крупные капли пота скатывались по лбу и щекам, падали на мокрую подушку, -найди… помощника и… внесите аккумуляторы в хату, поближе к печи…, поставь, -и он  опять тяжело упал на постель.
Аникеич, раскрыв рот, в недоумении слушал их разговор. Николай усмехнулся, повернулся к нему, смущенно мял в руке ушанку:
-Я ить, дед Митря, и в Красной Армии…, опять уже… повоевать успел. Из огня, да в полымя! Эх! Как же я забы-ы-л -то! Черт! Да у меня ж в санях…
В эту минуту дверь из сеней, тихо скрипнув, раскрылась и в комнату, весь в клубах морозного пара, с кисловатым духом лука и самогона, шумно ввалился громадный в своем черном тулупе веселый Гришка:
-Мечи пироги, дед Митря! У мене и бутылоч… ка…, ту… -точки…, -и, онемев от неожиданности, широко раскрыв рот, уставился во все глаза на поднявшегося ему навстречу с табурета Николая.
-Ну, здоров, Гришка! – протянул тот было руку.
-Ко-ля-ян! Астахов! Ах… ты!.. Гнида-а! Кур-р-ва ты… немецкая! Да я тебя-я-я! У-убью-ю-ю!! – и, отбросив в сторону бутыль самогона, с кулаками бросился на Николая.
Дед Митроха, яростно бросившийся их было разнимать, был, как та былинка,  отброшен в сторону.
Кряхтя, еле поднялся и, всплеснув руками,  тупо, обильно слезящимися глазами смотрел, как они, пыхтя и матерясь,  зло мутузят друг друга.
Капитан в забытье, казалось, ничего не слышал.
Гришка, весь расхристанный, быстро скрутив невесть откуда взявшимся ремешком сильно исхудавшего Николая, сидел уже под стеной, отхаркиваясь и исходя потом:
-Завтра… Ть-фу! С-сука! Соберу народ, и… расстреляю… падлу! Пр-редатель! За всех! Р-расстре-ляю! За Игната! И… особливо, за Тишку! Гад! –и, склонив в колени свою большую голову, неожиданно тихо заплакал.
-Ты, мил человек…- Аникеич присел рядом с Гришкой, обнял его, -ты… Ить…- и тоже вдруг ни с того ни с сего, по-детски зашмыгал носом. Николай, со связанными за спиной руками, уткнувши лицо в пол, лежал молча, прерывисто и часто дыша.
Они разом подняли головы от какого-то шороха.
Капитан, в одном чистом исподнем, с багровым лицом, исходя обильным потом, волоча, как полено, по полу уже разбухшую ногу, присел на табурет, на котором с минуту назад, сидел Николай. Отдышался едва:
-Этот…, това-рищ, -он тяжело поднял руку, протянув ее в сторону лежащего ничком связанного Николая, -вчера… брал с нашими… Скосырскую… А ты…, гер-рой, - он мутными глазами строго взглянул на поднявшегося Гришку, -пока…, только самогон жрать… могешь! Р-развязать!  -Не-ме-длен-но…-и, зашатавшись, медленно повалился с табурета.
Уложив его на постель, Аникеич дал Гришке нож: -Режь  ремешок… свой! Ему в больницу надо, гангрена у него! А вы!!! Коли не поспеете… То и…
Гришка молча полоснул ремень, помог Николаю подняться. Тот, разминая отекшие руки, бросил, как ни в чем ни бывало:
-Ты, Григорий, более не нападай так… Так ить… и на пулю нарваться можно, -и показал из кармана кителя черную рукоятку револьвера, -пошли, там у мене в санях сидит немец… знатный. Околеет, али сбежит, пока мы тута… с тобой бороться будем.
Полуживого Курта втащили в хату, усадили на табурет. Придержали, чтоб тут же не свалился. Расстегнули кожух, сдернули черную кожаную папку с пояса. Поднесли к керосинке на столе, стали рассматривать бумаги. Из одного кармашка выпали вдруг два тщательно опечатанных сургучем красивых конверта. Гришка тут же потянулся было разорвать один из них, да Аникеич решительно остановил его рукой:
-Куды!.. Энти все документы… не нашенского ума дело! Их поскорее командованию, али в штаб какой надо! –аккуратно сложив содержимое папки обратно, застегнул ее и повернулся к Гришке с Николаем:
-Ступайте к танку… Назавтре трогайтесь! У вас резон один! Ноне уж на Ильинке гремело… Тута и тридцати верст нема… Где они тама, энти… кам-муляторы? Мороз крепчает, застынут вконец. Немца проверь ишо раз! Оружия при ем нету? Они живу-у-чие, враз отойдет!
