Под сенью Леты

                Под сенью Леты
          (фрагмент из романа "Сочинение о божественой глине")

Глина в этих местах была белой, а не розовой, как на бугре, но такой же мягкой и рассыпчатой...   
Три-четыре раза в неделю к этому месту ночью переправлялся через речку Харон со своим грузом. Темная с сизым отливом вода хлюпала под днищами железных бочек. Четверо дюжих молодцев, очередников Харона,— потому  что в этой команде так: сегодня ты везешь, а завтра тебя, и ничего тут не поделаешь,— тянули паром. От мощных усилий гребцов, натягиваясь, проволока прыгала вверх поперек реки, а только они отпускали ее, перехватывая, шлепалась об воду. В прорезях уключин и там, позади парома, она текла мерной и ровной лунной дорожкой. Эта дорожка казалась слишком зыбкой  для такого пути. Или наоборот, она как нельзя более соответствовала ему. Приданные Харону два автоматчика для сопровождения груза стояли на корме, лениво переговариваясь. Сам Харон молча сидел на ящике с грузом и смотрел на воду.   
Вода была темной, очень темной. Но не темнее, чем волосы той  женщины, с которой они некогда сошлись  здесь, несколько выше того места, к которому должны были пристать. И несколько правее... Под крутым обрывом у самой воды цвел тогда высокий и голубоватый с нежным запахом донник. Донником пахли ее руки. А волосы пахли как вода. Волосы ее падали вниз такой же плотной и текучей массой и глянцевито блестели  Прямые, они постепенно делались  у ней влажными и завитыми, как внизу живота. Там сходились  ночь с днем... Они с Хароном лежали у самой   воды. А на воде плавали лилии. Их много тогда  тут было, и они покачивались, потому что вода не удерживалась в берегах... Женщина пришла  оттуда, с того берега. Харон оглянулся... Как будто она снова могла появиться...

-Аспазия!—  сказала она, подойдя к нему близко, и затем протянула в его сторону руку.— А ты — Харон.. Я так и знала...
Он хотел спросить ее, что она знала, но достоинство не позволяло ему спрашивать.   
— Харон —  сын Леты, дарующей  смертным людям и богам блаженство,— уточнил он. Он лгал, нисколько не смущаясь. И не особенно беспокоясь: люди уже плохо помнили имена богов и героев.   
— Ты произнес имя Леты,ты подчеркнул, ты хочешь сказать, что ты тоже приносишь людям забвение, подобное тому, с каким они погружаются в Лету...   
— Да, и я этим горжусь.   
— Следовательно, я не все о тебе знаю...— досада чуть изломала совершенную линию  губ, словно тронутых кармином, так они у ней были ярки. Но это ей шло. Она не допускала, что он может лгать, и это Харону тоже нравилось, но не скрывала и недоумения.   
— Но ведь здесь течет Ахеронт, я не ошибаюсь...   
— Как заметила госпожа, она не все знает...— вежливо  произнес Харон.— Я теперь довольно часто меняю реки, перехожу с одной на другую, иначе скучно,— пояснил он.— По любой из них можно попасть в огненный Флегетон, опоясывающий  Аид, а из Флегетона, понятно, попасть в любую реку. В жаркое время года я предпочитаю ледяной Коцит, реку плача, и наоборот, в холодное— собственно Флегетон, отпуск я провожу под сенью благословенной  Леты,  тихие ж месяцы здесь, как сейчас, на берегу могучей и полноводной Стикс, и совсем уже редко пользуюсь Ахеронтом, ибо он  сейчас заболочен. Есть и другие реки... Тебе повезло, я мог бы быть совсем в другой стороне, но мы встретились...   
— Но  как же покойники?— спросила она.— Как они находят тебя?   
— Ты  ведь помнишь, у них есть провожатый, Гермес, а это самый находчивый бог, правда, он давно потерял,— Харон усмехнулся,— крылатые золотые сандалии... Впрочем, это не важно, сейчас это не имеет значения...— Харон не стал дальше  объяснять.— Кстати, Лета и Стикс — сестры, гм, и нет ничего удивительного в том, что я обосновался именно здесь...— (Она переломила бровь, но Харон не обратил внимания).— Конечно, люди, обо  мне слишком мало знают. Но этого мне и не надо.— Харон поправился:— Я хотел сказать — тем лучше. Мне бы это сильно мешало. Как правило, у  меня много работы, много просителей... Ты понимаешь... Но тебе вдвойне повезло... Сейчас я не занят. Спрашивай... если ты хочешь меня о чем-нибудь спросить...— и поскольку она не нашлась сразу, что спросить, или не сочла нужным тотчас  воспользоваться предложением,  Харон прибавил:— Ты, конечно, не случайно пришла...— Харон теперь смотрел в сторону.— Должен предупредить... Правила, установленные богами, выше предопределений рассудка, даже если и не согласуются с ними. Не нам об этом судить. Атомы в веществе  соединяются так, а не иначе. Всякую вещь  в границах ее и пределах удерживает данный  этой вещи закон. То же относится в целом к материи  и ко всему космосу. Иначе вещи развалятся и бытие погрузится в хаос. Если ты выбрала Мертвое  царство, то уже не возвратишься из него. Я боялся показаться тебе занудой, но я должен был это  сказать... Госпожа слишком прекрасна!..   
— Ты  ошибаешься! - Аспазия сделала шаг к нему и заглянула ему в глаза.    — Ты ошибаешься, если полагаешь, что я тоже пришла за этим... Я хочу с тобой иного забвения...   
Харон смутился. Он понял.   
— Да, но... никто еще не любил... на берегу смерти.   
Казалось, она пригасила вспышку гнева. Она указала рукой с зонтиком на ту сторону, на пышный, роскошный сад, высаженный  и ухоженный Пестумом.   
— Здесь каждый метр полит благовонным семенем.   
— Да, но — это плодоношение... смерти.   
Она сама изогнулась, будто оса:   
— В таком случае, я приветствую царство смерти!..— и коснулась рукой корпуса лодки...
                __________________ 


Она показалась ему прекрасной... А он тысячу лет  не был с женщиной и потерял голову... Он забыл  даже, как пахнут волосы женщины... В те дни у  него совсем не было работы... Он лежал в лодке  и читал... Опившиеся и подогретые хиосским вином киники в одну из безлунных ночей привезли ко  входу в Тартар у мыса Тенар в Лаконии целую  библиотеку книг, начиная с Гомера и кончая позднейшими сочинениями римских риторов, и свалили  у входа. Харон как раз проплывал мимо и слышал  их речи. О, Зевс, чего они только ни говорили. И  между прочим, многое о нем... Когда б они поносили одних богов, ладно, но они отказывали в  существовании и ему, Харону. До какой глупости  можно дойти... Он завалил вход в загробное царство камнем и подпер камень веслом. Они еще  долго спорили, не умея найти входа, то ли это  место, в котором сын Зевса и смертной женщины  Алкмены нашел  спуск вниз. Они так перепились,  что стали отрицать царство, а с другой стороны,  непременно и все разом хотели сойти вниз, в лодку  к Харону. Может, они б и отвалили камень, когда  б лучше держались на ногах. Но там с ними были  еще и женщины, которые кричали и приставали к ним. Попойка не могла не закончиться оргией.  Харон плюнул и с одним веслом поплыл на другой  берег. Утром, вернувшись за веслом и отвалив  камень от входа, он не удивился, обнаружив за  ним сваленные на землю книги. Рядом приткнулась  с торчащими вверх оглоблями опрокинутая повозка. Харон потянул носом и увидел у скалы готовое  жаркое. Самые лакомые части буйвола — ага, вот  почему они бросили арбу и книги,— еще дымились  на вертелах. Кербер стоял перед останками туши  и рвал ее. Харон достал нож из-за широкого кожаного  пояса, перехватывающего хламиду в талии, и, присмотрев вертел с ляжкой, отхватил  кусок мяса  попробовать. Но тотчас выплюнул  мякоть  — буйвол был не кастрирован и вонял.  Харон разобрал книги, спустил их вниз и за три  ходки перевез на свой берег. Он присоединил их  к другим. Харон обладал прекрасной библиотекой, может быть, наилучшей в загробном мире.  Целый месяц, томясь от безделья, он с презрением  читал их... Но, однако ж, не мог оторваться...  И так зачитался, что двум гражданам из Афин отказал в извозе. Многое было знакомо Харону, особенно по части истории греков, и много говорилось верного  в книгах, особенно в отношении героев, а вот о богах много чего привиралось, потому что авторы, конечно, не были с ними знакомы, не говоря уже о тесной дружбе, и рассказывали понаслышке, да еще тщась стать вровень с ними и нередко приписывая самим себе божественные  начала. Чем дальше продвигался он по страницам книг от начала истории, которая, вообще-то говоря, начиналась с греков и с Зевса, а не еще  откуда-то, тем больше недоумения испытывал Харон, дивясь чудовищной неосведомленности историков и той несусветной чуши, которую они несли как бы и с полнейшим достоинством и выражаясь вполне по-ученому — как только у смертных  людей уши не вяли! В конце концов, всему есть предел, но только не лжи, думал Харон. Некоторые  из книг в припадке гнева он утопил, но потом выловил из воды и долго сушил над костром — солнца на берегу в тот день не было. Он выловил  их и потому, что подумал: их можно предъявить мертвым  историкам-сочинителям и одним-единственным фактом, одной страницей и из самой  захудалой книги придавить сразу до тысячи исторических душ, поскольку те невесомы... Нет, только подумать, что они пишут о нем, о Хароне? И  как пишут! Вскользь!.. Может, их следует возвратить на землю и пусть они перепишут все заново?.. Да, много о нем разных упоминаний, но только  упоминаний, а полного и достоверного жизнеописания нет! И что, что они пишут! О, Зевс! Харон  хватался за голову. «Мрачный старик!», «Старик в рубище!» Да был бы он стариком, его б давно кондрашка хватила. А вот только, не прошло  еще и тысячи лет, как по негласному уговору с  царем Македонии, Искандером, он свез на тот берег  столько покойников, сколько в Древней Элладе  не было вместе взятых живых! Мир не знал тогда государства могущественнее Эллады. А он, Харон,  мог бы теперь одними покойниками закидать  всю Элладу. Лодка его тогда сновала без устали  через  Стикс, и он один греб веслами, выполняя нечеловеческую работу, кто бы другой с нею  справился? Хромой Гермес? Или оплывший жиром  Атлант, женоподобный? Даже Гераклу она была  не под силу. Геракл, не в обиду ему будь сказано, брал больше умом и хитростью, но и тут  не мог с Одиссеем сравняться. Да что там! Харон —  среди них, при прочих равных условиях, фактически и по праву, первый герой из причисленных  к сонму бессмертных и богоравных.
Глаза Харона вдруг увлажнились... Стыдно  сказать, но он иногда о всех о них плакал... Подобная  горьким и нежным предсумеркам — этим  вечным спутникам мертвого царства, — грусть  проникала Харона. Увы, он был не только первый,  но и последний из олимпийского пантеона, убранного и увитого, как миртом и плющом, как солнцем, как зернами в полновесных колосьях, славными именами. Одни осыпались. Отлетели и облетели другие, словно цветы от венка. Иные сошли  с небес... Как снег с Олимпа. Канули третьи, как  канули острова блаженных у вод Океана. Имена  четверых померкли и  стерлись в памяти, как в  бесценном и древнем свитке стираются письмена.  Там, наверху, от сожженных временем благовонных  пергаменов и от тех ничего не осталось.  Только  пепл  и зола, пудра, пыльца... будто  пролетела желтая бабочка. Народы прошли... Как  тени... Кто помнит сейчас феаков или аримаспов?—  вот, от них остался лишь тонкий, осиный таинственный звук имени, словно бы наваждение... Отошли, просияв, целые царства... Не были ли и они одним наваждением, золотым сном, как царство Мидаса, золотоносным, но только приснившемся  о золотой пище, о золотом вине и золотых гранатах воспоминанием?..

