Нет никакого названия этому

               
зла и откровенна наша
красота
дергаются вены, может я не
та?
хватит на сегодня песен о
любви.
ножницы в кармане, челюсти
в крови. ("Аборт Мозга").

Бабушку хоронили на Крещение. В автобусе было так холодно, что казалось, будто всех пассажиров разом уложили в досрочную могилу. Мы с Татой сидели, прижавшись друг к дружке, и смотрели в заледеневшее окно. Только для того, чтобы не натыкаться взглядом на венки, скорбно покачивающиеся на передних сидениях. Автобус подпрыгивал на невидимых спинах лежачих полицейских, и венки подпрыгивали вместе с ним. Никто не плакал, так как бабушкина кончина была ожидаема. “Нет смысла убиваться над тем, кто умер от старости”, сказал отец матери в первые дни после бабушкиной смерти. А я подумала, бабе Капе должно быть грустно от того, что ее последний путь выложен молчанием. 

На отпевание нас не пустили, оставив за воротами церкви. Наедине с венками и водителем, пускающим дым в зимнее, белое небо. Дети не сочетались со смертью, но мы уже знали, что и они умирают.
На кладбище было тихо. Деревья мирно спали под снегом. Величественные снежные шапки укрывали кресты и надгробья: зимой смерть торжествовала над смертью. Даже посиневшие от холода лица присутствующих казались умирающими. Лопаты могильщиков вгрызались в землю, выравнивая неаккуратную яму, и в этой тишине звук лопат был абсолютно ирреален.
Мать подтолкнула меня к гробу. Бабушка выглядела так, точно крепко уснула. Вечно суровое лицо разгладилось, а уголки губ приподняла посмертная полуулыбка. Если к концу жизни она походила на манекен, то сейчас передо мной было спокойное лицо спящего человека. А я ожидала, что зрелище будет не самым приятным. Руки мирно покоились на груди,  лоб охватывала бумажная лента с молитвами. При этом золотой крестик с шеи кто-то снял. Скорее всего, это сделала экономная мать.

 В бабушкиной квартире организовали масштабные поминки. Мы с Татой забились в угол, уткнувшись в свои тарелки, где чинно лежали блестящие блины. Есть что-то кроме мы посчитали кощунством. Но ещё большим кощунством я сочла то, что в моей голове крутилась песенка из передачи “что? где? когда?”, которую я начала тихонько напевать, заслужив возмущенное шиканье.
Взрослые пили самогон, пахнущий жжёной карамелью. Бабушка сурово взирала на собравшихся с чёрно-белого портрета, подле которого чья-то рука уже уместила рюмку с лежащим на ней куском хлеба.
На стадии отпускания полуциничных шуточек и стремительного опьянения в комнате появился новый персонаж. Незнакомая, очень красивая женщина ворвалась в траурно-алкогольное пространство, разом приковав к себе все взгляды. Ослепительно чёрная среди белизны квартирных стен и пёстрых голов присутствующих, она тяжело дышала, лицо раскраснелось, точно от бега. Короткая чёрная шуба её была небрежно брошена на плечи, чёрное же платье туго обтягивало стройную фигуру, а со шляпки спускалась вуаль. Мы с Татой внутренне восхищенно охнули от элегантности и красоты её наряда. И не сразу заметили рядом с женщиной мальчика, на вид чуть старше меня. У него было некрасивое и какое-то нездешнее лицо. Его глаза, тёмные точно спинки жуков-могильщиков, были наполнены безжалостным умом. Губы изгибались в недетской улыбке, щедро сдобренной иронией. Он как будто заранее считал себя лучше всех собравшихся. Я встретилась с ним глазами, но тут вскочила мама, чуть не опрокинув стопку.
- Что ты здесь делаешь?- прошипела она. В комнате разом воцарилась тишина.
- У меня умерла мать, - сделав акцент на последнем слове сказала незнакомка, - Я узнала только сегодня, от Андрея, - она кивком указала на отца.
Тот сразу сделался меньше ростом, столкнувшись с ненавистью маминого взгляда.
- Тебя здесь не ждали. И твоего выродка тоже! - визгливо крикнула мать.
Мальчик побледнел, шепнул что-то женщине на ухо и вышел из комнаты.

Мать продолжала награждать женщину упрёками и просьбами убираться. Народ за столом зашумел. Кто-то успокаивал мать, кто-то с любопытством глазел на незванную гостью, кто-то продолжал вливать в себя самогон. Последних было большинство.
Незнакомка жалобно кривила губы, теребя в пальцах платок. Она казалась растерянной. Я неотрывно смотрела на неё, чувствуя невыносимую неловкость за мать и странную дрожь, перемешанную с участившимся сердцебиением. Словно я нырнула в ледяную воду и не спешу подниматься на поверхность.
Сосед, дядя Ваня, поставил перед ней рюмку, куда щедрой рукой наплескал самогона.
- Пей, - от его голоса она словно бы очнулась, обвела собравшихся тяжёлым взглядом и вышла вслед за сыном. Забрав с собой часть моей личности.
Пару мгновений все растерянно молчали, а потом снова вспомнили о жратве. 

Тата была моей старшей сестрой. На самом деле её звали Таня, но сестре ужасно не нравилось, что её имя созвучно с моим. она стойко отстаивала право на индивидуальность. Меня родители наградили именем Тая. Таня и Тая - ужасно, по-моему. Когда умерла бабушка мне только-только исполнилось тринадцать, я училась в девятом классе, Тата - в десятом. Была зима, мороженое за семь рублей после школы, кассетный плеер с единственной кассетой Пугачёвой, которую мы с ней слушали по переменке. Был кружок по биологии, куда ходили два человека - я и Вокин Артём. С его сестрой Наташкой, лицом похожей на молодого Дробыша, мы курили после уроков за магазином “Маршал”.Биологиня Галина Александровна говорила, что у меня явные способности к предмету, не подозревая, что кружок  - лишь повод приходить домой на час позже. И только поэтому я упорно делала вид, что мне интересны фазы митоза у лука, собирая около себя все больше предметных стёкол.
Артём уныло волочился за мной (сказать "был влюблён" у меня почему-то не получалось). Это было понятно даже без дурацких записок, которые он подкладывал мне в сумку, обрамляя ими своё светлое и нежное чувство. Когда мы склонялись над очередным лабораторным исследованием, его губы, оскорбительно красные, словно перемазанные малиновым вареньем, находились в опасной близости от моей щеки. Его пальцы дрожали, когда он протягивал мне предметное стёклышко, накидывал плотный чехол на микроскоп, скатывал у меня домашнюю по физике. Страх и неуверенность, прорастающие сквозь его сознание, не сочетались с моей жаждой опасности, жаждой чего-то неправильного и запретного. Поэтому очень скоро я принялась его избегать.
Я приходила домой и мне казалось, что я бесцеремонно ворвалась на спектакль в самый разгар действия. Мать моя в юности мечтала стать актрисой, но родители, как водится, на корню затоптали желание ребёнка, отправив её в институт экономики.   
Всю жизнь она трудилась бухгалтером на заводе тяжёлого машиностроения. И со временем становилась всё больше похожа на топорную деталь, отлитую в его цехах. Отец был дальнобойщиком и нередко привозил матери разные вещи, полезные в быту. Иногда он вспоминал и о нас с сестрой. Я до сих пор помню, как в далёком детстве из очередного рейса он привёз мне платье. Белое шифоновое платье, расшитое пластмассовыми “жемчужинами”. Тата получила такое же, но розовое, а мать, по традиции, очередной набор кастрюль.