Гришка кинулся было наскоро обшаривать пленного, но вдруг резко отступился, потом наклонившись ближе, сдернул с него меховую шапку, поднес к потемневшему  небритому лицу керосинку и разинул в крайнем изумлении свой рот:
-Ни-и-хер-ра… себе-е!..- выпрямился он и обалдело посмотрел на Николая с Аникеичем:
-Да… энто ж…, тот самый немец…, что в лагере…, полицаями верховодил, ну… то есть командовал!.. Точно – он!! В нашем лагере, где мы…, -он зашмыгал носом, смутился, -летом чуть концы не отдали… Где Игнатка наш… помер. -Он опять, приторно скалясь, угодливо наклонился к Курту:
-Попа-а-ался, касатик? То ты мене гробил, да не загробил… А ноне, вишь оно как… получается? – и, во весь рот улыбаясь, картинно разведя ладони, добавил сладко:
-Завтре я лично - тебе с удовольствием и петельку на шею… пристрою! А-ха-ха-ха-ха-а!!- он повернулся к Аникеичу: - А, может его под танк… подсунем? Нехай, милок покуражится!
Аникеич отвернулся, сказал только хмуро:
-Ты ево брал, што уже казнишь? И не под танку ево надо… А в штаб какой-никакой. Николай вот гуторит, немец знатный!- и, повернувшись к Гришке, твердо уже сказал, глядя в глаза в упор:
-На хронте ить, иной раз, вона сколи… своих солдат кладут, чтоб в поиске хоть какого-никакого унтера раздобыть занюханного… А тута – цельный енера-а-ал!
-Вроде, полковник, -поправил Николай и быстро взглянул на Гришку:
-Дед Митря прав. От ево, -он кивнул в сторону пленного, -будеть больше пользы в штабе, чем на акации. Пошли аккамуляторы скидать.
Капитан, вроде как в полном беспамятстве лежавший на кровати в темном, едва освещаемом желтоватым пляшущим светом керосинки углу Аникеичевой хаты, вдруг поднял руку, открыл глаза и, с трудом выдавливая слова, хрипловато заговорил, обращаясь к подошедшему Николаю:
-Слушай сюда..., меха…-низатор.  Снимать батареи… так будешь: они стоят на «постелях» по обе… стороны от мотора. Там два и там… Сто двадцать восьмые… Корпуса деревянные, не разбейте… ненароком, –он попытался приподняться, Николай под спину рукой помог ему.
На багровом лице крупные капли холодного пота скатывались на уже мокрую постель, он тяжело и прерывисто дышал. Сел, упершись руками в матрац. Приподнял воспаленные веки:
-Обид-но… будет…, так, из-за пустяшной… раны. Тут,- он коснулся ладонью нагрудного кармана, -адрес… Мамане, ежели чего со мной… Отпишите. Где лежу… А теперь к делу… -он поднял затуманенный взгляд на Николая и вдруг заметил сидящего на табурете связанного Курта и, вздрогнув,  впился в него глазами:
-От… куда тут… эсэ-со-вец?!
-Да… взяли, вот. Вчера. Со сбитого самолета.
-Хоро-шо… Хва-лю!.. В штаб его…, немедленно!.. Слышишь?.. Не упусти! – он снова прикрыл глаза и очень слабо продолжал: - запоми-на-ай…, парень. Вынешь… часть боеукладки, по девять… снарядов из каждого ящика на… полу боевого отделения. Откроешь нижний лист… перегородки… Там, между боевым и… моторным отсеком… Поймешь сам… Они на «постелях». Выдвигаются… Клеммы сдернешь… Не перепутай… потом. Плюс с плюсом… Минус… с минусом, понял? А то замкнешь проводку и «Маруську» спалишь… нахрен!..
