Тень жены Тухачевского

 ТАМАМБАЙ- ГОРЕЛЫЙ ЛЕС


        В повести  «Тамамбай – Горелый лес»  я рассказываю о непростой, но нисколько не несчастной жизни  тамамбайцев, хорошо понимавших, что выпало им жить не в центре Вселенной, а  только в  одной целинной глубинке Северного Казахстана, вдалеке от железной дороги, вдалеке от рек и озер,  в 135 километрах от ближайшего города.

       Но при этом мои тамамбайцы  - упертые, напроломные, абсолютно советские;  они идут в ногу со временем настолько, насколько  им  это возможно, с коэффициентом поправки на их географическую удаленность от центров глобальных свершений.
 
       Время действия-  начиная с 50-х годов (кто помнит раньше?), с переходом в настоящее время.
 
       Тамамбай - это Время и Ваятель судеб. (Сказано мною для тамамбайцев, рассыпавшихся теперь по всему свету...)


      Обращение к тамамбайцам:

если вы меня тут найдете, прочитаете, пишите мне в "рецензии",  и мы вместе сделаем литературный памятник нашей малой Родине.
 
По-моему, "неизвестный читатель" в моем списке читателей - это вы. Зарегистрироваться очень просто, если вы до компа и этого сервера добрались, то и это сделаете!

       Поначалу главы представляю разрозненными, в зависимости от того, как они пишутся. 
       Мне самой интересно, что получится.



Глава четвертая

ТЕНЬ ЖЕНЫ ТУХАЧЕВСКОГО

Во вступлении к повести "Тамамбай- Горелый Лес" на мою просьбу
рассказать, кто помнит Тамамбай  еще раньше моих воспоминаний, откликнулся  старший из известных мне  земляков,  дядя Ваня Диц, мы когда-то  соседями были.
        Да вообще-то Тамамбай был такой маленький, что мы все соседи были: или через дорогу жили, или огороды задами сходились, или вот так,  наискосок друг от друга  дома стояли.
Ивану Ивановичу в августе этого года будет восемьдесят. Приветствия и поздравления ему можно будет послать через его дочь Лиду Шембергер на «одноклассники» или на «проза.ру».  Он будет сердечно рад общению.

Иван Иванович очень многое помнит, и про жену Тухачевского он мне рассказал. И я еще не раз буду в моих воспоминаниях ссылаться на его подсказки.

От него  я поняла  про жену Тухачевского, что, образно говоря, это всего лишь  тень от нее у нас была,  и всего лишь один нечеткий отголосок  воспоминаний о ней у нас остался.
Может, даже и этой  ее тени  не было в нашем  Тамамбае, поскольку  ее пребыванию именно у нас я нигде документальных подтверждений  не нашла.
Но о ней,   о «жене Тухачевского»,  дядя Ваня   от своей матери,  тети Паулины знает, а она всех видела, кто до войны и после  войны через наш Тамамбай своей  дорогой прошел.

Оставшиеся бесфамильными в памяти тети Паулины осужденные женщины,  размещались в соседнем Алабие, а работали  у нас  току. Они приходили к ней  за молоком, у нее была корова. От Алабие до нашего тока  - семь километров пешком, от тока до нас - еще два километра,  за поллитровой бутылкой молока.

Те, бывшие городские, бывшие красавицы, бывшие  ухоженные дамочки, партиечки, счастливицы при бывших знаменитых мужьях-коммунистах,удачливых заслуженно, верных строителях социализма, а  позже отверженных, расстрелянных,  растоптанных по  бездорожьям и лагерям, они, их жены, тысячами и тысячами вынужденно повторяли путь  своих мужей.

Не всех жен расстреливали, но всем срока давали, ссылали  жить и работать в   мало приспособленные к существованию места, туда,где местные жители, сами  беднейшие из беднейших, и часто сами тоже оставшиеся по таким же причинам без своих кормильцев,  именно к таким шли те женщины, чтобы попросить молока и поговорить без надзора,  осторожно, учитывая, насколько можно местным открываться.

И то было в 38 году, когда женщины, бравшие  молоко у тети Паулины, сказали ей, что среди них находится «вторая жена маршала Тухачевского», ее Юлией(1) зовут. И показали ее тете Паулине.

