Глава 13. Последняя капля

Продолжаю публиковать, пока выборочно, избранные главы

Трилогия "Затонувшая Земля", часть Первая ("Страна Белых Птиц")
Глава 13
ПОСЛЕДНЯЯ КАПЛЯ

- Всемогущий и Вечный! Благослови моего отца, прошу Тебя! Ты всегда был добр и говорил со мной ласково, а теперь не отвечаешь вовсе. Почему? Я выучил все, что велел мне вчера дядя Эрл, и полил сам, как обещал Тебе, самую большую мамину клумбу. Что мне сделать еще, Великий Дух? Пожалуйста, дай мне хотя бы знак, чтобы я Тебя понял!
Роу прислушался. Он сидел на полу садовой беседки, вокруг щебетали птицы, журчали струйки фонтана, но голос внутри молчал. Когда Роу начинал молиться об отце, этот добрый голос, охотно отвечавший на все его вопросы и неизменно исполнявший скромные маленькие просьбы, отчего-то смолкал. В груди становилось пусто, в животе – холодно, и все большего усилия стоило рассеять внутренний мрак. В такие минуты Роу охватывал страх, ни с чем по силе несравнимый страх видящего быть оставленным во тьме. Но страх всегда взрывался дерзновенно-отчаянной молитвой, и Роу снова видел Огонь, чувствовал тепло и защиту, заветный голос оживал в нем, утешал, говорил, что любит его. Он плакал от благодарности, весь охваченный тихим восторгом и уже не смел и не мог ни о чем просить, свято веря распахнутым сердцем, что Великому Духу ведомы без слов все людские нужды.
Созерцание всегда давалось Роу легко, он усвоил его как счастливую привычку едва ли не с младенчества. Наедине с собой он любил закрывать глаза, отдаваясь радости яркого сияния, не тускневшего даже в наглухо занавешенной на ночь комнате и, наверное, с тех самых пор, как научился говорить, стал слышать его подобно глубокому тихому голосу, что приходит на смену беспорядочным мыслям.
Роу рос в благоговении перед этим голосом, никому о нем не рассказывал и больше всего на свете боялся его молчания.
Иногда голос пробуждался в нем сам собою, во время игры или прогулки, веля сделать то или иное, и Роу охотно повиновался. Лишь однажды он ослушался и не пошел искать с Зарой ее любимый пояс, о чем она и сама просила его, давно заметив за маленьким сыном своей мастерицы поразительный талант находить потерянные вещи. Все вышло, конечно, из-за той громадной темнокожей книги с ее чудовищными картинками, оставленной в незапертой мастерской и захватившей Роу так сильно, что он забыл даже о вечернем созерцании. Именно в ту ночь его сны наполнились невообразимыми ужасами, перед которыми нарисованные в книге чудовища показались игрушечными, а наутро он бросился за утешением к матери, не сознавая того, что нарушает один из основных заветов, переданных ему голосом: никогда не жаловаться. И уже в саду, благодаря Великого Духа за свои розы, Роу с жаром просил прощения и получил его, хотя чувствовал всем существом – в другой раз это будет уже не так просто.
А с того дня, когда Эла рассказала сыну о его отце и услышала от мальчика столь поразившее ее обещание, каждое созерцание начиналось у него безответной молитвой, минутой леденящей тишины и мрака, а кончалось спасительным и сладостным забвением. Как будто всегда отзывчивый голос был недоволен или даже ревновал его к Великому мастеру Хэлу!
Роу боялся об этом думать. Он лишь старательно возделывал отцовский образ, соединив сотканную из солнца одинокую фигурку в синей вышине и пронзительно острую улыбку пересохших, растрескавшихся от жажды губ – все, что осталось в памяти от прошлого Праздника Равновесия, когда Роу еще не знал, что приходится солнцеподобному акробату родным сыном.
И молился Роу об отце все чаще, все упорнее, но никогда не мог выдержать тяжести этой молитвы. Мало-помалу ему стало казаться, что и Великий Дух, и отец ждут от него чего-то большего, чего-то, о чем он должен догадаться сам, без подсказки, потому и молчит добрый голос. Но он упрямо продолжал выпрашивать намек или знак, всякий раз принося в счет своей просьбы маленькие подношения, почти невольно обманываясь в их чудотворной силе, почти веря в их действенность. Он давал обещания, иные из которых на поверку оказывались невыполнимыми; он словно шел по острию с зажмуренными глазами и силился нащупать то сокровенное, чего ждет от него Великий Дух, чего сам он так непостижимо жаждет и боится.
Роу склонился к прохладному мраморному полу беседки. Зеленоватые веточки прожилок разбегались и темнели, чем ближе к краям, тем гуще и глубже, перерастая в трещинки, где уже пробивался влажный бархатистый мох. Если приглядеться к нему попристальней, он превращался в настоящую дремучую чащу с тесными рядами длиннохвойных деревьев, и каждое ветвилось буйно, щедро, сродни свободе линий трещин и прожилок, проросших из тела мрамора, а любая веточка растила на себе новый лес… Как легко терялся взгляд в этих нескончаемых, неуловимых, непохожих друг на друга повторениях, где малое подражает великому, все больше умаляясь! И Роу не сомкнул век, не упал во мрак, чтобы вынырнуть к спасительному сиянию – моховые дебри вдруг выросли перед ним, расступились вековыми стволами, понеслись, замелькали вокруг ловкие подвижные тени и на бегу сложились в силуэт. Кто-то смутно знакомый проскользнул, не касаясь земли, между сосновыми кронами, стремительно обернулся, махнул рукой, словно позвал идти следом, и исчез. «Это отец!» – понял Роу, когда зелень, поглотившая мимолетную фигуру, поредела и разъяснилась синью, а под ней как будто обрывалась скала, но уже далеко-далеко, в каком-то другом мире. Путь туда был закрыт.
«Отец!» – повторил Роу, и слово, нагое, незнакомое без лучезарных праздничных одежд, блеснуло отраженным светом, твердое, неподатливое. Сизо-синей высью сквозило от него, ледяными искрами, хлестким ветром. Роу задрожал, словно очутился голым под ночным небом, подавленный и завороженный недоступным величием звезд. Отец! Прежде – высоко над Храмовой площадью, а теперь – далеко в Нижнем Мире… И, нестерпимо пораженный этой недоступностью, взмолился Роу безотчетно и дерзко, так, как будто неподатливое слово и впрямь было именем звезды, так, как не молился и Великому Духу:
«Отец! Я хочу с тобой! Хочу как ты!»
Быстрые теплые струйки уже защекотали ему щеки, смочили губы. Так поднебесно холодное слово впервые обрело привкус соли.

- Сколько хлеба у нас осталось? – угрюмо спросил Баг, глядя куда-то в угол кибитки, причем не в тот, где в лучшие времена хранились мешки со съестными припасами, а в противоположный.
