Чужой. Cценка из исторического быта
– «Пал Андреич, голубчик, опять на вас лица нет! И кто же это, скажите на милость, на сей раз вас допек?»
– «Ой, сказал бы вам, Кирил Семеныч, да ведь не поверите!»
– «Ну так вы скажите – авось поверю!»
– «Да Клещинский, ассистент».
– «Ассистент Клещинский?! Вас, приват-доцента?! Что хотите со мной делайте – не поверю!»
– «Да я же так и сказал, что не поверите!»
– «Но ведь как поверить, ежели он прелюбезнейший юноша! Учтивейший!! И со мною, к примеру сказать, здоровается самым почтительным образом!»
– «Вообразите себе: и со мной тоже! Потому-то и озадачен, оттого-то и не знаю, сердиться мне больше или дивиться. Я ведь ему про гипотезу Шамбрулье толковал, а он возьми да нахалом меня обзови! Именно так – нахалом! И как закипел при этом, как побагровел, вскинулся – глядеть на него жутко стало!»
– «Решительно не понимаю, в чем же тогда дело? Уж конечно, вы его чем-то чувствительно обидели! Ну не запирайтесь, признайте-ка лучше, что обидели; ведь иначе бы он и браниться не стал!»
– «Да говорю же вам, что разбирал я гипотезу Шамбрулье! И больше ничего. Ровно ничего – понимаете?! Что же выходит: такая это горькая обида, что на нее и бранью ответить не зазорно? Виноват, не знал такого!»
– «Полно вам, Пал Андреич, оставьте ваши стратагемы. К чему вилять! Уж я-то знаю вас не первый день. Вы так берете человека в клещи своей проклятой логики, что ему, бедному, ни вздохнуть, ни охнуть. Хоть бы чужие самолюбия жалели! Да что там говорить – взять, к примеру, вчерашнее. Ну что вы там наговорили, в почтенном ученом обществе! Старых обидели, молодых отпугнули – да вас теперь люди за версту обходить будут!»
– «Говорите: «отпугнул», «обидел »Экая беда – «обидел»! А чем, позвольте спросить, обидел? Ведь не олухами же, в самом деле, назвал!»
– «Да уж лучше б назвали: право слово, не так обидно было бы! А то ведь назвать не назвали, зато доказывать принялись. Да и как резво, держись только!»
– «Вот уже не ждал от вас, Кирил Семеныч, такого нонсенсу! Ведь я им только доказывал, как вам, конечно, помнится, что ихняя теория никакой в себе прочности не имеет. Ну, обидно, понимаю. Но ведь ежели ты в науку влез, то, считай, присягу дал такое терпеть, а то и похуже!»
– «Постойте, постойте, не так быстро! Успокойтесь, удержите поток ваших мыслей, одумайтесь. Это что же у вас получается! Выходит, что завтра вы так и на меня наскочить можете, как вчера на совет наскочили, под предлогом, что я, дескать, какую-то присягу давал? Ну а что, если я себя дурно чувствовать буду или просто в плохом расположении духа и отпора вашим наскокам дать не сумею, – может, вам тогда полагается и победу праздновать?! Ну, спасибо, голубчик, одолжили старого коллегу, нечего сказать! Никак посмеяться надо мной решили? А ведь, если хорошенько вдуматься, человек я. Чувствуете?! Че-ло-век! Кто вы сами таков, не ведаю, только нас, людей, вы не любите, это уж как Бог свят, не любите! Профессуру облаяли, на гардеробщика жалобу настрочили… Нет, не человек вы совсем, а какой-то Наполеон; сабли разве что сбоку не хватает».
– «Помилуйте, Кирил Семеныч! Причем тут Наполеон? Причем тут сабля?»
– «Верно, Пал Андреич, ой как верно! Святая правда! Сабля тут и в самом деле не при чем: вы и без сабли, языком своим злодейским кого угодно зарубите!»