В их разговорах она больше молчала. Такая же, как все, с худым до угольности лицом, с вытянутыми сухожилиями  на шее, с горящими в пустоту глазами, то ли во внутрь себя, то ли в никуда обращенными.  Такую фотографию той Юлии Кузьминой я в интернете отыскала и по ней сделала это описание. Других же сведений о ней я не нашла. Она была "вторая", и маршал жил с нею "так", правда, целых восемь лет. Ну, и это все про нее. Все, что осталось про нее.
Она недолго тут в наших местах пробыла, ее дальше куда-то отправили, вроде, в Кустанайскую область.  На  место одних женщин других пригонали, им часто места меняли. И те,  другие,  приходили к тете Паулине  и тоже разговаривали с ней. А она позже, сыну, дяде Ване из тех разговоров многое пересказывала, а он все запоминал. И мне  недавно рассказал.
 

Именно этот, не проверенный, не подтвержденный документально эпизод пребывания "второй жены маршала Тухачевского" в моем Тамамбае, встряхнул меня пристально оглянуться   назад,  на село моего детства, оставшееся в прошлом, я   вгляделась в его полузабытые силуэты, услышала из собственной памяти  исчезнувшие звуки имен, уже канувших в Лету  односельчан, среди которых я росла.

Кто были, собственно, те многие и многие люди, что еще на моей памяти приезжали в мое село - и уезжали из него, как будто Тамамбай - это  какая-то узловая станция была, а не степная бездорожная деревушка?
Я представила себе, каким  ее, Юлии Кузьминой, пребывание, то есть, отбывание ссылки  у нас могло быть.

Есть книга «АЛЖИР», она большими буквами пишется, потому что сокращенно обозначает "Акмолинский лагерь жен изменников Родины" - ее мне летом 2014 года в Казахстане в музее АЛЖИРа подарили, - там восемнадцать тысяч женских имен названы и об их судьбах рассказано.
Представила себе  на основе прочитанных воспоминаний, оставшихся в живых "жен, изменников Родины",  их детей и очевидцев,  свидетелей и современников тех лет моей страны. И еще   по  собственной  памяти о  тамамбайских жителях, пребывавших там в   моем детстве.

Да, это была глухая безжорожная деревушка-аул, но  сколько я себя  помню, в нашем,  далеком от больших дорог Тамамбае, всегда шло бурное переселение народов, то есть, переселение семей.
Но мы, наша семья  приехала туда  уже добровольно(!),  на политической волне того послабления,  когда  мой брат Яша по амнистии из Сибири  домой вернулся осенью 1955 года, и государством  стало  дозволено  из колхоза  уезжать, и нам, немцам, тоже, стало можно переезжатьс ограничением  на расстояние до ста километров.
Вот мы тогда из колхоза имени Ильича, село  Ильинка, уехали из него аж за двадцать пять километров в этот тогда самый спасительный для нас Тамамбай. 
С нами туда Ионовы переехали, с их Наташей и Лидой я пошла вместе в первый класс. Еще  Варька Волкова с  родителями переехала,  и баба Ганя Булатова со своей дочкой Нюркой, ставшей в  Тамамбае передовой дояркой, - все мы тогда из той богатой Ильинки рванули «в черт-те какой ТаЛамбай»(2): хоть Ильинка и  была большущей  деревней на берегу Ишима, а Тамамбай всего лишь аул-пупырышек №2 посреди степи и с одним тополиным маяком, без воды, без другой какой зелени, зато - не колхоз.
Это надо было понимать.

Я недавно,  слушая один хороший гитарный концерт, - две сестры-болгарки и француз,- в соседней от меня церкви, с прекрасной акустикой,  где слушатели,   затаив дыхание, внимали  каждому звуку старинных гармоний, стала накидывать на обратной  стороне какого-то письма тот единственный в тогдашнем Тамамбае перекресток на пересечении его двух коротеньких улиц и сбоку попорядку подписывать имена. Сам собой отметился  квадратик школы, массив конторы, медпункт, магазин,-  все в одном большом доме, клуб... он появился позже. Кузница и баня поместились за огородами  в сторону  тока, он был далековато, но мы бегали туда часто. С юга в сторону Ясновки — большая животноводческая ферма, семь длинных баз,  молоканка и высокий ветрогон,  он  качал у нас воду до установления двух дизельных водокачек.

