Дароносец
Сквозняк, ее безжалостный повелитель, даже не замечая этих стенаний, по–хозяйски врывался в комнату и, не задержанный ничем, беспрепятственно уходил в окно на противоположной стене. По пути он сметал все, что было в его силах переворошить, сдвинуть или сдуть, как он сделал с окурками и пеплом со стола. Они лежали на полу как маленькие издохшие червячки, а пепел, перекатываясь легкими волнами, засыпал щели рассохшегося паркета.
Пепла и окурков было много: на полу и на столе, где смешались с остатками еды, лежали, раздавленные в грязной тарелке и заткнутые в бутылочные пробки; были даже в стакане с разводами засохшей «краснухи» на стенках. Судя по тому, что стакан был один, застолье было сотворено одним человеком и длилось долго, всю ночь и только утром было прервано. Две недопитые бутылки стояли у дивана, на котором спал одетый мужчина. Его продранные на пятках носки скатались вниз, полузастегнутая рубашка сбилась под свесившуюся с дивана руку. Мужчина лежал на спине, головой на диванном валике, истертом до поролона. Спал он тяжело и беспокойно. Борода его вздрагивала каждый раз, когда ему случалось захрапеть сильнее обычного и после этого полувсхлип или стоны с невнятными словами прерывали храп. Полуденное солнце освещало только этот угол, и потому легкий полумрак скрывал почти всю остальную часть пустой, огромной комнаты. В дальнем углу было что–то свалено в большую кучу, рядом на стене, на вбитых гвоздях мятой грудой висели какие–то вещи. Стол и диван были единственной мебелью, если не считать лежащий на боку у стола пустой пластмассовый ящик из–под бутылок.
Пробившийся между пыльными стеклами окна, солнечный луч, наконец, дотянулся и до лица мужчины. На какой–то миг показалось, что луч света перенес блестевшую меж оконных рам густую сетку паутины, и она обилием серебряных нитей запуталась в каштановом буйстве бороды и усов спящего…
И если бы не эта густая седина, ни заострившийся нос со следами очков на тонкой, изящной переносице, ни темные провалы теней под нервным изломом бровей, слившиеся с впалыми щеками, отчеркнутых бескровным разрезом губ, ему можно было бы дать лет тридцать восемь – сорок, но изможденность и худоба делали мужчину стариком. Во сне он, поперхнувшись, закашлял, и кашлял долго, не просыпаясь, во всяком случае, не открывая глаз. Вскоре рука его дрогнула, и он ребром ладони стал растирать грудь. Лицо его болезненно исказилось. Натужно кашляя, мужчина медленно, с трудом опираясь на руку, поднялся. Минуты через две ему стало легче. Тяжело дыша, концом рубашки он вытер выступившие слезы и испарину.
Пошарив сбоку, он достал сигаретную пачку и долго рылся в ней непослушными, дрожащими пальцами. Не найдя сигареты он бессильно выругался: «Пидора гнусная!..» и отбросил ее в сторону. С натужным стоном мужчина встал и, захватив бутылку, шагнул к столу. Совершив столь затруднительный вояж, он, опускаясь на ящик, пошатнулся и сел бы мимо, если бы не ухватился за край стола. С превеликим трудом мужчина сохранил равновесие, что стоило ему нескольких минут передышки, во время которой он мутным взглядом блуждал по столу. Наконец, найдя то, что искал, мужчина одной рукой потянулся за интересующим его предметом (это был «бычок» более или менее в целом виде), а другой поднес бутылку к губам, пытаясь сделать несколько глотков. Вино пролилось ему на рубашку и штаны, а окурок остался лежать там, где лежал. И тот и другой результат привели его в тихое озлобление. Мужчина пробормотал невнятные угрозы кому–то, видимо, ответственному за столь неудачные действия и снова приступил к манипуляциям.
На этот раз он не стал подвергать себя такому, чреватому неприятностями, совмещению действий. Предварительно отхлебнув из бутылки, мужчина торжествующе ухмыльнулся и сказал: «Э–э–эх, и все… теперь ты…». Это уже относилось к «бычку», за которым он полез, локтем размазывая по столу кусок недоеденного зельца. Ему долго не удавалось закурить. Спички ломались еще в коробке, и через пару минут, мужчина, вконец озлившись, высыпал их на стол и зажег одну из них, только после того, как прижал коробок к столу.
Последнее солнечное пятно, скользя по затертым обоям, неотвратимо таяло, унося с собой остатки живого тепла, ибо все в этом пространстве комнаты было покрыто неуловимым, но явственным налетом отжившего. Мужчина сидел неподвиж-но. Он казался не одушевленнее предметов, в соседстве с которыми был более предметом, чем они сами. Медленно струившийся дымок рваными, полупрозрачными перьями поднимался вверх, вытекая из зажатого в пальцах окурка. Попадая в полосу света, струйки вспыхивали скромной радугой и, уплывая вверх, уносили с собой свою нечаянную, затейливую игру.
Мужчина, по прежнему уткнувшись невидящим взглядом в освещенный кусок стены, машинально затягивался, пока окурок, догорев, не обжег ему пальцы. Он ткнул окурком в банку с надписью «Паштет шпротный» и опять потянул из бутылки, на этот раз все оставшееся до дна.
Отдышавшись, он снова вытер лицо рубашкой. И хотя «колотун» оставил его, состояние сквернейшего похмелья не давало возможности ни думать, ни шевелиться. Только промелькнуло: «Жарко…». Ему не хватало воздуха. Мужчина поднял голову. Дверь на балкон захлопнулась, и он снова поду-мал: «Я выйду…».
