Бессмертный Александр и смертный я - 23

* * *

Олени прикормлены заранее, отслежены кабаньи логова, разложены коровьи туши для волков. На большую зимнюю охоту собрались все - этеры из других городов, с границы, с гор, из деревень, линкесты, эпироты, греки, фессалийцы. Местные крестьяне и торговцы подтягивались в надежде чем-нибудь поживиться.  В иных местах и на войну меньше народу собирают. Послов и иноземцев тоже пригласили - пусть смотрят и завидуют. Пёстрые островки по снежному полю, омываемые светом, ветром и разноголосьем, и челноками между ними сновали слуги, сплетники и наушники.  Мы были рядом с царём, в центре праздничной суматохи.

Только самые страстные охотники мечтали скорей пуститься за зверем, остальные никуда не торопились - было о чем поговорить с друзьями, которых год не видели. Хвастали конями, собаками, ловчими птицами, оружием, нарядами. Один хвастал полынным порошком, мол, им лучше всего у ловчих соколов блох и клещей выводить; руки дрогнули, всё просыпал из мешочка, кругом расчихались, заругались... А уж каково блохам пришлось - слёзы! У многих до охоты дело так и не дойдёт; заболтаются, замерзнут, согреются, закусят, а потом уже вставать лень от костра и доброй беседы.

О политике и войне спорили, в основном, иноземцы, пересказывали речи Демосфена и Эсхина, которые по новой сцепились из-за Филократова мира, говорили о Египте: с праведным гневом об Артаксерксе, с приличной печалью о Нектанебе, с восхищенной завистью о Менторе и Харидеме – у царей да фараонов особая судьба, а удачу наёмника каждый на себя примеряет; сейчас сторонкой пробираешься, боясь насмешек за поношенный плащ да запалённую кобылку, а через год, если Тихе улыбнётся, глядь – три города тебе на прокорм, как Фемистоклу, один на вино, другой на хлеб, третий на одежду. И расправляются плечи, взгляд орлиный: «И я бы людей за эфиопским золотом повёл, и я бы царём гиперборейским стал, мне бы только счастливый случай - уж я бы уцепился». Греки о чём не заговорят – всё на египетскую добычу сворачивают, а наши слушают, да усмехаются: где вам, хоронякам! А другие, смирившиеся с пустой похлёбкой, воспевают демократию и мир, наёмников ругают, мол, чужаки, плати им за каждый день, пока они вверх брюхом прохлаждаются, то ли дело ополчение - и дёшево, и патриотично. Наши смеются: «Ополченцы в бой рвутся, Демосфена послушав да после пьяного обеда, где много военных песен пели. А  на поле боя разом вспоминают дом, малых деток и брошенную лавку, «лучше б я землю пахал» и «кто моих козочек теперь пасти станет» - и бежать. Что дёшево – то гнило, тронь - расползётся». Своя армия нужна, но это не для нищебродов.

Поблизости от царя говорили такое, что ему было бы приятно услышать, вспоминали победы.

- А когда эти ленивые уроды добрели до Пил, оказалось, что Филипп уже там, и над Македонией сияет ясно солнышко и всюду пахнет розами, а всё говно осталось на долю фокидян, - говорил Эфипп, возвышая голос. И не поймешь, всерьёз он или издевается. Филипп усмехался в бороду. При большом стечении народа он всегда сиял особым величием и милостью. Даже мы, которые видели его каждый день и далеко не в парадном виде, чувствовали благоговейный восторг.

