Он вернулся

– Дней десять, как вернулся, – сказали в «Золотом руне». – В медалях весь.
Я сел в машину и поехал к нему домой, но Стэлла, его мама, посмотрела на меня как-то странно и сказала:
– Его нету, Эдем.
– Но он вернулся?
– Да. Вернулся.
– А чего такая невеселая, Стэлл? На мотоцикле он уехал?
– Нет. Мотоцикл разобранный в гараже стоит.
– Десять дней дома уже и до сих пор свой «Дуглас» не собрал? Не узнаю Мишку.
В кегельбане я встретил Надежду с подругами.
– Ко мне он не заходил.
– А к Мэрлин?
– Это у нее спроси.
Я поехал к гречанкам-близнецам, но ни Мэрлин, ни Брижит ничего не знали о Мишке.
– Хитяев мне вообще не писал, – сказала Брижит. – Если вернулся, у ребят торчит на «профилактике». Или на кортах. Где ему еще быть? Знаешь, кому он писал? Белоусовой. Официантке из «Грибков». Он с ней после Ленки ходил, перед самой армией. Хитяеву, если увидишь, привет передавай пламенный. От сестер.
Лиду Белоусову я отыскал в поселке.
– А может, его с кем-то спутали? Сейчас многие возвращаются.
– Может, – сказал я. – Мама родная спутала.
На «профилактике», как у нас называют станцию техобслуживания, Мишки тоже не было. И на кортах.
Я сел в тени перекурить и вспомнил, как он играл с международным мастером из Москвы. Мячику теннисному негде было упасть: мальчишки, да и не только мальчишки, сидели и висели на ветвях платанов, растущих вокруг кортов, на трехметровой ограде и на крыше раздевалки. Мы все, естественно, болели за Мишку, но он сперва проигрывал мастеру, одетому во все фирменное и с самой что ни на есть фирменной ракеткой. Мы орали, свистели, кто-то сбегал за барабаном, появилась откуда-то и труба, и палили из пугачей, – короче, как в Италии или в Бразилии на футбольном матче. На пляжах почти никого не осталось, все пришли смотреть. Жара была за тридцать, на солнце все пятьдесят. Майка международного мастера почернела от пота, модная лента с головы слетела и больше он ее не завязывал, потому что было не до того. «Это тебе не на Уимблдоне!» – орали мы, и девчонки скандировали: «Ми-ша! Ми-ша!» Перелом наступил под вечер, когда тени от игроков стали длинными. И в конце концов Мишка выиграл. Мы его качали, потом поехали на двадцати машинах, включив «матюгальники», у кого они были, сигналили вовсю, к морю и от радости забросили Мишку чуть ли не к буйкам. Поздно вечером в честь победы залудили грандиозный шашлык, Миша восседал между лучшими нашими девочками – дочками Нептуна, чувствуя себя королем, а они ему подносили и целовали его, и международный мастер его целовал, говорил, что против Мишки ни Коннорс не устоит, ни Макинрой, а потом подарил ему свою ракетку и «адидасы» подарил бы, если б они подошли Мишке по размеру.
Оставив «Чарли» на стоянке, я пошел по пляжам. Загорали, но мало кто уже купался. До прошлого понедельника вода была теплая, почти как летом, но шторм взболтал море, словно в миксере, выворотив со дна вместе с холодной водой всякую гадость. Теперь уж до весны. Однажды, правда, и на Новый год мы искупались. Мишка поспорил тогда, что сделает на самом верху второго причала, на подъемнике для лодок, стойку на руках, три минуты простоит и прыгнет в воду, крутанув сальто. Выиграл. Он всегда выигрывал, потому что проигрывать не умел. Бывают такие твердые парни.
Никитич, сторож на старом причале, бывший танкист, тоже Мишку не видел. Я вернулся к корпусам.
– Приветик! – хлопнула меня сзади Наташка, когда я сидел в «холодильнике» и пил кофе.
– Привет. Кофе тебе двойной?
– Не, спасибо. От него давление. Это правда, что Мишенька Хитяев вернулся из армии?
– Говорят.
– Наконец-то! А то я совсем без него танго разучилась танцевать. Он где?
– В том-то и дело, что не знаю.
– Ладно, я пойду. Передай, что вечером я его в «Золотом руне» буду ждать. У него волосы-то хоть немножко отросли, не знаешь? А может быть, он на озере?
– Поднимусь сейчас.
Через час я был на озере в горах, объехал его вокруг, покричал, но мне ответило лишь эхо. Стал медленно спускаться, то и дело останавливаясь и выходя к реке.
На Мише была синяя джинсовая куртка и красная рубаха – иначе бы я не заметил его за кустами. Он сидел на валуне, нависшем над водой, и смотрел вниз. Я хотел окликнуть, но что-то непривычное в нем меня остановило. Правый рукав его куртки был пуст.
Прошло много времени, а я все не решался подойти к Мише. Стало темнеть.
– Ты до утра там сидеть будешь? – сказал он вдруг тихо, но я расслышал и не понял, сам с собой он или относится это ко мне. – Эдик?