Вокруг отца постоянно вились женщины. Наш город был устроен так, что на одну единицу мужского пола приходилось десять женского. Если мужик был в придачу непьющим (а такой экземпляр столь же редок, как алмаз “Орлов” в природе), то на него заглядывались даже замужние дамы. Я не знаю, как отца не тошнило от обилия женского мяса. Из них жирными опарышами валились флюиды неумелого кокетства, и это выглядело настолько жалко, что я невольно передёргивалась. “Чувствую себя провинциальной марамойкой в Турции - не знаешь, кому дать” цинично говорил он, раздобрев от самогонки.

С матерью мы были в состоянии перманентной войны. И образовывали опасное соединение истероида и истерички. После ссор она могла не разговаривать со мной неделями, демонстративно покидая комнату при моём появлении. Столь же демонстративно я выгребала запасы успокоительных таблеток, отсчитывала пять штук, глотала их одним махом, а остальные выбрасывала, оставляя пустые упаковки на видном месте. Я хотела, чтобы ее мучила совесть. Любовь накрепко сверсталась с ненавистью и злостью, они мешались внутри, словно суицидальный метал с псалмами. Мне хотелось подарить ей запас голосовых связок, чтобы она не боялась тратить их на разговоры со мной. Или вырвать совсем, дабы её немота была оправдана. Она видела упаковки, злилась, тащила меня в ванную, делать “промывание”. Я отбивалась и рыдала, она кричала, пытаясь влить в мою глотку воду. Потом мы сидели на полу ванной, окончательно примирившиеся. Она гладила мои мокрые, спутанные волосы, а я обнимала её, уткнувшись в халат, вдыхая особенный мамин запах.
Я до сих пор не выношу молчания.

 В детстве мне не пришлось быть узником детсада. Из-за этого, как считала мама, я испытывала трудности в общении со сверстниками. Она всячески подчёркивала мою “неполноценность” в разговорах с подругами, не забыв навесить на лицо гримасу скорби. Нереализованное актёрство давало о себе знать. На самом же деле мне нравилось быть в одиночестве. Кажется, я изначально родилась самодостаточной. Тата иногда посмеивалась надо мной и звала пришельцем, с её лёгкой руки это прозвище прижилось, но мне, разумеется, было по барабану.
В кабинете биологии стоял огромный аквариум. По дну вяло ползала одна-единственная рыбка, почти сливающаяся с камнями. Иногда мне хотелось стать такой рыбкой-наблюдателем, безмолвным и незаметным. Моя независимость притягивала и отпугивала одновременно. Но я не хотела смешивать свои мысли с мыслями других, одноклассников ли, подруг. Я слишком дорожила своей свободой от любого рода привязанностей, с раннего возраста уяснив, что рано или поздно все умирают.

 Если с людьми было тяжело, то со словами нет. Я с детства получала наслаждение от игры с ними. Слова подчинялись мне, я чувствовала их структуру: грубые, выступающие, мягкие, острые, массивные - в моей голове они разом становились послушны и податливы, точно пластилин. Они могли лгать, кружиться в вальсе, падать ниц, исцелять, успокаивать. Моё сознание выделяло их точно так же, как женский организм нечистую кровь. Тексты зрели внутри моей головы и на выходе получались совершенно деструктивными.

Каждое воскресенье я сбегала из дома. Из года в год оно всегда начиналось одинаково: запах жирного борща с кухни , “Пока все дома” в телевизоре, мама, освободившая лицо от косметики, отец, возившийся с очередной моделью для сборки, которые он скупал чуть ли не целыми партиями. А заканчивалось всё тем, что мать устраивала очередное представление, а папа, приняв на грудь, пел в караоке "Владимирский централ”, заглушая мамины отрепетированные реплики. Тате было проще. Ей на момент моих побегов уже исполнилось восемнадцать, и она спокойно переехала к своему бойфренду. Я же уходила на затон, где могла спокойно почитать, сделать уроки или выпить запрещённый коктейль из банки. Иногда я представляла, как умру прямо здесь, среди остовов ржавых кораблей и подъёмных кранов. Смерть уравнивала человека и машину. Мне казалось, что и моё тело после смерти покроется ржавчиной. Что и меня точно так же забудут.
 
Вскоре после поминок я поинтересовалась у отца, кем бабушке приходилась незнакомка и почему она называла ту матерью. От него я узнала, что она - мамина сестра. Женщину звали Евгения, и она жила в маленьком городке, неподалёку от нашего. Она сбежала из дома с совершенно не подходящим, по мнению бабушки, мужчиной, и за это была подвергнута остракизму. Матери вообще сестра была поперёк горла, её аж перекашивало при упоминании Евгении. Я бы не вспомнила о своей тётке, если бы, спустя несколько лет, она не позвонила.
Красивый женский голос с приятно-пряной хрипотцой попросил позвать отца. Я ответила, что он уехал в рейс. Тогда женщина представилась.
- Меня зовут Евгения, я сестра его жены. А ты Таня или Тая?
- Тая, - ответила я, вновь ощутив мятную дрожь.
В трубке помолчали.
- Знаешь, я думаю, неправильно, когда тётя с племянницей не видятся почти восемнадцать лет, - произнесла она наконец, - Да что там не видятся, даже элементарно не знакомы. Нужно исправить эту досадную оплошность.


В одно из воскресений я не пошла на затон, а села в автобус и покатила в N. Был разгар июня, душный летний полдень. Голые плечи пассажирок истекали загаром, в воздухе разливался острый, как дезинфекция, запах пота и машинного масла. Автобус мягко подпрыгивал на ухабистой трассе, от чего из ушей постоянно вываливались пластиковые “капельки” наушников. 
Дом, где жила тётка, показался мне настоящей крепостью после двухэтажных бараков моего района.
Она открыла сразу. Улыбнулась и пригласила войти. В квартире стоял прохладный полумрак и пахло сигаретами.
 