И все к царю лезут. Затолкали. Повернёшься направо – Филота, румяный в синеву, словно отмороженный, честными глазами царя ест, налево - могучий жирный загривок старого Линкеста, он от одних разговоров взопрел, утирается платком и отжимает из него по доброй чаше пота; старой закалки дед, как Тиресий, семь поколений собирается пережить - убить его пока никому не удаётся, а сам он умирать не согласен. Антипатр, как обычно, неприметен – хоть и на бесценном коне, а всё равно выглядит, как водонос на ослике. А вот отца в ближайшем кругу царя не было: он туда не рвался, а его и не приглашали. Грустно, но ничего - теперь моя очередь близ царя чести искать.
В толпе тщеславных смазливых юнцов, которые тёрлись около Филиппа, первенствовал нынче Александр Эпирский, брат Олимпиады. Кудрявый, пухлогубый, большеглазый, воистину Адонис, с дарёными собаками, на великолепном коне. Самый высокомерный парень из всех, кого я видел. Со всеми он говорил, как с глухими иллирийскими нищими, - громко, раздельно, закатив глаза и заткнув нос от отвращения; только с царём он держался кротко и почтительно, опускал девичьи ресницы, прятал руки под плащ, как мальчик-спартанец, и, кажется, люто его ненавидел. Говорили, что Филипп его осторожно по-родственному потрахивает, а взамен обещает посадить на царство в Эпире. Вот Молосс и терпит, изо всех сил стараясь повзрослеть поскорее.

* * *

Я на своем Фараоне поначалу держался поодаль, он вечно заводил свары с другими лошадьми. А потом думаю: неужто такую красоту от людей скрывать? Из скудеющих домашних запасов я выбрал ему замечательный прибор: расшитый нагрудник и уздечку малинового ремня с бляшками в виде оленьих и собачьих голов. Фараону это всё шло необычайно. И мы ловко вклинились в толпу всадников вокруг царя. Фараон мнил, что равных ему на всем белом свете нет, важничал перед другими лошадьми, гордо помахивая хвостом и раздувая ноздри, дразнился. Ну и я вроде того.

Филипп похвалил коня.
 
- Только он кусается, - смущенно сказал я, замирая от радости.

- Смотри, он подерется - отвечать тебе.

Фараон обиженно скосил глаз: «Кто? Я?» Я его обожал, и он меня тоже любил, тонко ржал, когда я входил в конюшню, вытягивая шею мне навстречу, нежно хватал губами за ухо. Он был резвый, горячий, задиристый, часто впадал в гнев, если что не по нему, голову и хвост держал высоко, красиво.

-  «Ловчие, друг возле друга, сомкнувшися твердой стеною, Зверю противостоят и тучами острые копья Мечут из рук», - протяжно прочел Филипп. Ноздри его трепетали, он смотрел поверх голов и всем походил на идеального царя, о котором мечтают философы и за кого сладко умереть.

Аминта Племянник, сын царя Пердикки, болтался рядом с Филиппом, что не доставляло тому никакого удовольствия. Аминта подолгу жил в своих поместьях, но недавно явился в город с твердым намерением здесь обустроиться - видно, ему казалось, он что-то упускает, сидя вдали от царского двора, что его обсчитывают за спиной и чего-то не додают. Его почтительно окружали  бывшие однокашники – Филота, Кен с Клеандром, тимфаец Симмий. Аминта в очереди на царство один из первых. Прочие с Племянником особо не церемонились – Филипп стоял, как скала, и у него свои сыновья подрастали, кому нужен этот Аминта недоношенный? Тот царь, за кем армия.

В двадцатилетнем Аминте было уже что-то стариковское -  кисломордый, дробненький; ни войны, ни охоты не любил, считал, что они стоят слишком дорого, своим слабым здоровьем прямо хвастался, будто его сопли, запоры и золотуха - это взятые им с налёту города. Зато он был знатоком древних примет и суеверий - шагу не сделает, не получив благоприятных предзнаменований. И сейчас он поучал какого-то молоденького этера, как следует благочестиво мочиться. Мол, ни в коем случае не стоя в полный рост в чистом поле, клянусь Гераклом, и отнюдь не лицом к солнцу, - благочестивый муж присядет на корточки, стыдливо прикрывшись, или уж станет лицом к забору или стене. Голос у него был пронзительный и всем вокруг приходилось слушать. Этеры кисло улыбались и морщились - большинство считали себя искушенными горожанами и деревенской дремучести не одобряли.

