Логика Поэта Профурова

Псевдоисторический фарс-панорама

Обитал как-то в одном колхозном селении товарищ Профуров. “Обитал”, потому что житьём его существование назвать было весьма затруднительно. Дело в том, что Профуров этот землекопанию и прочим общественно-полезным делам предпочитал деятельность утончённую и лирическую – был он поэтом; что называется, страдающей душой народа.
Практически каждый божий день душа народа, кряхтя и причитая, подымалась с сеновала и отправлялась зарабатывать на хлеб насущный. А означало это, что перебиралась она со стога сена за тут же рядом стоявший импровизированный столик из двух сложенных вместе ящиков неясного зловонного содержания, обмакивала гусиное перо в чернильницу, доставала из-под немытой полы рубахи пару скомканных листов бумаги и приступала к творческому акту. Стихи поэта Профурова славились на всю округу, хотя официального одобрения никогда не получали, так как полнились они сложной инженерно-технической терминологией вперемешку с откровенным матом.
Ближе к зениту, когда очередное произведение было завершено (а писались они в самых разных форматах, во сколько угодно строк, и ямбом, и хореем, и даже “хренеем” – то была персональная авторская разработка), шла душа народа к сельскому издателю Митрофанову, где до часу дня ругалась с ним из-за скандального и немарксистского содержания, после чего оглоушивала его чем-нибудь тяжёлым по голове и обирала на всякий денежно-финансовый предмет, какой только могла отыскать у него в карманах и остальном доме – да только давно уже ничего не находила, ибо обобрала уж до нитки и пропила до капли.
После беседы с издателем товарищ Профуров всегда был некоторым образом раздосадован. Всякого, кого встречал он на своём пути в колхозную харчевню, посылал он по матери – будь то баба Марьяна или молоденькая Зинаида Фёдоровна с подругами, пионер Гришка или революционер Федотов. Только белого беженца Акутова он не посылал, ибо тот мог сгоряча побить и саблей полосонуть, да комиссара колхоза Щукина – тот и вовсе на расстрел способен.
Ввалившись в харчевню, коей заведовал сельский интеллигент и эксцентрик Григорий Борисович Рукин, за глаза прозванный “Гриборисычем”, душа народа тут же прилипала к ближайшей бутылке и не отлипала от неё до тех пор, пока не понимала, что та уже пуста, или пока её не отнимал исконный бутылковладелец.
- Господи, что там у тебя опять? – в очередной раз спросил Гриборисыч.
- Ох-ох, травма творческая, ай, такая трагедия! – возопил Профуров, отшвырнув опорожнённую бутылку. – Ох, Гриб, не поверишь же, что сталось со мной! Ай-ай-ай!
- Я бы попросил меня хотя бы полным прозвищем называть, раз ты два слова запомнить не можешь.
- ЭТО Я-ТО ЗАПОМНИТЬ НЕ МОГУ?! – налилась гневом душа народа. – Да я тебе сейчас свой стих продекламирую! Из последнего! Да вы мне стоя зааплодируете!
- Ну-ну, давай свой стих, – с насмешкой позволил Рукин. – Он не очень матерный, надеюсь?
- Вообще ни слова! – заверила душа народа, взгромоздившись на бочонок для большей заметности аудитории, что состояла из извечно пьяных Николаенко и Житомирова, а также утончённо дополнялась глухой бабкой Настасьей.
Товарищ Рукин, как и большая часть колхоза, искренне ненавидел поэта Профурова, однако, в отличие от большинства, ему хватало сдержанности не выражать свою неприязнь открыто, за что был он награждён тягомотной и мучительной для него дружбой с душой народа. В те редкие моменты, когда поэт выдавал что-то хоть сколько-нибудь дельное, Григорий Борисович охотно свистел и хлопал в ладоши единовременно, а после заводил долгий и нудный философский разговор о ценности поднятой темы, который в итоге отпугивал душу народа и позволял ему провести остаток дня в привычной обстановке надменного одиночества.
Поэт прочистил горло и начал:

«Кабы было бы не бы,
Было бы кабы да бы,
Но ведь нет же у нас бы,
Коли бы – то нет бы бы!
Ну а коли бы-то есть,
Битте-Дритте Розенвест!»

