Отрывки из книги Реминисценции и комментарии
Осенью сорок шестого года Мама оставила меня в Энгельсе у Бабули. Она работала поварихой в доме инвалидов. Бросить работу не могла. Меня второй раз в жизни определили в ясли. Теперь я знаю, что по тем временам это было почти невозможным делом. Яслей было мало. Меня приняли как ребёнка "бывшей военнослужащей, завербованной на Север". Ясли находились далеко, на углу улиц Свердлова и Тихой. Тогда названий я не знал, а знал, что надо долго идти по Петровской к Волге, а затем напротив "школы глухонемых" повернуть налево и пройти ещё пару кварталов. На правой стороне стоял обычный для Энгельса деревянный дом, кажется с полуподвалом. Жильцы, вероятно, были выселены, а в доме устроены детские ясли. Много позже я украдкой ходил туда, пытаясь угадать этот дом в череде серых осевших хибарок. Казалось, я хорошо зрительно помню путь. Нужно только пробрести необходимое расстояние, повернуться и оказаться прямо напротив старинных окошек. Тем более, что дом, кажется должен был виден с угла Петровской, чуть выступая за "красную линию" улицы. Однако когда пришёл на место, опознать свой домик не смог.
С яслями в памяти запали два эпизода. Первый: "Мы строим ёлку".
Я рос тихим робким созерцателем, делал только то, что разрешалось. А строить ёлку не разрешалось. Тем не менее, когда шалуны с криками: "Ёлку! Давайте строить ёлку!" начинали сволакивать в кучу стульчики, я тоже подтаскивал детские стульчики на середину нашей игровой комнаты. Из стульев воздвигалась гора. Мне казалось, она касается потолка. Затем все участники залезали на неё. Считалось, лучше всего залезть как можно выше. Под маленькими сорванцами гора начинала рушиться. Это их нисколько не пугало, все искренне радовались. На звук падающих стульев являлись воспитательницы (Одну из них звали "тётя Мира", позже при встречах со мной и Бабулей или Мамой она всегда ласково здоровалась со мной, а я "бычился". А ещё позднее она беременной проходила мимо наших окон и Папа, дурачась восклицал: "Вон, вон твоя тётя Мира идёт! Ой, что это с её животом?") и разгоняли шалунов. Зачинщиков ставили в угол. "Ёлку" разбирали. Меня никогда не наказывали. Выше чем на один стульчик, я не забирался.
Второй эпизод: "Трактор едет!" Раз в день, а возможно и в несколько дней, кто-то из смышлёных малышей первым улавливал глухой, как землетрясение инфразвук. Гул медленно надвигался слева на наш домик, на всю улицу. "Трактор едет!" Мгновенно оставив все игры, стриженные бошки опрометью бросались к двум уличным окошкам. Я тоже подбегал, но - последним и из-за затылков не столько видел, сколько слышал, как по улице, заставляя всё дрожать, проплывал могучий трактор. По настоящему я разглядел трактор уже в школьные годы.
Зимой Бабуля возила меня в ясли на санях, сваренных из уголков и труб, в два раза шире обычных детских и очень тяжёлых. Подозреваю, что она взяла их на работе. Обычно на таких санях возят молочные бидоны и мешки. Бабуля укутывала меня как могла. Она очень боялась простудить ребёнка. Поверх шубейки меня завязывали шерстяным женским платком так, что ничего не было видно. Однажды она закутала меня не так плотно и, полулёжа на спине, я увидел в голубом небе бело-серые комки. Наверное, надвигалась весна. Я спросил Бабулю: что это там высоко? "Это облака, Колюшка" - отвечала Бабуля. "А Вы купите их мне?" - вопрошал я. Просьба развеселила Бабулю. Она потом часто вспоминала об этом случае: "Как Колюшка просил купить облака".
ВОСПОМИНАНИЕ, СВЯЗАННОЕ С ЯСЛЯМИ ТОЛЬКО ФОРМАЛЬНО.
Однажды весной или в начале лета мы с Бабулей возвращались из яслей. "Пойдём, Колюшка, скорее! Наверное, буря начинается" - сказала Бабуля. И действительно, мы ещё и полквартала не дошли до угла Петровской, как задул ветер, среди улицы и впереди закружились столбы пыли, песок захрустел на зубах. Крупные капли упали в пурынь. Прямо по курсу, у белого каменного домика, до сих пор дремлющего на углу Петровской и улицы Калинина, (в нём, кстати, тоже помещался детский сад) резкий шквал вдруг сломал дерево. Наверное, ударил гром Всё вокруг стало белёсым на фоне мутного сине-серого неба. Тут же хлынул дождь. А мы ещё не добежали до угла Петровской. "Давай, Колюшка, спрячемся куда-нибудь! Куда же нам спрятаться?" И не добежав дома за два до угла Петровской, постучали в чью-то калитку. Нас тут же пустили в сени. Хозяева возбуждённо смотрели в окна и раскрытую дверь на улицу, праздничными голосами говорили о том, что никогда не видели "такого бурана". Тарарахал гром над самой головой. Все вздрагивали и восхищённо "ухали". Вдруг хлопнул сильный порыв ветра. Ворота приютившего нас дома, крякнув, повалились. Хозяева заохали, завопили, забыв жалеть нас с Бабулей. Дождь, видимо, был недолгим. Как только пелена спала, Бабуля поблагодарила "людей", и мы отправились домой. Придя к дому, Бабуля стала долго рыться в карманах своего промокшего "пинжака". "Ну вот, Колюшка, мы ключ потеряли" - уныло сказала она и заплакала. Наудачу мы возвратились снова к тем людям, которые приютили нас в грозу. Бабуля объяснила, что возможно у них потеряла ключ. Без удовольствия они посуетились, поискали на полу, на столике в сенях, ещё где-то. Мы уже с тяжёлой душой стали уходить, как в тёмной яме от вывороченного столба ворот, полной грязной воды, вдруг блеснул наш ключ! Как он туда попал? То ли Бабуля обронила его, когда мы вбегали во двор? То ли на обратном пути? Может быть он был смыт потоком с крыльца? Главное и неожиданное для нас и чужих то, что он так неправдоподобно нашёлся. Много лет я раздумывал, как же он выскочил у Бабули из кармана? И, только записывая этот эпизод, понял: он вылетел вместе с носовым платком, которым Бабуля вытирала мокрое лицо, стараясь предстать респектабельной перед чужими людьми.
В сумерках, грязные сырые мы дотащились до дома, отперли дверь и повалились спать. Потом, проходя через пустоватое место на Петровской у "школы глухонемых", мы с Бабулей часто вспоминали: "Вот здесь мы ключ потеряли", "вот тут в бурю дерево сломало".
ПАСТОРАЛЬНОЕ ВОСПОМИНАНИЕ.
Лето. Позднее утро. Я просыпаюсь. Полусонный выбредаю на крылечко. Сижу на широких тёплых шершавых ступенях. Лёгкий холодок быстро проходит. Бабуля в белёсом сарафане копается где-то в огороде, скрипит дверцей курятника. Небо ясное, глубокое. Справа пригревает солнышко. За забором, то ближе, то вдали, по очереди поют петухи. Тепло, блаженно, безмятежно. Высоко, поперёк неба, уютно рокоча, ползёт самолёт. Далеко за огородом взбрёхивает собака. Брякает щеколда, скрипит калитка, дзынькают брошенные дужки вёдер. Бабуля пришла с колонки с водой. "Встал, Колюшка, щас будим завтракать!"
ВОСПОМИНАНИЕ С УПОМИНАНИЕМ ПАПЫ.
В нашем скрипучем комоде лежало множество вещей, трогать которых не дозволялось. К ним относилась и пачка пожухлых документов, в основном - квитанций, в распухшем до предела потёртом кожаном редикюле. Бабуля прятала сумочку именно в том ящике, который утратил способность выдвигаться. Иногда, по делу, она извлекала свои фолии и палимпсесты, надев очки и слюнявя пальцы, что-нибудь долго выискивала. Я с интересом заглядывал сбоку. "А вот, Колюшка, твоя метрика" - значительно говорила Бабуля, извлекая бурую картонку, сложенную книжечкой. "Вот, записано, посмотри, "Доброхотов Николай"! Я проникался важностью момента. Я - маленький, а уже записан. У меня есть документ, теперь никаких неприятностей! Бабуля осторожно давала подержать метрику. Читать я не умел, но очень нравились рисунки на обложке. Потом я даже просил Бабулю ещё показать их. Красным карандашом были изображены якорь со звездой и, кажется, ангелочки. "Это Папа нарисовал" - пояснила Бабуля - "Выдумщик!" Я стеснялся узнать, где, какой Папа, но очень гордился, что мой Папа так рисует. Ни у кого нет такой метрики.
КАК ОДНАЖДЫ Я ЧУТЬ НЕ СПАЛИЛ ДОМ.
Однажды мы с Галей, дочерью тёти Милы, нашей квартирантки, были оставлены дома. Не помню, почему меня не отвели в садик, а Галя, вероятно, совсем ещё не ходила. Галя была года на два младше меня, слушалась меня как взрослого. А я её заботливо опекал. Мы играли с котёнком, нашими драными куклами и зайцем. Постепенно дом выстывал. Галя замёрзла и захныкала. Я тоже замёрз, но один я бы вытерпел до возвращения Бабули, вернее, до тёти Милы. Она приходила с работы раньше. "Не плачь" - успокаивал я Галю - "вот сейчас растопим печку, будет тепло". Я много раз видел, как Бабуля растапливает печку. Но она строго запрещала мне брать в руки спички или подсовывать щепочки в огонь и даже заглядывать в печку. Зато я так часто наблюдал Бабулину технологию растопки, что знал её наизусть. Приносимые с мороза, заиндевелые поленья не разгорались. Бабуля макала кучку щепочек в керосин, закладывала их поглубже под поленья и, отодвигаясь от топки, быстро бросала спичку или зажжённую бумажку. Керосин вспыхивал, ярко прогорал Но когда пламя тускнело, собираясь погаснуть, дрова начинали трещать, пускать струйки дыма, печка гудела и разгоралась. Часть поленьев для просушки всегда оставалась в печке, небольшая грудка лежала подле. К ней были наметены корочки, щепочки, всякая шелуха для растопки. Рядом на кирпичах стояли вёдра с водой. Чело печки выходило в проходную комнатку, через которую светлая спаленка сообщалась с залом. В новом доме на её месте была создана тёмная спаленка. Так вот, Галя захныкала. Я вдруг почувствовал себя ответственным, понял, что затопить печку - наша естественная необходимость. Точно помню, что ни тени баловства, ни каких пироманических желаний в моих намерениях не было. Я натолкал щепочек между поленьев. Потом полез за спичками, лежавшими на выступавшем кирпиче. При всей наблюдательности я пропустил одно необходимое действие, не открыл заслонку трубы. Наверное, я этого не знал, а может быть, заслонки находились высоко, и я решил, что открывать не обязательно. Помню, лез, лез, подставлял табуретку, тянулся через вёдра за спичками. Наконец, смахнул их вниз. Коробок подпрыгнул и свалился в ведро. Я выудил замёрзшими пальцами, коробок, открыл. Спички, как мне показалось, не намокли. Я знал, что мокрые спички не горят. Мокрые - это когда головки блестят. А головки моих спичек быстро стали матовыми. Да и упавши, они не утонули - я быстро вытащил их из ведра. Может быть тогда я был прав, спички были готовы к загоранию. Я не придал значения намоканию боковинок коробка. Осторожно мокрыми пальчиками брал спички, чиркал, чиркал. а они не зажигались! Чиркал, чиркал - отчаялся. Галя плачет. Тогда я решил, что с керосином загорится лучше. Особенно, если намочить керосином сами спички. Как древний грек, я считал, что вода и керосин - два противоборствующих начала. Керосин должен "пересилить" воду. Я деловито пошёл в кухню, намочил в керосине щепочки, засовывая их по очереди в узкое горло бидона. Делал всё старательно, но неумело. Щепочки рассыпались. Мы с Галей собирали их окоченевшими руками и совали в холодный чугунный створ топки, пачкаясь в саже. Мы наплескали воды, рассыпали кругом древесный мусор и мокрые спички. Воняло керосином. Мы обессилили в борьбе с неподдающимися вещами, завыли в два голоса. Днём пришла тётя Мила. Успокоила Галю и меня. Смотрит, а кругом спички с размятыми головками. "Что это у вас?" "Это мы хотели печку растопить, Галя замёрзла." Вечером с работы вернулась Бабуля. Тётя Мила рассказала ей. Бабуля всплеснула руками, ахнула. Стала меня подробно расспрашивать. Но нисколько не ругала! Тихонько охала. Я описал ей наше положение и неудачную попытку обогреться. Волнуясь, Бабуля попросила меня больше никогда самому не растапливать печь. Спички с тех пор убирались совсем или ставились на самый верх задвижки, под потолок. Добираться туда я мог уже, став подростком, а надобность топить печь тогда отпала.
Из четырёх времён года для меня в раннем детстве существовали только два: зима и лето. Зима долгая, нудная, грустная. Жизнь зимой проходит в помещениях: дома или в садике. Летом жизнь проходит на улице, в помещения уходят только спать. Лето - действие, радость, обновление. Зима - сон, дрёма, тягостное ожидание. Посмотришь в окно, видишь серую вату между рам, льдистые наплывы на стекле, затоптанный снег под окном, разъезженный снег в середине улицы. Дома холодно, на улице ещё холоднее. Идти туда совсем не охота. Не помню в раннем детстве, чтобы зимою я просто гулял. Чтобы выйти на улицу, надо было долго собираться, одеваться, кутаться. Такую роскошь можно было позволить себе только при сборах в садик. Очень редко, видимо в предвесенние, тёплые дни, когда уже солнце золотило заборы, дощатые стены, вдруг Бабуля выпускала меня во двор погулять по единственной размётанной дорожке от крыльца до уборной. Снежные берега дорожки были покрыты квадратными нишами с черневшими внутри угольками. Это Бабуля выносила золу после топки печей. Я быстро выучился копать печным совком такие ниши и называл их "печками". С того времени у меня возникает буйная радость при чистке снега. Мы копали "печки" с девочкой Галей, дочерью нашей квартирантки, Тёти Милы. Иногда рассаживали в "печки"-домики куклят или чурочки. По тем временам у меня было много игрушек. Присылала Мама или покупали по её наказам. С любовью вспоминаю тряпичного зайца из белого ставшего серым замарашкой с вислыми длинными ушами. Заяц постепенно терял глаза, нос, лапы, усы, ухи. НО оставался милым и родным. Как-то, узнав о существовании коней на колёсиках, (возможно видел в садике, но очередь поиграть с ним до меня не доходила) я стал просить о приобретении такого коня. Коня не нашли, но подарили корову! Из папье-маше и тоже на колёсиках. Вначале я разочаровался и надулся. А со временем полюбил корову безраздельно! Она быстро облупилась, прежде всего на носу, сломались рожки, пропал хвост. Затем размахрилась одна нога, и корова стала хромать на подставке. Потом, по очереди отвалились колёса. Обидно, ведь я её не ломал! Процесс поломки шёл сам собой, вероятно, запланированный конструкторами. А я пестовал мою корову, показывал всем, как буду доить её, пас, мычал за неё, ставил её в снежные домики. Были ещё у нас игрушки, которыми играть не позволялось! Их изредка доставали и демонстрировали гостям. Это были заводные игрушки из Германии, привезённые Дядей Ваней. Прежде всего - потрясающая, жестяная, натурально раскрашенная, заводная лягушка. Она так хорошо выглядела, так здорово, естественно прыгала, что взрослые вздрагивали. Женщины визжали, когда она начинала скакать на них по столу. Дети хлопали руками по столешнице, ловили её как живую. Когда завод кончался, лягушка замирала, но если ей слегка нажимали на спину, взвивалась в заключительном прыжке. А если кто-ни будь хватал её, с изумлением поднося к лицу, лягушка часто била пружинистыми лапками и громко стрекотала. Бабуля тут же сердито отбирала игрушку, негодуя на непонятливость "чужих", которые не знают, что заводные игрушки ломаются, если их не пускать "правильно". Прошкины привозили мне на время таких же заводных мотоциклиста (он ездил кругами на "цундапе" с немецким номером на переднем колесе) и ослика, запряжённого в двуколку с клоуном на козлах. Двуколка катилась а ослик дрыгал ногами, не доставая до полу, как бы галопировал. Кучер-клоун подскакивал на облучке. Показав их разочек, Бабуля складывала их на верхнюю полку буфета: "Чужие, не дай бог сломаются"! И предлагала играть моим зайцем и рваным медведем. Кто бы спорил!
В моей жизни рано появились детские книжки. Присылала Мама из далёкого необычайного Мурманска. Мамины посылки становились праздниками для нас с Бабулей. Наверное присылались существенные вещи. Мне запомнились коричнево-золотистые рыбины копчёного окуня, желтые шарики мандаринов и крупные шоколадки с увлекательнейшими картинками на сдвижных обложках. Блистающий мир золотых якорей, неудержимых крейсеров, резавших серыми носами лазурную волну, прихотливых лент, трепещущих флагов! Вкус шоколада я до сих пор не нахожу хорошим. В шоколадках меня завораживало не содержимое, а необыденная форма: глубокий ровный цвет плитки, римская правильность нарезанных шашечек, гремящая лучезарная фольга - "золото" по нашему, шикарная обёртка-футлярчик, которую, если медленно стянешь, уже не оденешь, так она благородна. Обёртку от шоколада мы с Бабулей прятали, а потом весь год любовались гордым голубым кораблём ил роскошным золотым якорем, или милым медведем на липовой ноге, подсматривавшим в светлое избяное оконце. Бабуля даже украшала ёлку, бережно сохраняемыми обёртками. Так же заботливо сохраняла она засушенные кожурки от мандаринов, якобы для использования их в чай. Я ни разу не видел, чтобы, хоть когда ни будь, хоть одну корочку использовали. Корки годами пылились в ящиках буфета вместе с хламом. Иногда мы с Венкой возьмём, по одной, пожуём в надежде совершить гастрономическое открытие. Противные, пыльные, обеганные тараканами корки, утратили навсегда волшебный цитрусовый вкус. Открытием их не назовёшь. Сейчас я раздумываю, какие чудеса транспортировки случаются на свете! Мандарины, выращенные на Кавказе, в Южном краю, долго ехали на Крайний Север, в заполярный Мурманск, были куплены и тут же отправлены обратно, почти тем же маршрутом. Доехав до Энгельса, они лежали у нас месяца по два. Бабуля выдавала строго по мандаринке в праздник, или в какой ни будь особо неудачный, печальный день, или если я прихварывал. Запах мандаринов для меня - запах Нового Года. Никакие апельсины не заменят Новогодней мандариновой ауры! И, конечно, гвоздь посылки, вещь, олицетворявшая собою Мурманск - Север - Арктику - Полюс, как бы теперь сказал обыватель: "фирма", это отборные, лоснящиеся, копчёные балычки морского окуня. Коричнево-золотистые с полупрозрачной спинкой, с дивным волнующим всепроникающим ароматом сгоревшего моря. Ломтики перламутрились на разрезе. Невозможно остановиться, впиваясь зубами в податливую солоноватую мякоть. Бабуля отпиливала тупым ножом мне на один ломтик больше, чем всем угощавшимся, и неумолимо прятала сокровище "на завтра". Иногда загрустим мы с ней. "Давай, Колюшка, по кусочку балычка съедим!" И мы съедали. Бабуля - один, а я - два кусочка. Бабуля уверяла, ей больше не хочется. "А зачем больше, больше не надо!" - доказывала она вслух самой себе.
Так вот, о книжках. Читать я начал в четыре года. Конечно, не сразу бегло. Учился по "Азбуке", принесённой Бабулей, видимо, с работы. Занимались со мной и Дядя Саша, и старушки на Бабулиной работе, и тётя Мила. Потом появился "Букварь" с традиционным: "Маша мыла раму". В Букваре - нечастые цветные картинки. Запомнилось: мальчик колет ломом лёд на ступеньках. К словам - "лёд" и "лом". Незнакомые предметы - юрта, юла. Особенно нравились жёлтые блестящие пули. Такие картинки были тогда в букварях. Я любил подолгу рассматривать толстую картонную книжку, с красочными изображениями советских видов вооружения в бою. Наш танк подминал фашистов, пушка расстреливала немецкий танк, советский крейсер топил немецкий, пикировали самолёты, взметались в небо огненные взрывы, злой огонь вырывался из стволов пулемётов и автоматов, косил грязных, мятых, обречённо погибающих фрицев. Вот какие тогда были книжки. Тогда тема войны проходила "стержнем" сквозь любые сюжеты. Для малышей считались естественными войны грибов, война между птицами и зверями, между насекомыми. Все стреляли, махали саблями, повергали врагов, водружали знамёна. Первые любимые книжки - Мамины. Русские народные потешки с волшебными рисунками Ю.Васнецова. Невозможно было оторваться от сценоподобных "примитивных видиков", наполненных зайчиками, уточками, свинками, петушками и, конечно, злыми волками, недотёпами медведями, хитрыми лисичками. Большая, в твёрдом голубом переплёте книжка Е.Шварца "Первоклассница" с милыми картинками-кадрами из одноимённого фильма. Сам фильм я увидел много позже. Бабуля использовала "Первоклассницу" в качестве денежного сейфа, вкладывая между страниц тогдашние крупно-форматные купюры. Нафаршированную деньгами книжку она запирала в самый неоткрываемый ящик комода. Благодаря такой функции книга очень хорошо сохранилась. Увлекали меня "Камчатские сказки" чудными историями про птиц, рыб и зверей, поступавших, как люди: помогавших избавиться киту от гарпуна, а затем подорвавших в море японских китобоев(!). медведей, беседовавших по человечески, песцов, лечивших других зверей... Я знал их на память, много обдумывал, проигрывал в голове сюжеты, дополняя своими фантазиями. Чёрно-серые картинки при долгом рассматривании оживали, становились всё глубже, объёмнее. Точки и бесформенные пятнышки на горизонте становились скалами. Из-за них вот-вот выплывут корабли... Я чувствовал цвет чёрно-белой картинки. Видимо тогда, в четырёх-пятилетнем возрасте, обнаружил у себя способность "превращать" плоскость в пространство. Наклеенные на стены садика аппликации самолётов отделялись от стены, сразу теряли свою нелепую условность, становились реальными изящными "стальными птицами", вечно неслись в бесконечность. Королём моих книжек стал толстый фолиант "Круглый Год", наверное, за 1948 год. Эти детские ежегодники предназначались для долгого семейного чтения в календарной последовательности. По временам года в нём перемежались стишки, рассказики, натуралистские репортажи. Картинки, хоть и чёрно-белые, были очень хороши. Добротные заставки, форзацы, подвальчики делали его произведением полиграфического искусства. По ходу чтения была неторопливо разбросана главками целая повесть Бориса Житкова "Что я видел", подкупавшая искренней непосредственностью мировоззрения мальчика пяти-шести лет. Сначала читал я только лёгкую понятную прозу, то есть - сказки. Затем - повестушки реально-бытового содержания. Затем - очерки натуралистов (М.Пришвин, В.Бианки). И лишь в последнюю очередь стихи. Причём, сначала коротенькие, конкретные, вроде: "Травка зеленеет, солнышко блестит". И гораздо позже открылись лирические, эпические поэмки. Поэзия казалась неинтересной, малопонятной. Зато, когда вчитался... (За долгие зимние вечера я ведь перечитал всё по многу раз.) Последним в фолианте овладел я "Мальчиком с-пальчиком" Василия Жуковского. Долго нехотя бродил глазами по строчкам и вдруг ясно осознал, как верно: "Жил маленький мальчик. Был ростом он с пальчик. Как искры глазёнки. Как пух - волосёнки... " Реальнее невозможно представить! Дух захватывает.