- Сейчас посмотрю… От тех лепешек, что дали нам в последней деревне, осталось… одна…две… четыре штуки. И все, – с вовсе неподходящей к случаю легкостью сообщил Сох.
- Странно. А мне казалось, их было больше. Ну да ладно, – пробубнил Баг уж и вовсе себе под нос.
- Ясное дело, – громко усмехнулся Сио. – Чего хочется, то и кажется. Но не тут-то было! Придется нам, парни, затянуть ремни до этой… Как ее, Лол?
- Балд…
Мудреное чужестранное слово прозвучало не очень внятно, так как Лол правил лошадьми и сидел впереди, спиной к остальным, а голоса не повысил.
- Как?
- Да тише ты! – Сох и Баг дружно зашикали на товарища. – Хэла разбудишь, а он ведь всего с час как задремал.
Сио был шумлив, простоват и к тому же слегка туговат на правое ухо из-за неудачного падения еще до своего Посвящения. Ему бы давно уже следовало привыкнуть к подобным замечаниям, но куда там! Он обижался как ребенок минуты две, потом густо краснел и не менее получаса предавался молчаливому самопорицанию. Впрочем, при желании утешить его было нетрудно.
Бессовестный Нарн сказал как-то смеха ради, что у Медведя (так за глаза прозвал он здоровяка Сио) отбито не только ухо, но и мозги в придачу. Хэл это услышал. В тот день на его уроке Равновесия раскаялся каждый, кто хоть уголком рта улыбнулся неуместной шутке, не говоря уже о шутнике, который лишь чудом не откусил себе язык. Великий мастер питал к Сио с его громадным телом, тяжелым, широким костяком и невероятным трудолюбием откровенную слабость, прощая ему те странности характера, которые ни за что не простил бы никому другому.
Вот и теперь, когда в кибитке повисло хрупкое молчание, Хэл знал наверняка, в какой миг у могучего детины начали гореть щеки и хотел потушить пожарище, признавшись, что вовсе и не спит, да опасался, как бы тот не возомнил, будто потревожил драгоценный сон Великого мастера и, не слушая никаких заверений, не отдался черной меланхолии, которая и без того уже витала в душном воздухе.
- Да нет, вроде, не разбудил, – сказал, наконец, Баг шепотом, и Хэл перевернулся на другой бок с нарочно глубоким, протяжным вздохом.
- И даже не храпит, – помолчав, прибавил Баг о Хэле с какой-то робкой проникновенностью.
- А он никогда не храпит, – заметил Сох.
- Не то, что некоторые… Да не смотри ты на меня так, Сио! Храпеть и мы с Сохом здоровы, чего уж там! Так сколько еще осталось до этой Балдэр…
- Балдэрвил, – тихо, но на этот раз отчетливо подсказал Лол.
- Придумают же! Язык сломаешь!
- К вечеру будем всяко, – заверил безбородый.
- Всю ночь ехали через лес, Хэл глаз не сомкнул, теперь – целый день прямо по балке, жрать нечего, а все зачем? Чтобы снова получить пинка под зад? – протянул Баг и мрачно усмехнулся.
- Сегодня нам повезет, вот увидите! – попытался ободрить товарищей неунывающий Сох.
- Считай, что повезет, если нас не сожгут как колдунов, не вздернут как бродяг, не затравят собаками как попрошаек и даже не намнут бока хоть просто так, потехи ради, как принято поступать с иностранцами в местных селениях. Вот и Сио не даст соврать…
- Ну, зачем ты так, Баг? – прервал его Сох укоризненно. – Посмотрел бы я на тебя…
- Вот уж нет, не посмотрел бы! – Баг снова понизил голос, но от этого лишь отчетливей зазвучали грозные ноты гнева. – Довольно я на его синяки насмотрелся. Уж ты прости меня, брат Сио, но я бы терпеть не стал, а навалял бы этим выродкам так, чтобы век помнили – в другой раз неповадно будет. И пусть с меня потом хоть Посвящение снимают! Сюда бы их, этих наших умников, чтоб им здесь ребра пересчитали да в вонючей канаве искупали! Небось, тогда другую песню запоют про благодать Великого Духа!
- Баг, брат, успокойся, – попробовал вступиться сам Сио, и думать забывший про свои обиды и давно зажившие синяки. – Да что с тобой такое?
Но Бага прорвало.
- У Великого Бо оно, конечно, красиво написано, кто же спорит! Только на деле выходит, что нас тут уже и за людей не считают, а мы – давай, развлекай их, хоть так, хоть эдак. Развлекаться-то они мастера! Вот приедем в эту хренову Балдэрвал, покажем им пирамиду, фляки и флипы – им понравится. А покажи задницу – понравится еще больше. Но, как ни старайся, а зажарить человека живьем или содрать с него шкуру им все равно приятнее. И не говори мне, Сох, что они не виноваты! Скажи лучше, если ты такой умный, чего ради было принимать Посвящение, плыть за море, трястись на ухабах, подыхать с голода? И уж вовсе не возьму я в толк, почему для этих пирамид, фляков и флипов, которыми у нас дома забавляются лишь малые ребятишки, непременно нужен Великий мастер Равновесия! Не довольно ли с Нижнего Мира наших великих мастеров, скажи, как тебе кажется?
Сох на этот раз почел за лучшее промолчать, а Сио, хоть и не был видящим, зажмурился и зашептал Великому Духу испуганные извинения (впрочем, всячески оправдывая товарища).
Хэл незаметно обернулся, покосился на них сквозь прищуренные веки и увидел, что белокурый Сох мягко обнял за плечи нахохлившегося Бага, и тот покорно опустил свою косматую огненно-рыжую голову.
Не смотря на усталость, спать Хэлу расхотелось вовсе.
Раньше он полагал, что крамольные мысли приходят на ум ему одному. Правда, подобные мысли нередко посещали его и дома, в Ландэртонии, где для них, казалось бы, не было повода. Наверное, потому-то он и приписывал их собственной бунтарской натуре. А теперь, слушая Бага, Хэл не удивился вовсе. В самом деле, тот лишь высказал наболевшее у всех, и всем как будто даже полегчало. Подивиться стоило бы скорее столь долгому молчанию огнегривого холерика – ведь это он нашел тогда беднягу Сио в сточной канаве, а минуло тому уже четыре месяца. В ту невеселую ночь Баг только пообещал отныне не отпускать здоровяка одного не то, что за водой – даже в кусты до ветру.
А лето выдалось тяжелое: то холод и дожди, то жара и слепни, местность пустынная, народ по большей части злой и одичалый. Акробаты спешили на юго-запад, надеясь посетить три больших торговых города за то время, пока будет длиться праздник урожая и осенняя ярмарка. Из-за этой спешки они до предела сократили стоянки, измотав и себя, и лошадей. Разминаться как следует было некогда, мышцы затекали и ныли, от постоянной тряски, толчков, лежания и сидения на дощатом полу болели кости, а мысли, что лезли в голову, как ни ворочайся с боку на бок, упорно возвращались к одному единственному вопросу: Зачем?