К прямоугольничкам и квадратикам землянок у меня набралось шестьдесят шесть фамилий,к ним имена  всех старых и малых тогдашних  тамамбайцев сами собой вписались, плюс несколько фамилий я не смогла расположить «на  жительство», но они были у нас, я  их  помнила. 

Музыка в церкви и в моей душе звучала  светло и - голосами односельчан.
Детская память -острая, в Тамамбае я жила с пяти до одиннадцати лет, и Тамамбай и тамамбайцы стали моим прорывом в большую, сознательную   жизнь.
В той  первой моей памяти мерещится мне, как  я вместе с матерью по доскам, перекинутым с одной булыжины на другую, (другим способом   после дождей ни к какому дому было не подойти), ходила к  немцам Классенам.
Они оказались образованные и ужасно строгие, моя мать тоже легкостью не отличалась,  и она с ними,  рассуждая возвышенно о Библии и вере, по-моему, не сошлась  в религиозных  позициях. Но Классены нас приветливо приглашали еще к ним приходить.
Только  тот наш визит к ним остался единственным, потому что вся эта семья и все их дети, с которыми я хорошо сошлась, вдруг быстро из Тамамбая исчезли, как не бывало их всех  там.

А в их бараке скоренько  две новые семьи поселились.  Эти были  с Урала, и они приехали к нам по какому-то особому разрешению,  были радостные  и в надежде, что здесь они теперь надолго обустроятся и им пойдет  легче. 
Наверное, такие же, как и мы были, с ограниченным правом в выборе места  жительства.
 
А про тех Классенов сказал мне теперь дядя Ваня Диц, что, хоть это и был тогда уже 56 или 57 год, но их тогда опять сослали еще подальше, именно за их религиозные убеждения, они были меннониты и не хотели становиться другими...  Может, потому я их запомнила, что они тогда для меня исчезли так внезапно.

А вот эстонку Эльзу Мироновну я успела хорошо запомнить. Ее землянушка  с маленьким окошком на четыре шипки стояла напротив нас. Эльза Мироновна  всегда была в свежих кудряшках и разговаривала  приятно.  Она к нам часто ходила, а мы  к ней , и она показывала  настоящие фотокарточки дамы в платье складками и со шляпкой на голове и на запястьях браслеты, и даже веер в руке у нее был. Эльза Мироновна довольно объясняла, что это - она на карточках. Мне даже не верилось, что это она могла быть раньше такой молодой и  пышной. Хоть теперь она как раз радостно собиралась «домой, домой, к дочери» и вскоре действительно свободно уехала, обещавши всем писать. Писем от нее ждали.
Она некоторое время переписывалась с моей матерью и еще несколькими женщинами, и действительно прислала всем свои новые карточки. Она была опять в шляпке, в хорошем пальто с высоким воротником и сумочку, фу-ты, ну-ты, в руке держала. Только сама она не стала снова молодой и была вовсе невеселая.  В письмах она отчаянно писала, что ее дочка отказалась признать в ней мать, потому что без нее выросла  и не понимает, кто эта старая женщина такая.
А потом от Эльзы Мироновны перестали приходить письма. Вроде, как и не было ее никогда.
Она была  „культурная женщина“, - так вспоминали о ней. И она была жена царского офицера, который в Красную Армию перешел, но был расстрелян, а она просто его жена была, и такие мучения пришлось за это ей принять.
И почему?
И почему ее дочка где-то там должна была оставаться, а Эльза Мироновна здесь о ней сколько лет тосковала?

Таким вещам тогда еще никто объяснений не давал.  Кое о чем начинали  говорить, но не договаривали.
Недоговореность взрослых об их другой, - не тамамбайской жизни,-  витала в воздухе, но детскому осмыслению не давалась. Недоговоренные, не допонятые  случаи застревали  в сознании узелочками, они давили, создавали неудобства. Трагичность тех невысказанностей, их безысходность  объясняют, в каком всегоссударственном напряжении жили мои взрослые односльчане в таком захолустном, казалось бы отдаленном от больших событий уголке нашей страны.
Их подспудные страсти духа и борений, порывы  воли и бессилья под крышкой государственного пресса  кипели в сердцах людей, как и  в е з д е,  и, как везде, они были невидимы лишь на первый взгляд, и, может быть, еще более невидимыми оставались они для нас,  детей  пятидесятых,  шестидесятых лет. 
При всем нашем  тогда «оттепельном» детстве  взрослые бдительно держали перед нами  невидимый барьер к их недавнему прошлому,  незримые грани  которых - «дальше не спрашивай», -  я много раз  на себе чувствовала.