Под Новый Год Бабуля ставила мне ёлку. Покупала в Горторге сосенку, приносила и сохраняла в сенях до 31 декабря. В Саратовском краю ёлки не растут. Поэтому рубили редкие тщедушные сосенки и называли их "ёлками". Я всегда удивлялся про себя насколько наши "ёлки" не совпадали с пирамидальными, густыми праздничными ёлками на картинках. Ещё по книжкам и по разговорам в садике я знал, что ёлку должны наряжать сами дети, поэтому они так ей рады. Накануне Нового Года Бабуля сама втаскивала ёлку в комнату, вколачивала её в предварительно разысканный, вытащенный из дальнего угла, в пыли и паутине большой треснутый деревянный крест. Под вечер ёлку ставила в красном углу. Просвещённый в детском саду, я нетерпеливо начинал уговаривать её разрешить мне украшать ёлку. Однако все мои просьбы она отклоняла, укладывая меня спать. Возможно, она опасалась, что я разобью редкие стеклянные игрушки и порежусь, возможно, что не смогу равномерно их распределить, но, скорее всего она тоже была просвещена в старых традициях: дети должны проснуться и к своей радости обнаружить сказочно красивую ёлку! Бабуле хотелось сделать мне сюрприз. Действительно, проснувшись утром первого января, со смешанными чувствами ожидания и лёгкого разочарования, я обнаруживал скромно наряженную ёлку. На верхушке красовался серебристый шпиль - наверное, единственная стеклянная игрушка в нашем доме. А мне так хотелось, как полагается, красную звезду! Звезде полагается гореть! Было немножко досадно. Хорошо, что это чувство быстро улетучивалось. На фасадных веточках висели присланные Мамой картонные тиснёные петухи, рыбки, покрытые раскрашенной цветными лаками фольгой. Глаз не оторвать от петушиных хвостов и боков! Особенно изумляли переливы изумрудного и малинового при медленном вращении, колыхании. Загадка перехода одного цвета в другой долго занимала меня. Цвета снились. Ватного Деда Мороза, обмазанного льдистыми корками слюды, Бабуля помещала в развилку нижних ветвей, на мой взгляд, совершенно неправильно. Книжки и Детский сад свидетельствовали однозначно: Дед Мороз должен быть под ёлкой. Зато под ёлкой, в сугробе из ваты возлежала очаровательная фарфоровая головка бывшей Маминой и Тёти Валиной куклы, Маргаритки. Судьбу этой поразительно милой, натуральной куклы расскажу позже. Её головка с приоткрытым ротиком, розовым язычком на двух естественных зубиках, ясными голубыми глазками в обрамлении живых ресничек, остатками натуральных волос, задрапированная ватой смотрелась прекрасным херувимом, но совершенно не совпадала с моими представлениями о Снегурочке. Бабуля хранила её в комоде среди чистого белья, изредка любовалась, вспоминая жизнь с Дедом. Это он подарил потрясающую куклу своей первой дочери, Тёте Вале. Так как игрушек было мало, на нижние ветви, в глубину, Бабуля развешивала цветные открытки с котятами, розами, девушками, присланные из Германии Дядей Сашей. Наконец, набрасывала ватных пухлячков, и ёлка становилась "настоящей".
Однажды мы с Бабулей проснулись вялые, явно опоздав на работу и в садик. Сумеречно, холодно, воет ветер. Бабуля выглянула в дверь, ахнула. На улице бушевал буран. Бабуля выскакивала ещё, возвращалась запорошенной. "Ну, Колюшка, сегодня мы никуда не пойдём". "Ничего не видать!" "Не дойти нам". "Спать будим". Мы уже собрались снова залечь, как раздался громкий стук в угловую ставню. С улицы закричали: "Трофимовна!" Бабуля пошла в сени и впустила закутанного мужика. "Собирайтесь, Трофимовна, директор за вами послал, кормить некому". - "Да куда же в такой буран!" - "Ничего, доедем". Причитая, но с каким-то оживлением, Бабуля собрала меня, закутала, так что невозможно было дохнуть. Вот вывели меня на улицу, усадили в сани-розвальни, уже занесённые снежком. Впервые так близко увидел я лошадиный зад с заиндевелыми ногами и чёрною метлою хвоста. Бабуля привалила меня к себе. На санном носу угнездился возчик. И мы поехали! Ветер засвистел над согнутыми спинами. А сани мягко ехали и ехали. Я ожидал: будет холодно и страшно. Вовсе нет! Раздвигая снежок, покачиваясь, как лодка, сани бодро скользили, словно по воде. Снежок, как вода, убегал назад. Буран оказался не страшным. Приехали неправдоподобно быстро. Стало уже ясно, празднично и весело. Бабуля надела передник и превратилась в повариху. Меня распаковали, наверное, передали на руки говорливых старушек. Эх, хорошо! В первый раз - в буран, на санях, на лошади!
Колоритной фигурой среди квартирантов старого дома возвышался артист Энгельсского районного драмтеатра, Анатолий. Конечно Энгельс не заслуживал существования собственного драматического театра, но видимо, во времена его столичного статуса, таковой был положен. Модернистское зданьице было построено, а труппа набрана. Закрывать его уже не захотели. Наверное, он был убыточным. За все годы моего дошкольного детства прошумели две-три постановки. На одну из них, сказку с длинным названием вроде: "О правде и кривде... и т.д. и т.п. ... и Земле Русской" я видел. Произошло это так. Артист Анатолий, молодой, не очень красивый, но очень самонадеянный, всегда хвастал Бабуле баснословными гонорарами, бешенным успехом, радужными перспективами. Бабуля скептически называла его за глаза "жингаля" и "галахом", выслушивая однако его бахвальство с деланным вниманием. Анатолий пытался ухаживать за тётей Милой, но серьёзной конкуренции дяде Лёше не составил, так как их намерения диаметрально расходились. ... Тёте Миле и Бабуле он демонстрировал свои фотографии из театра, сделанные во время репетиций. Мне нравилась фотография, где он в костюме Ивана-Царевича лихо позировал, поставив одну ногу на табуретку, облокотившись в задумчивости на колено. Начали репетировать сказку для детей. Анатолий, взахлёб, расписывал, как артисты сражаются обложенными жестью фанерными мечами. Мечи ломаются от напора. Приятель, которого он пытался определить к нам на постой, исполнял роль Кащея. Анатолий, сражаясь, загонял презренного за кулисы и валил с декораций. Как хотелось мне увидеть богатырскую бутафорию! По ночам мне снились красные фигуры закутанных в плащи латников, щиты, мечи, островерхие блестящие шлемы, копья с флажками. Очень обрадовался, когда Анатолий объявил, что возьмёт меня на репетицию. Сам проситься я стеснялся, всё ждал. Анатолий тут же забыл о своём обещании. Бабуля тоже не напоминала. Наконец, он пригласил нас на премьеру! Она стала моим первым посещением театра. Больше всего волновал "богатырский" антураж. Анатолия на сцене я не узнал. Да и оказался он не в главной роли. Больше всего зрителей и меня потрясло коварство Кащея и наивность героини в сцене, когда прикованный к столбу Кащей, с блестящими металлическими рёбрами, в чёрном одеянии. с какими-то железными лопатками за плечами, прикинулся страдальцем, стал просить у царской дочки попить. Выпив целое ведро воды, Кащей закричал диким гоготом, разорвал цепи и тут же утащил прекрасную глупышку в своё царство. Потом целый спектакль пришлось её освобождать. В конце Иванушка и Кащей сошлись на мечах. Стоял треск, лязг. Жестяные мечи гнулись. Восторгу нашему не было предела. Спектакль произвёл полный фурор. Его афиша целый год висела на столбе у театрального подъезда.
Скучно, сижу дома, рассматриваю стены, грезжу наяву. Вечер, горит жёлтая лампочка, за обмёрзшими стёклами темнеет морщинистое дерево ставень. Тётя Мила возится в спальне. Бабуля на руках шьёт у стола. Галя, наверное, спит. Я представляю себя среди приятелей, которых в действительности нет. Мы собираемся играть во что-то интересное, необычное. Но во что, представить себе не могу. "Мишка, Мишка!" - шепчу я, силясь представить себе мнимого "Мишку" и то увлекательное недетское дело, которое мы сейчас сделаем, так что все ахнут. Но фантазия иссякает. Ничего реального значительного не представляется. Другое дело - привычные сказочные персонажи. Я представляю, если наклеить на стены вырезанных зайца, лисицу, как в садике, они, пожалуй, оживут! Конечно. не на самом деле, а всё же было бы так хорошо. Несуществующие фигурки уже живут в моём воображении.
Дома нет никого. Бабуля ушла на базар. Брожу в пустоте и холоде. Постепенно уныние наполняет меня. Пытаюсь играть с котёнком. Бабуля всё не идёт. Кажется, что она уже не вернётся никогда. Глажу котёнка, тетёшкаю его на руках. Острая жалость к самому себе подкатывает в груди. Я начинаю хныкать и причитать, обращаясь к котёнку: "Вот... оставили нас, все ушли...!" Постепенно тоска и отчаяние захватывают меня. Начинаю вопить: "Никого нет!... Одни мы с тобой... Одни!" Наконец, сквозь всхлипы и рыдания слышу, как застучала щеколда, хлопнула калитка. Тяжёлые Бабулины шаги обходят дом, шаркают на крыльце. Волна облегчения вмиг прокатывается в груди. Я бросаюсь навстречу, к запертым дверям. Двери распахиваются, морозная Бабулина фигура наклоняется ко мне: "Ах, ты моя харнапупа!" А я уже забыл все прожитые горести.
Прошкины - "затейщики". Всё бы им куда-нибудь идти! По Бабулиному - "мыкаться". И в кино они меня впервые водили. Помню, водили меня летом в "Детский парк", в зелёный дощатый "караван-сарай" - летний кинотеатр. Помню, на Аршина-мал-алана" и ещё на кино-фантазию, "Как синицы хотели море спалить". А зимой они повезли меня в Цирк! Конечно, с ночёвкой. Вернули меня через неделю. Впервые увидел я арену, кольца трибун, тёмные конструкции над головой, цирковой неуют. Вероятно. уже тогда яд скепсиса забродил в детской душе. Потому что неприятно поразил и ободранный потёртый бархат барьера, и сыроватый затхловатый воздух, и вообще, было непонятно, чему так радуются Прошкины. По программке в цирке должна была вырасти сказочная ёлка. В центре арены возвышался бело-голубой барабан. Заиграла музыка, выскочили клоуны, завели диалог о том, как бы с помощью зрителей вызвать Деда-Мороза, Снегурочку и проявить ёлку. Дети-зрители оживились, зашептались, захихикали на шуточки и дурацкие выкрики клоунов. Клоуны, по-моему, были совсем не смешными. Я всё раздумывал, откуда же на пустой арене появится ёлка. Вот вышел Дед-Мороз, начал призывать зрителей хором кричать, чтобы "ёлочка росла". Мне это показалось глупым и неприличным. Наконец, выскочили арлекины, гимнасты. Меня их прыжки. кульбиты, перевороты, каскады не восхитили. Восхищение вызвал технический трюк: из барабана в центре, по сигналу Деда-Мороза вдруг медленно начала расти самая настоящая ёлка с ветвями, хвоей, гирляндами и игрушками. Еловые лапы выходили сложенными из серединки, сами расправлялись в правильный конус. Вскоре, поблёскивавшая гирляндами и звёздами из фольги тёмная пирамида поднялась почти под купол. Вот это - чудо! Свет погас, и по всеобщему радостному требованию, под пассы волшебной палочки ёлка озарилась, засверкала разноцветными лампочками, прожекторы выхватили круг арены из ещё более сгустившейся тьмы. Началось представление. Стало нравиться. Разгадывание механики "растущей ёлки" занимало меня гораздо больше перепетий банальной рождественской сказочки про озабоченных зайчиков, белочек, волков. лисиц, морозов. (Потом, и в школьном возрасте, я пытался разгадать механизм роста ёлки. Пришёл к выводу, что ветви были в художественном порядке прикреплены к тросу, который медленно вытягивали под купол.) Второе отделение захватило по настоящему, восхитило на всю жизнь. Его полностью занял аттракцион дрессировщика под псевдонимом "Золло". В перерыве на арену по кругу уложили настоящие, миниатюрные рельсы со шпалами, стрелками, поставили семафор, ограждения, фонари! И вот, при погашенном свете на арену, сверкая огоньками, пуская дым, выкатился лоснящийся настоящий паровозик! В тендере, как в большой коробке, сидел плотный, счастливо улыбавшийся человечек, разводил руками, патетически выкрикивая приветствия. Паровозик легко выкатил несколько вагончиков, платформу. Всё было, как настоящее, только лучше. Зрители давно ждали. Разразились овации. Искренний восторг даже вызвал паузу. Хотя на афише было нарисовано, что паровоз ведёт обезьянка, было заметно: им управляет сам Золло. Никто не был разочарован. Поезд загудел, засвистел, сделал круг, остановился посередине. Из клеток в него полезли морские свинки. Енот или свинья, что-то взрывали или стреляли. Может быть, даже не удалось сделать всё, означенное в программке. Ерунда! Мы были очень-очень довольны. Паровозик, дрессированные свинки, собачки, енотик, кролики умилили всех совершенно! Цветные огоньки светофора, вагончиков в полумраке. Катание такого настоящего и такого игрушечного поезда, на котором мог бы сидеть и я (мысленно уже сидел), несколько лет стояли у меня перед глазами. Красивую фантазию забывать не хотелось. Потом, на улице, встречая афишки "Золло, Золло!", я впервые испытывал гордость. Я-то уже приобщён к этому волшебному искусству! "Вы не видели Золло?" А я видел! Бабуле восторженно рассказывал про зверей. железную дорогу. Всё поражался, как она не понимает, что звери были живыми, а не нарисованными! Бегали, выполняли команды, играли свои роли! Вот поразительно-то, вот это да!
МАМА ПРИЕХАЛА.
Обычно почтальонша стучала нам в крайнее от калитки окно очень редко. Когда приносила какие-нибудь квитки из Горжилуправления или телеграммы. Её дребезжащий стук по тревоге поднимал нас со своих мест. И первый момент мы, оцепенев, не двигались. Затем доносился заглушённый стеной, рамами голос: "Вилкова, вам телеграмма!" Бабуля испуганно накидывала платок, гремела засовами, выбегала к калитке. Она всегда ждала плохих вестей. Хотя никогда не говорила об этом. Мне передавалась её тревога. Я пытался разглядеть то через одно, то через другое окно, как разговаривают Бабуля с почтальоншей. Видел только вкось чью-нибудь спину и, конечно, не слышал ничего. Тут Бабуля долго прощалась с почтальоншей и вернулась, пританцовывая, не заперев дверей. "Ну вот, Колюшка, завтра Мама приезжает!" Завтра приезжает Мама! Растерянная радость охватывает меня. Мама приезжает! Будет хорошо, будет лето! Я не помню, какая у меня Мама. В зале на комоде ещё не стояла её фотокарточка. Я не могу представить себе живое Мамино лицо. Эти размышления прерывает Бабулин энтузиазм. "Мама приезжает" - всплескивает она руками - "А мы с тобой некупанные!" В баню идти поздно. "Будем купаться!" И вот уже срочно трещат дрова в печке. Бабуля сделала два рейса на колонку. Пока на плите греются вёдра идёт спешная приборка. Котёнок вылетает на улицу. Бабуля моет шесток, меня. Срочно, по укороченной программе, стоя в корыте, густо мылит хозяйственным мылом. Полностью игнорируя мои вопли, залезает толстыми пальцами в уши. Затем, как я считаю, кипятком сливает с меня мыло. "С гуся - вода, а с Колюшки - вся худоба!" И вот ошпаренный, но уже сухой стою на постели. Из комода достаётся моё парадное бельишко, но сейчас, пока, надеваю простое. Затем Бабуля, стоя на кухне, моется остатками воды и моих обмылков. Утром, пока я сплю, Бабуля идёт на базар и возвращается, кажется. тоже пока я сплю. "Вот, мясо купила у киргиза" - сообщает она - "Мама с Папой приезжают, надо хороших щей наварить!" И вот Бабуля начинает без устали варить щи. При этом она ежечасно берёт с комода телеграмму, вчитывается в текст. "В два часа приезжает Мама, успеть бы!" Мы успеваем. Щи сварены. Посуда перемыта, пыль, где видна, вытерта. Мы наряженные выходим встречать Маму с Папой к переправе. Бабуля сделала в уме расчёт времени. Мы должны успеть встретить Маму, подплывающую из Саратова на пароходике. Мы незаметно для себя пролетаем Красноармейский переулок, кусок Аткарской до Партизанского. Вот уже улица Горького стремительно убегает под нас, хотя мы стараемся идти торжественным замедленным шагом. Наши глаза невольно обшаривают встречных, особенно возникающих впереди молодых женщин. Нам кажется, что Мама давно приехала, идёт навстречу. Или, о ужас, мы разминулись с ней, просмотрели! Мы всё-таки отбрасываем эти кошмарные предположения, как совершенно нереальные. Наконец, достигаем Волжского берега. Улица Горького вытекает на Коммунарную площадь, а после неё остаются только маленькие домики слева, за "пожаркой" горизонт раскрывается. Впереди только небо и синие Саратовские горы. Под ногами - разбитый булыжник, участками обозначающий дорогу, потихоньку загибающуюся книзу. Наконец, мы добрались до верхнего края "Берега". Мы садимся на лавочку в пыльном тщедушном скверике над Волгой. Сейчас по этому месту проходит дамба, скверик захоронен у её основания со стороны города. Но теперешний сквер по верху дамбы, как бы повторяет в плане своего скромного предшественника.
Сверху хорошо видно, что протока пуста. Народ потихоньку скапливается у пристани, присаживается на разбросанные там и сям брёвна, короба лодок. У воды поругиваются инвалиды лодочники. Купается мелюзга. Постепенно покой реки передаётся и нам. Мы, улыбаясь, поглядываем на блестящую голубизну вдали, не видать ли парохода? Слепит, делается жарко. Но мы ещё торжественные, следим, чтобы не замараться. Я приваливаюсь к Бабуле и изучаю ближнюю Волгу. Вода буровато-зелёная в постоянном плеске от возмущающих её мальчишек, лодчёнок. По острову напротив ходят коровы. Тёмно-жёлтый, глинистый берег изрыт ногами и копытами. На нашем берегу валяются камни, коряги, кривые мотки толстой проволоки. Справа от нас, на откосе угнездился здоровенный голубой дебаркадер. Как он заплыл так высоко? К его центральной двери приделано крыльцо. Там - пивная. Но это я узнаю позже. Вот слева в протоке показывается пароход. Берег оживает. Всё задвигалось. Мы напряжённо всматриваемся. Вот уже можно разобрать отдельные фигуры на палубе под тентом. "Вон, наверное, Мама!" - говорит Бабуля. "Нет, не она" - через минуту. Мне кажется, я тоже вижу Маму. Всякое светлое развевающееся женское платье начинает меня волновать. Пароходик с белыми усами спокойно проходит мимо пристани и, кренясь наружу, начинает разворачиваться под нами. Народ на палубе перебегает на другой, ближний к нам борт. Все кричат, машут руками. Пароходик, развернувшись, чалится. Нетерпеливые парни прыгают через борт. Толпа теснится на сходнях, вытягивается гуськом на мостках с пристани на берег. Нам того и надо. Мы обстоятельно осматриваем каждую сходящую фигуру, держа в воздухе застывшие руки, готовые замахать, что есть сил. Вот сейчас, сейчас покажутся две молодые фигуры с чемоданами, и мы их узнаем и закричим! Однако всё не то. Цепочка сходящих делается реже, навстречу им ринулись люди на посадку. Мы уже рассматриваем всех, кто, тяжело дыша, поднимается к нам вверх по откосу. Мамы нет. "На этом пароходе нет" - констатирует Бабуля - "Видно, Колюшка, они только на следующий пароход успели". "Давай посидим, подождём". Мы спускаемся пониже к воде и занимаем место на бревне, справа от пристани. Забавляемся, рассматривая, как торопливо садятся на пароход. Звонит колокол. Люди ещё бегут с берега, их ещё ждут. Вот сходни убраны и пароход, дав два коротких и один длинный гудок, отваливает. Сначала он боком оттопыривается от стенки дебаркадера. Затем белые буруны закипают за его плоской кормой. Жирный дым вываливается из трубы. И вот уже белесоватое пятно тает в глубине протоки, а мелкая зыбь ещё шлёпается по берегам. Сидим ещё с полчаса. Напряжённо ожидаем следующего пароходика. Вот слева в протоке из-за белого круглого зданьица водокачки показывается нос перегруженного пароходика. Его усатая морда долго-долго маячит вдали. Наконец-то и он добирается до пристани. Так же разворачивается и чалится. Мы уже небрежно следим за его эволюциями. Но вот чалки заброшены. Мы впиваемся глазами в толпу. Люди что-то быстро сходят. Мамы среди них нет. "Наверное, не успели они на этот пароход" - говорит Бабуля. "Давай, подождём следующего!" Ждать так ждать. Я киваю. Мы сидим. Ходить, играть неохота. На реке ничего не меняется. Через час приходит первый пароходик. Мы машинально осматриваем пассажиров. Мамы нет. У нас на глазах слёзы. Сидим "из принципа". "В телеграмме было сказано, сегодня приезжают" - успокаивает себя Бабуля. - "Может быть, число перепутали? Или поезд, не дай бог, сошёл с рельсов?" Мы встречаем четвёртый пароходик. Заодно оглядываем приплывающие из Саратова моторные лодки. Хотя знаем, Мама с Папой ни за что на моторной лодке не поплывут. Солнце стоит уже слева и не так печёт. После ухода четвёртого пароходика мы ещё немного сидим. Я, видимо, совсем расклеиваюсь. Бабуля решает идти домой. "Вдруг мы придём, а они уже дома" - тоскливо предполагает она. Как я преодолел путь назад, н помню. Всё тело болело. В опустошённой душе занозой ныла досада. Дома я отказался есть, лёг, не раздеваясь на койку в кухне и уснул.
Проснулся на другое утро поздно и раздетым. Ещё не открыв глаз, стал слышать в доме возбуждённые незнакомые голоса. Чей-то вежливый тенорок величал Бабулю "Мамашей". Она, что-то, волнуясь, отвечала. Радостное предчувствие забилось во мне. С трудом открыл глаза. Кухня была залита солнцем. "Проснулся, Колюшка!" Мама смотрела на меня и гладила меня по головке. "А мы Вас вчера встречали..." - только смог выдавить я. "Встречали, я знаю..." - обнимала меня Мама. "Поезд сильно опоздал, мы приехали поздно, ты уже спал..." Я крепко держу Маму. Меня совсем не интересует, что было вчера. Мама приехала! Всё! Лето началось! (Предполагаю, был июнь 1947 года.)
ЛЕТО.
Мама гладила меня, а из-за плеча её выглядывал улыбающийся Папа. Я его сразу узнал, хотя видел в первый раз. Тут началась сумбурная радостная возня. Мы стали умываться, завтракать, рассматривать привезённые подарки и разные чудо-вещи. Папа привёз два фотоаппарата: "фотокор" с пластинками в жёстких кассетах и "лейку" с широкой плёнкой. Будоражили химическим запахом картонные цветные пенальчики с проявителем и закрепителем, целлулоидные кюветы. Папа непрерывно объяснял мне устройство фотоаппаратов и всякой всячины: складных проволочных вешалок, раскладывавшегося гигантским циркулем трехногого деревянного штатива, демонстрировал пластмассовые дорожные ложки-вилки с тупыми зубцами на концах. Тут же мы обследовали весь дом и двор. А на другой день втроём отправились на Волгу. Ходили мы на Волгу всегда одним маршрутом: по Красноармейскому переулку, потом - направо по Аткарской, огибали угол, слияние Аткарской и Халтурина, мимо постовых автоматчиков, охранявших склад в таинственном каменном двухэтажном особнячке на Халтурина, (здание живо до сих пор, много позже в нём квартировал какой-то спортзальчик, а последние лет десять - молельный дом баптистов или иеговистов) выходили на Театральную и чесали по ней до угла. Напротив "Серого"стоял киоск мороженщицы. Там обязательно мы с Венкой получали по стаканчику мороженного. Затем следовал небольшой квартал до площади, а здесь на углу обязательно сидела толстая газировщица с нашей Петровской. Её многодетная семья, из которой мы знали лишь сына Володьку и дразнили его "Жиртрест", проживала в переполненном "жактовском" доме около угла на улицу Волоха. Володька был затюканым домашним ребёнком, вдобавок, евреем, был доверчив, не любил драться, что принижало его шансы в наших глазах. Гораздо позднее его зауважали за солидность, вероятно, хорошую учёбу, дружелюбие и приняли в свой круг. У газировщицы мы все выпивали по стакану воды с сиропом на сахаре! Существовал ещё сироп на сахарине. Мы его никогда не заказывали, презрительно дули губы, если кто-нибудь насмешливо указывал на бирку с обозначением, хотя толстая мензура с ним выглядела красивее и привлекательнее сахарной мензуры. Затем, мы пересекали площадь, углублялись в "Садик". (Он теперь называется "Комсомольский парк".) "Садик" был огорожен железной решёткой, но внутри совсем запустелый. Его аллейки из некленов, акаций и дурных тополей были таинственны как ходы лабиринта. Аллейки формировались густыми пыльными кустами сирени, акации. Возможно, их пытались подстригать. В самом центре Садика, куда аллейки сбегались к круглой поляне с пологим курганчиком, возвышался каменный уличный туалет. Его резкий аромат портил настроение прогуливавшейся публике по вечерам. Хотя неоспоримые преимущества в виде горевшей лампочки, заставляли девиц, как бы неожиданно, упархивать из толпы в запретное нутро дамского отделения. Провожатые девиц смирно уходили в тень, пользовались моментом, отбегали в густую тьму заводского забора. По иронии судьбы в территорию Садика врезался прямоугольник размером с гектар, на котором, возможно, с дореволюционных времён располагался небольшой хлебозаводик. Одним боком он выходил на волжский берег. От него всегда разносился пьянящий, волнующий аромат свежего хлеба. До сих пор он дымит, пыхтит, отдаёт дрожжами, квашнёй в самом сердце Энгельсского очага культуры. Углубившись в Садик, мы обходили хлебозавод справа, вдоль дощатого серого заборчика, в тени тополей, по дну длинной канавы до самого берега. Меня, запинавшегося новыми сандалиями за корни, Папа с Мамой подхватывали за обе руки и несли гигантскими шагами к небольшому пролому в ограде. Вот мы миновали пролом, и у нас под ногами - уже другая страна под названием "Берег". А впереди блистает "Волга".
