Александр Сергеевич и Михаил Юрьевич

   
Как и персонаж булгаковского романа, что Пушкина не читал, но знал его лично, («а за квартиру и за свет Пушкин платить будет?»), мы в нашей семье также знали Пушкина лично, ну и почитывали, конечно. Мама знала еще лично и Михаила Юрьевича Лермонтова и любила последнего верной женской любовью.
     Частному знакомству с поэтами мы во многом были обязаны маме, которая, ценя их творчество, не могла спокойно обойти факты их личных биографий, а именно, столь раннюю гибель обоих. Всю жизнь она сокрушалась о Пушкине, о дуэли, о неотвратимости, неизбежности ее. «А что ж ты хочешь, при таком темпераменте?!».
     В сущности, оба поэта – и Пушкин, и Лермонтов – входили в состав нашей семьи. Разговор о них начинался спонтанно в любое время и без всякого повода. Если, бывало, мама на кухне бросала реплику: «Подумай, такой молодой – и «Демона», – мы с сестрой, отложив другие дела, спешили на кухню, чтобы вместе с ней за блинчиками поразиться этому факту и, запив блинчики компотом, разделить восторг и удивление от наличия столь необыкновенного таланта. Как истинная актриса, мама всегда имела, чем поразить наше воображение под занавес: «А «Маскарад» в двадцать шесть лет!» В ответ, с набитым ртом, мы только мычали.
     Мой первый Пушкин из «Сказки о мертвой царевне и семи богатырях» – королевич Елисей на гривастом Бурке, с запрокинутой головой в небо. Белобокий сивка на задние ноги приседает, старается… Повыше королевичу в стременах приподняться надо, чтобы заглянуть в лицо месяцу. Когда в глаза глядишь, только тогда тебе и откликаются.
     «Месяц, месяц, мой дружок! Позолоченный рожок! Ты встаешь во тьме глубокой, круглолицый, светлоокий, и, обычай твой любя, звезды смотрят на тебя». Так и влюбилась я тогда еще, в свои шесть лет, в эту пушкинскую запрокинутость, в месяц, ветер, звезды. Как Марина Цветаева написала: «влюбилась, как дура, в Татьяну с Онегиным». И я, как дура, – в запрокинутость… и в кинутость Пушкина.
      А королевич-то оказался не прост. Собрал все свои силы, расколотил стеклянный гроб. «И о гроб невесты милой он ударился всей силой». Через страсть новую природу себе стяжал. А силы откуда взял? А вот когда на месяц глядел, звезды - лучами их одевался.

     Моя прабабушка Наталья, не умевшая много грамоте, тем не менее, всю жизнь читала одну книжку – «Евгений Онегин». Умерла во сне. На постели, где умерла, рядом лежал томик, дешевое издание для всех, «Евгений Онегин».

     В июне, купив туристическую путевку, я, моя дочь Аннушка и десятилетний внук Алеша едем любоваться на белые ночи в Петербург. Перед гостиницей сфинксы. Высокая вода в Неве. Чижик с канала. На второй день мы – на последней квартире Пушкина, на Мойке. Вслед за экскурсоводом проходим по комнатам. На трюмо пустой флакончик для духов Наталии Николаевны, неказистый, зеленого стекла, аптекарский.  В библиотеке толчок в грудь, невидимый, но ощущаемый. Взгляд по книгам, которым он – «прощайте, друзья». Перед портретом Дантеса останавливаемся. Рассказ о карьере кавалергарда в России, о нагаданном Пушкину роковом блондине, от чьей руки… о Черной речке. На прощание экскурсовод, подвинувшись в сторонку, чтобы нам удобнее всем видеть, - на портрет Дантеса: «Вот смотрите!»
      Алеша, громко, с чувством: «Я на него и смотреть не хочу!!!»