В  ту взрослую, не таЛамбайскую жизнь было непросто проникнуть.
В нее предупредительно не пускали.
Но  мне всегда хотелось за не тамамбайскую жизнь выпрыгнуть, заглянуть, узнать что-то из той, большой жизни. Я же рано и точно знала, что есть  еще много других мест и явлений, и все они  не только географически есть, но  духовно, нравственно, социально где-то есть.
Но сам реальный, конкретный Тамамбай моего детства был для меня  - каким?
Я в том концерте планчик его на бумажке  для себя прикинула, восстановила, вспомнила.  А чем  жизнь была  наполнена, где и как она проходила? Перечислить — пять пальцев на одной руке хватит. Тот перекресток и  десять мазанок по каждой его  стороне, большая животноводческая ферма, где я все и всех знала, старые и новые трактора и поля за селом, совхозный ток с разбросанной  сезонной техникой,  контора, где по утрам мужики до начала работ собирались,  управляющий нашим отделением №2,  магазин, в котором нужно в очередь вовремя встать и удержать ее, пока мать по хозяйству все не сделает, а так же - моя школа и учительница-свет в окошке, - Елена Демьяновна, -вот и весь внешний мир моего детства.
Я рано читала книжки из клубной бибилиотеки. Дядя  Володя Бельцов(?)  просил меня их пересказывать, и я это добросовестно делала, а то еще не выдаст  новые.  Вот книги и были для меня  тем конкретным истоком про  сведения из «не таЛамбайской» жизни. Но, если мне что-нибудь «не таЛамбайское» - не каждодневное   в самом Тамамбае попадалось, то взрослые опять же не раскрывались, не давали мне объяснений.
Опять же моя мама, она знала и рассказывала из своей жизни детям много, но только как байки, как интересные, часто экзотические эпизоды ее невольных путешествий-убеганий, а, если я хотела  про что-то более важное в ее рассказах узнать, она становилась раздражительной, отгоняла меня прочь и говорила, что ей надо делом заниматься, да и мне тоже.

Это уже когда мне самой лет сорок было, она выплеснулась детям.

Как я теперь понимаю,  у нас в Тамамбае перебывало много нестандартных людей, остававшихся нестандартными даже в том, что, позже, уже в «хорошие годы», некоторые из них  только  тенью от самих себя оставались, и  сами их, эти тени, нестандартными были.
Люди,   попадая в наш Тамамбай из какой-то другой жизни, иногда упоминали что-то о той, о другой жизни, но  говорить мало кто решался, и уж, конечно, не со мной, с дитем или с другими, такими же  детьми,  им говорить.
Мне запомнились  только отголоски каких-то разговоров,  только какие-то намеки на что-то, по которым я теперь могу понимать, что те мои односельчане были - репрессированные, а мой привольный степной Тамамбай, к сожалению, как многие и многие другие прекрасные места жительства, благодатные края для свободного, трудолюбивого человека — были всего лишь местом их принудительной высылки.

А тогда  в детстве все отголоски или тени реальностей того иного бытия скапливались  в моей памяти как  «узелочки  к фотографиям», и оставались   вопросами   про наши собственные тамамбайские реалии. Кто даст на них теперь конкретные ответы?

У  близкой к  нашей семье  русской бабы Гани и ее дочки, передовой  доярки Нюрки, висели в их землянке под потолком  в больших рамах яркие Нюркины Почетные Грамоты со знаменами, серпами-молотами, Лениным и Сталиным и колосьями пшеницы, такие красочные.
А потом баба Ганя и Нюрка переселились в новый домик.
Нюрка его купила на свои, заработанные! 
И в нем они развесили по большим стенам  много групповых фотографий, и отдельно несколько больших портретов, все под расшитыми рушниками.  Вроде, деревенские люди на них были, часто очень добротно одетые, и про всех баба Ганя мне хорошо рассказывала. 
А один портрет мне особенно понравился. На нем был бравый военный, просто красавец.
«А это сынок, сынок мой Феденька, майором был».
Слово майор я услышала тогда в первый раз. Нет, наверное, я уже знала, что оно обозначает воинское звание, просто, «почти живого» майора я увидела в первый раз.
Я спросила бабу Ганю: «Вы говорите: «был». Он что - на войне погиб?»
Как она горестно зажалобилась: «Ах, детынька, если бы на войне! Сделали его виноватым ни за что. А теперь правда открылась, невиноватый он был.»
Баба Ганя была интересная рассказчица. Я попросила ее мне рассказать, в чем он был «невиноватый».
Она торопливо остановилась, махнула против меня тоненькой-претоненькой рукой: «Да не могу я об этом рассказывать. И Нюра ругает, чтоб про него ничего не говорила».


