Дождь
Она подсела к компании за соседним столиком, когда я уже заканчивал обедать – вернее, ужинать – время обеда я пропустил и теперь поглощал свою еду в конце своей смены, перед уходом домой.
Их разговор тут же завертелся вокруг самой актуальной темы сегодняшнего дня, что было совершенно неудивительным со стороны прямых очевидцев событий, коими они являлись. Я присоединился к их кругу, благо, что с одним из этой компании – Виталиком, – я был шапочно знаком.
Девица была темноглаза и темноволоса. Черты ее лица со смуглой от загара кожей, оттененной здоровым румянцем на округлых щеках, были крупны – под стать ее довольно крупному, но вполне пропорционально сложенному телу. Несмотря на то, что она не была в моем вкусе, я не мог не признать, что внешне она была вполне привлекательна. Тембр ее голоса был довольно приятен уху - в меру тепл и звучен. Улыбка ее была вполне ожидаемо яркой - под стать насыщенности красок кожи, глаз, волос. Я просто слушал ее короткий рассказ, составленный по преимуществу из слов, призванных обозначить высшие степени волнения, беспокойства и восторга, которые она испытала при каждом новом повороте событий.
Вскоре их перерыв закончился, и они отправились к своим рабочим местам. Я же, допив чай, отправился переодеться, отмечая, как внутри волдырем постепенно вздувается смутное чувство, медленно открывая свое содержание. Насколько верно я сумел разобрать спектр овладевших мной ощущений, в нем преобладали разочарование и досада, к которым, однако, примешивался по крайней мере еще один оттенок, пока нераспознанный.
Да, определенно, она должна была быть довольно поверхностна в части восприятия, и к тому же наивна. Не чрезмерно, но. Но почему она непременно должна была быть другой?
Присутствовала в этой моей оценке какая-то настойчивость, согласно которой в характере девушки фатальным образом отсутствовала некая важная черта. Ей не доставало глубины характера, присутствия иного измерения личности. Второго, скрываемого осознанно или полуосознанно другого плана личности, который, тем не менее, обозначает себя отчетливыми намеками сквозь план внешний.
По дороге домой я все силился понять, отчего мне так требовалось наличия этого самого иного плана личности в ней. Отчего я испытывал ощущение досады и даже разочарования от этой встречи. Отчего я, в конце концов, поймал себя на том, что почувствовал себя обманутым, по крайней мере, именно так я идентифицировал тот самый дополнительный оттенок ощущений. В попытке понять я попробовал размотать клубок ассоциаций, но нить протянулась самым банальным образом – от слова «обман» после короткой цепочки с вялыми попытками бессознательного немного запутать следы к слову «подмена». Единственное, что я уловил в дополнении к замеченному – что она мне кого-то чертовски напоминала, но я не мог припомнить ни одной своей знакомой с подобной внешностью.
Лишь дома, когда я, словно по наитию, принялся копаться в книжном шкафу, загадка оказалась раскрытой. Девушка мне напомнила мне ту, чья персона несла печать знакового характера.
Я обнаружил ее двойника на цветной репродукции картины Эжена Делакруа в одной из книг, которую пролистывал пару месяцев назад. Сходство в чертах лицах и сложении фигуры с Марианной мне казалось разительным! К своему стыду – я посчитал, что данное обстоятельство непростительно для человека, увлекающегося историей, - заодно, я осознал, что «Свобода на баррикадах» иллюстрировала вовсе не события Великой Французской революции 1789 года. Воспоминание о том, как я пытался разглядеть на заднем плане картины стены и башни Бастилии, вызывало у меня сконфуженную улыбку.
Картина была посвящена событиям июльской революции 1830 года. Второй по счету в целой череде революций, мятежей, восстаний и переворотов, которые узловыми точками выделялись на неровной линии истории Франции Нового и Новейшего времен.
* * *
Мы шли по темной, на удивление пустынной, словно вымершей, улице. Я говорил почти не умолкая, сыпля шутками - сплошь мрачноватыми, сорта черного юмора. Впрочем, это не самый худший способ дать выход тревожному возбуждению. Глаза мои меж тем ощупывали проходы меж домами, тянувшимися слева от нас.
Начавший было накрапывать дождик успел прекратиться, отметившись лишь считанными брызгами на лице. Порывы легкого ветерка изредка проносились вдоль улицы, успевая умчаться вдаль прежде, чем кожа отчетливо ощущала дуновение. Лишь тени веток, качнувшиеся в размытых шатрах безжизненного света уличных фонарей, да едва слышный шелест листьев удостоверяли в том, что ветер не был фантомом, иллюзией, отголоском вибрации напряженного нерва.
Я примолк, не договорив очередной остроты до конца - впереди правее небо прочертил пунктир трассирующей очереди, а до наших ушей донесся гулкий треск выстрелов, ослабленный расстоянием. Ноги продолжали нести меня прямо вперед, слушаясь прежнего ритма. Взгляд же мой удвоил усердие в выискивании среди подтеков тени проемов подворотен, мышцы напружинились, готовясь при первой же угрозе бросить тело вбок, в сторону ближайшего двора.
* * *
Картина была написана Эженом Делакруа по следам июльских событий 1830 года в Париже и получила название «Свобода, ведущая народ». Действо получило, помимо официального названия "Французская (буржуазная) революция 1830 года", прозвище "Три славных дня", поскольку уложилось в этот короткий срок. Поводом оказались свежие королевские ордонансы о роспуске палаты депутатов парламента, изменениях в избирательном законодательстве – введение нового ценза, ограничении свободы печати. По факту – отмены всех конституционных ограничений королевской власти и возвращения к прежнему, многовековому порядку.
Трудно сказать, на чем основывали свое мнение министры короля, уверяя его в том, что ордонансы не вызовут ни возмущения, ни сопротивления. Момент был выбран не слишком удачно - помимо противодействия различных оппозиционных групп: от республикански настроенных низов со своими депутатами в парламенте до умеренных либералов, коими и полагалось быть в те времена крупным буржуа, во Франции третий год продолжался экономический кризис.
Сложная ситуация усугублялась тем, что последние два года из этих трех выдались неурожайными. В довершении ко всему технический прогресс добавил свою небольшую лепту – владельцы земель во Франции именно в этот год принялись дружно совершенствовать свой сельскохозяйственный инвентарь. Бывший до того в повсеместном использовании серп внезапно был заменен на косу. Большей части поденщиков, отправившаяся на жатву с расчетом на привычный заработок, работы не нашлось. Эта недовольная, лишенная привычного заработка, а то и вовсе средств к существованию, масса людей затекла обратно в города.
Так или иначе, правящий монарх Карл X Бурбон – не успел еще стихнуть шорох пера о бумагу, линованную строчками указа, - немедля отправился на охоту. Очевидно, с приятным чувством выполненного долга.
На следующий день – 27 июля, - в Париже грянуло восстание, начались уличные бои. 29 июля войска покинули Париж. За исключением тех полков, что перешли на сторону восставших.
* * *
Верно, память сохранила лишь часть увиденного, и лишь эти картины, вспыхивая цельно, представляются достоверными, остальное же дорисовывается позже, по темному фону забытого, дополняя и соединяя меж собой яркие и отчетливые отпечатки прошлого – а временами искажая их, если и вовсе не перелицовывая. Память столь же податлива и изменчива, как и совесть, и обладает не в меньшей степени свойством подстраиваться под акценты и требования настоящего. Пряча с ловкостью фокусника за подкладку неосознаваемого неприятные и нежелательные воспоминания, она так часто накидывает радужный флер на картинки из прошлого, делая их гораздо теплее и притягательнее по сравнению с оригиналами - непосредственными впечатлениями и чувствами, сопровождающими то или иное событие в момент его свершения.
В некотором смысле людей условно можно поделить на несколько категорий – тех, у кого в прошлом личный Золотой Век, персональные сады Эдема, и тех, чье прошлое таится в тени случившегося грехопадения и напоминает серые тропы чистилища, если не темень одного из кругов Ада. Да, есть еще и те, которые кажутся вовсе беспамятливыми.
Я так и не могу вспомнить имен своих спутников. Наше знакомство продлилось не долго – едва ли более часа. Я не помню их лиц, их одежд. В памяти сохранился лишь блеск залысины того, что был более разговорчив. В согласии с особенностью момента, первое, о чем он принялся рассказывать – была служба в армии, в годы, весьма отдаленные от нынешнего. Служил он, как выяснилось, в танковых войсках, был мехводом на Т-62, старичке, снятом с производства уже к тому времени, когда мой случайный знакомый только начал учиться дергать его рычаги. О втором своем спутнике я могу рассказать еще меньше – а скорее, и вовсе ничего. Кажется, он был таксистом. Возможно, я припоминаю верно, но скорее – додумалось. По созвучию с «танкистом», как я обозвал негласно его приятеля. Оба они были старше меня лет на десять. Припоминаю, что именно я предложил идею отправиться на разведку.
* * *
Современники рассказывали, что Делакруа писал свою «Свободу», используя в качестве модели одну из любовниц – известную куртизанку.
Впрочем, есть и свидетельства, указывающие, что прообразом Марианны была скорее идея, мысленный образ, чем живая модель. Сам Делакруа писал о своем художественном методе следующее: "...следует жертвовать всем ради гармонии и реальной передачи сюжета. Мы должны обходиться в картинах без моделей. Живая модель никогда не соответствует точно тому образу, который мы хотим передать: модель либо вульгарна, либо неполноценна, либо красота ее настолько иная и более совершенная, что все приходится менять… Что же следовало бы сделать, чтобы найти сюжет? Открыть книгу, способную вдохновить, и ввериться своему настроению!".
"Я выбрал современный сюжет, сцену на баррикадах... Если я и не сражался за свободу отечества, то, по крайней мере, должен написать для него", - сообщал Делакруа своему брату об идее создать картину вслед событиям 1830 года.
Картина впервые была выставлена на публичное обозрение в апреле 1831 года. Тогда же полотно было выкуплено у автора Министерством внутренних дел и помещено в Люксембургский музей. Та публика, что имела привычку посещать художественные салоны, выставки и музеи, в массе своей сочла картину провокационной, способствующей бунтовщическим настроениям. К этому добавлялось неприятие многими тех элементов натурализма, которые присутствовали в картине. Это оказалось не просто мнением. Это стало вердиктом.
В 1833 году полотно было удалено из музейной галереи и возвращено Эжену Делакруа. Видимо, это решение не было согласовано со всеми, поскольку картину тут же выкупил король Франции, Луи-Филипп. Утверждают, что Луи-Филипп немедля после покупки отдал распоряжение спрятать ее. Так или иначе, картина вновь появляется в открытой экспозиции лишь в 1848 году, после падения монархии. Ее приобретает Лувр.
