Песня Мери у Уилсона и Пушкина

ПЕСНЯ МЕРИ У УИЛСОНА И ПУШКИНА
Андрей Штерн
   
По склонам душистым одна я бродила,
Когда Ярро одет был в июльский покров,
Но журчанье ключа лишь тоску наводило
 У брошенных гнезд, у холодных домов.
Я в утро, я в высь голубую глядела, —
Ни облачка дыму не виделось в ней,
Что в лазури бы плыло, и домик пригрело,
И над купой висело садовых ветвей.
Поняла я тогда: брошей двор постоялый, —
Там не было слышно движенья людей...
Пел петух, но будить ему некого стало;
Дикий ворон хрипел ,на скамье v лвеоей.
Молчанье пугало, безлюдье пугало!
Ни песни резвушки, пасущей козлят,
Ни ярких венков на кудрях не встречала,
Ни бегущих вприпрыжку учиться ребят.
Прошла мимо школы; явись-ка чужие, —
Румяными лицами окна цветут;
Не слышны жужжания звуки живые:
Словно в черном дыму пчелы в улье замрут.
И пруд обошла я, где девушки рано
 Полоскали одежды, - веселый народ;
Только таяла пена в молчаньи, так странно.
Звонкий смех не глушил лепетания вод.
Я вошла в городок, утомясь от скитаний;
Бывало, там — скрипка, кларнет, барабан;
Час, любезный труду, тишь вечерних сияний,
Но на травке, где крест, не видать горожан.
На лужок желтоцветный, на скудные ,нивы
 Забытые овцы вернулись с долин;
Дикий голубь один стонал, сиротливый,
А касатка — далеко, где жив селянин.
О, Денгольм родной! В наше время, бывало,
Как сердце мечтало в ^воскресную ночь!
И самых усталых любовь пробуждала,
Печаль шла плясать, хоть смеяться невмочь.
Я плакала грустно, а в лу,нном сияньи
 Колокольня вздымалась, безмолвна, бела;
Застыл круг часов на свету, в обаяньи,
И недвижная стрелка вперед не звала. •
Шла медленно ночь: тихий плач и томленье...
Очнулась - и рада природа росе;
Над Шотландией кроткой спало воскресенье
 И небо спускалось на землю в красе.
Веселое у тро ,- что ж звон колоколььый?
Где синяя шляпа и клетчатый плед?
Храм заперт, не слышен напев богомольный,
Голосов и псалмов умилительных нет.
Гляжу на пустынное смерти жилище:
Пичужка молчит; ни травы, ни цветов.
Лишь год, как зеленое было кладбище, —
Пятьдесят наросло свежих бурых холмов.
Пуста колыбель и постель не измята:
Младенец у груди родимой потух;
Ребенок, играя, пал на руки брата,
И лежит на лугу старый мертвый пастух.
О, страшно весенней желанной порою
 Поджидать щебетанья в лесах и лугах, —
А дрозд с коноплянкой под мертвой листвою,
Ни песни, ни звука в зеленых ветвях.
Страшней, как земля благодарно готова
 Смеяться за то, что ей небом дано
 И слушать: ни слова людского, родного...
И светлой порою на сердце темно.
   
Перед нами - одно из наиболее загадочных и психологически острых мест и поэмы Уилсона, и "маленькой трагедии" Пушкина. Н.В.Фридман пишет: "Песня Мери в «Городе чумы» — это длинный рассказ девушки о скитаниях по местам, пораженным эпидемией. Возвратившаяся в «кроткую Шотландию» девушка внезапно наталкивается на «брошенные гнезда» и целые сутки бродит по опустошенной деревне и вымершему городку. Она сравнивает веселое прошлое родины с грустным настоящим, остро ощущая противоречие между красотой природы и безотрадной картиной разрушений, и испытывает ужас перед последствиями эпидемии. Таким образом в песне Вильсона дано состояние глубокой психологической депрессии, абсолютной подавленности кошмарами «заразы»... Стремясь к тому, чтобы эта описательная часть сохранила максимальную легкость и не была наводнена деталями, которые сузили бы общечеловеческий смысл всей песни, Пушкин почти вовсе отказывается от заданного Вильсоном национального колорита. В «Городе чумы» заунывная шотландская песня Мери противопоставлена вакхической английской песне председателя. Вильсоновская героиня странствует именно по «кроткой Шотландии», с болью смотрит на текущую у «холодных домов» реку Ярро и безмолвный городок Денгольм. Пушкин оставляет упоминание о шотландском происхождении песни Мери (выслушав ее, Молодой человек просит Вальсингама спеть другую песню, «не грустию шотландской вдохновенну»). Однако эта национальная характеристика делается в «Пире» если не внешней, то во всяком случае условной: в самом тексте песни нет почти ничего шотландского (в частности, Пушкин опускает все географические названия)".
