Простор голубой

После двадцати пяти лет жизни в США моя «совковость» никуда не делась Видимо, это неискоренимо. Поэтому я всё ещё люблю многие советские фильмы и, бывает, смотрю их, благо интернет—вот он. Так вот, как то на одном из таких киношных сайтов мне попался фильм под названием «Счастливого плавания!». Такого я не помнил, да и вряд ли под таким пожеланием скрывалось что-то стоящее. Тем не менее, я кликнул. Фильм оказался старым, аж 1950 года. В аннотации указывалось, что он о юных нахимовцах.
--Позвольте, позвольте,--ржавые шестерёнки памяти дрогнули, --не из этого ли фильма песня о нахимовцах? Я кликнул, чтобы узнать больше…
--Та-а-ак, а вот и текст песни. Конечно! «Солнышко светит ясное…» Ах ты, Господи! Я включил запись.
--Ну да! Марш юных нахимовцев! Конечно, конечно…Я стал слушать-- и поплыл…

Я сижу в тёмном зале, на экране финальная сцена фильма—морская шлюпка с ребятишками моего возраста, гребущими в будущее. Море, солнце, хор юных голосов за экраном—марш нахимовцев. И припев солиста—мальчишки, сидящего тут же в шлюпке, звонкий мальчишеский дискант:

                Простор голубой,
                Земля за кормой,
                Гордо реет над нами
                Флаг Отчизны родной…

Я, помню, был взволнован и впечатлён этим фильмом, и эти прощальные кадры с морем, шлюпкой и сумасшедшей юностью в голосе мальчишки над волнами. Точно помню—я глотал слёзы. И сейчас, спустя шестьдесят четыре года, у меня комок в горле. Я ведь эту песню тоже пел и было мне двенадцать…