Впрочем, охотничьи суеверия были у всех. О дурноглазом этере Протомахе было известно: если его встретишь – даже заячьего хвоста не увидишь, хоть три дня по полям рыскай. А тут не увернёшься, и охотники делали рогульки и фигу из пальцев у него за спиной, бормоча его имя наоборот «Хамоторп - Хамоторп - Хамоторп», словно египетского фараона призывали. Протомах краснел, как варёный рак, зло сплевывал на снег и чесал горлышко своей Ягодке – знатная у него была птица, самка тетеревятника, дичь она била, как Зевесов орёл, без промаха, не боясь сглаза. У него из сумки уже торчал один огненный фазаний хвост.

Ловчих птиц испробовали раньше всех, как только выехали из города, в полях и перелесках. И сразу ссоры начались: на каждого зайца по нескольку соколов спускали, те сшибались меж собой, только перья летели, а зайцы уходили мощными скачками. И все следят влюбленными глазами за яростным рывком соколов, за обманчиво медленным полетом больших беркутов…

Люблю я соколиную охоту, сам сейчас двух белых кречетов держу, насмотреться не могу: сидят неподвижные, окаменевшие, опустив глаза и вздернув голову, как обиженные детки, посылаешь их с руки плавным взмахом, словно сердце в небо бросаешь, и они тают в вышине, плавятся в солнце, как в тигле, и вдруг падают с неба божественной карой, остывшей тяжелой молнией, с шорохом, прекрасней которого звука нет. Они у меня и косуль, и молодых волков берут, забивают крыльями, выклевывают глаза. Мои гневные, своевольные, царственные красавцы - никому, кроме меня в руки не даются, только из моих рук едят, на мою руку летят, узнают в пустыне и среди десяти тысяч, и все равно, выпускать их – как сердце вынуть, все глаза проглядишь - вернутся или жить дальше так, с дырой в груди от измены.

Красиво это было - шумный взлёт фазанов, их скользящий яркий полет, поскорей в тростники, в кусты, в заросли, и стремительная ястребиная атака, которые, перевернувшись через крыло, заходят им под брюхо. Соколы с бубенцами на лапках моргают, распушат перья и поднимаются на волне ветра, нарезают высокие круги, проносятся над головами охотников или тонут в небе черной точкой, а хозяева с жалобными криками подманивают их голубиными крылышками или лисьими хвостами. Бегут, спотыкаясь, чтобы вытащить птицу, вломившуюся в кусты, сорвать с добычи, скармливают им потроха под лающие крики и клёкот…

Аминта Племянник приметил, что я в обновке, подошел пощупать новый хитон: «Сколько стоит? Это отец тебе купил?» И с обидой поджал губы. Глаза у него были завидущие; у него резко портилось настроение, когда кто-то хвалился подарком, и он хаял все вокруг. «Почем Аминтор лес продает? А, продешевил, как всегда! Твой отец в год по поместью просвистывает. Если б царь не дал ему луга в Халкидике, вы бы давно ходили с голым пузом». Вынести я этого не мог, наговорил Аминте кучу язвительных гадостей и, среди прочего, обозвал его Счетоводом (позже эта кличка прилипла к нему намертво). Филипп захохотал, Аминта возмущенно дернул плечом и отъехал от меня подальше, но главное - встрепенулся Александр и, повернувшись на смех, встретился со мной глазами.

* * *

Говорили, что Александр на этой охоте непременно хочет убить кабана, первого в своей жизни, чтобы получить право по македонскому обычаю возлежать на пирах, как взрослый, а не сидеть, свесив ножки, как малое дитя. Я приметил, что конь у него похуже моего, и почему-то ужасно расстроился.