Мы моментально подружились. Женя оказалась одновременно очень доброй, ироничной и экспрессивной. Она входила в мою жизнь через кинотеатры, книги, воскресные побеги от семьи, разговоры о средневековой литературе и польском арт-хаусе. Она принадлежала к тем людям, что примеряют на себя всё редкое, непонятное, взламывающее сознание и мораль. Через месяц нашего знакомства мне казалось, что мы были знакомы всю жизнь. Скоро я стала называть её Женечкой.  Она была старше матери на два года, но выглядела совершеннейшей девчонкой. Тело её  было очень женственным. Шёлк, в который она закутывала себя, только подчеркивал это. Я злилась на мать за то, что пошла в неё, злилась за свою угловатую фигуру и грубые черты лица. Рядом с Женей я чувствовала себя топорно сработанным медведем, по ошибке соседствующим с фарфоровой куклой.
Мне нравились её красивые руки, не изуродованные кольцами и тяжёлой работой. Жилистые, с выступающими венами, они могли бы принадлежать мужчине.  Женечкины глаза были чернее кофе; радужка почти сливалась со зрачком, и взгляд затягивал, словно омут без дна. На контрасте с глазами - абсолютно белые, лунные волосы, рассыпающиеся по плечам серебристыми ручейками. Она любила Хармса и Гамсуна. И утверждала, что лучше всего любовь описывали скандинавские писательницы. Она называла мою прозу постмодернистской хернёй, но отмечала, что я далеко пойду, если выберу своей профессией ту, что связана с литературой. 
Женечка жила с сыном, которого она родила от того самого художника и котом Вергилием - толстым, апатичным зверем, совершенно не сочетающимся с её вечной жаждой движения. Она с лёгкостью меняла любовников, никого из них, однако, не подпуская близко.
- Я сразу бросаю мужчин, которые хотят видеть меня нормальной, - говорила она, обнажая зубы в улыбке. - У любого мужчины есть два лица. Интеллигентно-восторженное на стадии конфетного периода и ублюдочно-слабоумное, едва он переходит в звание мужа. Именно поэтому я никого не пускаю дальше своей постели.

Она и впрямь была немного странной. Чрезмерная импульсивность её несколько пугала. Женечка всегда прятала лицо под косметикой, точно стеснялась своего увядания. Глаза сияли жирной, слегка размазанной подводкой, совсем как у площадной ****и. Но грубый макияж не убивал её красоту, а делал какой-то горькой, неправильной.
Она была выше трамваев и народных гуляний, вечеров у телевизора и очередей в супермаркетах. Словно она пришла не отсюда. От неё пахло строго “Пуазоном” от старичка Диора. Она была настолько худой, что казалась обнажённой, не снимая одежды.
Женечка вела литературный кружок при ДК. Его неизменными членами были две-три литературные девицы, жадно ловящие каждое слово Евгении Александровны, приличного вида мальчик в роговых очках и бездельники, сосланные за какую-либо провинность ответственными родителями. Средствами на безбедную жизнь Женю обеспечивали многочисленные мужчины, с которыми она ухитрялась поддерживать хорошие отношения. Я знала, что тётка закончила Литинститут имени Горького и филфак Государственного университета. Женя всю жизнь делала, что хотела, слишком рано обретя вожделенную независимость. Именно поэтому для матери она была чем-то вроде вишнёвой косточки, ставшей поперёк горла. Женечка тоже недолюбливала сестру, считая ту безнадёжной мещанкой. Так бывает: двое близких людей начинают ненавидеть друга, необоснованно, не ища причин ненависти и не пытаясь погасить её в себе. В материном понимании Женя была бездельницей, существующей за счёт мужчин. Её совковое воспитание, круто замешанное на вечной (никому не нужной) жертвенности отвергало любые проявления конкубината. Мать гордилась своей правильностью и праведностью, и эта гордость была патологической.
 
Разумеется, она узнала о моих воскресных визитах к тётке.
- Совсем трёкнулась, к этой проститутке от родной матери бежишь! Вырастила на свою голову доченьку! Такой же шалашовкой, как она станешь! - орала мать, нависнув надо мной, как гренадер.
Я мрачно молчала, уставившись в пол, разглядывая мельчайшие соринки и трещины. Её голос, въедливый, с истерическими интонациями действовал на нервы. Я знала, что последует потом - тридцать капель валокордина, грохот посуды на кухне и демонстративное молчание. Но мне вдруг стало наплевать на её истерики. Я чувствовала странное безразличие, замешанное на желании взбунтоваться.
- Да, будешь потом рассказывать подругам, какая сука твоя дочь и какие у неё проблемы с психикой! - заорала я в ответ. Она растерялась, не ожидая отпора. Я воспользовалась её растерянностью, схватила сумку, оделась и выбежала из квартиры.

На улице было темно. Лишь фары припозднившихся автомобилей прокладывали себе путь в кромешной тьме. Я тормознула попутку и назвала водителю адрес Жени. Адреналин бешено гнал кровь по венам, а в висках стучало. Сейчас мне было наплевать на всё, эмоции сгорели, точно спички.
Дверь неожиданно открыл её сын. С момента нашей последней встречи после бабушкиных похорон он повзрослел, черты лица заострились и приобрели законченность. Но выражение превосходства осталось прежним.
- Матери нет, - буркнул он, явно не собираясь впускать меня.
- А где она?
- У своего любовника. Адресок подсказать? - парень явно издевался.
- Не надо, - прошептала я.
Его лицо дёрнулось.
- У тебя что-то случилось? - полюбопытствовал он.
- Нет, всё прекрасно, - покривила душой я, не желая, чтобы он подумал, будто у меня проблемы.
- Ты же Тая, верно?
- Да. А ты Виктор, мой двоюродный брат, - я невольно улыбнулась, произнося его имя. Оно всегда казалось мне красивым. И очень шло ему.
- Родственникам надо помогать, - протянул он со странной интонацией, - только мне ужасно не нравится, когда дома посторонние. Матушка уважает мои предпочтения, поэтому со своими мужчинами встречается на нейтральной территории.
- Хорошо, я сейчас уйду. Не буду нарушать твой покой, - язвительно сказала я. Внезапно мне стало понятно, почему я никогда не заставала Виктора дома.
- Уж будь любезна. Если у тебя, конечно, и впрямь всё нормально.
- Да, всё супер.
- Тогда до свидания. Я передам ей, что ты заходила.
Дверь захлопнулась. Я мысленно прокляла противного братца и поехала ночевать на вокзал.
Утром мать сделала вид, что никакого скандала не было. Видимо её напугал мой отпор и побег.