И еще один  острый случай-узелочек  с фотографией и недоговоренностью к ней в моей памяти застрял. Фотографии  у многих долго прятались или уничтожались, чтоб не навредить, оставшимся в живых. Но  в конце пятидесятых, когда людей стали более-менее из землянух в  дома переселять, стали  у них и старые фотографии на стенах появляться.
А у нас в землянке только отцова, с паспорта малюсенькая, почти неразличимая, к уголку какой-то картинки прилеплена была. 

А у тех же Дицевых получилось иначе.
Вот они, молодой тогда дядя Ваня с женой и детьми, и с матерью тетей Паулиной, та, что жену Тухачевского у нас в Тамамбае запомнила,  въехали в новый домик на новой улице, где    многодетные  семьи  новоселья справляли.
И там у тети Паулины  над  ее  кроватью  вдруг я увидела портрет изысканного человека, невиданной в Тамамбае внешности: причесанного не по-таЛамбайски, а так, как  в  книжках, и одетого очень благородно.
Тот портрет даже в их новом  доме  показался мне чужеземным, по ошибке не неровно беленой стене  вывешенным.
«А кто это?» - вылупилась я.
«Мой муж.»
«Ваш муж такой?» - Тетю Паулину я знала всегда, она была похожей на  мою мать: еще  не старая, очень скромно одевающаяся женщина,  зимой в темном, а  летом в  белом платочке с кружевцем, и тоже мало смеялась.
По моим понятиям «такой муж» тете Паулине  не подходил.
«А где он теперь?» 
Тетя Паулина повторила мой вопрос: «Где он теперь?» - Она внимательно посмотрела на меня в упор и  кратко ответила: «Он умер. Давно. - Потом добавила: - Еще до войны». Будто, чтобы я запомнила это. И чтобы  дальше не спрашивала.
И это получился  почти единственный мой разговор с нею, оставшийся у меня в памяти. Сама необычность  формы ведения разговора запала мне в память,  взгляд тети Паулины мне в глаза.
В таких разговорах бывали моменты, когда, еще ребенок, а понимаешь: больше расспрашивать нельзя.  Тетя Паулина рано ушла из  жизни. 

Пусть поздно, и моего Тамамбая почти нет, но я хочу для самой себя понять, что же в моей деревне тогда происходило, каким было место и положение моих односельчан в  политических катаклизмах большой страны, и я хочу рассказать, как тамамбайцы  несли свою судьбу. 
Я  осознаю с благодарностью и печалью, что они,  взрослые  люди моего села, сознательно берегли нас, детей,     от знаний об их собственной недавней истории и от того  вчерашнего, советского, покаянного  крестного хода 1956 года, остановившегося на полпути к полной правде. 
На этом полпути  сосланные, прибитые-присохшие к нашей степи люди, порой  принимали на себя образ и подобие «эх, я - дяревня, аул заср...»,  и продолжали уже  в 50 - 70 годы  жить  загнанной в географический угол  таЛамбайской задрипанной жизнью, в которой  просто трудно было применить на  себя хоть частицу  от высоких достижений современности или  «успешно» развивать в себе свое большое человеческое  предназначение .

А  нам,  детям, уже, разумеется, жилось  намного легче, перспективнее в   Тамамбае тех лет.
Мне, всему моему тогдашнему поколению было в Тамамбае очень хорошо и  привольно.
Нам и в стране было привольно.
Я  тогда еще ничего не потеряла. 

Хотя росла я без отца, но я не особенно это как потерю осознавала, потому что он умер, когда мне было полгода, а наша гордая мать сумела нас, четверых  детей,  под  ее собственным жестким  девизом «с верой   и  работой -  вперед!" достойно поднять и поставить на ноги.
А, самое главное, во мне, во всех нас, подрастающих, и школой, и партией,  и всем тогдашним государством,  успешно воспитывались надежда и вера в наше абсолютно лучшее будущее, так что  я, и  все мое поколение,  мы -то жили в своем, лучшем Тамамбае!

