Пустоцвет

Народу было не особенно много. Близкие, родственники, и, возможно тоже близкие, друзья. В гробу лежал художник двадцати шести лет. Выглядел Он намного моложе своего возраста, а в этом костюме вообще походил на выпускника старших классов. Кучерявые волосы немного спадали на синее лицо. Его гладко побрили, иначе причесали, и теперь Он еще меньше напоминал того, кем Он был будучи живым. Чуть поодаль стояли убитые горем родители. На мать было совсем жалко смотреть. У отца на лице застыло горькое недоумение. Раз в несколько минут, нечасто, кто-нибудь подходил и возлагал цветы, кто-то принес потрепанную палитру – Ему бы это не понравилось.
 
К телу усопшего подошел молодой человек высокого роста с вороньими волосами, в костюме под винтаж, с прической под Чехова и, обернувшись лицом к залу, начал с театральной возвышенностью, поджимая губы, декламировать, делая длинную паузу после каждой строчки; одна рука его была в кармане брюк, а второй он будто бы держал карманные часы, хотя это больше походило на прошение милостыни:

«Люди выдохнут спокойно
На моих похоронах.
Каждый побредет довольный
С улыбкой на устах.

Со слезами на глазах
Не станут провожать меня,
А я закончу путь
Даже не начавшийся.

Почему же кладбище
Не назвать вокзалом,
Там, где провожающие
Борются с оскалом?»

«Он был прекрасным сыном, верным другом и, в первую очередь, гением искусства. Природа одарила Его божественной силы талантом, чутким до красоты сердцем, ясным орлиным взором, которым Он глядел на нас и видел все, видел даже то, о чем мы сами не ведаем, и нес этот великий крест, поистине сравнимый лишь с тем, что нес Христос. Но Он увидел свет из иных миров, озаривший его очи, услышал песнь из других далеких стран, да – Он услышал зов великих, Его душа рыдала в блаженном стремлении вознестись к лазурным берегам Парнаса, и мы обязаны понять Его – ведь никто не знает настоящей правды, как писал классик… и почтить Его бессмертную память в веках! Родители – дай вам сил господь! Прощай, мой милый брат! Amen!»

Он коснулся ладонью края гроба и стремительно, чуть наклонив голову вперед, ушел на улицу, вслед за ним зал покинули его товарищи. Его зовут Аристарх Неаполитанский (по паспорту Артем Алексеевич Рылов), он считает себя великим поэтом, любимцем муз, хоть и отвратительное стихотворение только что прочитанное им говорит об обратном, а речь он писал заранее в течение нескольких часов. Он даже бросил институт, объявив себя поэтом. Однако его отец – прожженный провинциальный торгаш – этим не проникся, и остался при мнении, что экономист ему нужнее писаки. А мать… а что мать? Все матери любят своих детей вне зависимости от того, кем они являются, хоть и иногда выражают это слишком иначе – это известно всем. Сын в свои двадцать семь дальше живет на отцовские деньги («подачки») в ожидании признания, и чем сильнее начинает бессознательно сомневаться в своем таланте, тем сильнее рвется в классики.

Вместе с ним на улицу вышел Низински – графический художник. Ему тридцать три, он постоянно жует жвачку, говорит растягивая слова; он невысокого роста, худ, но с круглым животом, на голове его красуется большая лысина. Художник он обычный, средней руки, иногда делает выставки, а на хлеб зарабатывает тем, что рисует буклеты для разных контор.  Он был в компании А. Нимирова, тот был редким, от случая к случаю фотографом – снимал абстракции, почти не работал и жил в основном с родителями. Ему двадцать шесть.

Позади всех плелся Андреев – то ли музыкант, то ли прозаик – он и сам не знал, но зато хорошо понимал, что он посредственность, никаким талантом не обладает, ничего в нем нет, кроме пустой обыденности. Но вопреки этому он все же старался из себя что-то хоть изредка выдавить, чтобы жизнь не казалась такой горькой и злой шуткой. Ему тоже двадцать шесть, он женат и работает у отца не совсем по специальности.

На улице было градусов пятнадцать, моросил дождь, все кругом было размыто-серое с оттенком зеленого и сырое. Первым закурил Неаполитанский. На людях – дорогие, но дома – самые дешевые или кальян, причем, если в одиночку – тоже с паршивым табаком. Потом – Низински и А. Нимиров – стрельнувший у последнего. Андреев не курил.