Несколько сглаженных террас вели к воде. Слева оказывался тот самый дебаркадер-поплавок, в котором пошумливала пивная. Папа обязательно объявлял, что "на обратном пути туда надо бы зайти". Ниже "поплавка", простёршись над водой, росла группа замечательных развесистых серебристых тополей. Навсегда в моей памяти остались их вечные живописные идеалы. Все сны про Энгельс и Волгу осенены ими. Мальчишки прыгали в воду с их нижних суков - бушпритов. Справа, с берега на остров вёл широкий деревянный мост. Дело в том, что людей "переправа" забирала прямо с Энгельсского берега, а автомашины переправлялись на широком колёсном пароме под названием "Персидский", который из-за большой осадки причаливал к острову "Осокорий" только со стороны "коренной". Каждую весну строился мост на рубленых ряжах. Мост имел проезжую бревенчатую часть и два дощатых тротуара. На зиму мост разбирали, а если этого не сделать, ледоход сносил всё до единого брёвнышка. Мы переходили по мосту на "Осокорий". Город оставался за спиной. Вольная воля со всех сторон! Шёлковый песочек да гладкая утоптанная глинка сами бегут под босыми ногами. Тёплый ветерок, чистый ласковый воздух. Мы отыскивали местечко помельче, песочек почище. Нравилось то справа от моста, напротив городского центра, то слева, среди кивавших ивовых кустов. Мы валялись, мы купались до посинения, до озноба. При нашей худобе - не долго. Выгонят на горячий песок, а уж через пять минут тело опять распарено. Снова - в воду.
Остров Осокорий складывался как бы из трёх разных территорий. Левая оконечность(если смотреть с Энгельсского берега), то есть - нижняя по течению, плоская безлесная с заливными луговинами. Там стояла деревушка "Осокорий", бродили небольшие стада. В средней части острова, шириною с полкилометра стоял "лес", светлая роща пирамидальных тополей, возможно, искусственно посаженных. Тополя толстыми прямыми колоннами уходили ввысь, нисколько не мешая свободно разгуливать по роще в любом направлении. Никакого подлеска не росло. Сквозь старые листья и пух пробивалась только негородская травка и фиалочки. В даль по острову роща тянулась метров на восемьсот. За ней, выше по течению располагались просто группки деревьев, заросли ивняка и ряды посадок молодых ив, тополей. Там остров понижался и расширялся до полутора километров. Через эту его часть, если смотреть с Энгельса, справа, пролегала дорога к "машинной" переправе. Мы с Папой и Венкой азартно путешествовали по ней, то ныряя в ивовые кущи, то выбираясь на густотравные лужайки. Стволики, затопляемой весной растительности обрастали выше нашего роста густыми седыми корешками, напоминали корявые палки, покрытые дикой бородой. Радостно было нам обдирать "бороду", примерять, навешивать на себя и даже притаскивать зачем-то домой. Мы представляли себя первопроходцами диких тропических джунглей. А Папа всё играл в войну, показывал как прятаться, вести разведку, палить по немцам. Наконец, мы продирались, проламывались сквозь заросли "бороды" к сияющей голубизне "коренной" Волги. Блестящая речная даль простиралась до синих холмов на горизонте. Зелёно-жёлтые полоски островов исчерчивали зеркальное покрывало. Местами на воде лежали бесформенные пятна тёмной ряби. Местами вспенивались цепочки "беляков". Пароходы, баржи медленно бесшумно вытягивались там и сям. В "Пономарёвском" протоке белели каменные насыпи, называемые местными жителями "тюфяками". У воды они поросли лозняком. Фигурки рыбаков торчали на "тюфяках" и по берегу. Красные пирамидки бакенов с тёмными шишками - фонарями мотались на волне. Какие-то великанские чудо-лестницы на трёх брёвнах - створные знаки возвышались на голых оконечностях островов. Глубоко направо синел утёс, выдававшийся "с той стороны", над Волгой на манер Увека. В ясную погоду, перед закатом на его вершине угадывалось белое пятнышко дома - "Андреева дача". Возможно, я не точен. Мост через "Саратовку" стали строить позднее, когда Волга начала год от года мелеть. И первой начала мелеть протока у самого Энгельсского берега - Саратовка. На планах она называется "Сазанка", хотя все жители убеждены, что "Сазанка" это - протока у "Тинзина", гораздо ниже по течению. А в пору первых наших с Мамой и Папой походов на Осокорий желающих перевозили лодочники, конечно, на вёслах. Брали с человека по двадцать копеек, по две копейки по "доперестроечному". "Машинная" переправа находилась на километр выше пассажирской. "Персидский", забитый грузовиками и повозками, не спеша прошлёпывал колёсами на виду у всего города. Купальщики специально поджидали его, так как только он поднимал самые высокие, полноценные волны. "Усы" от носа, корпуса и колёс тянулись до обоих берегов, а кипящая взбаламученная дорожка за кормой простиралась на километр. Плоская невысокая палуба спереди и позади центральной надстройки с жёлтой рубкой и чёрной трубой сплошь заставлена "полуторками", телегами и коровами. Среди них ютились кучки людей, иногда высовывался франтоватый кремовый бочок легковушки. Кроме "Персидского", среди ребятни был популярен буксир "Колотилов", вероятно, обслуживавший лесотаску, располагавшуюся ниже водокачки и клеевого завода. "Колотилов" своей тупой грудью вздымал исключительную волну. Помимо двух пароходиков: "Саратова" и "Энгельса", оставшихся с дореволюционной поры, (Они описаны Львом Кассилем в "Кондуите и Швамбрании" под другими, настоящими, названиями.) переправу осуществляла самоходная баржа "Свобода". В студенческие годы я убедился, что она была немецкой постройки, вероятно - десантная. Ходила она быстро, а дизелёк торкал совсем негромко. На "Свободе" не было пассажирского помещения, и в любую погоду люди сидели под тентом на палубе. Поэтому саратовцы снобистски морщились, когда она подходила к пристани. Находились пижоны, по Венкиному - "фраера", которые даже пропускали её и дожидались другого плавсредства, хотя теряли при этом час и более. "переправа" всегда не справлялась с потоком пассажиров. Было время, когда даже владельцы весельных лодок занимались "извозом". Плыть через Волгу на вёслах было дорого и опасно. Решались или "сорви головы", или пьяные. Лодки часто переворачивались, пассажиры тонули. Не намного безопаснее перевоз на моторках. Выгода заключалась только в том, что моторки ходили без расписания, как наполнится, так и вперёд! И они могли срезать мели, игнорировать правила судоходства, "дули напропалую". Могли приставать, где не положено, т.е. прямо под взвозом. Выскочил и - на трамвай! В моём раннем детстве Волга непрерывно мелела. Годикам к шести-семи протока у города в середине лета пересыхала почти полностью. Выступало песчаное дно, подёрнутое грязно-зелёным илом. Дно было изрезано мелководными поперечными лужами с горячей мутной водицей, целый день кипевшими от плюхания малышни. Воды - по колено, но умудрялись тонуть и в ней. Взрослые в те времена совершенно не опекали своих детей и внуков. Мост на остров воздвигался уже не таким грандиозным. Автомобили им не пользовались, их переправа отодвигалась на много километров выше, почти на северный конец города у СХИ. Мостик был только пешеходным, изредка прокатывались велосипедисты, выслушивая громкие нецензурные неудовольствия бредущих на переправу горожан. Юные рыболовы обсаживали мостик так густо, что даже возникали короткие вялые драки за место, особенно, если "там вчера клевало". Прохожие застаивались, обсуждая качество улова. Ниточки куканов тянулись до воды, где барахтался букетик серебристых рыбёшек ростом с палец. Рыбачки горделиво демонстрировали букетики, отправляясь домой, не прятали их, а несли открыто, примотанные к удочкам. Рыбёшки тухли на жаре, доставаясь, наверное. только кошкам.
Дебаркадер переправы теперь зачаливали на противоположной стороне острова, в Пономарёвском протоке. Через тополиную рощу живописно и уютно вилась натоптанная глинистая тропа. Заблудиться было никак нельзя. В роще после палящего зноя города - прохладно, свежий волжский ветерок невыразимо ласкал лицо. Пахло озоном. Незнакомые пташки (мы то знали только воробьёв) свистали над головами. Обрывистый глинистый берег "коренной" манил таинственными пещерами. Подмытый обвалившийся грунт обнажал гигантские коряги, в которых можно было устроиться жить. Папа следил, что бы мы не кувыркнулись с обрыва, что бы нас не придавило осыпью сверху. Ему самому очень нравилось на Волге. Обычно, мы все трое сразу подбирали себе палки из хвороста. Папа - самую большую и крепкую. Напяливали на головы по Папиному образцу носовые платки с завязанными углами. И танцующей раскованной походкой, прыгая и дрыгая, заглядывая под все коряги, влезая на все пеньки, швыряясь комками сухой глины, горланя революционные песни, толкаясь и пугая друг друга, с наслаждением писая с обрыва, шествовали вверх и вниз по Осокорию. А Волга всё мелела. К концу лета протока у города выше Амбарной ветки пересыхала совсем. Напротив хлебозавода дно обнажалось поперечными песчаными гривами, между которыми оставались тёплые заиленные лагуны. Мы перебродили их на цыпочках! Меня всегда удивляла ровненькая расчерченность песочка лагун. Словно гигантскими граблями старательный великан причёсывал всю реку. В течение лета пляж постепенно передвигался всё ниже по течению. Начинали мы купаться напротив Амбарной ветки, а заканчивали - напротив лесотаски. Середину лета проводили напротив городского центра, "садика". На Волгу ходили мы ежедневно. В раннем детстве я не помню плохой погоды летом. Жарища считалась у нас превосходной погодой. Если случался дождь, то короткий и тёплый. Мы восторженно скакали под дождём на крыльце. Вздрагивая, дёргаясь и ёжась при всегда неожиданных раскатах грома. Радостно орали бессмысленные стишки: "Дождик, дождик перестань! Я поеду в Арестань!" Где и что - "Арестань", всегда хотел узнать. Не знаю до сих пор.
Вспоминаю более раннее. Мы с Мамой бегаем по острову. Помню точно, это - остров, Волга. Вдали виден Энгельсский берег. Папы с нами нет. Я о нём не думаю, возможно, я о нём не знаю. Мы выбегаем из-под тени на яркую зелень луговины, окаймлённую кустами. Лужок сплошь свеже-золотой от солнца и миллионов жёлтых цветочков. Думаю, не одуванчиков. Ноги сами несут меня. Радость разливается в груди, пьянит голову. Мы хохочем. Привольно нам! Сейчас мне думается, этот стоп-кадр памяти относится к очень раннему времени. Приезжала ли Мама из Мурманска без Папы? Не знаю.
Два раза в сутки по Петровской прогоняли стадо. Утреннего прогона Я не видел, просыпал. Зато вечером...! Только солнце начинало краснеть над "Горторгом", заваливалось за синие саратовские холмы, в воздухе приятно разливался холодок, "народ" говорливо показывался у калиток, а ребятишек начинало томить предчувствие необходимости убираться по домам, как в верховьях Петровской поднимались тучи пыли. Мгла застилала полнеба. Думаю, так двигались кочевые народы в библейские времена. Вначале слитный гул, вой наползал с востока. Вот выделялись: хлопанье кнута, тонкое меканье на все лады овец, коз а затем густые басы и альты коров. Городское стадо возвращалось с выпаса. Отдохнувшие рогатые звери, соскучившиеся по своим хлевам и хозяйкам, одуревшие от выработанного молока, пёрли во всю ширину улицы, непрерывно тупо мыча. С ужасом и визгом ребятишки и взрослые кидались к заборам, в калитки. Только хозяйки и дети хозяек смело выходили наперерез стаду. Зазывными голосами манили своих четвероногих родственниц. То-то было радости! Умные коровы сами находили свои двери. Но всегда одна-две "молодухи", увлечённые общим потоком, протопывали мимо, потом начинали метаться на зов хозяйки, боясь бежать против хода. Хозяйка или подросток сами бежали за дурой, хватали её за рога и отводили к забору. Ласково успокаивали. Какая-нибудь корова по ошибке засовывала морду в чужой двор, где и скотины не держали. Притаившиеся за забором маленькие разбойники смело нападали на неё, замахивались ветками, бросались комками грязи и громко вопили, разгоняя собственный страх. Корова тяжело отворачивалась и тупала дальше, презрительно хлопая хвостом по обгаженным бёдрам. Иногда она нагло оправлялась под чужими окнами. Обычно впереди стада шла волна коз и овец. Они непрерывно теряли "козьи орешки", украшая бисером полотно "пурыни". Среди них бывали и бодливые козлы с красиво откинутыми рогами. Взрослые и ребятня перекликались через улицу, предупреждая друг друга об опасности этих экземпляров. В это время молодые козочки короткими рожками начинали тыкать крикунам в бока и под спину. за козами через интервал, иногда настолько большой, что пыль успевала осесть, а храбрецы перебежать дорогу, шли коровы. В конце колонны брёл здоровенный бык с кольцом в носу. Все замолкали. Он действительно наводил тихую панику. За быком по центру улицы шёл пастух, а по бокам его, чуть впереди - два подпаска. Все трое с кнутами. Пастух нёс кнут на плече. С кнутовища свисала кисточка, а длинный хвост вился по пыли. Само кнутовище болталось на груди как гигантский брелок. Толстое, вроде рукоятки факела на плакатах, из которой свисали махры. Среди них пламенела вплетённая красная тряпочка. Из махров вытягивалась толстая плетёная верёвка. Примерно через метр-полтора верёвка оканчивалась кистью, и уже из кисти змеился узкий длинный хлыст. Чтобы махнуть им, пастух вначале медленно раскручивал его над головой, затем резким движением посылал вперёд, пуская по хлысту волну, вторую волну. Если интервал между волнами был задан верно, они налагались друг на друга с оглушительным звонким, как выстрел щелчком. Вот конец хлыста, долетев, лизнул коровий зад. Упрямица вздрагивала и по антилопьему скакала догонять товарок. Щёголи - подпаски, взмахнув кнутом, резко дёргали его на себя, отчего щелчок делался злее. Некоторые на ходу навивали кнут на себя вроде пояса, а, если надо было пустить его в дело, также лениво раскручивали над головой, снимая виток за витком. Подпаски были всё время в работе. Они следили, чтобы коровы не отставали, не сбивались и не бодались между собой. Кнуты звонко стреляли. Но только в воздух! Животных никогда не били. Колотили только упрямых и драчливых. Как мне нравились кнуты! Невозможно представить себе обладание таким сокровищем. Вот бы хлопнул бы я таким дивным кнутом! Озарение посетило меня. И я твёрдо сказал Бабуле: "Когда вырасту, стану пастухом!" Эта фраза навсегда вошла в семейное устное предание.
Бывало, какая-ни будь корова, каким-то не известным образом отбившись от стада, в сумерках одиноко брела по улице, утыкаясь в заборы, или стояла на крохотном островке травы, словно забыла, что ей делать. От этого становилось грустно. Иногда хозяйка тревожно бежала по улице, с волнением выкрикивая имя своей родимой. Поравнявшись с людьми, она однообразно спрашивала: "Не видали чёрной коровы?" "Корова пропала!" - упавшим голосом поясняла она, хотя все и так понимали, и бежала дальше. Через полчаса-час корова с хозяйкой в обнимку проходили обратно.
Прогон стада означал наступление ночи. Взрослые выходили последний раз к калиткам, хлопали ставнями, звенели болтами. Малышня сразу делалась послушной, теряла интерес к играм и враз исчезала с улицы. Во всех домах начинали ужинать. Засыпающих за столом ребятишек матери в последний раз выпроваживали на двор для завершения подготовки ко сну. Никто, конечно, не добегал до уборных. Самые смелые останавливались на полпути, среди тёмных кустов. Отдельные герои пускали фонтаны на дощатые стенки кособоких будок, не рискуя зайти внутрь. А лучше всего было завершать счастливый день детства прямо с родного крыльца, как и поступала подавляющая часть подрастающего поколения города Энгельса. Подростки ещё сидели кучками на чужих лавочках. Разговоры увядали. Смешки и подтырки раздавались вполголоса, потому что речь человеческая делалась вдруг отчётливой и слышной далеко вокруг. Первыми домой вызывали девочек. С их уходом сидение на лавочке теряло всякий смысл. Однако молодые романтики уже не могли преодолеть инерцию очарования вечерней прохлады. Не хотелось останавливать такой милый невозвратный день. Наконец, с разных углов раздавалось: "Гри-и-ша, до-мой!" "То-лик, до-мой!" С крыльца напротив: "Ан-дрю-ша!" У нашей калитки появлялась смутная статуя Бабули, и через паузу: "Ко-люш-ка-а, до-мой!"
Ночи в Энгельсе, ух-х, тёмные и жуткие! Редкие лампочки желтели на углах или перед значительными учреждениями, вроде "Горторга". В центре фонарей, конечно, висело больше, но каждый спешивший домой житель, всё равно должен был проскакивать долгие дистанции мрака. Шаги невольно ускорялись и переходили в дробный топот, когда злонамеренные лица начинали пересвистываться с угла на угол. Слухи о том, что человека раздели, не дав добежать десяти метров до родной калитки, периодически расходились среди обывателей. Хотя чего было раздевать? Все одевались скромно и совершенно одинаково. Может быть ацетатные "бобочки" и часы "победа" отдельных франтов привлекали внимание ночных хищников? В сумочках девушек, кроме зеркальца, платочка и расчёски тоже ничего не было, денег, самое большое - "рубль с мелочью". Останавливали прохожих больше для мордобоя. Изредка попадали впросак подвыпившие отцы семейств, сознательно не торопившиеся домой с получкой. Слухов об убийствах в раннем детстве я не помню. Всё же с наступлением темноты тревога охватывала и больших и маленьких. Калитки, помимо щеколд, запирались на длинные деревянные засовы, открыть которые снаружи можно было только через потайное окошечко, выпиленное в заборе далеко от калитки. Наружные двери тоже запирались на множество крюков, задвижек, специально закладываемых поперечин. даже внутренняя дверь в нашем доме, ведущая в сени, запиралась на толстенный крюк. Нашему дому повезло. На той стороне улицы, на столбе, прямо напротив нашей калитки зажигалась лампочка. Её желтый свет, проникая во двор, на переднее крыльцо нашего нового дома, высвечивал даже верхнюю часть уборной в глубине двора! Эта лампочка без иронии становилась "путеводной звездой" на обратном пути из сакральной будки к черневшему дому. А как не припомнить вечерних "собачьих концертов"! Как уютно было слушать дальнее разноголосое гавканье, нежась в тёплой постельке или привольно раскинувшись на полу.
Наверное, во второй приезд Мама с Папой привезли мне фильмоскоп. Он понравился мне схожестью сбоку с маленьким танком. только башня торчала неправдоподобно вверх, да ствол пушки был толстоват. К этому времени Прошкины привезли мне ещё зимой маленький фильмоскоп для разглядывания плёнок одним глазом. Я быстро обучился вставлять плёнку под резиновые валики, со звяком захлопывать гнутую жестяную коробочку. Только приставишь тубус к глазу, открывается увлекательный мир. Кот в сапогах, цветной, с натуральной гладкой круглой головкой, острыми аккуратными ушками, как живой. Ирреальная война грибов. Реальные витязи, богатыри в кольчугах, латах, островерхих шлемах со стреловидными наносниками, мечи, копья. Всё занимательное... Электрический фильмоскоп - проектор для нас, ребятишек и взрослых - "кино"! Я то немного разочаровался, потому что уже знал движущееся кино. Всё равно, почти как настоящее. В тёмной комнате на белёную голландку прекрасно проецировались картинки, только буковки внизу не всегда были чёткими. Примитивным объективом резкость наводилась лучше в центре. Обычно кто-нибудь из взрослых садился на табуретку спиной к комоду. Ставил на колени фильмоскоп (Дядя Ваня) и терпеливо крутил плёнку. Розетки не было. Большой фарфоровый патрон лампочки в зале был снабжён "тройником". Теперь таких патронов не существует. Шнур фильмоскопа протягивали вверх, вставляли в патрон. Теперь при повороте выключателя на стене вспыхивала лампочка и яркий круглый сноп света из фильмоскопа. После заправки плёнки начиналась возня: надо было вывернуть горячую лампочку с помощью платка или полотенца. Лучше всех с этим справлялся Дядя Ваня. Однажды вечером мы долго рассматривали какой-то кадр. Может быть читали процарапанную Папой надпись. Вдруг чёрно-белый кадр на голландке окрасился красным, а потом растворился в ярко красном свете. Произошло маленькое смятение, взрослые засуетились, вмиг вскочили, разом заорали: "Выключай! Пожар будет!" Плёнка прогорела, и голландку осветил ровный прожекторный свет. Через минуту мы радостные, позабавленные продолжали крутить фильмы. На печке местами выступали кирпичи. Когда изображение попадало на них, оно вытягивалось или раздваивалось. Меня это занимало, хотя и мешало смотреть. Балуясь, взрослые направляли луч на мебель, пол, потолок, везде можно было смотреть. Меня озадачило. Я то думал, что экран обязательно должен быть белым. Верхом баловства стала демонстрация кадров через улицу на противоположный домик Андрюшки Зякина. Хотя изображение выходило слабым, всё же можно было разобрать фигурки персонажей. И взрослые, и дети были в неописуемом восторге. Первое время мне не разрешали самому включать, даже держать и крутить фильмоскоп. Бабуля хорошо помнила, как загорелась плёнка. Постепенно, взрослые стали сами только подключать его "к электричеству", а нам дозволялось вставлять плёнки и демонстрировать. Конечно, первому Венке! Бабуля при этом только командовала не держать долго один кадр и давать прибору остыть через два-три фильма. Так научил Дядя Ваня. А через годик мы сами управлялись полностью с нашим "волшебным фонарём".
ВОЛШЕБНЫЙ ВЕЧЕР.
По вечерам Мама с Папой, принаряженные отправлялись "погулять в городской садик". Они выглядели счастливыми, преуспевающими. Думаю, так оно и было. Мамины крепдешиновые, крепжоржетовые платья производили неотразимое впечатление на соседок, традиционно выходивших под вечер к калиткам. Моложавый воспитанный Папа отлично контрастировал с их мятыми напившимися зятьями - матерщинниками. Музыка из парка свободно долетала по вечерней прохладе до нашего квартала. Я всегда знал, что в "садик" маленьких не пускают, и что делать там маленьким нечего. Да и желания попасть вечером в "садик" у меня не возникало. Но всегда, когда Мама и Папа начинали торжественно собираться. Когда разглаживались платья, платочки, выбирались "бобочки", чистились туфли, Мамина белоснежная пахучая сумочка снималась с гвоздя, незримые облака духов начинали плавать по дому, настроение у меня портилось. Это уже было давно замечено. И Мама с Папой старались собираться незаметно от меня. Но разве возможно было незаметно! Делалось грустно и досадно, что они уходят. Словно лето прекращалось и наступала зима. Я начинал хныкать. Меня успокаивали. Бабуля уговаривала меня на все лады, объясняла, что родители "погуляют и придут". Но чем больше уговаривали, тем больше я терял присутствие духа, в панике начинал орать, хватался за Маму: "Не уходите! Не хочу, не хочу!" "Ну, пойдём" - ласково говорила Бабуля - "У калитки постоим, проводим Папу и Маму". У калитки я поднимал позорящий всю семью рёв. Хватался за Мамино платье, вырывался у Бабули и бежал за быстро удалявшимися родителями. Даже стоявшая у своей калитки "Сапожничиха" стыдила и уговаривала меня. Так повторялось регулярно. Родителям это уже надоело. Может быть, так проявлялись инверсии суточных колебаний настроения? Как вечер, так рёв и скандал. Может быть, так проявлялся детский эгоцентризм? И вот, однажды Мама объявила вечером, что меня сегодня берут с собой в "садик". Я совсем не обрадовался, а удивился про себя. "Сегодня в садике представление, аттракцион. Выступают акробаты" - объяснила Мама. Папа сомневался в целесообразности брать маленького ребёнка на вечернее представление для взрослых. Даже Бабуля, хотя любила меня, засомневалась. И ещё Бабуля не хотела сделать чего-нибудь такого, что бы могло не понравиться Папе. Я не знал, что и думать. Но Мама загорелась. "Ничего особенного! Он уже большой. Он пойдёт с нами, с родителями пустят!" Мама нарядила меня. И вот, я впервые в жизни иду куда-то вечером. Между двух взрослых. Держусь за две взрослые руки. Сумерки. Страшновато и любопытно. Знакомая дорога к "Ударнику" - чужая и чудная. Последний поворот на Театральную. И вижу непривычно освещённые ворота в парк. Вокруг гудит толпа, хотя добирались мы по совершенно пустынным улицам. В жёлтом электрическом сиянии гирлянд - милиционеры. Все в белом. В белых фуражках. Лица у людей и у милиционеров оживлённые и торжественные. Строгие тётки возвышаются по краям внутреннего прохода из штакетника. Оказывается позади распахнутых ворот "садика" устроены ещё воротики-турникеты. Я струхнул, но иду между Мамой и Папой, держась за руки. Жду, сейчас скажут: "А... маленьким, так поздно, сюда... нельзя!" Ничего не сказали. Мама уверенно объяснила что-то тёткам, и мы спокойно прошли. По центральной аллее. болтая и пересмеиваясь, прохаживались люди. В углу пили газировку. На меня никто не обратил внимания. Мы прошли по аллее к танцплощадке. Около неё на пустыре, где мы обычно играли во время "экскурсий", и ничего особенного никогда не было, всё волшебно преобразилось. Из тёмной периферии высунулись стойки, мачты... Куда-то в темноту уходили натянутые тросы. А в ярко озарённой середине поляны - развешана просторная сеть. Над ней покачивались блестящие трубки трапеций, какие-то петли, шары, целые серебряные лестницы... В лучах неистово вилась мошкара. Я ещё никогда не видел. что бы ночь так можно было осветить. На поляне был кусочек дня, даже лучше, чем дня, так как он был обрамлён непроглядной чернотой ночи. Совершенно не хотелось спать. Теплынь. Уютно. Люди расселись на вкопанных в несколько рядов лавочках. Заиграла музыка. Наверное, маленький духовой оркестр. Его, как-то не было видно. Наверное, он сидел сбоку, во тьме. И поэтому, для меня заиграла сама темнота. Таинственная и манящая, как тьма и кущи на картинах Врубеля.
