Николай Северный. Осенние штормы. Повесть

                Николай СЕВЕРНЫЙ, Севастополь               

                ОСЕННИЕ ШТОРМЫ

               
1
Дул резкий, порывистый норд-вест, и черта горизонта, ясно различимая там, откуда шел ветер, на северо-востоке скрывалась в пелене водяных брызг, терялась в синем тумане вместе с уходящим берегом. И вся растревоженная, всклокоченная поверхность моря пенилась короткими белыми гребнями, а в шум-ном хаосе крутящихся у берега волн не было слышно привычного успокаивающего ритма.

Но здесь, в гавани, закрытой от западных ветров глубоким каменистым мысом, вода была ровная, как стол, и ветер, вырываясь из-за скал, гонял по поверхности лишь причудливые зыбкие сполохи. Но холод проникал и сюда и был особенно ощутимым и непривычным после теплых дней долгой солнечной осени. Приближалась пора зимних штормов, и этот при-шедший с севера ветер напоминал сегодня о них...

Шелехов поглубже натянул фуражку на голову и, ссутулясь и положив руки на стол, продолжал смотреть на море. Он докурил уже третью папиросу, а в стакане оставалось совсем немного вина. И хотя в кафе сегодня было тоже холодно и не так уютно, как обычно, он не спешил уходить отсюда. В теплые дни здесь никогда не было недостатка в посетителях, – летом приезжих, а осенью и своих, особенно в часы после смены, да студентов, шумной компанией приходивших сюда в редкие заветные дни стипендии. А сейчас здесь было совсем безлюдно, и это вполне устраивало его. Он сидел один у застекленной стены павильона, откуда хорошо было видно бухту и выход из гавани. Тепло от вина уже разлилось по телу, и думать было легко и не больно. Грустно, но не больно, – старая боль, которая когда-то так мучила его, давно уже притупилась и мало-помалу отпустила... И мысли у него теперь были все простые, немудреные, и думанные-передуманные уже тысячу раз...
Вот занепогодило, и теперь, по всему, дней пять, а то и всю неделю не бывать в море. За эти дни надо будет починить снасти да навязать крючки у самодуров. Последние две недели хорошо шла ставрида, но она уже надоела, и он, если была наживка, ходил больше за окунями. – Завялишь десятка три-четыре плотных, серебристых окуньков, и через несколько дней получай отменное, прямо-таки деликатесное блюдо: хочешь – с пивом, хочешь – под стопку, а то хоть и просто так, с хлебом и помидором!..

Всю осень Шелехов целыми днями был в море на своей лодке, сделанной из старой, списанной шлюпки с пристроенным мотором. Домой возвращался лишь с заходом солнца и, напившись чаю, перебрав улов и отдав большую часть соседке, а остальное засолив для вяленья, ложился спать. Это было для него спасеньем: после долгого дня, проведенного за работой в море, он не мучился, как зимой, бессонницей, быстро засыпал и почти до самого утра спал крепким, освежающим сном. Вставал рано, раньше всех в квартире, готовил завтрак и, неторопливо собравшись и поев, часов в семь опять уходил в бухту, к старому шлюпочному причалу. – Сидеть дома он не хотел. Особенно после того, как в конце лета у него целый месяц гостил сын с семьей... – В море, за делом, а потом и на берегу, с собратьями –рыбаками, худо-плохо а забываешь, что ты одинок! Но дома, среди стен, наедине со своими мыслями и воспоминаниями, это чувствуешь едва ли не собственной кожей...

А теперь вот наступает зима, и хороших дней остается все меньше; волей-неволей придется сидеть дома. Но что ему, моря-ку, делать дома? – в его нехитром, немудрящем хозяйстве он давно уже все переделал; книг он не читал, да и не любил их: после прожитой жизни книги, которые ему попадались когда-то, все казались натужными, выдуманными... А к телевизору, подаренному еще в позапрошлом году сыном, он так и не пристрастился, – не сидеть же целыми днями у телевизора!..

Вечерами в доме было веселее: возвращались с работы его cоседи по квартире, приводили из детского сада ребенка, и дом наполнялся человеческими голосами и жизнью. И хотя Шелехов был немногословен и сдержан, они прекрасно ладили, и его молодые соседи внимательно, почти по-родственному, относились к нему, называли его дядей Костей. – Лучшего соседа они и не могли бы желать: старый моряк был на редкость аккуратен и во всем держал безукоризненный порядок. Иногда он оставался посидеть с их Лялей на пару часов, и они, благодарные и радостные, убегали в кино или к друзьям. И звали его к себе на все семейные праздники...
2
А ведь у него были свои дети, вернее, сын, невестка и внук. Жены у Константина Алексеевича давно уже не было; не осталось и никого из родных, – все погибли в войну... Он часто думал о том, как было бы хорошо, если бы его дети жили с ним. Но они жили далеко отсюда, и лишь приезжали к нему в отпуск, да и то не каждый год. Эти дни всегда были для него долгожданными и радостными еще и тогда, когда он плавал. А теперь для него, моряка на пенсии, приезд детей стал настоящим праздником, которого он каждый раз начинал ждать со дня их очередного отъезда...
Bот уж скоро два года будет, как он расстался со своим судном, и от этого в его жизни образовалась тягостная, ничем не заполнимая пустота. И, живя без семьи и без работы, он стал остро чувствовать свое одиночество...

В те дни, когда не выходил в море, или как теперь, в непогоду, он, не изменяя привычке, рано вставал, завтракал и тщательно брился. Потом надевал старый, оставшийся еще от флотской службы китель, старательно вычищенный и отглаженный, который последние годы, уже на гражданской службе, он носил лишь по выходным, надвигал на лоб неизменную нахимовку и отправлялся в порт. Теперь каждый день был для него выход-ной, нерабочий, и Константин Алексеевич все эти два года ни-как не мог привыкнуть к своему новому, такому неестественному состоянию. – После более чем сорокалетней службы и работы на море его нынешнее положение кому угодно и впрямь показалось бы непривычным и угнетающим. Было странно сознавать, что теперь ему некуда спешить и что, главное, нет больше на всем свете такой посудины, где бы его ждали, на которой бы без него не вышли в море... Но и с этой мыслью приходилось сживаться...

Он приходил в порт, не спеша обходил его бесчисленные службы и хозяйства, заглядывал на суда, стоявшие в ремонте, в мастерские, иногда заходил в управление, и всюду его принимали, везде он был своим человеком. – Тринадцать с лишним лет, сполна отданные этому порту, прожитые с его людьми, что-нибудь да значили!..

Иногда, если его работавшие приятели могли вырваться на час и пойти пообедать, он шел вместе с ними выпить стаканчик вина на набережную или в буфет при столовой тут же, неподалеку. Но чаще, когда товарищи его были заняты и не могли пойти с ним, Константин Алексеевич, побродив по порту, приходил сюда, в «Морские ворота», излюбленное свое место; оно было ближе к дому и находилось прямо на берегу бухты, в конце Приморского бульвара. Мысленно он даже называл его своей таверной; здесь ему всегда было особенно хорошо и спокойно. И не только отличное место привлекало его сюда: как-то необыкновенно внимательны и добры были хозяйки кафе, – казалось, домашним уютом веяло от их заботливости и доброжелательности. А Константину Алексеевичу так недоставало домашнего тепла и заботы...               