– Пацаны, а вы курите траву? – как обычно растягивая слова, заговорил Низински. – Просто я тут слишком много вымутил и если сам сдолблю, то охерею.
– Я хапаю. – отозвался А. Нимиров.
– Амм… What do you have? – Что у тебя есть? Что любишь?
– Афганку, тувинку, казашку… бошки…
– Бошки – круто. А я тут попробовал чисто случайно ливанку, не пробовал?
– Может – да, а может – нет. Может – угощали.
– Ее еще «камнем» называют. Просто «камень».
– А, может, поменяемся?.. – предложил А. Нимиров, широко улыбаясь, резко втягивая воздух и сильно кивая туловищем вместе с головой.
– Мне надо посмотреть сначала. Я вообще обожаю это дерьмо. – улыбнулся в ответ Низински, искря глазами.

Фотограф сразу начал куда-то звонить, что-то решать. В итоге договорились, что позже встретятся для решения этого, безусловно, важного вопроса.

Прощание завершилось. Процессия двинулась на кладбище, богема поехала пить. Все загрузились в аристархов джип, заботливо купленный ему отцом, и все об этом знали, и Поэт это понимал, но все равно каждый раз повторял небылицу о том, как купил его чудесным образом у очередных друзей за сумму категорически невозможную, причем каждый раз – разную. Вообще создавалось впечатление, что не врать он не может. Порой это была такая бессовестная фантастика, что хотелось спросить, не считает ли он своего собеседника невменяемым.

Машину небрежно оставили посреди двора, ведь деньги – пыль под ногами поэта. Квартира была ободранной однушкой в старом здании в центре. Переезд сюда тоже был жестом, тоже был игрой в возвышенную натуру. Дверь открыла очередная муза великого творца, он менял их не то чтобы часто, но как только угасала страсть, ибо именно ее он называл любовью. Девушка безучастно и устало натянула джинсы на свои пинцетообразные ноги, сказала, что позвонит и удалилась, махнув копной волос. Неаполитанский сыграл на прощание роль пылкого возлюбленного, осыпав ее шею жгучими поцелуями – вдруг кто не поверит в их партию. Захлопнулась дверь. Трое гостей сели на диван, служивший также и постелью. Повсюду валялась одежда, причем резко контрастирующая с жилищем, ведь была уж точно не дешевой, щегольской, нередко, что еще хуже – довольно претенциозной. Хозяин пускал пыль в глаза не только роскошным обликом, но и нарочитой бедностью своей «скромной обители», дескать, вот что мне приходится курить, на какие драные обои приходится смотреть, как грустно и тоскливо пармезану в желтой бирюсе; но все, что мне нужно – это стол, пыльный белый лист бумаги и карандаш, обязательно карандаш, а не ручка, чтобы душою выводить эти священные литеры, чтобы чувствовать, как изливается истина на холст. Вся эта грязь по углам и на журнальном столе, усыпанном пеплом и заваленном коробками из ресторанов быстрого питания и гордо выставленный тюбик лубриканта – «да, мы делаем это» – сие есть обратная пропорция чистоты души поэта.

Низински достал пластиковый контейнер из-под фотопленки. А. Нимиров – пластиковую бутылку, и теперь они практически достигли абсолютного знания. Комната заполнилась насыщенной гарью. Неаполитанский бегал из кухни в комнату, звеня стеклом, а Андреев пересел за стол творца и теперь молчал, и зудящее чувство внутри снова мучило его, но не достаточно сильно, хотя и не отпускало; оно походило на какое-то прерывистое удушение, будто кто-то еще находился среди них в этой квартире и выкручивал вентиль, пуская этот яд, а заметив, что Андреев начинает сохнуть (у всех остальных явно было противоядие, которое ему в очередной раз не досталось, или иммунитет), закрывал его, а потом снова, и снова, и снова. Снова кто-то приспускал цепь – и Андреев оказывался среди этих людей, в этой квартире, хоть и вообще не мог для себя решить, зачем ему находиться здесь, среди тех, кто вряд ли нужен ему и кому вряд ли нужен он. Почему же время от времени они снова и снова собираются вместе? Что же их тянет? Зачем же им это нужно? Или, может, это все гарь?

На журнальном столике возникли какие-то замызганные стаканы. Аристарх зашторил заоконное пламя. И теперь оно жгло горло. Никто не называл имени покойного, будто все это имя забыли или не знали вовсе. Обивка дивана с каким-то пошлым восточным рисунком казалась теперь еще более липкой. И пыли становилось больше. И жар теперь накатывал сильнее. От кого исходит он? То от одного, то от другого – каждый по очереди печь. Неаполитанский раздвигает шторы и надменно орет: «Зачем занавешивать небо шторами? От шторма ли, от зноя ли? Мой небесный каноэ качает тучами-волнами. От кого же небо прячете? Все чеки считаете, смотрите – достаточно заработано? Но ведь небо – вот оно! Отчалю отчаянно в пучину ночи, на морское дно небосвода!..». Дым не уходит в форточку, а будто наоборот тянет внутрь своих соратников. Все идет сюда, все здесь. И тошнит уже, но точка невозврата теперь приняла масштабы этой квартиры, теперь нужно себя не помнить, уже почти получилось выскочить из себя же, уже намылена шея и треснули нити. Уже почти вырвался. «Горло иссохло, а мне не пьется!» – орет Аристарх, кем теперь он себя видит? Темно, совсем темно. Где твои чертовы канделябры, господин Поэт? Мерцают угольками по углам. А вот и крест.