Ради позорных представлений на деревенских площадях за горку ячменных лепешек, жалкой профанации, после которой больно смотреть в глаза друг другу? А в городах и того хуже: местные жрецы как с цепи сорвались, только и вопят в один голос о колдовстве и соблазне, и стражники захлопывают ворота прямо перед носом. В одном лишь Мардольфе и удалось дать полновесное представление – там варят лучшее в краю пиво, любят ярмарки и канатоходцев. Но что, опять же, могли показать ландэртонские акробаты веселой пьяной публике, кроме дешевой пародии на свое собственное искусство? И пародия пришлась по вкусу, за нее хорошо заплатили.
А о том, чтобы обойтись без унизительного фарса, Хэл и помыслить не смел. Он хотел еще вернуться домой со своей труппой, туда, где их ждет настоящая публика и настоящее искусство. Снова встретить восход у пропасти Гоэ, танцевать над Храмовой площадью – одной этой надежды было довольно, чтобы вынести все тяготы пути, все унижения!
Так может быть, и не стоит искать иного смысла, и единственная цель странствия – в возвращении? Подобная мысль вполне в духе Великого Дара и всего ландэртонского культа. Неожиданно для себя самого Хэл вдруг взглянул на нее без всякой иронии.
В какой-то миг ему показалось, будто он нащупал, наконец, некий высший смысл, и тотчас же подумалось о том, что труппа у него великолепная, лучше и быть не может. И он поймал свое сердце на чем-то непривычном, очень похожем на нежность, когда услышал смущенное:
- Ребята, давайте все же поедим, а то в животе бурчит.
Застенчивый голос принадлежал Сио.
- Хэл спит. Может, подождем? – неуверенно отозвался Лол.
- А мы поделим на пятерых и оставим его долю.
- Не надо ничего делить. Все ваше. Я уже ел сегодня, – забыв о своей роли спящего, вмешался Хэл.
Три пары глаз уставились на него удивленно и недоверчиво.
- Утром их было пять, а не четыре, и я позавтракал один, когда вы ходили купаться, – соврал он вполне убедительно для всех, кроме Соха.
- Неправда, – мягко сказал белокурый, глядя Хэлу прямо в глаза. – В последний раз ты ел позавчера.
Хэл не привык, чтобы ему перечили, и почувствовал раздражение, но мигом раньше поймал себя на странной неловкости. Лгать он не любил, и еще меньше ему нравилось чувство, что стояло за этой дурацкой ложью.
- Ну, хорошо, – Хэл сел, обхватил руками колени и заставил себя улыбнуться. – Я пощусь сегодня, потому что отдал свою долю, если это так важно для вас. И урчание в моем животе ничуть меня не заботит.
- Ты встретил кого-то в лесу?
Товарищи Хэла даже на месте подскочили.
- И впрямь странно для такой глухомани, – усмехнулся он с напускной непринужденностью, обреченно сознавая, что теперь уже отступать некуда. – Только пока вы купались в реке, я успел повстречаться со слепцом.
- Со слепцом? Откуда он мог взяться?
- Не хочу портить вам аппетит, но сцена была не из приятных, – решился, наконец, Хэл, втайне понадеявшись, что откровенный рассказ избавит его душу от глубоко затаившегося в ней тяжелого осадка.
- Я разжег костер, чтобы заварить травы, и вдруг слышу – кто-то продирается напролом через чащу. Думал – кабан. Он выскочил из зарослей ольшаника прямо на меня, чуть-чуть не налетел. Оказалось – человек. Лохматый, голый, исцарапанный, а вместо глаз – кровавые язвы. Похоже, как будто их ножом вырезали. Руками машет, в одной что-то сжимает (я тогда не разглядел), и как заорет: «Еды! Дайте еды!» Видно, на запах дыма бежал, думал, что тут кашеварят. Ну, я и дал, прямо в руку вложил. Тут он как швырнет на землю то, что в другой руке держал, и – наутек, через поляну. А мне до сих пор ни есть, ни пить не хочется. Так и вижу перед собой его язвы…
Хэл грузно замолчал и возвратил Соху пристальный взгляд (вот, дескать, тебе твоя правда). Но белокурый казался скорее озадаченным, чем подавленным.
- Мы на реке были, недалеко, а ничего не слышали: ни треска сучьев, ни крика.
- Думаешь, мне все это померещилось? – Хэл пошарил рукой позади себя. – Вот, полюбуйтесь, что обменял на мой хлеб этот несчастный.
Вещь, которую Хэл положил перед товарищами, заставила их разинуть рты. Они увидели узкий длинный ремень на темной, изящной, гладко отполированной ручке.
- О Великий Дух! Да это же кнут! – воскликнул потрясенный Сио.
- Хлыст, – поправил Хэл. – И притом не дешевый.
- Для лошадей! Им бьют лошадей! – воскликнул потрясенный Сио.
- А то ты не видал никогда! – поддразнил его Баг.
- Мы вон своих и без битья скоро загоним, – воспользовавшись моментом, подхватил Лол. – Им бы тоже выспаться пора как следует. Воронок уже еле плетется, а дорога плохая.
- Он захромал? – мигом встревожился Сио.
- Нет еще. Хорошо, что ты перебинтовал ему ногу!
Но Сио, завзятый лошадник, забыл обо всем на свете и поспешил перебраться к Лолу, чтобы подбадривать своего измученного любимца.
- Что скажешь? – обратился тем временем Хэл к Соху, не сводившему глаз с его нечаянного приобретения. Тот как будто бы не слышал.
- Бред какой-то! – буркнул Баг.
- Что – бред?
- Голый слепец носится по бурелому, размахивает хлыстом и требует, чтобы его накормили! Полная бессмыслица!
- А, по-моему, просто злая судьба, – возразил Хэл задумчиво. – Представь себе: у путника была дорогая лошадь, богатая одежда и, наверное, золото. Его ограбили, да еще и ослепили. Говорят, это такая боль, от которой сходят с ума. Уж лучше смерть – вот о чем я думаю, когда вспоминаю его язвы!
- Хэл! Да ведь это похоже на знак! – словно очнувшись от наваждения, вскрикнул Сох. – На дурной знак!
Легкий, едва уловимый ветерок пробежал у Хэла по спине и замер.
- А я и не знал, что ты такой суеверный! – словно одеяло, натянул он на лицо свою широкую улыбку. – Впрочем, если наши дела и дальше пойдут в том же духе, может статься, и мне начнут мерещиться дурные знаки в каждом сучке и коряге. – Улыбка Хэла ожила и засияла. – Прости, брат: похоже, я все же испортил тебе аппетит. Выкинь из головы.
- А ты выкинь это, – шепотом попросил Сох, косясь на злополучный хлыст, словно на гадюку, что приползла забрать Хэлову душу. – И зачем ты только взял его?
- Вот уж точно, – проворчал Баг.