Встать сейчас удалось гораздо легче. Ему показалось, что, выйдя на балкон и вдохнув свежего воздуха, он придет в себя, и ему станет намного лучше. Это его подстегнуло. Оттолкнувшись от стола, мужчина сделал несколько широких, торопливых шагов. Открыв дверь балкона, он прислонился к косяку и стал жадно хватать ртом воздух.
Каменный мешок двора, на дне которого росло несколько чахлых тополей, дохнул на него затхлой, прелой сыростью. Душное, багровое марево плотной пробкой закупорило небо. Солнце, задавленное толщей черных, будто налитыми свинцом, пластами грозовых облаков, под их спудом, казалось, тоже задыхается от зноя. Он обливался потом. Мужчина отодвинулся от косяка двери. Что–то тревожное, беспрестанно просившееся из каких–то уголков подсознания, заставляло его двигаться, что–то предпринимать. «Тяжело… тяжело…, еще, чего доброго, недотяну…». Он поспешно, насколько ему позволяло его сумеречное состояние, подошел к углу, где была навалена куча тряпья, и лихорадочно стал ее разбрасывать. Под ней оказался старенький «Goldstar».
Мужчина суетливо, не попадая в розетку вилкой и потом на клавишу выключателя, включил телевизор и тотчас же, боком, не вставая, пополз к дивану. Взобравшись на него, он в изнеможении перевернулся на спину. И сразу же забылся полусном, полудремой… Его разбудил звук работающего телевизора. Мужчина открыл глаза и, придя в себя, повернул голову. На экране в строгом, торжественном порядке сидели музыканты. Дирижер, взмахами рук показался ему большой, черной птицей, которая почему-то не может взлететь, выбиваясь из сил, изнемогая от ужаса при виде многих, направленных на нее стрел–смычков и отверстых ревущих, медных глоток.
Это навязчивое видение продолжалось долго. Оно его пугало и раздражало. У него не доставало сил встать и выключить этот кошмар. Мужчина тихо лежал, думая только о том, чтобы те, кто был на экране, не ворвались в его комнату. Он отвернулся, но тотчас же звуки стихли. Наступившая внезапно тишина отозвалась ему гулким стуком сердца. Вслед за этим, комнату наполнили голоса. Мужчина повернулся всем телом на бок, но навалившееся головокружение заставило его сесть. Он потянулся за бутылкой, стоявшей около дивана, думая: «Глотну… пройдет…».
Выпив, он сморщился: подступившая тошнота рвалась наружу, и это не дало ему лечь снова. Пришлось встать и идти в коридор, где был туалет. Через некоторое время мужчина показался в комнате с мокрыми волосами. Тяжелое дыхание и налитые кровью глаза говорили о том, что пребывание там стоило ему больших усилий. И хотя, судя по всему, ему стало легче, видно было, что дурнота делает невообразимо трудным каждое его движение. Мужчина скосил глаза на экран телевизора. Тот, вильнув куда–то в сторону, через некоторое время вернулся на свое место, но странным образом остался стоять набекрень. Чтобы разглядеть что–либо происходившее на нем, мужчине пришлось наклонить голову. Долго он так не смог стоять. Из–под него, угрожая опрокинуться всем своим скарбом, вдруг поехал пол вместе со стоящими на нем столом, диваном, ящикам из–под посуды.
Мужчина поспешно выпрямился, испугавшись, что со стола свалятся бутылки, а их нужно было сдать. Кроме того, будет много битого стекла. «Скверно…» – подумал он и вслед за этой мыслью пришла другая: «Неплохо бы выключить этого подлеца…». Тем более что на экране опять металась большая испуганная птица–дирижер, отбиваясь от извергавшегося на него потока звуков.
Но все осталось только в мыслях, потому что все внимание его приковало к себе расстояние до дивана и стоявшая около него бутылка. Когда же он снова очутился на диване и выпил вина, торопясь, взахлеб, боясь повторения предыдущего исхода, то к нему вдруг вернулось блаженное состояние умиротворенности, и по его заросшей щеке покатилась слеза облегчения. Через мгновение мужчина опять забылся сном, и опять его мучили кошмары, в которых высоко в небе черной птицей летал свободный дирижер–ворон…
Какой–то толчок изнутри разбудил его. Мужчина очнулся сразу и оглядел комнату. Багровый отсвет из окна заливал ее тревожными предгрозовыми сполохами. Ему захотелось встать, и он это сделал. В его движениях появилась какая–то осмысленность. Хотя и с трудом, явно заставляя себя сделать то, что задумал, мужчина двигался по комнате, сосредоточенно оглядывая ее. Он методично стал ворошить, перебрасывать с места на места валявшиеся предметы то на столе, то на подоконнике, то рылся в груде наваленного у телевизора тряпья, в которой вывернул все карманы, видимо, не находя нужной ему вещи. Несмотря на безрезультатность поисков, мужчина, как это ни странно было видеть, не впадая в раздражение и бормоча: «Серегин, надо ее найти...», упрямо продолжал поиски. Ему попался вскоре потертый футляр от скрипки. Он открыл его. Внутри было пусто, и лишь небольшой квадратик свернутой вдвое бумаги сиротливо приткнулся в углу. Серегин развернул его и разочарованно выронил назад. Листок оказался просроченным, полугодовой давности, залоговым билетом в ломбард.