Что же... На этот счет у Харона были свои догадки.    Как-то, перечитывая Геродота, он, Харон, с удивлением и возмущением, с содроганием прочел (не зря Плутарх писал о злонравии последнего), будто бы Ио, дочь аргосского царя Инаха, забрюхатела  от смертного финикийца, как шлюха, повесившись ему на шею... Но... Ио!— возлюбленная Зевса!— превращенная им в белоснежную телку (от ревнивых взоров Геры),— родоначальница героев!! Могло ли такое быть? Нет! А геликарнассец Фирон в безобразном своем сочинении, не менее безобразном и отвратительном, чем сочинение Геродота, между тем уже вторил ему, Геродоту, столь же низкому и недостойному человеку, как и Фирон, и тоже, кстати, геликарнассцу... И оба  тем самым поносили богов... К этим двоим еще  присоединялся легион зловредных и легкомысленных, вульгарных  и грязных перьев. Все вместе набрасывали они на лучезарную, на золотокудрую, розовоперстую  и нежнейшую, как бы телесную и светоносную ткань истории грубое и непристойное покрывало, отнимая у ней небесный ее узор и освобождая  ее от божественности. А вольнолюбивых  граждан Афин — от благоговейного созерцания.   
Не благодаря ли им, этим писакам, едва проглядывал  теперь из-под варварских красок первоначальный узор, прежний, нежный женственный очерк и воинственный образ той, перед которой толпились и волновались народы и поклонялись ей и от персей которой и были вскормлены? Едва прорывался божественный свет... Не им ли Афины обязаны тем, что над опустевшими храмами, над сиротливой, покинутой божествами землей  остался один лишь божественный отсвет?.. Но если и вправду, что это они,— посещала Харона еретическая мысль,— погребли героев и богов, то, значит, они же могли и создать их? Но, право, какая глупость... У древних аэдов об этом нигде ничего такого не сказано...

В глубоком расстройстве Харон уходил в сухой  и  просторный армарий  и подолгу сидел там, призывая в свидетели давние сладкие тени, богочтимые.   
Благодарение Зевсу, на земле жили когда-то другие авторы, услаждавшие слух юных народов пением и игрой, а не сплетнями.   
С непереносимейшим   чувством обращался Харон к боготворимым им книгам.   
Выбирая из геркуланумской поленницы, припорошенной священною  пылью, древнейшие из запечатанных свитков, пропитанные еще тем благословенным солнцем и сиянием мысли, на которых и в помине не было пятен, Харон нежно вдыхал их.   
Он вдыхал их как некие целебные и ароматные куски, как брикеты с душистою солью, как плоды, продолговатые и застывшие, как смолу и сухую эссенцию времени!   
О, боги!    Харон трепетал от душистых спазм.   
Кончиками пальцев Харон проводил по свиткам и вздрагивал, и отдергивал руку, словно бы от электричества...

Пожалуй, к книгам он относился с тем же почтением, что и к богам... Но, право, не означает ли это, что между тем и другим можно поставить некий знак равенства? Или даже усмотреть и приоритет за некоторыми из божественных манускриптов? Харон вновь испытывал смущение...

...Книги в загробное царство к Харону поступали со всех сторон света, чаще всего как реликвии, которые брали с собой в Нижний мир мертвые...   
Любуясь новинками, Харон отдавал им должное. Харон не мог отказать себе в удовольствии... Не все он, конечно, прочитывал, и по незнанию языка, на котором излагалось содержание книги, и по отсутствию времени или интереса, и просто по лени... Но прекраснейшие из экземпляров — на ощупь, по первому созерцанию, по богатству украшений  и искусству писцов, утонченнейшему и изысканному, — непременно просматривал и нередко изымал  у покойников. А потом помещал сюда, в армарий, древлехранилище книг, устроенное им в пещере, в скале с массивными, но высокими сводами, которые подпирали колонны, словно стволы папируса, каждая с радиальным букетом вверху — лучистой капителью. Здесь раритеты могли храниться века.

В глубоких нишах, часто отдельно, хранились у Харона, словно в усыпальницах, последние из библейских кодексов, из новозаветных книг. На тончайшем веллуме, на свежайшем белом  и на белейшем, как молоко коров, и розовом папирусе.   
Иные же — на пергаменах, столь же тонких, а фронтисписы золоченые и с цветным опылением. Заглавия у них подобны цветам или птицам, и далее каждая буковка тонко выписана и светится, и горит как кровь.   
Пергамены же  в кипарисовых досках, а те в окладах из шкур, в порфироносных бархатах, тканных золотом, из коих чуть голубеют, в овальных ложах, небесного цвета камеи.   
На других сияют, как бы на темном подиуме, в бесценных рамах, в алмазных оградах, составленные из сапфиров кресты — концы их испускают в шесть и двенадцать лучей звезды.   
И многие из книг — на застежках. А некоторые на замках.   
Самая дорогая из них — переложенная изнутри гвоздиками — в дароносице, обсыпанной драгоценными камнями, карбункулами и кабошонами, с двустворчатыми дверцами, расписанными флорентийским  художником,  которые запираются на ключ,— сей ключ Харон прячет у себя в складках гиматия. В дароносице —  библия, подношение римского папы.   
Были тут у Харона византийские — книги-гиганты, иллюминированные, и с булавочную головку, писанные тонкой иглой.    Были и последние из китайских печатных книг, на бумаге, с водяными знаками, те изображали драконов, китайские же книги на шелке и полотне —  предшественницы их, и даже на тамарисковых дощечках, проколотых и перевязанных шнурком.   
И была такая складывающаяся наподобие мехов или шелкового веера рукопись на бумаге из лучших сортов фикуса и агавы. В ней рассказывалось  о вовсе незнакомых Харону властителях и царях.
Столбцы иероглифов в изящных, словно граненых, камешках-рамках  перемежались  в ней изысканным рядом рисунков, выполненных в ярких и ослепительных красках.   
Каждому действию  в книге соответствовал свой, словно богами избранный цвет. Жестам царей предписывались тончайшие  из оттенков. Грозный и устрашительный  спектр цветов был положен жреческим маскам. Все цвета были строго разобраны и регламентированы. И  вот, что прилично было одной  грамматической фигуре, непозволительно для другой. Ритуальные действия, жесты и маски, вне сомнения, означали понятия. А те не иначе как слова. Слова при чтении книги облекались в звуки. Харон не мог прийти в себя от изумления! Звуки у царей были цветными! Цвета для царей звучали! Эта книга была словно сад с жуками и пчелами. Словно золотая гудящая тьма улья.   
И все же... Ни перед одной из прекраснейших Харон не волновался как мальчик, не трепетал как раб, не дрожал как суевернейший или влюбленный перед учителем, господином и вседержителем, как это случалось с Хароном при приближении его к тем, уже упомянутым нами, обсыпанным тысячелетней золотой пылью свиткам, словно лаконским розам, положенным в эпический ряд.

Именно  здесь Харон обнаружил божественный палимпсест.   
Он лежал среди  италийских манускриптов, доставленных ему из Геркуланума и знаменитых Помпей, погребенных под пеплом. Темнело тогда, и он придвинул к себе светильник. В последнее время у него вообще было что-то плохо с глазами. Однако  ж им руководило наитие. Развернувши свиток, за позднейшими  италийскими знаками разволновавшийся Харон различил вдруг ионийские «стигму» и «коппу» для обозначения чисел. Харон потер папирус и вдруг увидел шедший от манускрипта божественный свет — то было сиянье гекзаматров Гомера Казалось, слепец сам начертал их. Харон ощутил озноб. Может, был слишком пышен,  слишком роскошен  этот древний свет, Харон даже  прикрылся руками, но, о Зевс, свет закипал в нем, словно амвросия   
Утром Харон снова пришел напиться к источнику.   
И принялся за расчистку.   
Действуя с величайшей осторожностью, день за днем, Харон растворил в соке смоквы латинские знаки и удалил их с поверхности палимпсеста. В одно время он поновил ионийские буквы. Харон покрыл их прозрачным хиосским лаком На заглавия же напылил золота. Так Харон поступил с первою песней. А потом и со всей рукописью. И пэаны Гомера  предстали в небесной их славе и ясности.

Как  правило, Харон коротал теперь вечера в окружении  развернутых свитков, которые были как реки или льющиеся серебром зеркала. В таинственной глубине их играли герои и боги. Харон наблюдал  их. Харон любовался великолепными отражениями. Казалось, подобья превосходили божественные образцы. Что же... Может, и вправду никого из них на земле не было... И ничего не было... Под лаконским или аттическим ярко-синим небом... Кроме жертвенного и такого же синего, с алтарей, возносимого  к небу дыма?  Кроме сладких молитв? Сладких звуков в богоизбранном имени? Олимпийских гимнов и истмийских клятв? Клятв и гимнов, свитков и книг и державных в них знаков, поистине богоносных, в которых разом сошлись все звуки, все имена?— право, Харон не даст Египта и Персии за сладкоголосый стих, за сладость гармонии, за осьмушку благоухающего листа, с тонким над ним фимиамом тайны...    Склоняясь над книгами, Харон по многу часов размышлял.

Что ж... Несомненно, ему, перевозчику мертвых, было отведено надлежащее  место в книгах...   
Но, должно быть, каким-то загадочным образом он, Харон, выпал из книг...

Иначе  и невозможно, впрочем, как-то вразумительно объяснить присутствие его в этом мире. Вот, кстати, почему, обращаясь к поэмам, схолиасты и логографы наталкиваются только на Хароновы следы... Иначе, конечно, и не может быть, если Харон здесь, а не там, в этом, овеществленном и грубом, а не в том, духовном и тонком мире. Ученые муравьи не заслуживают особенного порицания. В этом  смысле даже и  к сочинениям Геродота следует проявить большое мягкости.   
Но, конечно, что касается Геродота, то только к той части его труда, в которой не эллины, но египтяне и эфиопы, арабы и персы, фракийцы и скифы  и даже индийцы и гипербореи перенимали у эллинов их обычаи. А то, право же, по Геродоту получается, что у эллинов ничего своего не было. И  даже богов!   
Ложь! Хотя и вполне простительная...   
У эллинов не только боги, но даже начертанья богов  испускают психею!   
Что до книг чужеземцев, то от них не исходит и  сухой пневмы. Они не оказывают на Харона того волшебного действия, какое оказывают отечественные. Всякое другое да, полезное и поучительное, приятное, теплое, даже радостное, как с цветной книгой, но этого, с трепетом в кончиках пальцев, с душистым огнем, — нет...

Да, право  же, временами Харон явственно чуял огненный ток, перетекающий к нему от сочинений в кровь! Это было, как легкий удар! Кровь озарялась! То есть существовала некая тайная связь меж его дыханьем, Харона, и дыханьем гомеровых текстов. Как если бы он был привязан к богам, прикреплен к божественной письменной вязи золотой мифической пуповиной. Харон чревом ощущал сладость поэм! Не боги, не боги, но нежные имена   их одаривали его жизненной плазмой. Амвросия стекала со знаков, как если бы каждым знаком в русле поэм был иссечен и выбит благодатный  источник. Больше того...

