В бананово лимонном Сингапуре...

Я умер вчера, тихо и незаметно. Никто не плакал и не станет, никто не будет вспоминать меня, ни плохим, ни хорошим словом. Я всегда был маленьким человеком, а маленький человек, он не Ленин и не Гагарин, не актер и не певец, о нем не напишут в газетах, и не будет рыданий, когда понесут его труп в инкрустированном полированном гробу. У меня вообще не было никакого гроба, потому как, родственникам было наплевать жив я или мертв. По правде сказать, и родственников то у меня никогда не было. Я вырос в интернате, дети по ту сторону забора называли наш дом инкубатором, а нас соответственно инкубаторскими. Ясное дело, что мы дрались с ними. Там хочешь не хочешь, приходилось драться. Совсем неважно сколько против тебя, один или пятеро, хоть десять, ты должен ответить им. Совсем не важно, что у тебя нет ни одного шанса, нет, не победить, остаться целым, не покалеченным, но это лучше, чем если ты просто будешь плакать с опущенными руками и головой, прося пощады. Таких сначала били, а затем опускали, жестоко издеваясь над ними, плевали в лицо, пинали, кололи иголками, мочились на них и делали много другого. Особенно тяжко приходилось опущенным, когда в «батор» удавалось протащить спиртное.
Первую рюмку водки я попробовал в семь лет, это якобы был мой день рождения. Кто-то из старших парней сказал, что у человека в жизни есть две самых важных даты, это день его рождения и день, когда он поймет, для чего родился на этот свет. Не знаю почему я запомнил эту глупую фразу. Наверное я родился, что бы умереть, но когда я был жив, я этого не знал, просто не думал об этом. Жил себе и жил.
Еще я вынес из инкубатора то, что плохо заходит первая и последняя рюмка.
Моя первая в жизни рюмка и вправду зашла не очень.
 Я выдохнул, как учили и жахнул залпом содержимое пластикового стаканчика. Что со мной было, словами просто так не скажешь. Словно раскаленный металл влили мне в глотку, слезы и сопли, все разом брызнуло из меня. Я даже чуть не припустил в штаны. Мне показалось, что все мое тело, весь живот, все кишки горят огнем. А потом жар стих, теплота и комфорт разлились по моей утробе. В голове зашумело, тело сделалось ватным и мне стало легко и весело. Все страхи, сомнения, переживания ушли прочь.
Это было мое первое алкогольное опьянение. Кто-то из ребят сунул мне в рот сигарету, со словами – «дерни пару раз». Пару раз я дернул, а потом меня рвало, долго и мучительно. Мне даже показалось тогда, что я выблевал все свои кишки. В дальнейшем подобное случалось со мной часто, шум вертолетов в голове, все кружится и рвота, натужная, тяжелая, а после нее эйфория.
Не сказать, что мне нравилось в интернате, но ничего другого я не знал. Учиться я не любил, хотя книжки иногда читал. И еще я испытывал самые светлые чувства к учительнице по литературе, она была очень красивая. У нее был низкий голос, который слегка скрипел, незначительно и если не вслушиваться, то можно было не заметить. Но я всегда замечал это, мне нравился этот слегка уловимый скрип ее голоса. Она очень много курила и когда начинала кашлять, то кашель получался грудной и хрюкающий. За этот кашель ее прозвали свиньей. Я тоже за глаза называл ее так, хотя мне нравилось в ней все. У нее не было изъянов и даже этот хрюкающий кашель вызывал во мне эротические фантазии. А как она читала стихи, я готов был слушать дни и ночи напролет. И даже однажды сам взялся написать стишок, хотел, что бы учительница литературы прочла его своим скрипучим голосом. Это все были мои детские фантазии, которыми я ни с кем не делился, тщательно скрывая от всех. Однако в большой семье шила в мешке не утаишь. Ребята нашли мой стишок. Мне не жалко было двух передних зубов, и в очередной раз сломанного носа, я должен был ударить первым, прекрасно осознавая, что за этим последует. Это вовсе не обиженное самолюбие поэта говорило во мне. Но если бы я промолчал, а не сунул бы в рыло козлу, меня бы зачморили и дальнейшее мое существование в интернате было бы печальным. Возможно, меня бы заставили пить мочу прямо из краника, в мои планы это никак не входило. С тех пор я больше никогда не писал стихов.
После интерната я поступил в училище, мне как круглому сироте дали маленькую комнатушку в коммуналке. Соседи меня не любили, называли зверенышем. Хотя я совсем не был похож на звереныша. Я был тих и спокоен. Признаться честно, я всегда побаивался людей, никогда не знаешь, что от них ожидать. Другое дело собаки, если собака друг, то она друг и никак иначе. А если враг, так тут уж берегись. Собак я всегда любил больше чем людей.
Кое-как закончив училище, я переменил работ десять или двадцать. Работал грузчиком, сторожем, дворником, курьером, почтальоном и еще много кем. Где-то меня выгоняли за пьянку и прогулы, где-то уходил сам.