Хэл подумал о том, что столь тонко сработанную вещицу при случае можно и продать, но промолчал. Как бы там ни было, гладкая темная ручка отчего-то казалась ему верхом изящества. Он поспешил убрать эту красоту подальше с глаз товарищей и снова улегся. Было жарко, привычно скрипели колеса, хотелось, наконец, забыться в этом мареве, уснуть и проспать до самого заката.

Что касается Балдэрвила, надежды Соха оправдались совершенно. Акробаты добрались туда к раннему вечеру, встречены были радушно, дали представление и выручили на удивление много. Место с непонравившимся раздосадованному Багу названием оказалось не какой-нибудь захолустной дырой, а очень большим и богатым селом, почти что городом. Здесь имелись свои собственные ремесленники, и у оборотистых жителей водились денежки. Балдэрвильцы и сами ездили с товаром к соседям на юго-запад, и гостей не дичились. Путников ожидала отличная харчевня и постоялый двор. Хэл и его товарищи мечтали о подобной роскоши так долго, что почувствовали себя как сошедшие на сушу моряки после затяжного плаванья.
Бойкая черноглазая хозяйка сама выбежала им навстречу. Она уловила настроение приезжих с первого взгляда и расстаралась, как могла.
- С таких славных молодцов грех и взять дорого! У меня нынче аж четыре комнаты пустуют. А коли сторгуемся, – красотка лукаво улыбнулась Хэлу сочными губами, видимо, признав в нем главного в компании, – так и пятая отыщется.
- Спасибо, не нужно, – ответил он, отчего-то задержав взгляд на этих губах, нижняя из которых была полнее верхней и откровенно выдавалась вперед. – Обычно мы берем одну на всех.
- За четыре маленькие я прошу как за одну большую, – хозяйка удвоила свою заманчивую улыбку, обнажив молодые крепкие резцы. – Так поздно никто уже не пожалует. Что ж кроватям пустовать? Я и белье свежее постелила.
Услышав про кровати и белье, акробаты растаяли, словно снег на солнце. Столковались на том, что Сох и Лол переночуют в одной комнате (они сами вызвались), а остальные разместятся отдельно. Гости выбрали стол подальше от входа, в глубине полутемного зала, расселись и заказали ужин из хлеба, сыра, свежей зелени и тушеных овощей, порядком разочаровав хозяйку своим небрежением к мясным блюдам и не польстившись даже на яичницу. Смириться с этим ей было нелегко, и она принялась расхваливать достоинства нежнейшей на свете местной ветчины, говяжьих отбивных и копченого поросенка под чесночной шубой с таким пылом, словно защищала свои собственные прелести, оскорбленные возмутительным невниманием, как будто такое и впрямь было возможно при столь глубоком вырезе блузы и тугой шнуровке корсажа.
Соху, как всегда в подобных случаях, пришлось выступить с разъяснением деликатного вопроса. Уразумев, что пятеро статных молодцов боятся животной пищи, словно яда, хозяйка на миг потеряла почву под ногами.
- Так жонглеры вы или монахи? – спросила она, отвесив свою нижнюю губу на манер коровьего вымени. – И что за вера такая, когда пост круглый год?
- Дура ты, Мэдб! – вступились тут из-за ближайшего стола по соседству. – Это же ландэртонские акробаты: кто из них скоромного отведает, как пить дать башку свернет, а ты им – свой окорок! Тащи, чего велено, а окорок и нам сгодится! Верно? – говоривший повернул к приезжим лицо, утопавшее в косматой ржаво-рыжей бороде, жесткой и непроходимо густой, точь-в-точь как у Бага, когда тот порой переставал бриться с досады на глушь, холода и дикарские нравы местных жителей.
Хэл и Сох, не сговариваясь, ответили вежливым кивком и переглянулись, приятно удивленные такой осведомленностью и хоть прямолинейным, но верным пониманием сути дела.
- Ну а пиво-то можно? – почти безнадежно спросила хозяйка, собираясь уходить. Нижняя губа ее поникла так, что Хэлу стало совестно.
- Можно, – улыбнулся он ободряюще. – Принеси.
- Светлого или темного?
- И того и другого.
Хозяйка воспрянула духом.
- А у меня и мед есть. Хотите? Я вас угощу, – предложила она, снова взглянув Хэлу в глаза беззастенчиво и даже как будто озорно.
- Не откажемся.
Другого ответа от него никто и не ждал.
- И правильно, – одобрил рыжебородый, любовно обняв узловатыми пальцами ручку своей кружки. – Мед у нее нынче удался на диво, за душу берет, чисто песня. Мэдб! – крикнул он вслед хозяйке. – И мне принеси!
Тут присоединились и его молчаливые приятели. Тем временем пожаловали еще трое посетителей из местных. Однако черноглазая хозяйка оказалась быстра, как горная коза.
Оголодавшие странники по достоинству оценили свежайший овечий сыр и теплый хлеб с хрустящей румяной корочкой, оттенив их вкус ячменным солодом. Когда же дело дошло до меда, гости почувствовали себя как дома, ничуть не хуже, чем завсегдатаи.
- Скажу по чести, вы утешили мое сердце! – рыжебородый снова повернулся к акробатам. – Давно мечтал поглядеть настоящих ландэртонцев. Слыхал-то я про вас много. Заезжали к нам ваши когда-то в старину. Деды, почитай, пешком под стол ходили, а помнят.
- Да разве ж забудешь такое? – сказал кто-то тихонько. – У нас жонглеры все больше дурачатся, а тут…
- Красота, – договорил другой голос, и в нем уже дрожали хмельные, восторженные слезы. – Господи, ведь какая красота!
Хэл мигом прокрутил в памяти все проделанные фигуры и усмехнулся. Ему вдруг захотелось расспросить о красоте поподробней, но чуткий Сох вовремя приложил к губам палец:
- Молчи, прошу тебя!
И Хэл промолчал. Он вспомнил, как однажды в такой же вот харчевне после жалкого представления какой-то нищий пьяница уже твердил ему о красоте, целовал руки и отчаянно заливался слезами. «Что ты со мной сделал? И зачем я только живу, Господи?!» – спрашивал он. Хэл не смел отнять у него своих рук, сидел и думал растерянно: «А я – зачем? Для того, чтобы ты лишний раз почувствовал себя ничтожеством? Таким же ничтожеством, каким себя чувствую я…» Вспоминать об этом было и грустно, и совестно. А Сох сказал тогда, будто пропащий пьяница плакал оттого, что родился видящим, но загубил свой дар.
Хэл осушил до дна кружку и обернулся вокруг. Сальные свечи на столах горели неровными, чуть коптящими огоньками, освещая кружки, плошки, кувшины, мозолистые руки с широкими пальцами и заскорузлыми ногтями, но лица и фигуры целомудренно отступали в полумрак, откуда, Хэл знал теперь, многие глаза поглядывали украдкой на приезжих с тихой приязнью и молчаливым восхищением. Но еще лучше знал он, как тонка грань между этой благородной степенностью и хмельными откровениями, выворачивающими душу наизнанку, рвущими сердце жалостью, стыдом, презрением…
Так, на смену благодарности явилась тревога, странная, похожая на предчувствие чего-то большего, чем он мог сейчас помыслить.