Как-то ему пришлось спуститься много ниже подземного царства, в Тартар, угрюмый и мрачный, чтобы обменяться покойниками, сдать святотатца, попавшего в Аид по ошибке, и подняться наверх с праведным.    Путешествие прошло замечательно. Харон уложился  в сроки. Он отсутствовал восемнадцать дней. Но... когда поднялся наверх, мало чем отличался от эфемерной души доставленного им покойника...   
Возможно, сознание Харона было искажено... Но от этого Харону ведь не было легче... Подгребая к берегу, раз от разу не без страха озирал он покойника, который молча сидел в лодке напротив него Харон никогда не боялся покойников Но этот бесплотный, печальный и тихий призрак отчего-то тревожил Что-то неясное и чересчур осторожное было в нем «Скажи,— обратился Харон к покойнику, не узнав вдруг изменившегося совершенно и едва слышного  над водой голоса — ты не находишь вокруг себя ничего странного?» Пугливая тень прянула в глубь лодки «Впрочем, можешь  не отвечать,»— прибавил Харон, трогая рукой горло и вдруг понимая, что он так же бесплотен

Харон опустил весла
Может  это уже его, а не безответную душу спутника ждали усеянные мелким душистым  нежно-розовеющим  и голубым, как аметисты, горошком поля Элизиума и елисейские рощи — пенно-розовые и кипенно-белые — днем, и прозрачные, мертвенно-бледные от луны и цветения, и сияния и свечения слетевшихся на цветы душ — ночью Он почувствовал холодок под сердцем Словно  на лету прикоснулся к холодным цветам    Право, тело его было  столь невесомым  и легким, что казалось летучим

А когда он сошел на берег, то почувствовал, что до неприличия слаб   
Он попробовал опереться о лодку но испытал еще больший испуг   
В дымчатой глубине ребер он ощутил обшивку  Словно Харон прошел сквозь.   
Бог мой, он не отбрасывал по земле и мимолетной, тающей тени, той легкокрылой, которая сопутствовала ему всегда Впрочем, он не обращал внимания, он не смотрел себе под ноги Возможно, что у него никогда не было тени Может, и самого его, не одних героев и богов, и Харона тоже никогда на земле не было? И Харон был  грезой  Греза может развеяться  Безотчетно Харон поспешил в армарий Берег уже обнимала бархатная, но еще с золотистыми мошками тьма  Харон двигался медленно, с остановками, от все усиливающегося головокружения, от зыблющейся  и качающейся в нем пустоты

Озноб заставил его раздуть угли в остывшей уже жаровне  Но жар лишь усилил дыхание пневмы Однако  Харон еще поворошил угли в цветущей огнями жаровне и, захватив щипцами шипящий и яркий рубин, понес его вверх к свисающему над столом со свода светильнику, наполненному маслом и солью Пламя разом взошло от шести гнезд, вспыхнуло ниже и рядом, на щите и в браслетах на вскинутых над головою руках Афины Паллады, в которых богиня держала голубовато-серебряную сферу,— Харон будто бы и безразлично посмотрел в зеркало и с тихим вскриком попятился. Все верно… Харон был бесплотен.   
Следовало смириться с неизбежным концом.   
И принять его по меньшей мере как дар… Разве Харон не был истинным эллином? И разве не сам он всегда утверждал, что смерть для людей лучше, чем жизнь? Боги были  благосклонны к Харону  Они заранее возвестили его о кончине. Харону суждена прекрасная смерть А ведь немногие,  подобно Харону, могут еще при жизни похвастать тем, что жизнь их окончится благополучно.  Поистине,  Харона можно назвать человеком блаженным.  Теперь Харон с нетерпением и даже уже вожделением ждал смерти

Он сделал все необходимые приготовления   
В последний момент принял достойную позу и, взяв со стола гомеровскую «Илиаду» и поднеся поэму к глазам, дал осиянным нездешним светом стихам пролиться на них последним нектаром…   
Как тотчас почувствовал облегчение.   
И вместе приятную тяжесть в костях.   
Плоть харонова тяжелела, напиваясь эпической славой и силой,— верно, так наливается и тяжелеет от солнца и света на ветке и всякий земной плод   
Боги только предупредили его о возможной кончине.   
С пылкостью Харон вознес  молитвы богам.   
Ночью он даже спал, завернув свое тело в папирусы.   
Утром  Харон проснулся совершенно здоровым   
Зарезав лучшую в стаде овцу, Харон  совершил  благодарственную  жертву богам.  И приготовил посвятительные дары — чаши для смешивания вина с водой, круглые чаши для возлияния, золотой ритон для жертвоприношений, серебряную кропильницу, фигурный белый лекиф с головой и крыльями сфинкса и много другого чего, дабы  с первой оказией отправить их в Дельфы Кумиру.
Пифия  некогда предрекла Харону, - правда, в выражениях столь загадочных, что он сомневался в них, а теперь окончательно понял, - бессмертие,— разумеется, при соблюдении определенных условий. 
Теперь Харон знал, каких… А ведь еще в тот день, когда он должен был спуститься в Тартар, ему было знамение — он увидел себя с оброненной им у ног в золотистую пыль книгой, развернутой к солнцу, лицо же его оставалось в смертной тени… Но он пренебрег знамением и вот едва не поплатился за это собственной жизнью…   
Право  же, боги еще берегли его...   
Покончив с делами, Харон присел к столу, чтобы вернее осмыслить происшедшее с ним…   
Нет, книги были для него не просто средством, коим он мог принести себя в то или иное расположение духа, и даже возвышенное, разрешить ностальгию по прошлому, испытать очистительный катарсис, насладиться высокою древней речью и благородными звуками, нет, они были для Харона чем-то гораздо большим  Тем, в чем, собственно, заключалась сама харонова жизнь Собственно —  энергия жизни его равнялась энергии или божественной эманации, исходящей от книг. Таинственные корпускулы, испускаемые стихами при их созерцании, паче того испускаемые и излетающие с необычайной плотностью, как водяная пыль от фонтана, при скандировании и небесном звучании дактилей и  амфибрахиев, корпускулы эти, должно быть, составляли даже не просто мифическую и эзотерическую, тайную некую основу, но и  телесную радость Харона, и, конечно же, они составляли божественную ауру, которая окружала Харона, о Зевс, самое атмосферу над ним, пышную и  светозарную, сам воздух, которым Харон дышал. 
Однако психея стихов всегда была вещью довольно тонкой, пугался Харон, которая может отклониться в сторону, опыляя цветы, абрикосовые или апельсиновые рощи,  но не Харона, если можно так выразиться... Этот воздушный  поток, проникающий в легкие и насыщающий   кровь, подобно напитку богов, пролившемуся с Олимпа, шипучему и холодному, может и  не достичь телесных пределов. Как нередко не достигает райских склонов Элизиума цветоносный и  нежный Зефир. Незримая  и плодоносная нить, коей  Харон прикреплен к стихам, вполне может оборваться... Харон вдруг — может умереть... Ему не следует удаляться от книг... Спуск в Тартар с его стороны был чистой воды безумством. Харон и теперь не мог без содроганья смотреться в зеркало, чтобы не вспомнить тот злополучный миг, когда он так же вот глянул в него и отшатнулся от собственного отражения. Ибо тогда именно и с пугающей ясностью Харон понял, что он только призрак книг...   
Помимо  земного собственно обетования Харон обладал  некой другой и эфемерной  в глазах смертных людей Родиной Но это не отменяло существующего  положения. Тайного и как бы двойного его гражданства, которому, скорее всего, покровительствовали боги.   
И,  судя по всему, благоволенье богов до сих пор сказывалось на жизни Харона, когда богов на земле не стало.

С утра, едва проснувшись, проглатывал теперь Харон по нескольку страниц из любимейших книг и чувствовал себя так, как если бы отведал свежих, прохладных яблок из гибких, как ветви, рук, из тонких пальцев самой Персефоны.   
Жизнь  Харона стала сладким рабством у книг.   
Харон  даже с благодарностью принял  участь презреннейшего из илотов, однако же посвященного в тайну богов. К собственному бытию снедало Харона теперь какое-то жгучее любопытство.

Как  звуки обретают в письме и нотациях надлежащую, только им присущую и неизменную форму, полагал Харон, и при этом покрываются темной и плотной видимой оболочкой, так нечто подобное произошло и с ним, Хароном, но только в обратном порядке и ином несколько роде.   
Жизнь его есть загадочное отпаденье от книг, но не в качестве плода, а некоего веянья, собрания и сгущения  тончайших сияний и ароматов, оттенков и смыслов с последующим их преображением, отягощеньем и собственно олицетворением факсимильных знаков здесь, на земле.

Харон есть развитие и восстание со страниц книг знаков, живая метафора, проекция и экстраполяция их в пространство, живое цветение в многомерном континиуме.   
Несомненно, знаки обладают скрытым могуществом. Возможно, они есть начало всему. В любом случае, он, Харон, обязан им жизнью. В то время как боги умерли, Харон замещает их на земле.   
Верно, на него, Харона, возложена некая миссия. Харону еще  предстоит исполнить ее. Ему нужно только расшифровать и прочесть повеления знаков...    Харон преисполнялся сатанинской гордыни.   
И вместе благоговейного ужаса, обволакивающего сознание: если демиургам и гениям знаков дана над сущим беспрецедентная власть, то в их распоряжении потенции, которые обозначают не только зачатие, жизнь, но и смерть...   
Но помимо этой священной зависимости Харон был подвержен и действию неразумных и злобных  земных стихий, в которые был брошен он волею рока.   
Жизнь его протекала теперь как бы под двойным  гнетом.   
Харон все более осознавал степень падения своего в этот овеществленный,  низкий и грубый мир в качестве легкого и изящного знака.
   Может быть, достаточно ветра, чтобы сдуть символ? Волны, чтобы смыть образ?   
Харон постигал всю призрачность и иллюзорность земной жизни.      
А  не может ли так быть, что и вся она состоит из одних перетекших в земные формы магических знаков? Может быть...
Но ему не дано знать... Он, перевозчик мертвых, обречен на всегдашнее одиночество.
Твари книжной, некому производному, бродящему  по земле, ему хотелось обратно в книги...   
Но для этого, верно, Харону нужно постичь до конца тайну священных знаков...   
Скоро армарий он превратил в раскопки...

Как-то Харон разбирал полуобоженные дщицы с оплавленным на них воском и размытыми, словно слезами закапанными, письменами из-под стен разоренной  ахейцами и сожженной  пожарами Трои.   
И тут Харон, не таясь и с избытком, чего давно с ним не было, насладился слезами и насытился сладкими воплями.   
Ибо таков ведь был плач иллинойских вопленниц, от беремени коего в нем, Хароне, теперь разрешалися знаки.
И разве не те же, не точно такие обильные слезы стояли в ресницах троянских мужей, подобные гелиотропам?..   
О, как бы и ему, Харону, чудесно теперь низвергнуться вниз сим водопадом, напоенным блаженной росой и несметным огнем!   
И право же... Вот что произошло с ним несколько дальше...
Отволновавшись, отплакавшись, отвопивши, Харон почувствовал себя юным богом, метающим  на холмах олимпийские диски. А Персефона, укрывшись в лимонной чаще, стояла рядом и тайно им любовалась.   
Харон в это время был уже погружен в чтение «Элиоки», хорографического сочинения логографа  Гелланика с Лесбоса. И вот он так чувствовал...   
Харон оторвался от «Элиоки»... Но, увы, увидел лишь  тень от лимонного дерева у входа в армарий... Харон вздохнул и вновь погрузился в чтение. Как тотчас услышал шум легких босых шагов. Харон заставил себя не двигаться. И нежный призрак проплыл где-то совсем рядом, на миг задержавшись  над ним... Харон различил над собой ни с чем не сравнимый запах нисейских цветов...