Почти без каких-либо теней.

Тени вернулись и стали отчетливее, конкретнее, много позже, в перестройку и гласность, когда  мы, уже взрослые, давно сложившиеся, вдруг жадно, как на самопроизвольном гигантском спиритическом сеансе стали вызывать из собственной памяти, из своего прошлого те  далекие и нереальные,  потерянные,  не находившиеся  в архивах и документах, исчезнувшие, казалось, навсегда,  призраки и души  людей,  живших в нашем селе (в нашей стране) рядом с нами, называвшихся нашими родителями, дедами, соседями...

Мы видели Тамамбай в конце 50, в начале 60 годов, если не в розовом цвете, то  уж в голубом и зеленом, это точно: в первый класс я пошла в маленькую, но новенькую школу, и ее специально для  нас, первоклашек, (мы, целых двадцать семилетних человечков в это железно верили) ее ведь тогда  всем селом построили,  молодые женщины ее  обмазали и к первому сентября 1959 года солнечно побелили. 
В конце первого класса нам  уже и  новенькие парты привезли, и теперь нас не втроем, а просторно по двое рассадили. На общем родительском собрании вместе с нами, учениками, учительница Елена Демьяновна объявляла, что школьное образование этим самым  ставилось «на новый уровень».
А  моя сестра в тот год после седьмого класса  поехала в город учиться на учительницу, и этим моя мама  особенно гордилась.
В то лето некоторые семьи начали  строить  собственные домики  с  двускатной крышей «под шифером» и понемногу переселяться из землянух, да еще говорили, что и совхоз  скоро начнет дома строить, и, правда, через один-два года целую «армянскую» улицу у нас построили; и скоро дорогу, щебеночный грейдер  в райцентр нам обещали проложить.
А вокруг недавно созданного совхоза вовсю целина распахивалась,  каждую весну засевались гектары, гектары широких полей, мой брат Ваня получил новенький трактор «Беларусь», и он стоял на ночь у нас во дворе. 
И в других многих семьях в те годы были причины смотреть  вперед с уверенностью. Стабильность, выравнивание приходили в наш  тамамбайский день.

И среди всего этого только  бабка Фочиха, (Фокина), тоже когда-то чья-то жена, так от нас  никуда никогда  не уехала,  она, как остановившись, жила. Она не принимала участия в  жизни,  не видела или не хотела видеть ее, или не верила в нее. Она  жила,   живой тенью  самой себя, не имела  уже сил  что-то в себе или вокруг себя  изменить.
А, может, она не имела сил это самое, «вокруг себя», как  изменившееся воспринимать?
Маленькая и очень худая, вечно замызганная так, что ее боязно было, она семенила по пустой улице (не представляю ее, разговаривающей с кем-либо) в грязных сапогах или каких-то галошах, с  прямой спиной и  опущенной головой, так, что мне казалось,  ее всегда только со спины и видишь.

Вот про нее все знали, что она-то раньше прислугу имела, потому ее и «ликвидировали, как класс». И,  хотя она уже больше тридцати лет у нас  пробыла, она  не держала  корову или поросенка на зиму,  существовала почти впроголодь.  При этом она жила с сыном, и его все звали только Леня или даже Ленечка, и это было, как его кличка.
У нас же для молодых больше входу были обращения Ленька-Ванька-Колька. Этот Ленечка числился трактористом, и, когда он все-таки женился, то все стали вдруг его молодую жену жалеть, говорили, ну, она, бабка,  эту сгноит.
Потому что у них в землянухе и вокруг было жутко неуютно, неухоженно, даже тогда, когда Ленечка с грехом пополам на сабантуях — это стройка дома всем селом, - такой все-таки поставил, то он у них сразу выглядел, как уже старый.
Потому что они ни одного деревца перед домиком не посадили, ни разу оконные рамы хоть какой-никакой краской не покрасили. И в огороде у них всегда  с весны неполотая,  чахлая картошка до  осени мучалась.
Бабка старела, а Леня был...  пьяница самый непродыхаемый и лентяй. Они оба  жили какой-то ненастоящей жизнью. Говорю же, будто тени самих себя.
Причем, если у людей злорадства к бабке, как «к классу» не было никакого, но люди безжалостно осуждали ее и  сына за то, что они не приспособились - в героическом смысле этого слова-  к  жизни и не боролись за себя. 
Большинство наших тамамбайцев пили по праздникам (и без праздников) много. Но уважением пользовались те, что имели в себе  характер «вовремя прекратить»,  кто умел сопротивляться, выживать, кто был хваткий по жизни. Так держали себя на моей памяти большинство тамамбайцев. Такими их помню.
Что там у кого в прошлом было (а у нас у всех что-то было), это нужно было оставить при себе и жить,  жить,  глядя  вперед,  добиваясь этого личного  вперед.