     Галка. Моя подруга, фотограф, зимой поехала в Святогорский монастырь. Пришла на могилу поэта. Там дворничиха с метлой готовится убирать. Галина ей: «Дайте мне, пожалуйста, можно я?» С мольбой в голосе: а вдруг не даст?.. Дворничиха охотно дает. И вот она в упоении метет снег, метет в хороводе падающих хлопьев. От счастья и жары раскраснелась вся на морозе.

     Услышала от экскурсовода в музее Достоевского, что на Божедомке. «Федор Михайлович за свою речь в день открытия памятника Пушкину был увенчан лавровым венком. Вернулся домой страшно взволнованный. Всю ночь не спал, не смог уснуть. Ночью же поднялся, оделся и пошел пешком через всю Москву на Страстной бульвар, где и оставил свой лавровый венок у подножья памятника Александру Сергеевичу».

     Еду на электричке осенью в Переделкино. Сыро. Зябко, тоскливо как-то. Уже прошли все продавцы ножичков, фонариков и другого мелкого имущества. Промозгло и уныло. И вдруг из тамбура – неказистый мужичок, и прежде – его голос, и пошли строки чеканные из «Полтавы»: «…жар пылает./ Как пахарь, битва отдыхает./ Кой-где гарцуют казаки./ Равняясь, строятся полки». И как в наш вагон вошел громко так: «Далече грянуло ура:/ Полки увидели Петра». На этой фразе вся хмарь с меня как будто соскочила. Как будто колодезной воды мне дали умыться. Бодрость. Сила пошла. Выпрямилась я на своей скамейке, и остаток пути так было славно и весело у меня на душе.

     Как кто-то сказал в одной из передач: «У нас в России, слава богу, герой еще Пушкин, а не какой-нибудь Цезарь».

     Михаил Михайлович Рощин рассказывал. В Греции сидят они на чьей-то вилле, во время гастролей МХАТа. Жара страшная. В доме никого нет. Они вдвоем с Олегом Ефремовым попивают вино, и делать абсолютно нечего. День свободный от спектаклей. Жарко куда-то ехать. И Мих.Мих. предложил Пушкина читать. И Ефремов стал на память читать. И серьезно так, и с таким вдохновением, как будто самое важное дело в своей жизни делал. И никто его не видел.

    Из Фаины Раневской:
  – Жалко иностранцев!..
  – Что так, Фаина Георгиевна?
  – Ну, как же, у них ведь нет нашего Пушкина.
 