Если ему не дано возвратиться в книги, то, может, кто-то... то пусть Персефона выйдет из книг, как это когда-то случилось с Хароном...   
Положим, ему неизвестно сочетание знаков, священный код... Но имя...   
У каждой вещи и человека, помимо общеупотребительного, есть и другое, сокровенное имя, окруженное тайной. Начертанному или произнесенному ему не могут не подчиняться вещи и люди, даже и мертвые... Однажды она ему открылась... Или Харону только послышалось?..   
Когда бы он только вспомнил один за другим и сложил из отдельных звуков то первое ее и полнозвучное имя...
Благодарение Зевсу, к нему вернулось зрение. Но трижды будь проклята все продолжающая   мучить его афазия. Харон не помнит дифтонгов, как тот арамей, который не знает их в знаках. Харон не может сложить распавшееся имя.
Но разве оно не записано в книгах? Или на камне?

И  вновь перевозчик мертвых погружался в завалы, очарованные собственной писаной красотой, пытаясь найти и похитить прекрасное имя из паутины мифического лабиринта

Обратившись  к Гесиодовой «Теогонии», происхождению  и генеалогии богов, и не найдя в ней ничего похожего на звукосочетание, которое себе представлял, Харон перешел к его же «Эйое», каталогу женщин — прародительниц знатных родов, начиная с высокочтимых и царственных жен Ликии, увенчанных высшими почестями; далее обратился к словарю женских имен Гесихия и наконец к пергамским грамматикам и их схолиям, комментировавшим жизнь прелестных нимф, ор и харит, и совершенно  уже заблудился в божественном многозвучии, в сияньи божественной, помноженной на мифическое число, по числу дев, красоты, в круговороте прелестей…   
Харон пытался найти ее имя в пухлых и толстых александрийских глоссариях, потом —в изреченьях ликейских философов и мудрецов, далее — в прорицаньях дельфийских оракулов, наконец — в прошениях эллинских граждан и эдиктах царей.   
Он искал ее имя в любовных надписях и в эпитафиях на треснувших плитах надгробий, проросших чертополохом, и на триумфальных обломках; на траурных гребнях и на посмертных масках царей; на нежных геммах из лунного камня с нагими, из света и винограда, телами богинь и на священных из храмов Афин палладиях; на клинках ассирийских кинжалов с письменной, чернью и золотом, вязью и на коринфских чудесных вазах из белого алебастра среди нежных коринфских роз и светящихся осьминогов; на тиринфских и кносских царских печатях с перевернутыми знаками, вырезанных на эфиопской кости, выгравированных на камнях Халкиды алмазной иглой, выбитых на сифносском и из нубийских копий золоте и на серебре  из лаврионской горы; а также на фестских кубках и дисках, усеянных звездами...   
Проглядывал Харон глаза, дабы узнать ее тонкий профиль и росчерк, запечатленный каллиграфом  в мировом эпиграфическом муравейнике…   
Считывал Харон имена с битых глиняных черепков, с нильских и финикийских папирусов. Искал Харон ее имя на клинописных табличках Аккада и Вавилона,  кожах Пергама, камнях Розетты  со священным,   иератическим и обычным  беглым письмом,  по-гречески и по-египетски, на призмах Ниневии, на точеных их гранях, усыпанных иероглифами,  и на пальмовых листьях Индии, испещренных  санскритом, с буддийскими текстами, на шелках  и газовых тканях Китая, в мистических северных  рунах и в арабской волшебной и изощренной  коранической вязи, отмеченной миражами  и жаром аравийской пустыни.   
Но имя  ее — как тонкий оттиск, сошедший с печати, как аромат, который отстал от цветка,— должно  быть, запуталось в ее волосах... Или осталось  на тех, припудренных цветочной пыльцой листах с сапфическими стихами, которые она читала, гуляя по саду, оно слетело на них на ее дыхании...

Как-то забывшись, Харон приложил к губам дощечку с начертанным на ней тайнописью,— но не ее, увы, прохладным и фиалковым,— а чужим именем .
Должно быть, он коснулся губами священного жреческого имени, которые во все времена под страхом смерти запрещалось тревожить...   
Ото всех ниш, ото всех углов засквозили вдруг тайные силы.   
Все, что было написано и высечено, начало испускать как бы прозрачный, ибо он был окрашенным, и тонкий, ибо он был клинописным, свет.   
В воздухе запахло воском, персиковой и синей виноградною сажами, пурпуроносными раковинами, сладкими и неземными ароматами, подобными аромату нильского лотоса, и Харон уподобился грезящему наяву лотофагу, с той лишь разницей, что перевозчик мертвых пьянел от содержимого книг, вдыхая ноздрями и пожирая глазами невесомо-ароматическую геометрию знаков.   
С ужасающим   треском разодрались вдруг, раздвинулись над потрясенным Хароном и отошли друг от друга ветхозаветные плиты скрижалей.
С медленным  и глухим, прокатившимся по пещере гулом развернулись доисторические — медные, в патине и изумрудных мхах, и золотые — слипшиеся и сияющие свитки.
Вдруг отлетел верх фиванского золотого ковчега, и в нем словно бы шевельнулась черная мумия с папирусами в изголовье и с «Книгой мертвых» в руках...
Харон вздрогнул.
С  ужасом он смотрел, как по золотому карнизу ковчега на чуткие чаши весов судьи с песьими  и обезьяньими головами возлагают: слева — сердце, гранат и пурпур, справа — перо, испускающее  сияние.   
Жизнь — только  след, проложенный дивным резцом, помыслил Харон, только этот вот цвет, пылающий  на ковчеге, и разве он сам не записан в осиянных цветами и светом книгах как несравненный  узор, -  жизнь значит и весит не больше дыхания или росчерка,— как сердце его на весах стремительно полетело вверх...

Он  и очнулся, как показалось ему, от живого дыхания…
С необычным, сопутствующим ему и позабытым  Хароном букетом — свежегорькой полыни и запахом донника, несколько знойным букетом, с неуловимой и терпкой примесью амбры и мускуса 
Персефона, если буквально, никогда не бывала умащена — тело ее излучало холодновато-лунную мятную эманацию, как и жемчужные, с тем же лунным прозрачным блеском глаза,— она напоминала ему  купающуюся  в лунном свете наяду, немножко озябшую,— здесь же была земная, смугло-янтарная женщина, с горячим афинским солнцем и медом на коже.
Однако напрасно Харон пытался ее различить в запутанной полутьме коридоров  армария...   
Должно быть, это было только предощущение, предвосхищение Аспазии..   
Возможно, самою же ею, афинянкой, навеянный образ…   
Там, наверху, она о Хароне подумала, или, быть может, она  путешествовала где-то совсем рядом… И украдкой взглянула на занавешенный скалами  берег  И  послала Харону, пусть и с мимолетной  мыслью о нем, прихотливое и пленительное изображение…   
Как бы  то ни было, только живой женщине было  дано рассеять эти книжные, отдающие пылью и вековечной сухостью чары...   
И право, Харон ее так ощущал, как раздавленное на зубах лекарство со снежно-гвоздичной и упоительной горечью. Такой упоительной, что на месте Харона и скелет бы поднялся со смертного одра. Лекарство было заключено в прелестнейшей оболочке...

Харон с большим  подъемом, с воодушевлением теперь переправлял через Стикс покойников. Он жил в предвкушении встречи.   
Как и прежде, Харон много читал. Немало часов он проводил и просто в метафизических размышлениях.   
Харон привык к созерцанию смерти. Но в созерцании его была отстраненность. На этот раз он подглядел ее изнутри, так во всяком случае представлялось Харону.  Волнующий  женский образ по истечении времени едва ль не померк в Хароновой памяти, Харон же жаждал первоначальной, той — смертной — ярости. Таким образом, Харон впал в смертный грех, в искушение смертью...   
Смерть грезилась как блаженство, обольщала Аспазией...   
Харон прочитывал на то время святые благовествования, завезенные киниками, и — как грех — над святыми страницами их витала Аспазия.
Так перед ним и возник в женственных ореолах, женственный и сладчайший, в райском искусе смерти — Иисус. На ресницах глаз у Аспазии.

Харон полувозлежал в лодке на легких, набитых козьим пухом подушках, принимая в редкий для Нижнего царства солнечный день солнечную ванну. Харон полувозлежал — с евангелием в руках, раскрытым на первой странице, и поверх златоглавия — видением афинянки, как странный толчок в сердце заставил его отложить книгу.
Из-под полусмеженных век Харон оглядел противоположный берег, но тот был пуст. Харон вдруг покинул лодку... Вернулся он, пожалуй, по прошествии целого часа.
Забравшись в лодку, Харон отвел ее в другое место, в тихую и спокойную заводь под ивами, которые он сам насадил здесь и которые хорошо принялись. Саженцами его одарила сама Персефона — Харон слегка улыбнулся при воспоминании о ней. Дав отстояться воде, Харон глянул в жидкое зеркало.   
О, Зевс! Не зря он трудился. Заместо дорийской  еще, шерстяной тяжелой хламиды  Харон накинул белейший и легкий хитон. Правда, ему пришлось  повозиться с застежками, верно, отвык... Поверх же хитона был брошен яркий гиматий, сколотый у горла булавкой и перекинутый через плечо на руку, за правым плечом он был развернут, словно крыло птицы. Плащ был в несколько благородных красок, почетных и знатных,— новое какое-то и диковинное полотно. Краски естественно переходили одна в другую. Верхняя, розовая и печальная по символике часть книзу густела и набирала мрак, как бы напитываясь кровью, и кончалась густым, до теми в глазах, и при этом  слепяще-ярким пурпуром, пурпурною скорбною  частью. Видимо, в знак перенесенных Хароном и невыносимейших мук. Красные же кожаные башмаки  с ремешками на икрах, которыми он заменил сандалии, довершали наряд. О Харона можно  было, как о солнце, ожечься. С утра же Харон уложил  волосы. Он слегка подрезал их и подвил на концах горячим железом. Теперь, склонившись к воде, Харон возложил на себя венок из крепкой и гнутой терновой ветви с двойным лавровишневым  рядом вечнозеленых узких и жестких листьев. Из воды на Харона глядел зрелый муж с царственной, данной богами, осанкой. Тонкое и дорогое египетское полотно не скрывало телесной мощи и юношеской стати и гибкости чресел. Право, и Зевс не выглядел лучше! Верно, Хароном руководило провидение... Только он пересек Стикс и прилег на подушки, чтобы читать, как увидел Аспазию...