Горбатые большеголовые тени кривлялись на стенах, дрожа, раскачиваясь, словно силясь оторваться и украдкой соскользнуть вниз. На миг Хэлу почудилось, что иные из них уже здесь, среди людей. Или это летучие мыши носятся под потолком?
Внезапно прямо перед ним выросло лицо хозяйки, большое и яркое, и в каждом из черных глаз колебалось по огоньку.
- Я забыла предупредить, что пить его надо не спеша, – она взяла из руки Хэла пустую кружку и приблизила к его лицу свечу.
- Он такой сладкий, – виновато улыбнулся акробат, чувствуя, что язык плохо его слушается.
- И крепкий. Если ты посидишь еще, то не сможешь подняться – он ударит тебе в ноги. Пойдем, я провожу тебя в спальню. Ты выпил уже довольно.
Все вокруг дрожало и качалось: тени, стены, ступени. Тело было как не свое, и Хэл перестал его замечать. Он не помнил, как добрался до постели. Кажется, по дороге женщина поддерживала его за плечи, а он в ответ обнимал ее за талию. Кажется, она что-то шептала ему на ухо, он что-то отвечал, но потом провалился куда-то, мгновенно, слепо и бесследно.

Хэл обнаружил себя абсолютно голым, в темноте, под ворсистым шерстяным одеялом. Рядом кто-то дышал. Повернувшись, он ощутил незнакомый, как будто дымный запах и женское тело, теплое, мягкое. Тоже голое.
- Не спишь? – вполголоса спросила хозяйка.
Хэл торопливо отодвинулся и сел на краю постели.
- Ты что, так и бросила их всех? – глупо удивился он, вспоминая сумрачный зал, рыжебородого, столы и руки с кружками.
- Они уж храпят давно: твои – тут, по комнатам, а наши по домам. Видишь, темень какая? Часа три пополуночи, не иначе.
- Голова болит, – заметил Хэл, спуская ноги на пол.
- А больше ничего не болит? – ехидно поинтересовалась женщина.
Соображал он туго, но, нащупав на простыне сырое пятно, вскочил как ошпаренный.
- Что это?
- Молоко! – засмеялась она, схватив его за руку и притягивая к себе. – Ты что, совсем ничего не помнишь? Да ты подмял меня, как кобель, даже раздеться не дал!
- О Великий Дух! – простонал Хэл. – Что я сделал!
- Ничего страшного. Коль согрешил, так на исповедь сходишь.
Хэл не в первый раз слышал подобное выражение и знал его смысл.
- Я же язычник, забыла? – бросил он зло. Но она продолжала смеяться.
- Дело твое. По мне так будь ты хоть сам черт! Я как тебя увидела, Хэл…
- Откуда ты знаешь мое имя?
- От твоих друзей.
- Их ты укладывала в постель так же, как меня, подстилаясь вместо перины?
- А ты ревнуешь?
- Зачем ты опоила меня? Ты что-то всыпала мне в кружку с медом, верно?
Ее смех злил его все больше и больше. Не успев подумать, что делает, он прижал женщину к постели, сдавив ей пальцами горло:
- Говори, что ты мне подсыпала!
- Пусти, задушишь! – прохрипела она. Хэл ослабил хватку.
- Мужской корень, только и всего, грубиян!
Женщина слегка обиделась.
- Зато ты – сама нежность, – не остался в долгу Хэл. – Как, должно быть, сладко превратить мужчину в скота без разума и памяти! И часто ты так развлекаешься с постояльцами? Со мной, язычником, это сойдет тебе с рук, а свои-то, глядишь, и донесут на тебя куда следует. За приворотное зелье. Не боишься?
Попробовав на своем горле крепких Хэловых пальцев, женщина стала ласковее.
- Ну, не ругайся, – заворковала она ему на ухо. – Я ведь не думала, что так выйдет. Это у тебя с голодухи. Твои акробаты мне сказали, с едой у вас было плохо, да поздно я узнала. Выпил ты много, так ведь сам захотел. А порошочек свой я тебе всыпала, чтобы ты любил меня крепче. Я ведь сразу заметила, что приглянулась тебе…
- Дура, – выговорил Хэл, но уже без злобы.
- Скажи еще, что я шлюха!
Она щекотала ему спину волосами, прижимаясь все теснее.
- Принеси мне свечку. Мне надо на задний двор.
- Сейчас, милый. Вот, надень это. Я провожу тебя.
- Не надо. Чего доброго, нас увидят вместе.
- Никто не увидит, все спят. Никто ничего не узнает, – шептала она. И Хэл понял, что в эту ночь от бесстыжей бабенки ему не отвязаться.
Ни луны, ни звезд не было в плотном, черном как сажа небе. Хэл подумал, что в такую ночь он мог бы уснуть прямо на земле, или на конюшне, а то и остаться в зале с достойнейшими местными хлебопашцами, гончарами и кожевенниками, свалиться под стол и спокойно проспать до рассвета. А теперь его ждала Мэдб, и сбежать от нее он уже не мог. Виной тому, как ему казалось, были ее губы, в основном нижняя, и проклятое снадобье.
Хэл ощущал его действие все отчетливей, и чем больше он к себе прислушивался, тем крупнее бежали мурашки у него по спине, а внутри поднимался жар, но не те сладкие, горячие волны, что помнило сердце – этот жар до груди не доходил, было в нем что-то вязкое и липкое.
Хэл с вечера заметил во дворе колодец; на ощупь отыскал его, достал ведро воды и вылил на себя в надежде охладиться. Но противный навязчивый жар словно того и ждал – он превратился в зуд, все возрастая и усиливаясь, и ни сдержать, ни уговорить его было невозможно. Хэл задрожал, слыша стук собственных зубов, которые сейчас с упоением ярости впились бы в горло подлой бабенке, отдавшей его на растерзание слепой стихийной силе, что бродит теперь в его крови, зудит в паху и безудержно рвется наружу, распаляя и доводя до безумия. Молниеносным кошмаром мелькнула перед ним беспомощно изогнутая шея с распахнутой раной, красной как ненавистные губы, и на своих собственных ему почудилась тошнотворная кровавая сладость.
В животе шевельнулась знакомая с детства щекотка. Хэл пошатнулся. Жаркая неукротимая сила на миг вышла из него и повисла над головой душной тьмой, как бы ожидая, что он станет делать дальше.
Голова нестерпимо кружилась. Так, бывало, мальчишкой стоял он на остром гребне скалы, куда забрался в азарте, не разбирая тропы, и, холодея от ужаса, ощупывал взглядом все выступы и провалы на предстоящем спуске. «Нет, я не сорвусь. Я слезу!» – говорил он себе. И теперь, отгоняя от себя призрак собственного безумия, Хэл сказал твердо: «Будь что будет, Великий Дух, но не допусти меня причинить ей вред!» Ответил ему вновь нарастающий в ушах гул крови.
