Графоспазм

…Валил снег.
*   *   *
В груде зноя веселились солнечные, бесконечные, солнечно-траурные. На кладбище сидел дьявол, выгрызенный его затылок был залит жёлтым светом усмехающимся; дьявол говорил: «если бы этот момент выкинуть, ещё можно было бы как-то жить». Крыша десятого подъезда в России ещё скрежетала ледоходом, когда явился туда призрак нашего с ним времени. Кладбище сновало по мозгу, ударяясь углами в стены памяти. Жарко, лениво расплавившись, воздух нёс Иерусалим по российским неровным дорогам в величайшей амбиции. Белые простыни с синими маген-давидами сохли на балконах, застревали, твердели в изморози. Экспресс «Москва-Иерусалим» качался на краю Горизонта, все мы разлеглись по его, Горизонта, краям, и солнце капало сверху, солнце капало, и лёд переливался над водою, весь в мелких дырочках от настойчивых тонких каблуков, холодный такой, дырявый – вот развезло беднягу, ну и развезло…
    Ланд был таким приземлённым иногда, что мог поспорить с самой поверхностью – умел он всё-таки наложиться: рельеф к рельефу. Это было единственной точностью в его жизни-по-наитию, единственной попыткой массы сгладить, подточить его дисбалансированное естество. Интересно, что он ничего не смыслил в топологии. Из-за таланта к наложению мы сделали его Ландом, и никто уже не помнит, как его звали до нас. Да и был ли кто-нибудь до нас, так же, впрочем, как и до него нас могло и не быть. Лежало что-то по краям Горизонта, вписывалось более-менее в пространство, и вот – катастрофа ли, эволюция, сейшн в пустоте – Ланд вывернул своё тело из-за края горизонтального, каузально так вывернул, как будто так и было.
   Да мы-то и поверили сразу, что так и было. Что так и начиналось – просто начиналось дольше, чем следовало бы: сначала – мы, потом – Ланд.
   Говорил он, как все блондины, глазами. Не то что бы глаза у него были супергладкими, но мы как-то приспособились сразу, а потом, спустя некоторое время, нам даже необязательно стало утончаться для того, чтобы в них влепиться, одной отжимки было достаточно, чтобы узнать о чём-нибудь следующем. Нет, супергладкими глаза его не были, но под конец от бесчисленных отжимок стали порядочно облизанными, подходящими, хоть куда.
   Ланда мы сделали своим. Когда-то он жил по-настоящему, и мы ему простили это преимущество. На поверку-то преимущества никакого и нет в этом. Наша цель – впитать, а Ланд был рассчитан на столько отжимок, сколько нам и не снилось раньше. Да ничего и не снилось раньше. Теперь – впитали, глаза Ланда были лучшим материалом из всего, что нам приходилось отжимать.
   Когда в первый раз мы влепились, сильно жгло, даже щипало в каждой оболочке до самой крайней. Все плектры стёрли, чтобы хоть как-то попривыкнуть. Сначала он сказал, что здесь, в Горизонте, всё как-то двусмысленно, даже многосмысленно, и смысла нет никакого. Когда он заговорил, никто из нас не понял, что это. Ланд метал ощущения, они расходились кругами и никли в наших промежутках. До сих пор там куча этого пепла, быстро он не выветривается. Но игра стоит свеч, как бы сказал Ланд. Главное было – не перебить.
  Он объяснил нам, что совсем не блондин, только как-то выцвел. И глазами заговорил не сразу. Раньше, как все брюнеты, разговаривал пальцами. Мы утешили его, сказав, что так даже лучше, что плектры всё равно от усилий стёрлись. Ему было жаль, он так и сказал, что ему жаль – Ланд вообще был вне категорий, а как умел наложиться… И – говорил, говорил, успевай только впитывать, а ведь ещё солнце на нас капало, и во льду к тому времени застрял какой-то каблук: столько всего, столько…
*   *   *
  … Валил снег. Я подумал, что веду себя не так. Как-нибудь можно было предотвратить накатанность, ведь последний сейшн был в совершеннейшей пустоте. Я думал о том, какое безмолвие носится вокруг пустоты мыслей, вокруг такого шума – такое безмолвие! И, самое простое, я растерялся. Растерял себя в снегу. Устал, устал от себя; удивительно, как долго можно уживаться с таким чудовищем внутри, с таким всеядным чудовищем, ядом, всеядищем!..
   Зачем она одевает туфли на шпильках в оттепель, идёт, дырявит лёд, протягивает ко мне руки, смеется и старается, старается жить  как обычно изо всех сил - зачем?
   Об этом я тоже подумал, обернувшись. А потом спросил:
- Хочешь, я тебя здесь трахну?
  Беда бедою, лёд ли в лопатки упирался, солнце ли это капало на меня – беда бедою. Причём последняя. Пред-аэро, после-сейшн-в-пустоте с его остатками.
- Скажи, долго ли ты жила, пока валил снег, долго ли и… зачем?
   Да нет, не заплакала. Только ушла, улетела, перенеслась, но не заплакала.
   Вот таким, таким я остался тогда. Всеядищем на крыше десятого подъезда. Под «грибным» снегом. И жаль не себя, а вас, Впитывающих. Ради чего?...