Она была в длинной, до пят, цвета небесной лазури тунике и в белом, ниспадающем через левую руку плаще. Она шла и покачивалась. С зонтиком в правой руке. Волосы ее, словно удавы, уложенные вокруг головы, казались слишком тяжелыми... Потом... Харон попросил ее распустить волосы и был удивлен невесомостью их... Она показалась ему столь высокой в лазурной тунике, что он побоялся вначале выйти из лодки и стать с нею рядом. Потом... он нашел ее гибкой и маленькой... но все равно отчего-то высокой... Глаза у ней были темными, видимо, из-за удлиненных сурьмою ресниц и наведенных медью на нежные веки теней,— они же оказались ярко-синими... Кажется, она только и делала, что ошеломляла Харона.   
— Аспазия...— она протянула в его сторону руку:— А ты... Харон... Я так и знала...   
Он  не стал ее спрашивать, что она знала,— достоинство не позволяло ему  спрашивать. Он только уточнил свою родословную и заметил ей на проявленную ею вольность, что из царства мертвых не возвращаются назад...   
Она не очень слушала его...   
— Что ты читаешь?..   
Она совсем  близко подошла к лодке. В это время  как раз выглянуло забежавшее было  за тучку солнце. Аспазия сбросила плащ на землю. И от этого стала еще выше и ослепительнее. Следом полетел в лодку зонтик.   
— Что-нибудь интересное?   
Она уже ступила в лодку.   
— О, Зевс!— сказала она.— Сколько подушек.— И  — книг...   
И вдруг Харона прорвало...   
— Киники, киники завезли книги!   
С жаром  вдруг обретенного красноречия Харон обрушился  на киников, стоиков, гностиков и, наконец, собственно на историков, которые хуже, чтобы  не сказать больше, и самых отъявленных лгунов, напыщенней и глупей павлина, болтливой сороки, бесстыжее обезьян, трусливей и злобней гиены с ехидной, страшнее, нежели чернокнижники, и отвратительней тех, которые гадают по внутренностям  кур, по крысам и мышам, по человеческим внутренностям, кишкам и печени, по рвотам и судорогам, ногтям, которые прорицают по дыму  и крови, призракам, зеркалам, по зернам, бобам, яйцам, которые заговаривают воду, останавливают  кровь, очаровывают солнца и армии и даже  трупы! Но ни один философ, историк или оракул, никто не предрек царства его, Харона!
Поднявшись, Харон потерял равновесие и едва не угодил за борт лодки — Аспазия сделала слишком сильный  рывок. Тут только он заметил, что они уже на середине Стикса и что не он, а Аспазия правит  лодкой. Это было слишком  со стороны женщины.  Не он, Харон, но она везла его в мертвое царство... Это был дурной знак.
Да. Хм... Что же... Если это и вправду она та, что сумела вдохнуть в него жизнь, то в ней, возможно,  таится и его смерть...
Не мудрствуя, в суждении своем Харон использовал  ближайшую аналогию, которой устанавливалось равенство между действием книжных знаков и очарованием или, точнее, чарами женщины.
Вообще, Харону давно пора бы определиться. Собственно, есть ли бытие его следствием магии знаков? Или Харон в той же степени и даже прямо произведение человеческое, относящееся к области чистого духа?
И если верно и справедливо последнее, то книги выступают, скорее, как посредники между ним и человечеством. Собственно, Харона образуют флюиды,  которые испускают люди. Сегодня их больше, чем в обычные дни. Это... это женщина о нем думает. Отсюда у Харона и избыток сил... Но если это так, то, конечно, глупо подозревать женщину в неких кознях. Но, в то же время, чем же Харон ей обязан? Разве в Афинах мало достойных ее мужчин?.. Или она все же для чего-то и кем-то подослана?
Над созданьем его, Харона, потрудились все племена и народы. И фантом, то есть он же, Харон, на них действует с ими же порожденной обратной  силой. Харон явно кому-то мешает... Гм. . Женщина эта все же к нему подослана...
И… скорее всего, с отравой... Духовной... Ибо нельзя же призрак отравить обычной  пищей и обычным  ядом, жабьим составом, золотой известью, болиголовом  или цикутой, описанными у Диоскурида. Должно быть, само дыхание женщины несет в себе тонкий яд, в самой речи ее отрава ..
   Но если так это, и если в том же духе и далее рассуждать, то женщине можно приписать заслуги, которые принадлежат богам... Но даже и боги, и те не могли взять на себя задачу по организации и упорядочению материи... Тем более, женщина  ..
   Женщина... Женщина представляет собой смешение простых элементов, которые в сумме и в сочетании и образуют нечто женственное... Есть нечто... И это нечто сообщает образующим ее элементам  женственный и обольстительнейший порядок и устанавливает, собственно, то сочетание — выпуклостей, окружностей и полусфер,— которое   и составляет существо  женщины.. вплоть... до степени трения между сферами... - хм... Последняя величина, верно, выражается в дробях, столь она незначительна, но, может быть, именно в  ней и состоит тайна женщины... То есть тайна эта заключена в основании или, точнее, в сочетании чисел... Но разве знаки не суть те же числа?.. т.е. частное и магическое их проявление... В письме  это буквы. В живописи и ваянии ордера, с общим  для каждого из искусств принципом золотого сечения. Те же три стиля в музыке, и тот же принцип в архитектуре. В стихосложении это метры. Сапфическая строка чувственна. Гомерова же —  возвышенна. Метр сообщает стиху движение, придает  ему торжественность и величие, пышность, легкость и быстроту. Поэзия, словно вино,  присутствует в нашей речи. Но только стиху дано  вино выдержать до необходимой крепости. Элементы всегда были... Но только определенные  соотношения их могут дать нам известные формы. Как статуя еще до ваяния, до прикосновенья  резца уже заключена в глыбе мрамора, так в числах еще до создания вещи заключены составляющие эту вещь пропорции, равно гармония и красота, которые следует только увидеть и выявить.  И хаос числами приведен к гармонии космоса. И  в основании женщины то же число... Природа ее  близка к природе Харона, если и не одна и та же... Нет, она не опасна... Хотя и достигла в искусстве речи и, сдается Харону, в обольщении танцем и пением известных высот. Вообще, женщина эта наделена эпической силой волнения, той же, что и пэаны. Она наделена божественным даром рожать, и сразу нечто прекрасное и совершенное. Как если бы в чем-то и превзошла совершенные  числа... Конечно, Харону следует быть осторожней с нею... Но... Мысль Харона совершила очередной изгиб... Думая так, Харон засмотрелся на женщину... Да она решительней самой Персефоны... Харон невольно сравнил их, обеих женщин... Та первой нарушила ею же установленные правила и... всякие приличия... Но эта... смертная женщина... Впрочем, глупо теперь требовать соблюдения некогда установленных правил... Туника на ее груди выше пояса от гребков то опадала, то восхитительно натягивалась. У ней были большие  и острые соски при маленьких грудях, и они чуть не прорывали лазурной ткани... Харон полуотвернулся... Харону плохо уже думалось... Совсем  отвернуться у него не было сил... Аспазия заметила его волнение.
— Что же ты замолчал? Или... ты боишься, что мертвые  могут помешать нам?
Харон поперхнулся. Лодка ткнулась в песок. Спрыгнув на землю, Харон подтянул ее к берегу. Выпрямился и подал руку Аспазии. Та оперлась на руку. Может, это была женская хитрость, а может, так получилось само собой. Когда она, поддерживаемая  Хароном, прыгнула с лодки, фибула у ней на плече, скрепляющая тунику, расстегнулась. Туника упала к ногам. Она не стала подхватывать  материй. Харон никогда не видел Персефоны  при солнце. Солнце падало на Аспазию и обожествляло  ее. Кожа  у ней от загара чуть шелушилась.  Кажется, она споткнулась обо что-то, и Харон подхватил ее. Харон плохо помнит. Солнце  опрокинулось куда-то. Вода ушла. И ничего  не стало, кроме женщины, кроме огня и той силы,  которая, как потом показалось Харону, пронесла их над бездной.

О Зевс, что же такое тогда случилось с ним?

-  Тебя прислали ко мне?— спросил он ее, когда вода успокоилась в берегах, и женщина задышала ровно.
Харон спросил ее и сам смутился вопроса. Он был благодарен ей. А это же из него как-то само собой выскочило, потому что прежде вертелось на языке. Но раз вопрос задан, пусть она ответит.
Они уже лежали поврозь на песке. Она все еще на спине — и, Харон видел, песок принял формы ее тела,— а он рядом, склонившись над ней.
Даже и под солнцем в ней не было изъянов. И Харон в первый раз не без горечи подумал о том, что солнце долго не задерживается в его царстве. Что бы такое сделать, подумал он, чтобы приостановить светило? Но, спохватившись, приревновал ее к Гелиосу.
— Возьми что-нибудь и прикройся!—  сказал вдруг Харон.
— Ты стыдишься меня?— Аспазия приподнялась и, как бы обернувшись вкруг оси собственного тела и выказав ему всю себя, легла перед ним на бок. При этом Харон увидел не только ее, но и то, что под нею, — две восхитительные вмятины на песке, там, где только что были ее ягодицы.
— Нет,— с задержкой сказал он.—Но я не хочу, чтобы на тебя падало солнце. 
Она рассмеялась.   
— Это предрассудки...   
— Пусть так...— согласился он. С женщиной невозможно спорить.— Но ты не ответила...   
— Разве ты не допускаешь свободного волеизъявления?— Вместо ответа она задала ему новый вопрос. Женщина  всегда увиливает от прямого ответа. Такова природа ее. Нет, женщине нельзя верить.   
Если вмятины на песке вызвали в нем умиление, то ослепительный промельк живых и круглых ее шаров был подобен разрядам  грозы, тем шаровым молниям, которые иногда по ночам залетали в лодку к Харону. Мысли у Харона спутались. А ведь он только что был с ней... Какая же тогда сила таится в женщине?..
Тесей когда-то показывал ему два куска железа, которые неодолимо влекло друг к другу... Но который же из этих кусков притягивал к себе другой? Не в самом ли Хароне заключена железная сила? Но... даже если это и так, то вызывается она женщиной...
Харон невольно проникся уважением к ней. Но вместе с тем снова испытал неясное опасение... Ей легко говорить с ним, при ее красоте, подумал он... А каково ему, каждый раз натыкаясь на ее прелести? Чтобы спорить с ней, ему нужно, по крайней мере, не смотреть в ее сторону. Харон отвернулся.
Но это опять показалось ему неприличным. Впрочем, и отворачиваясь, он успел скользнуть взглядом между грудей ее. Только на миг. Но и этого было достаточно, чтобы мысли опять и совсем спутались.
Маленькие, круглые и нежные груди ее были похожи на те сладкие плоды, которые свешивались над Танталом, когда он стоял по пояс в холодной воде и тянулся губами к ним. Вот уже  тысячи лет, как они уплывают из-под него. Какая мука! Харон решил смотреть прямо в лицо ей. И с тем осмелился снова взглянуть на Аспазию. Лучше бы он этого не делал!   
Харон будто плыл, погружаясь в глаза ее, которые светились у ней, как река. Харон не знал, куда смотреть и что теперь делать.
Ему захотелось войти в реку, погрузиться в нее и достать до  самого илистого дна.
Женщина поняла
Она снова легла на спину. У ней это получилось непроизвольно. Харон не все помнит. Тело у ней опять оказалось прохладным, а ягодицы неожиданно твердыми, и, входя к ней, Харон подивился  той нежности, с которой она приняла его.
Казалось, что лоно Аспазии соткано из пыльцы множества  бабочек, такое оно было шелковистое.
Он  подумал, что может стоит отвлечься, чтобы  продлить  наслаждение. Странно. В то время, как они неразрывно слиты, мысли у них могут течь раздельно… Пожалуй... Пожалуй, если она  что и выведает от него, это уже не будет иметь значения... Ничто уже не может нарушить установившихся  в мире пропорций. Незыблемы не только царство его и власть в царстве смерти, незыблема  сама тенденция к возрастанию смерти...
Харон вдруг почувствовал в женщине напряжение.   
— Ты холоднее льда,— сказала со смехом Аспазия.
Харон невольно и чуть отстранился от женщины. Женщина тихо и сладко охнула. О боги, Харон совсем забыл, где он находится. Он снова послал  себя вперед. Движение его было глубоким и сильным.
— О, Харон!— вырвалось у Аспазии.
Она выгнулась, приникая к нему. Харон вскрикнул.
Если прежде он поддерживал ее за спину, то теперь, перехватив по одной и притягивая, взял ее ягодицы. Они как раз поместились у него в руках. Харон уже ни о чем не думал. Колени его все глубже уходили в песок. Песок был таким же золотистым, как и кожа у женщины. Харон не видел всей женщины, но чувствовал, что она светится.
Верно, это огонь, бывший в ней, изнутри освещал женщину.
Харон и сам уподобился жаркому золотому слитку или тупоносой и гладкой золотой лодке, которую несло в светящуюся серебром реку. Лета, подумал Харон. Или это был Стикс, как в самом начале, уподобленный раскаленной лаве? Харон не успел понять... Лодку швырнуло на берег... Харон вдруг услышал исторгшийся из него торжественный вопль, перешедший в рык... Верно, он все еще хотел оставаться там, тем слитком и той золотой, жаркой, летящей в огненном русле лодкой...