Голые взрослые люди появились на мачтах. Стали лихо нырять и перелетать на трапециях с мачты на мачту. Иногда они срывались и плашмя падали в сетку, подлетали в ней, и гася колебания, быстренько перебирались к краю. Соскакивали, как резиновые. Снова забирались на мачту. Их полёты и падения вызывали восторженные "Эхи" и взвизгивания зрителей. Вместе с гимнастами лазил и всем мешал коротенький чудик в мешковатом костюме. Его подталкивали. Я тогда не знал, что это - клоун. Я думал, что клоуны бывают только в остроконечных шапках с помпонами. Чудак с визгом, болтая ногами, валился с площадки в сетку и долго катался в ней. Было не смешно, но забавно. Кто-то шептал, может быть не мне: "Смотри, это ж не мужчина!" Акробаты прыгали каждый раз по-новому. Вот, раскачались и выпрыгнули навстречу друг другу. Схватились на лету за руки. Один остался на своей трапеции, а другой с его поддержкой перелетел уже на другую площадку. Вот бросились одновременно и разом поменялись жёрдочками - качелями. Как увлекательно было следить за ними даже в передышках, когда они просто отдыхали на серебряных палочках, уютно покачиваясь, как мы на стульях! Улыбаясь, они бросали короткие реплики, осматривали сверху зрителей или переговаривались с человеком, торчавшем всегда визу около сетки. "Это их главный" - сказали около меня. "Главный" тоже лазил и прыгнул один раз. Подобную трепетную радость, сопереживание, вызывали у меня много-много позднее первые демонстрации наших фигуристов. Уже то, что они не падали на скользком льду, наполняло сердце изумлением и восторгом. Не помню, как закончилось выступление, как мы вернулись домой. Помню только лёгкость во всём теле и на душе. Как хорошо оказалось в "садике"! Не страшно, а интересно! Взрослые что-то спрашивали, довольные сами, что всё вышло так ладно, что я и верно, уже - большой. А я понимал: в "садике" - совсем другой мир, красивая другая жизнь. С тех пор, если по радио заслыхивал вкрадчивое: "В городском саду играет духовой оркестр...", сразу представлял себе тот вечер, тёмный сад, жёлтые огни лампочек, праздничное мельтешение людей, горько-сладкий запах душистого табака и женский аромат резеды... И ещё дорисовывал уже совершенно воображаемые сцены, которых сам не видал. Вальс, его текст навевают их совершенно недвусмысленно.
Родители обрывали мою "работу" - хождение в садик в начале июня. А в апреле уже из окон садика виднелись залитые водой зады двориков. Низинка между Аткарской и Петровской превращалась в просторный мелководный внутриквартальный пруд. Идучи домой, мы любовались затопленными сараями, халупами, плававшими на плотиках обывателями. Бабуля насмешливо комментировала этот потоп: "и на лодках плавать можно". Лужа серебрилась издали, как настоящая Волга! Перевёрнутые лодки действительно лежали тут и там, они хранились во дворах. И мне уже чудилось, что они плавают. Во снах и в грёзах наяву видел ту же фантастическую картину разлившегося среди городка моря. Знакомые пустыри подёрнуты водой, она обволакивает одинокие домики. Улицы неведомым образом сливаются и растекаются реками. Становилось жутковато от этого бесконечного сверкающего разлива. Позже на картинках увидел город на воде - Венецию. А ещё много позже - картины Якоба Вебера - подтопленный Энгельс с сараями, заборами, домишками в солнечной весенней бескрайной луже. Как реалистично точно и романтически красиво соответствовали они моему милому детству. (Якоб Вебер - талантливый художник-пейзажист из этнических немцев, как и положено, был репрессирован и загублен советской властью, хотя по духу был совершенным русаком. Более того, он старательно создавал нужные партии соцреалистические картины о труде и счастливой жизни советского народа. Увы, не спасло! Небольшая часть его великолепных пейзажей сохранилась. Сейчас экспонируется в Энгельсском краеведческом музее.)
Помню, мы в тревоге. В садик пришли две тётки в белых халатах. Будут делать прививки! Воспитательницы усердно помогают. Нас строят "в затылок". Снимаем рубашонки, поёживаясь, медленно приближаемся друг за другом в правый угол зала. Там на столике на блюдцах разложены железячки, пузырёчки. ватки. Шалуны смиреют. Остро пахнет незнакомым медицинским запахом. Задние живо обсуждают тайны прививок, передние трепещут в лапах медички. Ждём страшного. Тётка мажет холодной ваткой по руке, потом чертит блестящей железочкой своё "Пирке". немного неприятно, но не больно. Затем тётка сажает на оцарапанное место жёлтую капельку и требует не надевать рубашку пока не высохнет. И это всё?! Вот те на!... Понимающе мотаю головой на тёткино предупреждение: не чесать, не мочить руку, не мыться. Тётка обещает прийти посмотреть результаты через три дня и под общий вздох облегчения удаляется. И дети, и воспитательницы начинают веселиться. Когда медичка через три дня приходит смотреть результаты, её уже никто всерьёз не воспринимает. Все с воплями подбегают, обнажают и суют ручонки. Ничего подозрительного тётка, кажется, не обнаруживает. Хорошо, что так всё легко кончилось! Более информированные малыши упорно твердят об "уколах под лопатку". Говорят, это очень больно, не каждый выдержит. Меня такая доля обошла.
Однажды нам объявили, что мы пойдём на экскурсию смотреть, как строят памятник Ленину. Смотреть на памятник до открытия не полагалось, но "нам разрешили", так как на стройке работала мама одной из наших девочек. Несколько дней мы обсуждали новость, ждали. Мы уже чувствовали и понимали, что такие памятники ставят неспроста. Значит наш городок стал лучше, значительнее, перешёл на следующую ступень! Наконец, нас повели. Привели в дальний конец Советской площади. Там были построены леса, и в серединке из серых каменных блоков выкладывался четырёхгранный, тонкий пилон высотой более двух этажей. Ленина на нём ещё не было. Девочкина мама действительно работала на лесах. Она обрадовалась, закричала и замахала своей дочке. А мы кричали и махали ей. Все рабочие стали махать нам. Ушли мы очень довольные. Воспитательницы тоже радовались.
Прошкины давно собирались взять меня на демонстрацию. То я был ещё мал - Бабуля не отпускала меня в Саратов. Тётя Валя специально хотела приехать и сводить меня на демонстрацию в Энгельсе. В садике нам часто говорили о парадах на Красной площади, мы учили стишки. Представление о парадах в целом у нас составилось. Мы даже играли а парад и демонстрацию. Не без подсказки воспитательниц строем маршировали с флажками мимо трибун из стульчиков. Впечатляли фотографии сомкнутых рядов солдат в касках со штыками. И вот, на Первое Мая. наверное. сорок девятого или пятидесятого года, приехала Тётя Валя и кто-то ещё. Майки и Венки, наверное не было. Дяди Вани и быть не могло, он - "партейный", обязан идти со своим заводом. Думаю, был Дядя Саша. Они стали быстро собирать меня "смотреть демонстрацию". Бабуля идти отказалась. Вот мы оделись и побежали на площадь. Мимо "Родины", мимо здания милиции. Завернули - толпа нарду. Мне ничего видно не было. Наконец, просунулись в первые ряды зевак у банка и оказались метрах в восьмидесяти справа от трибуны. Было холодновато, сыровато. К моему неудовольствию никаких плотных шеренг солдат в касках и плащ-палатках, с автоматами не было. По сигналу с трибуны мимо промаршировала шеренга из шести солдат в пилотках, державших "по-ефрейторски на караул" винтовки, на штыках которых трепетали самодельные красные флажки. Никаких танков за ними не поехало, а пошли вразброд подвыпившие люди, радостно кричавшие перед трибуной, а доходя до нас, просто устало улыбавшиеся. "Ну вот, Колюшка, видел демонстрацию?" - всё спрашивала Тётя Валя. Я не мог сказать ей о своём разочаровании. Ожидаемого пафосного шествия не было, просто потолкались люди и разошлись. То тут, то там играли гармошки. Зато на другой день мы гуляли с Дядей Сашей на площади, любовались фанерными стендами со всякими показателями. И вот на одном стенде моё внимание привлёк выпиленный из фанеры и раскрашенный плоский паровоз. Он вёз за собой плоский составчик. За стендом возились мальчишки. Они баловались и трогали всё, что трогать не разрешается. И, то ли они, играя, загудели как паровоз, потянули с той стороны стенда за какую-то проволоку, то ли мне так показалось, но паровоз дал гудок, крутанул фанерными колёсами, дышла заходили взад-вперёд (как у Богородской игрушки), и поехал по стенду. Я был поражён. Произошло волшебное театрализованное действо. Дядя Саша в это время отвлёкся. Я начал сбивчиво горячо объяснять ему и показывать, как поехал паровоз. Он, кажется, заглядывал за стенд, но ничего механического там не обнаружил. Я уверен до сих пор, мне не почудилось, не показалось! Несколько дней и ночей движущийся фанерный паровоз занимал моё воображение. Жаль, что взрослые мне не поверили.
ОГОРЧЕНИЯ И ПЕРЕЖИВАНИЯ
В те годы я не выговаривал звук "Ш", да и "Р" произносил не чисто. Если "р" вскоре сам научился говорить раскатисто, долго рычать как мотор: "р-р-р-р...", то вот "Ш"... Как ни старался, мог выговорить только гнусавое - ъх-ъх-ъх. Колюшка, скажи: "машина" - резвились взрослые. "Махына!" - со слезой восклицал я. "Махына!" - подхватывали взрослые. "Ну, что же ты? Так легко, смотри! "Ш-Ш-Ш-Ш!..." И начинали шипеть на все лады, присаживаясь передо мной на корточки, показывая свои пасти и языки.
Другой грех долго отравлял жизнь в те славные годы. Я часто по ночам "ловил уток", или "ловил рыбу", или "прудил в постель". Это уж как Вам понравится. Эх, как это получалось? Горький вопрос возникал у меня самого под утро. Полупроснувшись, со стыдом обнаруживал, что лежу в луже. Начинал греть её, противную, своим телом, надеясь высушить к тому времени, когда моё пробуждение обнаружится. Ворочался долго, оттягивая вставание, делал вид, что ещё сплю, надеясь незаметно выскользнуть из почти высохшей постельки. А ещё надеялся, что взрослые ничего не заметят в темноте спаленки. Дитя! "Ага!" - говорил Папа перед завтраком - "У нас опять во дворе японские флаги!" Или "Это что за флаги расцвечивания у нас во дворе?" Бабуля и Мама старались сгладить резкость сих праведных слов. Меня не радовала их защита. Горестно я молчал.
Летом двор старого дома почти сплошь зарастал бурьяном. Лебеда доходила до пояса взрослым, а мы с Венкой скрывались в ней с головой. Это как никогда способствовало охотничьим играм. Главная из них - "игра в войну". У нас игра в войну состояла из засад, выслеживания, скрытных перемещений, неожиданных выскакиваний, безудержной беготни. Была совсем не похожа на ролевую "игру в войну" с "нашими" и "фрицами", в которую играли дети в книжках. Позже, подростками, мы играли в другую "войну", разделялись на группы, с субординацией, с лагерями, вели действие по правилам. А здесь мы воевали "с тенью". Или все вместе. Или вдруг выходил Папа на крыльцо, завидев нас, вяло копошившихся. вдруг: "Ттрра-та-та-та!" - стрелял в нас из молотка, как из автомата. Волна ужаса и восторга! Мы на пружинках подскакивали. ныряли в траву. Словно, мы действительно беззащитные, панически удирали, метались туда-сюда, находили надёжную защиту в кустах лопухов.
После обеда, сморённые все раскладывались по постелям. Папа лежит на кухне на железной кровати. Я вожусь рядом. Мне нравится с Папой. Я похлопываю ручонкой его по животу. Папа благодушно балагурит. Я глажу тёплый бугор живота и в восхищении определяю - "запасное брюхо!" Взрослые хохочут. Потом долго они будут повторять это определение благополучия полноты.
После обеда мы с Папой лежим на железной койке прямо посреди двора. Папа что-то рассказывает о войне по-учительски назидательно и увлекательно. Из-за корявого заборчика слева раздаются нечленораздельные вопли, имеющие целью обратить на себя внимание. То тут, то там высовывается голова "Тольки-карлика", нашего соседа, сына "Сапожничихи". Толька знает меня и зовёт. Я индифферентно не замечаю его. Во-первых, я ни с кем не играю на улице - Бабуля не велит. Во-вторых, играть с "Толькой-карликом" мне не хочется. Он - изгой у ребятишек, потому что он - слабоумный. Но этого я ещё не знаю. Знаю, он дурашлив, импульсивен, многие взрослые и все дети презирают его за крикливую суетливость и непонимание самых обычных вещей. И ещё, мать дерёт его прямо на улице за невыполнение чего-нибудь, например, за упущенную козу, или за не принесённую воду, за съеденную общую еду. При этом мать истошно с придыханием кричит: "Анатолий! Анатолий!", тащит его за волосы, со всех сил хлопает коричневой рукой по спине и заднему месту. "Толька-карлик" так же истошно орёт "Мамочка, мамочка! Я больше не буду!" Весь в слезах, слюнях и соплях при этом неподдельно дрожит всем телом, а если вырывается, в панике обезумелый несётся через улицу. Возбуждённая мать бегает вдоль своей стороны улицы, хрипло повторяя: "Анатолий, Анатолий! Иди сюда... Вот я тебе задам!..." А он бегает по противоположной стороне, завывая, но сохраняя дистанцию. Эти безобразные сцены случались ежедневно, а то и несколько раз на дню. Немногие взрослые жалели "Карлу". Больше всех - учительница, жена "полковника", жившая в их дворе, в задней половине "сапожничихиного" дома. Толькину мать на улице звали "сапожничихой" по мужу. который постоянно пил и умер, вероятно, ещё тогда, когда я соседями не интересовался. Вся эта сумбурная семья заехала в соседний дом номер 81, справа от нас после выселения в 1941 году немецкой семьи. Хоть они и были "трудящимися", всё у них происходило наперекосяк. Старший сын, кажется, Геннадий, рано сел в тюрьму. Пришёл из тюрьмы уже на моей памяти, походил мрачный несколько месяцев вдоль наших порядков и неожиданно сел снова. Не удержался, ограбил кого-то вечером в Красноармейском переулке, в двухстах метрах от собственного дома. Перед смертью сапожник успел произвести на свет ещё двух дочерей. Старшую я забыл, помню, что они с Толькой всё время дрались. А младшую помню. "Толька-карлик" её обожал. опекал. "Лидушка моя, Лидуня!"- приговаривал он, семеня с растопыренными руками за кривоногой, плюгавой девчушкой. Потом она выросла в неглупую простую пролетарскую девушку, рано начала работать, ушла из семьи.
Так вот, "Толька-карлик" стал заглядывать во двор. и Папа, к моему неудовольствию, позвал его. "Карлик" тут же спрыгнул с крыши развалюхти-сарайчика. подбежал и сел к нам на кровать. Начал живо выяснять, кто - Папа. Папа начал расспрашивать "Карлу". Тот разошёлся, мигом освоился. И когда разговор зашёл, кто сильнее, "Карла" или я. Он вдруг боксёрским "правым прямым" хватил меня кулаком в нос! Я был ошарашен болью и вероломством. Ничем я не спровоцировал его на такую подлость. В моём понимании драка - сама крайность, недопустимая в обыденной жизни. Нельзя стукнуть человека ни за что! Заревел от досады и несправедливости. Кровь побежала из носа. "Карлик" удивлённо посмотрел, сообразил, что совершил правонарушение, сиганул, хотя его никто и не ловил. И пока я растерянно вопил на кровати, он был уже за забором. Бабуля и Мама, суетясь, ругая "Карлу", останавливают кровь. Папа успокаивает меня, он сам не ожидал такого финала безмятежного, вроде бы, разговора. Кровь проходит. Все успокаиваются. Но не проходит моё возмущение коварством Тольки. И что Папа всё называет его "другом", "приятелем". Какой же это приятель, что так неожиданно подло бьёт совершенно мирного человека!
Потом я долго не мог преодолеть боязливости и отчуждения к "Карле". И научился жалеть его, снисходительно приблизить к себе, когда он окончательно интеллектуально отстал от сверстников. Ребята издевались, колотили его по любому случаю. Впрочем, только, когда были в большинстве, так как у маленького обезьяноподобного "Карлы" быстро налились узлами мускулы. Несмотря на постоянное благодушие, если его задирать, он впадал в неистовство и тогда мог поколотить любого. Но всё это - позже, в подростках. Помню, он долго не мог правильно выговаривать обыденные слова. Вместо "погреб" произносил - "побрик". Дети жестоко высмеивали. Когда мы начали сиживать по вечерам уличной гурьбою на лавочке, "Карлика" использовали в прямом смысле "мальчиком для битья". Старшие нахальные мальчишки для куража перед девочками давали ему тумаки, под общий хохот валяли его по земле. И сам он хрипло хохотал, радуясь всеобщему вниманию. Роль шута не оскорбляла его. Иногда слишком сильная затрещина вызывала вспышку уязвлённой гордости (тем паче, что это делалось на потеху девочкам). Он протестовал словом и делом, но был побиваем и прогнан. Через короткое время возвращался и вновь позволял себя унижать, лишь бы быть вместе со всеми.
ДРУЗЬЯ ДЕТСТВА.
Первым моим хорошим приятелем стал Гриша Лёвин, живший на противоположной стороне, на углу Петровской и Красноармейского, напротив Горторга. Строго говоря, его дом не угловой. На самом углу примостилась такая хибара, что когда я осенью 1986 года забрёл посмотреть Петровскую, не мог поверить своим глазам. Ларёк! Собачья будка! В детстве мы его вообще не считали за постройку.
Я не помню, как мы сдружились. Я был робок, и видимо, Гриша сам первым, гуляя, обнаружил меня. Вероятно, нас свела одинаковость характеров. Гриша был спокойным, не агрессивным, любознательным. Он был посмелее, вдобавок имел старшего брата, от которого знал больше житейских премудростей. Сначала Гриша приходил в наш двор. Бабуля благосклонно разрешала ему играть. так как убедилась, наши игры были бесшумными и без беготни. Мы больше рассуждали или разыгрывали фантазии. Отлучаться от дома мне запрещалось. Мы быстро привыкли друг к другу. Я стал доходить до Гришиного дома и играть с ним на лавочке. Потом был зазван во двор. И наконец, стал вхож в дом. Гришкин дом - едва ли не первый "чужой", который я стал свободно посещать. Гришкина мать привечала нас, даже кажется, угощала. Хотя Бабуля всегда настраивала меня "в чужих людях" ничего не пробовать. Да и сам я очень стеснялся. Гришкин отец был инвалидом - хромал. Одна нога у него торчала, как палка, совершенно прямая. Полный, с одышкой. Поражал меня способностью быстро ездить на велосипеде, крутя педаль одной ногой. Ещё в семье Левиных жила старушка, которую все называли "Бабаней". Она целыми днями готовила обеды на керосинке и, говорят, вынянчила Гришку и его старшего брата, Толика. Я искренне считал её Гришкиной бабушкой. Много позже узнал, что она была совершенно чужой семье Левиных. Она оказалась немкой - хозяйкой этого дома, оставленной во время депортации в русской семье в качестве прислуги-домработницы. С Гришкой мы дружили долго. Через него я познакомился с остальными сверстниками на нашей улице. Когда круг знакомств расширился, подростками мы немного разошлись. То детское знакомство рассыпалось уже в студенческие годы. Догадываюсь, друзей привлекала не только моя персона. Наверное, в те годы я был не очень интересен. Ребятишки остро чувствовали "кто побогаче". У меня водились игрушки, редкая вещь - фильмоскоп, ружьё, стрелявшее пульками-пружинками, называвшееся "Юный охотник". Его купил Дядя Саша по Маминому наказу, наверное, ко дню рождения. Плоская картонная коробка раскрывалась. Внутри, у рисованной крышки-задника с видом заснеженного леса устанавливался жестяной волк на плоской пружине. Он злобно озирался в прыжке, скалил красную пасть. Мы с Гришкой приставляли мишень к голландке и, лёжа на полу, стреляли с четырёх метров. Пулька-пружинка громко хлопала по картону. Если в Волка попадали, он переворачивался и долго трепетал на упругой подставке. Почти после каждого выстрела приходилось лазить под стулья, стол, кровать отыскивать пульку. К досаде с пульки быстро соскочила заводская жестяная пробочка, оклеенная фетром. Взрослые насадили нам пуговицу, которая держалась криво и затрудняла прицеливание. Всё равно "Юный охотник" стал предметом зависти и элитарного развлечения.
Через Гришку я познакомился с Толиком Жарковым, жившим напротив Гришки, на нашей стороне улицы, во втором от угла Красноармейского переулка домике. Домом его можно было назвать условно. Подоконники двух окошек фасада лежали на земле! Правда, с тыльной стороны он немного возвышался, потому что там, вообще, была обширная низменность всего квартала. Меня очень занимало, что с улицы надо было спускаться в калитку во двор, а там спускаться в дом, как в подвал. Мать Толика была приветлива с нами, не ругала его. Толика воспитывал отчим, который дипломатично не обижал его, зато рассказывал много грубых зековских страшилок. Себя требовал называть "Пахан". От него Толик рано научился грязной нецензурщине. Потом Толька стал часто приходить в наш двор. Ему нравился простор, возможность свободно ходить, забираться в укромные уголки. Его собственный малюсенький дворик был весь засажен картошкой, грядками. Гулять в нём не разрешалось. Ему нравилось болтать со мной, играть настоящими игрушками, стрелять из "охотника", кататься на велосипеде.
Перекрёсток Петровской и Красноармейского, вообще, представлял собой затопленную низину. Угловые домики провалились в землю, словно норушки. Нас, глупышей, забавляло рассматривание углового длинного, как горбатый вагон, домишки, в котором жила беднющая семья с тремя худосочными девушками. (Сейчас бы их назвали топ-моделями.) Эти девушки были предметом иронии всех соседей. Подростки радостно гоготали, расписывая "по секрету", как девицы, отправляясь на танцы, подправляют бюсты тряпками. Помню. был очень озадачен, зачем? Провал вдоль и позади домишки был густо засажен вишнями. Летом вишенки висели ниже уровня тротуара.
Кроме приятелей, на улице жили ребята, от общения с которыми взрослые остерегали. Прежде всего, сосед напротив, бойкий дерзкий мальчик старше меня, Юрка Чернышов. Кличка "Чёрный" или "Черныш". Их семья жила в саманной землянке в глубине открытого двора, а зимой, кажется, в полуподвале дома "Андревны". Отца я не помню. Говорят, он пел в ресторане гостиницы "Волга", пьянствовал, дрался, попал в тюрьму. Старший Юркин брат тоже попал в тюрьму. Мать грубая, крикливая женщина, охотно пускавшаяся в прямолинейные суждения о чужом "богатстве" с соседками, постоянно ругалась с "Андревной", обзывала её "барыней". Работала она уборщицей в том же ресторане, в гостинице "Волга". У Юрки была старшая сестра Галька. Они постоянно громко безобразно ругались, дрались. Вообще, грубая ругань в этой семье возводилась в культ. Это были чистые люмпмены и поэтому считали себя всегда правыми. Конечно, они были достойны сочувствия и сострадания. Жили впроголодь, ходили в рванье. Но их кичливое противопоставление собственной пустой, "бурлацкой" сути всем спокойным, порядочным, работящим соседям отталкивали любого доброжелателя. Словом их природная грубость и бескультурье так обильно сдабривались ложным пролетарским самосознанием, что они сделались изгоями на собственной улице. Бабуля всегда предостерегала меня не приближаться к Юрке. Я его действительно побаивался. Гораздо позже, в подростках, мы стали ходить гурьбой. Я с внутренним изумлением убедился, что Юркина грубость и агрессия - напускные.