Тут ко мне подошел Протей и напомнил о нашем споре: еще неделю назад мы бились об заклад, что я «сделаю» Биона - ему косское вино прислали, десятилетнее, ароматное, с миндалем да белой глиной, и те, кто испробовал, в один голос свидетельствовали - амброзия, как у Гебы в кувшине. И надо было торопиться, пока её не вылакали без нас. Бион прежде в интересе к мальчишкам замечен не был, а наоборот, сох по одной молоденькой гетере и тратил на неё всё, что ему отец из Амфиполя посылал. В общем, задание было не из простых; ставки заключали всей казармой, и я никак не мог ударить в грязь лицом.

Я высмотрел его в толпе и подошел, ведя Фараона в поводу. Все сразу почуяли, что я не просто так иду, а я чувствовал себя так, словно кратер вина ополовинил, так и подмывало что-нибудь учудить. На худой конец и Бион сгодится.

- Подсади-ка меня…

Бион заколебался, он чуял подвох, но всё же подставил сцепленные руки. Усевшись на коня, я наклонился и поцеловал его в губы. Этеры вокруг заржали.

- Эй, братец, мне нравятся женщины, - он покраснел, как бурак.

- Женщины? Эта блохастая Афра? у которой вечно из носу течет? Все никак не рассмотрю твою красавицу, она такого маленького росточка, что мне кроме ее проплешин ничего не видно.

Я сидел вольно, блестел зубами и качал ногой у него перед носом, ноги у меня были гладкие, знающие люди говорили, что во мне изъянов нет, так чего смущаться?
- Что смотришь? Беги к своей Афре.

Я ударил Фараона пятками, пустил его вскачь и не слишком удивился, когда Бион нагнал меня на холме. Вид у него был ошарашенный. Теперь нас было видно отовсюду. Я думал: смотрит Александр или нет? И нарочно горячил коня. Говорю Биону: приходи к гномону в царском дворце, винца захвати, удиви меня своей щедростью, и я тебя удивлю… (Так мы с Протеем уговаривались, он никогда не упускал возможности пожрать за чужой счет.) «А ты не обманешь?» – с тоской спросил Бион. По всему было понятно, что его дурят, но я смотрел невинно, облизывал губы, словно мёду наелся: «Знаешь, мне не очень-то нравятся осторожные и рассудительные. Удача отчаянных любит, и я тоже». У гномона беднягу ждал кошачий концерт - выскочат из засады оруженосцы, окатят водой, похватают жратву и вино и разнесут по всему дворцу, каким дураком он оказался. (Сразу скажу, спор я выиграл, мы пили «гореусладное, миротворящее, сердцу забвенье бедствий дающее» косское вино, а Бион гонялся за мной с гневными воплями всем на потеху и грозил страшной местью. Врагов я наживал также легко и безмятежно, как и покровителей.)

Солнечный свет играл на сугробах, воздух опьянял, мороз горячил, от живой красоты мира сердце веселилось. И у собак счастливые морды, и лисы, должно быть, мышкуют беспечно, не чувствуя, что скоро брызнет их кровь на чистые снега.

 «Ты огнедышащий, всеукротитель, ты - искра живого, Великолепный, исполненный света и блеска созвездий! Я, призывая, молю - пребудь безмятежным и ясным!» Я таял в этом сиянии легкомысленным Фаэтоном, --  пусть Александр на меня смотрит, пока не ослепнет. «Ты, о летящий со свистом, сияющий огненным ликом, О колесничий, гонящий коней по извечному кругу… Миродержатель, свирельник, бегущий огонь, кругоходец, Ясный, сияющий всем! Ты - мир обходящее око!»