Впрочем, в 1852 году, с установлением Второй Империи, ее снова отправляют пылиться в запасники, в очередной раз сочтя ее сюжет подрывным. Снова картина возвращается на открытое обозрение лишь в 1874 году, спустя 11 лет со дня смерти автора. С этого момента отношение к картине меняется. Она обретает роль символа республиканских идей и становится в ряд идеологических знаков, открывающих смысловой пейзаж целой эпохи и сжато иллюстрирующих целый пласт представлений, продолжающих сохранять свое влияние. Пожалуй, она до сих пор остается предметом публичных высказываний как весьма, так и не слишком известных персон. И практически всегда – мнениях, где художественная составляющая соотносится с идеей, которую угадывают в сюжете картины и деталях изображения.
* * *
Из предыдущих часов в памяти остался лишь смоляной блеск ночи да шевелящиеся валы из сливавшихся в темноте людских фигур, кольцами опоясавшие площадь и белостенное здание в ее центре, шум голосов и шарканье множества подошв об асфальт. Сердце замирало от тревожного волнения, сливающегося с сильнейшим ощущением необычности происходящего, разрыва в ткани обыденности, которое монотонность шума и однообразная хаотичность шевеления вокруг лишь подчеркивала. Вот кто-то громко начал призывать добровольцев в очередной заградотряд, которому надлежало перекрыть еще один переулок из тех, что поблизости.
Секундное размышление – пожалуй, нет, я не вызовусь. Меня это вовсе не прельщало – простоять всю ночь на одном месте. Я пришел сюда по собственной воле и вовсе не желал расставаться с возможностью руководствоваться своими собственными соображениями в угоду разумения кого-либо другого, к тому же едва ли более ориентировавшегося в происходящем, чем я сам. Обстановка мне казалась совершенно неопределенной. Если даже кто-либо мог бы в тот момент точно предсказать, что это будет - совершеннейший фарс или повторение того, что случилось нескольким годами ранее на площади Тяньанмэнь – такого человека среди находившихся вокруг меня я не разглядел.
* * *
… Взгляд возвращается к страничке с репродукцией. Текст ниже гласит: « ... эту работу Делакруа следует назвать скорее романтической аллегорией, чем документальным отчетом о событиях Июльской революции... композиция картины очень динамична. В центре картины расположена группа вооруженных людей в простой одежде, она движется в направлении переднего плана картины и вправо. Из-за порохового дыма не видно площади, не видно и как велика сама эта группа. Напор толпы, заполняющей глубину картины, образует все нарастающее внутреннее давление, которое неизбежно должно прорваться. И вот, опережая толпу, из облака дыма на вершину взятой баррикады широко шагнула прекрасная женщина с трехцветным республиканским знаменем в правой руке и ружьем со штыком в левой. На ее голове красный фригийский колпак якобинцев, одежда ее развевается, обнажая грудь, профиль ее лица напоминает классические черты Венеры Милосской. Это полная сил и воодушевления Свобода, которая решительным и смелым движением указывает путь бойцам. Ведущая людей через баррикады, Свобода не приказывает и не командует - она ободряет и возглавляет восставших... аллегорическая Свобода полна жизненной правды, в стремительном порыве идет она впереди колонны революционеров, увлекая их за собой и выражая высший смысл борьбы - силу идеи и возможность победы...»
С изумлением прочитав эти строки, я возвращаю взгляд к самой картине. Лишь на лице гавроша, что едва ли не вприпрыжку идет слева от нее, размахивая двумя пистолетами, преобладает возбуждение, на фоне которого иные оттенки выражения чувств выглядят нечитаемыми тенями. Может быть, толика нерешительности, оглядки, надежды на поддержку, которую он ищет в ней?
В выражениях же лиц тех, кто изображен справа — у кого угрюмо-сосредоточенное, у кого разъяренное, у кого обеспокоенное, — отчетливо присутствует отпечаток борьбы с пытающимися пробиться наружу страхом и тревогой.
На переднем фоне я вижу фигуру Марианны, вовлекающую стоящую за ней толпу одним лишь своим движением, и остающуюся внутренне обособленной в своем состоянии, которое окружающим людям невозможно ни разделить, ни отчетливо воспринять. Ее лицо имеет довольно спокойное выражения – ни тени борьбы чувств, ни малейшего признака беспокойства. Если бы не развевающиеся одежды, говорящие о быстром, широком шаге, и не воздетая к небу рука, сжимавшая древко трехцветного флага, можно было бы подумать, что она, неподвижная, отстраненно смотрит на окружающих. Контраст подчеркнут мрачными деталями: лежащими у ее ног трупами, один из которых полураздет мародерами, густым пороховым дымом, сносимым ветром, и темными пролежнями теней.
Но нет, не совсем верно. Приглядевшись, я обнаруживаю, что она их разглядывает сквозь призму какого-то подспудного, до самой этой секунды не проявлявшего себя чувства или мысли. И именно в этот миг выскальзывающего наружу и охватывающего ее. Какая-то внезапная внутренняя остановка, неожиданная и еще не вполне осознанная.
Может быть, она с только-только оформляющимся удивлением обнаружила этих людей вокруг себя? Может быть - вместо других, тех, кого видела, обернувшись в прошлый раз, несколько секунд тому назад, равных годам человеческой жизни? И теперь она разглядывает очередную волну, которой предстоит удариться в следующий мол? И, возможно, рассыпаться мириадами мелких капель, так и не преодолев его, разделив участь большинства волн?
Вглядываясь в фигуру, изображенную у ее ног – юношу, стоящего на коленях, опираясь при этом на ладони, и задравшего голову так, чтобы видеть ее лицо – я улавливаю по его открытому рту и недоумению во взгляде то, что, может быть, он единственный, у кого появилась догадка о том, что Марианна вовсе не та, за кого он ее принимал и продолжают принимать остальные. Что эта богиня, в которой людская надежда ищет поддержку и воодушевление, воплощение Кали не в меньшей степени, чем инкарнация Либертас.
Аллегория, более реалистичная, чем сиюминутный фотографический реализм. Очередной поход рекрутированных порывом мечты и понукаемых нуждой, куда-то за линию горизонта привычного порядка вещей, неразличимого, словно затянутого пеленой дождя. Поход по мановению призрачной фигуры в развевающихся одеждах. Поход, которому предстоит завершиться в момент наступления очередного равновесия, новой расстановки фигур на социальной доске. Очередного возникновения коридоров меж вновь построенных стен, образованных параграфами последней редакции кодекса законов. А также не всем приметных и не всем доступных, скрытых проходов, вымощенных положениями правил нарушения этого новейшего кодекса правил.
* * *
Как мы познакомились? Брошенная кем-то из них реплика, вовсе мне не предназначавшаяся, но на которую я ответил? Просьба угостить сигаретой? Чем - чем, а сигаретами, предвидя долгую бессонную ночь, я запасся, захватив с собой три пачки «Явы» в бумажной упаковке. Так или иначе, мы разговорились – среди этого безымянного тысячеликого людского роя, где не приметишь ни одного знакомого лица.
Мои новые знакомые, как и я, переминались с ноги на ногу чуть в стороне от густой людской массы. Похоже, им, как и мне самому, было неуютно неподвижно стоять в ожидании того неизвестного, что может произойти дальше, не имея ни малейшей возможности повлиять на происходящее и собственную судьбу.
А в моем воображении, рисующем зримые образы по холсту окружавшего меня уголка мира, мираж пулеметной очереди прочерчивал свой путь сквозь темную массу толпы на площади, а в ушах звучали треск иллюзорных выстрелов и призрачные крики раненых пулями. Впрочем, произойди подобное, большинство жертв образовалось в момент, когда люди начали бы сбивать в панике друг друга с ног, а тела не сумевших устоять были бы истоптаны десятками ног тех, кто бросился бы искать укрытие от пуль – слишком густо и многолюдно было на площади.
Последний штрих воображения – отблеск света на покрытой темным оружейным лаком крышке ствольной коробки АКМ, тяжесть автоматного цевья, покоящегося в ладони левой руки, и постепенно теплеющий металл загнутой спицы спускового крючка под указательным пальцем правой. И полное досады сожаление о том, что в эту минуту вот это ощущение оружия в руках, запомненное в период недавней армейской службы, ничем иным, кроме как игрой воображения, быть не может. Мне отчего-то казалось, что именно оружие прояснило бы, высветило смысл моего присутствия, внутренней готовности превозмочь тревогу и страхи, оставаться здесь по меньшей мере до той самой минуты, когда с лязгом заскребут по асфальту литые траки гусениц танков и БМП, воздух наполнится грохотом выстрелов и повеет пороховой гарью – если эта минута наступит. И сколь зыбким казалось скопление людей, стоявших на площади, стоило мне взглянуть на массивный приземистый корпус танка, одиноко стоявшего невдалеке.
Смотря на него, я словно видел другие – те, что приедут сюда сминать и рвать гусеницами тела людей, здесь собравшихся. Об этом же танке, судя по манеру, каким он простоял на одном месте весь вечер, можно было подозревать, что боевая машина исполняет роль чучела на огородном поле, не представляя собой никакой военной ценности. Да еще, пожалуй, служит своего рода наглядным агитационным материалом, должным способствовать повышению морального духа присутствующих.
Время от времени раздавались призывы к бдительности, звучали предупреждения о возможности появления вражеских лазутчиков, переодетых в гражданское. Едва ли смогу в точности припомнить, был ли это голос по громкоговорителю, или слова передавались по человеческой цепочке – словно эхо обегало по кругу площадь, дробясь на многочисленные отголоски. И взгляды услышавших становились внимательнее, и придирчиво ощупывали фигуры стоявших рядом, впитывая черты лиц соседей, чтобы запомнить их наверняка.
Я ясно вижу это – но так же ясно осознаю, что разглядеть в деталях это бегущее волной по людской цепи озирание я просто не мог – слишком темно было. Скорее возникшее во мне впечатление находит иллюзорную метафору, воплощаясь в видимом внутренним взглядом образе.
Мне от чего-то казалось, что все, кто пришел сюда, сосредоточились на этом самом пятачке, опоясав здание, а вокруг, на многие километры – пустынные улицы, по которым, тяжко выдыхая чад выхлопов и лязгая металлом траков, пробираются железные колонны. И лишь телефонные звонки в Белый дом тех, кто видел продвижение войск из окон своих квартир – единственное средство предупреждения. Кажется, в тот момент моих ушей достигла новость – колонна бронетехники движется по Садовому кольцу.
В конце концов, когда это томление неопределенностью достигло своего предела, я подал идею пройтись в сторону центра до ближайшего перекрестка.
План наш был незатейлив – обнаружив опасность, броситься в ближайший закоулок и задворками бежать обратно, чтобы предупредить тех, кто остался на площади. Смешно, но я даже не подумал о том, могли ли это предупреждение что-либо изменить. Если только – позволило бы заранее покинуть площадь тем, кто предпочел бы не подвергать свою жизнь прямой и явной опасности. И лишь в том случае, если бы они успевали это сделать. Так или иначе, мы направились по отрезку Калининского проспекта, пролегавшему между набережной и Садовым, в сторону центра.