                *  *  *

Когда началась война мама с тремя малышами на руках эвакуировалась в Казань, к родителям, и, так вышло, что нам пришлось там остаться и после войны: семье «врага народа» московскую квартиру не вернули.
В девятнадцатиметровой комнате мы жили всемером, не считая собачки Крошки, а во время войны было и десять и больше человек. В общем, тесно. К комнате примыкала кухонька и маленькая прихожая, в которой был выгорожен крохотный чуланчик. В чуланчике стоял ночной горшок, чтобы избавить малыша, т.е. меня от путешествия в единственный на этаже туалет в конце общего коридора.
Я сидел на горшке и пел:
--О дайте, дайте мне свободу, я свой позор сумею искупить!
 Нет, меня никто не запирал, просто я очень любил петь. Поскольку в комнате из-за людей был постоянный шум, считалось, что я никому не мешаю. К тому же с нами постоянно жил чёрный рупор репродуктора, который никто не выключал, и откуда я черпал свой репертуар: песни, арии из опер, мелодии из классической музыки, да что угодно. Теперь, чего стесняться, могу сказать, что пел я хорошо, и не просто хорошо, а просто замечательно. Так случилось, что Бог дал мне чудесный голос на временное детское пользование, да и слухом не обидел. Петь мне нравилось чрезвычайно. Особенно брать верхние ноты, а диапазон у меня был чуть ли не три октавы. Когда, много много позже, возник феномен Робертино Лоретти, я ревниво сравнивал с ним себя и находил, что я пел уж точно не хуже, а, пожалуй, что и лучше—свободнее что-ли. Робертино поражал не только голосом, а самим фактом исполнения мальчишеским дискантом серьёзных музыкальных вещей, в том числе  церковных, чего у нас в то время не могло быть в принципе. Пионерские песни—вот был наш удел. Но мы не чувствовали себя ущербными: ведь никакого Робертино ещё не было, как не было никаких магнитофонов, видиков, аудиоаппаратуры и прочих глупостей, в том числе и телефонов. А значит, никто никого не раскручивал, никто не писал диски и не выпускал альбомы. Послевоенное время, этим всё сказано.
Впрочем, всё-таки определённым признанием я пользовался, но оно было, как бы это сказать, не личностным. Меня рассматривали как ценное достояние школы, где я солировал в школьном хоре, участвовал во всевозможных выступлениях художественной самодеятельности, олимпиадах, районных и городских смотрах. Этакое знамя или знаменосец. Отдельно надо упомянуть ежегодные концерты, посвящённые окончанию учебного года. Они особенно были важны и для школы и для меня. И вот почему. Я был самым младшим в семье. А две мои старшие сестры на мою беду были круглыми отличницами и завалили дом похвальными грамотами. Поэтому, когда я пошёл в школу, о том, чтобы не быть отличником не могло быть и речи. Никто не заставлял меня хорошо учиться, это подразумевалось как естественный стандарт.
Учился я легко, на пятёрки, с этим проблем не было. Проблема была в том, что я сам был проблемой. Точнее, моё поведение. Будь моя воля, я бы вообще поведение вынес за скобки, оставив в табеле только учебные предметы. А поведение… Ну что поведение? Оно у всех разное и равнять его бессмысленно.
К несчастью, у учителей было другое мнение. И не то, что бы я был хулиганом. Нет, у нас во дворе, где верховодила шпана и случались даже уголовные дела, я слыл «интеллигентом», маменькиным сынком. Тем не менее, в школе у меня были постоянные срывы. То мы с Толькой, моим другом, сбежим с уроков на Казанку на весь день, поставив на уши и школу и семьи; то залезу на школьном дворе на высоченную конструкцию, с которой свисали гимнастические канаты, шесты и кольца, и остаток дня учителя, забросив занятия, руководили моим спуском. Или, вообще позор—в классе погас свет, и в общем оглушительном ликовании я, взгромоздясь на парту, окропил всё вокруг себя, включая учительский стол с открытым журналом, за что и был исключён из пионеров. И всё в таком роде.
А, между тем, похвальную грамоту дают только тем, у кого круглые пятёрки. И по поведению в том числе. Поэтому я старался быть тише воды ниже травы, но не с начала же учебного года! Я давал себе клятву вести себя прилично в начале каждой четверти, но как-то так получалось, что только в четвёртой вытягивал на пять. Теперь нужно было убедить Марию Ивановну, учительницу начальных классов, что вывести годовую пятёрку по поведению по четвертным 3, 4, 3, 5 –это логично и правильно. Я упирал на то, что пятёрка в четвёртой четверти характеризует меня как исправившегося и ни в коем случае не собирающегося повторять роковые ошибки, совершённые в этом году, в будущем. Нерешительная Мария Ивановна вздыхала и не могла решиться сама на такой нестандартный поступок. Поэтому мы шли к завучу и перед ним я торжественно клялся, что больше никогда, никогда… Если и завуч, Мария Владимировна, оставалась непреклонна, я прибегал к последнему средству.
--Без похвальной грамоты,--скорбно произносил я,--мне невозможно придти домой  и я вынужден буду скитаться где придётся и, уж точно, не смогу участвовать в выпускном концерте. У этого выстрела никогда не было осечки. Учителя закатывали глаза и грозились вызвать родителей, т.е. маму. Вот уж этого я не боялся, такие прецеденты были. Мама считала, что школа должна поставить мне ту оценку по поведению, которую я заслужил, но заставить ребёнка петь она не может. Как видите, хотя слово "звезда" в то время не употреблялось, тем не менее, звёздная болезнь была мне знакома. Такие безобразные сцены случались нередко, и накануне концерта уже выставленная в табеле четвёрка по поведению волшебным образом превращалась в пятёрку. Всё-таки голос у меня был хороший.
В своё оправдание могу сказать, что до сих пор считаю, что пятёрка в последней четверти должна была убедить учителей в моём искреннем намерении исправиться.

Но что я действительно любил и чем гордился—это концерты в летних пионерских лагерях. Когда пионервожатая, ответственная за кружок хорового пения, обнаруживала в своём владении такую гм, гм…жемчужину, её энтузиазм зашкаливал и уже через несколько дней мы действительно неплохо пели. В результате наш хор выпадал из общей лагерной рутины. Мы гастролировали по окрестным домам отдыха, где неплохо кормились и вообще были всячески обласканы. Перепадало и лагерю, который часто становился «подшефным» с вытекающими отсюда последствиями.
Обычно мы приезжали в намеченный дом отдыха без предупреждения. А как предупредить--телефона в лагере нет. Пойманный врасплох местный массовик затейник отмахивался от нас, ссылаясь на свой установленный план развлечений, уверяя, что публика не извещена и никто не придёт нас слушать. Но, в конце концов, уступал. Всё о чём мы его просили--организовать трансляцию со сцены по местному радио.
Наконец, всё готово. Мы стоим на сцене перед рядами пустых скамеек. За ними безлюдная территория дома отдыха. То ли все спят, то ли разбрелись…
Вожатая поднимает руку—нежно вступает многоголосие хора, образуя объёмный фон для солиста:
                То берёзка, то рябина,
                Куст ракиты над рекой,
                Край родной, навек любимый,
                Где найдёшь ещё такой!
 --Где найдёшь ещё такой,--убеждающе поддакивает хор.

Откуда-то сбоку, из-за эстрады возникла пожилая парочка. Изумлённо уставилась на нас и замерла. На зелёной стене деревьев позади скамеек стали проступать люди. По одному, по два…
               
               
                Солнцем залиты долины
                И куда не бросишь взгляд
                Край родной, навек любимый
                Весь цветёт как вешний сад.