Сегодня в городе было очень уж холодно; сырой, резкий ветер пробирал насквозь, и Константин Алексеевич рано, почти с открытием, пришел в кафе.
Его здесь знали и привыкли к нему: вот уже почти два года этот старый моряк, седой, молчаливый и чем-то загадочный, постоянно заходил к ним в кафе, и официантки «Морских ворот» считали его уже своим человеком. Но, странное дело, они не смогли бы с уверенностью сказать, что по-настоящему знают его: проходили недели и месяцы, сменялись времена года, менялись с ними и посетители кафе, а этот человек, привычный, как море на горизонте, по-прежнему приходил сюда и по-прежнему оставался для них загадкой. Никто из работниц кафе не мог втянуть его хотя бы в мало-мальски содержательный разговор, – моряк явно не отличался общительностью: он никогда не заводил и не поддерживал тех полушутливых и банальных разговоров, которые так естественны и обычны в подобной обстановке. Они даже не знали, как приблизиться к нему, хотя здесь, у себя в кафе, могли наперед предсказать каждый его шаг. – Стоило ему только появиться здесь, и уж они точно знали, как он степенно и спокойно пройдет в помещение или на веранду и, поздоровавшись и не сказав более ни слова, направится к угловому столику, если тот свободен, откуда видна вся гавань с кораблями и выход в открытое море. И будет молча сидеть там и полчаса, и час, никуда не спеша, никого не торопя, глядя вдаль зоркими, молодыми глазами и затягиваясь дымом папиросы, весь ушедший в свои неведомые мысли, отсутствующий, безучастный к происходящему в кафе... А когда официантка подходила к моря-ку, он, словно очнувшись от забытья, отрывал взгляд от моря и низким, глуховатым голосом произносил обычно одни и те же несколько слов: «Стакан хересу. И чего-нибудь горячего...» И снова погружался в свое раздумье. Если же в этот день не оказывалось его любимого вина, он просил принести мадеры или портвейна. Иногда заказ видоизменялся: сто пятьдесят граммов коньяку, маслины и какое-нибудь рыбное блюдо...

Он медленно, небольшими глотками отпивал из стакана горьковатый ароматный напиток, сосредоточенно тушил папиросу в пепельнице и, будто стараясь найти там ответ на свои мысли, продолжал внимательно разглядывать бухту с застывшими в ней большими кораблями, снующие во всех направлениях портовые катера и буксиры и противоположный берег, весь загроможденный кранами, вагонами, складами, поднятой из воды посудиной. Он мог подолгу сидеть так, ни с кем не вступая в разговор, и так же спокойно и тихо, как появился здесь, уйти из кафе все тою же своей степенной и твердой походкой, будто совершая какой-то важный для него обряд... О чем постоянно думает, – о чем молчит этот суровый и гордый, такой непроницаемый и необщительный старый моряк? – хотели бы, но не могли знать женщины, и лишь пытались строить всевозможные догадки, порой невероятные и романтические, порою наивные и простые. Поначалу им казалось странным, что моряк всегда был один; но они не сознавали, что именно это вызывало у них какое-то смешанное чувство почтения и сострадания, чуть ли не материнской жалости, так свойственной женскому сердцу. А ведь он им почти всем в отцы годился.

Работницы кафе видели Константина Алексеевича и у себя, и иногда в городе всегда одного и невольно представляли себе брошенным в старости и забытым близкими людьми... Но они не признавались себе и в том, что старый моряк покорил их своей несомненной мужественностью. Достоинство и гордая независимость, с которыми он всегда держался, и то, что никто никогда не видел его пьяным, и даже его обычная сдержанность и замкнутость, сначала отпугивавшие их, – все в нем внушало невольное и неподдельное уважение. Да уже и сам вид сурового, бывалого моряка немало волновал их воображение. Казалось бы, отчего? – ведь это был уж далеко не молодой, усталый и нелюдимый человек. Но в его уверенной и цепкой, отнюдь не стариковской упругой походке, в широких плечах и жилистых, словно из тросов свитых натруженных руках, да и во всей невысокой, но осанистой и еще крепкой фигуре чувствовалась былая недюжинная сила. Посмотришь, так и пяти с половиной десятков не дашь этому мрачноватому морскому волку!.. Но что более всего действовало на женское воображение и всецело покоряло их добрые сердца, так это совершенно седая голова моряка. – Наверное, немало повидал он на своем веку, – думали женщины. Но глаза моряка, темные и очень внимательные, неожиданно поражали удивительной живостью и молодым блеском. Можно было представить, как неотразим он был в молодости, если и до сей поры сохранил и эту живость, и упругость походки, и свою великолепную осанку, которой могли бы позавидовать многие и молодые люди!..
Дочерна загоревшее лицо моряка с резкими морщинами на высоком открытом лбу и густыми, клочковатыми бровями, с мягкой, овалом закрывавшей подбородок скандинавской бород-кой, тоже уже седеющей, и небольшими черными усами многим почему-то казалось удивительно знакомым. – По каким-то странным прихотям памяти да игре воображения он вдруг представлялся им невесть откуда взявшимся флибустьером, сошедшим когда-то со своего корабля да так и оставшимся здесь, среди них, на берегу, – этаким неустрашимым Джорджем Нортом: тот же орлиный нос, тот же острый, пронизывающий взгляд из-под нависших бровей и, казалось, та же, обожженная всеми испытаниями, истерзанная всеми ветрами и штормами душа моря-ка... Он напоминал им одновременно всех полузабытых капитанов и морских бродяг из старинных книг, преданий и фильмов, слышанных и виденных когда-то в детстве... И было неудивительно, что с чьей-то легкой руки завсегдатаи кафе прозвали его Шкипером.
3
Константин Алексеевич не знал об этом прозвище; воз-можно, узнай он о нем, он бы и осердился. Потому что никогда не был ни капитаном корабля, ни шкипером, а всю свою долгую жизнь на море провел у моторов, с того самого дня, как пришел в двадцать восьмом служить на флот и стал мотористом морско-го охотника. А потом остался на сверхсрочную. Пережил на своем веку он действительно немало. Но повидал только войну...
Всю войну он провел на Балтике старшиной машинного отделения большого охотника. Окончил ее мичманом, да так и остался служить на море, только попросился на Черноморский флот, поближе к родным местам. И до самого шестьдесят второго года, пока не ушел в отставку, плавал механиком на разных малых кораблях – охотниках, катерах, тральщиках. Но и после ухода с военной службы не захотел расставаться с морем. Нашел себе место стармеха на одном из судов управления вспомогательного флота и вместе с ним доживал свой рабочий век на море, плавая то в Керчь, то в Феодосию, а то и в Новороссийск, дорогой для его памяти город, где до войны он жил с семьей... Судно было старое, чудом уцелевшее в войну, и поначалу, после военных кораблей, казалось Шелехову неимоверно тихоходным и немощным, за что он называл его своим старым ковчегом, – ведь тут для него были и работа, и дом. Но в душе он уже любил и жалел эту старую посудину, будто живое существо, как любит свой корабль, какой бы тихоходный и малый он ни был, каждый механик...

Без малого четырнадцать лет проплавал Константин Алексеевич на «Кубани». А когда судно списали на слом, не захотел больше искать и начинать работу на новом месте и совсем ушел на пенсию: годы уже были не те. «Отслужил свое, – думал он тогда, – пора и на покой, как все. Хватит с меня моря...»