После того многолюдья странно было идти по улице, где не видно ни единой души, в удивительной тишине. Кажется, свет не горел ни в одном окне, темные коробки домов возвышались по обе стороны широкого проспекта. Меня преследовало чувство холода, подчеркивая пустоту улицы и противореча своеобразному эху ощущения, что я испытывал минутами ранее. Ощущения броуновского шевеления в концентрических кольцах, вылепленных из густой человеческой массы, вокруг Белого дома. Хотя, скорее всего, это чувство холода, довольно странное для летней ночи, было порождением легкой нервической дрожи внутри – следствием волнения и беспокойства.
* * *
Луи-Филипп – примечательная фигура. Потомок младшего брата Людовика XIV, Филиппа Орлеанского. Сын герцога Шартрского, впоследствии Орлеанского - представителя младшей ветки Бурбонов. Обширность владений, находившихся в собственности, и происхождение, как казалось, не предоставляли выбора жизненного пути. Благосостояние, вельможность – и одновременно обреченность в силу происхождения к второстепенной роли. Роль того, кому не суждено при обычных обстоятельствах стать больше, чем вторым по именитости – и никогда королем. Более того, по мере смены поколений – все далее отодвигаться в части высоты происхождения, уступая место в ближайшем от трона ряду новым побегам старшей ветви династии Бурбонов, чьи представители обладали легитимным правом на корону.
Детство и юность героя происходили в обстановке роскоши и достатка. В одном из кратких переложений биографии сообщается: «...отец не собирался ограничивать будущее своих детей пусть блестящей, но бесцельной придворной жизнью. Он мечтал сделать их полезными для общества людьми. И... дал им блестящее образование в духе идей Просвещения. Луи Филипп свободно говорил и писал на латыни, греческом, немецком, английском, итальянском, испанском, ему преподавали математику, естественные науки. Всё это в дополнение к обычному образованию дворянина - музыка, танцы, верховая езда, фехтование». Другой источник добавляет и перефразирует: «Под руководством г-жи Жанлис Луи-Филипп приобрел довольно серьёзные и разнообразные знания, либеральный образ мыслей, любовь к путешествиям, привычку к простоте и выносливость». Последние из перечисленных навыков окажутся в недалеком будущем героя весьма востребованными.
Впрочем, если обратиться к некоторым подробностям, то к торжественному строю сего панегирика примешаются комические нотки.
Г-жа Жанлис – гувернантка Луи-Филиппа. Как и положено гувернантке, она давала воспитание и начальное образование Луи - Филиппу. Однако, возникает вопрос – каким образом она могла дать ему « довольно серьёзные и разнообразные знания», если сама получила лишь поверхностное образование, закончившееся в части наук в 15-летнем возрасте – когда она вышла замуж графа де Жанлиса. Собственно, чем руководствовался отец Луи-Филиппа, выбирая Жанлис гувернанткой своему сыну, можно предположить по двум пассажам из краткой биографии Жанлис. Первый звучит следующим образом: он «так пленился ее красотой и умом, что сделал ее "гувернером" своих детей». Второй - « отчасти чтобы оправдать свое положение в глазах света, она (то бишь г-жа Жанлис) стала писать педагогические и детские книжки».
Эти критические предположения, очевидно, возникали еще в ту эпоху. Защитники Луи –Филиппа и госпожи Жанлис утверждали, что она компенсировала недостаток глубины знаний природным умом и необычной методой обучения и воспитания. «Педагогом она оказалась энергичным и довольно оригинальным: она учила, забавляя посредством волшебного фонаря, домашнего театра и прочих выразительных средств, сильно налегала на гимнастику».
Жизненная история будущего короля была нетипична для французских монархов. Своеобразие воспитания в детстве дало всходы в молодости, схожей по перипетиям с поездкой на американских горках. Подобно своему отцу, Луи-Филипп выделялся среди других аристократов наподобие черной овцы. Вельможа, сторонящийся светских балов, королевского двора, не любящий охоты – удивительное для своего времени существо. Либертианец по политическим и социальным взглядам, сторонник учения просветителей, что вполне могло быть естественным для буржуа той эпохи или представителя «свободной профессии», но никоим образом - для дворянина высшей пробы родовитости.
Дальше – больше. Когда грянула Французская революция, Луи-Филипп вместе со своим отцом – Луи Филиппом Жозефом герцогом Орлеанским, присоединяется к рядам революционеров. В 1789 герцог-оппозиционер избирается депутатом Генеральных штатов, где вскоре примыкает к третьему сословию и становится членом Якобинского клуба, а затем и депутатом Конвента. Герцог Орлеанский принимает в 1792 имя Филипп Эгалите и в январе 1793 голосует за казнь короля Людовика XVI. Не отстает от него и старший сын – Луи-Филипп. Он так же становится якобинцем, вступает в революционную армию, и за свои заслуги в боях с контрреволюционерами и интервентами в 21 год производится сначала в бригадные, а потом и в дивизионные генералы. Здесь, правда, биография героя делает резкий поворот – спустя короткое время Луи-Филипп бежит из Франции, обвиненный в заговоре против Конвента, организованном другим героем Французской революции – Дюмурье, под началом которого Луи-Филипп служил. И ценой этому поступку оказывается гибель отца, который после бегства сына подвергается аресту, а затем – казни на гильотине.
Затем начинается период скитаний за границей. Казалось бы, Луи-Филиппа не может ждать ничего, кроме участи нищего изгоя, чужого новому Французскому режиму с одной стороны, и представителям французской аристократии, эмигрировавшим за пределы Франции, с другой.
Без сомнения, один факт того, что Луи-Филипп принадлежит к роду Бурбонов, спасает его от открытого преследования представителями его собственного сословия и позволяет ему избежать забвения. Но едва ли этого достаточно, чтобы вернуться в игру, не оставшись в изоляции. Клеймо сына «цареубийцы» и революционера требуется если не смыть без остатка, что представляется весьма затруднительным, то, по меньшей мере, тщательно заретушировать.
Судя по дальнейшим событиям, Луи-Филипп обладал хорошими способностями к дипломатии и умел ориентироваться в мире меняющейся конъюнктуры. Иначе трудно объяснить, каким образом ему, в конце концов, удается осесть в Англии, пополнив пул французских аристократов, подкармливаемых британским правительством путем назначения им пособий. А затем наладить отношения с представителями дома Бурбонов. Немаловажным фактором этого примирения оказывается весьма удачная женитьба Луи-Филиппа на Марии Амелии – племяннице казненной королевы Франции, Марии Антуанетты.
Полностью доверия представителей старшей ветви Бурбонов Луи-Филиппу заслужить не удается, но даже это позже сыграет в его жизни свою положительную и, вероятно, решающую роль.
После Реставрации Бурбонов на короткое время Луи-Филипп возвращается во Францию. Однако после «100 дней Наполеона» по требованию нового короля Франции – Карла X Бурбона – Луи-Филипп удаляется в изгнание в Англию, и получает разрешение вернуться во Францию лишь в 1817 году.
Король возвращает Луи-Филиппу все наследные владения домена герцогов Орлеанских, но, похоже, предпочитает его держать вне двора. Да и сам Луи-Филипп не стремится участвовать в жизни королевского двора.
Это похоже на странное перемирие. Карл не желает полностью прощать Луи-Филиппа, относясь к тому с недоверием и, очевидно, неприязнью. Карл наслышан, что среди европейских королевских домов нет единодушия и некоторые склоняются к тому мнению, что Луи-Филипп был бы более удобным в роли монарха Франции. Но есть нечто, что мешает Карлу избавиться раз и навсегда от бывшего ренегата и возможного соперника. Одно из решающих обстоятельств – вера самого Карла в богоданность королевской власти, которая этим же актом установления ограничена в части свободы нарушать сословные порядки и принципы. А Луи-Филипп, безусловно, включен в силу своего происхождения в этот порядок и обладает правами, которые даже монарх не может игнорировать или отменить без явной причины на это. Второе важное обстоятельство вытекает из этого же императива. Бедствия, которые Карл мог бы обрушить на Луи-Филиппа, неизбежно коснулись бы и его супруги, принадлежавшей к другому королевскому роду, а также на их детей. Этого Карл, воспитанный на принципах дворянского благородства, очевидно, не мог себе позволить ни при каких обстоятельствах, кроме как открытой измены со стороны герцога Орлеанского.
При таких самоограничениях вернуть все владения Луи-Филиппу было вполне разумным компромиссом. Занятый делами, он, тем не менее, был под присмотром, посаженный на короткий поводок. И, не будучи прижатым к стене, не был понуждаем предпринимать радикальные шаги, направленные против короля.
Луи-Филипп, со своей стороны, вел себя осторожно. Он сторонился открытого участия в политике и не выступал с прокламациями. Тратил множество времени на приведение в порядок своих обширных владений, и весьма преуспел в этом деле, приумножив свои богатства. Среди буржуазии Франции у него в результате сложилась репутация умелого дельца, что, очевидно, можно было интерпретировать как – «своего в доску парня». Приумножал он, впрочем, не только богатства – но и семейство. За годы их брака его жена родила ему 10 детей. После реконструкции Пале-Рояля, который был его резиденцией в Париже, он открыл его сады для прогулок. Выставочные салоны дворца заполняли представители буржуазии и либеральной интеллигенции, где, среди которых и росла его популярность.
Когда грянула Июльская революция, Луи-Филипп спешно покинул Париж. Этим он, вероятно, расчетливо уберегал себя от вовлечения в восстание, которое могло обернуться подавленным мятежом с той же вероятностью, как и стать успешной революцией. Очевидно, он очень реалистично оценивал свои шансы на успех и понимал, что для победы ему не требуется рисковать.
Уже на второй день восстания будущие победители принялись определяться с кандидатурой будущего правителя. Луи-Филипп оказался, по мнению большинства вершителей дальнейшей судьбы Франции, едва ли не единственной фигурой на политическом небосводе, удовлетворявшей требованиям к новому правителю.
* * *
Что-то невсамделишное происходило несколько последних дней. Поперек привычного уклада жизни городской окраины, сквозь серые дни, смешиваясь с запахом хлеба из булочной, играя скомканными листами старого номера «Известий» в подсохших пятнах жира, шевеля отражения листьев в выпуклых бутылочных осколках на холмике в углу школьного двора - того, что близь турников - порывистый ветерок нес шум громких, непременно противоречивых при всей своей невнятности, слухов. Утра начинались под аккомпанемент музыки «Лебединого Озера», прерываемые обращениями, пафос которых выглядел несколько опереточным на фоне неуверенности в голосе вещающего и дрожи его рук. Однако даже эти видимые знаки слабости неспособны были полностью заретушировать зловещий окрас смысла речи.