Я была влюблена в Женечку той горько-искренней любовью, на которую способны брошенные дети. И не могла думать о ком-то кроме. Мои ровесницы влюблялись в спортивных парней, которые всю ночь могли изображать страстного мачо, а потом мямлить “Давай забудем про вчерашнее”, я же влюбилась в собственную тётку. Это было то самое неправильное и запретное, жажда которого иссушала мою кровь и запирала в одиночной камере собственного распада.
Со временем это чувство притупилось. Я окончила школу, и остро стал вопрос поступления. Наплевав на мамины вопли, подала документы на биофак, справедливо рассудив, что в литературу мне соваться не стоит. Вот тогда-то и вышел знатный скандал. Мне казалось, мать спокойнее восприняла бы то, что я наркоманка или сплю с половиной города, чем то, что я выбрала себе не денежную профессию.
- Будешь гнить в каком-нибудь сраном НИИ за три копейки! Такого будущего хочешь? - горестно вопрошала она, заламывая руки. Наверное, представляла себя на сцене. Этюд “Несчастная мать и мерзавка-дочь”.
Я только пожала плечами. Лучше отрезать крысам головы, чем возиться с грязными разноцветными банкнотами. Но матери этого было не объяснить. Мы не разговаривали целый месяц.

Когда мы помирились, возникла другая проблема. Женя перестала мне звонить, а затем и отвечать на звонки. Телефонные провода прокладывали какие-то свои маршруты, отказываясь соединять меня с Женечкой. Я сходила с ума от неизвестности. Мои пальцы сжимали телефонную трубку, в которой теперь гостили длинные гудки вместо её голоса. А потом мне сказали, что она в больнице.
Онкодиспансер находился в черте города. Создавалось ощущение, что его специально построили там, где простиралась трасса и тянулись бесконечные пустыри, чтобы больные привыкали к пустоте и существованию за гранью обычной жизни. Стены диспансера выглядели так, словно у них начался безвременный некроз. У входа чья-то заботливая рука высадила несколько чахлых кустиков петуний, загибающихся под палящим солнцем.
Пространство палаты было выложено запахом больничных простыней и человеческой тоски. Женечка стояла у окна, ещё больше похудевшая, почти прозрачная. Казалось, что солнце просвечивает её насквозь, словно рентген. Роскошные локоны сменились коротким ежиком. Только взгляд остался прежним: чёрные агаты в обрамлении платины.
- Что с тобой стряслось? - спросила я одними губами.
- Пойдём покурим, - вместо ответа Женя потащила меня на лестницу.
Там курили две медсестры, бросившие на нас неодобрительные взгляды. Женя забралась с ногами на подоконник и достала из кармана пижамы сигареты.
- Я, короче, умираю, - буднично произнесла она, выпустив дым.
Мне словно стиснули горло. Я сломала в пальцах так и не зажжённую сигарету.
- Что ты такое говоришь?
- Рак крови. Может, эта дрянь и лечится, но я не желаю, чтобы во мне копались. Хочу умереть нетронутой. И не желаю наблюдать за тем, как умирают мои сокамерники. Пардон, сопалатники.
- Ты бредишь!
- Вовсе нет. Всегда знала, что умру молодой. А хочу ещё и прекрасной.
- Сумасшедшая!
Женя аккуратно затушила сигарету и подняла на меня свои жгучие глаза.
- Пообещай мне одну вещь.
Я молчала. Рыдания рвались наружу, поэтому приходилось постоянно сглатывать слюну.
- Тая! Пообещай, - её взгляд стал жёстким и каким-то отчаянным.
Я кивнула, не в силах вымолвить даже короткое “Да”.
- Когда я умру, ты будешь приходить к Вергилию. Кормить его, водить к ветеринару. Виктор не любит животных,и  я боюсь, что он просто-напросто выкинет его. Ключи я тебе дам. Сын не будет против твоих визитов. Я много рассказывала ему о тебе.
При упоминании о Викторе меня охватила злость.
- Женя! Ты сошла с ума! Может, ты ещё и назначила дату своей смерти? Разослала всем приглашения, установила дресс-код, выбрала обивку гроба? Что ты несёшь, какая смерть, рак успешно лечится! Не бросай меня, пожалуйста, - слёзы текли по щекам, смывая тушь. Я задыхалась от боли, а она спокойно и даже равнодушно слушала меня, не пытаясь успокоить.
- Я всё решила, - жёстко сказала она, - Пойдём, я дам тебе ключи.
Затем она буквально выставила меня из палаты, крепко обняв на прощание. От неё пахло любимыми “пуазонами” и табаком. Даже в больнице Женя не изменяла своему стилю.
- Я люблю тебя, - я так долго ждала этих слов, но сейчас они показались мне неуместными. - Помни, скажешь хоть кому-нибудь о том, что я задумала, буду являться тебе после смерти. А потом заберу с собой в ад, - шепнула она мне на ухо и расхохоталась.
Её смех до сих пор звучит у меня в ушах.

Она умерла через три дня. Вскрыла вены в больничном душе. Тот подвиг, на который не решалась я при ссорах с матерью. Меня хватало лишь на пять таблеток “Солиана”, а её - на протаскивание лезвия через жизнь.
И снова похороны, венки, поминальные речи. Мать искренне плакала, уткнувшись в плечо отца, когда гроб с телом её сестры забрасывали землёй. Виктор всю церемонию простоял, не изменившись в лице. Но случайно столкнувшись с ним взглядом, я прочла в его глазах такую боль, что перехватило дыхание. Его лицо застыло скорбной маской, заперев всю боль в глаза. Он словно горел заживо, превращая пылающие умом и превосходством глаза в потухшие, прогоревшие угли. И только потом до меня дошло, что они точь-в-точь, как у Женечки.
На поминки, устраиваемые одним из её любовников в каком-то дорогом ресторане, я не поехала. Виктор тоже. Он подошёл ко мне и молча обнял. Так мы и простояли, пока все рассаживались по машинам. Мать не решилась подойти к нам, только кивнула и слабо улыбнулась. Он первый расцепил объятия.
- Не пропадай, - прошептал он мне на ухо.
- Ты тоже, - шепнула в ответ я. Но горе закрыло ему уши, и он меня не услышал.

На следующий день, помня о данном Женечке обещании, я поехала к осиротевшему коту.
В квартире стоял тяжёлый запах пустоты, словно в ней давно никто не жил. С фотографии, стоящей на комоде, меня ранил её невозможный профиль, и к глазам вновь подступили слёзы. Вергилий, вальяжно растянувшись,спал на спинке кресла. Ему не было дела до смерти хозяйки. Преодолев себя, я зашла к Женечкину спальню. Шторы были закрыты, сквозь них пробивались слабые лучи солнца. В шкафу до сих пор хранилась роскошь её мёртвых нарядов, а подушка пахла её запахом.
Домой ехать не было сил. Я нашла в холодильнике початую бутылку водки, налила в стопку и поставила перед Женечкиной фотографией. Мне нужно было почувствовать, что она мертва, что её больше нет. Внезапно зазвонил телефон. Его наглый звонок ударил по нервам, по тишине квартиры, по памяти покойной. Я швырнула трубку о стену, заставив замолчать.
Виктор не появлялся. Казалось, он и впрямь не заходил в квартиру со дня её отправки в больницу. Не помню, сколько времени я провела в квартире наедине с  раскуроченным телефоном и меланхоличным котом. Пила горькую водку, с каждым глотком становясь всё дальше от своей боли. Слушала её музыку в плеере, чтобы не вздрагивать от каждого шороха, коими была полна пустая квартира.
Я беззастенчиво рылась в её аптечке. Таблетки, красно-оранжевые, точно ягоды рябины, встретились с моей глоткой. Меня бессовестно тошнило болью, а на аннотации было указано “при невыявленных болях”*. Или я настолько хотела избавиться от неё, что мне это только показалось.
Но таблетки не помогли. Внутри по-прежнему сохранялось ощущение битого стекла. Тогда я схватила нож и примерила его к запястьям.