– «Кирил Семеныч, друг вы мой премудрый, коллега эт содалис! Да что же это происходит? Да и наяву ли все это происходит? Или вовсе нету никакого нашего разговора, да и Клещинского не было, а я только сплю на ученом совете, и во сне меня терзают нелепые кошмары? Дайте же мне хоть дух перевести. Ну какой я, в самом деле, Наполеон, если от ваших слов у меня сердце похолодело! Жутко слышать, что вы тут говорите. Нет, не слова меня пугают, не укоризны, а тот страшный факт, что их произносите вы! Ну погодите же, сделайте милость. Не говорите больше – дайте мне успокоиться и немного поразмыслить… Вот что, оказывается, выходит, экой поворот событий! Был до сих пор доцент Горюхин, спорил, доказывал, добивался, ссорился; был то неизвестен, то скандально известен; труды свои печатал то в Москве, то в Калуге, потому как в столичных кругах числился персоной нон грата. И все же Горюхин не поддавался унынию! Ведь был же у Горюхина друг, мудрый, великодушный друг, коллега-доцент Кирил Семеныч Курицын, и этот высокоученый муж умел кстати промолвить умное, дельное, доброе слово, подбодрить и похвалить на другой день после провалившегося доклада. Но вот приходит страшный, поистине судный день, приходит, аки тать в нощи, застигая доцента Горюхина врасплох; и теперь сей злополучный Горюхин слышит слова хулы уже не от всегдашних своих гонителей, коих ярость он бестрепетно презирал, а от того мудрого Аристида, чей голос прежде как отрада звучал для его ушей, уставших от свиста и улюлюканья. С безоблачной высоты грянул оглушительный гром! Как теперь поступить Горюхину? Задрать голову еще выше и смело шагать к пропасти, теперь уже в полном одиночестве? Или остановиться и поразмыслить хорошенько; подумать, прав ли он, ежели теперь навлек на себя суд уже и самого Кирил Семеныча? Ведь никак невозможно тому быть, чтобы Кирил Семеныч – да не один, а вкупе со всей научной общественностью – был неправ. Почему он прав, – мудрено понять, но раз говорит, значит прав! И Горюхин только воображал себя Горюхиным, а на деле он тайный Наполеон, помавающий саблею над головами российской интеллигенции! Можно ли сознать это и остаться прежним? Нет. Вы меня обвинили и разоблачили – мне же остается вынести себе приговор и привести его в исполнение. Доцента Горюхина больше не будет! Не быть прежнему Горюхину; он изменится в корне и бесповоротно, став лояльным членом кафедры и добрым товарищем собратьям по науке – в этом даю вам слово друга!».
– «Голубчик вы мой, да вы никак всерьез это говорите! Оно, конечно, умилительно, спору нет, но нельзя же быть столь наивным в вашем сорокапятилетнем возрасте! Верно, давно вы себя в зеркале не видали – на ощупь, что ли, бреетесь? Поворотите-ка в гардероб, сделайте милость, да поглядитесь в трюмо хорошенько. Ведь у вас же на лице пропечатано, что вы самым непременнейшим образом должны нашего брата за скотину почитать! Нет, не почитаете за скотину, – этого я вовсе не утверждаю, – но должны почитать, обязательно должны – уловили разницу?
Вы-то к нашему брату со всем вашим почтением, спору нет. Только ему, бедному, от конфуза и места себе не найти! Ведь знает же, горемыка: скажи он хоть словечко в простоте своей душевной, так вы ему то словцо вовек простить не сможете и с того самого дня будете его полагать не иначе как безнадежным ослом и невеждой… Ха! Ваше уважение! Да это же волосок, и притом самый что ни на есть тонюсенький, и с этого самого волоска, извольте-ка заметить, свисает ужаснейший меч – да, да, вострющий и увесистый дамоклесов меч вашего истребительного презрения! Попробуй-ка, посиди часок под таким секачом – не очень-то выдержишь. А ведь он по вашей милости годами над всей нашей братией висит! Вот и рассудите, легко ли нам от вашего уважения.