Денгольм - это вполне реальное село на границе Англии и Шотландии. Стоит отметить вслед за этим автором и то, что  Пушкин существенно усложнил и оживил композицию песни: если у Уилсона это просто повествование в прошедшем времени, то у Пушкина последовательно и четко сменяют друг друга рассказ о прошлом (потерянный мир), рассказ о настоящем (эпидемия) и мысль о будущем (кончина и будущая жизнь).
Такой фон в обстановке страшной опасности, непосредственной близости смерти вполне подобает для исповеди предельной силы. Вряд ли стоит спорить с тем, что идеализация старины, патриархальных отношений, простых, естественных чувств, смиренной веры - основные мотивы английских романтиков, поэтов "озерной школы". Для петербургских интерпретаторов и в песне Мери “прошлое предстает в облике патриархальной идиллии, опоэтизированного золотого века... Тогда, в те времена, о которых поет Мери, даже переживание чумного бедствия было прямо противоположным тому состоянию безумного веселья и безбожного пира, которому сейчас предаются герои трагедии ” (Виролайнен М.Н. Речь и молчание. СПб.,2003. С.198,194). Мы, однако, не вполне согласны с этим – и вот почему.
Очевидное время действия “Города чумы” - 1665 год. Если представить себе, что Мэри (а также ее антипод – Магдалена) недавно минули совершеннолетие, то мы выходим на даты, которые являются фундаментально важными для любого библейского христианина: 1643-1647 годы. Вестминстерская Ассамблея. Блистательная победа в Гражданской войне и великий собор, который ставится Реформацией по меньшей мере на один уровень с авторитетом Соборов Вселенских.
Сформулировав учение, принятое реформатской и пресвитерианской Церковью, Вестминстерская Ассамблея провозгласила совершившуюся победу Царства Божия, наступление “правления святых”, Тысячелетнего Царства на земле, которое для кальвинистской историософии продлится до Второго Пришествия. Эта версия библейской эсхатологии известна как постмилленаризм. Убежденность в том, что Церковь одержит победу на земле, как неоднократно подчеркивал в своих трудах сэр Кристофер Хилл, была сильна настолько, как никогда в христианской истории. Ее разделяли такие люди, как Кромвель, Джон Мильтон, сэр Исаак Ньютон. Детство Мэри совпало с суровой национально-утверждающей поступью Вестминстерских Стандартов, с величием нового Исхода, с наступившим рассветом человечества.
 "Задумчивая" Мери (этого пушкинского эпитета у Уилсона нет) - шотландка, ее “серебряный” (у Вильсона) голос “выводит звуки родимых песен с диким совершенством”. Народ, откликнувшийся на зов Бога со всем пылом своей неистовой души, обьединившийся с Англией в клятве нерушимой верности вере и завету Христову, на века (и по сей день!) стал цитаделью кальвинизма. Это воспоминание не о золотом веке или утраченном рае, а об уже прошедшем - и таком коротком - Царстве святости, покоя, тепла и мирного труда. О Миллениуме, который весь - на памяти юной девушки.
  В песне Мери спрессовано время. Всем так хотелось верить, что чудо свершилось. И вдруг все  распадается и летит в апокалиптическую бездну… На самом деле, конечно же, Пушкин, не владея историческими фактами, дал волю фантазии: подобной идиллии не было никогда, по крайней мере в Шотландии; пренебрежение ковенантом и вольностями, вторжение армии Кромвеля, рост неприемлемого для пресвитериан религиозного разномыслия - все это, мягко говоря, не способствовало постмилленаристскому мифу. На этом фоне неторопливый рассказ Уилсона выглядит не в пример реалистичнее и трезвее. Н.В.Фридман отмечает разницу: если у Уилсона идет описание просто заброшенной деревни, то у Пушкина - уже национальная катастрофа: кладбище растет стремительно ("поминутно мертвых носят"); риск касается жизни каждого ("если ранняя могила суждена моей весне"); само описание кладбища у Уилсона занимает одну строфу, у Пушкина - четверть песни, при этом вся атмосфера катастрофы контрастирует с гораздо более умиротворенными описаниями сельских кладбищ и у Озерной школы, и у Пушкина 1830-х. Уилсон описывает, строго говоря, просто запустение, вызванное хаосом и гражданской войной; настоящая лондонская чума выглядела, естественно, много страшнее.