Ключ заворочался в замке, и в кухню вошёл Виктор. К тому времени я успела сделать по три пореза на каждой руке. Заслышав шаги, я спрятала их в длинные рукава рубашки.
- Что ты здесь делаешь? - хмуро спросил он, нисколько не удивившись. Брат выглядел усталым и осунувшимся. Его зрачки были неестественно сжаты в точку.
- Кормлю Вергилия, - с вызовом ответила я, чувствуя, как растёт боль в порезанных руках, - Мне уйти?
- Ты не мешаешь.
Он окинул меня своим равнодушным взглядом, уколов зрачками, и повернулся спиной. Провёл ладонью по столешнице, стирая пыль, открыл кран. Тот закашлялся, точно силикозник, выплюнув ржавую воду. Виктор споро перемыл всю посуду, невесть сколько простоявшую в раковине, поставил чайник, повернув ручку газовой плиты. Меня словно вовсе не существовало. Я молча наблюдала за его порывистыми движениями.
- Она была не такая уж хорошая, - внезапно сказал он.
Я промолчала, растерявшись, а он продолжил.
- До Вергилия у нас жил другой кот, забыл, как его звали. Однажды он испортил когтями обивку дивана, за что матушка увезла его на дачу и бросила там одного. Раз в неделю она привозила ему самый дешёвый сухой корм и воду. Кот быстро сдох то ли от скудного рациона, то ли от одиночества. Я склоняюсь ко второму варианту.
- Жестоко, - прошептала я, машинально погладив прибежавшего на свист чайника Вергилия.
- Что с руками? - спросил он равнодушно.
- Прелюдия к суициду, - так же равнодушно ответила я.
Тогда он открыл навесной шкафчик и предложил мне бинт.
Потом мы смотрели корейские фильмы нон-стоп и пили молоко, закутавшись в колючий плед. Было много молчания, но оно оказалось общим, мы молчали на одной частоте утраты и утихающего горя. Я думала о том, что не хотела бы умереть, как бабушка или Женечка. О чём думал Виктор не знал никто, кроме него самого.
Он предложил разрисовать порезы зелёнкой. Мы поделили мои руки, ему досталась левая. Он рисовал на линиях ран пунктиры и точки, задумываясь чуть ли не над каждым штрихом. “Азбука морзе” догадалась я, но не стала высказывать догадку вслух. Очень скоро запястье моей левой руки превратилось в послание.

Мы быстро подружились, быстрее, чем с его матерью когда-то. Меня тянуло к нему из-за его сходства с Женей. Желание опасности поработило меня, теперь я видела её в брате. Ибо никогда не испытывала к нему родственных чувств.
Он больше не считал меня посторонней, поэтому можно было спокойно приехать к нему после (или вместо) университета, где я действительно резала крыс. Те издавали короткий, жалобный писк. Точно кардиограф, фиксирующий смерть. Желание насилия скрывалось в каждом взмахе ножниц, в каждом звуке отброшенного обезглавленного тельца.
Для брата не существовало морали и границ приличия. Он отличался редкостным равнодушием практически ко всему. И нас связывало нечто большее, чем общая потеря.

Мы неуклюже топтались под какую-то трансовую музыку. Его пальцы то и дело задевали молнию моего платья, мои же чувствовали чуть ли не каждую кость под тонкой тканью его рубашки. У воздуха между нами был особенный запах, расходящийся волнами от точек схождения рёбер. Я могла протянуть руку и дотронуться до его лица, но не делала этого, точно оно было окружено колючей проволокой. Руки слабели и наливались тяжестью так, что я еле удерживала их чуть выше талии моего партнёра. Вены изнутри жгло чувство вины, страшное и чёрное. Хотя я была ни в чём перед ним не виновата. Музыка завораживала, от тягучих звуков закрывались глаза и почему-то хотелось плакать. Я судорожно вздохнула и остановилась. Он тут же расцепил руки и отстранился.
- Ты боишься меня, - улыбнулся он, сменив транс старыми-добрыми “Rolling Stones”.
- Скорее, твоей непредсказуемости.
- Скучно. Тебе не стоит бояться. Знаешь, что я написал тогда на твоей руке?
- Нет, - я уже и думать забыла про его таинственное зелёночное послание.
- "Ты в безопасности".

 Каждый раз я оставляла у него что-нибудь не очень нужное. Мысленно, конечно. Было здорово представлять, как его касаются мои ресницы, когда он спит. Или  мизинцы обеих рук легко обводят его лицо, трогательно-прекрасное во сне. Я проверяла, окажется ли он тем человеком, перед которым можно выпотрошить себя, а затем вновь стать цельной и живой.
Мы оба носили очки. Только мои были с простыми стёклами. Это создавало иллюзию защищённости, и я могла беспрепятственно пялится на окружающих, впитывая их черты. Моё стопроцентное зрение постоянно цеплялось за царапинки и трещины на стёклах, отвлекаясь от внешнего мира.
- Переезжай ко мне, - предложил он однажды, - раз уж вторглась в мою автономию. Всё равно не могу находится в одиночестве. Сразу начинают в голову лезть нехорошие мысли.
- Родственникам надо помогать, - передразнила я его интонацию того вечера.
- Ага, - он не уловил в моём голосе иронии.

Той осенью я осталась жить в его городе. Город сиял нищенской красотой, выставляя напоказ мокрые улицы и стыдливо прикрытые строительными сетками фасады. Той осенью мне хотелось тепла и уюта хотя бы в квартире, которая дышала холодом и запустением.
 - Почему ты не повесишь шторы? - спрашивала я у Виктора.
 - Они обманывают, - отвечал он в своей обычной манере.
Нам было сложно вместе. Он не любил зажигать свет, поэтому вечерами я передвигалась на ощупь. В пустые окна заглядывали фары проезжающих машин, и именно они служили единственным источником света.