И  жизненной правды ради и сложности ее понимания ради, я должна еще один штрих про бабку Фокину добавить: она, о которой я так пессимистично рассказала, была  д р у г а я.  Вопросительно-загадочной  она осталась в моей памяти  по тому обстоятельству, что часто ходила она в клубную библиотеку (говорила: библиОтека, с ударением на «о») и читала оттуда все книги.
И вот теперь Лида Шембергер-Диц, Ивана Ивановича  дочка, мне рассказала, что, когда она по пионерской тимуровской линии уже в конце шестидесятых,   ходила к бабке Фокиной помогать ей убираться в доме, то  разговаривали они больше о книгах. И один раз, уже совсем слепая бабка Фокина достала из-под своей подушки книгу «Спартак»(3) и дала ее Лиде  почитать (Лида уже знала этот роман) с просьбой,  ей эту книгу после чтения вернуть.
Лида поняла и объяснила это мне так, что та книга навсегда осталась   священным предметом в руках у той слепой  пораженки по жизни бабки Фокиной.

Заключение.
Утро моего духовного  причастия к слову Родина. 
Звучит громко и  уже с определенной оценкой тому утру.
Я очень хочу рассказать  вам о нем, о  моем причастии, с нежностью к моему  детству в маленьком Тамамбае в моей огромной Советской стране.
Первого или Девятого Мая это было?
Кажется,  Девятое Мая еще особенно не  праздновали тогда.
Но для Первого Мая зелень  тополей была уже сильной. И тепло  того утра ощущалось почти летним, скорее к Девятому Мая склоняюсь.
Но, опять же, из детства помню больше это выражение: «Сегодня Первое Мая — День международной солидарности трудящихся, праздник  весны и труда».
В то утро играла во мне и радость весны, и радость скорого лета, и вместе с нею приближение  беспредельной  свободы для разных новых открытий за тамамбайскими горизонтами-окрестностями.
Кружило  меня  в то  утро ощущение активного  восприятия окружающего  мира,  всего того, что было и жило вокруг меня.
  В тот бодрый час, когда  мамка моя уже в летней пристройке-кухоньке на воскресно побеленной печке-голландке, - она ее сама сложила, а кирпичи мы вместе натаскали с одной соседней разваленной землянки, - собралась быстренько оладушки испечь, а я, пока она их  на всю семью испечет, а это были  - Ваня, Витя, мама и я, - Миля уже у нас в городе училась,  я собралась в тот час еще успеть, и тоже быстренько,  на улице побегать  и   проверить, на месте ли  мир-белый свет, и узнать, каким он ожидает меня сегодня.
  Соседский  от нас через дорогу Шурка Табачук тоже  как раз на улицу в резиновых сапожках вышел, и мы вместе пошли лужи мерять.  Смысл был в том, чтобы, продвигаясь по самую верхнюю полосочку в воде придорожной    канавы, идти вперед, а глубина неизвестна, и лужу за ночь еще больше развезло, и надо было чувствовать дно и вовремя успеть отодвинуться назад  или чуть в сторону ступить, не хлебнув сапогом из лужи.
Мы  двумя кораблями в резиновых сапогах от души поплавали вдоль дороги, и солнце при каждом нашем шаге смеялось сотнями смешинок вокруг нас в воде  под ногами.
Скоро выбежала на улицу  тетя Маруся, Шуркина полногрудая мама, она маленького кормила, и позвала его:
«Шурик, айда домой, исти будем!»

Он сразу же почапал домой и громко хлюпал, точно,  успел незаметно для меня хлебнуть. Я крутанулась и тоже набрала воды. Вот моя мать теперь  ругаться будет, это же опять баловство  с лужей было, только новые сапожки портить, мои первые, мне их  в городе недавно купили, 32 размер, года два хоть поносить, мамка говорила. Но моя мать меня звать не будет, мне надо будет просто, когда она оладышки на стол поставит и ячменный кофе с цикорием по большим стаканам разольет, уже чинно за столом сидеть. При этом мне надо было сначала успеть сапожки спрятать. Их можно просушить на крыше сарая, их там ветром продует и они на солнышке до обеда просохнут.