У дивана он с натужным стоном опустился на колени и засунул руку в щель между ним и полом. От натуги, закрыв глаза, мужчина с минуту оставался так, пока выгребал из–под него мусор, а затем, выдохнув воздух, перевернулся спиной к нему, бессильно уронив руки. По лицу его обильно стекал пот, но он не стал вытирать его. Немного отдышавшись, мужчина повернул голову и увидел рядом с собой, в куче разного мелкого хлама, записную книжку. Он почувствовал ее, когда выгребал из–под дивана.
Усталость сделала свое дело. Мужчина сидел, привалясь к дивану и только слабая улыбка проявила внешне его радость. Он взял в руки записную книжку и уверенно открыл на нужной странице. Там, как закладка, лежал клочок бумаги и он, вглядываясь в него, стал сверять с какой–то записью в книжке и через минуту, облегченно переведя дух, пробормотал: «Правильно, все верно… Значит, дойдет… сегодня… должно быть получено… ».
Серегин вытащил из кармана штанов часы без ремешка и огляделся. Сгустившийся сумрак привел его в недоумение: «Х–хо, всего шесть, а так темно… Дождь… наверно будет…». Это мысль переключила его на иные размышления. Он посмотрел в окно. Было видно, как большущие, тяжелые звери, глухо урча, ползли по небу, собираясь в стаю, чтобы позже, начав свою смертельную схватку, обрушиться вниз осколками ледяной шкуры и потоками шипящей, бесцветной крови.
Серегина это мало трогало. Он все также сидел, прислонясь к дивану. В его руке была зажата записная книжка с клочком бумаги. Взгляд бездумно задержался на экране, где какой–то мужчина давал интервью.
… – Александр Данилович, давно хочу, с начала нашей беседы, задать вам один вопрос. Боюсь, что он покажется нескромным, но в рамках нашей беседы мне он кажется необходимым.
– Даже вот так? – озадаченно усмехнувшись, покрутил головой дирижер. – Ну, если этот вопрос так долго обдумывался, то я могу надеяться, что он не поставит меня в щекотливое положение? Только на этом условии, согласны?
– Вы правы. – Ведущий, полный, приятного вида мужчина с роскошной гривастой копной волос с готовностью кивнул. – Не сомневаюсь, многие телезрители захотели бы узнать об этапах вашего блистательного жизненного пути, вашей карьеры. Но на пустом месте такой путь не построишь. Нужно нечто большее, чем простые способности. Потому я хочу у вас спросить, как вы относитесь к карьере, к таланту? Что это за категории такие в вашем понимании, не в общем смысле, а лично в вашем отношении к этим понятиям, как человека, достигшего значительных высот в творчестве и признания во всем мире?
– Ну что ж, вопрос задан и отвечать придется. – Александр Данилович засмеялся и продолжил: – Собственно говоря, ничего неожиданного в вашем вопросе нет. Мало того, я думаю, он, так или иначе, рано или поздно, встает перед каждым человеком, обряжаясь иногда в совершенно неузнаваемые одежды.
Ну, скажем, это может быть вопрос о месте в жизни, выборе профессии, – престижность ее имеет немаловажное значение. Согласны? Затем, в более зрелые годы стремление к продвижению по службе, к желанию того, чтобы твой труд заметили и оценили по достоинству. Все это, по моему убеждению, в значительной степени определяет это понятие. Но, как и любое емкое определение, оно осложняется многими нюансами. Например, в каждом человеке живет неосознанное желание творчества, будь он слесарь или композитор. И там, где творчество, там существует и уникальность этого вида человеческой деятельности, и там возникает антагонизм между творчеством и не творчеством.
А это, согласитесь, уже личностные отношения и они неизбежно порождают такие же антагонистические вопросы, как–то: талант: – «Я талантлив, мой конкурент нет, так почему же нас ставят на одну доску?». Его визави: «Почему меня не хотят оценивать так же, как это делают с этим человеком? Чем же он лучше меня?!» Карьеру делают на фоне чьего–то аналогичного стремления стать первым, ибо первому достается все. В противостоянии, в конкуренции рождается сам смысл такого явления. Оно проявляется везде, – в спорте, в науке, в политике и, конечно, в искусстве. Отсюда вся коллизия взаимоотношений лидера и его конкурентов...
...Серегин смотрел на экран и постепенно стал понимать, что знает этого человека уже очень давно, так давно, что его слова, скорее даже смысл произносимых дирижером слов осознавались им быстрее, чем они достигали слуха, настолько они были предсказуемы… «Вот ты какой стал…, праведник…». Серегин продолжал безучастно смотреть на экран. Ничто не проявляло на его лице движения мысли, но они с каждым словом дирижера становились все жестче, больнее: «…я знал, что ты поднимешься…, по головам ходить легче… чем … признать свою бездарность… ты всегда умел в красивой обертке из правильных слов подать на блюде любую мерзость…».
– Я с вами полностью согласен. Но, в каком–то смысле, это несколько общий взгляд. А мне хотелось бы услышать от вас именно ваше мнение, так сказать, приватное, применимое к вам лично, к вашему жизненному успеху?