Когда я вернулся, меня сразу окружили любопытные: «Что ты затеял с Бионом? Зачем тебе этот дрищ, возьми меня». Я таинственно улыбался и прятался за Пердикку – мы с ним были по-родственному близки, он ухаживал благородно, кто-то даже сравнил его с Ксенофонтом – мол, достойнейший молодой человек, знаток военного искусства, прекрасный наездник, охотник, благочестив, щедр на жертвоприношения, даже умеет сам гадать по жертвам… Пердикка, смеясь, пытался выведать, какую шкоду я замыслил с Бионом, и Клеандр кружил рядом, напевал: «Милее мне глядеть на Клиния, чем на все, что есть прекрасного в мире! Лучше бы мне не видеть ничего, чем не видеть одного только Клиния! Мучусь я ночью и во сне оттого, что не вижу его. Благодарен я великой благодарностью солнцу и дню, что вновь я могу увидеть Клиния» . И всё было хорошо, не хватало только Александра, но я чувствовал, что он где-то рядом. Мне представлялось это невидимой молчаливой борьбой двух медведей на одной территории. Иногда издалека доносился глухой рык, и я знал, что он дает мне знать – «я здесь и не уйду», мне, второму медведю, а не зайцам, косулям, волкам, лисицам.

Ага, вот он, толкается между мальчишками, горит и места себе не находит, рявкает на каждого, кто подвернется, нарезает круги, как ястреб, и вдруг резко бросется в атаку на нас - глаза бешеные, щеки горят. Я перепугался до смерти, мне бы вслед за фазанами в камыши нырнуть, да поздно.

Он набросился с остервенением на Пердикку – говорил что-то язвительное по поводу вчерашних занятий в его спейре, и от него волнами исходила ярость. Пердикка даже не пытался оправдаться, погрустнел, развел руками и смылся. Александр обратился ко мне, его взгляд лишь на мгновение остановился на мне, дрогнул и уклонился в сторону. «А ты!.. Тебе мало грязи?» - гневно воскликнул он и отвернулся так круто, что край его плаща хлестнул меня по лицу. Меня сорвало за ним, я даже схватил его за руку, бормотал какую-то жалкую чушь, мол, я никого к себе крючьями не тащу, они сами прибиваются... Александр слушал хмуро, не глядя на меня, мучительно сдвинув брови, а я ловил его взгляд, как собака, и голова кружилась от страха, надежды, радости и отчаяния. И вдруг его нога провалилась в промерзшую лужу, он досадливо вскрикнул и сказал с расчетливой холодной злобой и тоской: «Отчего встречи с тобой всегда приносят несчастье? Куда не пойду, влипаю в тебя, как в паутину». Я замолчал, отпустил его руку – ну что тут поделаешь? Вроде всего пару слов сказал, а будто выпотрошил и глаза выклевал. Только и ты, сокол мой, что-то невесело смотришь, победители так не ходят, не спотыкаются. Я встряхнулся – ладно, удар еще за мной, переложу эту песенку с эолийского лада на лидийский. Засмеялся - с печали не мрут, с меня беда, как с гор вода, и вся охота еще впереди.

* * *

Охотники постепенно разъезжались, кто куда. Одни пускались нагоном за лисами, другие, и Александр вместе с ними, - в камышовые заросли за кабанами, третьи - облавой на волков. Сладчайшая музыка дальних кликов, звуков рога, собачьего лая.

Это была охота Александра, и никто вперед не рвался. Солнце сияло все ярче. След было трудно разобрать по рыхлому тающему снегу. Шли цепью, собаки шныряли впереди, камыш скрипел и звякал, как железо, под ногами хлюпала шуга. Кони застревали в камышах, там, где кабаны проламывались легко, как птицы сквозь облако.  Мы держались вокруг Филиппа, на тот случай, если кому захочется его зарезать, как царя Архелая. То и дело набредали на вывороченные глыбы земли, там, где рылись дикие свиньи. Александр был впереди, мы потеряли его из виду. В той стороне вдруг закричали, собаки взорвались остервенелым лаем, одна смертно вскрикнула – и мы тоже разом послали коней вперед.