В этом же дворе жил Андрюшка Зякин или "Зяка". Вдвоём с матерью. В маленьком дощатом домишке, обмазанным глиной. Прямо перед нашими окнами. Он был старше меня, боевитей. С ним тоже водиться не разрешалось. Видимо, на его репутацию падала Юркина тень. Жили-то в одном дворе, вместе колобродничали, озорничали. В отличие от Юрки "Зяка" был гораздо грамотней. спокойней и имел нормальные ребячьи цели. Мы для него были малышнёй. Подростками мы сблизились.
ЕЩЁ О ДЕТСКИХ НЕПРИЯТНОСТЯХ.
Когда в детстве меня фотографировали, я не мог смотреть прямо в объектив. Почему-то наворачивались слёзы. Я испытывал необъяснимую неловкость. То же потом происходило и в школе, я не мог, стоя перед классом, смотреть в лица товарищей. Не выносил смотреть в глаза, не переносил упорного рассматривания, прямого взора. Сразу внутри возникало щемящее витальное чувство дискомфорта. "Не по себе". Щипало глаза. На всех детских фотографиях у меня или сощуренные, или масляные глаза. А я - весь сморщенный. хмурый.
Ещё я не переносил процесса подстригания. В парикмахерской на углу Петровской и Горького меня усаживали на дощечку, положенную на подлокотники кресла. и начинали "чикать" ножницами или "стрекотать" машинкой. Ручная машинка больно давила на голову ребристым донышком, подёргивала за жёсткие волосы. Ножницы тоже всегда щипали. Я не мог удержаться от ответного рефлекторного дёргания головой. Как ни убеждали, ни заклинали, ни приказывали взрослые "не бояться", ничего у меня не выходило. Лысой голове было холодно, обрубки волос больно кололи шею, затылок под шапкой. Настроение портилось.
Не помню, с какого времени нас с Венкой начали посылать в магазин. Наверное, он был уже школьником, а я ещё детсадовцем. Вначале нам доверяли самое простое - купить хлеба. Денег давали в обрез, мелочью. Распевая и рассуждая, бодро мотая кирзовой сумкой или верёвочной авоськой, мы путешествовали по Петровской "до угла", затем пылили по Красноармейскому переулку до "дальнего угла", а там уже - по совсем "чужой" Аткарской улице до деревянного, сарае-образного "Партизанского". Этот магазин испокон веков среди жителей назывался "Партизанским", потому что в нём когда-то отоваривались семьи "красных партизан". Когда это было, не знаю, наверное - до войны. (Не знаю, кто такие "красные партизаны" в Саратовской области до сих пор.) Догадываюсь, что проблема распределения материальных благ и тогда стояла остро. Наши льготы Участникам Войны - не лучшее повторение прошлого. "Партизанский" представлялся целым миром. За время моего детства он не раз менял свои внутренние объёмы. То объединялся в один зал, то разъединялся на два изолированных, то представал двумя смежными палатами. В широких стеклянных окнах - витринах вольготно возлежали живописные муляжи неведомых продуктов: расписные сыры с надрезами в дырочках. варёные и копчёные колбасы, кубы масла, аппетитные окорока. На самом верху пирамиды товаров, как памятник роскоши, стоял фарфоровый пингвин, вероятно, наполненный ликёром. На щите - заднике прилавка изображены многоярусные пирамиды винных бутылок, горы фруктов, гирлянды виноградных кистей, коробки конфет с невзначай выпавшими "мнаками". За гнутым стеклом фанерных прилавков гнездились прозрачные цилиндры и вазы с "подушечками" без обёрток, серым сахарным песком, мукой, крупами. Хлеб, сахар и манка - вот основные наши продукты. Позже нам стали доверять покупать крупы и сахар. Сложность состояла в том, что бы донести их домой, не просыпав. Нам вручались холстяные мешочки, маленькие наволочки. Когда продавщица насыпала, надо было крепко держать. Мешочки очень обманывали. Пустые, они легко поддавались нашим ручонкам. При наполнении моментально тяжелели, распухали, с силой вырывались из рук. "Ну, держи же, держи!" - зло рявкала продавщица, смахивая рассыпавшиеся крупицы в ладонь, а затем в мешок. Сейчас я не сержусь, она за день раз сто, наверное, проделывала эту операцию. В детстве грубость удивляла, вызывала досаду. Потом мы привыкли считать всех продавщиц грубиянками. А вот буханки хлеба нас радовали. Они были гораздо крупнее, чем сейчас. Особенно нас радовали безобразные наплывы - припёки, по нашему - "уши". Считалось особым везеньем, если "уши" вырастали большими, множественными. Мы их тут же съедали. Увлёкшись, обдирали всю корку. Самым вкусным был "поклеванный" хлеб - серый, пушистый, ноздреватый, с умопомрачительным уютным ароматом. Он не царапал рот, как чёрный, который на самом деле выглядел густо бурым. И ещё в наше время хлеб продавался не поштучно, а на вес. Его взвешивали, отрезая прямо на весах, которые дрыгались и звенели, если не хватало, прикладывали кусочки. Мы радовались довескам. съесть их было нашим законным правом. Ломтики съедали в первую очередь, тут же в магазине. А "уши" - по дороге. Дома стыдливо подавали Бабуле обглоданную буханку. Взрослые недовольно ворчали, но никогда не ругались и не запрещали!
В одно лето Дядя Ваня привёз с "комбайна" тяжёлый немецкий армейский велосипед, вывезенный им из Германии. Дяди Сашин "Диамант" нам тогда трогать не разрешали. Вот на этом тяжеловозе стал Венка раскатывать по Петровской и ближайшим переулкам. Сначала "под рамкой", потом "на рамке". Как только Бабулино ворчание по этому поводу утихло, Венка стал ездить на велосипеде в магазин, сажая меня на жёсткий проволочный багажник или на раму у руля. Катим по пыльным буграм. На руле бьётся сетка с хлебом и мешочком сахарного песка. За моей спиной колотится геройское Венкино сердце. Он шумно дышит, восторженно давя педали армейского монстра. Тяжело катить по песку, по шлаку. Но Венка не сдаётся, хрипит, давит и давит на педали, выкатывает к самому дому и, нередко вместо награды, получает Бабулин выговор.
КАКИМ БЫЛ ЭНГЕЛЬС В ПОСЛЕВОЕННЫЕ ГОДЫ.
Город Энгельс, бывшая Покровская слобода и бывшая столица Республики Немцев Поволжья, в те годы был разбросанным, преимущественно деревянным местечком, скромным предместьем шумного индустриального Саратова. Расстояние между этими двумя географическими пунктами по прямой - два с половиной километра, в те годы было почти непреодолимым. Волга надёжно отсекала провинциальный мирок степной низины от голубых высот Саратовского берега. Мне Энгельс казался бесконечным. Самой естественной и знакомой мне границей его с севера и запада был волжский берег, плавно огибавший "зализанный" квадрат центральной части города. Если быть точным, городок стоит чуть выше Саратова по течению Волги. Так что только южная окраина с таинственным "Тинзином" находится прямо напротив Саратовского центра. Энгельс занимает широкий мыс, смотрящий своим носом на северо-запад. в сторону Саратовской Елшанки, Пристанного. Из-за этого энгельсские улицы обязательно где-нибудь упираются в Волгу. В Волгу же упиралась, вернее начиналась от неё, моя первая и главная улица детства - Петровская. Сама Петровская напоминала бесконечную реку. Её истоки мне были хорошо знакомы. Для меня она начиналась от пустыря перед крыльцом поликлиники, прикрывавшей серо-красным фасадом таинственный больничный двор. Затем пересекала улицу с названием "Площадь Свободы", протекала слева направо мимо нашего дома. И дальше, дальше, чуть рыская на перекрёстках, сохраняя широтный курс, взлетая на песчаных гривах, опускаясь в низины бывших проток, выбегала на плоский берег, где уж и домов не ставили из-за опасности подтопления, а только огороды храбро достигали воды. Там всегда валялись лодки, брёвна, хлам, обозначавшие непостоянный водный урез. Сейчас Петровская упирается в дамбу. Издали можно подумать - тупик. Только дойдя до конца, обнаруживаешь поворот дороги влево и бетонную лестницу через дамбу. Несколько перпендикулярных улочек, переулков делили Петровскую на одинаковые квадраты серых домиков, глухих заборов. Лишь на углах, обычно возвышались кирпичные "домищи" с полуподвалами, да обязательные водоразборные колонки. Я осваивал Петровскую кварталами. И часто во снах стремительно пролетал над ней или выходил по ней на улицы других городов. "Летал" не просто, а по определённым маршрутам: до яслей, до Бабулиной "работы", до бани. "Бабулина работа" стояла на параллельной улочке "Пролетарской", почти у воды - маленькая усадебка до отказа напичканного старушками Дома инвалидов. Его железные ворота долгое время голубели в глубине "Бережной", первой от Волги улочки, пересекавшей Петровскую. Дом инвалидов занимал несколько приспособленных строений, разделённых внутри на клетушки по две кровати с тумбочкой. В них выбитые из жизни бывшие учительницы делали мне из бумаги кораблики, занимали разговорами, учили читать. Возможно, раньше там размещалось что-нибудь медицинское, потому что кухня, погреба, склады были кирпичными. На задах валялись старые чёрные лодки, битые бочки и поленья. Сейчас он сломан. Всему приходит пора. "На горе", недалеко от горбольницы номер два, на захолустной улочке "Санаторной" выстроена новая роскошная усадьба этого Дома инвалидов. В сентябре 1986 года ностальгия потянула меня в конец улицы "Бережной". Успел! Руины Дома инвалидов растаскивали местные жители. Осторожно прошёл в тесный дворик, узнал перестроенные стены. Увидел вход в бывший полуподвал, где сидел кладовщик, контуженный Николай, который потом повесился на работе. Весь коллектив, Бабуля очень жалели. Николай был честен. Его достойно похоронили. Процессия тянулась по Петровской. Заслышав тревожную музыку, я отбежал от окон. Я боялся покойников, только не говорил никому. Бабуля, вздохнув. вышла к калитке.
И вот среди руин во дворике, (о чудо!) синела полуразрушенная кухня с корытообразным вытяжным козырьком над плитой, не изменившимися с той поры, когда я четырехлетним сидел в уголке, тихонько играя с самим собой! Бабуля брала меня на работу, если невозможно было оставить дома или в детском саду. Только плита тогда была дровяной а сейчас - газовой. Поразительно, как мала оказалась кухня. В эту же осень я нашёл у Мамы фотографию этой кухни! На фото врач дома снимал пробу. Молодая Бабуля в качестве шеф-повара стояла рядом. Они многозначительно смотрели друг на друга. Вероятно, фотография делалась для стенда или альбома. Я всегда считал кухню каменной, а она оказалась рубленной из тонких брёвнышек, обложенных кирпичом, и заштукатуренных. Территорию Дома инвалидов всегда теснил заводик по изготовлению авто-тракторных запальных свечей. Он был жив к моменту написания книги. А теперь перестроен в престижный яхт-клуб.
Улицы детства мне помнятся всегда летними. Зимой так укутывали, что ничего видеть не приходилось. Помнится нестерпимый зной, светло-серая выжженная земля, пыльные кусты лебеды с грубошёрстными верхушками. К ним не хочется прикасаться, выдернуть невозможно никакому взрослому, настолько они впеклись. Поживее выглядела трава "цыганка", тоже кустистая, но по нежнее, тёмно-зелёная и не такая пыльная. Цыганка росла в тенёчке под заборами. Джентльменом среди трав возвышался "кох", чистенький декоративный, похожий на ёлочки или пальмочки. Предполагаю его немецкое происхождение, сейчас он совершенно исчез. А тогда за отсутствием цветов "кох" рассаживали на клумбочках-уродинках в городских сквериках.
Снаружи дома никогда не красили. Доски выгорали под солнцем до светло-серого с голубым тона. Были изборождены продольными морщинами, трещинами, дырками от сучков. Шершавые на ощупь, рыхлые как пробка. Края их изрыты вывалившимися кусками гнилья. Из-под досок всегда сыпались тёмные опилки - обязательный утеплитель энгельсских хибар. На пустых булыжных хребтах проезжей части - печать забвения. Вдоль булыжника - широкие полосы взбитой седой "пурыни", мягкой как тальк. Мы, босоногие. предпочитали бегать именно по ней. Мягко и тепло. При желании можно загребать ногами тучи "дыма", устраивать "взрывы". Если пурынь намокала под дождём, высыхая, слипалась в крепкие комки, которыми мы кидались - "лукались" из-за отсутствия камней. Деревьев росло мало, точнее, молодых деревьев не было совсем. торчали старые осокори, неклены и карагачи от прежних времён. Ближе к Волге деревьев побольше, кустов погуще. Появлялись серебролистые шипастые акации, которые мы именовали "финиками", жевали их вяжущие плодики. Обычных для теперешних времён тополей почти не было. Их насажали позже. Плодовых садиков тоже почти не было. Всё гибло от засухи. Огороды вяли. Зато буйно распространялся дикорастущий паслен. Куда он потом делся? Население называло его "поздника", а чаще - неприлично. Паслёна было столько, что им торговали на базаре. На безрыбье и рак - рыба! Из паслёна варили варенье. с ним пекли пироги. Мы, малышами, рвали его горстями, ели. В ажиотаже наедались невызревшего. Потом во рту и животе долго было противно. В низинках стлалась корзинками травка, с которой мы собирали круглые мясистые лепёшечки - "хлебцы". Тоже ели. Своих детей накормить "хлебцами" я уже не мог, всё это исчезло.
Вообще, улицы Энгельса на удивление широкие прямые. Только по центру прихотливо струятся срезая расстояние по диагонали, несколько старых улочек. например, Театральная, бывшая "Брешка". Все остальные намечены по линейке, под прямыми углами. Вероятно, это - следствие степного положения города и пребывания немецких колонистов. Когда меня брали на базар, (одно из самых длинных путешествий) я ребёнком поражался необъятной ширине периферийных улиц, обрамлённых рядами мазанок и халуп, с двойной и тройной проезжей частью, воспринимавшихся площадями. И над всем - безоблачное белесоватое небо. От станции Покровск, конечном ответвлении от "Великого пути на восток" в Анисовке, отходила железнодорожная Амбарная ветка. Она прорезала город с юга на север и оканчивалась на берегу Волги, справа от городского центра. Весь берег в её зоне был застроен каменными и деревянными амбарами, пакгаузами, огорожен забором. До революции там находились соляные и пшеничные склады и грузовая пристань для перевалки хлеба на баржи. Амбарная ветка протягивалась позади больницы в верховьях Петровской. Прямо за больницей красовался старинный элеватор, своей готической сводчатой крышей постоянно занимавший моё воображение. Сейчас Амбарная ветка демонтирована, её насыпь преобразована в улицу Пушкина. Для меня она была границей изведанной части города от непознанной. Улицы и переулки, по которым не пролегали обычные наши с бабулей маршруты: "до бани", "до Партизанского", "за керосином", "на почту", "на базар"... томили меня своей таинственной недоступностью. Там был другой мир, другие цивилизации. Взглянув мимоходом в чужой двор, я зачаровывался перспективой убегавших в неизвестность тропинок, анфиладой углов, сараев, заборов. Любой двор изнутри казался мне больше, чем снаружи. Идёшь в одну сторону - улица одна, обратно - она уже другая. На чужих улицах страшновато. Стоит угадать в кусте, столбике, высунувшемся фронтоне знакомый ландшафт, всё становится понятным и родным. Позже, проезжая по Саратову на трамвае, я ловил себя на этом же чувстве. Магистраль под ползущим трамваем знакома так, что, закрыв глаза, можно зрительной памятью проползти до конечной остановки. Зато поперечные улицы-просеки открываются "вдруг" и так же быстро закрываются. И что там... что-то необъятное неизмеримое волнующее. "Свою" территорию я расширял робко. Бабуля разрешала играть только во дворе, справедливо ограждая меня от "шарлатанов" - хулиганов, машин, "бешенных собак" и просто недобрых людей. Машин тогда было смехотворно мало, в день по Петровской проезжали одна-две автомашины. Однако людей они давили исправно, не меньше, чем сейчас. Грузовики проносились в клубах пыли с громом, воем и стрельбой. Мглистый хвост с полчаса оседал на окна, заборы. При езде "полуторки" и "трёхтонки" шарахались с одной стороны улицы на другую. Было видно: не шофер управляет машиной, а машина шофёром. "Бибикали" они без перерыва. Невозможно было определить, кому, и по какому поводу сигналит грузовик. Пешеходы панически боялись транспорта и сами не понимали логики дорожного движения, как куры метались по дороге. У "Партизанского" фургон "хлеб" задавил мальчика, который ждал этого фургона три часа в очереди. Когда фургон, пятясь, заезжал во двор под разгрузку, мальчику срочно понадобилось перебежать к матери на другую сторону улицы.
Зато лошадей я видел множество. Телеги непрерывно бренчали, дребезжали во всех направлениях. Конский навоз был таким же привычным украшением улиц, как лепнина на фасадах старых зданий. Навоз был ценным стройматериалом! С интересом наблюдал я как месят кучи глины с навозом (правда, коровьим) и соломой, а потом лепят "блоки": кирпичиком - из ящичка, таблетками - из тазика. После просушки в летнюю жарынь саман шёл на воздвижение сараев, землянок, летних кухонь. Навоз с соломой без глины - кизяк при такой же обработке шёл на топливо.
У Волги, у базара часто попадались брёвна на колёсах, запряженные в лошадей. Длинное бревно вставлено в две колодки: задняя прибита намертво, передняя поворачивается в стороны. На бревне сидит возчик, подложив рванинку, и едет. Вот так телега! На таких "трейлерах" возили доски, брёвна, любые длинномерные грузы. Загадкой для меня была упряжь лошадей. Самая заметная деталь - дуга. Но как за дугу лошадь тянет телегу? Роль хомута мне никто не объяснил. Особенно занимала и сбивала с толку маленькая седёлка с железной петлёй на спине у лошади. Тогда я думал: на ней и ездят верхом. Как же они могут сидеть на этой острой конструкции?
Конечно, Энгельс - не деревня. Его индустриальное сердце существовало и во время моего раннего детства. Билось оно, где-то далеко, на юго-восточной окраине. Для большинства жителей, словно, в другом городе. Жители тех заводских посёлков были чужаками. Уже в те годы на окраине работал Энгельсский мясокомбинат, продукция которого посылалась в Москву. Дальше в степь располагался "Завод имени Урицкого", в просторечии "Урицкий". И сейчас большинство троллейбусов в стране - этого завода. Там же делали думпкары, полувагоны, платформы и прочие железнодорожные
колесницы. На "Урицком" я никогда не был, но знания сии почерпнул на стендах в клубе завода, в центре города, на Коммунистической улице, переделанном сейчас в молельный дом какой-то "новой церкви". В клубе было чище, безлюднее и солиднее, чем в других кинотеатрах. Репертуар фильмов вывешивали заранее на месяц вперёд. Мы с Венкой планировали, когда, на какой фильм пойдём. В фойе висел большой портрет Урицкого в пенсне с красными сочными губами. Мы не знали, кто он такой. На революционера он был мало похож. Зато ещё две восхитительные картины радовали нас. На одной Сталин с Ворошиловым браво прогуливались в Кремле. Мило беседуя, в новеньких шинелях, а Ворошилов ещё и с шашкой, в блестящей портупее, они шли в ногу по влажной асфальтовой дорожке над Тайнинским садом. У ног их кучерявились деревья, виднелись зубцы стены и дома Замоскворечья. Величавая горделивость охватывала нас босоногих, в маечках и сатиновых трусах, за наших Вождей, за славную неизвестную Москву. Другая картина - панно во всю торцевую стену фойе изображала известный вид Кремля с Большого каменного моста. По- моему, этот же вид воспроизводился на сторублёвых бумажках до реформы шестьдесят первого года. Картина была без фигур, зато с чётко проработанной перспективой городских далей. Вдобавок, перед ней стояла гипсовая статуя Ленина. Казалось, что он вышел из картины.
Самым лучшим кинотеатром Энгельса в то время был "Родина" на углу площади Свободы и Коммунистической. Здание его, построенное в тридцатые годы, вероятно немцами, спланировано на редкость удобно. Зал и по сегодняшним меркам просторен. Амфитеатр устроен так, что прекрасно видно с любого места. Фойе с огромными окнами - аквариумами во внутренний дворик. Внутри двухэтажного фойе в перекрытии сделан световой проём - вершина архитектурного шика. Снаружи здание импозантно, сочетание модерна с конструктивизмом. Над входом лепной фриз. Он сохранился до сих пор! Горельеф изображает мифический советский праздник: фигуры колхозниц радостно несут корзины с изобилием фруктов, овощей, колосьев. Здесь же механизаторы, военные, рабочие, пионеры. Все - в порыве энтузиазма и патриотизма. Жаль, таких горельефов уже не лепят. (Повтор этого горельефа я встретил в студенческие годы в Саратове напротив Липок.) Жаль, что снесли две статуи, стоявшие в нишах бокового фасада-колоннады. Статуи изображали молодого человека с факелом и девушку со снопиком, оба "в порыве". Исполнены они были без халтуры, в стиле сталинской патетики.
Все Энгельсские каменные дома сосредотачивались в двух кварталах. вытянувшихся вдоль Советской площади. По существу один квартал, разрезанный поперёк Театральной улицей, бывшей Брешкой. Только в двадцатилетнем возрасте я прочёл "Кондуит и Швамбранию" Льва Кассиля и с удивлением обнаружил точнёхонькое описание Покровской слободы, т.е. Энгельса моего детства. Оказывается и жили Кассили недалеко, в правом угловом доме, в начале Театральной. В Мамином детстве этот дом был снесён под воздвигаемый Горком партии. Но до сих пор стоит его симметричный двухэтажный собрат слева! А в двадцатые годы семья Кассилей переехала, вообще, в наш квартал! Занимала кирпичный двухэтажный дом на углу Аткарской и Весёлого переулка. Это, если встать на заднее крыльцо нашего дома, по диагонали на северо-восток через огороды триста метров. Лет десять назад в нём устроили музей, а Аткарскую переименовали в улицу Льва Кассиля, хотя сам писатель на ней не жил. Бабуля говорила, что отец писателя, Абрам Кассиль лечил мою Маму! Позднее я узнал, когда и почему. Надо добавить, что в связи с современным жилищным строительством наш квартал совершенно исказился, а Весёлый переулок пропал навсегда. Даже сотрудницы музея Льва Кассиля не ведали о его существовании и принимали заднее, дворовое крыльцо дома за фасадную часть. А настоящую фасадную стенку, выходившую в переулок, считали дворовой. Мы то с Венкой столько набегались босиком по этому переулку! Правда, тогда гордости от перемещений мимо дома известного советского детского писателя у нас не возникало.
"Театральная" в моих снах стоит на втором месте после "Петровской". Она тихая и романтичная. На ней два центра притяжения: кинотеатр "Ударник" и "Серый". "Ударник" у взрослых не котировался за сараеобразный зал, плохой звук и халтурный показ фильмов. Зато детворой он был самым посещаемым. Порядки там были демократичными. В туалет выпускали на улицу и, пользуясь этим, герои - подростки проникали по два-три раза на один и тот же фильм. В прохладный вестибюль "Ударника" можно было зайти просто так с улицы, передохнуть от зноя, поглазеть на афишки, пощупать в кармане мелочь, если была. Тут же продумывались утопические планы, как проскочить мимо зорких билетёрш в толпе обилеченных девчонок. Вместо фойе вдоль зала шёл широкий коридор, завершавшийся буфетом. Там мы с Венкой, если оставалась мелочь, пировали окаменевшими цветными "помадками" с восхитительным ванильным запахом, а иногда и липким как столярный клей грильяжем. Укусив его, разжать зубы было невозможно. В летнюю духоту широкие и высокие входные двери зала приоткрывались на улицу, особенно на вечерних сеансах. Вся проходившая по тротуару ребятня подсматривала в щёлку фильмы. А уж слушанье фонограмм было законом. Любая, бредущая под зноем группка подростков, вдруг рассыпалась и припадала к дверям. Через мгновение, узнав по звуку место в фильме, все начинали удовлетворённо перекликаться и спорить: "Что идёт". Вдруг дверь приоткрывалась и гневное лицо билетёрши "шугало" спорщиков, как воробьёв. В зале был удобный для просмотра балкон. Малышей туда не пускали. Я посещал балкон уже старшеклассником. Нас с Венкой привлекала небольшая "читалка" перед входом на балкон. Можно было "бесплатно" рассматривать иллюстрированные журналы. Важнейший источник информации для нас! "Ударник" почти без изменений дошёл до теперешних дней. Мои дети бывали в нём, но восторга, подобного нашему не испытали. Добавлю: уже после написания книжки узнал, "электрический театр", который дошёл до нас в ипостаси "Ударника", был первым в Покровске специально построен и открыт ещё до революции! Он описан в "Швамбрании".