     У Кати Толстой – внучки Алексея Толстого и Натальи Крандиевской – одним из лучших ее портретов был портрет Фаины Георгиевны Раневской. Катерина что-то техническое заканчивала, но никогда этим не занималась, а рисовала пастелью портреты, большие, как и она сама, считая себя ученицей театрального режиссера Акимова из Петербурга, который отлично рисовал. В ее квартире висело очень много хороших портретов – Марии Степановны Волошиной, Анастасии Цветаевой, Фаины Раневской.
     Екатерина была очень гостеприимна, остроумна и весела. Всегда заворачивала с собой на прощание пироги. Когда на нее накатывала меланхолия, сидела дома и не хотела общаться. Я написала для нашего журнала о ее портретах. Материал был принят, но на страницы, что называется, не пошел. Обычная история. Мы подружились.
     Как-то сижу я у Кати Толстой, грызу ее черные сухарики к чаю. Вдруг звонок в дверь. Катя – открывать. В коридоре смех, небольшой шум, потом заходят двое пожилых, живописных. Тот, кто пониже, знаю его, это Катин дядя – Михаил. Дядя Миша из Питера. Тот, кто повыше, с легким полупоклоном, ко мне, «к ручке», со сноровкой, выдержке которой сотни лет. «Князь Васильчиков». «Ой», - громко, но беззвучно екнуло у меня внутри. Я от князей, конечно, обмираю, но тогда обмерла на фамилию его. Вспыхнуло у меня моментально в сознании белым огнем – секундант Лермонтова. Вскочил Васильчиков на лошадь и поскакал коменданту сообщать, что убит сейчас Лермонтов у Машука…
     Дядя Миша с князем Васильчиковым разговор ведут. В роду Васильчиковых много лет подряд только два мужских имени Василий и Илларион в очередь переходили, но этот Георгий.
   – Как ты, Георгий?
   – Отлично. Отлично. А, что Миша, как дела у тебя?
   – Ну, какие могут быть дела. Ты же знаешь, после того как царевич Алексей проклял наш род до тринадцатого колена, какие могут быть у нас дела.
(Для непосвященных: посол Остерман-Толстой был отправлен Петром I за границу, дабы уговорить и вывезти в Россию наследника царского престола, царевича Алексея).
   – Ты лучше расскажи, как ты доехал?
   – Немного растрясло (легкое грассирование князя).
     Вскочил Васильчиков на лошадь и погнал ее, что было силы.
     Есть у Лермонтова рисунки карандашные: «Черкес, стреляющий на скаку», «Конный казак, берущий препятствие», «Всадники, спускающиеся с крутого склона». Если вспомнить галопирующего Д`Артаньяна, то что его трушение на бокастой кобыле по сравнению с тем, как лермонтовский седок летит. Как летит, очертя карандаш и судьбу. Куда летит? Только на погибель свою так летят…
     Запись в книге Пятигорской Скорбящинской церкви за 1841 год: «Тенгинского пехотного полка поручик Михаил Юрьев Лермонтов 27 лет убит на дуэли 15-го июля…»
     Это можно пером записать, можно кометой по ночному бархатному руну. А лучше пустить скачущих всадников, донских казаков во все стороны света, пусть еще и вольтижируют с пиками наперевес. На пиках знамена. Знаменами писать на всех небесах, на утренней заре и на вечерней:
     «Убит Лермонтов поручик на склоне горы».
     Вы, наверное, не знаете: для чего знамена? Думаете, чтобы свисать с водосточной трубы. Раньше, когда не было связистов, знаменами приказы отдавали, как-то их там поворачивали особенным образом, под разными углами – древко и плат – и по тому приказы читали. Какому отряду наступать, с какого фланга.
     Так вот, пустил Васильчиков лошадь свою во весь мах по склону горы. Влетает в штаб-квартиру полка, прямо к коменданту полковнику Ильяшенкову Василию Ивановичу. Задыхается.
   – Василий Иванович, Лермонтов… на дуэли … вот только…
   – Двадцати семи лет, который?
   – Двадцати семи, точно…
     Ох, не так это было, не к коменданту он поскакал, а за врачом, конечно, за ним, да только из-за сильного ненастья Васильчиков вернулся ни с чем; 15 июля в округе обрушились ливневые дожди, во время дуэли гроза началась, продолжалась и после. Никто не поехал.
     «Расставив противников (из объяснительной записки князя Васильчикова) мы, секунданты, зарядили пистолеты. Были использованы дальнобойные, крупнокалиберные дуэльные пистолеты Кухенройтера с кремнево-ударными залпами и нарезным стволом, принадлежавшие Столыпину. Дойдя до барьера, они стали. Майор Мартынов выстрелил. Поручик Лермонтов упал без чувств и не успел дать своего выстрела…».
     Есть такие, Мишенька, писатели… парфюмеры, препараторы. Мы их с тобой отлично знаем. Но что они в сравнении с тобой? Что они все противу сердца твоего.
«От избытка сердца говорят уста мои».
     А что я люблю в тебе? Самое простое: «В тот самый час, когда заря на строй гусаров полусонных и на бивак их у костра наводит луч исподтишка..»,  «И теперь, здесь, в этой скучной крепости…»
     Золотое мое сечение, изумруд ты мой, на котором отдыхает взор и душа моя. На груди утеса твоего высыпаюсь я. По словам Марины к Райнеру М. Рильке, «Все, что никогда не спит во мне, высыпается с тобой». Последнее высказывание Достоевского за полгода до смерти: «Какое дарование!.. Двадцати пяти лет не было, он уже пишет «Демона». Да и все его стихи словно нежная чудесная музыка. Произнося их, испытываешь даже как будто физическое наслаждение».


Рецензии