Это был лесной кабан, вдвое крупнее камышового. Такой и лошадь срубит, если подпустить. Остроухая бурая голова с проседью, жуткие клыки, острая щетина дыбом. Казалось, он вместо желудей всадников с конями жрёт. Кабан поворачивал рылом из стороны в сторону, чтобы почуять всех врагов. Он выглядел спокойным – наверно, такой огромный зверь прежде не встречал врагов, которые могли бы быть ему опасны. Он медленно шел, слегка рыская то вправо, то влево, словно выбирая лучшую позицию для нападения, фыркал все более злобно, зубы лязгали. Собаки облепили его, он бешено вертелся, взрывая землю,  собаки сыпались с него кубарем, кабан бросился на них, гонялись кругами по поляне, уже два или три пса лежали неподвижно, один, визжа, полз на передних лапах, волоча за собой кишки, какой-то охотник победжал к своей раненой собаке, не обращая внимания на кабана.

 Слева из камышей выкатилось целое стадо и попыталось прорвать цепь охотников. Многие бросились туда, подхватывая копья поудобнее, а царь остался смотреть, как Александр справится со своим кабаном. Я тоже смотрел: сиял он так, словно был создан из эфира, «в пламени ярких лучей горящий и греющий демон»,  он слишком лёгкий, а секач – как из  меди, - что если прямо сейчас все и кончится, вся эта история с Александром? «О прекрати же огня безустанного дикую ярость, Ты, кто жаром своим естество выжигает из тела».  . Вспорет ему живот кабан, вывернет ребра, как плуг пласты почвы, напоит землю кровью... Тогда моя жизнь станет легкой и простой – как пальцами щелкать да посвистывать, и смысла в ней останется ровно столько же.

- Иди ко мне, - крикнул Александр кабану, потрясая копьем. Секач всхрапнул и попёр вперёд, как воинский клин в доспехах. Собаки со смертным хрипом бросились на него сзади, он развернулся – и Александр одним прыжком подскочил к нему и ударил копьем в бок. «Хороший удар», - сказал Филипп. Он тянул шею, вид у него был тревожный. Кабан сел на зад, облепленный собаками, копье осталось торчать в боку, Александр достал нож и стоял неподвижно. Кабан медленно встал и, словно потеряв интерес к охоте, побрел в камыши. Собаки висели на нем, и Александр, спотыкаясь, побежал следом. «Постой!» - крикнул он срывающимся, умоляющим голосом, и секач услышал, медленно повернулся к нему, качая головой, примериваясь, как ударить, и двинулся, тяжелый, неостановимый, как валун с горы. Александр прыгнул ему навстречу и ударил его под левое ухо. Секач задрожал и рухнул наземь, Александр достал нож. «Осторожно», - крикнул Филипп. Но кабан был уже умирал. Александр нежно взял его за клыки, поднял тяжелую голову, заглянул ему в глаза и, что-то беззвучно шепча, перерезал горло. Я наконец выдохнул, сам не заметил, как разрезал ладонь, стиснув острое лезвие осоки.

* * *

Смотреть на торжествующего Александра мне не хотелось. Филипп оставил с собой нескольких оруженосцев, других распустил – «свободны, ребята, испытайте охотницкую удачу». Я сорвался с места, правил туда, где людей поменьше, чтобы передо мной были только земля и небо.

Две козы высокими прыжками неслись через сугробы к лесу, как чайки над волнами. Я пустился за ними. Следы на снегу, как развернутый свиток.

На опушке из-под ног вдруг шумно взлетел глухарь, перепугав Фараона, уселся на ветку и стал охорашиваться. В детстве я как-то с одним таким подрался: отец взял меня на охоту, посадил в сторонке на сухую кочку вместе с раненой собакой, а сам пустился за кабанами. И вдруг из-под лиственницы выбежал краснобровый глухарь – увидел, что я мал, а пёс слаб, и шумно налетел, тряся бородой и щелкая клювом, целый Ксеркс во всей грозе. Я пытался держаться по-спартански, отбрыкивался, отталкивал его от пса, но глухарь крылья распахивал шире, чем отец объятия; как цапнул меня пару раз за голые ноги да сшиб на землю, ударив грудью, так я удирал от него на четвереньках и как придется, отмахивался сухой веткой, потом сандалией, а бедный пес только стонал.