4
Но покоя не получалось. Оказалось, что без моря, без корабля жить Константину Алексеевичу было не так-то просто... Да он еще вовсе и не чувствовал себя старым, даже теперь, когда ему перевалило за шестой с половиной десяток. А если сам порою и называл себя стариком, так только по привычке, укоренившейся давно, уж лет поди двадцать, – с той поры, когда он во второй раз остался один... К тому же, все эти годы у себя на корабле, а потом и на «Кубани», он неизменно оставался самым старшим по возрасту в команде. Да и по традиции, бытующей на море, старших механиков на судах независимо от возраста называют обычно почтительным именем Дед, – поневоле и сам начнешь звать себя стариком! Но только звать, остальное все – в тебе самом. Правда, в большинстве это и на самом деле солидные, бывалые люди. И команда судна при обращении с ним уважительно называла его Алексеичем.

Да и какой он старик? – Несмотря на свой довольно солидный возраст, чувствовал себя до недавнего Константин Алексеевич намного моложе своих лет, – в руках все еще была прежняя сила, и сердце было крепкое и выносливое. И только седина да глубокие морщины на лбу могли сказать о том, какие времена остались у него за плечами... Да еще внук, любимый внучонок Алешка радостным сознанием напоминал ему о том, что он уже настоящий дед! Правда, дедом становятся и в сорок пять, не то что в шестьдесят!

Внук был предметом гордости и особого обожания старого моряка. Наверное, оттого, что в нем он лелеял свои самые сокровенные надежды, но еще больше, быть может, потому, что неожиданно для Константина Алексеевича какими-то незримыми нитями связывал его с далеким довоенным прошлым, таким дорогим для него и безвозвратно ушедшим. А что остается у человека к концу жизни, кроме его прошлого?..
Когда Алешка начал подрастать и стало ему полтора, и два, и вот уже почти четыре годика, Константин Алексеевич все с большим удивлением и радостью стал вдруг замечать в нем поразительное, все растущее сходство со своим старшим сыном, его тезкой, которому перед войной было немногим больше лет, чем теперь внучонку...

5
Своего первенца сына, родившегося за четыре года до войны, Константин в честь отца назвал Алексеем. Но сыну не суждено было осчастливить отца внуком: война унесла у Константина Алексеевича всех родных.

Приехав после войны в родные края на побывку, Шелехов решил жениться во второй раз. В жены он взял дивчину из его станицы Валентину, волоокую и статную, как истая казачка. Ей тогда исполнилось двадцать лет, и она словно ждала Константина, как своего суженого... Он пробыл в родных местах совсем недолго, использовал только часть отпуска и, взяв с собой жену, поехал по назначению к новому месту службы.

Порода его и на сей раз взяла свое: с Валентиной у них родился тоже сын. Константин был счастлив, как только мог быть счастлив в те дни любой фронтовик, вернувшийся с войны и обретший очаг. Тогда ему казалось, что он, наперекор судьбе, нашел свое земное счастье и покой. И все же второго своего сына уже не отважился назвать Алексеем, этим дважды дорогим для него именем, – Бог не лишил храброго моряка суеверия... Назвали новорожденного Георгием. А уж тот, выросши и став, как отец, моряком, когда у него народился собственный первенец, чтобы сделать приятное отцу, назвал его Алешей. Так и появился в доме, а точнее, в роду Константина Алексеевича Шелехова еще один, маленький и всеми любимый Алешка, – Алексей третий.

Старый Лексеич гордился своими, как он говорил, мужиками. – «Все-таки какая ни есть, а династия! Вот еще из Алешки сделаем моряка – и порядок», – думал он. Ведь что вообще остается на этой земле после человека? – только его дела, да его дети и внуки. Разве не в них, внуках, в конце концов вся наша жизнь, минувшая и настоящая, и даже после смерти, когда самих нас уже не будет на свете, и наше простое, такое нужное и такое трудное человеческое счастье?..

6
Пока Константин Алексеевич служил, а потом плавал на «Кубани», одиночество не так одолевало его, – служба и работа забирали у него почти все время. Но вот уже без малого два года он был на берегу, и эта бесцельная, праздная жизнь тяготила его. И хотя дети последние годы приезжали к нему в отпуск, это не спасало его. Жить здесь больше месяца они все равно не могли, – Тоне, жене Георгия, нужно было возвращаться домой, на работу. Она работала технологом на швейной фабрике, а жили они с Алешкой и Георгием, когда тот был не в рейсе, у ее матери в Курске. С ними жила еще и тетка Тони, сестра Лидии Прокофьевны. Отец Тони умер совсем еще не старым несколько лет назад. В этой почти целиком женской семье все были очень дружны и сердечно заботились друг о друге. Но предметом всеобщей любви и самой нежной привязанности, еще сильнее объединявшей женщин, был, конечно, маленький Алешка; как и Константин Алексеевич, они в нем души не чаяли. А старший Шелехов, зная и чувствуя это, ревновал к ним внука, хоть ничего и не имел против добрых женщин. Он лишь мечтал, чтобы дети жили с ним.

Уж сколько раз с тех пор, как сын женился, Константин Алексеевич заводил разговор о том, что надо бы детям перебираться к нему, но они все никак не могли прийти к какому-нибудь согласию... Георгия, понятное дело, тянуло к отцу, в родной город, и в душе он был согласен с его доводами. У Валентины, своей матери, которая жила в Ялте с новой, другой семьей, он уже со времен мореходки бывал все реже и реже, и лишь изредка писал ей. Отца он любил сильнее, преданно и сердечно, постоянно заботился о нем и теперь, многое поняв, не мог простить матери его одиночества... Последнее время отец начал сдавать, и Георгий для себя твердо решил переехать к нему с семьей и оставаться с ним до конца. – Скорей бы уже Лешка подрастал! – желал он,  обеспокоенно думая об отце.

Особенной привязанности к дому жены, тем более к их го-роду, он не испытывал. Там, в Курске, его почему-то неодолимо тянуло на родину, к морю, хоть и надоедало оно за долгие рейсы. Ну, а жить он, право, смог бы где угодно, – хоть на краю света, потому что назвать жизнью его курское времяпребывание можно было лишь весьма и весьма условно: как и у всех плавающих, это была особенная, временная, какая-то зыбкая и не-уверенная жизнь в ожидании между рейсами, к которой не успеваешь всякий раз даже толком привыкнуть, и снова в плавание. – Многие месяцы он со своими товарищами проводил в море да в порту за подготовкой к очередному рейсу, и с семьей своей виделся всего три-четыре месяца в году, а то и меньше.
Разумеется, Георгий понимал, что маленькому Алешке здесь, в доме жены, лучше всего: пока Тоня на работе, малыш оставался с двумя заботливыми, любящими женщинами. Но в этом же таилась и опасность; когда мальчишка подрастет, ему будет явно не хватать настоящего мужского влияния и станет в тягость чрезмерная опека бабок. Расти, воспитываться без постоянного общения с отцом и дедом, без требовательного мужского начала в доме – не лучший путь становления юноши, мужчины, тем более моряка, в этом Георгий был уверен.