- Твоя девушка улетела: святыни, знаешь ли, гроб-господень, полдень, эмиграция… Ты идолопоклонствуешь. Возвращайся! Пьём за жизнь, братан, за жизнь, понимаешь? Вернись, ты же бъёшься всеми своими углами о банальность ситуации.
   Пьяный его бред – нервная отдушина.
- Пей, братан, не держи под контролем. Бабу позвать?
- А что я ей скажу?
- Вот филолог. Скажешь, что пришёл. Пальцами.
   Взорвался в приступе смеха, кашля, пьяной икоты, вот чудак.
Я был пьян в дупель и себя не боялся. Рельеф моментально совпал. Если бы я ещё не требовал у его «бабы» объяснений по поводу того, почему её каблуки ни разу не застревали во льду, она бы увязла со мной надолго. А так – страшно ей стало, ведь я-то себя не боялся…
Утром пили, и ещё месяца три утром пили.
Беда бедою.
*   *   *
   Жизненную грамотность Ланда мы ассимилировали путём отслоения. От нас при этом мало оставалось, да и липко было до ужаса. Когда он начинал, мы старались влепиться поклеточно, промежутки были забиты пеплом, а терять не хотелось ничего, ни одной капли солнца во льду… Хотя нет, «солнце во льду» - это путаница, есть в нас издержки, что-то не подчищено, что-то недостаточно гомогенно. И обозначения рельефов Ланда тоже иногда менялись в отжимках. Тут уж ничего не поделаешь. Или продуктивность, или интенсивность. Мы выбирали последнее. Всё потому, что неточность Ланда была заразной. Поздно мы спохватились! Ланд шёл по Горизонту, и следы его никак не стереть. Не вывести. В них, правда, уже нет материала даже на полотжимки. А было столько всего, столько…
*   *   *
После того, как я выписался, и руки опять стали понемногу мне подчиняться, я решил выжить.
Но не там.
В очереди на таможне меня вдруг окликнули:
 - Молодой человек, это не ваша декларация на полу?
Я поднял лист, пересечённый, как мой рельеф, я всмотрелся в него, вник, врос: «так ты не хочешь, чтобы я тебя здесь…? Теперь не хочешь? Сейчас – да (сейчас – и заплакала, перенеслась, потом – и другая, не-ты), так ты не хочешь…?»
И вот тогда я заговорил глазами. И бросился на улицу. Там всё ещё валил снег, оттепель – и снег, как тогда, и – ничего больше. И никого. Вот только каблук, выраванной ледяной коркой из чьей-то туфли, создавал мой рельеф. Я понял – но выхода всё равно не увидел. Пришлось вернуться.
*   *   *
   Иногда Ланд заговаривался. Тогда надо было лепить количеством, обтекать его, а с тех пор, как мы научились от него наложению, это было легко – обтекать. Хотя он, как уже было сказано, не из супергладких.
    Всё это продолжалось до тех пор, пока его говорящие глаза не стали душить веки.
*   *   *
 … Я вселился туда, в летящее кладбище «Москва-Иерусалим», я грыз мозг какому-то чумному дьяволу, как последний сатанист, я был полон уходящих амбиций и, наверное, поэтому застрял. Я взглянул вниз и увидел Горизонт. На меня капнуло солнце и как-то так сдавило, так налегло… Я упал.
  Они значат, конечно. Что-то значат. Просто при всей их сверхчувствительности не знают, что вбирают мой рельеф вместе с моей неточностью и со мной самим. Я так чинно наложился, рельеф к рельефу, мои следы – на их Горизонте, и больше ничего, ничего не будет, не станет, пепел в промежутках, философствующий о невыносимом моменте дьявол, полдень, эмиграция, полдень, сушащиеся в изморози простыни с маген-давидом – ничего, ничего больше…
*   *   *
   И вот, когда его говорящие глаза стали душить веки, с нас закапали последние отжимки. А так как мы влепились, не утончившись, и уже без отслоения, нас как-то сдавило, так налегло… Каблук вырвался. Мы остались. А сейчас нет смысла. Многосмысленно всё, а смысла нет. Только Горизонт. Как солнечное, бесконечное, солнечно-траурное 
              всеядище.
               


Рецензии