Он закрыл глаза и, казалось, забылся. Но, едва Николай с Гришкой тихонько открыли дверь, чтобы выйти, очнулся:
-Стой! Воду тотчас же… слить! А то разморозишь… Под поддоном… разведите… кострище. Всю ночь масло… грейте… Завтра на зорьке… и тронемся!.. Если я… уже… То ты раз-два крутни… стартер. Не схватит, не торопись… Полминуты погоди… Потом снова… Понял… ты меня? – он поднял на Николая мутные белесые глаза и слабой рукой взялся за полу его кожуха:
-Завтра… вы…, берите южнее. В планшете у меня… есть карта. Чтобы… выйти на реку…эту,  Быст-рая. Там сплошного фронта… нет теперь, итальянцы разбежались. Выйдешь на наших, скажи, мол, сто… тридцатая бригада… Двадцать четвертого корпуса. Знамя… под седлом мехвода. А… меня вези… Скажи… им, врачам, пусть режут, раз… решаю. Жи-ить… Так… Хочется…- он глубоко вздохнул и, всхлипнув, отвернулся к набеленной голой стене.
Втащив в хату первую пару батарей, запыхались, присели на минуту. Аникеича не было. Немец, часто мигая глазами, сидел ничком, прислонясь к стене. Встретив его безразличный отрешенный взгляд, Гришка смутился, достал сигарету, другую молча протянул Николаю. Тот взял, покрутил в пальцах, спросил глухо:
-Энто откеля ж… такое богатство? Ить немецкая?
Тот выдохнул густой терпкий дым:
-Што, привык, небось? А мы ить тута… на одних крапивных самокрутах… пробавлялися! Трофей от итальянов!
Николай сделал пару затяжек молча, притушил, спрятал окурок в карман, тихо сказал, глядя в никуда:
-Ты, Гриша… вот што. Ты мене… не попрекай боле… Ить мы с тобой… Одинаково там, на кургане… кверху лапки задрали. Ответ держать… будем тоже, одинаково. А што потом… дорожки наши разошлися… Я ить…
-Да!.. Разошлися! –Гришка вдруг вскочил, схватил Николая за грудки и, тряся его,  злобно, с жаром  зашипел, приблизив свое лицо к лицу Николая:
-А ты мене…, кур-рва немецкая, в один рядок с собою… не ста-а-авь! Чуешь?! Я твоим казачкам… не пр-р-одавался! За «порцион, как и у немцев»!.. Я в лагерь пошел, на верную погибель, как и все наши, как и Игнатка… уже покойный… А ты… Ты…- он на миг осекся и, отведя взгляд, отдышавшись, уже тише продолжал, -  Тишка, юродивый, помнишь? и тот… супротив фрица пошел! Штоб ты зна-а-ал! И голову… свою… сложил, как и тот… боец в траншее!- он резко разжал пальцы и сел, устало прислонившись к стене.
- Маша моя…, как живет? Не обидел ее… кто? –первым нарушил неловкое молчание каким-то чужим голосом  Николай.
-А што ей… сделается! У моей Дуськи сидит цельными днями… Дело известное… Спасибо, козье молоко пацанам моим приносит. Ну и… Ходила ить… за тобой-то с Дусей моей, выручить хотела из лагеря-то… На рожон из-за тебя, дурака, поперлася! А ты… -он глубоко вздохнул, умолк, усмехнулся, -так я заместо тебя -лейтенанта, нашего взводного, из лагеря вытащил… И тебе на том, спасибочки!
-Пошли, за другой парой! –быстро поднялся Николай, -некогда мене!..
-Ишь, как мы… заторопи-и-лися! –Гришка, подымаясь, хитровато заулыбался,- как заспеши-и-или-то! Ну, ладно, пошли.
Едва внесли и поставили аккумуляторы, вернулся Аникеич, следом за ним вошел лейтенант. Скользнув удивленным взглядом по Николаю, присел у изголовья начинающего бредить Зинченко.
Гришка, как что-то вспомнив, полез в карман и, вынув что-то,  протянул лейтенанту:
-На, Саня…, то есть, товарищ взводный командир! Цепляй! Завтра трогаемся!  А на ево, -он кивнул на Николая, -ты… не гляди! Наш! Вишь, каково он гуся… приволок! Спарти-за-а-нил!