Вы, голубчик, сегодня ассистенту Клещинскому гипотезу Шамбрулье милостиво разъяснять изволили. А пришло ли вам в голову, жестокосердный вы человек, что он, может быть, не только что гипотезы такой не знает, но и такого имени, как ваш Шамбрулье, ни разу не слыхивал! Ну конечно, понимаю, ничего в том зазорного нет. Но ведь человек, ежели услышит, как вы лихо да запросто совершенно ему неведомое имя выпаливаете, – он с перепугу себя и дураком почувствовать может! И после такого афронту вы еще ждете, что вас милостивым государем величать станут? Не бывать тому!
Да, верно, и такое порой случается: иной из нас не выдержит и, чтобы разом покончить с этим мучительством, нарочно выкинет перед вами, – как давеча Клещинский, – что-нибудь этакое, погрубей да поглупей – дескать: «Не надо мне твоего уважения, губи, палач, забирай мою душу!» Но куда там! Вы только в стороночку отойдете с растерянным видом, чтобы человеку еще постыдней стало и пакостней за свою выходку, – пускай-де его, сам себя пытает!
Но это, скажу я вам, уже вершина искусства! Ведь ни один заплечных дел мастер не умудрялся еще заставить свои жертвы самих себя мучить. А вы вот сумели! А стало быть, вы у нас, Пал Андреич, не только что палач; вы настоящий гран-мэтр: чужую совесть сделали своим орудием пытки – браво!»
– «Погодите, Кирил Семеныч, прошу вас! Мне следует вам заметить, что…»
– «Не перебивайте, не надо! Мне и без того известно, что у вас на уме. Вы, конечно, собираетесь мне сказать, что я тут на вас напраслину возвожу и что ни о каких таких чужих мучениях вы ни сном, ни духом не ведали. Готов поверить. Но от этого же никому не легче! Презирали бы вы нас гордым, открытым презрением, мы бы с тем потихоньку свыклись – к чему только люди не привыкают! Так вы же этого не делаете, жалкий вы человек; духу у вас, что ли, не хватает! Заместо этого вы казните нас своим уважением – каково!
Потому-то и сторонятся вас люди; каждый ведь знает, что вашего уважения ничем не заслужил, оттого и старается ретироваться прежде, чем вы это сами уразумели. Так что, понимаете вы это или нет, а уважение ваше есть насмешка над чужим горем и при том злая, гадкая насмешка!
Вот вы тут, Пал Андреич, изволили заметить, что я вашим другом был. Ну, хорошо, положим, что оно так, положим, что был. Ну а до того кем я был, отчего этим не желаете поинтересоваться? А ведь об этом вам было бы весьма любопытно узнать, ибо вещь эта – вами не неслыханная, хотя, боюсь, для вас непостижимая. Поставим вопрос так: кем я был давно, очень еще давно, в незапамятном возрасте, в моем самом, так сказать, исконном начале?
Так вот знайте: я был ничем. Да, да, именно ничем! Ох, как это страшно! Говорю вам это, и душу мою вновь объемлет тот цепенящий ледяной ужас, который мне довелось некогда пережить. Да и к чему я вам это говорю! Употребите весь ваш метафизический дар, попытайтесь мысленно охватить самое понятие Ничто, и пусть вы это Ничто гениально постигните, все равно вы останетесь бессильны сопережить страху человека, сознавшего, что это самое ничто – он сам. Ведь вы-то и на свет Божий явились уже как готовое Нечто и первым своим, несмысленным будто бы криком заявили миру: подвиньтесь, дескать, немножко, уважаемые господа, предоставьте место в жизни, которое мне тоже полагается!
А я вот – не так. Первое значительное чувство, которое могу я припомнить, первое мое сколько-нибудь серьезное переживание это леденящий душу страх при мысли, что ты не более чем нуль в глазах культурного общества.
Никак не возьму в толк, откуда у меня это взялось! Няньки меня баловали, родители обожали, учителя в гимназии наперебой хвалили за усердие, но куда там! Ни на каплю, ни на мизерную долю не смягчало это мой недуг. А недуг тот был ой как нелегок, доложу я вам! Муки и терзания безответной любви суть против него лишь слабое щекотание нервов! И вот вам проблема: как прожить целую жизнь, если носишь в себе уничтожающее, как самый сильный яд, презрение к собственной персоне? Где, скажите на милость, в какой аптеке разыскать противоядие, дабы только не околеть от мучений?