Он повернулся. Лицо у него было темным.
– Привет, – сказал он таким голосом, что я не решился его обнять.
– Здорово, Миша! Ты… ты вернулся?
– Как видишь.
– И… давно приехал-то?
– Неделю назад.
– Что ж ко мне-то не зашел?
Миша не ответил.
– Ну что, поехали куда-нибудь, а?
– Куда?
– Поехали к родителям моим. Сухенького примем этого урожая.
– Нет. Спасибо.
– Ну а… ты домой сейчас?
– Не знаю.
– Наташку видел в «холодильнике».
Я хотел сказать, что она ждет его в «Золотом руне», но не сказал.
– Брижит с Мэрлин тебе привет просили передать.
– Спасибо, – сказал Миша. – Ты извини, Эдем, но я хочу побыть один.
– Ладно, – сказал я и пошел к машине.
– Подожди, Эдик, – окликнул Миша, когда я уже открыл дверцу и занес ногу, чтобы сесть.
Он подошел, сел за руль.
– Дай мне повести.
– Пожалуйста, – сказал я, обошел «Чарли» и сел с другой стороны.
Миша снял с ручника, машина покатилась, он воткнул левой рукой вторую передачу, потом третью, и через минуту мы уже шли на скорости девяносто километров в час. Меня хоть и прошиб пот на первом же крутом повороте, но я молчал, держась за ручку. В темноте мы выехали на трассу, я думал, что Миша свернет к нам на Мыс, но перед самым носом грузовика он вдруг резко свернул налево и погнал вдоль моря. На обочине голосовали трое хипарей или панков – парни и деваха с разукрашенными в разные цвета волосами. Я думал, что Миша собирается остановиться, но, почти не снизив скорость, он пронесся мимо, одним колесом заехав на обочину и едва не сбив длинного парня, тот отскочил, кубарем покатился под откос.
– Ты чего, сдурел! Чего они тебе плохого сделали – хипуют себе.
– Ничего они мне плохого не сделали, – Миша еще прибавил газу.
На «Чарли» стоит форсированный двигатель от «шестерки», а на спидометре максимум 160, и поэтому стрелку временами зашкаливало. Дальний свет Миша не выключил, как ему ни сигналили встречные. Низко пригнувшись к рулю, он обгонял машины одну за другой, визжали на поворотах металлокордовые покрышки, мелькали звезды между скалами, буками и платанами, а справа держала нас на привязи лунная дорога. На переезде мы едва не угодили под скорый Ереван – Москва.
– Миша, – сказал я, но успел отдернуть руку от пустого рукава.
Часа через полтора кончился бензин. Миша ушел к морю. Я сел за руль и съехал на нейтралке.
Проснулся я от крика чаек, как мне показалось, но это Миша стонал.
– Болит? – прошептал я, и он тут же открыл глаза.
– Рука. Фантомная боль. Давно ее не было.
– Как тебя?
– Интересно?
– Не хочешь, не рассказывай.
– Из «сварки».
– Что это?
– Крупнокалиберный пулемет.
– Что, и сразу…
– Нет. Это уже в госпитале в Ленинграде.
– Долго ты там лежал?
– Два месяца.
– Написал бы – я б приехал.
– Зачем?
– Ну…
– Зачем это нужно?
– Что? – не понял я.
– Да все! – вскрикнул он. – Отъеб… вы от меня все! Вот на хрена, спрашивается, ты приехал? Не нужна мне ваша жалость, понял! Ничего мне от вас не надо, пошли вы со своими протезами!..
– Успокойся. С какими протезами?
Отвернувшись, Миша долго молчал. Потом сказал:
– Сосед обещает протез фирменный устроить. А мне в Ленинграде ясно сказано: «Ампутационная культя практически непротезируемая».
– И ничего нельзя сделать?
Он вышел из машины, сел у воды.
– Давай мидий на завтрак поджарим, – сказал я.
– Как хочешь.
– Я быстро наберу, ты посиди.
– Я помогу.
Метрах в двухстах от нас торчали из моря ржавые сваи – останки недостроенного причала. Я нырял, отрывал мидий, крупных, иссиня-черных, облепивших под водой сваи, и передавал их Мише. Потом мы нашли на свалке лист железа, как следует вычислили его песком. Развели между камнями костер, положили железо на камни и высыпали мидий. Через полчаса они были готовы.
– Эдик, – сказал Миша, – мне там снилось, что мы с тобой мидий едим.
– На вот тебе самую большую и жирную. Сейчас я ее открою.
– Не надо, Эдем, – сказал он.
– Что?
– Не надо мне самой большой и жирной мидии. И открывать не надо. Я сам.
– Сам так сам, – сказал я. – Жаль, уксуса нет. Летом он у меня всегда в багажнике.
Солнце поднялось уже высоко и грело по-летнему, когда мы раздобыли в поселке бензин и поехали обратно к Мысу. Море было ярко-синим, а небо – голубым. Сверкали на солнце кипенно-белые, розоватые, серебристые крылья чаек. Высились платаны и темные кипарисы вдоль дороги.