Тоню тоже можно было понять. Для нее, как и для мужа, родной дом и город значили немало. Но главное, что держало ее здесь, привязывало к дому, были эти две родные женщины, беззаветно любившие ее, которых и сама она нежно любила и которым была очень нужна. А полное спокойствие за Алешку до поры заслоняло ей доводы и опасения мужа; и то, о чем говорил Георгий, сейчас казалось еще таким далеким и не столь уж серьезным... Куда сложнее представлялась ей перемена работы; она уже почти четыре года проработала на своей фабрике, и у нее какой ни есть, а был опыт, с ней считались и уважали ее. На новом месте пришлось бы начинать все сначала. А сможет ли она еще найти такую работу в городе у свекра? – этот вопрос немало беспокоил Тоню, как и расставание с ее родными.

И все-таки, даже несмотря на это, она могла бы согласиться с доводами отца и Георгия, если бы муж работал на берегу. Но ведь он большую часть года был в море и все равно не видел их. А жить, работая и воспитывая ребенка, и постоянно ждать Георгия из рейса ей было куда лучше и проще у матери.
Вот почему их давнишний, затянувшийся спор казался не-разрешимым. И все равно каждый раз, как они приезжали к от-цу, невольно они снова возвращались к этому разговору...

7
В этот их приезд Константин Алексеевич как-то особенно остро почувствовал приближение разлуки с детьми. Ему становилось тоскливо и неуютно от одной только мысли, что вот они уедут – и он опять останется один. Наверное, неумолимая старость подбиралась, – думал он; раньше он легче переносил свое уже привычное одиночество… Правда, тогда он еще плавал; но ведь и тогда, сходя с корабля, вне его палуб и бортов, он постоянно был так же один, без какой-либо близкой души на берегу. И все-таки сейчас ему казалось, что раньше было как-то легче, и не так грустно смотрелось на вещи. – Значит, был моложе, был живучей, – думал он с горечью и сожалением...

И вот в один из дней, когда на море штормило, и ребята сидели дома, он, поддавшись своему настроению, не очень уверенно завел разговор на старую тему. Тоня, сидевшая с вязаньем, молча слушала отца; ей было неприятно и страшно, что снова возник этот разговор и что опять придется отказывать ему. Она отложила работу, подошла к окну и долго глядела на двор ничего не видящим взглядом, стараясь найти и не находя хоть какое-нибудь новое убедительное соображение, которым бы можно было успокоить свекра. Наконец, словно найдя вдруг единственный и спасительный довод, повернулась к нему: «Но где же мы у вас будем жить, папа?.. ведь здесь для всех нас все равно тесно...» – она внезапно запнулась и смутилась, сама испугавшись своих слов, и вопросительно, с надеждой смотрела на мужа, ища у него поддержки, какого-нибудь разумного решения.

– Мы не против к тебе перебраться, отец, – заговорил после молчания Георгий. – Меня, ты же знаешь, вообще нигде и ничто не держит, кроме вот них... Но ты пойми, ведь Тоне для этого нужно бросать работу, по специальности, – подчеркнул он. – А найдет ли она здесь такую?.. Да и Алешке, сам понимаешь, у них хорошо, лучше не придумать, – все-таки две женщины, полная забота. И пойми еще, батя, они ведь тоже не захотят, чтобы Тоня с Алексеем уехали от них совсем... все же женщины, одинокие женщины...

Тут Георгий осекся, поняв, что сказал непростительное, задел этим, не желая, самую суть переживаний отца... А тот не перебивал и не останавливал его, слушал внимательно, словно впервые, хотя все объяснения были ему давно знакомы. И это было для него, как приговор; по мере того, как сын говорил, Константин Алексеевич все больше мрачнел и хмурился; каза-лось, он сгибался под тяжестью этих неопровержимых доводов. Лицо его совсем потемнело, и острые морщины на лбу и пере-носице стали похожими на черные шрамы. И лишь при послед-них словах Георгия его будто что-то толкнуло, по лицу прошла скорбная гримаса боли, а во взгляде из-под нахмуренных бровей мелькнуло не знакомое им выражение какой-то обреченности.

– Одинокие... – глухо повторил он слова сына и прикрыл глаза ладонью, как от яркого света. – А я, по-вашему, не одинокий?.. – с горечью вырвалось у него. – Один на всем свете, вы только и есть!.. – Голос отца треснул, осел, и он с болью и про-рвавшейся обидой стал говорить о том, что надеялся и верил, что его сын будет жить с ним, что видеть их всегда рядом с собой, нянчить внуков для него теперь единственная радость, и что жить один он уже больше не может... Всю жизнь и так прожил один, сколько уже можно!.. Да и к Богу пора собираться, – он чувствует, что долго не проживет. А умирать одному, заброшенному, не хочется. Ведь он не виноват, что у него на старости лет нет женщины, подруги. И он хотел бы, чтоб в его последний час с ним рядом были они, его дети...

Константин Алексеевич тихо говорил все это, выношенное и выстраданное в душе за многие годы трудной, несложившейся жизни. Тоня впервые видела отца таким; всегда сдержанный, почти замкнутый, он за внешней суровостью прятал не только свою доброту и покладистость, но и, больше всего и прежде всего, все свои невзгоды и разочарования, на которые не поскупилась для него судьба. А сейчас это прорвалось наружу помимо его воли, и в голосе Константина Алексеевича – не только в его словах – явственно прозвучали и накопившаяся обида, и затаенная тоска одинокой старости, и эта так долго сдерживаемая мольба о помощи... Тоне до слез стало жаль отца, всегда такого мужественного и гордого, но такого беззащитного перед жестокими испытаниями прожитой жизни, который молча, стоически нес свой крест. Горячая, несдерживаемая волна жалости и нежности охватила ее; она вышла на кухню и там украдкой стала тереть глаза полотенцем. Алешка, внимательно слушавший разговор взрослых и напуганный словами деда о смерти, побежал за матерью и, схватив ее за колени, дрожащий и плачущий, толкал ее и все спрашивал и спрашивал: «Мама, дедушка не умрет, да? не умрет?..»

Георгий, ошеломленный таким поворотом разговора, казалось, только сейчас понял всю горечь и безысходность состояния отца и стал успокаивать его. Он убеждал его, что положение это временное, что через год-два, когда Алешка немного подрастет и окрепнет, они обязательно переедут жить к нему; да и он, Георгий, не век же будет ходить в рейсы... Так что со временем все образуется, не надо отчаиваться, – одного его они не оставят. А о смерти ему рано думать, еще жить да жить! Да радоваться на внуков; поживем, – и Тоня подарит им еще парня... или внучку!..
Так на этот раз и закончили они свой разговор, трудный для всех и не бесследный...

8
Пока семья Георгия гостила у него этим летом, Константин Алексеевич с особым удовольствием ходил на прогулки в город: за дедом, стараясь не отстать от него, топал ножками маленький продолжатель рода Шелеховых. Старый моряк, внешне, как обычно, сдержанный и невозмутимый, а в душе весь сияющий, исполненный семейной гордости и честолюбия, медленно и важно шел с Алешкой по Приморскому парку и ближним улицам, держа в своей тяжелой, огрубевшей руке крохотную и нежную ручонку внука. Иногда они, проехав на автобусе, добирались до порта. И когда друзья и знакомые, приветствуя Алексеича, кто с любопытством, а кто и с лукавством справлялись, где он взял этого чудного малыша, дед, ревниво ожидавший этого вопроса, с нескрываемой гордостью отвечал: «Наш, шелеховский! – Внук мой..» и смущенно краснел от удовольствия. Иногда, для пущего впечатления, он предлагал любопытствующим узнать это у самого Алеши, и тот охотно и бойко отзывался: «Селихов». А то вдруг на вопрос знакомых, чей это мальчик, он неожиданно, вызывая общее оживление и несказанную радость старого моряка, решительным голосом заявлял: «Дедушкин!"… В такие минуты Константин Алексеевич чувствовал себя совершенно счастливым и был сполна доволен своей жизнью.