- Ну как вам, товарищи? – готовясь к конструктивной критике, вопросила душа народа.
- Очень… Мило, – ответил Рукин, с трудом подобрав нужное слово. – Не пояснишь, в чём суть?
- Ну так элементарно же! – воскликнул Профуров. – Если бы, да кабы… Глупости это всё. Что было – то было.
- А, фатализм… – оценил Гриборисыч. – Что же, весомо, весомо… И как это я сразу не догадался?
- А ещё себя интеллигентом называешь!
Какая-то холодная молния ненависти сверкнула в глазах товарища Рукина, а ладони его непроизвольно сжались в кулаки.
- Да. Действительно. Что это я?
- Я, наверное, пойду… – вдруг начал говорить Профуров. – Я сегодня ещё планировал дело одно…
- Это какое ещё? – холодным серым голосом спросил Григорий. Глаза его, сверкая, бегали по рукоятке ножа на соседнем столе.
- Да этот ж… – начал сочинять поэт. – Комиссар, во!
Услышав это слово, Гриборисыч с разочарованием утратил волну застарелой контрреволюционной ненависти; взгляд его потух, а осанка вновь приобрела сутулые очертания.
- Что комиссар?
- Так это ж... На Митрофанова жалобу докладывать!
- Господи... – Рукин упал на стул. – Дался тебе этот Митрофанов! Убей ты его уже, наконец. Он всем надоел.
- Возражу! – деловито начал было подвыпивший Житомиров.
- А ты не возражай, а заткнись, – обрезал Рукин. – А ты иди, раз собрался. Давай-давай, сволочь безродная, кляузничай. Нашёл себе развлечение, понимаешь...
Выйдя из харчевни и ощутив, как какая-то жуткая древняя сила отпустила душу, пошёл поэт Профуров напрямую в комиссарскую контору, где остановлен был очередью со всех окрестных колхозов – жалобщиков было почему-то очень много. Никто не желал решать свои проблемы самостоятельно, и многие местные партийные даже насаждали такой образ мысли, аргументируя это близостью тайного врага. При этом белогвардеец Акутов, лично знавший расстрелянного царя, вполне свободно расхаживал по селу – ибо кто решит пожаловаться на гусара с усами и саблей? Товарищ Щукин даже как-то велел поместить его на рабочем плакате – только в красный цвет покрасить, а вместо сабли карабин нарисовать.