– Красиво, – сказал Миша.
– Да. Очень. Не рисовал там?
– Какой! Вначале чуток, в учебке еще… Все думал – вот вернусь… Я скучал там по морю.
– Ни разу порыбачить не удалось?
– Карпов ловили в озере. На макуху.
– На что?
– Подсолнечный жмых. У нас так не ловят, Володька Шматов научил. И крабов ловили корзинами, майками, руками.
– Крабов – это не хило, – сказал я.
– Они там пресные. Маленькие. Но ничего, есть можно. Однажды с Витей Левшой наловили…
– И что?
– Да так, – помолчав, сказал Миша. И долго потом молчал. – Знаешь, Эдик,  – он открыл окно, высунул голову, и ветер вздыбил белобрысый ежик волос. – А я все ж таки везучий. У нас каждый третий погиб. В батальоне спецназа. А я жив. Я вернулся.
– Это же здорово! – вскрикнул я.
– Здорово. Смотри, лодки.
– Слушай, – сказал я. – Пошли завтра на рыбалку. В море. А?
– Твоя «Жучка» все еще самая быстрая на побережье?
– Кто ж ее сделает-то, мою «Жучку»? – я подмигнул.
– Как и твоего «Чарли». – Лицо Миши было неподвижным, точно одеревеневшим.
– Ну, так идем завтра?
– Пораньше заходи за мной, – сказал он. – В крайнее справа окно постучи.
– Да, я помню.
– Хотя нет, не надо. Я на причал приду.
– Мне спиннинг американский подарили.
– У меня свой есть. Кто подарил-то?
– Отдыхала тут одна. Кликуха у нее Ева Браун. Жена дипломата. В ФРГ  жили.
– Все обслуживаешь?
– Э, слушай, мужа в ООН срочно вызвали, женщина в тоске и печали осталась и в полном одиночестве.
– Развеял тоску?
– Не знаю. Сказала, что имя свое я оправдал, в раю она побывала и что отдыхать только у нас на Мысе будет. Может, девчонок завтра возьмем? Как в тот раз, помнишь, перед самой твоей армией. Мэрлин с Брижит. Или других. Хочешь, я сделаю?
Он посмотрел на меня, и захотелось исчезнуть и больше на глаза ему не попадаться.
***
Утром на причал он не пришел. Подождав до девяти, я поехал к нему домой. Он лежал одетый на кровати, закинув руку за голову, и глядел в потолок.
– Ты чего опять, Миш? Я жду…
– Эдем. Делать больше нечего? Самый деловой человек на побережье. Зачем тебе?
– Затем, что мы друзья.
– Какой из меня друг?
– Слушай, надоел! Мы друзья, Миша. Ты меня понял? Шени дэда… – я выругался по-грузински.
– Эдик. Не надо мне этого.
– Не надо?!
– Не ори. Если Никитич, защитник Родины, орденоносец и с обеими руками, всю жизнь бутылки на пляже собирает… Он Родину защищал, понимаешь ты? А я?
– Что ты? Пошли на рыбалку.
– Не пойду я ни на какую рыбалку.
– Пойдешь. Я в пять утра встал, снасти налаживал, рачков ловил, мидий набрал полный таз… Пойдешь! – Я схватил его за ногу и стащил с кровати. – Слушай, дурака не делай из меня, да!
– Ладно. Пошли. Только верхом, не по улице.
На двух моторах мы быстро дошли до косы, обогнули ее слева, встали на якорь. И тут только Миша заметил на сиденье специальное гнездо, которое я смастерил утром, чтобы он мог вставлять в него рукоять спиннинга и одной рукой крутить катушку. Я думал, опять вспылит, но он ничего не сказал. Размахнулся, забросил, большим пальцем притормозил, поставил удилище в гнездо и попробовал крутить – леска запуталась. Я вытащил «бороду», распутал. Он снова забросил, довольно далеко, стал наматывать леску, метрах в пяти от нас блеснули две серебряные ложки-ставриды, он весь напрягся, вздулись желваки, лицо налилось кровью, рыбины взметнулись в воздух, я вскочил, чтобы поймать их, потому что цеплялись они часто лишь за край губы, но промахнулся, сам чуть в воду не упал, а ставриды, шлепнувшись о борт «Жучки», ушли. На Мишу я боялся посмотреть. Качались молча на волнах. Снова хрипло завизжала его катушка, бултыхнулись в воду грузики. И он вытащил трех ставрид, затем сразу шесть, я тоже стал таскать, клев прерывался ненадолго и начинался вновь, мы стали очки считать, как в баскетболе: двадцать три – двадцать семь, тридцать пять – сорок, пятьдесят два – пятьдесят девять.
Поглядывая на развевающийся на ветру рукав, я держал в голове, что должен проиграть, но увлекся, когда пошел огромный косяк, и к полудню счет стал семьдесят восемь – шестьдесят четыре в мою пользу. И клев прекратился. Мы еще побросали в разные стороны, но бесполезно.
– Поплыли на косу, – сказал Миша.