С каждым их приездом дед все сильнее привязывался к внуку. То ли от неистребимой потребности любить и находить отзыв в родном существе, все острее ощущаемой с годами, то ли оттого, что в свое время Константин Алексеевич был лишен возможности воспитывать своих двух сыновей, – в его растущей привязанности к Алешке изливалось и огромное нерастраченное отцовское чувство. Ему казалось, что, когда внук с ним, его неустроенная одинокая жизнь приобретает какой-то законченный смысл и оправдание...

Внук дергал деда за рукав кителя и что-то лопотал, а тот смотрел на его скуластое, уже загоревшее личико и не мог изба-виться от внезапного ощущения чудом вернувшегося прошлого. – До чего же мальчишка был похож на того, довоенного Алешу, в память о котором получил свое имя, до чего поразительно во всем напоминал Константину Алексеевичу его любимого потерянного сына!.. – На деда смотрело то же, что и у того, первого Алеши, лобастое и смуглое лицо с широко поставленными изумленными глазами, с таким же, еще маленьким и мягко очерченным, но все-таки орлиным казацким носом. И тою же смешной и милой гримасой кривился нежный детский рот, когда мальчонка сердился или собирался заплакать. Даже голос, звенящий и бойкий алешкин голосок – и тот казался Алексеичу удивительно похожим на голос его сына!.. Словно и впрямь на этом свете все повторяется в наших детях и внуках,  словно и не было у него за спиной сорока последних пролетевших лет, и проклятой войны тоже не было!.. Но ведь ничто, даже новые дети, не может вычеркнуть ее из памяти, предать забвению навсегда. Наше поколение не в силах освободиться от этого чудовищного и страшного, невиданного проклятия…

... – И только во взгляде того, довоенного Алеши, – вспоминал Константин Алексеевич, – было что-то еще, другое, была марусина мягкость и синева глаз... Да говор был не такой, попроще. А этот Алешка, казалось, все, что только можно, взял от отца и деда. – Наша кровь, шелеховская, – с гордостью думал Алексеич, глядя на внука. И радовался, и разом грустил от нахлынувших воспоминаний. – Как знать, если бы не война, у его Алексея уж свои были бы дети, и побольше этого шкета Алешки!..

9
В тот день, когда уезжали дети, в доме Константина Алексеевича была взбудораженная и вместе грустная, подавленная атмосфера, какая бывает при сборах в дорогу близких людей, особенно же заметная, если уезжает целая семья. И хотя все бы-ли заняты приготовлениями и сдержанно переговаривались, де-лая вид, что ничего особенного не происходит, на душе у них было неспокойно и тревожно. И лишь Алешка, самый занятый, переполненный своими важными заботами и желанием помочь взрослым, был абсолютно счастлив и безмятежен. Он без устали топал по комнате и на кухню, выполняя поручения матери, по-давал ей бесчисленные свертки и пакеты и потешно, изо всех сил пыжился, стараясь помочь отцу закрыть раздувшийся чемодан. И то и дело подбегал к деду с каким-нибудь очередным во-просом и, приласканный им, затихал и успокаивался на какое-то мгновение. А потом снова бежал за матерью.
 
Дед стоически держался, ничем не выдавая своего на-строения. Внешне он был спокоен и сдержан, и только глубокая складка на переносице проступала резче, чем всегда, да голос звучал глуше обыкновенного.  Но глаза его больше слов говори-ли за него. – Вот и пролетели, как один миг промчались для него эти четыре недели пребывания детей, эти долгожданные дни и часы его праздника, и снова наступает постылое, тягостное одиночество... – Но ни за столом во время прощального обеда, когда выпили его любимого вина – за хорошую дорогу и здоровье всех, и за новую скорую встречу, – ни потом, когда присели перед выходом, и Алешка залез на колени к деду, ни по пути на вокзал он ни единым словом не обмолвился, не напомнил о том разговоре. И всякий раз, когда сын или невестка обращались к нему, отводил глаза, чтобы хотя ненароком они не заметили его состояния, не почувствовали его немую просьбу и невольную, щемящую тоску. Он не хотел, чтобы хотя бы воспоминание об этом омрачило им дорогу.

 И лишь в последнюю минуту, когда по вокзалу объявили, что до отхода поезда осталось пять минут, и нужно было выходить из вагона, он, исцеловав ручонки и заплаканное лицо внука, обняв и похлопав по плечам сына и сердечно, по-русски трижды расцеловавшись с Тоней, глухим извиняющимся голо-сом проговорил: «Возвращайтесь скорее. Мне без вас не жить...» И, резко повернувшись, двинулся по коридору какой-то не своей, шаткой и неуверенной походкой. Георгий пошел за отцом, а Тоня, прижав к себе всхлипывающего Алешку и не сдерживая себя больше, навзрыд, по-бабьи заплакала и только закрывала лицо платком. Ей стало нестерпимо, до крика жаль одинокого, брошенного всеми человека, которого вот сейчас, через минуту, должны оставить и они, его дети...

Выходя из вагона на перрон, Константин Алексеевич украдкой от сына вытер глаза рукавом и молча, опустив голову, будто разыскивая что-то под ногами, направился к окну их купе. Георгий шел за ним. Но из окна выглядывали лишь соседи по вагону, а Тоня с Алешкой сидели, заслоненные, в глубине купе. Наконец, увидев отца, Тоня придвинула к окну сына, а сама пряталась за ним, вытирая припухшее, покрасневшее лицо. И при виде ее заплаканного лица, ставшего вдруг таким некрасивым и трогательно-беспомощным, но оттого особенно родным и близким, у Константина Алексеевича дрогнуло сердце... Теперь она смотрела на него через стекло вагона каким-то остановившимся, почти пристальным взглядом, и он, чтобы не видеть этого лица и этого взгляда, повернулся к Георгию. Проводник уже что-то кричал, призывая отъезжавших зайти в вагон, и Тоня, спохватившись, делала в окно знаки мужу. Георгий снова обнял отца, крепко прижал его к себе своими большими сильными руками, так что тот подбородком уткнулся ему в плечо, и, гладя его по спине, говорил, словно уговаривал:

– Ну, до свидания, батя! держись тут без нас, не хандри... И пиши нам почаще. Мы вернемся... я приеду к тебе, как только вернусь из рейса.

Он хотел сказать еще что-то особенно важное, сыновнее, теплое, но умолк, услышав приближающийся от головы поезда нарастающий лязг двинувшегося состава. Его вагон тронулся едва заметно и медленно пошел. Тогда Георгий порывисто по-целовал отца в жесткую, темную от загара щеку, потом в лоб, еще раз хлопнул его по спине и, освободившись от объятий, быстро зашагал к дверям вагона. И только вскочив в тамбур и встав позади проводника, он замахал рукой идущему рядом с вагоном отцу. Но поезд уже набирал ход, и отец все больше и больше отставал от него, и все равно продолжал идти вслед, не отрывая взгляда от вагона, и взглядом этим будто старался удержать его. Наконец, потеряв сына из виду, Константин Алексеевич сразу же повернулся к окнам вагона, боясь в этом все ускоряющемся движении упустить лица Алешки и Тони, и на какие-то несколько секунд увидел их прильнувшими к окну и что-то беззвучно кричавшими ему... На мгновение это вызвало из глубин его памяти похожие и бесконечно далекие минуты лета сорок первого года, когда вот так же, как сейчас, но только не он, а его провожали из дому самые близкие ему люди, которых он больше уже никогда не увидел... Непрошеное видение яркой вспышкой мелькнуло у него в голове и погасло.