На его разжатой ладони, матово блестя в тусклом свете керосинки, лежали лейтенантские кубари. Те самые, что он незаметно спорол с гимнастерки лейтенанта  на кургане.
Мороз заметно крепчал, над головами сухо потрескивали обледеневшие еще с вечера ветви старых акаций. Едва дымно разгорелся огонь под днищем моторного отсека, шипя тающим снегом, Николай поднялся и молча пропал в темноте.
-Нехай идеть! –Гришка, подмигнув лейтенанту и усмехнувшись ему в след,  махнул рукой, - дома мужик не был сколь… Уж и забыл, небось, как у Маруси под… мышками пахнет. Дело известное. Сами управимся!- и, схвативши топор, стал яростно рубить сухие акациевые ветки:
-Гр-ремя огне-е-м, свер-кая блеском ста-а-ли!
Пойдут танкис-ты в яр-рос-тный похо-о-д!
Когда нас в бой… пош-леть… товарищ Ста-а-алин!
И пер-вый ма-ар-шал в бой нас… по-ве-деть!..

         - Кобылка…, э-эх, хороша-а! Сытая! Где ж такую раздобыл-то? – ласково похлопывая лошадь по рыжеватой спине и жестким обсохшим бокам, Аникеич, пока мужики возились с танком, неспешно запрягал ее в сани, -жаль, што забираете, на посевную нам… в самую пору пришлася бы…
-В Скосырской… Тут бой идеть… Страсть! Осколки свистять… А она, сердешная, как шальная! Мечется по полю…, - Николай, втолкнувши в мехводовский люк последнюю батарею, где ее подхватил лейтенант, разогнулся, тяжело оттер рукавом пот со лба, -а ить, окромя мелкой ранки, во-она, на скуле, под левым глазом, и не зацепило ее нигде!.. Видать, удатная.
Дизель завелся с первого раза. Обдавая синим выхлопом соляра всю неширокую улицу, мерно работал, разогреваясь и медленно набирая обороты.
Гришка с Николаем курили, чуть отойдя в сторонку. Сходились их проводить, спозаранку оповещенные вездесущими мальчишками,  хуторяне.
-Дай, курну, штоль, -Аникеич, подойдя, протянул руку. Закурил молча.
-Гм… Как-то боязно, дед Митря…- Гришка пальцем притушил окурок и спрятал за обшлаг ушанки, - не поставють они нас тама… тут же и… к стенке, а? За плен? Без документов… Вроде, как сами на рожон-то… лезем?
Аникеич выпустил из-под седых усов клубы острого табачного дыма, задумался. Поднял беловатые от старости глаза:
-Не поставють… Я скудным своим умишком… так кумекаю. Капитан ить перед самой зорькой пришел в сознание, ну, побалакали маленько… Так он гуторить, што Сталин-то… ишо летом сказал…, што, мол семьдесят мильенов людишек-то нашенских… под немцем ноне! И где ж, мол, теперя красноармейцев набирать? Они, кубыть, ноне где какой город, али станицу  занимать будут, так всех в мобилизацию погонють. Ну, не без разбору, знамо дело! Вам, кады в штаб попадете, оно и понятно, што подсунут под нос бумагу, пишите, мол, ребята, откеля вы, такие хорошие взялися… Так вы ж, скажитесь партизанами…-он чуть заметно усмехнулся, - предъявите энтого полковника, как козырь. При случае, укажете на овраг, куды вчерась побитых итальянов склали. Туды, мол, складывали, врагов-то!
-А про плен, про лагерь што…, сказывать? Али нет?
-Про плен да про лагерь, знамо дело, надо все, как есть обсказать… Не вы одни… Ну, окромя, конечно, о-о-н, -Аникеич кивнул в сторону Николая, -ево похождениев. Танку, опять же,  исправную… приведете с капитаном Красной Армии – вот ить, вам и вера уже.
Решили, что тяжелораненого  капитана в танке точно - не довезешь. Тряско! Постелили в сани сухую солому, осторожно положили, укрыв двумя старыми кожухами. Он был без сознания и, казалось, глубоко спит. Лишь под воспаленными веками нервно перекатывались порой  глазные яблоки. Гришку определили в ездовые. Тот молча положил в сани два карабина, пару гранат, «ТТ» капитана сунул себе за отворот .