- Ты красива, как холодная вода.
- А есть разница между горячей и холодной?
- Красоту горячей нарушает пар.
Такие диалоги для нас были нормой. Он не интересовался моей жизнью, не задавал глупых вопросов, вроде “где учишься? что читаешь? почему приходишь домой так поздно?” Я тоже не спрашивала его ни о чём, мне было не важно, кто он и чем занимается. Казалось, что рассказывать о себе это всё равно что пересказывать неинтересный фильм с собой в главной роли. Главное, что мы могли болтать о мелочах и вечерами играть в карты на желания.
Иногда мы разговаривали о литературе.
- Ну и о чём мне тогда писать? - спросила я, когда он раскритиковал в очередной раз мой “чрезмерный реализм”.
- О любви и наркотиках. Эти вещи по-любому вечны. Но если хочешь пожестить, то о негритянке, которую трахают в заброшенном квартале какого-нибудь ньюёрка.
- А если серьёзно?
- Литература, как мастурбация. Ею начинают грешить в подростковом возрасте, но повзрослев, всегда можно найти заменитель. К чему кончать в конце каждой строчки, дальше глаз случайных наблюдателей это всё равно не вытечет. К чему месить это словесное крошево, пережёванное и выплюнутое в толпу сотнями писателей до тебя. Ничего принципиально нового ты не скажешь.
- Хорошо, буду писать о трахнутых негритянках.
Тема литературы была закрыта. Но это не мешало мне делать зарисовки из жизни брата. К нему постоянно тянулись разные люди, точно паломники к священной горе. Иногда казалось, что они просто-напросто хотели повесить на него свою боль, привязать её к нему, точно ленточку к дереву желаний. Он мог показаться супер-иисусом, если бы я не знала его настоящего.  Всё это был возвышенный ****ёж, и на самом деле Виктор вульгарно барыжил. Но в своих зарисовках я делала его обычным мужчиной, обременённым нелюбимой работой и женой, которая вынашивала от него сына. Или дочь. Я не могла определится, потому что всех детей недолюбливала одинаково. Он поднимал на неё руку, стараясь не метить в живот и любил выпить в компании мужиков с завода. Я разбавляла его образ щедрыми мазками иронии, и он хохотал, случайно сцапав мой блокнот с текстами.
Мы никогда не разговаривали о Женечке. Несмотря на то, что жили среди её вещей. У меня рука не поднималась снести их на помойку или раздать кому-то. Теперь нам обоим хотелось думать, что она жива.
Изредка Виктор приводил в квартиру девиц. Все они были какие-то беспомощные, апатичные, обделённые нужными изгибами и привлекательностью. “Марамойки”, сказал бы мой отец, увидев хотя бы одну из них. Они смотрели на брата с выражением почти собачьей преданности. Они могли начать сеанс прилюдной мастурбации, стоило ему лишь щёлкнуть пальцами. И показать крошечный пакетик с синтетическим наркотиком.
Я не смущала его. Казалось, ему нужны были наблюдатели, как моей маме зрители. Он включал порно в эйчди, и экранные стоны перебивали скопление звуков в соседней запертой комнате. Утром ночные гостьи обычно уходили, не дожидаясь, когда брат проснётся.

Виктор, казалось, поставил себе ту же цель, что и его мать. Он не мог веселиться без какого-нибудь дерьма в крови. Если бы он выучился на врача, то по-любому забирал бы у больных трамадол, вкалывая вместо него дистилированную воду. Он разбирался в препаратах лучше любого фармацевта и мешал сложные коктейли лучше любого бармена. Вот только те были из лекарств. Иногда я считала брата нарко-волшебником, этаким прототипом Румына из фильма “Я”. Его карманы всегда хранили в себе сверходозы радости, которыми он одаривал страждущих.
Между желанием экспериментов и зависимостью была тонкая грань, толщиной с лезвие. Удивительно, что ему удавалось балансировать на ней, точно на краю бездны.
Именно с братом я сделала первую затяжку. Мы сидели на кухне с капающим краном и пускали бутылку по кругу. Дым втягивался в лёгкие вместе с запахом жареной картошки, томящейся на плите. Меня повело. В этой атмосфере плачущего крана и спёртого воздуха звуки стали настолько плотными, что я удивлялась, почему они не падают. И, опустившись на колени, беспомощно водила руками по потёртому кафелю. Звонок телефона просочился в мою изменённую реальность. “Ответь, ответь”, он тоже встал на колени рядом со мной, пытаясь всучить мне эту чёртову трубку. Я не понимала, чего он от меня хочет. Во мраке кухни его зрачки казались продолжением темноты, и это пугало. “Ты ведь не блефуешь? Тебя по правде прёт?” жарко шептал он, пытливо вглядываясь в моё лицо. Смех рвал горло, а клетки на его рубашке казались выпуклыми. То было путешествие из света в тень, игра с добром и употреблением.