И вот уже Тоня с Алешкой, будто увлекаемые какой-то жестокой, неумолимой силой, ушли из глаз Шелехова. А он, остановившись, растерянным и погасшим взглядом еще долго продолжал смотреть вслед уходящему поезду, пока тот совсем не скрылся за дальним поворотом...

Всё. Вот теперь все ушло от него – и внук, и дети. Было такое ощущение, будто и сама его жизнь оторвалась и ушла от него вместе с этим поездом. Чудовищная, оглушительная пустота охватила Константина Алексеевича; ему вдруг стало до странного безразлично, что с ним будет теперь. Кажется, призови его сейчас к себе Господь – и он без сожалений отправился бы за ним!..
Без чувств и почти без мыслей, совершенно опустошенный, он поднялся в город и долго и бесцельно бродил по набережной. Мысль о том, что надо возвращаться домой, страшила его. Как продолжать жить без них? И как избавиться от нестерпимого чувства заброшенности?

Но, как ни оттягивай эту минуту, ее не минуешь, не избежишь, и возвращаться в опустевший дом рано или поздно все равно нужно. И продолжать свою опостылевшую одинокую жизнь тоже как-то надо... Когда уже совсем поздно Константин Алексеевич вернулся домой и вошел в свою, словно развороченную свирепым налетевшим шквалом, комнату, которая еще всего несколько часов назад жила радостной и полной жизнью молодой дружной семьи, с человеческими улыбками, взглядами, в которой не смолкая звенел звонкий алешкин голосок, а теперь была безмолвной и глухой, будто вымершей, – жесткий сухой комок сдавил ему горло, и он тяжело, без сил опустился на диван. Ему казалось, что близкие, дорогие ему люди ушли отсюда навсегда, и он до конца своих дней будет один. И это тяжелое, ничем не одолимое чувство много дней не оставляло его. По-этому он старался как можно меньше быть дома и первое время приходил сюда только ночевать.

10
… Прошло уже два месяца, как уехали дети. Опять надвигалась зима, самое трудное для него время, время бессонниц и вынужденного безделья. Тихие дни, когда можно было пойти в море, выпадали все реже и реже, – хочешь не хочешь, а приходилось, как сейчас, коротать время в городе...

Сегодня холод рано загнал его в кафе, хотелось немного обогреться, посидеть и выпить хорошего вина, чего-нибудь по-есть, чтобы не готовить обед дома. Хозяйки кафе к нему, сдается, уже привыкли, и никто не тревожил, не торопил его здесь. – Да и почему, собственно, они должны иметь что-нибудь против него? – он никогда не давал для этого повода, не напивался и не скандалил. Он знал свою меру и твердо соблюдал ее, никогда не пил больше стакана или двух вина... Деньги у него, слава богу, были, и при желании он мог бы позволить себе выпить и больше, – заказать бутылку, а то и две доброго любимого вина, либо взять бутылку коньяка. Но в свое время, когда-то очень давно, он дал себе на этот счет слово, и с тех пор стойко держал его: только два стакана вина... Этот обет, сознательно принятый им много лет назад, он выдержал за долгие годы своего одиночества.

В те давние дни, которые он всегда вспоминал, как тяжелый сон, уже много лет спустя после войны, Константин неожиданно, во второй раз, остался один... Тогда-то он и пустился было во все тяжкие, не смог поначалу, когда это случилось, устоять против свалившейся на него беды. Теперь-то он хорошо понимал и помнил, к чему это все могло привести... И ведь все равно, вино и водка ничем не могли помочь ему в тогдашнем положении; они лишь на время притупляли, заглушали боль, но затем, после протрезвления, она наваливалась на него с новой, еще более безжалостной силой. На его службе, к счастью, эта мрачная пора жизни сильно не отразилась: его хорошо знали и ценили на корабле, а сам он хорошо знал свое дело. Но вот в нем самом эта история оставила заметные, не стираемые следы... И однажды, когда корабль стоял у стенки, после полутора месяцев тяжелого запоя Константин вдруг стал отчетливо сознавать, что погубит себя, погубит не только свою безупречную репутацию, но и всю свою до того честную и ясную жизнь!..

– Стоп! – сказал он себе тогда, - так недолго и до горячки докатиться. А семью этим все равно не вернешь... станешь толь-ко никому не нужным подзаборным бродягой, вроде тех конченых пьянчужек, что побираются по ларькам, вызывая у всех жалость наполовину с отвращением. Валентина же первая будет презирать тебя...
В те дни его постоянной, неотступной болью была мысль о сыне, и страх потерять его преследовал, мучил Константина. И то, что его могут разлучить с Георгием, представлялось ему чудовищной несправедливостью: он ли не любил мальчишку, он ли не готов был посвятить ему всю свою жизнь!.. И вот тогда-то, снова и снова думая о Георгии и обо всем случившемся, он решил, что своей слабостью дает жене отличный повод совсем лишить его сына, да еще и оправдать перед ним в будущем и свой уход от отца, и это насильственное, дикое отлучение. Но этого Константин уже никак не мог допустить: единственным близким и дорогим для него существом, единственной радостью, оставшейся ему в жизни, был сын, и надежда, хотя бы в будущем, принять участие в его воспитании только и утешала моряка. Заводить новую семью он не собирался, и не хотел лишаться этой последней для себя надежды и утешения. К тому же он был твердо уверен, что нужен сыну и что никто не сможет заменить Георгию его, отца... Вот тогда-то и дал себе слово Шелехов: держать себя в руках всегда, при любых обстоятельствах, не раскисать из-за предательства и не искать спасения в водке. Трудно было противостоять немилостивой к нему судьбе, труд-но бороться с нею и с самим собой, но он преодолел и это испытание, – сил у него достало даже и тогда, в те черные, безысходные дни. И спасался он от своей беды только на корабле, в работе, среди товарищей по общему делу.

11
... Все-таки от того, что было, так просто не отряхнешься, этого не выбросишь из памяти... В ту пору он многое передумал и, казалось, впервые отказывался понимать происходящее. Из-мена и коварство, внезапно открывшиеся ему, привели его в от-чаяние и не на шутку поколебали его веру во все доброе, которую он твердо исповедывал, да и в самый порядок вещей в этом мире. Сначала смятение и растерянность, недоумение перед случившимся и очевидным, стыд и жгучая боль охватили его. Потом к нему пришли доселе не знакомые, еще не изведанные им муки ревности, горькая обида непонимания и мерзкое ощущение лжи и обмана, опутавших его; а с ними вместе жалость к ней, Валентине, и почему-то к самому себе, и безотчетная, слепая ненависть, почти ярость к ее соблазнителю. – Все это разом, подобно лавине, обрушилось на него, смешалось в невероятном хаосе и захлестнуло все его мысли горячей, вязкой волной безумия. И, как лавина, едва не похоронило его...