Они поднимались в комнату молча, только поскрипывали под ногами половицы. Хозяйка прихватила с собой маленький глиняный кувшинчик и спрятала в рукаве широкой сорочки, но Хэлу было мало дела до ее секретов – от ее торопливого дыхания его снова бросило в жар.
Заперев дверь, она извлекла свой сюрприз.
- Я подогрела немного меда. Горячий он еще вкуснее. Попробуй, – невинно предложила женщина.
- Оставь его себе. С меня довольно твоих зелий, – процедил он сквозь зубы.
- Не сердись! Я только хотела, чтобы ты крепче…
- Знаю. Буду крепко.
Он рывком стянул с себя одолженную хозяйкой сорочку и задул свечу.
О, как ненавидел Хэл эту женщину, проваливаясь в ее трясину, чувствуя, как плотно смыкается над ним болотная жижа тьмы! И когда, собрав все силы, ему удавалось вынырнуть, холодная ярость дышала ему в уши живым существом, стучалась в мозг. Он скрипел зубами и возвращался во тьму, находя в ней спасение, и ему легче было ощущать эту жадно разверстую под ним плоть как черную торфяную топь, через которую он остервенело пробирался, цепляясь за редкие кочки, чем сознавать как женщину, что всасывает его, капля за каплей, задыхаясь от исступления, захлебываясь и всхлипывая, превознося над обоими своими мужьями и всеми любовниками, называя богом.
Бесконечным и гиблым казалось болото, но оно внезапно иссякло. В светлеющей рассветной мгле встали перед Хэлом черные глаза, и в них блаженно теплились все звезды, что скрывало в эту ночь плотно зашторенное небо. Они беззвучно смеялись. Сердце Хэла затеплилось в ответ таким же смехом, усталое и счастливое.
«Эла», – прошептали его губы. Звезды насторожились и вмиг попрятались.
Другая женщина лежала рядом. С глазами, как перезрелые сливы, с темными дебрями спутанных волос на измятом одеяле. И бескрылой жалостью отозвалась в нем кокетливая линия чуть приоткрытого рта, как отзывались, не смолкая, незажившие язвы вырезанных глаз на лице слепца, в чью руку он вложил свой хлеб, лишь бы не смотреть на эти язвы. Обессиленный, Хэл не пытался понять, что общего между одичавшим в глуши своих мук калекой и ею, и даже не презирал сейчас свою дурацкую жалость, а это было для него почти покоем…
- Кто такая Эла? – спросила женщина, поворачивая к нему любопытное лицо.
От волос ее пахло потом и глубоко въевшимся дымом коптильни. И этот самый запах так долго подспудно томил Хэла, казался непонятным, загадочным, влекущим!
Он поглядел на нее через плечо.
- Это твоя женщина? Ты ее любишь? О Господи! – она вдруг испуганно отпрянула. – У тебя глаза демона!
«А лежа на тебе я был богом!» – мысленно усмехнулся Хэл.
- Уходи – попросил он. – Пожалуйста, уходи!

Опять скрипели и повизгивали колеса. Кибитка вздрагивала, встряхивалась на ухабах и пригорках. В проеме неплотно задернутого полога мелькала листва осин и берез, уже тронутая желтой охрой. Лишь дубовые кроны стойко несли свою густую тяжелую зелень. Дорога бежала между лесом и длинной чередой убранных полей. Сентябрьское солнце поднялось высоко, но золотая щетина скошенной пшеницы еще поблескивала росой. Над продрогшей за ночь землей стелились последние пряди рассветного тумана. Пахло сыростью и соломой.
Хэл лежал среди дремлющих товарищей, между Сохом и Багом. Вытянувшись навзничь на старой попоне, скрестив ноги и заложив руки за голову, он думал…
«Правду сказал Баг: нас не считают за людей. От нас берут ровно то, чего хотят, как эта плотоядная красотка с постоялого двора, а мы и рады стараться. Точно шлюхи!»
«Скоро домой!» – сказал Сох перед представлением в Хэмгальде, и все согласно заулыбались. «Если постараемся сейчас, и нам хорошо заплатят, то унижаться больше не придется», – вот что стояло за этими словами! И постарались они на славу: акробат ведь, словно продажная женщина, умеет безошибочно чувствовать и исполнять желания тех, кто хорошо платит. Стоит ли после этого удивляться, что местные жрецы величают акробатику не иначе, как «искусство низкое, плотское и греховное»?
Да, на остаток пути денег хватит с лихвой. Скоро – домой. Там, дома, ждет народ, готовый благоговеть перед величием служения мастеров Равновесия, и жрецы, которым даже не представить, каково это – пройти через мир, где торгуют хлебом и плотью, скотом и трупным мясом, грехами и молитвами, жизнью и смертью – пройти и не продаться. Там, дома, можно будет опять роптать на обычаи, сомневаться в культе, отгораживаться от тех, кто рядом, горой пережитого и невысказанного, лишь бы не сознаться самому себе, как когда-то – ей, единственной, прикоснувшейся к его тайне: Великий мастер Хэл – просто трус. Ничтожный трус и предатель!
Отчетливо, как никогда, вспомнилось вдруг Хэлу путешествие по Нижнему Миру с отцом, плотно запечатанное в памяти отцовской смертью. Представления… Их было много. И каждое рождало обожание и трепет. Тогда, к своим четырнадцати годам уже догнав отца ростом, Хэл понял, почему такого маленького, сухого, невзрачного на вид человека называют Великим. Его движения были подобны музыке, он вырывал их из сердца так легко, стремительно и безжалостно, с такой изящной небрежностью, что его боготворили и … проклинали. Да, проклятья сыпались на него не единожды, за его нечеловеческие трюки Зага не раз называли демоном, дьяволом во плоти, грозили расправой, а он смотрел на всех глазами смертельно раненого, того, кому уже нечего терять. Наверное, он никогда не зал страха. Он был готов умереть в любой миг, и смерть играла с ним так долго и красиво, что при желании сын успел бы научиться у него многому.
Вместо этого Хэл научился страху у отцовской смерти.
«Я боюсь высоты», – сказал он Эле. Но разве таково имя его страха? «Я ненавижу акробатику!» Чего он только не наговорил ей! А потом сбежал от нее как мальчишка, с глупым чувством уязвленной гордости, мстя ей и себе, прикрываясь долгом и снова прячась в убежище отцовской смерти.
Он боялся любить отца, пока тот был жив, боялся любить Элу даже в мыслях, пока не осквернил в своем теле памяти о ней…
Любовь – смертельная рана, и она страшнее самой смерти. Но тому, кто любит, бояться нечего – ему нечего больше терять. Хэл видел это в глазах своего отца, в глазах Элы. И разве сам он не задыхается, не сходит с ума от боли, в которой уже неразличимо сплавились ревность, горечь, стыд, тоска, жажда? Разве не безумие – бояться того, что носишь в самом себе, в собственном теле, в крови, в сердце? Зачем же так жестоко терзать себя?