Однажды я по-настоящему испугалась за него, когда вернувшись, обнаружила брата лежащим на холодном кафеле кухни. По лицу разливалась смертельная бледность, губы слегка посинели, а при каждом вдохе из груди вырывался свист. Рядом валялась растерзанная пачка сильнодействующих таблеток и сладко пахло водкой.
- Что с тобой? - испугалась я, упав на колени рядом с ним.
- Сердцебиение заканчивается, - он изобразил подобие улыбки.
Страх добрался, кажется, даже до позвоночника. Я выпотрошила всю аптечку, но в ней не нашлось ничего подходящего. В отчаянии вытащила из сумки блистер валидола и втиснула белый кругляш в его рот. Успокаивающе запахло ментолом и травами. Рефлекторно я взяла его за руку. Ладонь была липкая, точно леденцы, которые мы грызли утром.
- Я - собачья подстилка для твоего сердца, - отчётливо произнёс он, закрывая глаза.
Его собственное сердце уезжало в далёкую командировку. И я ничего не могла сделать.
- Не спать! - разозлившись, я ударила его в грудь. Он открыл глаза и с трудом спросил:
- Знаешь, от чего умирают люди?
- От больной головы!
- Нет, от вскрытия. Но маму не трогали, а всё равно умерла! - он закашлялся. Я оцепенела. Это был первый раз, когда он при мне назвал Женечку “мамой”.
 - Мы с ней почти не разговаривали. Она всю жизнь любила чужих. В один прекрасный день я выброшу все её пепельницы, пузырьки и салатницы. И книги, которые были ей дороже, чем ты или я. Не хочу, чтобы память о ней выедала мне глаза, - в его голосе звучала неприкрытая боль.
Но дальше брат понёс откровенную галиматью. Матерясь сквозь зубы, я дотащила его до ванной, открыла воду, наполнила кружку и буквально влила её в глотку брата. Потом его долго рвало. Он дёргался от холодных струек, затекающих под рубашку, но я раз за разом плескала ему в лицо новые порции. Прекрасно понимая, что никакая вода не смоет его боль.
- Мне не даёт покоя одна вещь, - после пытки водой он привалился к стене и кусал губы, с какой-то звериной жадностью захватывая плоть, -  Человек умирает с мертвечиной в желудке. Мёртвое в мёртвом. забавно, да?
Мне отчего-то вспомнилась сцена с рыбой из “Гекльберри Финна”. Но я промолчала. Его, бледного и слабого, не хотелось жалеть.
- Хватит о смерти. Во мне нет жертвенности, так что на жалость и прочие атрибуты можешь не рассчитывать.
- Жалость - напоминание о Христе, поэтому не стоит меня жалеть, - резко сказал он и уже мягче добавил, -  Знаешь, что мне в тебе нравится? Ты никогда не притворяешься.
- Но я люблю играть.
- Это другое. ты пряма, как телеграфный столб.
Улыбка пролилась теплом на его губы. Пошатываясь, он встал и направился в комнату. В Женечкину комнату.
Холодные телеволны тускло мерцали, наполняя комнату сероватым светом. Бессловные телевизионные шумы напомнили мне материно молчание, поэтому я их обесточила, щёлкнув пультом. В комнате пахло валидолом и Женечкиными “пуазонами”. Наверное, он свернул пузырёк, стоящий на тумбочке рядом с кроватью. Запахи жизни и смерти соединились в дьявольскую смесь, жгущую ноздри. К ней примешивался сонный запах шерстяных одеял, из которых брат соорудил себе уютный кокон. Воздух сгустился и стал почти осязаем.
Во сне Виктор казался красивым. Словно моя бабушка в момент смерти. Наверное, сон был сродни ей, делал людей лучше. Совершенно не правильные лица привлекают, это неоспоримый факт. Черты Женечки смешивались с его собственными, точно слизь и сперма при кровосмешении. Его очень белая, полупрозрачная кожа, под которой проступали тоненькие ленты вен на висках, высокий лоб, крупный нос с большими ноздрями, тонкие губы, изгиб которых почти не нарушала улыбка, острые скулы. Ресницы подрагивали во сне, точно крылья уснувшей бабочки. Узкие ладони, бледные запястья, длинные, музыкальные пальцы, руки в пунктирах шрамов. Моё сильное зрение захватывало каждый миллиметр его тела, сшивая в единый образ, точно лоскутное одеяло.
Я легла рядом. Его прохладное дыхание жгло мою шею, точно кислота. Казалось, он выблевал свою бессонницу в раковину и теперь мог спокойно спать. Набравшись смелости, я поцеловала его в крепко сжатые губы, ощутив привкус сердечного лекарства. Он дёрнулся от прикосновения, но не проснулся. Я отвернулась и отгородилась от него большой белой подушкой. Стало остро и горько, словно я глотнула микстуры из гвоздей.

 С точки зрения морали я не совершала ничего плохого. Мне не хотелось с ним переспать, несмотря на то, что мысль об этом не внушала ужаса. Но с того поцелуя я перестала замечать людей. Сознательно отгородилась от них фактом преступления, о котором знала только я. Люди проваливались в люк моей рассеянности и оставались там до тех пор, пока вновь не напоминали о своём существовании.
Я слушала его голос, не задумываясь над содержанием слов. Но не могла удержать его образ в памяти. Постоянно требовалась новая доза, поэтому я жадно ловила каждый жест брата, каждую улыбку, изредка осенявшую его губы, точно крестное знамение.
Мы были не нужны друг другу, я понимала это с такой отчётливостью, что становилось больно. Нас притянула Женечка; я видела её в брате, он - во мне. Мы поили друг друга своей болью, стараясь вычерпать её до дна, но в итого просто обменивались ей. Она никуда не уходила. Ему нужна была только мать, только её он любил странной, инцестуальной любовью, которую я открыла в себе, посмотрев ему в глаза той страшной ночью. Я любила своего брата, потому что видела в нём собственную тётку.

Однажды нашу идиллию нарушил требовательный звонок, вспоровший уют зимнего вечера. Это оказался его старинный друг, бывший в N проездом. Он вошёл, и вместе с ним вошла зима, обняв потоком холодного воздуха. От друга пахло смолой и табаком. С братом они были похожи, как позитив и негатив.
Они обсуждали ещё более странные темы. Например, мог ли иисус зарезать будду. Виктора под наркотиками всегда пробивало на умняк, точно в него вселялся дух нежно любимого им Алистера Кроули.
Друг бросал на меня короткие, острые взгляды. ночь, нашпигованная воспоминаниями всё длилась и длилась. Время втягивалось в лёгкие вместе с молочным дымом.
Меня как-то сразу начали игнорировать. Словно я была молчащим радио или официанткой, выполнившей свою подавательную миссию. Я хмуро смотрела на часы и запивала свою злость кофе, горьким и остывшим. Несмотря на роль безмолвного наблюдателя, мне нравилось слушать их разговоры, щедро сдобренные матом и циничными шутками.
- Что бы делала с детьми? - вдруг обратился ко мне Дэн.
- Топила, - брякнула я, не задумываясь. Хотя, конечно, на самом деле так не думала. Я испугалась жестокости своего ответа.
Но в первый раз он взглянул на меня с интересом. И остаток ночи мы болтали, как старые знакомые, не заметив ухода Виктора.
Наутро мне нужно было ехать в институт.
- Не против, если я провожу Таю? - спросил Дэн, заглядывая в его комнату.
Тот оторвал встрёпанную голову от подушки и неожиданно злобно сказал:
- Делайте, что хотите, - и отвернулся к стене.
- Чем ты занимаешься? - спросила я, когда мы вышли из подъезда.
- Въёбываю, прихожу домой и жалуюсь коту на то, что трачу время впустую. Я одинокий еврей-алкоголик, - закуривая ответил он, - А ты?
- Всякими глупостями. Например, боязнью обнять брата.
Дэн засмеялся. С ним было легко, даже легче, чем с Виктором. Его светлые глаза запойного алкоголика, лохматая шапка, чуть грубоватая речь впечатывались в моё сознание, я хотела запомнить эти минуты, чтобы потом беречь. Он вызывал безотчётную симпатию.
Мы стояли на остановке в ожидании трамвая. Яростные порывы ветра разбивались о наши спины. Чёртова Сибирь кровила снегом, суставы домов гнулись под его тяжестью. Дэн, огромный, точно медведь, очень органично смотрелся среди метели. Снег оседал мне на ресницы, перемещая тушь на веки. Мы смеялись, смешивая пар нашего дыхания. Наконец подъехал трамвай, красно-жёлтый корабль среди белого моря.
Когда Дэн захотел поцеловать меня, я отстранилась.
- Не надо. Любовь улетучится из памяти, а дружба протянет немного дольше. Пусть лучше ты привезёшь воспоминания о новоприобретённом друге, нежели о девушке, которую поцеловал на прощание.
- Ты умеешь отшивать, - он улыбнулся, - Может, тогда дружеский совет на прощание?
- Не сдохни от алкоголизма, - нарочито грубо сказала я, смягчив, однако, свою грубость искренней улыбкой.