- Так-с... – полушёпотом сказал Степаненко, помощник комиссара, принимаясь за очередной реестр. – Коминтерновка, Большая Коминтерновка, Малая Коминтерновка, Красная Коминтерновка... Товарищ комиссар! А чего это у нас столько Коминтерновок развелось? Да ещё и все вдоль одной дороги, в ряд буквально. Непорядок же.
- Непорядок, – ответствовал второй помощник комиссара, так как сам Щукин был занят выслушиванием очередного доноса какого-то восьмилетнего сорванца на своих родителей.
- Иди уже отсюда, дурачок! Что там у вас? – осведомился комиссар, прогнав мальчишку и даже не став записывать его жалобу.
- Четыре Коминтерновки у нас, товарищ комиссар. Разве можно так?
- Никак не можно, – сухо ответил Щукин.
- Так нужно же кому надо сообщить, чтобы переименовали!
- Кому надо – тому не сообщается. Зато у всех остальных потом на ушах стоит. Тише едешь – дальше будешь, Степаненко, не отвлекайся! Кто там следующий?
- Некий товарищ... Святый Ленин, ну и фамилия!
- Что там? – полез второй помощник в листок первому и, увидев, несколько разочаровался. – Профуров. Фамилия как фамилия. Чего такого-то?
- Не пойму, какого он рода-племени. Ведь не Прохоров, и даже не Прокуров... Профуров! Еврей, что ли?
- Что-то польское, по-моему, – ответил второй. – Или чешское. Или даже эстонское...
- Да наш он, наш! – стукнул по столу комиссар. – Вы бы видели, как он надирается! Его на селе никто не перепьёт.
- А вы что же, товарищ комиссар, пробовали? – съязвил первый помощник.
- Так, хорош острить, Степаненко! Приглашай уже Профурова. Мне даже интересно стало, на кого он пожалуется.
Вошёл босой Профуров.
- У тебя ж ботинки раньше были, товарищ, – вдруг рассмеялся Щукин. – Куда ботинки-то дел?
- Да вот-с... – замялась душа народа. – Сплыли ботинки. А знаете у кого они?
- Ну и у кого же?
- А у Митрофанова, издателя нашего! Обобрал он меня до нитки, бездельник эдакий!
Комиссар прокашлялся.
- Что-то не слыхал я раньше, чтобы Митрофанов на такое горазд был... Это скорее как раз по твоей части, насколько знаю.
- Да ну что вы, товарищ комиссар! – занялся поэт. – Как же вы такое говорить-то можете? Вот на нашем последнем с вами застолье... – тут Щукин стал с силой бить штампом по чернильной ванночке, сигнализируя Профурову, что в речи своей заезжает он не в ту степь. – ...По теме литературного моего творчества, без всяких алкоголей и всего прочего подобного, вы говорили, что я никакой не вор, а хороший добрый поэт!
- Ну, допустим, – тяжело согласился комиссар. – Но ведь ты ж первый на селе разгильдяй. Как тебе вообще верить-то можно? Ты хоть в жизни брус таскал?
- И не то таскал, товарищ комиссар! Вот когда был я инженером-техником, при старом-то при режиме, такие машиненции я таскал, что вам и в снах не снилось!
- А для нового-то ты почему ничего не делаешь? – товарищ Щукин для эффекта даже встал из-за стола и указал на него пальцем, как Ленин на плакате, что на стене.
- Ну так... Не дают же-с. Не пускают меня к ним, к машиненциям-то. Вот и пью я да стишата строчу. Хотите последний послушать?
Щукин разочарованно сел обратно.
- Воздержусь. Так что там с Митрофановым с твоим?
- Вот он-то точный разгильдяй, Ваше Товарищество! – опять занялся поэт. Обращение его несколько смутило комиссара, однако тот сдержался. – Как ни приду к нему – сидит, книженции свои перебирает, и ни денег у него, ни вообще никакого капиталу! Вообще одним только воровством Митрофанов и промышляет!
- Ну... – Щукин помедлил и непринуждённо продолжил. – ...Тогда расстреляем, чего делать-то?
Непринуждённость эта смутила как душу народа, так и обоих помощников.
- А, может, расследование проведём, а, товарищ комиссар? – робко вступился Степаненко. – А то чёрт его знает, поэта этого...
- Я его тоже знаю, Степаненко. Помалкивай лучше.
- Да как-то, знаете-с, и правда сурвовато выходит, – заметил поэт. – Что ж вы, если разгильдяй – так сразу расстреливать?
- А ты у нас что, товарищ, за разгильдяйство, что ли? – Щукин пронзил Профурова взглядом.
- Дык... – замялась душа народа. – Я вот как сужу...
- Ну и как ты судишь?
- У меня логика-то... Простая. Логика-то... Поэтическая...
- Ну так поделись логикой своей, поэт Профуров. Давай-давай.
Паника раздирала Профурова изнутри, вышибая из него холодный пот. Сердечный стук заглушал слух, а Ленин с плаката будто бы указывал своим благим перстом именно на него, грешного. Но тут вдруг всё стихло – душе народа в голову пришла идея.
- Так простая ж логика у меня, разгильдяйская.
- Ну?
- Разгильдяй, по моему разумению, есть человек самый что ни на есть творческий, – завидев вопросительный взгляд товарищей, поэт начал пояснять. – А вы вот сами посудите! Допустим, располагается один такой в своей кресло-диванной локализации, на тяжбы на жизненные постанывает, лексемы всяческие красивые применяет, с мысли с поэтической, сволочь, сбивает...
- И?
- И, и. А вот то и и, что и! Вставляете вы ему в одну руку тетрадку, в другую – перо писчее, подставляете чернильницу аккуратненько, – так, главное, чтоб заметил, – и оставляете в таком положении на весь день. Вечерочком потом приходите, берёте из ручек тетрадку – а там истинный шедевр! Пушкин с Лермонтовым в сторонке стоят, стреляются!

Поэт Профуров вскорости был отпущен из комиссаровской конторы с самодельной справкой о безумии, что официально освобождала ото всякой работы, и на радостях решил повидать спасённого им Митрофанова. Однако тот по какой-то причине не желал впускать его в свой дом.
- Хоть ботинки тогда отдай! – крикнула душа народа.
- Господи, батюшки, зачем тебе мои ботинки?!
- А где ж твои-то? Мои всегда были, а теперь, понимаешь, его...
- Да пошёл ты к Лукавому! Подавись ботинками своими! Ещё накляузничаешь на меня потом, дурак... Ох, житьё наше православное... Ох, тяжела жизнь-то наша... И ведь не пожалуешься никому... Тьфу!


Рецензии