Косуль своих я потерял, медленным шагом ехал по опушке, отыскивая следы, и тут нос к носу столкнулся с Аминтой Куликом. Оказывается, он отправился на охоту еще до рассвета (вечно всем поперёк всё делает) и уже взял двух оленей и лису, слуги волокли их за ним. Кулик вытащил мою стрелу из колчана, воткнул оленю в шею:

- Скажешь, что твоя добыча.

Это было щедро, но я пренебрёг.

- Ты с такой швалью дружишь, Аминта, что они только дареным оленем хвастаться могут?

- Если ты будешь со мной мил, я тебе щенка подарю. – Собаки у него были знамениты на всю Македонию. Я наивно округлил глаза.

- Ладно, а что делать-то надо?

Он засмеялся и лисьим хвостом провел мне по щеке, по шее, по груди, было щекотно. Я не шевелился, только злобно щурился. Перед глазами стоял Александр. Какое мне дело до Кулика и его собак?

В соснах мелькнула косуля и я сорвался за ней, ничего не видя, кроме ее белого хвостика, пускал стрелы - большей частью мазал (лучник из меня был так себе), но одна или две попали в цель, и погони я не оставлял, ломился следом, забросив лук за спину. Фараон перемахивал кусты и поваленные стволы… Снег сыпался на нас с ветвей, деревья были мокрыми, черными. Где-то вдали лаяли собаки – я беспокоился, как бы они не перехватили мою добычу.

Несколько раз я почти настигал ее, пытаясь достать ее копьем. Косуля словно чуяла меня, не глядя, и в последний миг отчаянным скачком выворачивалась из-под удара, круто меняла направление, еле удерживаясь на ногах. Она вся ушла в бег, ни вскрика, ни взгляда назад, неслась, как ветер, страх гнал ее, не я.

Я отстал, но это было неважно, стук сердца меня оглушил, я дышал огнем и эфиром, всё вокруг таяло, искрилось, пело и таинственно менялось. Наверно, во время этой погони я перескочил границу между мирами. Мне казалось, что я потерял себя на этой тропе. Я чуял, что, пока я иду за косулей, кто-то крадётся за мной. Тени обступали меня, воздух был полон невидимых птиц, шороха их крыльев, воркования, клёкота и журавлиных кликов.

Вдруг забытый сон обрушился на меня с неба, как гроза, оглушил: я шел за Александром, а за мной летел черный орел, огромный, как туча, и хлестал меня железными крыльями, пластал перьями, как ножами, я истекал кровью, а Александр ничего этого не замечал, словно ему снился иной сон - прекрасный и величественный, и он спешил за этим видением с доверчивой улыбкой, и орел не мог пробиться сквозь золотую стену его радости.

Погоню за косулей я переживал с нечеловеческой исступленной остротой. Где-то тут, под снегами, заплетённый в корни и сухую траву, лежал тёмный смысл моей жизни,  ждал истинного рождения, как бабочка в куколке. Он молчал в сухих листьях на мертвых ветках, он летел с ветром, бежал с косулей, оставлял синие следы на снегу, капли яркой крови. Это я убегал от себя, неумолимого охотника, и я же смотрел на погоню с жадным нетерпением из кучи валежника. Где глаза мои, куда они смотрят? Где сердце мое, где руки с копьем, где четверка быстрых ног с копытцами, жаркая рана в боку, где желтые зрачки и голод горячей крови?