…Слова приходили к Серегину помимо его желания, будто затхлые зерна, сыпавшиеся из прохудившегося мешка, забытого в дальнем углу амбара, одно за другим. Они тягуче возникали в голове хаотичным набором, лишь едко раздражая какой–то отдельный уголок памяти, но никак не побуждая его к эмоциональному восприятию их смысла. Ему уже было безразлична эта сторона жизни, как бывает это с перегоревшей лампочкой. Она еще цельна по форме, но бесполезна по сути…
– Да, собственно говоря, у меня, в моей карьере ничего экстраординарного не случилось. Все, как у многих моих друзей. Но прежде, чем ответить на ваш вопрос конкретнее, я бы хотел бы уточнить саму суть слова «карьера», так, как я его понимаю, чтобы не было досадных расхождений в его толковании. В понятии «карьера» завязаны многие аспекты отношений между людьми, как отдельных личностей, так и личности и общества. Но всё, в конечном итоге, определяют свойства характера самой личности, так сказать, какой он пробы. Посредственность никогда не сможет смириться с дарованием своего коллеги, его избранностью. Талант же, напротив, часто не замечает негативного отношения к себе, упиваясь своей исключительностью. Но и тот, и другой, культивируя в себе такую односторонность, по моему глубокому убеждению, никогда не смогут достичь истинных вершин мастерства, то есть, сделать успешную карьеру. По большому счету, только тот человек, который сможет совместить в себе в гармоничном единстве талант и волю в его реализации, достигает определенных высот на избранном поприще. Вот, вкратце, применения категории «карьера», правда, в абстрактном изложении…
«Ты обокрал, … превратил меня в живого мертвеца… а теперь разглагольствуешь о судьбах и призвании…».
– Простите, Александр Данилович, – настойчиво возразил ведущий, – но я, честно признаться, не совсем улавливаю связь между моим вопросом и вашим выводом! Если можно, то поясните, как вам удалось совместить то, о чем вы только что сказали?
Дирижер ответил не сразу. Сегодня утром принесли телеграмму. Жена еще спала и потому он, увидев, от кого телеграмма, помрачнел. Расписавшись в получении, Александр Данилович спрятал ее в карман и вовремя. Маша не должна была знать о ней. Она, будто почувствовав необходимость своего присутствия, накинув халат, уже входила в прихожую. Александр Данилович отговорился ранним визитом соседа и отправил ее спать. Маша как–то странно поглядела на него, свела брови, будто отгоняя назойливое видение, и ушла. В машине он достал телеграмму и еще прочитал несколько слов, стараясь вникнуть в их путаный смысл: «СЕГОДНЯ Я УЙДУ тчк Я ОТПУСКАЮ ВАС С МИРОМ тчк ПРОШУ ОБ ОДНОМ зпт СКАЖИ ДОЧЕРИ КОГДА ВЫРАСТЕТ КТО ЕЕ НАСТОЯЩИЙ ОТЕЦ тчк ПАВЕЛ»…
– Вообще–то, я всегда был уверен, что все можно объяснить, если только вдуматься в проблему, в поставленный вопрос, но…, сейчас я уже не так самонадеян. Почему вдруг человек, ранее и не помышлявший об экстраординарном поступке, совершает его, или не совершает, когда от него требуется переступить через себя? Как вы думаете? Очень часто условия конкуренции, которая во многом является синонимом карьеры, требуют именно нетривиальных решений, но на это надобны и сила воли, и решимость, и бог знает еще какие качества натуры… – Александр Данилович опустил голову. Перебирая нервно сцепленные пальцы, он затягивал паузу.
«…тебя, наверно, сны иногда мучают… подлость забыть невозможно… ты не через себя переступил, а через мою жизнь…талант украсть ты не смог, ты его утопил…».
Ведущий смотрел на усталое, отрешенное лицо этого рано начавшего седеть человека и думал: «Трудно ему доставалась эта вершина…». Эта мысль навела его на следующий вопрос:
– Александр Данилович, раз уж наш разговор перешел в плоскость, довольно далекую от первоначальной, но, как мне кажется, только на первый взгляд, у меня невольно напрашивается уточнение. Карьера, в то время, когда вы учились, была довольно экзотическим понятием в советском обществе. О ней не принято было говорить, но она, как цель, явно подразумевалась в любой области деятельности. Что вы тогда понимали под этим словом, и как воспринимали конкуренцию, – как стимул, или как чисто бескорыстное самоутверждение?
– Как вам сказать!.. Там, где мы учились, собрались серьезные, я бы сказал, честолюбивые и амбициозные студенты. Мы не мыслили себе жизни без ее первых призов, первых ролей и прикладывали все усилия к достижению цели. Вот тут и сказывалась вся разница между нами. Нам, тогдашним, молодым и дерзким, трудно было принять мысль о том, что талант есть явление исключительное, а все то, что наполняет сам ареал искусства, основная масса безвестных тружеников, подвижников и есть основа этой сферы деятельности, ее тело. Тогда как избранные, – его мозг, что–ли…
Талант, – он, знаете, был для нас понятием несколько абстрактным. Где–то там, вдалеке, может быть, он и имел право на существование вне нас, сугубо вне твоей личности, но рядом, непосредственно около тебя, когда ты до этого слышал всякие там лестные, хвалебные отзывы только в свой адрес, – это было невозможно, неприемлемо. Это звучит немного наивно, но тогда мы не могли принять иное положение вещей.
«…а ты знаешь, правильный мерзавец, как я жил все эти восемь лет без Маши, без дочери…, а сейчас моя дочь называет тебя отцом… Ты не поленился… добить меня… обговорить со всеми, а после следить столько лет… Передо мной захлопывались двери одна за другой… ни работы, ни друзей…».