– Ловить больше не будем? – спросил я, зная, что Миша не умеет – не умел, во всяком случае – проигрывать. – А то давай южней проверим?
– Спасибо, Эдик.
– За что?
– За то, что в поддавки со мной не играл.
– Пожалуйста, – сказал я.
На песчаной косе он стянул с себя джинсы и рубаху, остался в плавках. Лежа на животе, я смотрел на море, на чаек. Прошло минут десять.
– А ты – девочек возьмем, – сказал Миша тихим, равнодушным голосом. – Сам боишься на меня взглянуть.
Я повернулся. Руки не было по самое плечо.
– Красиво? Мне Натали Аненкова, москвичка-художница, все твердила, что я на гладиатора похож. Смахиваю, как считаешь? Мы с ней обнаженными весь день здесь провалялись. У нее загар был потрясающий. И все ей мало, мало было. Ненасытная. Я рекорд с ней побил – четырнадцать раз за сутки.
Миша стал с подробностями, называя все своими именами, рассказывать то, о чем не рассказывал раньше никогда, о чем у нас на Мысе среди мужиков вообще не принято рассказывать.
– Это у тебя после контузии? – не сдержался я и пошел купаться.
Вода была потеплей, чем возле Мыса. Проплыв метров двадцать, я оглянулся и увидел, что он трясется, уткнувшись лицом в песок. Но решил, что лучше ему побыть одному. И правильно сделал.
Мы поджарили на железе мидий, ставридок. На сладкое ели дыню, и Миша сказал, что особенно сочные сладкие дыни были на минном поле, таких дынь, как там, мне не попробовать; вернувшись в лагерь после боевой операции, после многокилометровых маршей по горам в семидесятиградусную на солнце жару, они обжирались дынями так, что шевельнуться не могли, в тени отлеживались.
– А если бы из «сварки» в этот момент или ракетами?
– Хрен с ними. Однажды кино про войну привезли. А они с гор стали реактивными снарядами долбить. Только молодые попрятались. И то не все. Старики до конца войны, до знамени на рейхстаге фильм досмотрели. Вообще-то не всегда стреляли. Только кажется так. Пошли купаться.
– Айда, – сказал я; в детстве по этой команде мы забегали в море.
Я поплыл, а Миша долго стоял по пояс в воде, не решаясь.
– Давай! – крикнул я.
И он медленно поплыл вдоль берега, одной рукой загребая по-собачьи воду под себя, хлебая ртом и погружаясь с головой. Он лучше всех на Мысе плавал баттерфляем, в спортивном лагере без тренировки выполнил норму первого разряда, и его пригласили в спортроту – но он отказался. Лейтенант приходил к нему домой, уговаривал – ни в какую. «Пострелять хочу», – сказал он нам вечером на набережной. «В кого, Мишенька?» – спросила Бриджит, сидя на парапете, но он вместо ответа поцеловал ее в раскрытый накрашенный рот и долго не отпускал, как она ни мычала и ни брыкалась. А когда отпустил, сказала, ехидно улыбаясь: «Чем же они виноваты?» – «Кто?» – «Те, в кого ты пострелять хочешь. Что они тебе плохого сделали?» – «Мне лично – ничего». – «А кому? Леонида Ильича, бедненького, обидели?» – «При чем здесь? Они апрельскую революцию с дерьмом хотят смешать». – «Мишенька, ты серьезно?  – с интересом и даже с испугом посмотрела на него Брижит. – Тебе что, и в самом деле этот мифический интернациональный долг не терпится выполнить?» – «При чем здесь интернациональный долг. Это политика. А что ты, баба в мини-юбке, смыслишь в большой политике?»  – «Ничего, – согласилась Брижит. – Пойдем лучше попляшем в «Алые паруса».
Искупавшись, мы лежали на песке возле воды, смотрели, как накатывают волны и пузырится желтоватая пена.
– Медуз много было этим летом?
– Мало, – ответил я. – Но большие. И жгучие. Одну мою знакомую в глаз ужалила.
– Жену дипломата?
– Нет, немку. Западную.
– Ты и вэст теперь обслуживаешь?
– Слюш-ш, прынцыпалный разныца нэт. Вот плавки подарила.
– И только-то? Мэрлин японец сто долларов за ночь заплатил.
– Дал бы я тебе промеж ушей...
– Дай. Шлюха ты валютная.
Я взял одежду и пошел к катеру.
– Поплыли домой, – сказал ему, не оборачиваясь.
– Плыви, я здесь останусь.
– Жить? Как знаешь. Твое дело.
Я вытолкнул «Жучку» с берега, запрыгнул, врубил мотор и пошел на северо-запад, к поселку. Но километра через полтора повернул направо, обогнул косу и встал там на якорь, забросил спиннинг.
«Мне всю жизнь теперь вокруг него плясать лезгинку? – думал я. – Такое впечатление, что Эдем его туда заслал. И никто не знает еще, что он там делал. Если правду говорит… А если даже правду? Он мой друг. Хотя совсем другим стал. Там любой станет другим. Пострелял, называется. Нет чтоб в спортроте двойную пайку масла хавать».