Вода  на этот раз кипела в берегах. Харон некоторое время, отвалившись от нее, лежал рядом с женщиной. Женщина,  казалось, была менее потрясена. Она выглядела все такой же свежей. Может, было только чуть светлее ее лицо и темнее глаза, под которыми легли легкие тени, сделавшие их удлиненными и уже густо-синими.
Будто она только вышла из воды и немного продрогла...
Кожа  ее от этого стала с сиренью...
Она напоминала Харону тот первый и с прозрачными бледно-розовыми  лепестками цветок, который по утрам распускался в его царстве. К полудню из Элизиума к нему прилетали пчелы — как только они находили  дорогу!— и пили из него нежно-горький и сладкий сок.
Харон сам его пробовал. Потом он не раз находил подле цветка мертвых и сухих пчел, но не придавал этому значения.   
Аспазия встала над ним, и вниз полетел — будто прошел сухой золотой дождь — золотой песок, опоясав ее радугой.
Харону же лень было еще и пошевелиться. Достаточно было и  того, что он видел ее. 
Заведя руки за голову и заломив их в локтях, она будто бы поправляла волосы, но сама с ними ничего не делала. Ей, верно, тоже лень было что-то делать. Она просто прикрыла глаза, подставилась  вся и отдалась солнцу...
Но Харон уже не ревновал ее к Гелиосу... И все-таки он подсматривал... То есть, конечно, ему не запрещено... Аспазия не запрещала смотреть в ее сторону. Но она так легко и свободно держалась, будто была одна на берегу, и получалось, что он подсматривает...
Харон  не мог отказать себе в удовольствии... В том-то и заключалось, может быть, удовольствие, что можно было подсматривать... Как мальчику...   
Аспазия потянулась, прогнувши спину и выпятив маленький  круглый зад — две полусферы, которые тотчас прикрылись отлетевшими от спины волосами,— казалось, она вошла в золото-черный кипящий поток, словно за нею сомкнулся сам Тартар.   
Харон знал уже: каждый волос у ней необычайно тонкий и с отливом, словно кованый и потом каленый,  будто сам Гефест, волнуясь, трудился над ним, и от этого он и вышел таким волнующим, пышным  при необычайной тонкости, густым, чистым и от чистоты рассыпчатым и — что невероятно —  почти невесомым.
Аспазия взяла .часть его (как сокровище)  и кинула через плечо на грудь. Та рассыпалась  черными шевелящимися  ворохами. Вот,  чудилось Харону, сейчас изнутри, как из углей,  вырвутся языки пламени. Грудь Аспазии засверкала. Может, это Аспазия возжгла себя с помощью  волоса и принесла в ослепительную жертву! Харон зажмурился.
Лицо же у ней было еще отрешенным,  будто она спала и видела что-то прекрасное.
Харон затаил дыхание.
Блуждающая полуулыбка летала, светясь, в ее лице.
Харон блаженствовал.
И только сухо было во рту. Жажда  опять томила Харона. Но  разве это перед Хароном не холодный напиток сиял в неком женственном и великолепном сосуде? Разве это тело ее не нектар, процеженный через прохладу? И боги, Харону хотелось опять прильнуть к стеклу, вот к этим, к примеру, все тем же и новым двум маленьким грудям с концами, которые у ней так стояли, как две пчелы, цвели, как цветы шиповника, топорщились, будто две подсвеченные розовым светом виноградины... Или это так накалилось по орешку на двух жаровнях...
Опустив до себя ветвь, Харон бы взял свешивающиеся над ним, пляшущие виноградины и водил бы по ним, набухшим, сухими  губами, забирал бы их ртом и отпускал, но до конца не выталкивал...
Аспазия, верно, что-то почувствовала, подошла к нему и наклонилась над ним.
Кажется, так Харон и хотел.
Соски у нее светились, торчали, будто нарочно, готовые вот-вот  лопнуть, ну точно, как две розовые виноградины.
Харон  сделался ручным.   
— Подожди,  я сейчас...— сказала между тем Аспазия и пошла к воде.   
Или кидать в рот и катать по небу жареные орешки. Цедить влагу.
Харон смотрел вслед Аспазии.
Ягодицы у ней ходили и терлись — розовые холмы, охлестываемые черным пушистым веником. Ей-ей, будто Аспазия прогуливалась в бане и ягодицы на вершинах у ней были от жара бело-розовыми и шероховатыми, а сбоку блестящими. Они будто сами себя стеснялись, то прячась и зарываясь в черное, то открываясь, — наверно, дразнились...
Харон видел, как Аспазия, присев, ополоснулась в воде и, для чего-то оглянувшись на него, провела рукой спереди и внизу вдоль шелковистой впадины, и пальцы ее чуть провалились, Харон  видел, было совсем близко.   
— Ты не хочешь искупаться?— спросила Аспазия и окунулась.   
Волосы она еще прежде, перехватив два раза рукой, подняла и обернула вкруг головы, завязав их на пышный  узел.   
— Нет, я полежу,— поспешно ответил Харон   
— Как хочешь...

О, боги!

Голос у ней напоминал арфу. Голос у ней был поющим. Как ветер. Или поющие пески. Харон слышал, есть место, в котором они затягивают. Но нет прекраснее того места...   
Аспазия с шумом и скольжением выскочила из воды   
И Харон понял, у ней и поющее тело.
Как песня зола. Ее отличают сила и глубина любовного чувства. Харон бы добавил к ним ионийской нежности. С лидийской разнообразной  сладостью  и прелестью. Пожалуй, Харон еще оттенил бы их свежесорванной и прозрачной от весеннего цвета веткой. А потом сравнил бы — ветку и женщину. Нет, ветка с цветами уступила бы женщине. Хотя, конечно, одетой Аспазия  напоминала  Харону именно ветвь или, нет, скорее, колонну, коринфскую, увитую листьями и каннелюрами, но обнаженной она больше нравилась Харону, потому что была как плод... Это был такой плод, что, погрузившись в него, Харон не нашел в нем косточек... Вообще, плод напоминает Харону гудящий улей. Впрочем, нет, Аспазия, скорее, цветок. Тот, утренний... Сам Харон бык с пчелиным жалом. Не зря пчелы происхождением от быков. И тогда вся Аспазия как созвучие...   
Вот, вот, у ней звучащее тело. У ней узкая покачивающаяся спина и бегущие, словно флейта, вниз позвонки, капли, хрусталики, и в них, в глубине, затаившиеся звуки — от высоких, небесных, до самых низких... От высоких, холодных, синих, певучих до рокочущих, низких, густых и горячих. Горячее пеонов.   
В юности, он, Харон, слагал стихи. От безделья  Он писал пылкими ямбами... Далее впал в разнузданный  трохей. И закончил пьянством... Трехдольник, конечно, не сочетался с Аспазией. Ей подходил гармонический и богоравный ритм и иной размер   Если брать от маленьких пылких пяток  (вот где у ней ямбы) до макушки через впадины и холмы — то долгий, весьма возвышенный, переходящий в величественность гекзаметр. Да. Харон бы взял для нее гекзаметр, но со всеми тридцатью двумя возможными для него вариациями, о которых, если, конечно, не врет, упоминает Гелиодор. Таким образом, сочинив, или точнее, списав  с нее гимн, Харон бы пропел на лире Аспазию...   
Аспазия еще не вышла из воды, но обернулась к нему, будто приветствуя его намерение... Прежде она стояла спиной к Харону и смотрела на тот берег, теперь прямо и иными местами, но как бы и вся была обращена к нему, удивительное явление... Харону трудно сказать, как ему больше нравится... Одно другого у ней лучше и все хорошо. Верно, Аспазия вбирает в себя — Харон для чего-то посмотрел на пупок Аспазии и несколько ниже —  и совмещает в себе все три художественных стиля... Право, если уж заниматься поэзией, пением  и лирической игрой, то летая пальцами по живой  и цветущей Аспазии...   
У ней даже не лироподобные бока. Вся середина, если брать за основание горизонтальную линию опущенного книзу, к центру земли треугольника — о, эти заросли черной жимолости, причем ограненные, и на них росы,— а за верх диафрагму, от которой, собственно, и происходит пение вместе  с дыханием,  то вся женственная середина Аспазии — гнуто-выпуклая и живая изящная лира. Конечно, Гермес  сдул инструмент, украл его у живой  Аспазии. Время тут  не имеет значения. Гермес  провидел явление Аспазии. Ему, Харону, предстоит усовершенствовать инструмент и извлечь из него запредельные, может, и божественных  выше и слаще и неисчислимые звуки... Низ лиры  и бедра Аспазии образуют  цветущий лук Аполлона, они напряжены, вся линия бедер, как поющая  тетива, стрела у него — Харона.

Даже  через тысячу лет Харон вздрагивает...

-  Ты не устал лежать?   
Аспазия вышла уже из воды и, подойдя к нему, опустилась напротив. Она совсем не стыдилась его. Она присела на корточки, но не сомкнула коленей, они у ней были немного разведены. Пустота, Харон понял, затягивает... Харон как раз перешел к ударным инструментам. И ему не хотелось, чтобы Аспазия что-нибудь говорила. У ней должно звучать тело. Харону приятно так слушать.
Но она, наплескавшись в воде и освежившись, продолжала резвиться. Она прямо-таки лезла к нему с разговором. Правда, голос ее ублажал Харона. Он был таким мелодичным. Голос ее — это мембраны  ее тела, фибры души. Она разговаривает гаммами.   
— Я теперь бессмертная, если верить богам...   
Аспазия стрельнула в Харона глазами.   
— Боги умерли...— проронил Харон.   
— Ты считаешь, мало искупаться в водах подземной реки, чтобы стать бессмертной? Нужно еще  подержать и закалить мое тело в огне?   
Аспазия на корточках уточкой подшагнула к нему, вильнув задом. Груди у ней качнулись. Они свободно висели, почти легли на коленные чаши, но не касались их. Харону хотелось, чтобы они коснулись. Чаши у ней были будто столбы, они лоснились, Харон подивился их мощи  и силе. Харон почуял грозу. Соски, отвердевшие от купания, подобные градинам, казалось, вот-вот ударят в чаши, как бьет молоко в медный таз, и извлекут воинственную музыку. В ушах Харона уже зазвучали тимпаны. Однако Аспазия соединила коленные чаши и  ткнулась ими в песок. Стало тихо. Пятки она в то же время свела вместе сзади и уселась на них ягодицами. Выпрямив спину, она выпятила живот и вздернула груди. Харон шалел от вариаций. Колени у ней округлились и по всей длине изогнулись, встали ободом,— четырехглазые  мышцы у  ней были такие же мощные,  как коленные чаши, но сглаженные эпителием, прикрытым  прозрачной, жемчужной кутикулой. Колени сияли, как масло. А с внутренней стороны они обретали матовость, мягко светились, затенялись и выше закутывались в тьму. Харону трудно было различить, что дальше. Врата смыкались, завешенные  соприкоснувшейся, прильнувшей друг к другу тканью. Должно быть, звучащее, клубящееся дно. Первоначальный хаос, завернутый и уложенный  в свиток, тугой и плотный, с тайными письменами и шифрами... Или... Или — Гефестова кузница. Харону послышались ритмические удары молотом,  но столь тяжкие и мощные, будто тот падал, рассекая не воздух, но погружаясь в душистую  и божественную амвросию. Должно быть, от этого отзвуки наковальни были столь мелодичны. И многозначащи и благоуханны паузы. И вдруг в них возник прекрасный и гибкий, словно Орфей сам  коснулся форминга, напряженно-изысканный и лепечущий звук в хроме — верно, амвросия превратилась в эфир, чистый и огненный,— и тотчас вступили амвлосы и флейты, казалось, сам Пан задул в тростник, небесное многозвучие энармоники перетекло в хоралы. Харон превратился в божественно-пламенный  лед, Аспазия в цепь горящих  кристаллов. Колеблемые, они струились в небе как  божественный некий и извивающийся след, две телесные, две развившиеся и сплетенные, молниеносные линии...