– Может, талант, – это то, что не должно никак объяснять. Просто он есть и с этим надо считаться, – заметил ведущий. – Скажите, трудна ли жизнь одаренного человека, таланта, наконец, гения среди обывателей, коллег, завистников–конкурентов ? Александр Данилович пожал плечами:
– Риторический вопрос… Талант, гений, – это понятия, отложенные до будущего. Только потомки дают справедливую оценку жизни человека. И очень часто бывает, что живущий рядом с ними человек воспринимается окружающими, мягко говоря, неадекватно его будущему статусу гения. И, наоборот, человек, почитавшийся за такового, напрочь забывается через пару месяцев после кончины. Примеров, думаю, каждый сможет припомнить массу.
– Понимаю. Как сказал поэт: «Лицом к лицу лица не увидать. Большое видится на расстоянии.». Хотелось бы узнать, как это "большое" постигалось вами?
Дирижер вздохнул, помолчал, словно прислушиваясь к чему–то, или на мгновение, вспомнив нечто значительное, о чем можно было говорить только в ответственные моменты жизни. Затем он негромко, будто разговаривая сам с собой, сказал:
– Вы знаете, я заметил, что легче всего пояснять свою мысль на примерах, тем более, если это пример из собственной жизни. У меня был друг, скрипач, как и я. Мы, первокурсники, впервые собравшись вместе, присматривались друг к другу, ревниво отмечая качества, которых не было в нас самих, и делали выводы. Как и у всех в студенческие годы, это были отношения бескомпромиссные, яркие по силе чувства и новизне. Среди нас сразу же выделился один, который производил впечатление дремучего провинциала. Умом он не блистал, да и по-своему, если можно так выразиться, уж слишком был простоват и бесхитростен. Но это то, что касалось его общественного веса в нашей студенческой компании. Что до его музыкальных способностей – все сразу поняли его исключительность. Ему все давалось с невероятной легкостью. То, чему другие отдавали месяцы упорных занятий, он это же выучивал за несколько дней. Любая техника, труднейший прием не представлял для него никаких затруднений.
Но была в нем одна, я бы сказал, черта характера, вызывавшая неприязнь. Стоило его попросить показать, как овладеть каким–нибудь техническим приемом, особым качеством звукоизвлечения, он отшучивался, уходил от ответа, объясняя все тем, что он и сам не знает, как это у него получается. При этом он показывал куда–то за спину и говорил: «…кто–то там мне помогает…». Странно, но мы с ним тогда сошлись, и многим наша дружба казалась непонятным симбиозом двух взаимоисключающих натур. Мне всегда было свойственна некоторая склонность к размышлениям, он же был, как бы это сказать… Он был дитя природы и жил шутя, не задумываясь, как растет цветок. В наше время такое отношение к жизни непозволительная роскошь.
Мы жили в одной комнате, занимаясь в классе у одного профессора. Такие разговоры практически всегда сводились к спорам о трактовке исполнения произведений. Мы оба были фанатами музыки и своего дела. Он часто прислушивался к моему мнению, соглашался, но как только дело доходило до практики, его исполнение не носило и следа его согласия со мной. Сейчас я понимаю, что он мог бы и принять мою трактовку, но то, что сидело в нем, было сильнее всяких теоретических рассуждений.
«Ты всегда любил обтираться рядом…, что, как, покажи… Теперь я понял, чего ты искал… удобного случая… Господи, как я был наивен… не знать прописную истину про сыр в мышеловке… Недешево обошлись ему мои веселые денечки…».
– Хм! И все же, если учесть что такие данные могли стать отличной стартовой площадкой для блистательной карьеры! И как же, он смог ими распорядиться себе во благо? Дирижер снова помедлил с ответом, как–будто каждый из них обязывал его к тяжелому и трудному решению. Он усмехнулся и продолжил:
– Не все так просто, как кажется… Понимаете, в чем штука, – ваше уточнение вскрыло самый корень того... – Александр Данилович запнулся, легкая тень легла на его лицо, – невероятно мучительного и жгучего вопроса, который задает себе любой, имеющий отношение к искусству – «Кто я и что я для искусства?». Каждый считает свой дар, талант, способности и прочее, самым ценным, значительным, чем у кого бы то ни было. И, соответственно, очень ревниво относится к тому, кто был удачливее, именно удачливее, – Александр Данилович подчеркнул последние два слова, – а не талантливее, или одареннее, что не могло быть этим… – он опять замялся, – скажем, трудоголиком, принято как данность, как факт. Тем более что перед глазами, как яркий пример опровержения такой точки зрения, находился человек, которому не было никакого дела до всех трудовых подвигов его товарищей. Они корпели, исходили потом, убивали лучшие годы своей жизни на отработку рутинных задач, а для него труд и корпение над нотами были чем–то позорным.
И знаете, теперь я прекрасно понимаю его. Человек, на слух играющий «Каприсы» Паганини, может себе позволить поиздеваться над трудягой! Он относился к своему таланту, как к копеечной игрушке, ничего не значащей мелочи, которой не может не быть в нем и точка.
«…как всегда, очень конкретно, в самый корень… ты всегда был прекрасным аналитиком…только такой умник смог рассчитать такую операцию – «споить конкурента»…».
– Наверно, было неприятно сознавать, что твои усилия в сравнении с достижениями друга давали такой мизерный результат?
– Именно, именно! В то время, когда ты сам молод и чувствуешь силы, никак не хочется поверить, что есть кто–то рядом, который все твои достижения отодвигает куда–то в заурядность одним взмахом смычка!