Почти уже в сумерках я вернулся на косу. Он сидел по-турецки у воды.
– Поплыли, хватит дуру валять, – сказал я, заглушив моторы. – У меня огни габаритные не горят. Слышишь?
– Эдик, помнишь Царя?
– Толика Царева, Валькиного брата?
– Мы мальчишками были, и он на причале нам рассказывал про Флориану, остров, на который мечтал поплыть. Помнишь?
– Мне столько про острова рассказывали и про разные мечты. – «Жучку» сносило, и я почти кричал. – При луне. Сядешь на берегу, обнимешь – и понеслась. Кто не мечтал об островах, ты мне скажи? Романтика. Алые паруса. Туфта все это. Там не понял?
Он не ответил. Я опустил весла, подгреб, выпрыгнул на песок. Сел рядом.
– Там не понял, – сказал он тихо. – Наоборот. Идешь по барханам, за спиной эрдэ – рюкзак десантника килограммов пятьдесят, на одном плече автомат или два, на другом ручной пулемет, спереди тоже что-нибудь болтается увесистое типа оборонительных гранат. Плаваешь в поту, пыль забивается в рот, в нос. Мозги плавятся. Уже ни страха нет, что из-за какого-нибудь бугра или дувала полчерепа тебе снесут, ни усталости. Ни даже жажды, потому что кажется, все внутри выгорело. Никаких вообще желаний и мыслей. Идешь, и вдруг остров весь в цветах, плещутся вокруг зеленовато-голубые волны. Это не мираж был. Больше никто из ребят этого острова не видел.
– Поплыли домой.
– Поплыли.
***
В декабре его взяли на «профилактику» – оформлять заказ-наряды. Но перед Новым годом он оттуда ушел, никому ничего не объяснив. И лишь в конце зимы сказал мне, что не смог вытерпеть того, что до армии казалось нормой.
– А что Иван Сиропович сказал? – спросил я; Иван Сиропович с недавних пор стал одним из крестных отцов нашей автомафии.
– Ничего. Он знает, что в милицию к нему я не пойду. Я сказал просто – не мое это дело.
– К цеховикам тебя устроить, бижутерию всякую продавать, бирюльки? Кусок верный будешь в месяц иметь.
– Можно...
Но и от них он ушел, набив единственной рукой лицо одному из цеховых крестных отцов и почти со скандалом, чего никогда цеховики на своем участке не допускали.

Работал на пропускном пункте у входа в интуристовский комплекс, в кегельбане, на кортах – но и там своя, интуристовская мафия, которая готова была Мишу принять в семью, но не готова к его неожиданным эскападам и изобличениям.
И из юношеского военно-спортивного клуба, где работал инструктором, он вынужден был уйти, потому что вместо того, чтобы делиться с юношами боевым опытом, угрюмо молчал, а потом вдруг при посторонних – пришел по направлению военкомата защитник Сталинграда – рассказал, как прикончили двух пленных мальчишек и старика. Девать их было некуда: отделение уходило на боевую операцию, и погибли в том бою почти все, может быть, Бог – их или наш – покарал. Мишу спросили, верит ли в Бога, он ответил, что все, кто там был, не в каптерке отсиживался и не на свинарнике, а по-настоящему был, верят, но не все об этом кричат.
Хотел Миша вернуться к спорту – пробовал на водных лыжах кататься, держась одной рукой за фал, на лошади скакать, на мотоцикле ездить. Потом решил стать циркачом, как знаменитый наш земляк – однорукий цирковой гимнаст, и с утра до ночи поднимал гирю, подтягивался на турнике, придумывал свои упражнения и научился делать стойку на руке – «однолапого крокодила».
А в начале лета запил. Я четыре дня его разыскивал, нашел у Надежды в погребе – он допивал остатки прошлогоднего вина. С трудом мне удалось его оттуда вытащить – вернее, вынести – на берег. У моря он очухался. Я думал, снова начнет о том, что все бесполезно, все потеряно и не на что уже надеяться. Но Миша молчал; то, что в нем происходило, выдавали лишь его удары камнем о камень.
– Письмо получил от дружка, Кольки Хлебникова. Я его однажды раненого из-под огня вытаскивал. Пишет, что из свадебного путешествия вернулся. На исторический думает поступать.
– Вот видишь, – зачем-то ляпнул я.
– Что видишь? Видишь? – он с размаху ударил ладонью по культе.
– Слушай, – сказал я, – мы прошлым летом с одним писателем тут рыбу ловили. Хороший писатель – я с «Жучки» чуть от смеха не слетел, когда он рассказывал. Говорит, что самая лучшая на свете книга – про Дон Кихота. А написал ее знаешь кто?
– Сервантес.
– Точно. А знаешь, чего у этого Сервантеса не было?
– Чего?
– Руки! Он был ранен в морском сражении. А какую книгу написал!
Миша собирал вокруг себя голыши и бросал в воду – пускал «блины», считая вслух:
– Раз, два, три, четыре… «Дон Кихот» не о войне, – сказал.