...Харон поднял голову, но услышал только отзвук отдаленного, прокатившегося где-то грома и запах грозы на губах. Он сел, переменив позу. Тело Аспазии, казалось, было еще полно звуком. Тело Харона Аспазией.

- Можно подумать, что Гипнос погрузил тебя в краткий, но волшебный какой-то сон. Ты заснул у меня на коленях...   
— Разве?— изумился Харон.
— Да. Мы... соединились. И потом ты спал... Я не смела тебя тревожить...
Харон с недоверием посмотрел на Аспазию. Честно говоря, он не ожидал от себя такой прыти. И... чтобы потом заснуть... Но...   
— Благодарю  тебя,— произнес он.— Это был освежающий  сон.— Харон выдержал паузу. Боги, может, Аспазия не случайно его усыпила!..— Ты... ты что-нибудь слышала об Орфее, растерзанном вакханками, собственно, о его голове, которая плыла по Гебру к Лесбосу?..   
— Кто же не слышал...   
— Да, но она своим пением очаровывала волны, берега... Слушая ее, останавливались звери. Птицы  замирали в полете. А растения прекращали рост... Сами боги внимали ей, заслушивались и забывались... Это напоминало смерть...   
— Но отчего же, Харон? Сон... Разве тебе плохо спалось?   
Харон свел и развел пальцы рук...   
— Говоря так, ты будто подтверждаешь свою способность к волшебному  пению? Мне  иногда кажется, будто у тебя все части тела поют...   
— Это так...— не моргнув глазом, согласилась Аспазия.   
Харон несколько отодвинулся от Аспазии.   
— Но ты не сирена?— с опаской спросил он.   
— Разве я похожа на птицу?   
— Нет, скорее, на одну из восьми небесных сфер  мирового веретена богини Ананке... И все же...   
— И все же, ты полагаешь, что я... что я похожу на  кого-то из ужасной свиты богини Гекаты, не так ли, Харон? Эмпуса в чудесном образе девы Аспазии. Ты видишь груды свежих костей на берегу...   
— Души  в царстве мертвых бескостны...— промолвил  Харон.   
— Что ты хочешь сказать этим?   
— Я хочу сказать,— не без боязни заметил Харон,— что кости необязательны... но, что, в то же  время, может быть, есть существа, которые пьют  не кровь...— Харон чуть помедлил...   
— Но... что же?— спросила Аспазия.
Это показалось Харону вдвойне подозрительным. Зачем  ей знать? Однако недостойно не договаривать.
— Субстанцию... То есть, собственно, наши души...
Харон, может быть, слишком выразительно при этом  посмотрел на Аспазию...
— Пусть даже и так...— Аспазия приняла вызов. Право,  как если бы она сама и всю жизнь занималась  этим.— Но ты-то при чем? Возможно ль, чтоб ты  и чего-то боялся?.. Или ты тоже бескостен?
Харон вздрогнул.
Эта женщина была или слишком  наивной или слишком   многое знала и хорошо притворялась. Страх,  помимо  воли Харона, опять прокрался к перевозчику мертвых в душу.
— Не шути так, Аспазия...
— Я полагала, ты шутишь... Что это все значит, Харон?  Мы уже вечность с тобою вдвоем... Но ты  невредим...
— Покамест... Время вещь относительная...— Харон слегка улыбнулся, сглаживая этим по сути  грубый ответ.
— К тому же мы оба, как кажется мне, один в другом  нашли наслаждение...
— Но  нужно ли было для этого так далеко  идти?— не унимался Харон.— Разве ты не .могла поближе и в городе с кем-нибудь насладиться? Ты красива…   
— О, Харон!— потянулась к нему Аспазия — Я так долго шла…   
Харон, кажется, был тронут.   
— И все-таки  Каждый  раз ты уходишь  от прямого ответа…  отчего ты не дома, а здесь…   
— Просто ты плохо слушаешь  Или не даешь мне сказать…   
— Говори  Я постараюсь быть вежливым…   
— Благодарю тебя… — Аспазия поудобней устроилась на песке — Начну с того, что в Афинах вновь, как некогда, открылся университет, где изучают древность…   
— Хороший знак…   
— Однако, Харон, некоторые из ученых мужей, если не большинство, склонны историю объявить мифом   В соответствии с их воззрениями и деяния героев — это только вымысел, как и деяния богов…   
— Я также склонен именно к такому воззрению,—  изрек вдруг Харон. Аспазия удивилась. - Ибо  это,— продолжил Харон,— вымысел или нет, не так важно. Это ничего не меняет Вымысел для вас сопряжен, может, даже со много большими опасностями, нежели то положение или обстоятельство, при которых все было бы как на самом деле  В любом   виде и  случае вы будете вынуждены смириться с нашим существованием.   
— Ты говоришь туманно  И так, будто богов и героев и в самом деле никогда не было…   
— Возможно…   Хотя и не обязательно. Повторюсь.  Это не суть важно. То  есть были они в действительности или нет…   
Харон явно чего-то не договаривал   
— Но что важно?— в упор спросила Аспазия — Ведь отрицая их, ты отрицаешь собственное существование?   
Харон спохватился. Эта женщина опять слишком  приблизилась к мучившей его, может быть, и неразрешимой тайне Она будто подстерегала его жизнь и смерть. Нет, лучше, если она будет держаться от них подальше.   
— Ты отвлеклась! — бросил Харон   
— Напротив  Я хочу сказать, что затем и пришла, чтобы доказать миру твою реальность.   
— Я не нуждаюсь ни в чьих доказательствах… — пробурчал Харон — И  прошу  тебя, оставим все это   Есть ли у тебя что-нибудь еще сказать мне? Или  это все?   
— О, Харон! Я влюбилась в античность! Право, я помешалась, думая о твоем мире! Ты же со мною так сух… — Аспазия заглянула в глаза Харону… — Геракл, Одиссей или Сисиф. Ими  нам прожужжали уши   Но подвиги их не стоят и одного обычного твоего дня, проведенного здесь, в царстве юдоли  и печали…   
— Они тоже спускались сюда… — Харон помолчал, как бы отдавая им должное. — Сисиф, тот даже обманул смерть. Причем, как мне помнится, дважды.   
—  Сисиф всю жизнь занимался обманом  Но первым  и поплатился за это. Заметь, для всех них спуск в мертвое царство был не более, чем приключением,  которое потомки впоследствии приравняли к подвигу. Для тебя это — каждодневный труд.  О, Харон, вся жизнь твоя представляется мне достойной удивления и почитания и — нескончаемым  подвигом!   
Харон исподлобья и мельком взглянул на Аспазию,  не шутит ли она, нет ли в словах ее какого подвоха, но, кажется, она говорила искренне.
Нет, положительно, женщину невозможно понять. Но все, что она говорила, ему нравилось.   
— Поэтому тебе и даровано богами бессмертие!   
— Это не совсем так, — счел нужным заметить Харон. — Вопрос о бессмертии более сложен.   
— Однако я не ошиблась, полагая, что и в наш, столь отдаленный от древнего мира век, но еще застану тебя здесь, в Аиде, и в добром здравии.   
— Да, конечно, потому что и сейчас ведь кому-то нужно исполнять эту работу…   
— Чтобы исполнять ее не одну тысячу лет, не одну тысячу лет перевозить мертвых, нужно быть очень сильным, не так ли, Харон?   
— Безусловно.   
— Мне думается, что и нет никого в мире тебя сильней  И не было раньше, даже среди героев и богов.  Я тебя и представляла таким молодым и сильным!   
Харон был явно польщен   
— Харон!   
— Да, госпожа моя!   
— Я правильно высчитала. Поэтому я и пришла к тебе.   Я…   я хочу зачать от тебя, перевозчик мертвых!  Твой сын будет таким же высоким и сильным!