Колонны боевой техники, двигавшиеся по городу, вызывали непрестанное изумление. Хотелось протереть глаза, чтобы окончательно удостовериться, что это происходит в действительности. И происходит не где-то в далекой Прибалтике или в еще более отдаленной Грузии и Средней Азии, а в самой столице – месте сосредоточия государственной власти и ее регалий. Ирреальность происходящего усиливало то, что танки, БМП и БТРы, шедшие в сопровождении милиции, строго соблюдали правила дорожного движения, останавливались на красный свет светофора и подчинялись по возможности требованиям знаков дорожного движения. Армия почти никак не демонстрировала стремления подчинить себе городской распорядок, переиначив его на свой лад. По лицам солдат и офицеров можно было угадать, что они осознают происходящее не в большей степени, чем горожане, сгрудившиеся тротуарах и обочинах и разглядывавшие нежданных визитеров с недоумением и беспокойством.
Над городом сгустилось тревожное ожидание – словно едва слышное под мерным тиканьем часового механизма треньканье напряженной пружины будильника, вот - вот готового разразиться внезапной трелью.
* * *
Поэт Ламартин говорил в свое время, что "Луи Филипп был во многих отношениях замечательным человеком - умный, трудолюбивый, осторожный, добрый, человечный, миролюбивый, но в то же время храбрый, хороший отец и образцовый супруг. Природа дала ему все качества, которые нужны королю, чтобы быть популярным, кроме одного – величия". Схожего мнения был и Виктор Гюго. Они оказались далеко не единственными, кто пел дифирамбы Луи-Филиппу.
Как утверждают пишущие современники, он был «королем-гражданином». Он изменил формулу королевской власти – если представители старшей ветви Бурбонов звались королями Франции, то Луи-Филипп назвался королем французов. Воцарившись, он заимел привычку пройтись по парижским улочкам фактически без охраны, в партикулярном платье; за бокалом вина в каком-нибудь трактирчике или лавке покалякать с лавочниками или даже рабочими об их делах и заботах. Новый король довольно снисходительно относился к деятельности карикатуристов и насмешников, отпускавших шуточки по поводу королевской персоны. Согласно тем же свидетельствам, Луи-Филипп не был честолюбив и не держался за власть; подчеркивали, что, будучи фактически буржуа по взглядам, он не использовал свою власть в целях личного обогащения, и посреди моря коррупции возвышался этаким клочком суши, который никакие волны критики, обвинений и злопыхательств не могли захлестнуть и затопить. С любовью занимался реставрацией архитектурных памятников. Например, дворцов Версаль и Фонтенбло.
Впрочем, неспешные прогулки по Парижу и беседы с горожанами продолжались не слишком долго – ровно до той поры, как на улицах Парижа произошли очередные волнения. Парижане показали, по новой французской моде, свою неблагодарность, проиллюстрированную гирляндами баррикад поперек улиц и иллюминацией от стрельбы. Восстание было подавлено, после чего, разумеется, были произведены аресты.
Но за этими волнениями последовали новые заговоры с целью поднять очередное восстание и неоднократные попытки покушения на Луи-Филиппа.
* * *
Увиденное на перекрестке привело меня в совершеннейшее изумление. Я был отчего-то абсолютно уверен в том, что обнаружу перекресток столь же безлюдным, как и участок Калининского проспекта, которым мы шли минутой назад. И предполагал, что если и примечу что-либо, то это будет одинокий БТР или небольшая колонна бронетехники правее по Садовому. При удаче – достаточно далеко, оставляя нам шанс остаться необнаруженными.
Моему взору же предстал в неверном свете оранжевых фонарей, смешавшемся с темнотой, парапет, окружающий въезд в тоннель под Калининским проспектом, справа от меня, облепленный фигурками людей, а слух уловил гул моторов и шум голосов. Широкая лента Садового кольца левее взбиралась на возвышенность, не позволявшую разглядеть выезд из тоннеля. Я машинально продолжал шагать, пытаясь на ходу прийти в себя. Не успел я сделать и нескольких шагов, как ярчайший животный страх, вспрыснувшийся в мои мышцы и отозвавшийся изнутри, в области брюшной полости, стремительно расширяющейся расплывчатой туманностью, столь зыбкой, что диафрагма словно повисла растянутой над пустотой, согнул меня напополам и погнал безоглядно к ближайшему укрытию. Этим укрытием оказалась бытовка, в ряду других поставленной поперек Калининского проспекта. Лишь спустя несколько мгновений, уже забежав за вагончик, я осознал, что причиной, вызвавшей внезапно этот страх, был расчертивший небо сноп расходящихся венчиком трассеров, брызнувших откуда-то снизу, и раскатистый грохот выстрелов, запульсировавший в воздухе.
Меж тем часть темных фигурок бросилась врассыпную, другие – сжавшись, укрылись за парапетом. Спустя пару минут, когда в ушах прекратил раздаваться последний отзвук давно уже затихшего эха выстрелов, я решился на попытку подобраться к парапету. Двигался я настороженно, вслушиваясь в тишину, обернувшую собой и рокот двигателей, доносившийся снизу, из тоннеля, и людские крики и возгласы, впрочем, не вполне отчетливые. По крайней мере, разобрать, что именно выкрикивали, я не мог. На полпути к цели я осознал, насколько слеп был этот страх, что в один миг овладел мною. Услужливо всплывшая из памяти картинка – будто на время отпечатавшиеся в сетчатке глаза траектории трассеров - подсказывала, что с тех точек, откуда ориентировочно летели пули, ни одна из них попасть в меня не могла. Если очередь была бы выпущена в мою сторону, она непременно попала бы в край свода тоннеля или в парапет.
Оглядевшись, я понял, что совершенно потерял из вида своих попутчиков. Впрочем, отметил я это скорее механически, вовсе не обеспокоившись их судьбой и не задавшись намерением их отыскать.
Люди постепенно возвращались обратно, и не успел я подойти к каменному ограждению, как толпа вновь густо обступила его. Сквозь частокол плеч и голов я увидел внизу, на спуске в тоннель, лишь одну БМП с одинокой фигуркой солдата рядом с ней. Я направился вправо, вдоль парапета, в надежде разглядеть что-либо еще. Темень, окутавшая края улицы и сгущавшаяся у стен окрестных домов, обжимала освещенный спуск в тоннель, в темном зеве которого угадывались ножевидные очертания приплюснутых корпусов еще нескольких боевых машин.
В какой-то момент мой слух привлек шум многочисленных шагов, а за ними - отчетливо зазвучавший возбужденный голос, принадлежавший молодому парню, которому отвечал другой, зрелый мужской. Я не видел ни одного, не второго, их загораживали фигуры стоящих вокруг, да и ночная мгла укутывала их надежно, укрывая от моего взгляда.
Парень надрывной скороговоркой сыпал словами, обильно перемежая значимые с не слишком забористым, но весьма выразительным матом. Он возбужденно кричал, что его брат ранен в шею пулей, и теперь он должен в отместку непременно забросать бутылками с горючей смесью солдат и машины внизу (впрочем, солдат он величал исключительно непечатными выражениями). Полагаю, в бутылках у него был обыкновенный бензин, и сквозь горлышко пропущен лоскут ткани в качестве фитиля – едва ли настоящий «коктейль Молотова».
Второй - тот, что говорил с юнцом, вовсе не пытался с ним спорить. Он просто успокаивал его, проявляя массу терпения и недюжинную выдержку, ни разу не сорвавшись и не повысив голос, несмотря на то, что разговор то и дело заходил на один и тот же круг, где первый снова и снова возвращался к отправной точке «моего брата ранили», а второй в сотый раз принимался объяснять «не надо ничего кидать, переговоры идут». Одна лишь ощутимая преграда его голоса с упорной однообразной интонацией, оттененной чуть усталой ноткой, в которой мало-помалу увяз и ослабел первый – по-началу резкий, возбужденный, надорванный голос парня. Спустя пару минут перебранка окончательно затихла, и вновь наступила относительная тишина.
Странное чувство присутствия чего-то сомнамбулического просачивается сквозь картину той ночи, особо ощутимо проступая на фоне воспоминаний о случившемся на перекрестке. Ни одного запечатлевшегося в памяти лица, словно меня окружали не люди, но материализовавшиеся тени, словно черты людских лиц были не залиты темнотой, очеркнутой оранжевым светом фонарей, а вылеплены из нее. Реально лишь множество звуков – звяканье, шорохи, обрывки фраз, негромкий рокот двигателей, работавших на холостом ходу - то сливающихся в единый приглушенный шум, то вновь рассыпающихся на разделенные мгновениями и метрами фонемы и тона, медленно гаснущие звуковыми искрами в черном войлоке ночи.
* * *
Что нам может подсказать о дальнейших событиях вот этот томик?
«Революция не желала останавливаться, в стране нарастали перманентные беспорядки, в экономике царила паника. Даже частный банк самого премьер-министра не избежал краха. В этой ситуации от правительства требовалось, в первую очередь, установить абсолютный порядок. Лафита сменил Казимир Перье - глава другого банкирского дома, человек решительный и твердый.
На долю Перье выпала неблагодарная задача. Он подавлял беспорядки, фактически взяв на себя роль могильщика революции. Но самым главным было то, что именно Перье начал выстраивать новую эффективно работающую государственную администрацию. Из коридоров власти устранялись как отъявленные радикалы, не желавшие останавливать революцию, так и генералы, которые "во имя патриотизма" провоцировали все новые беспорядки. При этом те представители старой администрации, которые продемонстрировали эффективность своей работы, вновь получали посты. Возникал бюрократический слой, в котором объединились представители как "реформированной номенклатуры", так и буржуазии...
... Парламентская реформа снизила ценз и расширила число избирателей как раз настолько, чтобы ограничить роль старой аристократии, но не слишком сильно повысить политическое значение широких народных масс. К власти пришел наиболее созидательный класс того времени - буржуазия, представленная, правда, в основном, лишь высшим своим эшелоном - парижской банковской элитой».
Мне подумалось, что, судя по описанию, это походило на семибоярщину.
* * *
До сих пор подобное происходило лишь в местах, где я ни разу не бывал, в сотнях и тысячах километрах от Москвы, остававшейся на протяжении десятков лет незатронутой непосредственно всплесками событий и обильных кровопролитий. Редкие и скупые истории прошедших афганскую школу казались пересказами странных снов или фантазий, которым не было места в этой пресновато – равнодушной яви. Голоса дикторов с их чинными интонациями усыпали нафталином выхолощенных слов мельтешащие кадры телевизионных трансляций, в синеватом неживом мерцании истекающих сквозь толстое стекло кинескопа. Аршинные буквы вечных лозунгов, алые стяги, статуи и портреты местных богов застыли над ровными пространствами площадей и ущельями улиц, словно вешки на незримой границе, отделяющей дозволенное разуму граждан от запретного.
Разнообразие в жизнь страны в первую половину восьмидесятых годов вносилось лишь очередным торжественным выносом тела очередного правителя, «скончавшегося после тяжелой продолжительной болезни».
Впрочем, парадно - мертвенная облицовка фасада здания государства уже начала осыпаться, обнажая трещины, рассекавшие несущие конструкции, а фигуры идолов на торжественном фронтоне его стояли обгаженные, с изъязвленными ликами.