– А о чем же?
– О похождениях хитроумного идальго. Философская книга. О войне бы он не написал.
– Почему?
– Потому что был солдатом. А кто был, о ней писать не будет. Не сможет. У корреспондентов это хорошо получается. Приехал к нам один из журнала. Максим Горычев. – Я знаю его хорошо. Приказали взять его с собой на операцию и бойню по первому разряду устроить, чтобы он описал. Зажали мы в ущелье караван, который якобы из-за границы оружие вез. Уничтожили. Корреспондент тоже за милую душу палил. Потом фотографировался на фоне трупов. А оказалось, «деза» была обыкновенная. Дезинформация. Оружия не нашли. Но это мелочи. Издержки производства. Корреспондент потом расписал в журнале, как героически вел бой в ущелье с бандой, как пули у него над головой визжали. Открытие сделал! Пулю, говорит, которая летит в тебя, не услышишь. Молодец. Мы с ребятами от хохота чуть не подохли, когда читали.
– Ему тоже кушать надо.
– Само собой. Но они-то в чем виноваты?
– Кто?
– Которых мы в том ущелье для него положили. Фуфлологи они все – корреспонденты.
Наверху на дороге остановилась «Лада». Выскочили четверо здоровенных наголо стриженных парней, скидывая на бегу одежду, с гиканьем, свистом бросились к воде.
– Не знаешь, что за потсы? – спросил Миша.
– Фашисты. Вон того знаю, с цепью, папаша его у нас на Мысе живет.
– Почему фашисты?
– Со свастикой прошлым летом ходили. Гимны фашистские пели.
– А наши ребята что?
– Ничего. Эти целой толпой приезжали. И все вот такие накачанные бугаи...
– Башка трещит, – Миша достал из кармана бутылку с домашним вином, выдернул зубами пробку, отхлебнул. – Не желаешь?
Он поставил бутылку на камни. Фашисты орали, брызгались, резвились в воде, как негритята из детской песенки. Один из них – Женя, с цепью на шее, самый здоровый, «фюрер», как они его называли прошлым летом, – вышел на берег и, поигрывая лоснящейся мускулатурой, насвистывая, пошел к нам.
– Что ему, как думаешь? – спросил Миша. – Курить будет просить?
– Они не курят, – ответил я, напрягшись.
Женя приближался, глядя на нас прозрачными бесцветными глазами, чуть заметно улыбаясь. Трещала у него под ногами галька. Я знал, что справится с нами в два счета, если захочет, но машинально огляделся, ища камень потяжелей. Больше, чем за себя, я боялся за Мишу. А он казался невозмутимым.
– Здорово, мужики, – рыкнул Женя, оскалившись в квадратной ухмылке, и сдавил руку мне, потом протянул Мише, но Миша руки не заметил. – Местные будете?
– Будем,– сказал я.
– То-то гляжу, где-то я тебя видел. А ты… – он кивнул на пустой Мишин рукав. – Оттуда?
Миша молчал.
– У меня много корефанов оттуда. – Женя присел на корточки. – Уважаю вас, честно. Настоящие мужики. Сам бы туда пошел.
– Что ж помешало? – навел на него прищуренный взгляд Миша.
– Здоровье, – ухмыльнулся «фюрер», надув бицепсы. – Пьете?
– Хочешь? – предложил я. – Домашнее.
– Пить – здоровью вредить. И вам не советую.
– Без советчиков обойдемся, – рубанул Миша.
– Какие мы нервенные. Ну ладно, не буду мешать. Отдыхай – заслужил. Мы сюда месяца на полтора. Так что повидаемся.
Их приехало тринадцать человек – фашистов-культуристов. «Штурмовиков». Свастику они на этот раз открыто не носили, гимнов не пели поначалу и вообще были похожи на безобидных атлетов, приехавших отдохнуть и потренироваться. Жили в палатках на берегу. По утрам, часов в шесть, бегали вдоль моря, в плавках, босиком по камням, потом делали зарядку – сотни раз отжимались, приседали, держа над головой здоровенные булыжники, потом заплывали чуть ли не к горизонту и, возвратясь, шли на ферму пить парное молоко, есть творог, сыр, яйца. Днем загорали. Под вечер качались по полтора-два часа – притом не просто, а по науке, по инструкциям, один из них вел учет в тетради. Вечерами бродили по поселку или сидели в «Алых парусах», пили сок, глазели на танцующих и гоготали.
Впервые в этот приезд появились они на диком пляже, слева от поселка, за старым причалом. У нас там организуется так называемый нудистский пляж, где с легкой руки, а может быть, ноги или какой-нибудь другой части тела известной киноактрисы загорают женщины и мужчины, пожилые и молодые – без всего. Милиция изредка устраивает на них облавы, но почти безуспешно, так как заранее об этом знают все. Фашисты же – по просьбе местных жителей, возмущавшихся голыми: «Безобразие, дети ходят, а они титьками, хозяйством своим трясут, ни стыда, ни совести, совсем с ума посходили, сволочи!..» – нагрянули неожиданно, схватили дюжину нудистов, долго со смаком фотографировали, чтобы отправить по примеру милиции фотокарточки на работу, и, затолкав в машины, не обращая внимания на угрозы мужчин, мольбы и плач женщин, повезли в город, высадили их в чем мама родила в самом центре, на площади возле Ленина (которого, кстати, поначалу изваяли с двумя кепками, одна на голове, другая – в руке).