Я редко вспоминал таинства, которые проходил в горах, но и не забывал. Там, в пещере, когда я в кромешной тьме ждал рассвета, меня обступали люди со звериными головами и голодные видения. Я летел, по земле, по небу, под землей, под водой, а за мной гнались глухонемые гибельные тени. Есть такая загадка: мертвые за живым бегут и все не догонят . Меня же догнали, разорвали на части, разбросали по вселенной – правая рука в озеро, в иле потонула, среди водорослей пальцами шевелит, ее щекочет усами сом и обгладывают щурята; левая рука – у орла в гнезде, хочет за небо ухватиться; сердце в траве, в цветах, в нем медовые соты и жужжанье пчел; голову забросили к звездам – и летит она в сияющем эфире, опаленная, безумная, ослепшая. Тысячелетия прошли, пока я собирал себя в слоистых мирах, складывал новое тело из костей, пепла, дыма и засохших пятен крови; пролетали века и недвижно стояла великая полночь. А еще в памяти осталось сокровенное посещение, тайный дар - словно я стоял на коленях, как нищий, и хранительные руки подняли меня, обняли по-отечески, укрыли плащом, огромным, как ночь, и мне было хорошо, покойно, и звучал шепот, говорящий что-то невыразимо важное мне прямо в сердце.

Вернулся я таким же, каким был и совсем другим. Теперь в моей крови была темнота, холод рыб, ярость зверей, злоба мёртвых и бесплотных духов, был звёздный свет, исполненный силы и божественной благости. Скрытое - божественно. Бог любит разговаривать с молчащими и хранящими чистоту. Я пытался быть чистым, но у меня не получалось. И все же там, в святилище, мне вложили особую душу и судьбу, то, что я пережил, заклеймило меня навечно: смутные и пугающие образы таились во мне, как звери в пещере, и появлялись на свет всегда неожиданно, заслоняя видимый мир. Это и помогало мне в жизни, и мучило, порой бремя казалось непосильным, порой – спасительным.

Я снова нашел след. Сперва косуля бежала длинными прыжками, потом они стали короче, а пятна крови обильнее, стрела задевала о ветки, бередя рану. Под елью большая вмятина и кровь натекла – видно, легла, но мое приближение ее испугало и придало сил.

Я вышел к реке. Тут, на елани, стояла моя косуля, прислонившись к дереву. Я чувствовал ее смертный страх внутри себя. Я медлил, что-то решалось со мной наверху, там, где до солнца можно рукой достать. Но выбор был за мной. Александр своего кабана убил, и мне надо убить свою косулю. Выстрелю в нее – рано или поздно эта стрела и меня настигнет, но бог требует жертвы. Властный голос гремел, космос звучал, как колокол, я чувствовал колебание земли под ногами, над головой широко раскачивались облака. Будущее, далекое и голубое, как небо, вдруг рухнуло мне на голову - не зря кельты этого боятся.

Я выровнял дыхание и пустил последнюю стрелу – косуля сделала несколько шагов к воде и упала. Когда я к ней подошел, она была еще жива, услышала меня и затрепетала, ворочая вишневыми девичьими глазами. Привычно подавляя жалость, я завернул ей шею и быстро перерезал горло, стараясь не запачкаться, потом вспорол живот и вытащил клубок синих, дымящихся в холодном воздухе, кишок, чисто выпотрошил, вытер нож о траву, поднатужившись, взвалил косулю на спину Фараона. Оттер кровь с рук снегом, умыл исхлестанное ветками лицо, протер сухой травой темно-ржавую шерстку козы и серую лоснящуюся шкуру моего коня, и поскакал назад, правя на голоса собачьих свор, подбирал по пути стрелы, гладил холодеющий бок косули, и жесткая ость колола ладонь.

Тени отошли, голоса замолкли. Все, что было, казалось мне приступом головокружения. Я пустил Фараона вскачь по сугробам, как парус по волнам. Косые лучи, синие тени, половодье заката – это было торжество не для людей, а для богов и титанов.


Рецензии