Но вот в чем вся штука! Этого противоядия и разыскивать-то совсем не надо; оно ведь в самом уже яде содержится. Потеха, да и только! Вы, Пал Андреич, когда-нибудь Фихте читали? Нет? Ах, только по Куно Фишеру знакомились! Ну так я и Фишера не читал. Зато вот сподобился благодати великой слушать в Гейдельберге фишеровские лекции, когда еще был усердным студиозусом в том прекрасном дальнем краю. И что это были за лекции, скажу я вам, что за красноречие! Но ведь этого не передашь – самому слышать надобно…
Так вот, возвращаясь к Фихте, замечу вам, что со мной произошла та спасительная метаморфоза, которую сей глубокомысленный философ приписал изобретенному им абсолютному Я. Слушайте меня внимательней! Чистое бытие, по Фихте, есть уже тем самым Ничто; но определивши себя как Ничто, оно перестает им быть и становится теперь Нечто. Уловили? Прекрасно. Но это лишь в общих чертах, а подробности таковы.
Я, как уже сказано, рано сознал себя сущим ничтожеством, – да, это так, – но к счастью сумел и понять, что, сознав это, я совершил не только акт самопознания. Ибо в плане морально-нравственном я свершил еще и подвиг саморазоблачения, а это дано свершить далеко не каждому. В самом деле, если ты ничто и притом способен это понять, значит ты уже Нечто, то есть величина и притом весьма немалая – каково!
Мысленно я возвысился до лучезарных высот самоуважения, с которых прочие человеческие существа казались мне весьма даже милыми хлопотливыми букашками. Я и любил их нежно, сознавая, что нас роднит общее нам убожество, и глубоко презирал, гордый своим величием. «Да, я плохой, я отвратительный, – мысленно обратился я к ним, – и смело могу заявить это перед вами. И все же я хороший! Спрашивается, почему хороший? Именно потому, что я плохой! Кто из вас перед судом совести может признать собственное ничтожество, моральное и умственное? Никто. А я могу! Кто может, если понадобится, объявить об этом открыто и не таясь? Никто. А я могу! Я свидетель истины, чья душа светла и прозрачна, – поймите это, наконец, и преклоните колена!»
Разумеется, у меня хватило осторожности оставить при себе эти пылкие речи. Да тут и традиционная логика, которую Фихте столь безуспешно пытался низвергнуть, стала выделывать непредвиденные фокусы. Я словно прозрел однажды. «Слыханное ли дело, – сказал я, обращаясь на этот раз к самому себе, а не к воображаемым слушателям, – чтобы человек одновременно был мудрецом и тупицей, негодяем и героем добродетели? А коли это невозможно, то кто же тогда я?»
Мне сразу же сделалось не по себе. Стало ясным, что меня ждут новые муки, новые невыносимые пытки на дыбе самоуничижения. Пережить это теперь, после столь упоительных взлетов я бы уже ниикак не смог.
Но тут словно кто-то шепнул мне на ухо: «А ты, братец, не печалься. Глянь-ка вокруг себя – таким, как ты, числа нет!»
И что это было за спасительное откровение! Ведь для порядочного человека не так страшно полагать себя олухом или свиньей. Ему, бедняге, куда как страшней чувствовать себя таковым среди тех, которые ни олухами, ни свиньями себя не считают и не чувствуют и которые, следовательно, в душе обязательно должны его гордо презирать, хотя бы и не подавая к тому никакого виду и проходя мимо с напускным почтительным выражением. Ну а когда все вокруг такие же, тогда и никакой попрек не страшен! «Я неуч? А ты кто таков? Я невежа? А ты-то сам кто? На себя погляди, а там и других суди!» Вот так и отвечу им, братец мой… Хотя смешно и подумать, кому ж это на ум взойдет меня неучем называть или, того хуже, полагать. Ведь я в Гейдельберге курс кончал, всех тамошних знаменитостей переслушал, а таких переслушать – это, брат, не шутка!