"Серый" - самый значительный магазин моего детства, хотя первым и более постоянным был "Партизанский". "Серый" - олицетворение фешенебельности для нас! Уголок изыска, столичной культуры. Располагался в трёхэтажном здании на углу Театральной и Коммунистической. Толстые четырёхгранные колонны, оштукатуренные "под шубу", тёмно-серые с кремушками. с зелёными стекляшечками держали закруглённый фасад с помпезными венецианскими окнами. Между колонн надо было входить на цементированную площадочку-сектор, с которой двери вели в два перпендикулярных зала. залы соприкасались углами, здесь в узком проходике работала касса и устроен был метровой ширины "пролаз" из зала вы зал. Если к кассе "настанавливалась очередь", приходилось переходить из зала в зал через улицу. Нас с Венкой привлекал буфет у входа в зал вытянутый вдоль Театральной. Пирожки с ливером по сорок одной копейке - вот предмет притяжения! Пахучие, неповторимого вкуса! Дома таких не пекли. Если нам приходилось выбирать между пирожками и мороженным, конечно, побеждали пирожки. Мы даже порю давали крюк, чтобы заскочить в "Серый".
В моём детстве треть взрослого народа на улицах составляли нищие и инвалиды. Нищие, "побирушки" маячили у магазинов, по дороге на базар они сидели рядами. Множество "работало" на переправе. Отдельные - специализировались, например, плавали на пароходиках переправы, пели патриотические революционные песни. Помню уже подростком одну пару. Он играл на гармони, Она пела: "Едут новосёлы по степям целинным..." Я стал студентом, а на трамвайчике через Волгу ещё плавал сумасшедший скрипач, окончивший саратовскую консерваторию. Он произносил разорванные патетические монологи, потом доставал из футляра скрипку, обёрнутую красной тряпицей, тряс ею как флагом. Фальшиво играл. Народ кидал в футляр мелочь. В раннем детстве понятия нищий и инвалид для нас сливались. Безногие, одноногие, безрукие калеки, обязательно под хмельком, не бритые, запущенные, вонючие, с голосами Высоцкого побирались как правило! Многие делали это непрофессионально, не постоянно, а видимо, "как припрёт". Отдельные счастливчики владели трёхколёсными самобеглыми экипажами и бодро подавшись вперёд, двигали руками, как паровозы шатунами. Нередки даже были трёхколёсные фаэтоны с мотоприводом. Гордый инвалид единственной рукой управлял за длинный румпель, давал газа роскошной трициклетке. Рядом возвышались костыли, следом бежали мальчишки, ожидавшие, когда заглохнет мотор и можно будет гуртом толкать чудо техники. В багажник за сиденьем загружались хлеб, водка, личные лохмотья героя. Большинство безногих каталось в низких деревянных тележках на подшипниках. положив под себя засаленные тряпки, засунув культи под широкий ремень, намертво прибитый по бокам. Отталкивались от земли деревянными колодками вроде утюгов, обшитыми толстой кожей. Многие и тележек не имели и прыгали на руках с помощью таких же колодок, ёрзая задом в специальных штанах с толстой подошвой на седалище, или стоя на обрубках культей бёдер в кожаных чехлах-вёдрах. Побиравшиеся сидели вдоль всего пути пассажиров к переправе, вдоль тротуаров на саратовских взвозах. Они высоко задирали штанины, выставляли деревянные или фибровые протезы, украшенные металлическими накладками, хитроумными замками, защёлками, создавая тягостное, ужасное впечатление. Их бесстыжее безобразие вызывало не сострадание, а протест. Я внутренне негодовал, когда прохожие или родственники чистосердечно бросали мелочь в разложенные сальные кепки. Тут впервые я заметил, что взгляды родных мне людей могут быть диаметрально противоположными. Папа и Мама осуждали побирушек, Дядя Саша тоже презрительно относился к ним, Дядя Ваня, кряхтя, подавал мелочь, как бы в последний раз, Тётя Валя открыто сочувствовала и обязательно подавала. Тётя Таня, вообще, считала хорошим тоном подавать. Все они были добрыми милыми людьми. Но одни смотрели на вещи по житейски реалистично и близоруко, считая нищих неизбежным атрибутом жизни. Другие плавали в безбрежном море бытия по заученным схемам, социалистическим канонам, заменявшим собственный непредвзятый взгляд. Воспринимали нищих, как социальное зло, чуждое нашему советскому строю. Я тоже видел в нищих только мелких жуликов. теперь я чувствую: в судьбах этих несчастных скрыто столько драм и трагедий, что не описать в миллионах томов. Кстати, Бабуля нищих не любила.
Неотъемлемой частью "красного угла" нашего старого дома был круглый чёрный репродуктор. Он постоянно тихо "вещал". Обычно на его шёпот и невыразительную зуммероподобную музыку никто внимания не обращал. Только в некоторых случаях взрослые начинали шикать: "Тише, тише!..." Тогда диктор торжественно, многозначительно произносил: "Передаём последние известия!" "Последние известия!" - радостно восклицали взрослые - "Тише, надо послушать! Диктор что-нибудь провозглашал. А я думал, неужели в последний раз, и уже никогда известий не будет? А когда снова слышал: "Передаём последние известия!..." изумлялся про себя, ведь тогда уже говорили, что в последний раз! Почему же ещё передают? Значит, не были они последними. Я был в недоумении, а спросить стеснялся. И долго-долго, в школьные годы не мог свыкнуться с мыслью, что "Последние известия" повторяются и повторяются и оказываются вовсе не в последний раз. Такое название мне казалось противоестественным.
Изо дня в день слышу спросонок бодрящее: "Передаём утреннюю гимнастику!" "Преподаватель Гордеев, пианист Родионов..." Даже маленьким я глубоко сомневался, что можно делать зарядку по радио. Ведь оно тебя не видит! В садике, в школе тебя видят, попробуй не сделай! Не верилось, что есть люди, желающие делать зарядку. Не верилось, что можно со слов понять, как делать? А сейчас думаю, да зачем делать?
ДЯДЯ САША УЧИТ МЕНЯ ГРАМОТЕ.
Когда Дядя Саша вернулся из Германии и начал готовиться к работе на паровозе, в доме появилось множество аккуратных книжечек - разных железнодорожных уставов, наставлений. Книжечек с чертежами - описаниями паровозов, путей. Дядя Саша охотно просто объяснял мне устройство паровоза и всяких приспособлений. У него был несомненный талант популяризатора. Я погрузился в мир сухопарников, кулис, кривошипно-шатунного механизма. Слова "шток", "поршень", "цилиндр", "золотник", стали родными. Дядя Саша был упорен и последователен. ... Конечно, моим образованием занимались и до этого. И Бабулины квартиранты, и старухи на Бабулиной работе, и сама Бабуля, и тётя Стеня с тётей Таней показывали буквы и выучили читать по складам. Дядя Саша сразу решил поставить процесс моего обучения на правильную методическую основу и "учить, как в школе". Он дотошно меня расспросил, выяснив, что знаю и умею. Читал я лучше, чем писал. Как все дети, я писал печатными буквами короткие фразы. В основном, дописывал Бабулины письма в Мурманск обычными приветами и пожеланиями. Понимать же письменный текст (курсив) не мог. Дядя Саша принёс большую красную картонную папку, полную гладких, плотных белых листов машинописного формата. Уже сама твёрдая папка, просторная без линеек бумага, для нас с Бабулей стали воплощением Науки и Культуры. Бабуля прятала папку в тугой правый ящик комода, только после больших уговоров выдавала листик для рисования. Дядя Саша разлиновал листы карандашом по образцу тогдашних тетрадей для письма у первоклассников. Получилось даже покрупнее. Тогда применялось сложное разграфление из трёх основных горизонтальных линий, двух дополнительных сверху и снизу и частых косых, курсивных. Меня заставляли писать "крючки и палочки" по образцу в букваре. Это сразу навевало уныние, никакого эстетизма я в "крючках и палочках" не находил. Вдобавок, они никак не слагались в буквы, да и не были похожи на петли, которые выводили сами взрослые. Успехи мои в письме оставались скромными. А вот читать я действительно начал бегло. Дядя Саша не стал пережимать. В отношении меня у него появились другие заботы. ... С Дядей Сашей в нашем доме появились цветные карандаши. Может они были и раньше, но я робел ими пользоваться. Только беспомощно чиркал картинки в книжках. Раскрашивание чёрно-белых картинок тогда было любимым занятием детей. Педагоги, конечно, это порицали. Сам Дядя Саша уверенно и чётко чертил женские головки на белых листах, раскрашивал щёчки, губки, глазки и кудри. Головки выходили как живые. Особенно поражало отсутствие штрихов. Дядя Саша внёс в наш сонный быт оптимистичную струю.
ОЖИДАНИЕ ШКОЛЫ.
Ещё зимой пятидесятого - пятьдесят первого года Папа и Мама в письмах начали сообщать, как они готовятся взять меня в Мурманск. Папа описывал город, какой он большой, почти столичный. Дом, где мне предстояло жить, стоит на проспекте! Он - "П-образный" и у него есть "крылья". Меня очень занимало это определение. Я не мог представить себе, зачем строить дом с перекладиной наверху, почему в таком доме лучше жить, чем в обычном? "Крылья" я представлял себе строениями на подпорках, висящими в воздухе. Раз крылья, значит - в воздухе! Да ещё в этих объёмах живут? Ещё нас с Бабулей очень заняло сообщение Мамы о том, что Папа купил для меня специальную раскладную кровать, и она такая лёгкая, что можно поднять одним мизинцем! Не верить старшим я не мог. Всё пытался представить себе кровать вроде Бабулиных складных железных коек Поднять их мизинцем невозможно даже сильному взрослому. Вдобавок, при складывании они обязательно прищемляли пальцы или одежду. Бабулины койки я с натугой мог едва оторвать одной ножкой от пола! А тут заявляют, что смогу приподнять "одним пальчиком"! Мизинчиком! Да... Не знал: верить или не верить?
От мысли, что меня повезут куда-то далеко, в незнакомый Мурманск, делалось жутковато. Папа постоянно упоминал о его громадных зданиях, больших проспектах, особенно просторном прямом "проспекте Сталина". По его словам выходило, что Мурманск - куда больше и представительнее, чем Саратов и Энгельс вместе взятые! Саратов рядом с Мурманском - просто деревня. Кругом города - скалы! Я представлял себе каменные обрывы, как на картинках в томиках Лермонтова. А перед городом - залив! А зимой - сплошная ночь! А летом - сплошной день! Мурманск - самое хорошее и необычное место на земле!
Ещё меня очень озадачивало и тревожило то, что мне придётся учиться в школе. От взрослых я знал, это - очень трудно. В школе много задают и надо сразу понять и запомнить, что задали. Я трусил: вдруг не пойму ничего и ничего не запомню! Но взрослым о своих переживаниях не говорил, боялся - засмеют! В школе надо соблюдать дисциплину. Если тебе сделали замечание, ты - пропал! А что надо делать, чтобы тебе не делали замечаний, я не знал. Ещё в школу надо "ходить". Я мучился, вдруг я не дойду в школу? Вдруг заблужусь или попадусь незнакомым дерзким мальчишкам? Папа ведь рассказывал, какие бывают драчуны. В Энгельсе то никто не дрался. Все тебя знают, иди, куда хочешь. Надо носить портфель с книжками. А у меня не было ни книжек, ни портфеля. Ну ладно, это, наверное возьмут где-нибудь Мама и Папа. Словом, я томился от тайных опасений. Молчаливо "бычился", когда взрослые с воспитательной целью упоминали об ответственности школьной жизни. Они считали, что такими назиданиями мобилизуют меня на хорошую учёбу. Никто не догадался сказать, что учиться ЛЕГКО И ПРИЯТНО. Так и отправился я наполненный "страшилками" в далёкий, неизвестный Мурманск.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. МАЛЬЧИК.
Провожала нас вся саратовская родня. Мама с Папой всегда уезжали пышно. Маленького меня брали провожать "до уголка", изредка - "до переправы". Множество родительских чемоданов (не менее четырёх) несли на палках дядя Ваня и дядя Саша. Нередко мы фрахтовали тележку у матери Юрки "Чёрного". Старая ругалка довольная возможностью подзаработать с энтузиазмом и одышкой толкала тележку по всему Энгельсу, по мосткам на остров, по песку и лесной тропе до самой переправы, ни за что не давая мужчинам перехватить у неё оглобли. "Вы сломаете!" - грозно пресекала она всякие их попытки проявить благородство и воспитанность. А вот теперь я уезжаю сам! Мои пожитки тоже уложены в тележку. Я приодет во всё новое, отчего не очень удобно. На голове - полагающаяся кепка с пуговкой и картонной вставкой. Я обречённо терплю, жду ещё более неведомых трудностей. Наблюдаю, как, повизгивая, вихляются ржавые колёса тележки, оставляя в пурыни гладкий непрерывный следок. Новые ботинки тоже быстро сереют от пурыни. Мимо нас уходят назад знакомые заборы, калитки. Ностальгии ещё нет, тревожно и радостно. Периодически останавливаемся, чтобы подправить разъезжающиеся по тележке вещи. Не помню, пили ли мы традиционную газировку? Наверное - нет, боялись опоздать на поезд, а возможно опасались, что "некуда будет деться". Как плыли на пароходике, как ехали на трамвае на вокзал, не помню. Видимо, добрались в срок.
Я думал, в вагоне лавки, как в "рабочем поезде", или как в старых трамваях. А там оказалась целая улица - проход между полуоткрытыми квартирками. Слева квартирки побольше, а справа - только пристеночек с окошком. Люди сидят уютненько. Можно лежать, совсем как дома. Так бы и уехал, хоть куда. Папа и Мама наставляли меня не бегать, хотя я и не собирался, опасаясь момента трогания поезда. По их словам, при трогании с места случается такой сильный толчок, что все летят, люди падают с полок, а дети убиваются. Я как завижу, что поезд трогается, садился. Но жутких толчков всё не было. Папа всё повторял, будем подъезжать к Мурманску, нас повезёт электровоз! Он трогает плавно, даже незаметно! Как выглядят паровозы, я уже знал. Натуральными, только издалека, я видел их ещё у Прошкиных. Устройство паровоза знал по схемам в Дяди Сашиных книжечках-инструкциях. Электровоз же представлялся мне в виде большого трамвая. Конечно, с первых минут путешествия я оказался возле окна и больше от него уж не отходил. И сделал массу маленьких открытий, которые делает каждый, прокатывающийся по железной дороге впервые в своей жизни. Например, увидел, что ближние столбы и деревья бегут назад, а дальние - догоняют поезд. Впервые увидел голову и хвост поезда на поворотах, т.е. видел себя едущего глазами остающихся. Увидел, что расположенные рядом рельсы бегут, извиваются как живые, то прячутся под поезд, то разбегаются из-под колёс. Семафоры толпой поднимают свои руки по всему пути. Поражался невесть откуда берущемуся шуму при прокатывании по мостам, гулу и грохоту, бегущему рядом с нами и резко пропадавшем при проскакивании последней балки фермы. "Голос железа". Больше всего, конечно, высматривал паровозы. Радовался, когда на станциях рядом с окном оказывалось шипящее чёрное тело могучей машины. Огромные красные маслянистые колёса, свет и пар под железным брюхом, плавное ритмичное толкание дышл, сложный ход кривошипов, перекладка кулис, и от всего этого - горячая сила металла. Дрожь пробегала по земле и улавливалась даже в вагоне. С холодком лёгкого ужаса поразился я продавливанию шпал, прогибу и игре, казалось бы, таких неколебимых рельсов под накатом паровозных колёсищ. И на каждой остановке - хлопки литых крышек вагонных букс. Это замасленные осмотрщики методично проходят вдоль состава, длинными молоточками позванивая по бандажам колёсных пар: "Дзынь-Длонь!" Тысячи "Зачем?" возникали в голове. Но задавал вопросы я не часто. Во-первых, воспитан "не приставать к взрослым", во-вторых, я стеснителен от природы. Тем более что Папа о многом рассказывал вперёд. Мне оставалось только сличать рассказанное с увиденным. Увидел, что на каждой станции есть водокачка - круглое или гранёное пузатое строение у самого пути. Рядом обязательно торчит чугунная трубища гигантской "колонки" с поворачивающимся краном наверху, с которого ещё свисает длинное ведро без дна. Кран легко руками поворачивают кочегары остановившихся под ним паровозов и пускают толстую струю воды прямо в тендер. Иногда кочегар отвлекался зачем-нибудь внутрь будки, или нарочно пренебрегал аккуратностью (своеобразный пролетарский шик. И водища хлестала по бокам тендера, текла по путям, наливала лужу на платформе. Половина воды наливалась под паровоз! Оказывается, воду заливают чаще, чем насыпают уголь! Пока паровоз подзаправляется, он часто бегает туда-сюда вдоль состава. Рубчатые вагончики, оттопырив ушки несуразных ставень, терпеливо ждут у дощатой платформы. На их крышах - масса непонятно зачем туда-сюда загнутых труб. "Что это?" - спросил я. "Это вентиляторы для проветривания вагонов!" А под вагонами тянулись трубчатые "перила", прибитые "вниз головой". На платформе живо гуляет весь поездной народ. Выскакивают на остановках как по заведённому ритуалу, даже кому не надо. Дети начинают носиться, сломя голову. Пассажиры бросаются к разным киоскам, словно они для этого только и ехали, настанавливаются в очереди. Из открывающихся окон высовываются оставшиеся и громко начинают советовать гулякам, куда ещё можно побежать. Тогда можно было стоять в очереди. Остановки были долгими, но поезда подходили и отходили точно по расписанию. Подходило время события. Люди смотрели на часы, уверенно провозглашали: "Ещё три минуты. Успею!" "Ещё полминуты!" И лениво подходили к лесенке вагона. Звонил колокол, рявкал гудок. Все успевали сесть. Поезд дёргал. Буфера перестукивались толстыми тарелками. Под вагонами скрипело. И... тук-тук, тук-тук, тук-тук... Мы плавно катились до следующей станции, где снова повторялось гуляние. За каждой платформой - обязательный садик, кустики, скамейки. На платформах тётки продают порциями готовую еду. Никогда я раньше не видел и не предполагал, что можно продавать не продукты, а готовую еду. Ещё больше удивлялся, что её покупают. Почти на всех станциях виднелись кирпичные своды депо. Возле них обязательный поворотный круг для паровозов с лучами разбегавшихся рельсов. Тогда было много стрелочников и стрелочниц. Они всюду виднелись со своими жёлтыми флажками, свёрнутыми палочкой. А вот, кто уж поражал рискованными вольтами, так сцепщики! Они смело лазили между вагонами, вскакивали на тормозные площадки, свешивались, держась одной рукой за какую-нибудь скобу, другой ловко подхватывая серьгу сцепки. Особенно жутковато было видеть, как сцепщик стоит между буферами одного вагона, а на него накатывается другой вагон! Стоит человек, хоть бы что, и в момент столкновения буферов деловито накидывает на крюк набежавшего вагона звено трёхзвенной цепи, а потом, что-то ещё подкручивает. Видимо, натяжной болт, чтобы цепь не соскочила по дороге с крюка. Ещё меня занимало, что на каждой станции в длинных очередях неподвижных товарных вагонов всегда находились один-два движущихся. Причём катились они совершенно одиноко, без каких-либо паровозов или дрезин. Неизвестно откуда бралось это необъяснимое движение, как если бы среди застывшего звёздного неба вдруг одна звезда поехала сама собой. Позже Дядя Саша рассказал мне о существовании сортировочных горок, и вообще обо всех железнодорожных премудростях. А в свою первую поездку я ничего этого не знал. Только зачарованно сидел у окна, загипнотизированный проплывавшими мимо деревьями, столбиками, кустами. "Когда же кончится этот лес?"- с досадой и раздражением думал я. И в книжках, и в кино, и со слов взрослых, мимо должны пробегать домики, деревни, города, должны быть видны люди! Где же поля? Ведь должны же они быть! Я и не подозревал, что железнодорожный путь, как занавесом, укрыт от окружающего мира защитными лесополосами. Изредка, ещё в саратовской степной зоне, лесополосы прерывались, или поезд взбирался на возвышенность, и открывались холмистые перспективы и горизонт. Тогда и обнаруживалось, что земля всё-таки населена. Зачем нужна эта скучная лесополоса, мне позже рассказал Дядя Саша. И тогда же объяснил, зачем на голых местах построены бесконечные заборчики из приложенных друг к другу "домиками" серых дощатых решётчатых щитов. Я не мог поверить, что эти дырявые заборы задерживают зимой снежную пургу. Мне и сейчас в это не очень верится. Если поезд въезжал на высокую насыпь, утомительный "лес" прерывался, местность уплывала вниз, под окно, под колёса. Тогда открывались композиционно многоплановые ландшафты, уходящие дали... Становилось интересно, забавно и любопытно, как на незнакомых саратовских проулках или видах Волги из окна саратовского трамвая.
Вагон был плацкартным, т.е. все жили друг у друга на виду. Мне он казался верхом комфортабельности и удобства! Тем более, что Бабуля рассказывала, как они раньше ездили со своими перинами! А тут проводники разнесли постели, и от белых простыней вагон стал совсем домашним. Зажегся жёлтый свет. За окнами ещё больше потемнело. И стало совершенно уютно. Я оказался не единственным ребёнком. То тут, то там стали раздаваться смешки шалунов и окрики мамаш. Все дети разом захотели забраться на чистые простыни, а посидев в нишах полок минут пять, требовали снять их вниз. Бойкие начали бродить по проходу, нарочно хватаясь и оттягиваясь за никелированные поручни, присаживаясь на чужие постели, бесцеремонно разглядывая чужих людей. Я, конечно, так не делал. К тому времени я был уже достаточно воспитанным мальчиком и, вдобавок, робким. И с Папой, и с Мамой я уже ознакомился с устройством вагонной уборной. Чудеса! Почти за шестьдесят лет оно совсем не изменилось! Силёнок не хватало нажать клапан умывального крана, потом он резко нажимался и брызгал, куда не надо. Весь я был в напряжении, что бы не сделать двух вещей, о которых предупредили взрослые: не упасть при неожиданном толчке поезда и не прищемить пальцы дверьми, полками и ещё неизвестно чем. Родители накормили меня за малюсеньким столиком, уложили на нижнюю полку за Мамину спину. И я сладко счастливо уснул под ритмичное потряхивание вагона.
На другой день мы приехали в Москву. Я всё смотрел, предполагая увидеть Кремль. Конечно, я знал, что Москва большой город, больше Саратова, что Кремль стоит в середине Москвы и поезд к нему не подъедет. Но был уверен, что Кремль (а он ассоциировался у меня со Спасской башней) очень высокий. Ведь было известно, Кремлёвские Звёзды видны отовсюду! Я был уверен, что Сталин живёт в Спасской башне. Даже думал про себя, как там ему не уютно, ведь она же кирпичная, без окон. Но суровый вид башни и суровый облик вождя гармонировали в моих представлениях. Только так должно и быть!
В Москве Папа и Мама действовали по давно известным им правилам. Я впервые узнал, что на другой вокзал, откуда мы поедем в Мурманск, надо добираться на такси. Можно ещё было на МЕТРО, но Папа решительно отверг эту мысль: "Толкучка, давка! Нет-нет!" Мне-то очень хотелось на метро, но и на такси я не ездил никогда. Папа тут был нашим командиром и проводником. Мы вынесли чемоданы из вагона, позвали носильщика, который все их взвалил на спину, вернее на висевший за спиной на широких ремнях упор - ступеньку. Всю гроздь наших чемоданов! Да ещё в руки взял по тяжеленной сумке! Так что у Папы с Мамой остались лишь плащи и дамская сумочка, ну может авоська с продуктами. И быстрым шагом, мы едва поспевали, дядька понёсся на стоянку такси. Всё было интересно и толпа, и дома, и машины, и неведомые правила, порядки. Особенно поражала быстрота действия столичного населения. Ни в Энгельсе, ни в Саратове народ так не носился. Мы встали в хвост большой очереди, но очень скоро оказались перед раскрытой дверцей шикарной бежевой обтекаемой "Победы". Папа уверенно сел впереди, мы с Мамой сзади. Все чемоданы, конечно, заложили в багажник, а сумки и сетки - с собой. Машина плавно покатила по широченным улицам, совершенно не трясясь, не колыхаясь, не дёргаясь, как саратовский автобус. Да и на асфальте не было привычных трещин, выбоин, бугров. Вот как почувствовал я столичную жизнь: несётся гладко и мягко! А бежевая обтекаемая "Победа" ("лимузинка" по нашим детским определениям) - совершенство конструкторской мысли, полёт в будущее! Это - не железный бег саратовского трамвая, и не переваливающееся мотание вонючего автобуса! Теперь я знаю, ехали мы по Садовому Кольцу совсем недалеко от Павелецкого вокзала до Ленинградского на Комсомольской площади. На метро то три остановки. Но мы наслаждались этой романтической прогулкой, родители, наконец, расслабились, заулыбались. Они плоховато представляли себе топографию Москвы, но чувствовали, что везут туда, куда надо и кратчайшим маршрутом. Ещё в Энгельсе и в поезде я слышал тревожную легенду о том, как недобросовестные шофёры для получения большей платы везут наивных провинциалов самым дальним и нелепым путём. Например, возят какую-нибудь барыньку вокруг одного дома, или везут обалдевшего транзитного пассажира с вокзала на вокзал по кольцу в противоположную сторону. Поэтому Папа, усаживаясь рядом с шофёром, серьёзным сосредоточенным видом демонстрировал ему, что прекрасно знает дорогу. Хотя, он совсем не часто попадал в Москву, не понимал её радиально-кольцевой топографии, знал только отдельные маршруты в центре. Он хорошо знал и понимал Ленинград с его прямоугольной планировкой, любил "город на Неве" т.к. провёл в нём романтические студенческие годы.