В десятый и в сотый раз задавал он себе один и тот же не-разрешимый вопрос: как это произошло?.. как это могло про-изойти?.. – и не находил ответа. Да ответа на него и не могло быть; он не понимал тогда, что и сама Валентина вряд ли смогла бы ответить на него, объяснить случившееся. Ведь жили они по тем временам хорошо: квартиру им тогда уже дали, – вернее, комнату в общей квартире, ту самую, в которой он жил и теперь; и жалованье он как механик получал неплохое, его вполне хватало на троих. А Георгию через полгода уже должно было исполниться шесть лет, – пора было готовиться в школу... Константин любил жену, жалел ее и никогда не обижал. И вдруг это непостижимое предательство!..

Позже, с горечью и обидой размышляя об этом, но уже не-много остыв от слепой ярости, он старался быть как можно бес-пристрастнее и справедливее по отношению к ней. Подавляя в душе проснувшуюся ревность, сам судил себя как бы со стороны и пытался понять, вспомнить, – где, когда, в чем он не устроил жену, не оправдал ее надежд?... И добросовестно отыскивал в обстоятельствах и отношениях их почти семилетней жизни такие факты или события, которые бы могли подтолкнуть Валентину к предательству и хоть отчасти оправдать ее или хотя бы объяснить ему ее измену. И не находил. – Он не находил, как ни старался, хоть каких-нибудь веских причин или убедительных оправданий, которые бы – тут он пытался поставить себя на место Валентины и посмотреть на вещи ее глазами, но ему это плохо удавалось, – которые бы заставили женщину очертя голову кинуться в водоворот сумасбродных развлечений и бесстыдного, откровенного разгула. И ведь это продолжалось больше года, а началось, оказывается, еще в тот раз, когда он ушел с кораблем в Николаев на три месяца на ремонт... И Валентина, не ведая сомнений, целый год спокойно жила и с мужем, и с любовником, и, кажется, готова была и дальше продолжать это позорное безумие. А он, слепец, весь этот год жил, ничего не подозревая, и был, как водится, единственным, кто этого не знал... – Какие уж тут оправдания!..

– А может, женщине вовсе и не нужны какие-то особые и очень уж важные причины или обстоятельства, – рассуждал Константин со временем, придя в себя от первого потрясения. – Может, и не нужны: ведь женщина – вся смута, порыв, в ней все  от настроения и чувства, пусть даже мимолетного, безрассудно-го, но искреннего и завлекающего... Могла же и Валентина под-даться такому внезапному стихийному чувству или порыву, – мысленно оправдывал он жену, – баба молодая, горячая, а здоровья и огня так на двоих хватит!.. Но от такого объяснения становилось еще горше и муторнее на душе…

Конечно, положа руку на сердце, он готов был признать за собой одну настоящую вину, хоть и легко объяснимую, но все же непростительную в глазах женщины: он всегда был слишком занят кораблем и службой, своим нескончаемым морским ремеслом, ничего вокруг себя не видел и уделял своей молодой жене не очень-то много внимания; было такое. А всякая женщина, известно, требует к себе внимания, не может жить без него... Но что тут поделаешь? – если она не в ответе за это, то уж он тут и вовсе не виноват, – думал Константин с горькой убежденностью. – Все равно, наше дело остается, и никуда от него не уйдешь: моряку нужно плавать, хочет этого его жена или нет, и тут уж ничего не изменишь! – такова наша планида. А женщина, которая не умеет ждать, просто не должна идти за моряка... – Так рассуждал Константин Алексеевич со временем, пытаясь найти в этом хоть какое-то для себя утешение.

Как бы там ни было, думай не думай, жалей не жалей, а случившегося уже не поправишь. И разбитую семью ничем не склеишь, не вернешь... Да он и не хотел этого, остался жить бобылем.

12
... Были у него потом, после ухода Валентины, и женщины. Женщины разные – зрелые, в годах, как и он, и совсем еще молодые, неопытные, были разведенные и не бывавшие замужем. Но, странное дело, теперь, после всего происшедшего с ним, Константин смотрел на них, даже на самых постоянных и положительных, лишь как на житейскую необходимость, порой приятную, порою обременительную. Всерьез он их больше не воспринимал, – что-то в нем надломилось тогда. И хотя среди них нашлись две-три очень добрые и достойные, такие, с которыми бы можно было попытаться устроить свою жизнь, – он с каким-то суеверием, почти со страхом избегал этого и не допускал даже малейших разговоров о браке: сколько же можно испытывать судьбу?!. Так и решил доживать свой век в одиночку. Но поступал со всеми встреченными женщинами с предельной честностью: никогда и ни в чем не обманывал их и не старался завоевывать их расположение красивыми словами и пустыми обещаниями. А, главное, всячески избегал знакомств и каких-либо привязанностей жен моряков, как бы хороши и приятны они ему ни были... Стоило ему только узнать, что его новая знакомая – жена моряка, как он немедленно и безоговорочно, порой даже резко обрывал знакомство. Это был его неписаный закон, своего рода кодекс чести, заповедь: он не мог, не имел права обмануть, ограбить своего же собрата-моряка, болтающегося в эти минуты где-то в море! У него просто рука не поднимется на чужой очаг, чужое счастье. Пусть этим занимаются другие, потерявшие стыд распутники и волокиты вроде того подлеца, рыжего Фильки Осипова, который за бабий подол и сладкие утехи давно уже продал жалкие остатки своей презренной совести. И пусть ветреные подруги моряков бесятся, если им угодно, и заводят шашни с кем-нибудь другим, но не с ним!..
И Константин ни разу не нарушил своей добровольной за-поведи.

13
Самое страшное в случившемся для него было то, что из-за амурного приключения и капризного безрассудства Валентины он вдруг остался без сына. Право, трудно было рассчитывать, что она отдаст сына отцу, даже и ослепленная своим увлечением. И все равно, для него это был незаслуженный, жестокий удар, тяжелее которого было только то, что случилось в войну. – Тем более ужасный, что Константин совсем не был подготовлен к нему. Беда грянула, как гром среди ясного неба; а ведь он до этого никогда не представлял себе своей жизни без семьи, без сына. Особенно после гибели в войну его первенца, маленького Алексея; теперь он все свои надежды связывал с Георгием. И вдруг это внезапное и предательское, как удар в спину, разлучение с сыном, – без его вины, без доводов, без оправданий. Было от чего опустить руки!..

Позже, оправившись кое-как и от этого удара судьбы, живя один и продолжая служить на корабле, Константин с волнением ревниво следил за тем, как растет и мужает Георгий. Он встречался с сыном так часто, как только мог, как ему позволяла служба, давал на него деньги Валентине и иногда приходил в школу. Он очень боялся, как бы сын не почувствовал безотцовщины и не бросил учиться. Но этого не произошло, и к великой радости отца Георгий, окончив школу, поехал в Одессу сдавать экзамены и поступил в мореходное училище. Счастью Константина Алексеевича не было тогда предела, – ведь это было исполнением его собственного заветного желания!

Ну, а Валентина через год бросила своего дружка Фильку-рыжего и, сменив после него еще двух или трех хахалей, кажется, нашла себе то, что хотела, и к тридцати годам, наконец, ус-покоилась. Появились у нее и дети в новом браке. Все это сильно осложнило ее отношения со старшим сыном и не могло не сблизить Георгия с отцом.

