Человек, который не родился

       Жа де Буффан — так называется дом, где я не родился,— и что с французского переводится как «пристанище ветров». Вымощенная гравием дорога никуда отсюда не ведёт. Однажды, случайно сюда попавший, затхлый силуэт из цветных обоев так и застыл у дверей. И будут тянуться тысячи дней одиночеств, когда писем уже никто не ждёт и не пишет. В сердцах людей, услышавших здесь песнь «семи ветров», навсегда селились тревога и непокой.
       Когда я впервые её увидел — она спала… Я почувствовал, будто что-то святое упало у меня в груди. Звон колоколов разбудил то, что давно успокоилось в моей душе, а теперь снова затрепыхалось от ветра. Она будто Дева Мария, причастила меня своей нежностью. Я прикоснулся к ней спящей, оставив неизгладимый знак на её плече — печать печали кораблей, уходящих весной из портов. Я украдкой писал картины с её лёгких ресниц, я угадывал судьбу всего человечества на линиях её ладоней и рук, пахнущих молоком и теплом. Только среди этих написанных чужих судеб моя не сбылась… Но мне хватило бы её взгляда, чтобы вспомнить, как светила бы заря моих дней; её губ, чтобы услышать саму жизнь дельфинов на просторах её лёгких. Да пусть святиться имя её. М. — имя женщины, не родившей меня.
       За час до рассвета ночь воплощает в наибольшей мере свою тёмную сущность, отчего неволей пробегает дрожь по всему телу. Холод сомкнёт свою хищную пасть над её домом, обдуваемом «семи ветрами». Погасят в фонарях спёртый искусственный свет, и люди обрекут ещё сонные трамваи идти по рельсам в туманное никуда, и сами в самозабвенной тишине пойдут, будто скот на бойню, в такое старое и уставшее «сегодня». Мировой двигатель — это не президенты, послы и министры; мир каждый день меняют маленькие люди, которых зачастую никто не замечает… Цветочницы, среди первых перехожих выставят свой товар, разбавив серые будни цветами радужной глаза, в пекарне затопят печь, и запах свежего хлеба поднимет и заставит идти «служить» за эту буханку. Кто-то погасит фонари после долгой бессонной ночи, кто-то напишет новое стихотворение, кто-то зачнёт новую жизнь в сладострастном порыве. Она же заснёт лишь с первым заревом в небе, когда от шума машин и людей разорвётся эта симфоническая тишина ночи. Потом она на ощупь сползёт со своих предобеденных снов в скрипучем кресле-качалке, встанет, и медленными шагами пойдёт в города, в которых не бывала, одев своё самое красивое платье и звенящие браслеты на руки…
       Она пойдёт туда, где сходятся лунные тропинки, прыгают солнечные зайчики и пляшут свободные птицы в водовороте безумия. Мельница лет перемелет все боли, и она, эта бедная самаритянка, отправится на рынок менять свои последние кофейные зёрна на улыбки. На её босых ступнях собралась земля всех времён и народов, прах мёртвых, развеянный над рекой Иерусалима в день зарождающейся Луны, и слёзы идущих в чужие страны. Невыносимое это бремя — носить в сердцах свои одиночества…
       И так, каждое утро протекает для неё где-то за пределами сущности всех вещей. Лишь сон стряхивает с постели — будто ауры, трепыхают крыльями, оставляя по себе фиолетовые полутона, и в ранних сумерках возвращаются к теплу её тела, затягивают постепенно стигматы на бёдрах. Тогда и глаза её выглядят словно упавшие в колодезь, и кожа на ощупь пергаментная, и зола, оставляет след на лице, пока к нему не прикоснется рассвет, дабы развеять эту вечную усталость. В накрытых чёрной шалью клетках — она скрывает беспокойство, в уголках своих безмятежных глаз — горечь, и будет уповаться своей такой громкой тишиной. При выключенном свете о ней никто не узнает, не напишут в газетных новостях и строчки из её жизненной ленты. Не узнают секрета её сумеречной души: для кого она ежедневно стелит чистую постель, уходя в ночной шёпот, — и это длится уже почти полвека. Это место — ничто и нигде; здесь на жизнь выбрасывают монету, но с обеих сторон всё время безошибочно выпадает на ладони сторона без знаков судьбы. Моей не сбытой судьбы… И я снова взбираюсь по стремянке на антресоль своей утопающей памяти, и меня смывает внезапной волной с самых глубин океана. В темноте птицы соберут её опавшие, словно листва поздней осенью, длинные волосы с мраморного пола, чтобы свить себе из них гнездо, из её потерянных ногтей прорастут миндальные деревья у обочины на пути в дом. Она споёт свою колыбельную, и я услышу эту песнь сквозь века. Ведь что может быть больше любви этой женщины?… Но мы лишь машины забвения, мы — уходящие корнями в землю, откуда сюда, собственно, и пришли.
       Акварель потекла по стенам, оставляя разводы мостов над горизонтом. Она же всё плавала в аквариуме среди чужих снов, никогда не помня своих, умирающих в шёпоте ночи. Звуки осторожно блуждали по углам аквариума — её водяного жилища. Хрупкий её мир: стакан треснет от переполняющей его пустоты, вода замёрзнет в трубах не дойдя до крана, лампочка накалиться до предела, пока не выстрелит кометой в космос за пределы её собственной души.
       — М., ты забыла на кухне время — зелёный чай станет холодным и горьким,— скажу я, и моя улыбка раствориться за матовой дымкой солнца. Заранее зная, что однажды, исполняя свой злой рок, перед дверью я в последний раз тихо произнесу: «М., прости», станцую вальс с собственной тенью, и сам растворюсь… Тогда за дверью небо было такое же, как всегда, будто планета и не сделала свой круговой обряд. Жуки и стрекозы лет, ведущих за собой лишь томный взгляд осени, остались зимовать в рамке оконного альбома грёз её юных лет. А я подожду, и уйду на рассвете весны, так и не узнав, кем была женщина, давшая мне один день жизни, и кем не стал для неё я — вечное отражение в её прозрачных глазах. Я вспомню, что внутри мы все одного цвета, обернусь через плече, чтобы увидеть в зеркале на трюмо как сердце её ёкнет в переплетении водорослей, растущих из ребр… Будто уловить взгляд василиска, который растопил бы её равнодушие, и указал бы путь к заметенным снегом дверям. Однако никто не доберется к этому дому, не постучит дважды самими костяшками рук, будто случайно. Никто и не откроет.               
        Искать грани, чтобы хоть как-то ощутить себя; испытать человеческое чувство — значит прикоснуться к стеклянной стене. Или это воздух подхватил в самый отчаянный момент моё бездыханное тело, или это я до предела наполнился окружающей красотой,— тогда я живу, и я — неизбежно человек. Я был так близко, но я был никем, лишь возможностью, одной из миллиарда других. Я есть кислотный дождь; и крупицы пыли в запавших складках её морщин; я есть искра, догоревшей до ногтя, спички в руке; и я же есть не пророненная слеза в её, закрытых от света, глазах. На радиоволнах мой охрипший голос диктует погоду на грядущие дни, в журналах моё глянцевое лицо, которое никто никогда не видел, но она молчит: оглохла и ослепла навсегда от тишины и темноты. Драматическая пантомима прощания... Однако я уверен, что однажды моя воскресшая душа почувствует, как легко дуновение ветра, как тёрок и сладок виноград после солнца, как впиваются иглы терновника под кожу, и я вернусь.
       Мое же покаяние того утреннего часа было лишь в том , что я так страстно жаждал жизни.


Рецензии