Он сперва пришел в ярость, когда двое хуторских, мужики средних лет, семейные, наотрез отказались ехать. «Пущай она, Красная Армия-то, сама к нам идеть! Вот тады и поступим, коли позовут… А ты, Григорий, нам не указ!» Они сдали лейтенанту свои карабины и опустив головы, побрели по домам.
Пленного немца решили везти  в танке, развязали руки, он знаком показал, что надо, мол, по нужде. Сводили. Дали горячего чаю и кусок хлеба. Усадив его на место заряжающего, связали вновь. Он, мигая  безучастными глазами, безразлично смотрел прямо перед собой.
-Немой, штоль?.. Ни одного слова не проронил! – Гришка пожал плечами.
-Немых, Гриша,  в армию не беру-у-т… Ристокра-а-ат…, небось, - Аникеич почесал затылок, -ты сдай ево в самый главный штаб! Папку ево сбереги! Чую, важная птица.
Стая любопытных ворон, рассевшихся на сияющих в лучах восходящего солнца обмерзших ветках акаций и абрикос,  резко взвилась в синее морозное небо. Машина, взревев дизелем, выбросив желтое пламя из обеих выхлопных, дернулась и медленно поползла по заснеженной дороге вниз по улице, густо чадя синеватым дымом, сотрясая сухой воздух железным грохотом гусениц. Хуторские пацаны, среди них Костик и оба Гришкины, погодки, весело рванули следом.
Гришка тронул кобылу, пока мелким шажком, по широкой свежей колее танковой гусеницы. Отъехав в самый конец улицы, напротив колодца, он соскочил с саней, обернулся и помахал рукой оставшимся позади хуторским. Затем, поправив на раненом кожух,  ловко запрыгнул в сани и уже погнал быстрее за набирающим ход танком.
Дунька с Марусей, размазывая по раскрасневшимся щекам слезы, взявшись за руки, медленно побрели домой, тонко, по-бабьи всхлипывая и опустив головы.
И только Аникеич еще долго одиноко стоял посреди улицы, о чем-то раздумывая, пока совсем не затих где-то за белым бугром тяжелый гул мотора. Затем, глубоко вздохнув, он затушил снегом догорающее кострище и медленно поковылял усталым стариковским шагом в сторону конюшни.
В морозном белом небе скупое и неяркое декабрьское солнце быстро катилось к полудню.

Послесловие.

Капитана Зинченко не довезли...
Письма Паулюса и Шмидта, которые вез Курт, вернулись им в спецлагерь и фельдмаршал  сам отвез их в по адресату после своего освобождения.
Митрофан Аникеич, или, как его ласково звали хуторяне, дед Митря, несмотря на сожженные в химатаке под Осовцом легкие, прожил долгую, многострадальную жизнь, сполна отпил все горечи своего времени, как староста при немцах был он судим вернувшейся Советской властью, но вскоре оправдан и отпущен, как не причинивший людям никакого зла,  и, на десятом десятке своих лет,  уже в семидесятых годах, сидя под покосившимся окошком своей потемневшей хатенки, все приговаривал, кряхтя и глухо постанывая:
-Ить как срослося-то все… Дер-ржава! Э-хе-хе… Вот ить, как повернулося!..
К нему, шустро шкандыляя на протезе, иной раз подсаживался Николай Астахов, единственный из наших героев, вернувшийся живым с той Великой войны, и, по привычке почесывая стянутое старым ожогом лицо, просил прикурить. Аникеич  доставал из глубин своего старомодного, еще довоенного пиджачка спички и, скупо улыбаясь из-под редких выцветших бровей, протягивал их Николаю.
А из толпы шумных детишек, играющих в свои игры тут же на улице, в тени старых акаций и абрикос, выбегала вдруг красивая черноглазая девочка и, уперев тонкие руки в бока, сердито начинала винить деда:
-А ну брось сигарету, дед Коля! Вот пойду и расскажу бабе Марусе! Брось, я сказала! –и, топнув для пущей важности ножкой, нахмурив брови, стояла и ждала, пока дед Коля, виновато усмехнувшись в седые усы, не тушил едва прикуренную «Приму» о край засаленной скамейки.
7 марта 2015 г.


Рецензии