14
С тех пор прошло уже много лет. Время начинало стирать из памяти и эту печальную полосу его жизни. Сейчас Константину Алексеевичу пошел уже шестьдесят восьмой год, и все его потери и невзгоды – невероятно тяжелые по своему напряжению годы войны, смерть близких и друзей, сложности послевоенной жизни – всё было позади. Иногда ему казалось странным, что сам он все еще жив: судьба упорно и неотступно, как рок, била и ломала его самого, губила близких ему людей, словно стараясь сокрушить все, что он создавал и берег – семью, любовь, привязанности, и каждый раз после очередной бури он обнаруживал себя среди обломков былого счастья, полностью разбитым и обескровленным... И всякий раз нужно было подниматься среди пепелища. – Откуда только брались у него для этого новые силы и мужество? – он и сам не знал...
Теперь спасительной гаванью для него были Георгий и его семья. Многое из прошлого растаяло, затерялось в потоке времени, а раны, когда-то едва не погубившие его, кое-как зажили, зарубцевались, и он стал понемногу забывать о Валентине и обо всем, что пережил тогда... Главное, что сын вырос верным отцу и любящим, – чего же больше нужно было ему от судьбы под конец жизни?.. – Скорей бы уж дети перебирались к нему насовсем! – Константин Алексеевич всей душой желал этого. И хоть выпала ему нелегкая доля, он больше не жаловался на свою судьбу. Оглядываясь назад, он с грустным утешением думал, что не зря прожил свой век, и мог под конец честно признаться себе, что не удалась ему только его семейная жизнь...

Родина дала ему все, что было у нее для своих сыновей: трудные годы лишений и напряженного труда, радость полно-кровной предвоенной поры и скромную, но отрадную долю того светлого, неопределимого ощущения полноты жизни, которое, наверное, и есть простое человеческое счастье.

Но пришла война, и та же Родина потребовала от каждого полной мерой разделить с ней все ее испытания и невзгоды. Она потребовала от своих сынов новых, неслыханных лишений, нового, почти нечеловеческого напряжения всех сил и полного самоотречения. И новых страданий, новых жертв, куда более страшных, чем прежде... Война безжалостно и беспощадно перечеркнула человеческое счастье Шелехова и счастье тысяч и миллионов людей. И он, как и другие, беззаветно снова и снова готов был жертвовать всем, и прежде всего собой, своей жизнью за жизнь своей семьи, за свободу родной страны, и без колебаний, без лишних сомнений делал на войне свое дело, не уклоняясь от судьбы и от самой смерти. Тогда он был молод, и смерть не казалась такой реальной и неумолимой, как теперь. А умирать им тогда было за что!..

Но судьба, а вернее война, распорядилась иначе, страшнее, – так чудовищно и жестоко, как нельзя было и подумать! И Шелехов, прошедший со своим кораблем всю войну и не раз вместе с ним горевший и тонувший, – он все-таки остался жив и почти невредим, а его родные, его любимые жена и сын погибли под бомбежкой в родном Новороссийске... – Как, каким отмщением мог он счесться с проклятой войной, с фашистами за эту страшную потерю, за гибель своих близких?! Да только разве у него одного погибли родные и близкие? И разве не умирали на его глазах, как мог умереть и он сам, его товарищи и друзья, которые ведь тоже были чьими-то мужьями, отцами, братьями?..

И Константин Алексеевич понимал, чувствовал своим сердцем, что этой горькой, неизмеримой ценою, своими Марусей и сыном заплатил он, как и многие наши люди, за свободу родной земли, отечества, за само его существование, и что и он, и его боевые товарищи просто по-сыновьи разделили тяжкую судьбину всего своего народа, своей многострадальной родины...

15
Последние годы Константин Алексеевич особенно часто вспоминал молодость и своих родителей, умерших в войну, вспоминал Марусю и сына Алешку. Видно, и впрямь старость подкрадывалась, и одиночество упрямо напоминало о ней. Под нахлынувшими воспоминаниями оно отступало, как сумрак с приходом солнца, и живые, яркие картины довоенных лет наполняли его мир. Он вспоминал свою встречу с Марией, начало их любви, этот умчавшийся светлый праздник жизни. Вспоминал доверчивые любящие глаза Маруси и ее привычки, такие дорогие и милые сердцу и теперь, спустя более чем тридцать лет, и почти явственно слышал ее негромкий мягкий голос. И совсем отчетливо, до боли живо вспоминал он прикосновение марусиных нежных рук, когда-то ласкавших его голову, – чуди-лось, прямо теперь, вот сейчас, он ощущает их теплое касание... Потом он вспоминал Алешку, их баловня и любимца, такого же синеглазого, как Маруся, с характером горячим и упрямым, как у отца. Ему не было и пяти лет, когда началась война... – И всё это погибло, исчезло, развеялось в прах! Лишь только образы живых, дорогих его сердцу людей остались в его памяти... и только в его, Шелехова, памяти... и это всё, что от них осталось! Но даже эти последние следы их жизни на земле исчезнут, уйдут в могилу вместе с ним. – Разве это справедливо?..

...Если бы сейчас с ним была его Маруся, – какая настоящая, осмысленная и спокойная, жизнь была бы у него! – не то, что это жалкое и постылое прозябание одинокого морского вол-ка... Алексеич вызывал в памяти незабвенный образ жены, и это ему всегда легко удавалось: Маруся вставала перед его глазами такою, какой была, – живою, доброй, желанной. Ее облик со временем словно бы отдалился, оторвался от него, но нисколько не потускнел, не стерся в памяти за ушедшие годы...

И еще Константин Алексеевич вспоминал день, когда он с эшелоном уезжал на формирование, на фронт. Толпы провожающих на новороссийском вокзале, кричащих, плачущих, мечущихся... Вспоминал, как он в последний раз обнял жену, которая все не могла унять дрожь от рыданий, и целовал ее милое, родное, мокрое от слез лицо, глаза, губы, как поднял на руки Алешку и говорил им какие-то ободряющие, бессильные теперь слова, а у самого в мозгу загнанной птицей билась острая, испуганная мысль: вернусь ли?.. увижу ли вас снова?.. – Не довелось!.. Мог ли он даже предположить тогда, что сам-то вернется, останется жив, хоть и уходит в бой, а вот их оставляет здесь, дома – и на смерть?!..

Его воспоминания неизменно, всегда обрывались на этом, и застарелая боль потери, утихшая с годами, оживала вновь. И жгучая, никогда не умиравшая в нем ненависть к войне, лишив-шей его и миллионы других людей надежд на счастье, удушливой волной поднималась в нем...

А Алешка, Алексей! – ему сейчас было бы не меньше тридцати шести, – да, тридцать восемь лет уже было бы его первенцу! Константин Алексеевич силился и никак не мог представить себе того маленького Алешку взрослым парнем, мужчиной... – Война отняла у него право стать взрослым...

16
Шелехов вышел из кафе и направился через площадь к концу набережной, туда, где были рыбацкие причалы. Он шел ссутулившись и вобрав голову в плечи, и холодный ветер, порывами налетавший с моря, обжигал ему лицо и руки.

С каждым часом шторм там, за каменистым мысом, продолжал крепчать, и вода в бухте становилась все темнее и не-приветливей. Над водой рваными клочьями метались чайки, и от их резкого, скрипучего крика было тревожно и неуютно на берегу...
И нужно было прожить хоть и не долгую, но тоскливую и трудную зиму, и эти затяжные холодные штормы и дождаться следующего лета, когда приедут дети, чтобы начать жить сначала...


Рецензии