Ещё две девушки выскочили из-за эстрады и решительно уселись в первом ряду. На задних рядах тоже появились люди. Подойдя к скамьям, сначала стояли, смотря на нас, а потом занимали крайние места.

                От морей до гор высоких
                Посреди родных широт
                Всё бегут бегут дороги
                И зовут они вперёд!

Вот он, звёздный час! Крысолов из сказки увлекает своей дудочкой крыс из города. К концу первой песенки половина скамей была занята. Следующая собирала аншлаг. По другому у нас не было.
Кстати, никакой иронии по поводу текстов песен, никакой вообще мысли о содержании их не возникало, так как главное было спеть хорошо. И мелодия должна была нравиться. 
С особенной грустью вспоминаю последние лагерные концерты. К шестому классу петь становилось всё трудней. Особенно в верхних регистрах—мой голос вот-вот должен был начать ломаться. Но перед этим он стал меняться, как бы загустевал, тембр его тоже менялся, становился чуть ниже, чистая детскость уступила мальчишеской романтике. Это был пик успеха, хотя чем дальше, тем труднее было избежать «петуха» на верхних нотах. До сих пор такой особенный мальчиковый голос накануне ломки вызывает у меня ностальгический трепет.

С этой ломкой связана одна история. На нашем этаже жил мальчишка, Витька Крайнов на три года старше меня. Наши матери общались друг с другом, обычно он с матерью приходили к нам в гости, но со мной ему, как я сейчас думаю, было неинтересно, всё-таки три года-- разница чудовищная, поэтому просто были знакомы, без дружбы особой.
Однажды он позвал меня к себе домой. Такого ещё не было.
--Хочешь сахара?
Я кивнул. От подступившей слюны говорить не мог. Сахар был дефицитом, как впрочем всё в те времена. Он протянул мне чайную ложку полную с верхом сахарного песка. Я открыл рот и он высыпал туда всё.
Приготовившись к блаженству, я не сразу понял, что произошло. Всё нёбо вдруг охватило огнём, как будто с него, с нёба, содрали кожу. Я, наверное, заорал, вернее хотел заорать, но не мог издать ни звука, так как рефлекторно стал выплёвывать эту мерзость изо рта, откашливаться, стараясь чтобы она не попала в горло. Помчался к крану на кухне, набрал в рот воды, выплюнул, снова набрал и полоскал до тех пор пока не смог нормально вздохнуть. Витька довольно хохотал у меня за спиной. Он угостил меня вместо сахара порошком лимонной кислоты, внешне очень похожей на сахарный песок.
Говорят, память избирательна. Ещё как избирательна! Этот «сахар» я запомнил на всю жизнь. Я не мог петь несколько дней. А, главное, не мог понять зачем Витьке понадобилось устроить этот эксперимент. Просто озорство? Вряд ли, он же был почти взрослым. Почему я вообще упомянул о Витьке, сейчас объясню.
Однажды, сидя дома, я услышал какой-то рёв в коридоре. Мужской голос громко кричал что-то. Я спросил у сестёр, что там случилось.
--Это Витька Крайнов тренирует голос,--сообщили они,--у него нашли способности. Это было так неожиданно, ведь до сих пор он никогда не пел. Я выскочил в коридор и стал слушать. Действительно, Витька распевал гаммы, не заботясь о жильцах, его было слышно на улице. Честно говоря, я был уязвлён. Во-первых, он ничего про своё пение мне не говорил, а во-вторых, какой такой голос, если голос у меня? Но, послушав подольше, я пришёл к выводу, что эти натужные верхние ноты нельзя назвать пением и несколько успокоился. Однако возникший момент ревности я помню очень хорошо. Теперь при встречах я снисходительно отзывался о его упражнениях.
Мой дискант, между тем, заканчивался. Я ещё ходил на «охрану голоса», делал какие-то упражнения, но толку было мало. В седьмом, примерно, классе всё было кончено. Дальше можно было развивать то, во что превратился мой дискант. Но…последние классы, художественная школа, то да сё—бросил я об этом думать. После школы был московский архитектурный институт и в Казани я бывал только на каникулах. В один из приездов я поинтересовался Витькой Крайновым.
--Он поёт в оперном театре,-- сказала мама,--он там солист или что-то в этом роде, я точно не знаю.
Да…зря я посмеивался.
А на меня время от времени накатывало и хотелось петь. Но в общежитии не попоёшь и я несколько лет пел в хоре московских студентов при консерватории.
 

                                                

 


Рецензии