Однако, едва перевалило за середину десятилетия, как штиль сменился вихрем бурных событий, посыпавшихся как из рога изобилия. Утверждают, что средневековые хронологи в записях, относящихся к началу столетней войны, вставшей в ряд с таким бедствием, как волна чумы, выкосившей три четверти Европы веком раньше, пометили это событие следующим образом – «в этот год в Дижоне родился двухголовый младенец, в лесах Бретани объявился целый выводок оборотней, в Тулузе был изобличен ведьма, оказавшаяся настоятельницей монастыря, а затем в небе над Амьеном была замечена яркая падающая звезда; не прошло и месяца с этих событий, уложившихся в одну неделю, как началась война».
Если следовать логике хроникера, то скопище знамений – как откровенных, так и неприметных с первого взгляда - после относительно спокойного периода могло говорить лишь о великом, неуклонно приближающемся потрясении. Радиоактивное облако над Чернобылем оказалось самым заметным.
«Железный занавес» на проверку оказался покосившейся оградой из непрочных фанерных щитов. Начертанные на них мантры о единстве народа и партии, уме, чести и совести эпохи и прочие заклинания без постоянно занесенной над головами секиры репрессий потеряли былую действенность – в дряхлых руках постаревших правителей силы хватало лишь на все более и более редкие взмахи. Вражьи голоса на волнах «голоса Америки» и «радио Свобода» на протяжении многих лет успешно пробивались сквозь вибрирующий шум глушилок и исправно информировали советских граждан, разоблачая не слишком умелую ложь отечественного разлива и ставшее привычным замалчивание. Это был проверенный метод - уличить кого-либо во лжи и тем попутно отвлечь чужое внимание от собственного лукавства.
Отечественная пропаганда, страдающая неуклонной приверженностью к затертым штампам и недостатком изобретательности, терпела ежедневные поражения, из которых не извлекалось ровно никаких уроков - поскольку таковые вовсе не были предусмотрены единственно верным на всей Земле учением.
Давно ставшие предметами вожделения советских граждан фирменная джинса и бубл-гум – обернулись плащаницами и облатками новой всепобеждающей веры, пепси-кола, уже знакомая, и кока-кола – еще загадочная, превратились в ее вино для причащения, и вместе с японской бытовой электроникой, итальянскими сапожками и прочими чудесами света явились атрибутами избранности, символами приобщения к счастливому миру достатка и благополучия.
События последнего пятилетия восьмидесятых служили демонстрацией откровенной капитуляции перед искусителем, неловко прикрытой фиговыми листочками новых лозунгов. Плотина, сквозь которую раньше лишь сочились тонкие ручейки закордонных воззрений, окончательно приходила в негодность, покрываясь брешами, сквозь которые тек все усиливающийся и усиливающийся поток казавшейся нездешней морали и десятилетиями клейменных как чуждые ценностей.
Наступило странное время, эпоха перемен, время кажущегося мирным соседства непримиримых сущностей, морозный узор на стекле в полуденном летнем пекле.
Среди красных флагов, звезд, плакатов с надписями «Слава КПСС» неизменного аршина - звуки чужой речи на заставленном матрешками и завешанном шинелями Арбате, переливы света на пленке, туго обтягивавшей сигаретную пачку со светло – зеленой каллиграфией «Честерфилд» по нежному бежевому фону на прилавке «Новоарбатского», продававшуюся за невероятные 11 рублей, строй букв на фасаде «Макдональдса», к которому, как к Мавзолею, тянулась бесконечная людская очередь.
Впрочем, очереди, ставшие во вторую половину десятилетия особенно многочисленными и многолюдными, очереди с их ночными записями и утренними перекличками, очереди к универмагам, продуктовым и винным магазинам и даже табачным ларькам, очереди то шумно взбудораженные, то зло насупившиеся, то нервно-угрюмые - превратились в особую примету времени, знак неблагополучия на фоне бодрых лозунгов и алых стягов.
Коллаж из фотографий, понадерганных из журналов того времени, состоял бы, верно, из изображений радиоактивного облака над Чернобылем, армейских колонн, покидающих Афганистан, Германию, Польшу, окровавленных саперных лопаток в Тбилиси, легкомоторного самолета на Васильевском спуске, графиков неблагоприятной конъюнктуры мировых рынков, отчего нефть потеряла в цене едва ли не треть, да текстов, каждый год объявляющих начало следующей реформы под новым звучным названием, после введения которой опять что-то исчезало с и так уже почти пустых полок магазинов, а на оставшемся в очередной раз меняли ценники.
Пожалуй, единственное, что действительно «ускорилось» - частота возникновения неблагоприятных событий, посыпавшихся, словно из рога изобилия, да темпы роста внешнего долга, распухающего как на дрожжах.
На глазах местами изумленных, местами радующихся непонятно чему граждан, под рукоплескания «международной общественности» и вызовами «на бис» закладывалась новая традиция во внешней государственной политике – традиция пренебрежения собственными интересами, отказ от контроля то над одной, то над другой территорией и в целом от самостоятельного влияния на дела международного масштаба. Уступки, совершенные почти без всякой выгоды для государства – если только бросовой, взамен на поощрительную улыбку и признательное слово «партнера по переговорам».
Для полноты картины стоило бы упомянуть томики Солженицына, Набокова и множества других авторов, изданные тогда впервые, пламенные ежедневные дискуссии на страницах газет и дорожках городских скверов, да нескончаемые печатные и непечатные изобличения прошлых дел давно покоящихся в земле правителей.
И все же Москва, несмотря на появившиеся инородные вкрапления и отголоски еще далеких потрясений, словно по инерции продолжала жить в расписанном на пятилетки ритме, с неизменной пятикопеечным медяком за поездку в метро. Она все еще являла собой центр малоподвижного, однообразно скроенного мира, простроченного рядами стежек одинаково невзрачных панельных многоэтажек, тянущихся вдоль швов дорог, чей серый асфальт непременно рассечен змеящимися трещинами – как морщины прорезают старческое лицо.
Бог знает, сколько времени этот монолит растачивали пробившиеся на поверхность ручьи подземных вод, прежде чем он развалился бы окончательно. Или же - кому-то удалось бы найти способ дренажа и затем произвести обдуманную реконструкцию здания государства, тем сохранив большую часть сделанного и накопленного за прежние десятилетия.
Однако, эти «бы», вместе с тогдашними рассуждениями о «китайском» пути развития и десятками прочих прожектов реформирования огромной страны превратились не более чем в эфемерные идеи – за считанные дни августа месяца.
Стальные колонны, призванные на улицы Москвы, чтобы уберечь здание единого государства от полного разрушения, по иронии судьбы или чьему-то точному расчету – и вопреки намерениям организаторов мероприятия, - оказались тараном, снесшим последние балки, на которых еще держалась конструкция.
* * *
«...Впрочем, у олигархического периода развития капитализма всегда есть одна не слишком приятная особенность - высокая степень коррупции и увеличение государственных расходов на цели, отражающие интересы деловой элиты... государственный долг за этот период увеличился еще на 20%.
Сам по себе долг опасности пока не представлял, поскольку его доля в национальном продукте благодаря экономическому росту не увеличивалась, да к тому же число кредиторов существенно расширилось за счет размещения примерно трети государственных бумаг в провинции. Хуже было то, что государственные финансы все в большей степени использовались в интересах частных лиц, причем если при Бурбонах лишь эмигранты получали разовую компенсацию, то теперь перекачка денег из бюджета превращалась в дело постоянное.
Правительство само использовало государственные заказы и концессии для привлечения на свою сторону группы влиятельных депутатов, необходимой для формирования парламентского большинства...
Отдельные высокопоставленные чиновники повторяли действия правительства по установлению своеобразных контактов с депутатами и бизнесом, но только в обмен на заказы и концессии получали крупные взятки. Например, министр общественных работ с помощью военного министра продал за 100 тыс. франков концессию на соляные копи. Министра внутренних дел обвинили в предоставлении незаконной привилегии на открытие оперного театра.
О всеобщей коррумпированности парламентариев знала вся страна. Показательна в этом отношении карикатура конца 40-х гг.: на ней изображены депутаты, вооруженные толстыми шлангами, по которым перекачиваются деньги».
* * *
…Я вышел на длинный, представляющий из себя скорее переулок, двор, тянувшийся прямо за домами, чьи окна выходят на Садовое кольце.
Прямая и ровная, хоть и узкая асфальтовая дорога, окаймлявшая тыльную сторону домов, тонет в темноте. Скупой свет ближайшего фонаря, падающий со спины на стоящего передо мной парня - лицо остается залитым темнотой так, что не разобрать черт, темные очертания свода черепа обрамляет узкий святящийся венчик – волоски на коротко стриженой голове просвечены сиянием фонаря. Он невысок, широк в плечах, в его неторопливых движениях чувствуется сила. В правой руке он сжимает металлический прут с привинченным небольшим набалдашником – единственное свое оружие. Он рассказывает очень спокойным, чуть утомленным голосом о том, как служил в одной из горячих точек и что голова его была пробита в двух местах, в доказательство поднося левую руку к голове, чтобы обозначить – где именно. Именно он руководит группой, которая должна блокировать этот проход.
В переулке появляется милицейская машина – единственная патрульная машина, увиденная мною за все время нахождения в районе Белого дома. Темные фигуры людей перегораживают ей путь. Патрульная машина вынуждена остановиться. Крепыш подходит к машине со стороны водительской двери, другие обступают автомобиль полукружьем. Милиционеры отвечают на все вопросы, что им задают, как-то: что они видели по дороге, не заметили ли где колонн военной техники, движущихся в нашем направлении, и еще один замечательный вопрос, на который они не смогли дать вразумительного ответа – а что они вообще здесь делают? Отвечают не слишком охотно, не поворачивая голов, пряча глаза под козырьками фуражек. Но – отвечают.
Полагаю, что чувствовали они себя в тот момент чрезвычайно неуютно. И их формы, и оружие, что было при них, на эти сутки потеряли ту силу и то значение, что так привычно свойственны данным атрибутам власти. Роль стражей порядка на этой территории в эти ночные часы была упразднена - поскольку здесь не было того порядка, который они привыкли охранять, не важно, что подразумевалось за словами «порядок» и «охранять».
По окончании допроса им позволяют уехать. Машина резко срывается с места и через несколько секунду скрывается в темноте – лишь мигнув на мгновение стоп-сигналами где-то там впереди, вдалеке. Вот тогда то и приходит в головы идея перегородить дорогу, поскольку нельзя исключить вероятности того, что патрульная машина проезжала здесь с целью разведать свободные пути к Белому дому.
Пройдя по переулку, мы замечаем четыре поливальных машины, в блеске свежей оранжевой краски, которой покрыты баки для воды, водруженные на рамы ЗиЛов. Кому–то приходит в голову идея перегородить проулок этими машинами, развернув их поперек дорожки.