– Да, такое трудно осознавать, особенно при наличии таких жизненных установок. А скажите, что же стало с вашим другом? Стал ли он знаменитостью, как это следует из ваших слов о его незаурядном таланте? Ведь такой талант не утаить от общества!
Дирижер при этих словах ведущего вяло усмехнулся:
– Этот вопрос для меня сейчас представляет настолько большую проблему в плане ответа на него, что я предпочел бы промолчать. Об одном только могу сказать, – мой друг, по многим причинам, так и остался в безвестности. Я очень сожалел об этом, но некоторые качества его характера не дали ему развить свой исключительный дар. «…тебе можно сейчас сожалеть… бездарный негодяй… все достигнуто… а моя жизнь сломана тобой, …».
Александр Данилович остановил свой взгляд на ведущем, но смотрел куда–то через него, словно припоминая что–то. С самого первого часа, с той самой первой ноты он вызывал у Александра смешанное чувство противного, до мелкой дрожи, непонимания, неприятия реальности такого чуда, ибо о таком он только читал про великих мастеров скрипичного искусства. В его мозгу не совмещались – они, с их трудной, полной ежедневной борьбы и труда жизни и Серегин, — по всем статьям бездельник. Павел врывался в репетиторий, с мороза, свежий, румяный, отдохнувший и веселый: «Да брось ты свою коробочку! Смотри, что на улице делается! Погнали, прошвырнемся!». И когда ему удавалось его уговорить, Александр, идя рядом, с недоуменным сожалением слушал, как Павел взахлеб рассказывает ему о вчерашней вечеринке, где собрались такие люди! Они слушали его, восторгались его игрой. А потом был стол, такой банкет, что умереть не встать! Ну, конечно, перебрал немного, но его оставили ночевать и там… у–у–ах, какие девочки были, что эдемские гурии просто потаскушки по сравнению с ними…
«Жалко, что тебя не было! Ну, ничего, сегодня меня пригласили в одно место, будет не хуже, рванем со мной?» Александр сухо отнекивался, ссылаясь на неотработанную вещь, и коротко говорил: «Тебя профессор спрашивал, что ему сказать?» «Да сообрази чего–нибудь, что, в первый раз, что–ли!» и беззаботно махал рукой. Приняв без огорчения отказ Александра составить ему компанию, он весело бросал «Ну, жаль, чувак..,» и тут же исчезал. Александр тогда никак не мог понять, за что судьба, словно смеясь над всеми законами справедливости, наделила этого неразвитого недотепу таким даром, пропуская более достойных ее милости людей…
– Но почему же? Вы меня и наших слушателей, я думаю, просто настолько заинтриговали, что вам поневоле придется парой слов рассказать об этом феномене!
Александр Данилович нервно сжал пальцы и отчужденно произнес:
– Я могу лишь, в контексте нашей беседы, проиллюстрировать, как карьера, которая ожидала моего друга, была им самим погублена… И никто, ни профессора, ни его друзья, никто не смог предотвратить этой творческой катастрофы.
«…да, да, расскажи им всем, как ты меня спаивал, как оставлял наутро в закрытой квартире… накануне жеребьевки на конкурс, уверив профессора, что я в тяжелом загуле… подговаривая своих друзей, подставляя продажных девок…держать меня на поводке…. Что я мог противопоставить этому навалу… свою дремучую неопытность…».
– Интересный поворот! – удивленно протянул ведущий – Судя по вашему рассказу, он достиг бы своей цели, образно говоря, играючи! Что же случилось?
– Видимо, сказалась его мягкотелость, неустойчивость психики. Он, как мне сейчас кажется, не обладал нужными чертами характера, например, работоспособностью, чтобы совместить воедино свой талант и необходимую, для достижения высоких целей, волю. Его исключительная легкость овладения техническим и нотным материалом сыграли в конце–концов с ним злую шутку.
Александр Данилович остановился. Создавалось впечатление, что разговор этот его тяготит, но и прервать его он не в силах, желая выговориться, как будто именно сейчас, в это время наступила настоятельная необходимость это сделать.
– Повторюсь, у него не особенно был развит интеллект, он не был умен. Серегин был из простой семьи, жившей в где–то в сельской глубинке, и потому планка его культурного ценза была на уровне восьмилетки тамошнего преподавания. Он был прослушан случайно заезжими к ним на шефский концерт педагогами музучилища. Знаете, его дар был сродни абсолютному собачьему слуху. Он просто есть и у самой глупой шавки. Так положено природой.
«…О, да!.. Как умело ты смог дождаться результатов своего труда… Если бы так же был искусен и талантлив в музыке, как в плетении козней и интриг… Как терпеливо ты Дожидался наших с Машей размолвок, сатанински раздувая их до необратимых скандалов… И когда мне Маша говорила все, что она думает, я узнавал в ее словах твои, черные и мерзкие… они отравили ее… застлали ум, не дав мне оправдаться, выбраться из ямы. Не дав мне времени переменить нашу жизнь…».
– А как же его игра? Вы говорили о невероятном вдохновении и виртуозности, врожденном артистизме и тонкости чувства?