Но вернёмся пока в поезд. Кажется, при первом своём путешествии я не испытал неудобств обязательных вокзальных сидений в Москве. Родителям удалось закомпостировать билеты на Мурманск ещё в саратовском поезде у специального кассира, продвигавшегося по вагонам. Тогда существовала такая услуга. Железнодорожник вначале собирал сведения у пассажиров, кому ехать дальше, потом передавал их на станции по телеграфу на московские вокзалы, получал ответы и снова шёл по вагонам, выписывая проездные талоны. Таким образом люди избегали тяжёлой необходимости выстаивания по нескольку суток у вокзальных касс. Конечно, это было дороже, но я уже догадывался, что мои родители гораздо обеспеченней людей нашего с Бабулей окружения. Даже начинал немного гордиться этим. Особенно это почувствовалось, когда, прибыв на Ленинградский вокзал, в ожидании вечернего поезда мы собрались пообедать. Мы не стали есть с газетки припасённые и подпорченные продукты, как делали другие пассажиры. Папа повёл нас в ресторан! Чувствовалось, он знает, как это делается! Ресторан и обед мне ужасно понравились. В большом светлом разрисованном зале, в благоговейной тишине звякала посуда, солидные вежливые официантки принимали заказ. Папа выбирал меню. Впервые в жизни я ел из металлического судка невыразимо вкусную "солянку мясную сборную". В ней плавали чёрные лакированные маслины и зелёные остро кисленькие каперсы и, как в хорошем чае, лимон! Не говорю уж об изобилии нарезанного и наструганного мясца и верх шика - кружочки колбаски! С тех пор это - моё любимое блюдо. Жаль, что каперсы давно исчезли из нашей жизни, даже своим детям я не могу их продемонстрировать. Только их неповторимый маринадный вкус приснится иногда. А на второе Папа взял Бефстроганов со сложным гарниром. Да, он знал вкус хорошей жизни! А ещё всё это мы запивали лимонадом!!!
Кроме ресторана, произвели впечатление камеры хранения! Огромные подвалы с многоэтажными полками за металлической сеткой все сплошь забитые чемоданами, тюками, сумками, сетками. И на каждую вещь находилась железная бирочка с номером, а точно такая же, с тем же номером выдавалась владельцу чемодана! Сильные мужики без отдыха и ворчания непрерывно забрасывали и снимали вещи, спокойно выслушивая нервные просьбы пассажиров "быть поаккуратнее", приставляли к уже поставленным вещам по их просьбам новые или привязывали сетки с только что купленными фруктами, или наоборот, выносили нервным дамочкам что-нибудь для изъятия забытого. При этом сами не забывали ничего, где, что стоит! В камерах хранения было много приёмных окон. Они периодически закрывались на обед. И нам надо было сообразить по расписанию, сдать в то окно, которое будет открыто к отправлению нашего поезда. Родители были очень этим озабочены, хотя много позже я понял, что к отходу основных поездов все "окна" обязательно работают.
Железнодорожные путешествия, видимо, в моих воспоминаниях займут большое место. Поэтому постараюсь приостановить поток моих детских впечатлений. Отмечу только, что путешествие мне показалось быстрым, а родителям - долгим! Ещё ближе к Ленинграду, возле него (в сам Ленинград поезд не заходил) по Карелии, до самого Мурманска Папа постоянно показывал мне круглые и рваные ямы разных размеров вдоль железнодорожного пути - воронки от авиабомб! При виде особенно больших он "эхал" и приговаривал: "Вот ахнуло, так ахнуло!" Уже под Петрозаводском он очень оживился, стал высматривать из окна, планировал. как пойдёт гулять на платформу. Очень хотел увидеть новый Петрозаводский вокзал со шпилем. Словом, заволновался, потерял обычную солидность, заулыбался каким-то своим воспоминаниям юности. На меня вокзальный шпиль впечатления не произвёл. Платформа была, как платформа. И улицы, которые Папа пытался разглядеть за железнодорожными будками, были не лучше саратовских. Зато тревожное, чуть жутковатое впечатление произвёл дальнейший проезд по фильтрующимся каменным насыпям через многочисленные бескрайние озёра или заливы Онежского озера! Вода от горизонта подступала к самым колёсам! Протекала сквозь насыпь! Поезд словно плыл, заметно сбавляя ход. Начинало казаться, что он переваливается с боку на бок, как лодка на Волге. Тихо-тихо он проходил гулкие фермочки коротеньких мостов, соединявшихся, однако, в бесконечные цепочки. Напряжённое ожидание возможного схода с рельсов охватило всех пассажиров. Мне казалось, оно тянулось несколько часов. Много позже во снах я видел одну и ту же картинку: поезд со мной летит с пологого холма в озеро! Я понимаю, что он катит по рельсам, но рельсы убегают в воду! Поезд идёт по воде, сходит с рельсов, катит просто по камням, пытаясь попасть колёсами на рельсы. Не получается! В ужасе я просыпался среди ночи. Эти сны снились мне по многу раз в школьные годы. Иногда, усилием воли во сне я заставлял паровоз и вагоны закатываться на спасительный железный путь и испытывал облегчение, одновременно думая про себя, что так ведь быть не может!
Наконец, последнее впечатление-разочарование перед Мурманском - река Кола. Папа всё упоминал в разговорах её с восхищением. Описывал её бурной, быстрой, полноводной. Я уже мысленно представлял себе безудержные потоки с Кавказских рисунков Лермонтова. Когда же Папа радостно закричал: "Вон, смотри, смотри, Коля! Вон река Кола!" "Вот едем вдоль неё! Вон тот берег!" я увидел только тянувшуюся вдоль нашего пути "улицу" круглых валунов. Никакой воды не было видно. Да, валуны были мокрыми, и между ними иногда, что-то поблёскивало. Но разве это была река! Да её можно было свободно перейти по камням с одного берега на другой! Папа заметил моё разочарование и стал оправдывать реку. Мол, сейчас в ней мало воды, ушла вода. А вот как придёт, ещё разольётся! Я не спорил, тем более, что показался ЗАЛИВ. Все пассажиры прилипли к окнам. Все оказались патриотами Кольского залива и Мурманского края вообще. Все громко переговаривались, называя пробегавшие за окном местечки. "Мурмаши", "Угольная", "Три ручья". Ой, уже "Петушинка"! За окнами слева змеился неширокий серебристый залив с близким холмистым противоположным берегом. А справа серо-зелёные скалы отступили и появились неказистые домики. Величественных зданий, о которых рассказывал Папа, никак не вырастало. Загремели обычные безобразные железнодорожные строения и баррикады, которые есть в любом городе. Наконец, поезд замедлил ход и тихо-тихо подкатил к низкой дощатой деревянной платформе. Мы приехали в Мурманск!
Сразу бросилась в глаза бедность и сумбурность пейзажа. Ожидаемого города не было видно. Не было каменных дворцов, сияющих огней, роскошных перспектив проспектов. Какие-то нудные помосты тянулись в тёмный заснеженный "берег".
Нас встречали. Точно теперь не помню, но, кажется, Тётя Лида и Дедушка, возможно, был и мурманский Дядя Саша. Я их ещё не знал. И они меня никогда не видели, но стали тормошить, обнимать и целовать, стали много быстро говорить, знакомиться. Задавали глупые слащавые вопросы. Я молчал, как бука. Когда все нацеловались, двинулись с чемоданами в город. Никаких носильщиков тут уже не было. И природа, и обстановка, и холодок, показались суровыми и неприветливыми. Платформа оказалась вынесенной далеко вперёд, зажатой среди путей. От неё через пути до горы вёл длинный дощатый тротуар, переходивший в деревянную лестницу с перилами, которая на пригорке заканчивалась сбоку от большой чёрной рубленой избы, которая и оказалась вокзалом! Я разочарованно констатировал про себя разницу между Папиными рассказами о Мурманске и увиденным. Правда, дальше от вокзала появились каменные дома. Постепенно повышая свою этажность, они облагородили городское лицо, а когда добрели до цели, до "П-образного" дома на проспекте Сталина, приобрели столичный экстерьер. И вот мы пришли в городскую квартиру. В тёмном подъезде поднимались по тёмной просторной лестнице с толстыми деревянными перилами, такими неудобными своею громадной тумбоватостью. А Папа и Мама радовались, словно этот подъезд - самое тёплое и удобное место на свете. Остановились на площадке второго этажа перед левой двустворчатой дверью под номером девять. "Вот, Колюшка, пришли!" На левой створке, довольно высоковато виднелись два звонка: кнопочка электрического и никелированная, побитая ржавчиной вертушка ручного. Потом мне рассказали, что его надо крутить, от этого внутри квартиры металлическая чашка звенит, вернее - звонко трещит! Но, так как этим звонком было пользоваться уже не престижно, и вдобавок, он проржавел, и повернуть пальцами его было невозможно, нажимали только на кнопку электрического. Причём за каждой проживавшей семьёй было закреплено своё количество звонков. Нам, Амозовым, надо было звонить два раза. Дедушка или Папа позвонили два раза. Послышались торопливые шаркающие шаги. Дверь распахнулась. Нам открыла Бабушка, хотя обычно открывали постоянно бегавшие по прихожке и кухне девочки. Вопрошая: "Вам, кого?" они открывали всем. Бабушка заохала, запричитала, отступая назад, заприглашала нас в квартиру. Раньше я не бывал в городских квартирах. Исключение - Прошкинская, но она была всего на две семьи. Соседи в ней жили, как родные, или как старые друзья, постоянно занимая друг у друга вещи и продукты. В своих пояснениях родители всё время настраивали меня на величие всего Мурманского, городского. Внутренне я приготовился восхищаться новыми житейскими обстоятельствами. В глаза же бросалась грязноватая убогость, ветхость, застарелость "нового дома". Квартира была большой. Всё её детское и женское население замельтешило, рассматривая нас. Мы ввалились в длинную прямоугольную прихожую. В глубине, прямо напротив входа, виднелась дверь в ванную. Мы двинулись прямо к ней. Слева открылся просвет через стеклянную кухонную дверь. Добравшись до ванной, мы обнаружили две боковых двери, почти напротив друг друга. Мы повернули направо и вошли. Оказались в небольшой, сплошь заставленной комнатке с одним широким окном в торце, загороженном швейной машинкой, как у Тёти Вали. Слева от окна тянулась большая кровать Дедушки и Бабушки. От неё ближе - шкаф. А у самой двери (дверь располагалась в правом уголке) вдоль торцевой стены - кровать родителей. Справа от окна - "горка" с зеркальцем, расчёсками, стекляшечками и фарфоровыми фигурками. От "горки", образованной накрытой покрывалом груды чемоданов, по правой стене пролегали стол и два стула. Над столом висело маленькое бра с матовым плафончиком, которое я видел на мурманской фотографии над Маминой головой. После стула, у самого входа стояла тумбочка с "железной пепельницей" в виде ракушки, на неё ставили утюг и плитку. У самой входной двери располагалась такая же большая дверь, ведшая... в стенной шкаф! Вот это было ново для меня. По существу это был маленький чулан, весь до верху забитый чемоданами, большой кубической плетёной корзиной, называвшейся "коренником". Сверху плотно висели пальто. В общем, теснотища была гораздо гуще, чем у Бабули и Тёти Вали. Комната напоминала купе поезда. Однако все Мурманские очень гордились своим жильём, своим городом. Меня сразу повели к окну показывать шикарный вид из него на проспект Сталина. Я был разочарован. Окно располагалось далеко от проезжей части и направлено было перпендикулярно проспекту. Только сильно скосившись влево, можно было рассмотреть головы прохожих на тротуаре и чуть-чуть проезжавшие машины. В рекреации, образованной "П-образным" домом был разбит скверик с геометрическими дорожками и клумбочками "под Ленинград". Потом я убедился, многие архитектурные детали города, планировка, наименования, копировали "под Ленинград". Например, площадь "Пять углов". До войны, кажется, Мурманск административно и партийно подчинялся Ленинградской области. В общем, из окна были хорошо видны только противоположная стена с окнами и стена справа, пробитая на первом этаже широкой подворотней.
Только я освоился, повели осматривать квартиру и заодно представлять всем жителям коммуналки. В представлении был элемент дипломатии, т.к. аборигены могли воспротивиться проживанию нового члена сообщества. Конечно, в первую очередь повели в туалет. По дороге объясняли: "Это Коля!" "Здравствуйте!" - шептал я. "Это - тётя Каля!" Такого имени я ещё не слыхивал. Потом узнал полное имя - "Калиса" (возможно, Калисса или Калистрата). На севере любили малопонятные библейские греко-иудейские имена. Например, Амос, образовал Папину фамилию. Зосима, Савваатий - любимые святые архангелогородцев. Калиса была очень худой брюнеткой, курила, говорила низким голосом, вела себя как принцесса. В коридоре отиралась тощенькая девочка примерно моего возраста. Она играла с ещё меньшей девочкой, прячась от неё за стеклянной дверью кухни. Потом мы познакомились, Нина Плешакова. Плешаковы были самой шумной, "простонародной" семьёй. Отец, "Дядя Миша Плешаков", играл в духовом оркестре на трубе, имел не работавшую жену, болтливую толстую замарашку, непрерывно готовившую на кухне, и трёх дочерей.
Что "прихожка" прямоугольная, я понял гораздо позже. Её свободное пространство было причудливо, угловато "фасолевидным". Все жильцы старались вынести в прихожку все ненужные вещи. Середину её занимал необъятный сундук, возвышавшийся между нашей дверью и дверью "Вали Кротовой". "Вале" он и принадлежал. Сама она занимала самую маленькую комнатку в квартире. Комнатка была в одно окно, почти как наша, но короче. Жила она с сыном, спокойным мальчиком старше меня на три года, Герой Абрамовым. Вероятно, отец Геры был морским офицером, потому что у Геры имелись всякие штабные штучки, например, морская штурманская линейка, компас, металлические модельки кораблей, которые расставляют на картах, редкие игрушки не из наших магазинов. Гера был рассудительным, любил тихие игры. Когда я получил разрешение бывать в его комнате, он показывал мне фигурки рыцарей из пластилина, которых лепил сам, обряжал латами, шлемами, мечами из свёрнутой фольги. Я с удовольствием слушал его "взрослые" рассказы. Мне очень нравилось в его комнате, обстановка была простой, но аккуратной. В просторной комнате Плешаковых на два окна всегда было всё разбросано, пахло бельём и детскими горшками. Дядя Миша Плешаков часто подрабатывал на похоронах. С них он возвращался пьяненьким, сразу попадая под брань и побои своих женщин, а так же под неумолимую критику соседей по коммуналке. В пьяном виде он пытался сопротивляться, "буянил", но всегда был бит, наказан. В трезвом виде он был тих, добр, несчастен. Плешаковы мечтали иметь мальчика, поэтому тётя Тося Плешакова непрерывно беременела. Она всё-таки родила мальчика Костю, но он заболел и умер ещё грудничком. Семья и соседи решили, что в смерти малыша виновен дядя Миша, если бы он не пил, ребёнок родился бы здоровым. Дядя Миша был объектом для подтрунивания. Папа иронизировал над его длинным горбатым носом, пересказывал историю, как дядя Миша удалял у ЛОР-врача полипы. Врач захватил их инструментом, стал тянуть, а у дяди Миши чуть не выскочил глаз через нос! Вероятно, эту историю всем поведал сам дядя Миша. Прямо напротив нашей двери была дверь в комнату Смирновых. Там жили "бабка Смирнова", её дочь Калиса с маленькой дочкой Алисой. Бабка и Калиса курили, чем вызывали негодование и презрение всех соседей. Наша "Бабушка Липа" брезгливо отзывалась о грязи и бедламе в комнате Смирновых, относя их за счёт низкой культуры быта "карелов". Бабка Смирнова была карелкой (?) в то же время Калиса считалась молдаванкой. Бабка Смирнова, видимо, страдала хроническим бронхитом, непрерывно кашляла, особенно ночью, задыхалась, плевалась. Словом, мнение Амозовых о невоспитанности, грубости и отверженности Смирновых я полностью разделил. Но я забежал вперёд. А пока я ещё ничего не знал, жить в коммунальной квартире не умел, и ни с кем не был знаком.
Мне показали кухню с большим окном во двор (кстати, на юг, летом кухня была залита солнцем), весь периметр которой занимали плотно поставленные кухонные столы. Каждая семья имела свой столик. Плюс ещё вписывалась кирпичная дровяная плита. Но её топили очень редко, на моей памяти раза два. Пекли к празднику пироги. Всё готовилось на электрических плитках. Наш Амозовский столик стоял как раз под окном. Под столешницей были дверки в стене, а в самой стене была устроена ниша - естественный холодильник. Температура в нём была почти как на улице. Там и между рамами окна хранились все сырые продукты и попахивали. Теснотища в кухне - жуткая. Кроме столов, табуретки, полки с посудой, вёдра, тазики, щётки... Чего только не висело и не лежало. Если хозяйки выходили готовить, они задевали друг друга телами. Да ещё дети норовили заскочить в кухню поближе к мамам и вкусненькому. В кухне обязательно ссорились и бурно выясняли отношения.
Потом мне, конечно, показали уборную. Мама тихонько и подробно проинструктировала, что и как я должен там делать, что можно трогать, а что нельзя. Трогать там ничего не хотелось. Жёлтый треснутый унитаз, как водится, подтекал. Мокрый бочок над головой подкапывал. Сырые углы за трубами чернели плесенью. На стенках на гвоздях были развешаны "личные" крышки и подкладушки на унитаз. И ещё висела тёмная гитара с инкрустацией! Для чего в туалете висела "подруга семиструнная" не знал никто. Знали, что она принадлежит Калисе, ворчали, что "надо выкинуть", но не выкидывали.
Мне также показали ванную, проинструктировали, где лежит наше мыло, стоят наши зубные щётки и зубной порошок, висят наши полотенца, как открывать краны и самое главное, закрывать их после себя. Ванная комната была больше теперешних, современных, но тёмная, сыроватая и неуютная. Блаженствовать, лёжа в коммунальной ванне, не было заведено. Дверь находилась в середине торцевой стены. От неё - проход. В конце прохода - раковина для умывания. Сама длинная, широкая, глубокая ванна, вечно буровато-жёлтая от постоянных обмываний для дезинфекции марганцовкой, тянулась вдоль прохода слева. Справа тянулись самодельные дощатые полати, покрытые жухлыми газетками, клеёнками, на которых громоздились в заведённом порядке тазики с бельём, стиральными досками, кусками хозяйственного мыла, потёртыми мочалками и чёрт те с каким банным хламом. Этот же хлам был напичкан стопками и под досками. Наш участок полатей был ближе к двери, туда полагалось класть бельишко и пр. Всё это произвело на меня положительное впечатление, особенно необычайно сплюснутый ободранный никелированный кран с двумя вентилями, торчавший над серединой ванны. Взрослые пояснили, что в нём смешивается холодная и горячая вода. Это уже попахивало сибаритством, вода могла спокойно смешиваться и в ванне. Ещё произвёл впечатление бурный отток воды в открытое сливное отверстие. Вода засасывалась с шумом, образовывалась глубокая извивающаяся воронка, которая не только бешено крутилась внутри, но и сама вращалась по широкому кругу. Забегая вперёд, сообщу, что в ванной я пристрастился к чтению газет! Обычно наш угол полатей застилался старыми "Пионерскими правдами". Выходя из ванной, я всегда бросал взгляд на картинки, ясные, понятные рисунки Циновского, потом начал читать подписи, потом стишки, обрывки текста. Возникало желание дочитать заметку до конца. Так и пошло.
Эпицентром нашей большой семьи, а со мной в комнатке стало пять человек, была "Бабушка Липа"...
КАКИМ БЫЛ МУРМАНСК В НАЧАЛЕ ПЯТИДЕСЯТЫХ ГОДОВ.
Мурманск оказался гораздо меньше и проще, чем я его себе вообразил. Совсем не сиятельным. Знаменитого Кольского залива не было и видно. Я то привык к величию Волжских далей, где Саратовский берег волнистой синей полосой едва угадывался в дымке горизонта. Здесь же прямо за домами, намечался небольшой провал, а за ним поднимался бугристый противоположный берег, как подбородок пьяницы - щетиной, покрытый редкими деревцами. Залив оказался чуть шире Сазанки, почти как Пономарёвский проток. Скалы тоже не произвели впечатления. Не возвышалось никаких "гор до неба", никаких обрывов, трещин, уступов подобных картинкам в сочинениях М.Ю. Лермонтова. Покатые сопочки "загорода" были видны с любой точки центрального проспекта им. Сталина, который весь, казалось, состоял из двух кварталов. В общем: сыро, серо, заурядно, грязненько. Романтика Заполярья: торосы, северное сияние, олени, дикий мороз, айсберги - всё блистательно отсутствовало. Описанный Папой грандиозный "П-образный" дом в геометрическом центре проспекта Сталина тоже выглядел довольно заурядно. В Саратове нашлись бы и побольше, и покрасивее. Что поразило, так это - ширина тротуаров, энгельсские тротуары - метровые, саратовские - два-три метра, а в Мурманске, возле нашего дома - шестиметровой ширины! Да ещё отделены газоном от проезжей части. В Саратове никаких газонов я не примечал. Ещё понравилось, что в Мурманске не висели провода вдоль улиц. Потом мне рассказали, что от фонаря до фонаря проходит подземный провод, называемый кабелем. Папа очень гордился газонами вдоль проспекта. Действительно, травка на них росла гуще и зеленее, чем в Энгельсе. А ближе к проезжей части - шеренга кустов смородины. Папу восхищало, что за Полярным Кругом на улице растёт смородина, и её едят. Оказалось, к концу лета в Мурманске тоже вызревало немного ягод. Городские дети с восторгом обирали эту зелёную кислятину. Деревца в Мурманских скверах настолько тщедушны и незаметны, что ими можно вполне пренебречь. Из-за густой многоплановой листвы саратовские и энгельсские улицы таинственно живописны, абрис фасадов витиеват и расплывчат, перспективы как арабески. Мурманские улицы голы, как окна без занавесок. Чёткие ряды кубиков на ледяной плоскости слишком обнажены, функциональны. Кучка кубиков - ещё не город. Только много позже я почувствовал и полюбил суровый мурманский городской пейзаж. Отсутствие заборов делало пейзаж слишком сквозным, слишком раскрытым. Ветер постоянно прошмыгивал меж строениями, ломил то а лоб, то в ухо, то в затылок, не оставляя пешехода в покое ни на минуту.
Меня поразили рубленые деревянные дома. Энгельсские были светлыми дощатыми. Мурманские - тёмные бревенчатые тяжёлые двухэтажные. Никак не вязались они с обликом "Столицы Заполярья". В начале пятидесятых годов они составляли не менее двух третей застройки. Даже в центре: на площади "Пяти углов", в начале проспекта Ленина, Пушкинской, Ленинградской грустно чернели дровяные стены. Видно, строили их, где-то в Карелии, Архангельской, Вологодской областях, затем, предварительно разметив, разбирали по брёвнышку, привозили и быстро собирали готовый дом. А на брёвнах навечно оставались рунообразные зарубки - пометки венцов.
Мурманск расположен на восточном берегу Кольского залива, в вытянутой с севера на юг скалистой долине, сложенной тремя ступенями - террасами. Как всякий морской город он начинался с порта. Молодой "Николаев-на-Мурмане" в 1914-1915 годах густо заселил халупами самую ближнюю к воде, нижнюю террасу, засыпал мелкие промоины берега, соединил островки, осушил прибрежные озёрца, словом создал площадку для утверждения индустрии, не замедлившей вытеснить первопоселенцев на вторую "ступень". К 1951 году основной жилой город был рассыпан по плоской, местами болотистой территории "второй террасы" метрах в тридцати-сорока над портом, железной дорогой и непрерывной чередой связанных с морем заводов. У города не было ни кусочка своего берега. Праздный житель не мог, как в Энгельсе и Саратове, мечтательно выйти к воде, бездеятельно внимать плеску волн.Третья Между мальчишками ходили геройские похвальбы о нелегальном проникновении на причалы из любопытства или для ловли пикши.
