Дедушка

Ночами ей было очень тяжело: теснило в груди, душно, немела рука, но самое горькое – не было сна. Гена – сын её – ухаживал за ней так преданно и нежно, что соседки по палате диву давались.
 - У тебя, Сергеевна, дочка, а куды ей до этого хлопчика, - говаривала одна из одиноких старушек, что коротали холодную и безпенсионную зиму из-за хворей и безуходности в больничной палате.
- Мамочка, - вытирая холодный пот со лба матери, - говорил мальчик, - может, я тебе грелку дам на ноги, нагреешься… А, мама?
Силы покидали её, говорить ей было трудно, она отрицательно покачивала головой.
- Мамочка, вот свекольник я нагрел, он вкусный, ты поешь, ты же не ела сегодня…
Её землистое лицо покачивается в отрицательном кивке, слабом, неуловимом…
- Мамка, а можно я съем его?
- Кушай, Геночка, - с трудом разнимая сухие губы, шепнула больная.
…К утру, когда робкий зимний рассвет невесело заглянул в палату, её обитатели, утомлённые стонами, храпом, хрипами и скрываемым плачем, спали. Сон сморил и Гену, примостившегося в ногах материнской койки.
Только Анна Петровна не сомкнула глаз. Словно обрывки фильма высвечивались в её памяти воспоминания, до боли явственно, как причуды калейдоскопа, то светлые и радостные, то чёрные и горькие… Нет, не сложилось в её жизни всё. Любила Юрку, а что толку в преданности: пил он и таскался по бабам. Всех её подруг… Да что вспоминать! Мама не выдержала. Так она ей нужна была, как никогда, уже взрослой замужней женщине, грудной на руках… А мама умерла. Отец никогда ей близок не был – чужой, как уличный прохожий, он никогда не интересовался дочерью. Не раз слыхала она, укорял он маму: «Вылупила сучку, себе на радость, кабелю на подстилку, не могла она сына постараться, коза!» Отец не пил, не ругался, всегда был молчалив и насуплен. А чтоб там погладить по голове, ободрить, спросить про школу, подарить чего-то… Он и день рождения ни её, ни мамы не помнил… А служака был – с доски почёта не снимали, красовался он там завсегда, словно на могильном памятнике… Внука никогда не взял на руки, конфетки не принёс.
- Папа, ты хоть бы приласкал Гену, посидел бы с ним, а я за Юрой схожу, а то ведь опять с Лёнькой лишку хватят…
- Ты за кобелём бегать станешь, а я твоего последыша…
- Так ведь внук он тебе, ты же дедушка ему!
- Не просил я тебя меня в дедушки производить. Не терпелось тебе! А я дедушка – дедушка, - у меня жизня впереди, Нюрка!
…А вот она первый раз сынишку к груди приложила! Господи, что же это за музыка звучит! А какие у него глазки, носик! А какой красивый, Боже мой! Как мама радовалась.
…Что это так стукнуло? Господи, это же комья смерзшейся земли колотятся стылым февральским днём о крышку маминого гроба…
Как-то холодно стало, подтянула слабеющими руками на себя одеяло, а Гена проснулся.
- Что, мама?
Молчит мама, только без звука катится серебристой каплей чистая мамина слеза, к уху катится, к левому…
- Я, мама, в туалет побегу, я мигом…
Когда Гена прибежал в палату, мама была мёртвой. Её лицо разгладилось, стало светлее, исчезла прямая линия рта, губы были чётко очерчены, не было на лице того напряжения, которое сдерживало стон и жалобы.
- Тётя Катя, а мама ничего мне не сказала? – глотая слёзы, спросил Генка.
- Ничего, сиротинушка, не сказала: в одночасье ушла…
В полдень пришёл её отец. Высокий, краснолицый, подтянутый, уж никак не дашь ему семьдесят, этакий бравый пенсионер, современник Великой Отечественной, которой теперь сплошь и рядом её участники, прости меня, Господи!
- Знаю, доктор, что умерла. Притензиев не имею, понимаю, от цирроза и рака не спасёшь. А вот как хоронить-то? Паспорта её не имею, где-то у подруги, а может и пропила вместе с квартирой.
- А где она жила, Борис Тимофеевич?
- По таким же, как сама, ханыжкам...
- А внук Ваш где жил?
- Доктор, Вы меня по какому такому праву допрашиваете?
- Я, простите меня, не допрашиваю, я только интересуюсь.
- Могу Вам сказать, доктор, раз Вы любопытничаете: я пенсонер, выслужил 200 гривней, квартира у меня имеется, жену прижил на старости лет, дачка имеется, веду здоровый образ жиз…
- А совесть Вас, Борис Тимофеевич, не мучает – внук на улице, дочь умерла, сын её сирота при живом отце, неужели у Вас…
- Не надо доктор мне про жалость! Меня никто не жалел! Деда и бабку при раскулачке угробили в Сибири, отца в 37 годе за сокрытие соцпроисхождения под пулю подвели, с матерью узнал счастливое детство в полуподвале на Подпольной 26, при оккупации и при освобождении узнал, что такое голод, холод, плётка и пайка в ремеслухе… Сам выбился в люди – никто меня не брал под защиту… Вот и вырос таким, Вы-то небось знаете, как закалялась сталь? Вот так и закалялась! Под товарищем Сталиным, без Бога и без чёрта! И не надо мне про жалость, совесть и другие чувства! Захочет жить, человеком стать, пусть карабкается, как я в жизни… Всего сам достиг, учился, видел, молчал, говорил только то, что надо было и где надо было, кому надо и на кого требовалось – вот и достиг того, что замечен был, пенсию хорошую выслужил, награждался – не без того, на курорты и санатории ездил: всего было. Где вот, доктор, паспорт её может быть? Может, где-то при больнице? В больницу, как у нас, без бумаги и документа никто не возьмёт?..
- А с внуком-то как будет, Борис Тимофеевич?
- Бросьте, доктор, чёрт его не возьмёт!
И послышалось мне, словно откуда-то сверху, велительно, а не просительно: «Прости их Господи, ибо не ведают, что творят!»
Где ты, Гена? Где ночуешь? Ел ли ты, Гена? Если голодно тебе и плохо, приходи к нам в отделение, Тамара тебя покормит, к нам ходит один дедушка, мы его каждый день подкармливаем, чем можем… Приходи, Гена.

8.01.2000 г.   
   


Рецензии