В жестокости к себе Хэл подражал отцу и, похоже, преуспел. А Заг изливал в своих прекраснейших импровизациях тоску по любимой жене, погибшей так рано, что его сын совсем не помнил матери. Но навсегда запомнил Хэл одну непреложную истину: нет ничего выше искусства Равновесия, когда оно рождается из страдания и поднимается над ним его же силой.
Так не в этом ли крылся для Хэла смысл хождений в Нижний Мир, всех унижений и самоуничижений? Сердце его собирало боль, словно трава – росу, бережно сохраняло и скапливало, пока, наконец, переполнившись, не раскрывалось. Тогда приходило вдохновение и отрешенность, и свобода, тогда творил он свои воздушные шедевры, объясняясь в любви священному Искусству, той любви, какой, наверное, никогда не любил свое божество ни один жрец.
Тут мысли Хэла остановились, и он почувствовал, что чаше его сердца для полноты не хватает лишь капли.
- Сох! Мастер Сох, ты слышишь? – позвал Хэл тихонько.
Он не знал, что скажет белокурому акробату, и сказал бы любую чушь, лишь бы поглядеть в его глаза – так хотелось сейчас их ясной синевы! Но Сох сладко дремал, завернувшись в дырявое клетчатое одеяло. Наверное, ему снились тихие залы храма Равновесия, жена и дочь. И Хэл остался один на один со своей переполненной чашей.

- Хэл! Сох! Вставайте, Альгрэг!
- Что?
Сох вскочил, растерянно оглядываясь. Перед ними на корточках сидел Баг. Полог был задернут. Снаружи царил шум: говор, смех, крики, топот ног и мерные лошадиные шаги по мостовой. Да, несомненно – по мощеной улице!
- Как, мы – в городе?
- Объезжать его долго и дорога там вся размыта, – подал голос сидевший впереди Сио. – Вот мы и решили: чем животных наших гробить, так лучше представление дадим. Да нас уже и пригласить успели, а отказываться невежливо: в полдень, на Соборной площади…
- Великий мастер, ты слышишь? – не на шутку возмутился Сох. – Они решили! С каких это пор…
- Нас приглашают на праздники к условленному часу, да еще так любезно, что невозможно отказаться? – перебив его, подхватил Хэл и с наслаждением потянулся. – Но ты же сам твердил всю дорогу, что когда-нибудь нам повезет по-настоящему. Вот и повезло! Чем ты недоволен?
Объяснить подобную несуразность Соху было не по силам, но жизнерадостный городской шум спросонья резал ему ухо, а в беззаботное добродушие Хэла отчего-то не верилось.
- Похоже, как будто ты уже дома – вот твое тело и сердится, что не может догнать тебя! – Баг похлопал белокурого по плечу. – Извини, брат, что разбудил тебя так резко, да все не решался, а теперь уж скоро на площадь въедем. Публика ждет.
Гомон толпы снаружи, за тонким пологом, становился все громче.
- Здесь ждали к празднику труппу местных канатоходцев, – оставив Лолу и лошадей, и обожание прохожих, Сио решительно нырнул в глубь кибитки и уселся рядом с Багом. – Ждали еще вчера, да те запропастились где-то. А городской голова забеспокоился и с утра пораньше послал двоих своих людей вперед по дороге, разузнать, что там стряслось. Слышали вы когда-нибудь такое? – Сио засверкал глазами и, казалось, вот-вот начнет жестикулировать, поэтому Сох, очутившийся к нему куда ближе Хэла, на всякий случай отодвинулся. – Ну, те и встретили нас. А как узнали, что мы – ландэртонцы, так чуть умом не тронулись от счастья. «Слава, – говорят – про вас идет, да только мы и поверить не смели, что к нам такие мастера пожалуют. Ну, а если правда, так ту труппу и ждать нечего: не пойдут они по вашему следу, где им с вами тягаться, не дураки ведь!» Наобещали они нам от имени города и денег, и гостиницу, и угощение, и что торговать на площади к полудню уже не будут, и что приготовят все как следует для представления, да и назад помчались.
Сио несколько сник, вспомнив о том, каково досталось от своих всадников их молодым красавицам-кобылам при этой обратной скачке.
- Вот и посмотрим, правду ли они сказали, – неловко скомкал он свою радость.
А Хэл, как ни в чем не бывало, заулыбался в ответ согласно и как-то даже слишком уж спокойно.
Перед въездом на площадь кибитку встретили двое упитанных, до блеска выбритых мужчин, одетых так, как бывают одеты в Нижнем Мире слуги очень богатых и знатных господ, однако, степенностью и чувством собственного достоинства мало уступавших самым именитым ландэртонским мастерам. Эти чопорные особы от имени городского совета пожелали видеть главу труппы. Хэл вышел, обменялся с ними приветствиями и любезностями, после чего по их предложению отправился посмотреть последние приготовления к действу и пропал надолго. Толпа на площади шумела нетерпеливо и взволнованно. Акробаты, сами того не замечая, мало-помалу тоже начали волноваться и, чтобы успокоиться, занялись разминкой прямо за кибиткой. Наконец, Великий мастер вернулся. Вид у него был такой, что все застыли как вкопанные.
- Канат они натянули слишком низко. Я велел испытать его на прочность грузом и поднять, – сообщил Хэл. – Все сделано на совесть. Мы можем выступить здесь как дома.
- Как на Празднике Равновесия? – осторожно уточнил Сио.
В глазах Хэла вспыхнуло гордое пламя.
- Оставим ли мы, в конце концов, дешевые фарсы местным жонглерам? Или так и не посмеем дать Нижнему Миру то, ради чего посланы?
- Мы посмеем все, на что решится твоя воля, Великий мастер. Приказывай! – сказал тогда Баг, и остальные, один за другим, склонили перед Хэлом головы.
- Сделаем впятером то, что делали дома на последнем Празднике. Сох – крайний левый, Сио – средний в цепочке. Все ясно? Танец остается за мной. Представьте, что перед вами – наша Храмовая площадь.
Акробаты встали в круг и, взявшись за руки, слились в мгновенной как выстрел молитве. Сердца их встретились в ладонях и забились в такт, приподнимаясь над растущей лавиной гвалта.
- Шесты! – скомандовал Хэл. – Идем!
При виде пяти атлетически сложенных, затянутых в темные трико мужских фигур толпа сладострастно застонала. Пока Хэл и его товарищи медленно двигались между рядами расступавшихся перед ними нарядных горожан, этот похотливый стон напористо лез в уши, разрастаясь до воя и визга.
Переведя взгляд с каната, протянутого между соборной колокольней и крышей высоченной Ратуши, на лицо Великого мастера, Сох невольно вздрогнул: не огонь – добела раскаленная сталь сверкала в глазах Хэла.
