Клетка

/Я не вижу смысла в бесконечном перепиливании решёток, которые мы называем молчанием/ (цэ).

Мой рот всегда разбит им, мои глаза - генеральная репетиция перед вечной слепотой, а лицо повёрнуто ко времени.
 
Хочется иметь хоть что-то вечное, что не потеряешь случайно в толпе и не забудешь в трамвае, отвоюешь у  всего, что вызывает привыкание. То, от чего у тебя останется нечто больше, чем сломанная переносица и запах чужих ладоней. Но ни одному человеку не заполнить пустоту внутри другого, ни одними нитками не зашить дыру, размером с разум, перевитый ремнями отчуждённости.

В прошлой жизни я знал, что одна из самых неприятных вещей - поцелуй с человеком, во рту которого сверкает скука. Он драпирует её улыбкой, пронзительной, как пощёчина, а руки, приземлившиеся на его запястья, чувствуют пульсирование углекислоты в венах. Утренние объятия, как распродажа. На которой я невыносимо одинок.

Разбился стакан с тысячей солнц на его поверхности. Это падает снег. Снежные песни укутали улицы, спички изнасиловали содержимое канистры с бензином - так появилось солнце. Через стол я говорил с преисподней и чувствовал, как рот набивается пылью, горькой, как водка. Всё, что меня окружает и всё, что я делаю - подробности пустоты, втиснутые в цифровой канал связи с адом. Ему стоит сделать одно глотательное движение, чтобы начался новый отсчёт. 

Я с детства ненавидел тактильность, предпочитая визуальный квадрат осязательному. Мне нравилось следить за тем, как свет преломляется на гранях дождевых капель, вальсирует пыль на поверхности комода, а рваная линия кардиограммы становится ровной. Как выходит из человека жизнь, словно дым марихуаны, втянутый в лёгкие. Я запечатывал в свою память моменты боли. Церемония начала муки - это то долгое, что я искал для себя. 
Во мне не было жалости.
Во мне не было понимания.
Во мне не было любви.



Она хотела играть серьёзные мелодии, жёсткие, словно мёрзлая земля. Женщина в её кровати светится то ли от оргазма, то ли от радиации. Между нами только воздух, рассекаемый протягиванием рук навстречу.

Когда я встретил её, мы переместились в иную плоскость координат. Слово "смерть" здесь произносили точно так же, как в моём мире "закат" или "дом", а жизнь была ничем иным, как формой пытки. Наша квартира напоминала заброшенную операционную.  Но мы оба приходили чуть ли не в экстатический восторг от потускневших и выщербленных плит с навеки въевшимися в них пятнами, от бурых, словно от высохшей крови, штор, не открываемых ни днём, ни ночью, переплетения хромированных трубок мебели и холодного блеска стали на коллекции её скальпелей. Здесь в каждом угле обитала смерть, молчаливой гостьей разделяющая наши полуночные ужины.
Мы жили так, словно смотрели кино о мужчине и женщине, изо дня в день совершающих определённые ритуалы. Если бы его пустили на широкий экран, у большинства зрителей посмотреть на это вышло бы всё съеденное за день. Рвота внутри титров, самоубийственные корчи фрагментов.  Я оказался прав, сравнив садомазохизм со всеми оттенками сепии.

Каждое её слово пахло кровью. Я возвёл её безымянность на пьедестал и снял крупным планом. Она стала обезболивающим для моего зрения, потерявшего второстепенность. От её рук исходило тепло - пришлось от них отказаться.
 
Она любила понедельники, тяжёлые, как все наркотики мира. И была вызывающе яркой среди чёрно-точёной роскоши нашей морозильной камеры. От холода на руках распускались синие цветы, а лица казались постаревшими из-за инея на ресницах и растрескавшихся губ. Осень погибала снаружи, выкипев в белое безмолвие, запасаясь достаточным количеством обезболивающего-солнца. Которое, впрочем, не проникало в наше жилище.

Мне снились синие сны, являясь продолжением обледенения.
 
Произносимые ею гласные падали в мою гортань, вызывая звукоспазмы. Мы терялись во времени, и это было прекрасно. Каждый день мы проживали в новом году, пугаясь  преисподней улиц, поседевших к зиме. Город раскалывался на глазах, превращаясь в голод. 
Её голос - цифровая зима, наполненная изысканной речью. Растерзывающий мой разум, осипший и неуклюжий.
Мне хотелось выцеловать из неё печаль, пока она жива. Но я понимал, что ещё в детстве она выпила смерть и плотно подсела. Я касался её обледенелых пальцев, и мои  слёзы серпантином обвивали их, застывая за считанные секунды. Не помню, когда я поставил своей целью вывести её из эксплуатации.

Мои мемуарные загрязнения не сочетались с её именем, её инициалами. Когда всё кончится, от неё останутся только безликие местоимения, заменившие мне безымянность. Я устроил ей прощальные гастроли в жизнь, забыв закрыть окно. За которым падал снег, создавая помехи на окружающем мире, совсем как в советском телевизоре.

Время тянулось канатной дорогой, к которой никто не додумался поднести ножницы. Предательское, безумное время, за которое я успел втянуться в реальность, подвинувшую угол моего зрения в минус. От неё я заразился чудовищной усталостью и многозначительной нежностью.
Целлофановый шок.
Обрывки цветного шёлка на её плечах.

Я читал  Рю Мураками вслух , и постепенно она ассоциировалась в моём сознании с теми трогательными шлюхами, которых грубо трахали японские мажоры. Или с лебедем, которому ломали шею. Моё сознание раздваивалось, как перекрёсток, и я не мог выбрать, по какой дороге предстоит завершить свой путь. Время текло белым шумом сквозь уши, оставляя лишь первородный страх.

Гул крови в остывающих венах звучал, как радиопомехи. Её одушевлённость вышла за рамки тела, оставив мне пустую комнату, дышащую ужасом.  Из одежды на ней осталась только неприглядность. Опускаясь коленями на пыточно-плиточный пол, я смотрел, как  жизнь из неё утекает во внутренности чьего-то потолка, и сквозь выступающие рёбра просвечивает время. Для меня всё заканчивалось на этом прощальном взгляде, длиною в бесконечность коридора. 
Тяжёлая артиллерия джаза сообщала о том, что сегодня Новый год. 

Я работаю ускорителем самоубийств. Я сокращаю дистанцию между желанием и действием.  У меня не осталось сил на собственное безумие, и очень скоро моё среднее анатомическое станет ещё одной надписью с двумя датами - рождения и смерти.


Рецензии