…Настроение Александра, еще утром сплетенное из радужно–приподнятых ощущений предстоящих значительных событий, таяло с каждой нотой блестящей игры Павла. Только одна кандидатура оставалась вакантной на парижский конкурс Маргариты Лонг и Жака Тибо. Как ему сказал на последнем прогоне профессор, он был единственным, кто мог бы сейчас туда поехать. Серегин со своей сырой программой выглядел тогда вялым и неубедительным. За оставшиеся две недели до отборочного академа не оставалось времени, чтобы он смог вытянуть ее на требуемый уровень. То, что он сделал, было похоже на чудо, которому не было объяснения. Никому не было под силу его сотворить, но Серегин, непостижимым образом вместил в эти две недели трехмесячный срок, нужный для подготовки его сложной программы. И сейчас все присутствующие в зале люди становились свидетелями торжества гения.
В эти минуты, длившимся, казалось, вечность, Александр с холодной тоской в сердце почувствовал, как звуки, наполнявшие зал, для него зазвучали похоронным маршем. В них было все; конец его надеждам, сжавшего сердце жесткими, словно стальными тисками, и ревнивая зависть, заливавшая мозг невыразимой тоской жестокого вопроса: «Почему? Почему он?..» и ощущение призрачности его шансов на встречи с Машей. Александр искоса наблюдал, как Маша смотрела на Серегина.
Ее лицо стало воплощением льющейся в зал мелодии, зримым продолжением неосязаемых звуков, на котором мелодия почти физически творила свою гамму чувств. Не осознавая этой власти над собой, заворожено, чуть откинув голову и полуприкрыв глаза, Маша без остатка отдалась магии музыки. Тонкие, акварельной чистоты черты ее лица поддавались под властными, незримыми пальцами, лепивших из него неземное совершенство линий. Слетающие из–под смычка музыкальные образы вносили свой мимолетный нюанс в движение ее бровей, губ, поворота головы, чтобы в следующий миг смениться еще более выразительной и прекрасной метаморфозой. Она жила в музыке Серегина, там обитала ее душа…
Это было невыносимо. Не в силах унять гулкое сердцебиение, он пробрался по ряду и вышел в коридор. Ему не хватало воздуха. Александр торопливо расстегнул воротник рубашки и сделал несколько глубоких вздохов. Из–за полузакрытой двери он слышал горячий, обжигающий душу поток звуков. Он умом понимал, что это всего лишь концерт Сен–Санса, но в его сердце поднималась горячая волна неподвластного его воле чувства. Оно звало в высь, наполняло сердце таким непостижимым количеством его, что хватило бы на многих. В это время он ненавидел Серегина, холодной, до судороги в скулах, ненавистью.
До этого дня было много академических концертов, но этот был особенным, могущим стать вехой в жизни любого музыканта. Конкурс был билетом в будущее, успешной карьерой, даже если и не посчастливиться вытащить первый приз. Его диплом открывал двери филармоний, лучших концертных залов. Но на каждом академе все было как прежде. Александр ждал срыва Серегина. Долго так не могло продолжаться. На одном таланте долго не выедешь. И всегда в нем теплилась надежда, звучало какое–то тайное моление, словно что–то должно было случиться, померкнет наваждение, исчезнет волшебство игры Серегина, что вот–вот взойдет и его звезда.
Он понимал, что его исполнение и прочих остальных в сравнении с исполнением Павла, как игра школяров и вдохновение зрелого гения–мастера, как слабенький, бегущий на цыпочках полузвучок флажолета против извлеченного мощным, уверенным движением смычка полнокровной кантилены. Они все только изображали страсть, игра Павла была самой страстью.
Слушать его академы набивался полный зал народу. Ничего в исполнении Серегина нельзя было убавить или прибавить. Восхитительное чувство меры звука и техники поглощала слушателей полностью, даря им, как божье откровение, безбрежный мир высокого чувства.
Сегодня Александр с жертвенной неотвратимостью понял, что пока Серегин находиться рядом с ним, он всегда будет в его тени, вечным неудачником. Весь оставшийся день Александр провел как сомнамбула, заторможено и отстраненно. Говорил, улыбался, двигался, словно на автомате, не в силах преодолеть чувство тоскливой пустоты. «Что с тобой…, ты болен?», «Тебе ведь пятерку выставили!»
Его это только раздражало. Он кривил губы в брезгливо–презрительной усмешке, и всем становилось ясно, что эта оценка в лучшем случае была для него пустой фикцией. Так долго не могло продолжаться. Если Серегина не остановить, ему, Александру здесь, в этих стенах делать было нечего. И Маша... – одна мысль о ней обжигала горячей волной от сердца до кончиков пальцев все тело. Господи, если бы она хоть бы раз посмотрела на него таким взглядом, как на этот кусок экзальтированной плоти!..
Вечером все собрались по случаю сдачи академа в комнате Александра и Павла. Александр понимал, что центром внимания он обязан только блистательной икре Павла. Всем хотелось с ним пообщаться, даже, скорее, приобщиться к знакомству с восходящей звездой скрипичного искусства. На Павла сыпались поздравления, он принимал их как должное и на его лице замерла счастливо–восторженная улыбка. Этот вечер для Александра стал моментом истины, когда, наконец, пришло такое трудное, но определенное волей судьбы решение.
Часа через два, когда разгоряченный вином и полемикой Павел, в простодушной усмешке возразил Александру, что тот очень приличный скрипач, но звезд ему с неба не хватать. И уж лучше, по его мнению, быть крепким ремесленником в своем деле, чем пыжиться в тщетной погоне за признанием. Педагог музыкальной школы, даже руководитель музкружка и то полезнее, чем дутый талант. На таких людях держится весь музыкальный мир. Что делать, если не всем бог дал право стать творцом музыки. Александр, будто заледенев душой, слушал это пьяное откровение Павла, видел, как смеются все, как смеется над ним Маша и холодная, расчетливая ярость с каждой минутой отливала в нем тяжкий молот мщения…
…Александр Данилович пожал плечами:
– Дело тут не в этом. Именно эти его качества не дали ему возможности трезво соотнести свой талант и оценку окружающих. Он не понимал и не хотел знать, что все только ради его таланта не будут прощать ему ничего. Каждый сам по себе есть личность, и только время ставит акценты на них.