«Как дома!»
Сколь звонка и чиста тишина Храмовой площади перед Праздником Равновесия, сколь целомудренно молчание ландэртонского народа – не утонет в их прозрачности ни шаг, ни вздох. Ну, а здешняя публика жаждет удовольствия, исходя слюной в предвкушении острых ощущений. Что ж, извольте, Великий мастер Хэл вам это устроит. Осторожнее! Ощущения и впрямь будут остры, можно ненароком и пораниться.
Пока акробаты, выстроившись в линию на одинаковой дистанции, еще собирались и примерялись, толпа, неугомонная в своем восторге, продолжала вопить, рукоплескать и подбрасывать шапки. Но стоило Хэлу, оттолкнувшись от мостовой с места и отпустив шест, взлететь на канат вровень с колокольней – вся площадь под ним словно подавилась воздухом.
Властная, неодолимая сила ударила в сотни животов, заставив их прилипнуть к позвоночникам, и, подобно распрямившейся пружине, подхватила и рванула ввысь второго в цепочке, человека-коршуна с серебром в черном оперении резного профиля. И когда его приземление по соседству отправило первого акробата выше башенного шпиля, короткого отчаянного вдоха ошеломленной публики оказалось довольно, чтобы лишить веса третьего, похожего на бурого медведя, заставить его вспорхнуть на канат, словно воробей – на ветку, и зашвырнуть человека-коршуна так, что он свернулся в точку на голубом полотне полуденного неба.
Подчиняясь неведомой силе, что играла телами акробатов и дыханием стоящих внизу, зрители помогли взлететь четвертому, поддержали третьего, устремившегося вослед второму. Пятый, самый стройный, белокурый и длинноногий, благополучно очутился в нескольких шагах от конька ратушной крыши, и толпа облегченно выдохнула, но тут на свое место из полета вернулся первый, послав товарища себе на смену и разделив его участь с приземлением второго.
Начались вихреобразные фигуры из вертикальных и горизонтальных оборотов. Вплетая в сложный орнамент своего танца все новые и новые трюки, меняясь местами на канате и в воздухе, акробаты так уверенно держали ритм, так отчетливо выделяли сильную долю, что зрителям слышались барабанные дроби, и сердца их стучали в такт так же дружно и слаженно. Солнце выглядывало из-за редких тонких облаков, внезапные лучи его слепили, но ритм приходил глазам на помощь, будил другое зрение: не пять маленьких темных силуэтов – пять ярких светил царили над площадью.
Когда четверо из пятерых, взявшись за руки, легко, словно на крыльях, слетели на булыжную мостовую, приземлились по-кошачьи упруго и отошли в сторону, публика глянула на них оторопело, но тотчас снова задрала головы, против воли завороженная одинокой фигуркой, оставшейся наверху. Та вернулась на канат после очередного взлета и, погасив отдачу, выстояла, не шелохнувшись.
Что-то запредельное было в этом одиночестве, что-то жуткое – в этой непостижимой власти над вибрирующей силой, исходящей из каждого человека, из солнца, из самой земли и повторенной в туго натянутой в воздухе опоре. Акробат стоял как вкопанный. Все туже и туже натягивал он невидимые нити, сосредоточенно, безжалостно и чутко, точно музыкант – ослабленные струны, пока каждый не почувствовал давление в центр собственного тела, пульсацию и головокружение вознесенного на высоту, взятого за горло ее холодными цепкими пальцами. Тогда белокурый снизу метнул товарищу шест прямо в руки, и, оттолкнувшись от каната, маленькая одинокая фигурка обернулась черной молнией. В мгновенье ока рассекла она скрывавшее солнце кучевое облако, и солнце ответило ей ослепительно острым лучом.
Это было невероятно как в сказке. Люди, смотревшие на акробата, вдруг потеряли землю под ногами, ощутили вдохновенную яркость полета к солнцу, восторг свободы и другое, желанное головокружение, то, которого не страшатся, а ищут, то, по которому узнается любовь. Она длилась всего миг, слишком внезапная и прекрасная, чтобы в нее поверить, слишком непохожая на все, что зовется ее именем, чтобы не отомстить за нее.
Опускаясь, оборот за оборотом, чувствовал Хэл, как натягиваются нити, а когда он завершил фигуру, натянулись до отказа и задрожали. Канат, приняв его, повторил их болезненную дрожь, но Хэл снова выстоял. Тишина под ним теперь не то что звенела – кричала, разверзаясь ужасом. «Ты не человек! Человек так не может!» – слышал Хэл ногами, спиной, успокаивая дрожь отчаянного напряжения.
Он понимал, что стоящие внизу считают его сверхъестественным существом или бесплотным духом, способным забавляться людскими страстями, ничем не рискуя, и не вопят об этом во всю глотку лишь из трепета перед его могуществом. А все оттого, что он дал им глотнуть неба. Но Хэл не сожалел о своем даре – лишь о человеке, обескровленном и раздавленном, поднять которого силился и силился каждым новым взлетом.
Ловя в очередной раз брошенный Сохом шест, он вдруг вспомнил залитую пьяными слезами багровую физиономию нищего, что когда-то целовал ему руки; потом – лицо отца, немного бледное, но спокойное и счастливое, вот только не помнил, когда и где видел его таким, а видел так явственно… Но внизу ждала публика.
Поставив шест концом на канат, Хэл присел, чуть качнулся вверх и, завернув в высоком прыжке самое компактное заднее сальто, какое ему когда-либо удавалось, достиг верхушки шеста большими пальцами ног в позе на корточках. Балансируя, он начал выпрямляться, столь плавно и медленно, что толпу, до сих пор остолбенело наблюдавшую резкие броски и неожиданные выверты, охватило такое смятение, словно акробат своими движениями вынимал из нее душу. Несколько голосов разом громко ахнули. Шест резко накренился, соскользнул с каната, и тот, кто купался в зените и рассекал облака, словно подстреленный, рухнул на камни.
Но прежде, чем дикая боль иглой прошила ему позвонки и колени, Хэл вспомнил, когда он видел это безмятежное счастье на отцовском лице. Оно было мертвым.
Люди вокруг закричали. Завизжали женщины, товарищи-акробаты бросились к распростертому навзничь телу. Под ним расплывалась темно-алая лужа. Сох опустился на колени, слезы стояли в синих глазах. И уже чужие, незнакомые люди бежали со всех сторон. Потрясенные, не желая верить в необратимое, они рыдали в голос, оплакивая Человека, которого никогда не знали, и с ним – всю трагедию, всю бездну человеческую. Акробат не поскупился, причащая зрителей ее ужасающим величием.
А Хэл уже ничего не слышал и не видел.
«Покой!» Высоко над болью своего преломленного тела, над площадью, над миром улыбнулся он, и еще покорно раскрылись с тихой надеждой его посиневшие губы: «Покой…»


Рецензии