Город отряхнулся от зимы, точно проснувшийся пёс. Избыток свободного времени гонял нас с братом по улицам. Мои слова не успевали за его шагами, поэтому я чаще всего молчала, предоставляя ему возможность монолога. Нас тянуло в людные места. Мы прилипали к чужим спинам в час пик, прокладывали себе дорогу в суете сельскохозяйственного рынка, смешивались с толпой на светофорах. При этом держались за руки, не расцепляясь ни на минуту. Мне казалось, что тем самым мы соединяли наши линии жизни. Однажды мы сидели на аллее любви, наблюдая за прогуливающимися парами.
- Цветы в целлофане. Задумывалась ли ты, какая это славная аллюзия на труп, - сказал Виктор, кивнув на счастливую тёлку, только что заполучившую букет роз, завёрнутых в хрусткую прозрачную обёртку.
Тени деревьев ранили почерневший от талого снега асфальт. Мы пили водку из горла и орали матерные песни. Мартовский воздух безмолвно принимал их в себя.
- Надеюсь, их слышит Бог, - сказал Виктор и швырнул бутылку в полурастаявший сугроб.
Как ни странно, я чувствовала себя спокойно в эпицентре его истерик. И была недосягаема для шквальных ударов его слов, ибо сохраняла дистанцию. В такие моменты мы расходились по разным углам квартиры и я надолго замолкала. Потому что знала, он первым придёт ко мне, едва начнётся следующая стадия - обожание всего живого.

Март гнил, точно мясо, выброшенное в тепло. Именно за за запах гнили, который приносишь с улицы на одежде, я недолюбливала весну. В последние дни марта моросил холодный дождь, размывая отражения домов за окном. Я вернулась домой слишком рано, так как застала у брата гостью. Он давно не приводил никого в дом, словно тот ноябрьский передоз отбил у него желание барыжить и трахать тёлок. Меня не раздражали его случайные девушки, но эта отчего-то вызвала бешеное желание вцепиться ей в волосы. Слишком нахальная улыбка, слишком красный лак на хищно подпиленных ногтях, слишком высокая и пленительная грудь. Но брат смотрел на неё точно так же, как на всех - снисходительно-равнодушно. Она отчаянно посылала ему секс-сигналы, но те улетали в молоко. Он молча протянул ей пакетик с голубоватыми кристаллами соли. Она что-то прошептала ему на ухо, брат криво улыбнулся. и наотмашь ударил её по щеке.
- Есть женщины, которых надо непрерывно насиловать. - говорил он мне потом, не обращая внимания на постанывающую тёлку и моё оцепенение, - Переход тела в чужую власть для них равносилен снятию ответственности. Боль, уязвимость, унижение - это то, что их очищает. Проблема в том, что не каждый может даже просто ударить женщину.
Жестокость в его исполнении смотрелась эстетично. Красный лак на ногтях избитой тёлки гармонировал с её разбитыми губами, сочащимися красным соком жизни, что выбивал из неё брат. Он выплёскивался, окрашивая её серебристую блузку, превращая ту в вывернутую наизнанку упаковку для сырого мяса.
- Самая честная расплата за удовольствие это расплата болью, - он наблюдал за тем, как она судорожно утирала кровь и прятала в сумку соль. В полумраке пятна крови на её одежде и лице казались чёрными. Губы выглядели так, словно она выпила ручку.
- А ты смог бы ударить меня? - спросила я, когда тёлка убралась, оставив после себя лишь едкий запах духов и пару смятых салфеток, изукрашенных чернильной кровью. Вместо ответа он коротко размахнулся и его ладонь встретилась с моей щекой. Боль яркой вспышкой взорвалась в сознании, а в голове зашумело, словно своим ударом он запустил мне под кожу море. Он замахнулся для второго удара, но я перехватила его руку, крепко вцепившись ногтями в податливую, белую мякоть. Он не сопротивлялся, лишь слегка морщился, чувствуя, как ногти углубляются всё дальше. Мы смотрели друг другу в глаза и тяжело дышали. Я видела кристаллы пота на его лбу.
- Твои губы красные, как запрещающий знак, - сказал он, попытавшись выдернуть руку из моего плена. Я отпустила его, чувствуя под ногтями влажность крови.
Виктор снял с меня очки и водрузил на их место свои. Мы о б м е н я л и с ь зрением. Теперь вместо его лица я видела лишь разноцветные кляксы, как при полёте по кислотному тоннелю. Запах его ладоней перебил запахи улиц, осевшие на мою кожу грубой сетью.
Своим поцелуем он уравновесил нас. Потому что “сроднил” прозвучало бы насмешкой. Я стояла, оглушенная заранее воплями всех родственников и знакомых. Слово “инцест” шелестело на языке чёрными листьями. Он сжимал моё лицо в ладонях и мучительно отыскивал на нём тень сомнения или брезгливости. Но недаром мы были так похожи.
Очки слетели с моего носа и с глухим стуком ударились о кафель. Зрение вернулось. Теперь я могла говорить с ним глазами. Всё ещё горящую от удара щёку ранили слёзы, едва в голове молнией пронесся образ Женечки. Её часть вошла в меня вместе со слюной Виктора. Упрямая, ледяная боль ослабила хватку, уступив место злобному торжеству.
Мы переместились в комнату. Он близоруко щурился, его зрачки были чернее темноты, а поцелуи напоминали спазмы. Тепло ладоней плавно сползало вниз, он запечатывал своё дыхание мне под кожу.

…Комнату тронула осторожная улыбка рассвета. За эту ночь я вычерпала нутро порока до дна, и стало скучно. Кровь очистилась от токсинов опасностей и запретов. Виктор разом перестал быть мне интересен. Я равнодушно смотрела на его сомкнутые веки, глаза под которыми (я была уверена!) не спали. Он больше не казался красивым и притягательным. Проведённая вместе ночь сделала то, что не могли сделать кислота и обмен зрением. Я увидела его настоящего - садист-наркоман со слабо выраженным Эдиповым комплексом. Мне хотелось, чтобы он исчез. Стёкла очков отныне заменил лёд. Я бросила на себя взгляд в большое зеркало. Засос на груди смотрелся частью северного сияния. Прошедшая ночь воспринималась тягостным сном, который, однако, подарил свободу.
Моё падение было точнёхонько под пресс скуки. Я надела пальто, как надевают новую жизнь. Акт родственной любви был закончен рухнувшим на авансцену занавесом моего ухода.

* - реально существующая надпись на аннотации.


Рецензии
Зато есть название для твоего умения - талант.
Ты играешь ножом по струнам души. Симфония непривычна. Симфония завораживает.

Гора Орлов   02.01.2016 05:17     Заявить о нарушении
На это произведение написано 5 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.