Однако тут же обнаруживается, что ЗиЛы не заводятся. Беглый осмотр машин показывает, что из их двигателей вынуты трамблеры. Найдя кого-то из жильцов дома, из любопытства выглянувшего наружу в этот поздний час, удается выяснить, что водители машин живут в этом же самом доме. Через полчаса беготни по лестничным пролетам, когда все квартиры были прозвонены и жильцы опрошены, этих водителей нашли, вытащили из постелей и заставили спуститься во двор.
Двигатели развернутых поперек проезда машин уже заглушены, двор снова погружается в тишину, лишь время от времени звучат негромкие голоса и мелькают тени.
Удивительно, как сонно выглядит этот проулок, стены домов, тонущих в темноте – лишь конусы света редких фонарей вырезают во тьме косые треугольники, обнажая красно – оранжевую кирпичную кладку стен. Мне невдомек, как кто-то ухитряется спать в эту ночь, несмотря на грохот выстрелов и всхрапы дизелей БМП. Впрочем – возможно, в тех квартирах, окна которых выходили во двор – действительно ничего не слышно, или же – все жители настороженно вслушиваются в ночные шорохи, сидя неподвижно в глубине комнат, где погашены все лампы, переговариваются шепотом, передвигаются украдкой, чтобы не обнаруживать себя шумом.
* * *
Стоит ли доверяться мнению Ламартина и прочих творцов восторженных од Луи-Филиппу?
Еще бы – как утверждают, он был «королем-гражданином», имевшим привычку пройтись по парижским улочкам, за бокалом вина покалякать с каким-нибудь лавочником или даже рабочим о его делах, довольно снисходительно относившемся к деятельности карикатуристов и насмешников, отпускавших шуточки по поводу королевской персоны. Тот самый король, который, по утверждениям некоторых современников, не был честолюбив и не держался за власть; будучи фактически буржуа по взглядам, не использовал свою власть в целях личного обогащения, и посреди моря коррупции возвышался этаким клочком суши, который волны ее не могли захлестнуть... С любовью занимался реставрацией архитектурных памятников. Например, дворцов Версаль и Фонтенбло. Идиллия.
Что же до коррупции – не отрицая ее существования, апологеты чистого образа Луи-Филиппа утверждали, что она была в первую очередь механизмом притяжения нужных людей и формирования опоры власти, занимающейся преобразованиями на пользу всей Франции. И невозможно утверждать, что в этой оценке нет доли правды.
Вглядываясь в дошедшие до нас факты, мы находим все новые и новые подтверждения столь необычной для властителя репутации.
Подтверждение трезвости взглядов и предусмотрительности Луи-Филиппа, весьма важных в деле управления государством, можно обнаружить в следующем факте – придя к власти, он переписал обширные земли, полагавшиеся к титулу герцога Орлеанского и приносившие весьма крупный доход, на своих детей, но оставил себе право на владение этими землями. А не присоединил их к государственным землям – как делали до него все прежние короли.
Отметим то, что этим фактом Ламартин подкреплял свое утверждение о том, что Луи-Филипп был заботливым отцом.
Понятно, что злопыхатели использовали даже этот акт, чтобы попытаться очернить короля, подпирая точку зрения, согласно которой Луи-Филипп превратил Францию в свое частное коммерческое предприятие. Но если положить на одну чашу весов мнение этих безымянных персон, а на другую – взгляды Ламартина, разве могут возникнуть сомнения в том, чье мнение является более весомым?
* * *
Взбудораженные чувства погнали меня через весь город к месту, которому было суждено явиться эпицентром происходящего.
Едва ли я пытался тогда исчислять вероятность того или иного исхода событий. Для меня заведенный порядок жизни был расколот и разметен, и сквозь брешь в стене будничности открылось пространство неопределенного. Того, что ощущается непредсказуемым заранее, того, что творится и приобретает цельную форму законченного события в лишь самый миг своего свершения, на глазах материализуясь на качающейся чаше весов случая.
По правде говоря, я не знаю, насколько это ощущение непредсказуемости происходящего соответствовало характеру событий. Может быть - дело лишь в собственном незнании и недостатке опыта. И подобное ощущение возникает только оттого, что знакомые правила сложения примет и вычисления контуров будущего события перестают действовать, а иные – неизвестны.
Но знаю определенно, что отнюдь не вера обещаниям жизни новой и прекрасной, или же магия демократической риторики, побудили меня прийти к стенам Верховного Совета. Тем более что все эти призывы звучали из уст тех, кто, в сущности, был плотью от плоти старого порядка, в лоне его был порожден и во лжи его воспитан – и не отторгал ее в годы предыдущие, находя для себя вполне удобные места.
Мною двигал скорее шумный поток ощущений и чувств, осмысливаемых лишь фрагментарно. Эта была смесь из тяги к приключениям и острым ощущениям, свойственная юности, стремления к героическому, и враждебность по отношению к прежнему порядку вещей. События тех дней словно вдохнули новую жизнь в туманное юношеское ощущения, что сделай шаг – и впереди распахнется таинственное, полное обещаний открытий и свершений Будущее, над чьим неразличимым горизонтом мягко переливается Северное сияния смутной мечты. Ощущение, совсем было увядшее на фоне того, что я сумел разглядеть за существующим порядком вещей.
Я вполне самостоятельно и задолго до публичных разоблачений исчислил и тогдашнюю ложь, которой пытались укрыть изломанные десятилетия, и замалчивание, и одряхлелую негибкость порядка, только и сдерживавшую его врожденную беспощадную свирепость. Мне казалось, что постаревший и ослабевший молох с покрошившимися клыками, теперь скорее вызывающий насмешку, чем страх - молохом от того быть не перестал.
Атмосфера душных и пресных времен, которая, казалось, никогда вполне не выветрится, ожигала роговицу строчками бессменных слоганов «Правды» и видом гладких, ровных седых прядей волос преподавателя истории КПСС, чьи рассуждения с ханжеской монотонностью циркулировали в замкнутом квадрате четырехчленного конструкта эволюции общественного развития - в строгом соответствии с постулатами истмата и диамата и решениями очередного пленума центрального комитета партии.
Для меня было трудно переносимо это прокрустово ложе трехаккордного мышления, на которое всякий должен был уложить свою собственную мысль и восприятие, ибо дозволялось иметь лишь те суждения, что подходили под прямой аршин непобедимого учения, а вернее, того эрзаца, что соорудили из Манифеста коммунистической партии, цитат из «Капитала» и вольных пересказов «Анти-Дюринга» недоучившиеся гимназисты, лихие налетчики и прочие разночинцы на заре века 20-го. И ни одна стезя, которую я мог тогда себе представить, не позволяла жить свободно, не пряча необкорнанные мысли, подлинные чувства и отношение к тому, что меня окружало. Одна мысль о возврате к такому прошлому со всей его тоскливой ограниченностью вызывала у меня неприятие.
Впрочем, все это, вместе взятое, скорее всего, оказалось бы недостаточным основанием для того, чтобы своим участием в событиях той ночи невольно помочь отстоять личные интересы и амбиции обитателей кабинетов Белого дома. Верно, окончательно склонило чашу весов самое неопределенное и самое притягательное из владевших мною чувств, приобретшее сколь-нибудь осознаваемые очертания лишь той ночью. Чувства непосредственного хода истории, ощущения, как сквозь людскую массу и темный воздух проворачивается маховик титанического колеса, с беззвучным лязгом протягивая через ночь цепь событий, наброшенную на его обод.
И виделось мне сквозь роящуюся темноту, как все те собственные причины, личные мотивы и индивидуальные соображения, побудившие каждого из нынче влившихся в колыхающееся людское море прийти сюда, обращаются в летучую призрачную зыбь на поверхности людского скопления, вытесненные и замещенные волной коллективной энергии толпы, текущей вдоль силовой линии события, по разлому в обыденности.
* * *
Увлечении реставрацией, действительно, имело место быть. Версаль, сохранивший свои интерьеры фактически нетронутыми во время Великой Французской революции, уцелевший во время крушения Империи и Реставрации, при Луи-Филиппе подвергся реставрации, после чего все «тамошние чудеса декоративного искусства» исчезли неведомо куда, а на их месте оказались «картины по три франка за метр и сусальная позолота». Зато – наверняка, самого современного на тот момент фасона.
Надо сказать, что на эту подробность времен царствования Луи-Филиппа я наткнулся случайно. Как значительно такие детали могут изменять представления, и сколь мало таких деталей мы знаем.
* * *
Сверившись с собственными ощущениями, через несколько минут подсказавшими мне, что затишье перерастает в бессобытийность, я вышел обратно на Садовое. Там ровно ничего не изменилось – двигатели боевых машин ворковали в туннеле под Калининским проспектом, колыхалась толпа по краям парапета, тусклые оранжевые блики лоснились на влажном асфальте. Снова принялся накрапывать мелкий дождик.
Я развернулся и отправился к Белому дому. Теперь этот участок Калининского проспекта уже не выглядел пустым. Там и сям топились кучки людей, раздавались голоса. В тот момент, когда я поравнялся с одной из этих групп, из дворов напротив, по грунтовой дорожке, а вернее, обыкновенной колее, выдавленной шинами многочисленных автомобилей, выехала машина, шаря узкими полосками света фар по низине, образованной котлованом, подступавшим к краю проспекта. Кажется, там готовили землю под фундамент будущего строения. Приглядевшись, я разобрал, что это был УАЗик с большими белыми буквами ВАИ на дверях и светомаскировочными кожухами с узкой щелью на фарах. Люди повернули головы в сторону машины, внимательно и настороженно наблюдая за ее перемещениями. Кто-то на секунду разрядил обстановку, выкрикнув успокаивающе «это свои». Другой поднял руку и крикнул «эй», чтобы привлечь внимание водителя. Машина тут же развернулась и, подскакивая по-козлиному на неровностях, умчалась обратно во дворы. Люди бросились за ней с криками. Слишком запоздалая реакция. Но возникшее в толпе беспокойство побуждало к немедленным действиям.
На импровизированном совете решено было сбросить стоявший рядом вагончик-бытовку с откоса так, чтобы он лег поперек этой дороги. Перед вагончиком стояла легковушка, кажется «шестерка». Решили оттащить в сторонку – «а вдруг это кого-то из наших, кто сейчас у Белого дома» - иначе вагон обязательно смял бы ее. Под вой разбуженной сигнализации, установленной в авто, и мигании подфарников, машину подняли и на руках аккуратно перенесли в сторону. Затем толпа, к которой я присоединился, принялась раскачивать бытовку, дабы столкнуть ее вниз.
…Натуга во взбухших мышцах, жар под курткой, капельки дождя на лице, мокро блестящая трава, и опасливая мысль – под крышей бытовки горит лампа, к ней тянется кабель – «он же оторвется, и оголенный конец упадет на траву – как бы током никого не жахнуло!». Естественная тревога, принявшая форму своеобразного неосознанного эвфемизма, суть стыдливого прикрытия за этим «кого-то» беспокойства за самого себя – если не единственным образом, то, по меньшей мере, в первую очередь.