В центре города высотная разница между "ступенями" сглаживалась поперечными дорогами, теснинами зданий, где дворами-дворами уровень земли незаметно повышался. "Третья терраса" - полукольцевая гигантская гранитная ступень, метров на пятьдесят - семьдесят, образовывала синий абрис на фоне светло белёсого неба. Только отдельные кряжестые "могутные" здания разрывали его плавную линию. Лишь в северной части города, в конце проспекта Ленина, на улице Челюскинцев, у Верхне-Ростинской дороги дома толпились, карабкаясь наверх. Да с южной стороны, по ходу Кольского шоссе, в сторону Нагорного, застройка ползла на третью террасу. В сталинские годы школьные здания строились как форты. Крупные, толстостенные, неприступные с большими, по южному, окнами. Каждая школа отапливалась своей автономной котельной. Позже узнал, что школьные здания на время войны должны были становиться госпиталями. Поэтому их и проектировали такими. В Мурманске их возводили почему-то по периферии, на горах. Папа работал в четвёртой, а Мама - в двеннадцатой. Обе школы были выстроены на продуваемых кручах, на южном краю города. Кстати, и Мама, и Папа ходили на работу всегда только пешком и выходили из дому очень рано. Дядя Саша Амозов работал в первой школе, возвышавшейся над городом прямо на траверзе вокзала.
Десять лет я с волнением наблюдал появление заполярного города, возвращаясь в конце августа в Мурманск с каникул. Поезд подползал к городу, извиваясь по берегам реки Колы. Затем вдруг слева проплывала последняя полукруглая серая каменная насыпь, и открывался неглубокий простор. Влево уходил автодорожный мост через Колу. За ним - группка домишек. Далее - мост через Тулому. А дальше в полукилометре синел противоположный некрасивый берег с плешинами и редкими деревцами. Поезд долго проползал по откосу над заливом. Справа в окна подступала скалистая стенка. Слева, то разверзался к самой воде обрыв, то серели низкие дощатые платформы тщедушных пригородных посёлков. Рубленые избы, щитовые финские домики в пустоте, на скале, на ветру. За их спинами рябила барашками узкая стальная лента залива. Самый значительный из этих полустанков - бывший древний город, посёлок Кола, располагался сразу после впадения реки Колы в фиорд. Сейчас это - южная окраина Мурманска, а в пятьдесят первом - дальний форпост города. Чем ближе город, тем круче на виражах скрипят вагоны. Всё больше одиноких домиков, щитовых бараков по пути. Наконец, слева на мысу над заливом проплывала метеостанция - край города. Начинали попадаться неказистые каменные строения. Правый склон начинал отодвигаться, уходить, обнажать безобразные рытвины, осыпи, косогоры, на которых группировалось подобие улиц. Наконец, и слева берег залива отдалялся, скрывался за заборы, складские стенки, покрывался чешуйчатым плитняком крыш. Городские переезды подступали к рельсам, и вагоны уже колёсами касались мостовой. У самой железной дороги проплывало здание мореходного училища. Затем с километр начинали тянуться сугубо станционные железяки, столбики, хлам. Поезд втягивался в улицу между вагонами, цистернами, думпкарами. И наконец, справа внизу побежал дощатый настил станционной платформы. Как в большинстве российских городов, Мурманский вокзал построен в самом центре. Происходит вечное борение за территорию между городом и железной дорогой. Здания и улицы наползают на колею. Колея змеится, раздваивается, размножается, слизывает заборы, сараи. Толпам пролетариев каждый день на работу и с работы надо переходить через железнодорожные переезды. Автомобильные "хвосты" становились непременными атрибутами ниспадавших в порт поперечных улиц.
Я ПОШЁЛ В ШКОЛУ.
Взрослые время от времени с важностью напоминали мне о предстоящей учёбе в школе. Иногда глупо спрашивали, как я готовлюсь к школе. Всё это усиливало сою тревогу и страшки. Я никому не говорил об этом, стыдясь своих опасений. Однако когда приблизился день начала занятий, настроение у меня стало совсем не праздничным. Определили меня в "базовую школу при педучилище". Она оказалась выгородкой части первого этажа на территории грандиозной "женской школы номер два" на проспекте Сталина. Начальные классы этой школы служили полигоном для натаскивания студенточек педучилища. Несмотря на скептические Папины реплики, школа имела несколько плюсов. Во-первых, она стояла рядом с домом, всего на один дом по улице или на один двор изнутри надо было пройти, чтобы выйти к вычурному парапетику, оцеплявшему серое трёхэтажное здание с непомерно толстыми пилонами. Во-вторых, это было единственное на весь Мурманск заведение со смешанным обучением. Тогда школы разделялись на женские и мужские. В мужских царил кавардак и "дедовщина", а у нас - действительно атмосфера мира и доброты. В-третьих, для обучения студенточек подбирались педагоги без изъянов и школьники посообразительнее. Мы это почувствовали. В первом классе нас вела Анна Васильевна Бибиксарова - добрая бабушка и умная мягкая учительница. Минус проявлялся только в том, что в этой школе мальчиков требовалось одеть в надуманную форму. В те времена мальчики вообще никакой формы не носили. А здесь требовали сшить кители и брюки по военно-морскому образцу с золотыми форменными пуговицами и стоячим воротником. Не каждая семья могла позволить себе такую роскошь. Мне сшили очень быстро. Ботинки, подворотнички - всё было как у курсантов военно-морских училищ. Сохранилась фотография по окончании первого класса, на которой я стою в этой форме, уже вытянувшись из брючек. Форма была не плохой, но очень жаркой, и стягивающей. Кроме формы, меня одели в необычное "взрослое" бельё: трикотажные кальсончики, которых я очень стеснялся, и нижнюю рубашку с длинными рукавами, высовывавшимися некстати из-под манжет. Кажется, в этой экипировке вместо носок употреблялись чулочки - отрыжка детсадовского прошлого.
Вот наступила последняя ночь перед первым сентября. Меня с вечера намыли, пораньше уложили на раскладушку посреди комнаты. Приготовили с вечера портфель с причендалами. Рано утром Мама и Папа зашевелились, стали тихо одеваться, стараясь меня не будить. Я тоже проснулся и лежал как кролик, ожидая команды. "Спи, Колюшка!" - шептали мне - "Спи, ещё рано!" Да разве мог я уже уснуть! Потом настал черёд вставать и мне, умываться неуютной холодной водой, размазывать зубной щёткой по рту противный зубной порошок, пахнувший Энгельсской пылью. До приезда в Мурманск я зубов, конечно, не чистил. А здесь мне преподнесли забавную коробочку под названием "Мойдодыр". В вырезах коробки помещались: круглая коробочка зубного порошку, зубная щёточка, кусок розового мыла и маленький флакон собственного одеколона! Я знал, что одеколон - роскошь, а тут собственный! Хотя родители сразу запретили мне его открывать, я был внутренне горд. Папа уходил раньше всех. Его школа номер четыре возвышалась на сопке на самом краю Мурманска. Мама уходила чуть позже, но проводить меня не могла. Её школа номер двенадцать стояла на террасу ниже Папиной и на километр ближе. Проводить меня "первый раз в первый класс" поручили соседскому мальчику Гере Абрамову. Гера спокойно согласился. Он был уже четвероклассником, раньше учился там, куда я только собирался вступить. Его "десятая базовая" школа стояла чуть дальше по проспекту. Вот мы вышли из дому с новыми, похожими на гармони портфелями. Я помалкивал, посапывал, стараясь поспевать за Герой, придавливая робость. Дорогу я знал. Мама заботливо подробно рассказала мне ещё вечером, а может быть и раньше, куда идти, где повернуть, в какую дверь войти. Я чувствовал, что и сам один бы правильно пришёл бы в школу. Вот мы вошли на школьный двор. "Неправильно" - сразу отметил я про себя. Надо было войти через калиточку напротив входа в "Базовую школу", а мы вошли через калиточку "Второй женской". (Хотя между калиточками было метров тридцать, а двор общий.) Но Гера уверенно шёл прямо в ближнюю дверь. Хотя Мама инструктировала, что мой подъезд - дальний. Я подумал, может быть, внутри вестибюля мы перейдём в дальний конец. Нет, Гера распахнул дверь, и мы оказались в царстве девочек. "Не туда! Не туда!" - подпрыгивая, запищали они. Гера покрутил головой, попятился. Вот как за лето можно забыть расположение собственной школы! Мы с достоинством вышли, по наружному переходу вдоль фасада прошли в свой подъезд и через минуту очутились там, где надо. Маленький вестибюльчик, вместе с кособокой раздевалкой оказались выгородкой от просторного фойе женской школы. В нём теснилось множество малышей. Те, кто были с мамами, пришли в первый раз. Гера сразу исчез, впрочем, возможно, он сдал меня на руки педагогам. Опытные учительницы быстро рассортировывали "своих", показывали, где вешать одежду. Меня скоро вычислили, раздели, отвели в сторонку, показали, как пройти до конца коридора. Там, в самом конце справа и находился первый класс. Прямо напротив учительской и уборной. Наверное, нас построили в широком коридоре, наверное, была линейка с положенными речами. Этого я не помню. Помню, что наш первый класс приятно поразил нас светом и простором, понравился нам сразу. Он был угловым. Два широченных окна были, как положено сбоку, слева. За ними парадно пролегал проспект Сталина. А два таких же широченных - сзади, освещая доску и весь учительский просцениум. Три ряда маленьких парт не достигали задней и правой боковой стенок. Вдоль стен плотно стояли стулья. Кажется, нас сразу предупредили, что нам садиться на них нельзя. Не помню, куда и с кем посадили меня. Многие ребята были знакомы и сразу сели вместе. Однако добрая Анна Васильевна, исходя из каких-то неведомых педагогических принципов, рассадила по-своему. Наверное она специально разлучила приятелей, чтобы они не болтали во время урока. Так же оказалось важным посадить мальчика с девочкой, потому что это выглядело красиво, девочки тоже лишились возможности болтать и соперничать. А подружиться мальчику с девочкой было, по тем временам, труднее, чем слетать в космос. Кажется, я сидел с Чудиновой Наташей, а потом с Петрушихиной Женей. Нам просто и понятно объяснили, как себя вести, как проситься в туалет, как пользоваться питьевым бачком с прицепленной на цепочку кружкой в коридоре у нашей двери. (Родители дома мне сразу запретили пить из этой кружки.) На переменах мы были обязаны выходить из класса, а после звонка входить только строем после разрешения учительницы. Уборная была в принципе общей комнатой с четырьмя кабинками: две для мальчиков, две для девочек. В силу своего невинного возраста, мы не чувствовали от этого неудобств. Давно ли мы сидели вперемешку на горшках в своих детских садах! Только мальчишки всегда устраивали свалку перед кабинками, норовя заскочить без очереди, и не стесняясь, заправляли брючки и застёгивали ширинки у всех на виду, а девочки солидно группировались с тихим хихикиванием у своих дверок, спинками отгораживая поправлявших платьица подруг. Так же нас чётко проинструктировали, где и как одеваться и раздеваться. Эта процедура происходила под неусыпным бдением школьной нянечки - уборщицы, которая, видимо, отвечала за сохранность нашей одежды. Она не только запирала и отпирала раздевалку, она точно знала, кто во что одет. Это было несложно, т.к. обучались только четыре класса по тридцать человек. Каждого ученика знали в лицо и по имени.
Из предметов помпезной роскоши, которая в те годы обязательно должна была присутствовать в официальных учреждениях, в торце вестибюльчика возвышалась непомерно огромная, вероятно созданная для парка, гипсовая фигура... В.И. Чапаева! Он широким шагом надвигался на учащихся, приветственно подняв правую руку. На голове, как на всех картинках и фотографиях косо сидела высокая папаха. Под известными всем чувашскими скулами торчали в стороны известные всем гипсовые усы. На ремне висела гипсовая шашка, с другого боку - гипсовая кобура. Рукоятка гипсового нагана была давно обломана любознательными учащимися "в прошлом году". Нам сразу строго-настрого запретили близко подходить и трогать скульптуру. Однако по запачканным чернилами и, наоборот, зачищенным ладошками областям на боках кумира было видно, что мальчишки не выдерживают запрета. Возможно, прикасание к фигуре народного героя уже тогда стало культовым для будущих народных героев. Забегая вперёд, скажу, что позже, во втором классе я обнаружил невостребованный гипсовый бюст И.В. Сталина, хранившийся за неимением места в тамбуре между входными дверьми. Даже будучи ребёнком, я осознал неправильность и случайный характер пребывания Великого вождя в этом закутке. Думаю, его просто не на что было водрузить. Школка была маленькой. У директора не было своего кабинета, она сидела в учительской.
Ещё я познакомился с таким заведением, как школьный буфет. Он был создан перегородкой в торце широкого школьного коридора между нашим первым классом и учительской. Опытные "старшеклассники" (со 2 по 4 класс) сразу после звонка набивались в него и мы, "первачки", оказывались в хвосте очереди. Сначала я вообще стеснялся становиться в бушующую говорливую очередь. Но желание пожевать школьных деликатесов, а более - строгие наставления Мамы и ежедневно выдаваемый рубль, а ещё более - завлечения недоумевающих товарищей заставили меня напрячься и включиться во всеобщий праздник посещения буфета. Я сделал открытие: если стоять в очереди по правилам, купишь бутерброд последним и его уже некогда будет есть, а то и совсем простоишь последним до звонка. Даже, если ты прав, надо всё время давить корпусом на впереди стоящих, т.к. между ними всё время ввинчиваются сбоку только что подошедшие мальчишки. Девочки тоже не прочь влезть в очередь, но они это делают не силовым способом, а просто подходят и безапелляционно объявляют: "Я тут стояла! Мне тут заняли!" И даже пытаются продемонстрировать, кто им занял, показывая на уже отошедшую от стойки девочку. Более воспитанные подходят, шепчутся с подружками и тихо вдвигаются в очередь. Тем не менее, я начал покупать бутербродики с любительской колбасой, удобные тем, что не надо считать сдачу, легко держать, легко есть в любом углу, не слишком засаливать руки. Покупать сразу несколько явств сразу для меня было невыполнимой задачей. Особенно поражался тем, кто к еде, например винегретику, прикупал стакан чаю, кусочек хлеба и т.д. Во-первых, надо было проделать счётные операции в уме, во-вторых, всё закупленное пронести сквозь бушующее море сотрапезников на уголок единственного столика, и наконец, съесть до начала следующего урока. Да, надо ещё размешать ложечкой сахар, дождаться, когда он раствориться. Помню, учительница, дежурившая в буфете, заметила мою привычку не брать чай и, ласково назвав меня по имени, настояла, что бы я попил чаю. Я был поражён материнским тоном и тем, что назвала по имени. Тогда был всеобщий модус официального общения. Всех называли только по фамилии, даже мы друг друга в классе, и интонации всегда были требовательно приказными. Это считалось правильным и приличным для советской школы.
Все мальчики подстрижены наголо. Существовала неписанная "Табель о рангах": в каком возрасте, и в каком классе, какую причёску полагалось иметь мальчику и девочке. Мальчик проходил постепенно от "стрижки под нуль", через "прямую чёлку", "косую чёлку", "бокс", "полубокс", к взрослой "полечке", а позже и к полузапретной "канадке". Девочка - от двух висячих косичек - к одной косе, подвешенной под затылком, затем, закрученной в узел. Чем старше становилась девочка, тем выше закреплялся узел на её затылке, а если перекочёвывал на темя, она считалась "невестой". Расставание с косой и переход на кокетливый хвостик полагался только совершенно благонадёжным "взрослым" девушкам. Причём хвостик поднимался тем выше, чем старше и независимей становилась девушка. Хвостик на бытовом жаргоне назывался "лохока" - "лошадка хочет какать" или "лохосра" (догадаетесь сами). Ну, а уж если девушка заявлялась в школу в короткой стрижке "под мальчика", это означало, что она совершенно "отбилась от рук" и сулило ей много педагогических неприятностей. Или в редких случаях, что она пользуется непробиваемым прикрытием всемогущих родителей. Педагоги цеплялись и к цвету, форме, размерам, материалу девичьих лент и бантиков. Принцип был один: чем красивее, тем неприличнее, недопустимее. Одинаковость приветствовалась и расценивалась как скромность и наличие вкуса.
Ещё я узнал, что любой школьный день начинается с физзарядки. Для этого мы выстраивались по классам рядами в широком школьном коридоре лицом к учительнице физкультуры. Под громкое, чёткое: "Раз, два, три, четыре!" мы маршировали на месте и делали нехитрые пассы руками, наклоны в стороны и, возможно, что-то ещё. От зарядки мы совершенно не чувствовали никакой "заряженности". Но были довольны пятиминутной отсрочкой (как нам казалось) занятий и возможностью громко потопать, вопреки требованию учительницы: "Не топать нарочно!" Кстати, однажды в школу пришли радиокорреспонденты с местного Мурманского радио. Может быть, им нужно было сделать радиопередачу об успешной учёбе подрастающего поколения. Они решили записать на плёнку нашу "зарядку"! Мы с любопытством рассматривали издалека большой серый ящик, видимо это был стационарный магнитофон. Затем, нас построили и привычно начали марш на месте. Мы радостно затопали, как никогда. Учительница не делала замечаний, видимо, чтобы их не записал магнитофон. В тот же вечер, а может быть через день, в привычный час вещания Мурманского радио "передавали" нас! Помни, Бабушка Липа и все домашние заговорили: "Вот про Вас передают!" затихли. Диктор ясно объявил, что прекрасно налажен учебный процесс в Базовой школе при педучилище, послышались команды учительницы, и раздался громкий синхронный топот десятков ботиночек. Эффект был потрясающим. Весь мир услышал, как хорошо, как здорово мы учимся!
Конечно, я очень сумбурно передаю мои первые школьные впечатления. Главное впечатление заключалось в том, что в нашей школе половина уроков были "открытыми". Мы ими не тяготились, принимая их за данность. Хотя, Анна Васильевна первое время шёпотом предупреждала нас, просила вести себя хорошо, не бояться отвечать при "проверяющих". Мы скоро привыкли и совершенно не боялись. "Проверяющие" на самом деле были студентками педучилища или педагогами с курсов усовершенствования. Они рассаживались на стулья за нашими спинами и справа. Сами старались "вести себя хорошо", не переговаривались, тихо постоянно записывали ход урока. Они учились на нас! Под конец урока от духоты и собственного напряжения они начинали вздыхать, ёрзать на стульях, по лицам было видно, что они ждут-не дождутся конца урока. С ними часто бывал толстый рыхлый дедушка с пухлым розовым лицом гипертоника в парусиновой "толстовке". Он обычно сидел сбоку, недалеко от меня. Как только начинался урок, дедушка засыпал. Тихо посапывал, откинувшись назад, чтобы не упасть. Рядом сидящие студентки и курсантки к моему удивлению никогда его не будили. Просыпался он сам со звонком на перемену. Потом мы узнали, что дедушка - их руководитель, его очень уважают и любят. Никто никогда не смеётся, что он спит на уроках. Наоборот, у студенток это считалось хорошей приметой. Особенно, когда они сами вели "пробные" уроки. Если руководитель спит, значит урок идёт правильно! Перед "пробными уроками" Анна Васильевна тоже тихо внушительно предупреждала нас "вести себя хорошо", внимательно слушать молодую учительницу, поднимать руки, активно отвечать на её вопросы. Мы так и делали. Молоденькие "учительницы" (на самом деле - студентки) вызывали у нас симпатии и сочувствие. Они сами так переживали, так старались исполнить трудную роль мудрого педагога( мы сразу заметили, что они никогда не повышали голоса, не командовали, а порой искали у нас помощи!), что иногда терялись. Голоса их напряжённо дрожали. Особенно, если мы не воспринимали объяснения с первого раза. Пояснить второй раз они уже не могли, Они уже сами находились в шоке. Словом, мы быстро прониклись к ним сочувствием и жалостью. Старались "отвечать правильно", никогда не сетовали на шероховатости их выступлений. Студентки всегда особо тщательно заранее готовились к уроку. Аккуратно расписывали на доске что-нибудь из "нового материала" и завешивали написанное газеткой, чтобы по ходу объяснения красиво открыть и продемонстрировать нам и курсантам. Или вешали наглядные пособия тыльной стороной, поворачивая их по ходу изложения.
Ещё нам нравилось, когда на урок пения являлся представительный пожилой музыкант с мандолиной (или домрой?). Мы входили строем в класс под маршевую музыку, рассаживались. Он с важностью рисовал нам на доске ноты, играл. Наверное, мы пели хором. Этого я, почему-то, не помню. Я всегда стеснялся петь, кажется, всегда фальшивил, хотя музыку любил. Ни Бабуля, ни детский сад не развили мне слуха и голоса. Потом Папа говорил, что это известный в городе музыкант, он преподавал в музыкальной школе и играл в кинотеатре "Родина" перед сеансами. девчонки, ходившие в музыкальную школу, (нашлись и такие! Для нас, обычных, они представлялись гениями и академиками!) шептались, что у музыканта больная нога, на занятиях от него "пахнет больницей". Музыкант действительно прихрамывал, но он так здорово играл, что мне думалось, девчонки сплетничали из зависти.
Весна. Светло. В два витринных окна сзади печёт солнце! нам жарко, потеем в своих чёрно-суконных застёгнутых кителях. Контрольная. Я, кажется справился. В передышке поднимаю голову. Весь класс согбенно пыхтит над тетрадями. Все серьёзны. Даже затылки не шевелятся. Мне хорошо, я неожиданно чувствую: хотя ещё будут уроки, первый школьный год закончен! Душный класс делается уютным, не хочется покидать его. Смутно осознаю: учиться не так страшно, как говорили. До этого я жил одним учебным днём. Теперь появилось смутное чувство перспективы и ощущение, что она мне по силам!
Весна. Солнце пригревает спины и затылки. В окнах слева - голубое небо. Перемена. Мы вяло шевелимся, бродим между партами. С улицы раздаются мягкие хлопки, едва слышные: "Тду-ду! Тду-ду!" В лазурном небе над заливом - рядочки белых пухляков. "Зенитки, зенитки!" - орём мы, показывая друг-другу пальцами. !Стрелять учатся!" "Смотри, смотри!" Один хлопочек-пухлячок чёткий, не расплывается, стоит на месте. Это - аэростат, он привязан, по нему и ведут учебный огонь зенитки. Откуда мы это знаем, мы сами не знаем. Забавно, и никаких ассоциаций с войной! В другие дни нас забавляла "колбаса" - длинный матерчатый синий огурец, который тащился по небу за лёгким самолётиком. Другие самолётики, истребители налетали сзади, сбоку, давая пулемётные очереди по "колбасе". Потрескивание настоящего пулемёта из поднебесья долетало весьма мирным, напоминало звук рвущейся ткани. Позже, с крыльца своего нового дома на Перовской мы с ребятами наблюдали, как медленно плыли цепочки огоньков трассирующих пуль от нападавшего самолёта мимо "колбасы". Иногда ни трасс, ни пухленьких разрывов в небе не виделось, только "бубухали" зенитки. Город лежал в чаше невысоких грязно-синих сопок. По краям чаши и "бубухали" зенитки. Мои востроглазые товарищи даже высматривали их стволики на рваном близком горизонте. Я, как ни силился, не видел. Порой мне казалось, что уже точно различаю щетинки стволов на фоне бледного неба. Наверное воображал. Я ещё не знал, что делаюсь близоруким, и не носил очков.
Уже большим мальчиком, классе в седьмом-восьмом, мы с классом побывали на позициях зенитчиков, прикрывавших небо над Мурманском. Мы вблизи увидели огромные зелёные агрегаты с длиннющими стволами и железными стульчиками для обслуживающего расчёта, установленные в центрах гигантских бетонных сковородок, врезанных в скалы. Агрегаты крутились под руками умелых солдатиков, вздымали по команде стволы в одну точку неба, как указки. А потом, потрясающая техника стала вся, все шесть орудий, крутиться во всех направлениях, втыкать стволы во все точки на небе, без солдат! Солдатики по команде убежали в укрытие! Зенитки наводились сами по проводам из бетонного блиндажа с радаром.
А уже в и первом, и втором классах мы любили по рассуждать на военные темы. Помню, расхаживаем с Толей Шевченко на перемене по широкому длинному коридору и с увлечением, что-то восторженно говорим про автоматы, патроны. Каждый хвастает своим, хоть небольшим, знанием оружия, которого, конечно, и в руках не держал.
Ещё в конце первого класса я сделал открытие: в нашей школе тайно жили! Между дверью в учительскую и дверью в туалет была ещё одна, постоянно запертая дверь.
Свидетельство о публикации №215031901919