Итак, стоя уже на самом пороге новых скорбей, услыхал я обращенный ко мне глас утешения. «Таким, как ты, числа нет!» О, да это звучало как музыка в моих ушах! С тех самых пор все переменилось. Теперь безошибочная интуиция помогала мне распознавать людей, страдающих тою же хворью душевной, что и я, – а их ведь много, ой как много! Я стал тянуться к ним, они тянулись ко мне, и в тепле нашего доброго, человеческого общения таяли целые горы ледяного страха.
Вот рассказываю я вам это и думаю, хватит ли у вас тонкости душевной понять, что, говоря о человеческом тепле, я разумею в первую очередь нашу кафедру? Да-да, именно ее – и не смейте про себя ехидничать! Ведь какие здесь люди собраны, подумать только! Общительные, заботливые, не чуждые, замечу, и пристойного веселья, что делает дружбу с ними особливо приятной. Да что там говорить, хорошо с ними, в самом деле хорошо! Чувствуешь себя так, словно нету на тебе никакого плотского бремени – хоть летай! Тут ведь даже и повздорить случаем не страшно. Эка, в самом деле, беда – поссориться! Ну поссорился и помиришься, зато мириться-то какое удовольствие! Ведь если хватило духу помириться, значит не подлец ты, а достойный человек, и значит все твои сомнения – сущая безделица! Плюнуть бы на них и забыть вовсе!..
Но нет, не тут-то было. Обратно ползут, родимые! Душу кушают поедом, нету от них никакого спасу. Ох уж эти мысли! Только дай им волю, так они тебя сами понесут. Иной раз покажется: лучше б и не думать совсем! Но как же не думать, если само думается! Думается, нелегкая возьми! Я бы, сказать честно, горькую запил – всё бы легче было! Да вот беда: водку на дух не выношу. Да и врачи пить не велят; куда уж тут денешься…
Вот и выходит, что единственное для меня спасение это кафедра. Повторю снова: такая благожелательность, как у здешних людей, едва ли где еще сыщется! Оно, конечно, верно: вам тут благоволят не слишком. Так за что же, вас, голубчик, любить, когда вы нам весь праздник портите! Ведь мы-то здесь для того и собрались, чтобы утешить друг друга по-человечески, почтить один другого и уважить. Усердно служим науке, всечасно радеем об ее процветании, но всего дороже ценим атмосферу интеллигентности, без коей наука есть бесприютная пустыня. Взаимно привыкшие, мы все живем по-доброму, по-людски, понимаем друг друга с полуслова, – а тут невесть откуда является ваша персона со своими педантскими претензиями! Только и слыхать от вас: одно не так, другое не этак, одно не по-научному, другое не по правилам! Добро бы вы пеняли нам в морду нашим ничтожеством, бичевали бы нас громоносными речами! Мы бы вас тогда в бузотеры да в сумасброды записали, а там, глядишь, и попривыкли б. Но вы же молчите, как на зло, изувер вы этакой! Пусть бы вы носились повсюду с невозможными идеями да волос подлинней отрастили – и тогда бы не беда, и тут бы выход нашелся. Объявили бы вас недосягаемым по части научного гения, ну а коли уж вы недосягаемый, то и с нас, ученой братии, спрос невелик – не обязан же, в самом деле, каждый быть недосягаемым!
Но вы для этого ох какой гордый! Основ науки не потрясаете, а так себе, только вносите «необходимые коррективы»... А между тем в душе так и закипает негодование! Так и хочется спросить у вас гневно: что же это, по вашему, другие таких «корректив» внести не сумели?! Вот и выходит, что не сумели, а значит – ослы! Так что, любезнейший, основная ваша идея вовсе не та, которую вы вчера столь упорно отстаивали на ученом совете, а та, что все мы тут ослы; кафедру незаконно оккупировали, да только вот один разумник сыскался – нас-то с кафедры согнать, а его оставить!