Стали охотиться – опять-таки по просьбе местных жителей – за приезжими хипарями. Одного гнали вдоль моря километра два, отрезая ножницами и вырывая пряди волос, другого заставили на пляже побрить свою подругу, третьего, когда он изложил им свою философию всеобщей любви и братства, швырнули в яму с навозом. Ловили наркоту, которой много у нас развелось в последнее время, сдавали в милицию или заставляли всячески издеваться друг над другом.

Ловили по вечерам возле интуристовского комплекса путанок, заезжих, местных не трогали, побаиваясь нашей мафии, а столичных ставили «на хор», пропускали у себя в лагере через «трамвай» и сажали на проходящий ночной московский поезд.
Стали по ночам жечь факелы, как прошлым летом, и горланить гимны. Никитич, бывший танкист, ругнул их, и они забросили его в камыши. Двух черноволосых студентов-москвичей, один из которых не выговаривал букву «р», заставили на набережной кричать хором: «Мы жиды порхатые!»
                ***
Тогда Мишка пошел к ним. Я тоже, чтобы не отпускать его одного. Они сидели вокруг костра.
– А, гамарджобаздоровенькибулыбаревдзэссаламалейкум! – встал нам навстречу Женя и пожал руки. – Милости просим, как говорится, к нашему огоньку.
Мы с Мишей присели.
– Вы, парни, понимаете, что так просто это не кончится, – сказал Миша.
– Что – это? – ухмыльнулся «фюрер». – Ты имеешь в виду танкиста ужравшегося, который тут за нами с бутылкой гонялся?
– Все имею в виду.
– Проституток, наркоманов, хипов и прочее дерьмо? Так ты что, за них? Никогда не поверю! Быть того не может. Пока ты кровь, как говорится, проливал, они торчали тут, ширялись, дрючились с неграми за валюту, позоря страну. Или ты за жидов? Сам жид? Не похож. Ты чего, в натуре? Я уважаю тебя...
– Обойдусь без твоего уважения.
– Ваших-то мы не трогаем. У танкиста почти прощения просили – когда протрезвел. А шлюх, хипов гасим, потому что плодятся они, как тараканы вонючие, спасу от них нет, смердят, позоря страну...
– Кончай ты – про страну, – оборвал Миша.
– Это почему же? Ты, вы все – гордость страны, а они – блевотина отчизны. Давить их надо. Мы – санитары общества. Если не мы, то кто?
– Уезжайте, – сказал Миша.
– Нет, старина. Недельки две-три покантуемся еще у вас. Позагораем. А там видно будет.
– Уезжайте. Прошу.
– Нам и менты ваши благодарность вынесли. Не, не уедем. Не проси. Встали! – скомандовал он своим.
Фашисты-культуристы отошли на специально выровненный пятачок, размялись и, взяв камни и чугунные бруски, стали качать трапециевидные, дельтовидные, широчайшие и прочие мышцы.
– Я предупредил вас, парни, – сказал Миша.
– Вали отсюда, интернационалист ссаный! – крикнул кто-то. – А то вторую клешню обломаем!
***
В тот вечер Мишка впервые после возвращения пришел в «Алые паруса». Женя в майке расхаживал по бару и предлагал всем помериться на руках силами, но никто не хотел, видя его бицепсы.
– Может, ты, воин? – сказал он, увидев Мишку.
Мой друг молча сел, стукнул локтем о стол.
– Да я шучу, – заулыбался Женя, но Миша глядел ему в глаза, и «фюрер» неохотно, но все-таки взял в свою руку Мишину кисть, надеясь разделаться с калекой мгновенно.
Не получилось. Культурист-фашист свирепел, наливался кровью, напрягаясь, однако Мишка, побледневший, упершись плечом с культей в стену, держался. Все, кто был в баре, затихли. Так прошло минут десять, полчаса, полтора – а они сидели, глядя в глаза друг другу, изо всех сил стараясь прижать руку противника к столу. Иногда Жене это почти удавалось, но Миша в последний момент выравнивал руку, гораздо более тонкую, чем у культуриста, но, словно проволокой, обмотанную вздувшимися жилами, а лицо его было неподвижным, белым, как гипсовая маска, и глаза не выражали ничего. И Мишка бы победил, я уверен, если бы не Мэрлин: нетрезвая, в короткой юбке, с полуоткрытой грудью, размалеванная, как индейский вождь, она вошла в бар с каким-то иноземцем и, увидев, что происходит, не долго думая, схватила графин с вином и разбила его о затылок «фюрера». Фашисты-культуристы молча выволокли ее на балкон, поставили там на колени, окружили плотным кольцом, забелели чьи-то ягодицы, она вырывалась, но ее держали за волосы… Иноземец, присев у стойки бара, с интересом наблюдал через открытую дверь за происходящим. Остальные посетители продолжали пить и танцевать, делая вид, что ничего не видят и не знают. Наших было человек семь, не больше, и против фашистов нам явно не светило. Боец по кличке Борман стал рассказывать, как некая Стэлла, которую теперь почему-то не видно, обслуживала в прошлом году их с «фюрером» на пару. Миша вскочил, ринулся на балкон – и фашисты устроили ему пятый угол. Он падал, его подхватывали за руку или за ремень, поднимали и били кулаками в лицо, в живот.