…Скрип деревянного борта, нехотя уходящего из-под ладоней, нарастающий крен коробки вагона, натянутая жила провода, и вот бытовка, накренившись, летит под косогор, вибрирующая струна кабеля отрывается, испустив сноп искр, и змеиным извивом подлетает кверху, прежде чем свободным концом опуститься на землю.
* * *
Отдельно стоило упомянуть указание на отсутствие у Луи-Филиппа выраженного стремления к власти ради самой власти и чрезмерного честолюбия. Это утверждал не только Ламартин. Похоже, это было устойчивым мнением многих пишущих современников Луи-Филиппа.
Одна мысль о том, что некто, вознесенный на трон вопреки существующим правилам и сумевший удержаться на нем более чем полтора десятилетия, может быть лишен честолюбия, казалась мне очень странной.
Испытывая некоторое недоумение, я решил найти подтверждения столь удивительной для данного случая особенности. Листая страницы книг, мне удалось, наконец, найти самые очевидные подтверждения этой характеристики.
Итак, самым ярким проявлением этих особенностей характера, очевидно, оказалось умолчание Луи-Филиппом и его окружением того факта, что, Карл X, подписывая акт об отречении, назначил Луи-Филиппа лишь регентом, а наследником объявил своего внука – Генриха.
С такой демонстрацией отсутствия честолюбия и стремления к власти может сравниться лишь распространение именно в эти, решающие для вопроса будущей власти, дни прокламации, согласно которой внук Карла являлся незаконнорожденным и, следовательно, не обладал никакими правами на престол. Никто не мог утверждать наверняка, что она была создана самим Луи-Филиппом или по его прямому указанию. Но вряд ли возможно отрицать, что хождение такого рода слухов приносило ему очевидные дивиденды.
Видимо, Ламартин, слагая оды Луи-Филиппу, позабыл упомянуть ряд обстоятельств, могущих показаться щекотливыми.
Стоит добавить, что Ламартин и Виктор Гюго, пропевшие панегирики Луи-Филиппу, успели отметиться ранее, при рождении того самого Генриха, продолжателя династии Бурбонов, написав оды в его честь. Полагаю, не менее блистательные, чем те, что позже посвятили Луи-Филиппу. Очевидно, что в тот момент им и в голову не приходила мысль о незаконнорожденности Генриха.
Последний знак в истории определения, легитимны ли притязания на власть Генриха Бурбона в силу подозрений в незаконнорожденности, был поставлен гораздо позднее – в 1873 году.
Именно в этом году монархическое большинство Палаты депутатов, избранной после свержения Наполеона III и разгрома Парижской коммуны, предложило Генриху, носившему тогда титул графа Шамбора, корону. Похоже, они сомнений в его законнорожденности не испытывали, или, по крайней мере, отбросили их без каких-либо дебатов.
Единственной причиной, по которой Генрих не принял столь соблазнительного предложения, оказалось требование присягнуть трехцветному флагу. Он объявил, что признает лишь белый флаг с лилиями - старый флаг цветов королевской династии. И только после этого Палата депутатов, - с перевесом в один-единственный голос, оказавшийся решающим - приняла закон о республиканском строе. Парадоксальная попытка сопрячь два символических ряда, находящихся друг другу в оппозиции – старого, освященного вековыми традициями, и нового, возникшего в пику этому старому, у французов провалилась.
А в 1875 была принята конституция Третьей республики.
* * *
Инстинкт словно гонял меня по тем местам, где происходило что-либо мало-мальски значимое. К середине ночи зуд его стих, и я вернулся на площадь перед Белым домом.
От предшествующих событий у меня создалось впечатление, что дирижер с той стороны направляет разведку на поиски тех проходов, по которым возможно подобраться беспрепятственно к самому Белому дому, не наткнувшись на баррикады и сопротивление рассеянных там и сям групп защитников. Это выглядело абсурдом, поскольку, чтобы проникнуть в здание, пришлось бы давить людей и стрелять в них. Рано или поздно. Но кто-то упрямо пытался выполнить приказ «занять здание», никого при этом не задев – возможно, потому, что приказа стрелять по людям на высшем уровне отдано не было, а никто из непосредственно руководивших армейскими частями не был готов взять на себя эту ответственность.
Я испытывал усталость, в которую вплелась нотка радости и даже удовольствия, в чем-то схожего с тем сладким удовольствием от утомления, что чувствуется после напряженной физической работы на свежем воздухе, хоть сквозь них и ощущался невидимый осадок от произошедшего на Садовом кольце - словно в здешней темноте фантомно мерцали те оранжевые блики. Кажется, я потерял счет времени. По крайней мере, я не могу вспомнить, сколько было тогда на часах – в момент, когда тяжелый ил опасений вмиг был поднят забурлившей тоскливой тревогой, что охватила меня целиком. Голос из репродуктора известил, что «по Кутузовскому проспекту движется танковая колонна. Сейчас она находится в районе гостиницы «Украина»» … это же буквально в двух шагах от сюда… Чей-то неподвижный силуэт, возвышавшийся впереди, на фоне ночного неба, тягучий и липкий, как жеванная жевательная резинка, страх в душе, и слабый, едва слышный гул с той стороны реки…
И то радостное облегчение, что я испытал, когда среди людей распространилась весть о том, что танки, даже не попытавшись въехать на мост, свернули налево, на набережную.
Отчего-то чувство уверенно подсказывало мне, что если в эту странную ночь все обойдется счастливо, то утром уже ничего не будет угрожать.
Разнесшаяся с началом рассвета весть о том, что армия переходит на сторону владельцев кабинетов Белого дома, явилась лишь подтверждением этому чувству.
* * *
«... В облике короля не было ничего королевского. Его полное лицо с отвисающими щеками вызывало у простонародья насмешки, и мальчишки частенько рисовали на стенах домов грушу в знак издевки над монархом. Король так и не смог стать символом нации, пробуждающим у людей гордость и самоуважение…
... На практике перспективы у монархии Луи Филиппа оказались не слишком радужными. Режим, с самого начала бывший незаконнорожденным в глазах многих французов, желавших то ли значительного расширения демократии, то ли, напротив, установления твердой авторитарной власти, становился по мере своего старения все менее популярен в широких слоях населения. Кризис конца 40-х гг. поставил крест на монархии, так по большому счету и не сумевшей решить проблему перехода к устойчивому экономическому росту».
Течение времени смещает акценты и меняет оценки. Гюго, приветствовавший приход к власти Луи-Филиппа, позже, в своем романе «Отверженные», утверждал: «Признанный поверхностно, но мало созвучный Франции, он ловко умел выпутываться из трудностей, слишком много управлял, недостаточно властвовал, сам был своим премьер-министром. Луи Филиппа можно было бы отнести к сиятельнейшим властителям истории, если бы он только хоть немного любил славу и имел чутье на великое и на полезное». Удивительно, но даже по окончанию правления Луи-Филиппа Виктор Гюго пытался оценивать правление человека, который был буржуа по своему духу, аршином, которым измеряют правление короля-дворянина по взглядам и воспитанию, и не замечать очевидных рассогласований меж доступными фактами и собственными суждениями.
* * *
Я не помню, как начало рассветать. Потому, верно, что полоска утренней зари была заслонена коробками домов, громоздящихся за рекой, да к тому же небо было затянуто серо-молочной пеленой. Блеклый рассвет медленно высветлял небо, постепенно оттесняя густые ночные краски.
Я вышел на мост и увидел то, что не разглядел вечером. Мост на середине был перегорожен массивными корпусами четырех танков, поставленных в два ряда поперек проезда. Пожалуй, если та танковая часть попыталась бы перебраться на наш берег, им пришлось бы изрядно повозиться, растаскивая импровизированную баррикаду из четырех многотонных стальных чушек.
По площади бродили группками люди, внизу лениво плескалась мутная вода.
В какой-то момент я ощутил чувство бессмысленности дальнейшего пребывания здесь, обостренное вязкой неготовностью немедля уйти. Мною овладело пустое ожидание непонятно чего. Такое, какое мне приходилось ощущать на дружеских вечеринках, когда все бутылки уже опустошены, все голоса охрипши, все разговоры отговорены, ночь иссякла, и остается лишь устало щуриться на ленивые извивы дымка, текущего вверх с кончика последней сигареты, в ожидании часа, когда открывается метро…
Тем временем на импровизированную трибуну, устроенную на выступе над одним из входов в Белый Дом, начали выбираться фигурки, а из динамиков понеслись первые звуки зачинающей митинг пламенной речи. Толпа людей перед фасадом здания принялась разрастаться.
Я развернулся и медленно побрел по Калининскому проспекту. В душе царила утренняя пустота, смешавшаяся с каким-то приятным изнеможением, почти негой, сквозь которую еще выступали следы ночных треволнений. Так я дошел до Садового кольца, туда, где для меня и начались события ночи. Удивительное дело – перекресток был пуст и тих, нигде не было видно ни одной человеческой фигурки, даже вдалеке. Я медленно сходил по спуску вдоль парапета к барьеру из троллейбусов, разглядывая замеченные сверху пятна на асфальте. При приближении они обернулись кучками щепок, обрывками бумаги и ткани, рядами из бутылочных крышек – одни выложены крестами, другие – холмиками, третьи – кругами. Под ними темно краснели засохшие подтеки крови. Я насчитал, кажется, семь или восемь – на одной стороне парапета, сколько было за другой – не знаю. Осторожно обходя, я вглядывался в эти следы крови, вероятно, натекшей из-под лежавших ночью на асфальте тел.
Странная, оглушительно беззвучная тишина наступила внутри – от созерцания этих пятен крови, тиши и безлюдья вокруг, порождавших ощущение, будто весь город вымер, и в нем не осталось ни единой живой души. Все отзвуки событий, смятые и спутанные впечатления отступили, все нити, что увязывали видимое мною вокруг с душевными движениями словно исчезли, я сам со всей своей прошлой жизнью, настоящей усталостью и будущими заботами вдруг оказался лишь отсветом огонька невидимой свечи, мерцающего на далекой прозрачной грани этой всеобъемлющей тишины…
* * *
История напоминает панораму реки, над поверхностью которой выступают островками символы прошедших эпох. В силу удаленности эти символы имеют свойство группироваться в произвольном порядке и сливаться в единые образования, а их временные метки в рамках обыденных представлений – размываться и смещаться по оси времени.
Так сместился образ картины «Свобода, ведущая народ» в направлении времени взятия Бастилии в конце 18 века. К этой же риске отдрейфовало популярное представление, связанное с памятной колонной, установленной на площади Бастилии. Там, где стояла когда-то знаменитая тюрьма, разрушенная во времена Великой Французской революции.
Колонна, увенчанная скульптурой "Гения свободы", с мемориальной доской у основания установлена по распоряжению Луи-Филиппа и носит название Июльской. Надпись на доске гласит: "Во славу французских граждан, с оружием в руках сражавшихся в защиту социальных свобод в незабываемые дни 27, 28, 29 июля 1830 года". Ниже, под надписью, высечены имена погибших во время уличных боев 1830 года парижан. Их останки - числом в 504 - покоятся в склепе, устроенном в основании колонны. Сама колонна достроена в 1840 году. Очевидно, остатки тел погибших свезены в склеп с множества парижских кладбищ, где были первоначально захоронены.