Впрочем, у Уилсона мы видим нечто не менее, но более поразительное. В песне Мери, значительно большей по обьему сравнительно с пушкинской, среди описания опустошенного чумой селения, где героиня осталась одна, звучит слово о “Субботе”, проносящейся над “Священной Шотландией” (Ower a holy Scotland the Sabbath was sleeping \ And Heaven in beauty came down to the Earth). Вильсона как художника и патриота, да и как верующего человека, никогда не порывавшего с национальной – Пресвитерианской – Церковью, всегда волновала и религиозность шотландцев, и эсхатологические бедствия, и сама тема опустошенного чумой селения. Среди его предварительных опытов к “Городу” есть, видимо, оставшийся незнакомым Пушкину триптих “Покинутая деревня” (The Desolate Village), явно навеянный "Опустевшей деревней" (The Deserted Village) О.Голдсмита (1769). (Вацуро В.Э. Лирика пушкинской поры. СПб.,1994. С.49). Его героинями выступают те же Мери Грей и Бесси (Луиза) Белл. И в этом тексте мы находим еще одно поразительное упоминание о “милой ясной летней Субботе, столь любимой в Шотландии”, с ее “глубокой тишиной и миром, каким когда-либо был исполнен дом молитвы при пении псалмов и хоралов хором прекрасных девушек”.
У Пушкина песня Мери заключает в себе немного специфически английского - скорее, по мысли возражавшего Ф.М.Достоевскому К.Арсеньева, “детские голоса, раздающиеся в шумной деревенской школе, могут... служить указанием на то, что речь идет о протестантской деревне, но какой именно - английской, скандинавской, германской - определить невозможно”(Яковлев Н.В. К вопросу об источниках "Пира во время чумы".  С. 110). Но у Вильсона упоминание о Субботе сразу дает не просто картину религиозной среды, из которой вышла Мери, а точный адрес всего происходящего. Это или строгое шотландское пресвитерианство, часто называющее Воскресенье Субботой, или вообще субботничество. Для некоторых пуритан (как и для евреев) Суббота, Шабат - это “подобие высшего мира”, день, когда Небо сходит на землю.
Этот день и был лучшим воспоминанием в жестоко исковерканной затем жизни Мери. Отметим еще один важнейший факт: Церковь Шотландии, исповедуя в эту эпоху достаточно жесткую версию реформатской веры и в особенности настаивая на концепции общенационального завета (ковенанта) с его коллективной ответственностью народа перед Богом, была абсолютно непримирима к английскому радикализму и антиномизму, к которым оказался близок Вальсингам. В историческом и общекультурном плане это не менее, а более серьезно, чем разница пасторальной "шотландской грусти" и "английской вакхической песни".
Тем не менее героиня Уилсона не слишком, если не сказать - очень мало сходна с пушкинской, в которой находят отражение скорее оригинальные черты русской любовной лирики. Д. Д. Благой в "Творческом пути Пушкина" пишет: «Замечательно, что такая песня вложена поэтом в уста «погибшего, но милого созданья»; у Вильсона Вальсингам называет ее прямо «проституткой" (М. - Л.,1929. С.661). Но даже эта проститутка оказывается, по выражению Джеффери, "тонким и интересным созданием с нежным сердцем, из тех, кто при всем отвращении к ним исполнен многими добродетелями под небом". Именно она с женской чувствительностью и постоянной грустью могла исполнить такую песню. Еще важнее другое: она изображена как если не кающаяся грешница, то женщина, стремящаяся порвать со своим безобразным прошлым. Вскоре после песни она восклицает: 
   
О, если б никогда я не певала
 Вне хижины родителей своих!
Они свою любили слушать Мери:
Самой себе я, кажется, внимаю
 Поющей у родимого порога -
Мой голос слаще был в то время: он
 Был голосом невинности...