– Убейте, парни! – молил он с надрывным хрипом, захлебываясь кровью. – Иначе я вас убью все равно! Убейте!
Гремела музыка. Бармен Зураб позвонил в милицию. Приехали они минут через сорок, когда «Алые паруса» были уже закрыты, мы с Мишкой сидели на скамейке в зарослях самшита. Его рвало кровью и желчью. В два часа ночи милиция уехала, а в половине третьего на берегу собралось тридцать человек, со всего Мыса, на машинах и мотоциклах.
Фашистского лагеря уже не было на месте. Мы рванули напрямик к выезду с Мыса, чтобы их перехватить, но гаишники на посту у «Золотого руна» сказали нам, что они не проезжали. Подождав на перекрестке, мы отправились к скале «Прощай, Родина». Они были там, ставили палатки. И сразу стали палить по нам мелкой дробью из обрезов. Разбили пару лобовых стекол, несколько фар, но никого не задели. Мы съехали вниз, остановились в темноте под скалой, чтобы обсудить план действий. И тут на самом верху скалы затрещал мотоцикл. Я узнал Мишкин голос, он что-то кричал то ли им, то ли нам. Грохнул выстрел – Мишка исчез. Мы помчались по берегу прямо на лагерь – фашисты успели выстрелить всего несколько раз и бросились в море, уплыли в темноту. Шестерых мы выудили, вырубили на месте, двоих, среди которых был «фюрер» Женя, посадили в их «Ладу» и повезли на скалу.
Мишка сидел возле упавшего мотоцикла, держась за живот, вся рубаха его была в крови.
– Миша, что? – подскочил я.
– Зацепило.
– Перевязать?
– Не надо. После. Вы куда их?
– Разгоним и сбросим со скалы. На всякий случай влили им в пасти по бутыле чачи, пьяные, мол, слетели. Хотя в воде уж там не разберешь.
– Не делайте этого.
– Они фашисты, Мишка. Да и не смогу я уже ребят остановить.
– Останови.
– Озверели ребята!
– Останови, слышишь!
– Не буду!
– Пшел отсюда! – Мишка выматерился, обругав и мою мать.
Я ушел к ребятам. Они тянули жребий, кому садиться за руль «Лады». Выпало мне. Как будто знала обломанная снизу спичка, что однажды я уже почти сорвался с этой скалы, чудом «Чарли» меня спас, упав на нижнюю площадку и зацепившись колесами за камни.
Фашисты, связанные, сидели, прижавшись друг к другу, на заднем сиденье. Заставив выпить чачи с клофелином, ребята их развязали, «фюрера», уже впадающего в прострацию, пересадили вперед.
Я сел за руль и медленно поехал по шоссе, вспоминая, чтобы не задремала во мне ненависть, как они били на балконе Мишку и как на виду у всех измывались над Мэрлин.
Отъехав от скалы, я развернулся, включил дальний свет. Перевел на первую передачу, отпустил сцепление и тронулся. Мне надо было разогнать машину по крайней мере до восьмидесяти километров в час, чтобы она пробила собой кусты, растущие вдоль дороги, и вылетела с обрыва туда, где кончается отмель и начинается подводный обрыв, уходящий на большую глубину. И я быстро набирал скорость, петляя по серпантину, визжали протекторы, бились, словно бильярдные шары, головами о стекла фашисты. Перед последним поворотом стрелка спидометра была почти на сотне. Я выскочил на прямой отрезок, ведущий к площадке обозрения, где днем останавливаются автобусы с туристами, и вдруг фары выдернули из черноты разбитое окровавленное лицо, окровавленную рубаху.

Мишка стоял в узком проломе между скалами на краю пропасти, куда я уже нацелил «Ладу», чтобы в последнюю секунду выпрыгнуть. До него оставалось несколько метров, когда я шибанул по тормозам, одновременно рванув ручник и резко выворачивая руль влево, – «Лада» перевернулась и ударилась днищем о скалу. Женя открыл глаза, что-то пьяно пробормотал. Шевельнулся и другой. Я вылез, порезавшись о стекла, но боли не почувствовал. Миша все стоял на краю пропасти, держась за живот. Я подошел.
– Хватит, Эдик, – выдавил он еле слышно. – Хватит… крови.
– Спасибо тебе, Мишка.
Крутились по инерции колеса «Лады». Бежали к нам из темноты ребята.
            


Рецензии