Подозреваю, что Луи-Филипп питал некоторые надежды по поводу нерушимости связи этого памятника, упомянутых на доске "социальных свобод" (хотя до конца своего правления был противником наделения избирательным правом основной массы населения страны) и своей собственной персоны, пусть и неявным образом.
Если так, то затея едва ли удалась, поскольку в тот же самый склеп были помещены тела погибших в дни революции 1848 года - тех, кто участвовал в свержении власти правительства Луи-Филиппа.
Вряд ли сейчас кто-то может с определенностью утверждать, что все останки в склепе принадлежат тем людям, чьи имена выгравированы на табличке. Так же, как и уверенно констатировать, что все выгравированные имена принадлежат тем людям, которых по определению следует отнести к участникам восстания. Что среди павших не оказалось какого-либо зеваки, пораженного шальной пулей в тот момент, когда он высунулся в окно поглазеть на происходящее. Или, например, некоего врача, совершенного далекого от мысли участвовать в восстании, ног решившего добраться до своего клиента, невзирая на опасность. И поплатившегося за свое рвение или погоню за гонораром своей жизнью. И его больного, не дождавшегося своего доктора и неблагополучно отправившегося в мир иной от заурядного запора. Или, что не менее вероятно при обстоятельствах, сопутствующих восстаниям, но гораздо более анекдотично – грабителя, под шум восстания попытавшегося обчистить богатый дом, но убитого на его пороге королевскими солдатами. Разумеется, в таких случаях не обошлось и без родственников погибших, поспешивших записать эти случайные жертвы в списки погибших революционеров. Кто-то это делал ради надежды на преференции, кто-то – чтобы погреться в лучах славы. Кто-то – чтобы избежать увековечивания семейной фамилии в нелепом историческом анекдоте, обыгрывающем тему столь глупой смерти родственника на фоне в высшей степени значительных событий.
Останки погибших в восстании 1832 года и других мятежах, пришедшихся на годы правления Луи-Филиппа, если и были подсчитаны, то остались на тех кладбищах и братских могилах, куда были свезены с улиц. При правлении Луи-Филиппа их имена, скрытые занавесом цензуры, за оградой умолчания, оставались неизвестными широкой публике. Новой власти они также оказались не надобны, и потому таблички для них не нашлось.
Надо бы добавить, что все отмеченные закономерности, приведшие к отречению от трона Луи-Филиппа – действительные или кажущиеся – в самой точке, преломляющей линию истории, выглядели не более чем результатом смешения случайных событий.
«День 22 февраля, намеченный для праздника, прошел без всяких происшествий, но во внутренних кварталах города к вечеру стали собираться толпы народа и было построено несколько баррикад.
23 февраля, вопреки ожиданиям, оказалось, что волнения усиливаются. Восклицания: «долой министерство!» становились громче, и в народе появились вооруженные. Встревоженное правительство призвало на помощь национальную гвардию. Однако либеральная буржуазия была явно недовольна министерством. Она собиралась неохотно. В разных местах стали заметны демонстрации, в которых национальные гвардейцы принимали участие вместе с народом.
Настроение гвардии открыло глаза королю. В тот же день он принял отставку Гизо. Известие об этом было встречено с Полным восторгом. Толпы народа продолжали оставаться на улицах, но настроение парижан изменилось — вместо грозных восклицаний слышались веселые говор и смех.
Но тут случилось непредвиденное - поздно вечером толпа народа сгрудилась перед зданием Министерства иностранных дел. Находившийся здесь караул линейной пехоты открыл огонь по собравшимся. Кто приказал стрелять, так и осталось неизвестным, но этот инцидент решил судьбу Луи-Филиппа. Трупы убитых положили на повозки и повезли по улицам, разъяренный народ с криками и ругательствами – словно бурлящий поток воды по ущельям улиц - следовал за ними. Раздавались возгласы: «К оружию!» С колокольни Сен-Жермен-о-Пре понеслись звуки набата. В одно мгновение улицы перегородили баррикады…
24 февраля Луи-Филипп согласился распустить палату и произвести избирательную реформу. Но эти меры уже не произвели никакого впечатления. Восставшие взяли штурмом Пале-Рояль.
Король сел на коня и в сопровождении сыновей проехал по рядам войска, защищавшего Тюильри. Повсюду он встречал глухую враждебность: солдаты на его приветствия отвечали молчанием, а национальная гвардия кричала: «Реформы!» Смущенный король не смог произнести ни одного слова, способного возбудить в них чувство преданности и верности своему долгу.
Он возвратился во дворец печальный, взволнованный и упавший духом. Журналист Эмиль Жирарден первым посоветовал королю отречься от престола. Некоторое время Луи-Филипп колебался, но вскоре… взял перо и написал акт об отречении в пользу своего внука. Затем он переоделся в статское платье, сел в наемную карету и под охраной эскадрона кирасир ускакал в Сен-Клу».
Похоже на дежа-вю: три дня на все про все, и отречение в пользу внука ради сохранения действующего порядка. Без всякой пользы и для этого внука, и для этого порядка.
Едва ли судьба могла бы усмехнуться более тонко и выразительно.
* * *
Не знаю, сколько времени я простоял. Из этого необычного состояния меня вывел рев двигателей, внезапно раздавшийся сверху. Я поднялся на перекресток. В небе серебрились узкие нечастые штрихи, редкие капли влаги внезапно касались кожи. Какой уже раз дождь упрямо пытался разразиться.
По Калининскому проспекту в сторону набережной, с рыком выпуская сизые шлейфы выхлопов, катили БМП, то ныряя острым долотообразными носами при торможении, то задирая их к небу, когда водители добавляли газу. На их броне толпились сплошь молодые люди с беззаботно – радостными лицами. Некоторые из них размеренно размахивали укрепленными на древках полотнищами с триколором – пока еще диковинное сочетание цветов, при виде которого я никак не мог избавиться от ощущения, что передо мной французский флаг. Все эти молодые люди как один с какой-то монотонной равномерностью, контрастирующей с живой нестройностью хора голосов, издавали торжествующие крики, чередуя «Ура!» и «Победа!». Откуда они взялись – с этими свежими лицами и этим ликующе – радужным оживлением, без тени осадка ночных событий и тревог?
Проезжавшая рядом БМП притормозила, чуть довернула на месте и тут же рывком тронулась дальше, взрывая сырую глинистую почву траками узких гусениц. Все стоявшие на ней дружно покачнулись и тут же судорожно вцепились в выступы на корпусе и башне машины. Среди прочих на броне стояла, держа в руке древко, на котором было укреплено бело – лазурно - красное полотнище, рослая загорелая темноволосая девица с крупными чертами лица и ярким румянцем на округлых щеках. В момент, когда машина дернулась, она не вполне ловко изогнулась и развела руки, пытаясь сохранить равновесие. Кураж на секунду покинул ее, уступив место испугу. К ее счастью, стоявшие рядом с ней парни успели уберечь ее от падения на землю.
Я провожал взглядом удаляющиеся БМП до тех пор, пока они не скрылись из виду. Дождь постепенно усиливался.
* * *
Утомление, до того незаметное за копанием среди книжных полок, перелистыванием томов и раскладыванием закладок, перейдя в своей концентрации какой-то порог, вдруг ощутимо гулко поволокло сознание по нисходящему желобу, слепленному из мелькающих обрывков образов, протяжных фонем, искаженных очертаний символов и пятен густой темноты.
Разум, ускоряясь и одновременно съеживаясь, мчался вдоль перронов фраз: «..история ничему не учит… исторические вехи… река времени… людская река… поток событий… незримый поток разгоняясь, увлекал меня в сумерки дремы, проносясь меж вешки «1830», затем с заметным ускорением выходя на широкую дугу, и одновременно, парадоксальным образом, каким-то параллельным ходом по прямой вынося к торчащему в русле транспаранту «1991»… вдруг движение в потоке рассыпается, и свернутая капля собственного «я» летит в темноте среди множества других капель… вот на той, среди блеска отражается – точно, лицо «таксиста», а на той – лицо моего приятеля Димы, да, он приходил вечером к Белому Дому… отъявленный демократ по убеждениям, умевший с настоящей ненавистью в голосе, сквозь которую едва не прорывался скрежет зубов, произносить «коммуняки» так, словно он метал матерное ругательство… нет, но его ночью не было, он уехал еще до темноты, сославшись на то, что мама беспокоится и он обещал… а вот это чье? – упрямо-уверенное, мясистое, с ровной седой челкой, видел по телевизору, как его?.. облачка мелких брызг ударяющихся о незримые преграды других капель, и склонение собственной траектории перед ударом о темноту…
* * *
У меня не было с собой часов. Счет времени я вел интуитивно. Я вспомнил, что близится время начала моей рабочей смены. Развернувшись, я двинулся в сторону центра. Однако, выйдя на перекресток с Садовым, прямо на середину дороги, я задержался, подчиняясь смутному чувству. Затем сделал те несколько шагов, что отделяли меня от парапета.
Мокрые пряди волос липли ко лбу, влага струилась по лицу, заливала глаза, срывалась каплями с кончика носа…
По скату сплошным журчащим потоком стекала дождевая вода, смывая с серого асфальта и пятна крови, и импровизированные кресты с надгробьями, унося бутылочные крышки, обрывки бумаги, веточки и лоскуты ткани. Спустя несколько минут не осталось ни одного следа, который мог бы указать на то, что здесь произошло ночью.
… Я шагал вдоль Калининского проспекта. Дождевые капли отбивали барабанную дробь на карнизах, со шлепками ударялись о густые комья земли газонов и, шелестя, гнули влажные листы и травинки, глухо разбивались об асфальт, взрываясь крошечными облачками брызг, звенели о металлические листы указателей и знаков на бетонных столбах, скакали по крышам редких авто, одиноко стоявших у обочин, напитывали рябые лужи, расползающиеся на тротуарах, сливались в плотные струи, с плеском низвергавшиеся из жестяных водостоков…
Казалось, весь город был окутан шелестящей серебристо-серой завесой. Над Москвой лил дождь.
Свидетельство о публикации №215032500044
Прочитал, и картины, перешедшие из текста в память почему-то движутся, меняют последовательность. Будет интересно перечитать.
Насчет разделения людей на два типа - прикольно, хочется об этом подумать.
Интересная мысль насчет сочетания "бессмысленности и неготовности уйти")
Может это конкретно у меня живые ассоциации, поскольку я хорошо знаю этот город, тот год.
И еще какое-то ощущение нужности этого текста, не знаю почему. Он ведь очень правдивый на самом деле.
То, что тогда было, происходило так быстро, недолго, но так ценно.
Словно дождь, в самом деле)
Кириллов Станислав Кириллович 08.04.2015 09:32 Заявить о нарушении