«Конечно, потому стоило оболгать друга в глазах профессора, его жены… друзей». И все же только с годами понимаешь, что изменить эту данность, природное начало таланта, невозможно. Жизнь все равно расставит все на свои места, но вернуть назад уже ничего нельзя. У каждого бывают … – Александр Данилович запнулся, – случаются моменты с жизни, о которых впоследствии приходится сожалеть. Мы не отделяли свою цель от средств, которые нам представлялись ближайшими для этого, ну, что–ли, более скорыми, не понимали, что каждому из нас отведена своя дорога. И не менять ее надо, а найти и следовать по ней … С высоты прожитых лет становится ясно видно, как мы были тогда безоглядно глупы, самонадеянны и жестоки в выборе этих средств…
«…теперь, когда взобрался на помост по лестнице из... хм, друзей, можно с высоты пожалеть их, униженных и раздавленных…».
– Скажите, а могла бы состоятся карьера вашего друга при иных условиях?...
– Любая работа требует времени, если ты хочешь чего–нибудь добиться в жизни! – Александр Данилович грустно усмехнулся: – Никто не сможет состоятся, ни один, даже самый гениальный человек стать значимой личностью, если будет полагаться лишь на природные данные. Только беспощадное самобичевание, как в сектах хлыстобоев, сможет дать гарантию, что карьера состоится. Простите, что сказал банальную вещь, но я очень часто вижу, как талантливый человек уничтожает в себе сибаритством и бездельем царский подарок природы, божий дар. – Скажите, вам ничего о его дальнейшей судьбе неизвестно? Дирижер потер пальцами переносицу, прикрыл глаза и сказал с грустной обреченностью: – Он умер…, теперь я это знаю точно…
«…после того, как ты, как паук, высосал… высушил мои надежды …».
Ведущий, почувствовав трагические нотки момента, нашелся и сказал:
– Ну что ж, бог судья каждому из нас. Давайте лучше продолжим говорить о вас, состоявшемся и успешном….
…Судьба, ощерив свою хищную пасть, хохоча и изгиляясь, как базарная торговка, посылала ему свой последний привет. Выставляя на экране напоказ его злого гения, она глумливо говорила: «Это мой тебе подарок! Будь счастлив! По божескому дару и мой презент!» Выступление Александра Даниловича по телевизору в такой момент его жизни, такое совпадение, стало последней каплей, насмешка судьбы над ним, униженным, раздавленным, втоптанным в грязь… Серегин не стал дальше слушать казенные дифирамбы в адрес его единственного в прошлом друга, беззаветного и бескорыстного, всегда внимательного, услужливого, готового помочь, выручить, одолжить…
Он вышел на балкон… Какой ответ? Чего он еще ждал? Зачем? Всё, вся его жизнь кончилась восемь лет назад, когда Маша, на четвертом месяце беременности решила уйти от него к Александру. Александр долго добивался этого, постоянно кружа вокруг них, одним своим присутствием показывая ей разницу между посредственным трудягой и гениальным бездельником, между успешной посредственностью и никчемной талантливостью, между благополучием и нищетой…
Он помнил, как она, стоя напротив, покраснев лицом, гневно кричала, и ее слова, «черные, мерзкие», засевшие в памяти медленной отравой, и эти года, опустошаемых в неисчислимой череде винных бутылок только укрепляли его решимость покончить с затянувшимся умиранием. Эта мысль билась под черепом тяжелой пульсирующей волной. Он чувствовал не воспаленные синапсы, сотни тысяч, миллионы их, разбухших кровавыми узлами, а нечто иное, – там была его душа, она просилась наружу, на свободу, устав от уз невероятно долгого заточения!
Он прочитал еще раз последнее письмо от Маши, перед тем, как смять его и выбросить с балкона. Порывом ветра письмо взметнулось вверх, мелькнуло мимо Серегина, рывками задергалось над крышей дома, над верхушками тополей, и закрутилось в бешеной пляске предгрозового вихря.
Серегин выпрямился, поднял голову и увидел белую птицу. Она падала, снижаясь кругами, все стремительнее, круче, и вот ее белое тельце, там, внизу, под балконом, обратившись в смятый комок бумаги, манило, притягивало его взгляд с необъяснимой гипнотической силой. Этот белый комок вдруг стал стремительно разрастаться, закрыл собой все видимое пространство, вспыхнул яркой молнией, и внезапно наступившая тьма поглотила его сознание навсегда…
Удар грома раздробил свод небес, и он мириадами осколков обрушился вниз. Первые тяжелые капли выбили фонтанчики пыли. Они вырастали около головы Серегина странными цветами с красными венчиками на тонких ножках, живущими один миг, словно принося свой последний дар напрасно растраченной божественной силе…
Серегин лежал, раскинув руки. Лицо его было обращено к небу. В его открытых глазах застыло отрешенное спокойствие вечности, сквозь смертную маску которой проступал холодный, прекрасный лик ангела…
Свидетельство о публикации №215041300762