Я быстро полезла по лестнице наверх, а там мягкий ветерок обхватил меня со всех сторон, и от увиденной картины у меня дух захватило,  я, как зачарованная, на верхней перекладине лестницы остановилась перед  открывшимся мне белым светом: за нашим огородом впереди тонких высоких  и очень зеленых тополей   над клубной крышей  трепетал новый красный флаг.
Он развевался на ветру, четырехугольный, праздничный, нарядный.
  Над ним по  синему небу расписался белым следом улетающий вдаль,  реактивный самолет, он своей серебряной точкой летел куда-то далеко через всю мою большую страну. 
И все цвета того утра — красный на зеленом, белый на синем - были без полутонов ясными и  точными. Сильнее всего притягивал к себе цвет красного  флага. Именно такой я видела над Кремлем в Москве, нам в кино показывали. 
Мне было очень легко и  хорошо от флага, от тополей, от спокойного самолетного следа, от легких переливов голубизны над трубами домиков в моем Тамамбае.
За моей спиной сияло солнце на весь мир, мир был   впереди меня, и  далеко от  села, над нежно-зеленой, легко  дымящейся степью, голубели березовые леса.
Радостно, покойно и надежно было мне в тот момент.

Я уже не помню, как проходил тот день дальше. Наверное, у меня все было хорошо. Я все успела, не попалась с мокрыми сапожками мамке под горячую руку, наверное, еще много гуляла с девочками на околице, мы всегда играли там в мяч и  бегали наперегонки, может быть, я копала в огороде свою грядку, скорее всего, успела еще почитать, сидя на той же лестнице, а вечером пригнала корову из стада, наверное, это был нормальный, счастливый день, как многие мои детские дни в Тамамбае. А больше всего запомнился красный  флаг.
...Не зря художники - импрессионисты так упорно над красками, над цветом работают, даже не сюжет их привлекает, не узнаваемые предметы, не  сочетания каких-либо реалий, они красками создают настроение при помощи подбора цветов и располагают они их на холсте так, чтобы зрители от самих красок получали настроение и свое особенное  отношение к действительности чувствовали.
Так и у меня в то утро было.  Без  полутонов.  И без теней.

                Март 2015



1.  Кантор Ю., «Война и мир Михаила Тухачевского», глава 12-я «Семейный    альбом», 2005.

    Выписка из официальной хроники Музея "АЛЖИР" за 2014 год:  "4 августа  Музейно-мемориальный комплекс «АЛЖИР» посетила Гукк Альвина Ивановна, приехавшая в Казахстан из Германии. В Казахстане она проживала в 1951-1994 годы. Ее семья была депортирована в Северо-Казахстанскую область в 30-40-е годы ХХ века. Для нее была проведена экскурсия по залам «Алаш», «АЛЖИР», «Сквозь муки ада», продемонстрированы документальный фильм «Лютый холод «АЛЖИРа» и клип «1937 год. Рано увядшие цветы». В память о музее ей был вручен каталог «Елбасыны; бастамасымен ашыл;ан еді»,  изданный на основе  материалов  основного и научно-вспомогательного фондов." http://alzhir.rz
    Посещение этого музея способствовало  написанию главы "Тень жены Тухачевского" для повести "Тамамбай- Горелый Лес"

2.   Правильно: Тамамбай, с казахского  - «богатое место».
   Часто  неказахи, по простоте своей, для удобства произношения коверкали немного это слово.
    Более поздняя, себе на уме тамамбайская молодежь,  говорила «по- таЛамбайски» или «не по-таЛамбайски», если хотела  пошутить, принизить, опростить, оказать снисхождение кому-то по-поводу чего-то.

3.  Джованьоли Рафаэлло, «Спартак».
   "Спартак гибнет, но идея свободы остается в душах подневольных людей".   
   Этот роман был любим у нас многими поколениями, а так же  благодаря балету А. Хачатуряна  в постановке Ю. Григоровича с Владимиром Васильевым в главной роли (1968).

   


Рецензии
На это произведение написано 10 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.