К тому времени я уже пристрастился к спиртному, но не так, как говорят - он плотно сидит на стакане, нет. Мне просто нравилось пить, я пил и мир казался другим, и в этом мире мне было хорошо. Это был мой мир.
 Когда я все пропивал, я шел разгружать фуры, затем опять пил. Иногда помогал сосед по коммуналке - пенсионер дядя Коля. Образованный человек, профессор. Он говорил, что раньше пенсионерами называли художников и то не всех, а только тех которые ездили за границу. Я мог бы конечно посмеяться, но зачем обижать человека. Первое время я слушал его и кивал головой, иногда проговаривая про себя произнесенные им слова, что бы хоть как-то понять о чем он говорит. Наверное за то, что я его слушаю и не перебиваю, дядя Коля полюбил меня как родного. Он частенько заходил в мою комнатку и угощал меня. Я жил один, ни жены, ни детей Бог мне не дал, но по этому поводу я никогда не расстраивался. Каждому свое. Мне было достаточно того, что дядя Коля обращает на меня внимание, да и признаться по совести, интересно было слушать его завиральные байки. Хотя их было значительно меньше, чем злобной ругани и дерьма, которым дядя Коля щедро поливал всех подряд. В основном все его разговоры начинались с коммунальных платежей, пенсии, дороговизны в магазинах и заканчивались тем, что он открыто поносил депутатов, членов правительства и всех остальных по его словам воров и толстосумов.
Я просто слушал, мне было все равно до депутатов и членов, я ни разу в своей жизни ни за кого не голосовал. Я не разбирался в политике, мне было глубоко чихать на всех этих людей, я жил со своим сломанным носом в своем маленьком мире. А дядя Коля из раза в раз твердил, что нас с ним обворовывают все кому не лень и жэк и.., он вновь пускался в тот же лес. Я сидел и кивал, прекрасно понимая, что меня никто не обворовывает, по одной простой причине, у меня ничего нет, я даже дверь порой не закрывал. А зачем, кому нужны мои мыши, да крысы. Вряд ли депутат стал бы воровать моих крыс, да и крысы то приходили редко. Что им у меня делать, питался я не ахти, а водку, одеколон, боярышник ни мыши, ни крысы не любят. Мне кажется, что они просто заходили посмотреть не умер ли я еще. А когда я умер, тут уж они повеселились на славу, гульнули, что называется на всю катушку.
 Умер я как-то глупо совсем. До этого мы с дядей Колей пили дня три, он брагу ставил, она к тому времени поспела как раз, вот ее мы и пили. Затем пили дешевый портвейн, в нашем магазине продают. Дядя Коля рассказал мне одну из своих многочисленных баек, о том, как придумали это бухло. Якобы пока вино везли из далека-далека, оно и скисло. Что бы хоть как-то продать кислятину, разбавили спиртом и впарили морякам. А морякам все впрок пошло, что в рот прошло, и они в следующий раз еще попросили этого вина. Вот так и придумали портвейн, было это где-то толи в Португалии, то ли еще где.
Портвейн мы пили дня два, должно быть я чувствовал себя моряком.
Дядя Коля все время напевал – «В бананово лимонном Сингапуре, в бурю, когда поет и плачет океан. И гонит в ослепительной лазури, птиц сизый караван». При этом он как-то неестественно картавил, но ничего, получалось вполне сносно.
А потом был вечер, девять часов и магазин закрыли. А потом было утро, я не знаю, что такое творилось с моей головой, словно тысячи маленьких псов схватили ее своими острыми, белоснежными зубами и рвали на все стороны. Я лежал и стонал, хотя боль была такая, что мне было даже больно стонать. Болело все, даже волосы на голове и я чувствовал боль каждого волоска отдельно взятого и всех вместе разом, а дядя Коля крыл на чем стоит свет депутатов, правительство, всех на свете и искал хоть что-нибудь, что бы хоть как-то, хоть на маленькую дольку снять ту невыносимую боль пожирающую меня, словно голодный лев, загнанную антилопу.
Дядя Коля поднял на уши всех соседей. Но те сказали, что будут рады если я поскорее сдохну. У дяди Коли были деньги, и магазин уже был открыт, и там была водка, но для закона нет здоровых и больных, нет нуждающихся и сытых. Перед законом все равны. И как не упрашивал дядя Коля продавщицу и как не объяснял ей, что человеку плохо, все его мольбы были напрасны.
«Нет» - отрезала она – «приходи в 11 часов».
 Я закашлялся, что-то лопнуло в моей голове, кольнуло сердце и я умер. Было 10-30 утра, весенний солнечный зайчик топтался на моем небритом, искривленном от мук лице.
В одиннадцать пятнадцать его спугнул дядя Коля. Молча выпив за помин моей души, дядя Коля задымил скрученную из клочка бумажки козью ножку. Уходя он сказал, что эти суки за все ответят.
Я не знаю кого он имел в виду. Все мы смертные, и то, что я умер до срока, кто же скажет, где он срок. Никто не знает сколько нам отмеряно.
Тридцать пять лет не так уж и мало.


Рецензии