   
Значит, Мери помнила подобное с ранней юности, когда она была другой, и на ней сказалось все, разделяющее чистоту и падение свет и добро - и тьму и ужас. Тем не менее у Уилсона еще нет столь тонкой психологической характеристики героини, просто описывающей ужасы эпидемии в родных местах - что само по себе очень мало говорит о ее личности. Пушкин смог создать образ гораздо сложнее и в то же время более цельный, отличающийся от мучительной раздвоенности Председателя, пытающегося отвлечь друзей от страха смерти и ломающегося, как только речь заходит о предельно серьезном. По-видимому, заполняя психологические лакуны, он не был доволен трагедией, ибо вложил в ее реинтепретацию очень много своего - и его гениальность такова, что это оказалось вполне органично, он не вызвал этим никакого диссонанса. Впрочем, и у Уилсона, и у Пушкина песня Мери вполне читается как отдельное произведение, с той разницей, что у последнего имеет место не кладбищенская элегия, а высочайшая, героическая романтика в исключительной ситуации.  Конечно, Мери у Уилсона не так высока, как упомянутая пушкинской героиней Дженни с ее дивным самоотречением, но за ней путь падшей женщины, ставшей кающейся христианкой и в то же время, возможно, впервые в жизни испытавшей настоящее чувство... Что же -  и Ольга Берггольц (религиозный пафос которой, на наш взгляд, весьма близок к пушкинскому) могла ощущать среди немыслимых страданий ни с чем не сравнимое высокое счастье - однако никто, кроме  самых одиозных критиков, не посмел обвинить ее в аморальности.
Кстати, у Уилсона нет имен Эдмонд и Дженни; Пушкин взял их из баллады горячо любимого своим западным визави Бернса. Позже в "Эссе о гении и характере Бернса" (1844) Уилсон писал: "Бернс, безусловно, величайший поэт, который когда-либо возник из недр народа, хотя он жил и умер в нищете и безвестности. На самом деле ни одна страна в мире, кроме Шотландии, не могла бы произвести такого человека, и он всегда будет считаться славным представителем ее гения. В этом залог вечности его славы. Ибо он явно никогда не изучал глубоко поэзию как искусство, не формулировал свои принципы и не искал за пределами родины предметы своего вдохновения... Каковы бы ни были его ошибки или поэтические недостатки - а их несомненно было немало - во всем им написанном у него есть величайшее из достоинств - интенсивное, всепроникающее дыхание живой истины" (Wilson J. The Genius and Character of Burns. N.Y.,1845. P.2-3). Сам Пушкин был знаком с Бернсом поверхностно, прочитав лишь часть его баллад. Но и для него и для Уилсона «песня Мери и гимн Вальсингама - несомненные близнецы и, подобно близнецам, они и схожи и отличны друг от друга. Схожи они в том, что обе являют торжество человеческого духа над смертью; отличны в том, что это торжество осуществляется совсем разным путем. Незаурядная женская натура торжествует над смертью тем, что целиком забывает себя в помыслах о любимом. Незаурядная мужская натура смело глядит в глаза гибели, бросает ей бесстрашный вызов и, тем самым, внутренне торжествует над нею... Это как бы перекличка двух голосов. “Вечно женственному” песни Мери - полному самоотречению, верности любимому не только до гроба, но и за гробом, кроткой умиренности - противостоит “вечно мужественное” гимна Вальсингама - гордого поединка с враждебной стихией, бесстрашного вызова на смертный бой самой смерти... То, о чем в лирической концовке песни Мери у Пушкина говорится как о возможном, с председателем пира произошло на самом деле: он действительно потерял горячо любившую его жену, умершую от чумы - она “в небесах». (Благой Д.Д. Мастерство Пушкина. М.,1955. С.173-174)
Откуда, однако, такая, нечастая даже у пуритан, уверенность в своем спасении, которой нет у остальных пирующих, в том числе и у Председателя? Конечно, это подтверждает наше предположение: Мери пришла из экзотического для уроженцев Лондона религиозного мира. И здесь тоже остается удивиться глубине интуиции Пушкина, который понял этот важнейший момент даже из небольшой части поэмы. Вера Мери, светлая и кроткая, вполне противоположна отчаянию Вальсингама.  И в “перекличке” их голосов Пушкиным угадывается различие двух образов веры - экзистенциальной уверенности и отчаяния. И поскольку такую уверенность может дать лишь Христос - мы еще раз убеждаемся в легковесности цветаевских строк и вообще всего, что утверждалось о безрелигиозности пушкинских героев. Но как раз этого не хватает у оригинала - хотя слова Мери и находят соответствие в дальнейшем ходе "Города чумы".


Рецензии