Утро. Приторный запах nescafe. И почти что колокольный звон ложки. Неаполитанский весь мокрый, но возвращающийся. Фотограф и художник уничтожают остатки сокровенного источника абсолютного знания. Андреев стоит в ванной и смотрит в надтреснутое зеркало, снова и снова умывая лицо, будто забывая каждый раз, что он уже это делал, и то, что он силится отмыть – не отмоешь, все – тщета.

Аристарх закуривает сигарету и задумчиво и возвышенно тянет: «О, лето! Пятый час утра. У сна любви пределов нет, но в воздухе хранит рассвет все, что сбылось вчера…» К этому времени все уже стянулись на кухню.

– Тебе все ясно, читатель? – загадочно улыбаясь, говорит Неаполитанский, направив взгляд куда-то в потолок, будто там кто-то есть, а потом смотрит на остальных, мол, вон я как, ну вы поняли?
– Хм. Голос кофе. Бодрит. Хм, сахар. – улыбается ему А. Нимиров и тянется за рафинадом, как всегда говоря то, что понятно лишь ему. «Делай что-то новое, это эксперимент, не бойся». Так он обычно это называет, непременно раздражаясь, – Ач?
– Что ты несешь, какой читатель? – ворчит уставший Андреев под тянущийся смешок Низински.
– Есть у меня один знакомый – настоящий художник. Его фамилия – Атом. – начал декламировать Неаполитанский, встав из-за стола и расхаживая на месте около окна в своей типичной позе просящего милостыню, – Он настоящий, великий художник! Поистине творец! Обыватель скажет – что же он такое делает? Где его творения? Действительно, ежели взглянуть поверхностно, друзья – да, он не делает решительно ничего. Естественно он не работает. Его легко можно встретить вытянувшимся в каком-нибудь выброшенном кресле около подъезда, он лежит и питается энергией солнца, лучи которого искрятся на его библейской бороде. Воистину Диоген! Великий! Неподражаемый! Непостижимый! Ведь он даже не ест – ему хватает только этой чудесной солнечной энергии, клянусь вам, друзья мои! Мудрейший! Изредка он появляется на различных выставках, среди этой низменной богемной швали, и только мельком хитро взглянет на них, заложив руки за спину. И слава богам, что этим несчастным теперь дано понять хотя бы то, что их мазня – ничто. Но я разгадал его, я разгадал! Вся его жизнь есть акт искусства! Вся жизнь – одно произведение! А мы пока что просто не можем оценить его масштаб, мы слишком ничтожны! Нас еще не настигло это озарение. Никто не знает настоящей правды! Никто!

И тут он сел чрезвычайно довольный своей речью, порядочно всех утомив. Ну, по крайней мере, лишнего во всем Андреева. После долгих и мучительных попыток достучаться друг до друга, наконец, решили съездить в Его мастерскую. Все знали, что она не запирается, и были там в последний раз неизвестно когда.

Все долго ждали, пока Поэт «приведет себя в порядок». Он долго мылся, показательно брился (все три волосины), долго выбирал подходящий костюм (очередной квазивинтаж), укладывал чеховскую прическу. И, «испив на дорожку кофию», наконец соизволил отправиться в путь. Джип домчал их до гаражного массива, в глубине которого среди шиномонтажек, сервисов и грязи находилась Его мастерская, являющаяся старым ржавым контейнером, на борту которого красовалась надпись «речфлот» и еще более выцветшее требование «убрать до…». На улице было сыро и душно из-за вчерашнего дождя, жарило солнце. Неаполитанский не переставая жаловался, что от такой погоды у него кучерявятся волосы. Андреев настежь открыл незапертый контейнер, на свету медленно кружила пыль. Товарищи впервые увидели Его матрац и одеяло, лежавшие в углу на ящиках из-под хлеба, умывальник, горелку, два больших фонаря на батарейках, примотанные к потолку над пустым мольбертом, подрамники, составленные у стены, рваные холсты, законченные и не законченные работы – очень, очень много, несколько книг, краски и висящую в углу над матрацем икону, потрясшую всех. Ни у кого не было слов, только шепот самому себе. Его родители явно не знали о существовании этого места. А. Нимиров курил на улице, Низински рассматривал на свету картины, Андреев и Неаполитанский молча смотрели друг на друга. Кто же знает «настоящую правду?» кем был их друг – сын своих родителей?


Рецензии