Знаю, чувствую, – в душе вы глумливо смеетесь. Что ж, надменный господин, смейтесь, покуда смешно! Допустим, вы правы и все мы тут нули. Но ежели так, то в этом наша сила и, если хотите, наше величие! Мы – нули, – положим, что так! – но это заставляет нас искать друг друга, объединяться и сплачиваться. Объединяться против таких вот наполеонов, как вы! Сплачиваться так самозабвенно, что в конечном итоге наш союз делает нас непобедимыми! Мы – наука. Наука свободная, университетская! Нам не то что Синод, нам сам государь не указ! И это с нами-то вы тягаться вздумали?!
Оно, конечно, верно, спорить не стану: и вам в некоторой силенке не откажешь, и вы кое-что можете. Но советую крепко запомнить, что интеллигенция есть существительное собирательное! А вы-то, говоря честно и прямо, вы-то сами кто таков? Жалкий вы одиночка, вот, кто вы есть таков! И весь-то с вами разговор – плюнуть да растереть; уж не обессудьте за прямоту!»
– «Так почему ж, позвольте справиться, не растерли до сей поры? Неужто жалость не позволила?»
– «Нет, любезный вы мой, не милосердие и не жалость, хотя и жаль мне вас от души! Просто время еще не приспело, и вам, одиночкам, пока чересчур многое в царстве науки делать дозволено. Но погодите, дайте срок – тогда мы вашего брата так согнем и сомнем, что пощады запросите! Ведь придет же день, обязательно придет, когда вам, гордецам, без ученого общества никак не прожить будет. А как вы хотели! Или не знаете, в какое мы с вами время живем? Горизонты познания расширяются, науки стремительно движутся вперед, накопление знаний происходит столь быстро, что скоро в одиночку никакому умнику их будет не освоить. Все придется делать вместе, все! И думать придется вместе, представьте себе, – так уж того наука требует!
И вот вам еще одно. Нечего таить – мечтаете уйти с кафедры, чтобы духу нашего не чуять и работать спокойненько дома, творя свою науку без чужого пригляду, сам себе голова! Ну ладно, положим, поначалу у вас оно выйдет. Но ведь сами знаете, во что нынче обходится лабораторный инвентарь! А что же завтра? Ясно, что завтра он будет куда совершенней, сложней, ну а коли совершенней и сложней, то значит и дороже! И, следственно, в будущем никакого вам состояния не хватит, чтобы оснастить себе домашнюю лабораторию да гордо в ней от нашего брата запереться. Ну а как явитесь на поклон, тут-то мы вас и возьмем в оборот, тут-то вы у нас Лазаря и запоете!»
– «Захватывающее дух предсказание! Хотелось бы расспросить вас о подробностях, многоуважаемый Кирил Семеныч, но ввиду того, что время наше на исходе, позволю себе справиться лишь об одной мелочи. Откуда же вы сами, то есть научная общественность, на лабораторию средства-то раздобудете? Уж конечно не в складчину приборы станете покупать. Выходит, что кто-то вам всю вашу науку наперед оплатит! Ну а что, если не просто оплатит? Что, если еще и условия поставит? Так вот запросто, по-хамски, по-купечески возьмет и поставит? Что ж тогда вы, то есть свободная наука, делать будете?»
В это мгновение резвый колокольчик, излив свои звонкие трели в бесконечный коридор, возвестил беззаботным студентам и озабоченным преподавателям наступление часа Минервы. Тот, кого собеседник недавно почтительно именовал Кириллом Семеновичем и чье лицо до сего времени выражало досаду, негодование и страх, преобразился в мгновение ока. Он повеселел, встрепенулся и, словно заяц, коего незадачливый охотник, вынимая из силков, собирался отправить в клетку, да оплошал и упустил, – бросился бежать, петляя и подпрыгивая и всячески стараясь пониже пригнуть голову, которая все-таки еще долго предательски возвышалась над спасительной толпой, пока не растворилась полностью и окончательно в серой, многолюдной дали.
Лето 1983 г.
Свидетельство о публикации №215041701945