-  Да…   но…   
(Разве он не сказал ей, что из царства мертвых не возвращаются?  К тому же, она и сама, как понял Харон, прекрасно осведомлена о принятых здесь и существующих и поныне некоторых правилах, которые нельзя нарушать  В столь волнующую  для обоих минуту Харону бы не хотелось говорить об избитых истинах. Или она надеется отсюда  сбежать? Обмануть судьбу подобно Сисифу? Но и  Сисифу это не удалось, в конечном счете.  Она сама заявила Харону. Потом… Он не вправе сказать ей… Но что может родиться... от призрака?)   
— Госпожа, подумай,  — нашелся Харон. — Какая и есть ли вообще у бессмертных нужда в том, о чем ты меня просишь?   
— И боги, Харон, не отказывали в этом женщине.   
— Но боги, Аспазия, смертны…   
— Можно  подумать, что ты и в самом деле совершенней богов.  Я, Харон, хочу тебе верить. Но… ты не мог бы сказать мне об этом несколько поподробней, о твоем бессмертии…   
Аспазия взяла в руку и отвела к виску упавшую на глаза шелковистую прядь. Харон проследил за ее движением.   
— Что ж, я попробую,— произнес он. Кажется, Харон рад был сменить щекотливую тему. — Правда, вначале мне придется говорить о смерти. Чтобы  ты лучше меня поняла.  Ты не возражаешь, Аспазия?   
— Я слушаю,— сказала она и заметила: — Жизнь —  это только момент сопряжения между зачатьем и  смертью.   
— Да, конечно, это путь, в который, едва родившись, уже устремляются наши души. Следовательно…  — Харон зачем-то поправил у ее виска своенравный  и все норовивший упасть на глаза завиток,— в этом есть некое высшее предназначение, не так ли?
Аспазия молча кивнула.
— Кстати,— Харон коснулся теперь рукой ее прелестного плоского живота,— если верно, что в женщине наша  душа  как бы  закутывается в плоть, то здесь,— Харон не без сожаления отнял руку от ее живота и обвел ею песчаный берег,— в царстве мертвых, она разрешается от телесного бремени. То есть, несомненно, как ты и сама заметила, есть некая связь между функцией женщины и изначальным устройством и назначением мертвого царства...
Харон взглянул на Аспазию. Она внимательно слушала. Харон продолжил:
— Я бы прямо уподобил Нижний мир Итакийской пещере, райским христианским вратам или... или женскому лону, но, может  быть, перевернутому...
Верно и то, что именно здесь душа получает забвение, с которым мы предаемся одной только женщине и которое можно  считать наиболее полным.— Харон с нежностью посмотрел на Аспазию, впрочем, тут же потупивши взгляд.— Так вот, освобождаясь от тела, душа погружается в летаргию, приятный сон и нисходит в Аид в виде легких блаженных эйдосов. Наше представление о мире также перевернуто. Как сказал Гераклит из Эфеса, верх это суть тот же низ. Душа на самом деле, конечно, восходит. Смерть — это плод жизни. Неосознанное, но желанное пресуществление. Блаженный метаморфоз. На войне с героями это происходит мгновенно. Жизнь это только обременительная привычка, череда бесконечных хлопот и обязанностей, жизнь это по сути извечный конфликт с самой жизнью. Одна смерть разрешает этот конфликт. Только с приходом смерти фактически и начинается жизнь. По существу, жизнь означает триумф, апофеоз, торжество смерти! Вот, кстати, почему я так предан царству мертвых и не могу не обожествлять смерти!   
— Ты говоришь с таким пафосом, будто для тебя и нет ничего ее дороже и... и для тебя также было бы за счастье — умереть...   
— Это так,— Харон отвечал без запинки.— Но мне еще  рано. Ибо царство живых превратится тогда прежде  времени в мертвое царство, если некому будет переправлять сюда мертвых...   
— Разве ты не должен будешь этому радоваться?   
— Нет... Ибо тогда неоткуда будет взяться смерти...   
— И... я поняла, Харон, ты лжешь... ты лишишься бессмертия… Ведь ты потеряешь работу... Ты лишишься  своих богов, не так ли?   
— Разумеется...— Харон нисколько не был смущен.—  Смерть — это условие моей жизни. Именно в смерти — мое бессмертие. Все правильно. Но ты ошибаешься, будто я сам и не желаю себе собственной смерти... Напротив... Однако же долг перед миром  и мои боги повелевают мне жить,— Харон сделал царственный жест рукой, как бы призывая богов  в свидетели.— Я  должен проделать весь предопределенный  богами  мне путь и со всем миром, но не один, со всем, моя госпожа, пока ж он к этому не готов, прийти к смерти...   
— Что?.. Ты  говоришь... нечто... ужасное... Разве могут хотеть этого боги? Они не позволят...   
Харон  рассмеялся, члены его расправились,  кажется, он желал продолжить панегирик.   
— Конечно, богам  дано нас поддерживать,—  наставительно произнес Харон, чувствуя уже свое  полное превосходство  над женщиной,— и мы даже  вменили им это в  обязанность, люди вообще устроены  так,—Харон окинул снисходительным взглядом Аспазию,— что не умеют жить без богов… —  Грудь Харона при этом  сама собой  выпятилась. Однако, поймав на себе встречный и,  как показалось ему, насмешливый взгляд Аспазии, Харон несколько стушевался.— Гм... Но прежде всего богам дано знание и оправдание всеобщего хода вещей. Да. Поэтому  люди находят в них смысл и основание жизни,— Харон обретал поколебленную было в себе уверенность.— Мы вообще, госпожа, склонны идеализировать богов. Но... но ведь божий промысел осуществляется только в людях... Сами боги нередко просто беспомощны... Так, они не обучены ремеслу пропитания... Понятно, что боги требуют от людей жертв... Что же... Мы жертвуем и нередко собой во имя божественных целей. Известно: на этом покоится всеобщее  равновесие...   
— Ты не сказал ничего нового...— ввернула Аспазия.   
— Подожди и не перебивай!— увлекшись, Харон не на шутку разгневался.— Право же, имей терпение до конца меня выслушать! О, женщина!.. Между тем…— и я надеюсь, что ты, Аспазия, как жрица достопочтенных  древностей, чья любознательность и чья благосклонность, естественно, в большей  степени проявляются по отношению к вещам и явлениям весьма протяженным и уже протекшим во времени, нежели к настоящим, к богам и героям, деянья и слава которых принадлежат, скорее, мертвым, нежели живым, ты не можешь не знать, что между  тем - дряхлеют не только люди, но и народы. Державы разваливаются, еще вчера казавшиеся  нам незыблемыми;  империи, словно созданные на песке, рушатся; уходят под землю цветущие города, как это случилось с Помпеями, Геркуланумом и Стабией. Даже могущественная Атлантида исчезла с лица земли. Скажи, что делали в это время боги?.. Однако продолжу... Подчас и  совсем молодые народы,  полные жизненных соков и сил, утрачивают жизнелюбие и радость, как бы разом лишаясь всего букета присущего им и сладчайшего  их обоняния и тонкого вкуса к вещам, к великолепным вещам, которые некогда их приводили в восторг и в упоение. Они проникаются равнодушием не только к поэзии или картинам, если говорить об искусстве, и если о природе — к любимым  ими прежде закатам или цветам, цветным  водопадам и тиховейным рощам, но и к политике, если говорить об общественной жизни. Они  утрачивают все — мужество, веру, и, о Зевс, благоговение перед сущим!.. В конечном счете, самый  смысл своего существования. То есть своих  богов. И неизбежно гибнут. Тут тебе нечего возразить. Теперь главное. Но мало кто замечал, что смерти этих народов предшествует смерть их богов. Ибо и лучшие из богов также в конце концов  гибнут. Где ж им заниматься народами? Народы  отправляются только вслед богам...
— Как заметил Платон,— подала голос Аспазия,— все это указывает на то, что мы не умеем выбирать богов, или на то, что боги сами по себе  и все без исключения плохи... Но не настолько же, чтобы  губить народы...
— Поверхностное и легкомысленное суждение... если говорить  о Платоне... хотя и не лишенное  остроумия,— парировал Харон,— которое указывает на то, что Платон не лишен был тщеславия  и был, скорее, озабочен мнением публики, нежели сутью вещей. Сдается мне, что форма и красота были для него дороже истины. Боги не могут  быть ни хороши, ни плохи, Аспазия, они таковы,  каковы есть.
Увы, и над богами, и выше богов  стоит нечто прекрасное, что значительней и универсальней богов и к чему и боги также стремятся. Ты поняла уже, что это — нечто прекрасное — смерть... Все дело в том, Аспазия, что боги ощущают дыхание смерти прежде людей. Ибо они в значительной мере лишены телесного и уже по этому ближе к идеальному. И, наверное, если не нам, то уж себе дурного боги не пожелают. А? В любом случае им больше известно... Всходя над людьми, они в одно время и сразу движутся к смерти и по неразрывности с тем и другим как бы убыстряют земное время, через это возвышая и приближая к себе людей. В акте смерти сливаются человеческие и божественные потенции, я имею в виду идеальное, и, сливаясь, уже достигают полной гармонии, той полноты ее, которой и тем и другим недоставало при жизни. И те и другие интуитивно хотят себе смерти. Собственно, нашим богом становится смерть!   
Харон помолчал, как бы давая женщине осознать им сказанное.

-  Я завершаю,— промолвил он.— В Иудее, провинции Рима, ты знаешь, о нем предсказывал тот же Платон в книгах «Государства», а также упоминал и Флавий в своих, кстати, весьма превосходных трудах, объявился некий назаретянин, который назвался помазанником божиим. Он прямо за знаки избранничества и богоданности взял себе крест и смерть. Иисус, названный искупительным, молодой  бог, но уже с бесплотным и тающим ликом. На людях общины  с его  именем та же печать, печать аскетических бдений, поста и молитв, печать духовной надмирности, которые всегда ведут к угасанию. Молодым и умер Иисус для посмертного  воскрешения. Точнее, он был распят... Принявшие на себя его крест... Возлюбленные его чада... Мир не знал до них столь исступленных молитв, не видел столь страстных и истовых псалмопевцев смерти. И прямо стал двигаться к божественному концу. Иисус как будто единственный бог, который в смерти слился с еще живым  народом. Увы... Ты знаешь, партикулярную Грецию поглотил могущественный и холодный, но единый Рим... Но и Рим — умер, приняв мертвого бога. Империя опочила. Печально-прекрасный и обвораживающий  смертью лик простерся над всеми  народами. Все жаждет с ним слиться...   
Харон благоговейно сложил руки.   
Казалось, при этих словах он и сам впал в экстаз, созерцая  внутренним зрением нового Бога, и вот, получив насыщение богосозерцанием, как бы весь погрузился, всем существом в тонкий, предивный и чудный свет.   
— Но ты не исключаешь, что, может быть, есть нечто, что и смерти прекрасней и выше, а значит, и этого Бога...— произнесла Аспазия, приподнимаясь  на корточках и задевая бедром о бедро светящегося Харона и даже присаживаясь на него и немножко  покачиваясь, но озаряясь при этом другим и любовным  светом.   
Харон с трудом очнулся от состояния гипнотического и сладостного ересиархства.   
— Возможно,—   пробормотал он, не замечая, впрочем, усилий женщины и красоты ее.— Но... но так далеко я не захожу в своих помыслах... нет... Кстати, и непревзойденный Платон не раз утверждал, что истинная жизнь начинается только с познания смерти. О, Аспазия, в свое время я зачитывался безупречным его Федоном! Выше ж всего он  ставил, как кажется мне,— Харон вдруг подхватил с земли гибкий зеленый прут и быстро им начертал на  песке несколько идеальных фигур, присмотрелся  к ним и с сомнением покачал головой,— выше всего он ставил число, круг и геометрию... Что же, я допускаю; что можно поставить и еще что-нибудь выше, и еще, и еще, и так бесконечно... Конечно, может, может, и смерть, и сама она тоже к чему-то стремится... Но все это слишком абстрактно...   
Харон уронил на золотистый песок ивовый прут.   
— Я вижу, Харон, что ты и в самом деле хочешь познать этого бога,— с печалью сказала Аспазия.   
— Да!— вдохновенно бросил Харон.— Но... как я уже сказал, он пришел несколько рано... Мир еще не вполне готов к тому, что он проповедует... Тем более, к тому, чего хочу я...   
— Чего же ты хочешь?   
— Я скажу... несколько ниже... Однако ты слушай... Мир находится сам с собою в противоречии. Жажда смерти в нем борется с жаждою жизни. Я же желаю установить единство его и единообразие. Но божественный промысел должен осуществиться во всей своей полноте, в согласном и стройном движении всех живых элементов и превосходных в своем совершенстве тварей к цели. Все подлежит сошествию в Аид. Ни легкокрылой птице, ни зверю не должно быть. Ни кусту, ни реке, ни пустыне — и в ней может расцвести жизнь.— Харон вздохнул.— Увы, сей храм смерти может возвести только сам человек. У нас пока нет иных средств. Сам я, как ты знаешь, не умерщвляю,— счел нужным заметить Харон.— Только он, жующий корни и листья, заваривающий травы и цветы, давящий и настаивающий виноград, перегоняющий  мед, берущий от плодов смокв и маслин и от  золотых смолотых зерен, поджаривающий мясо животных, птиц и рыб, который присаливает и привяливает, и приперчивает, и коптит, и перекладывает травами, почитающий  за лакомство саранчу, мясо змей и собак, принимающий внутрь яд скорпиона  и золотую известь для исцеления, одурманивающий   себя коноплей, маком и лотосом, выделывающий   и отбеливающий полотна, владеющий  всеми  стихиями — водой, огнем и воздухом, поедающий  самые недра земли — железо, медь, золото и серебро, и глину, впитывающий и вбирающий   в себя посредством созерцания облака и звезды, который пожирает, испепеляет, иссушает, перетирает, мнет, давит, сжимает, умерщвляет  все, что ни есть, обращает в смерть  и ничто, только он способен перегнать живую материю в  мертвую.— Харон набрал в легкие воздуха.— Так разве не должно богам, демонам и последним гениям человечества, к каковым отношу себя и я, Аспазия, не поддержать человека на его поистине миротворческом и всеумиротворяющем  пути, не продлить жизнь народам во имя грядущей  их и единовременной по убиении всего что ни есть живого и плодоносящего на земле —  всеобщей уже и космической  смерти, ради вселенского отмирания, всемирного перехода в единое и неделимое блаженнейшее вещество —  эйдосы...

-  Да... Кстати...    Некоторые из нынешних авторов уподобляют эйдосы дивному свету господнему, воссиявшему на горе Фаворской!..   
Харон как бы от нестерпимого блеска прикрыл глаза.   
— Я видел Его!— сказал перевозчик мертвых.— И даже все хорошо помню... Это было на третий день... Пелена, обвивавшие Его, развернулись… Свет воссиял в Его гробе...   .

-  О, эти тонкие, упоительно тонкие и священные губы с дыханием смерти, к которым так и тянет прильнуть и вдохнуть от его посмертных дыханий. О эта, расслабляющая плоть, почти женственная и пронзенная. Эти кудри и власа на плечах, почти локоны, которые невозможно не трогать, нельзя не ласкать. И все умащенное, все надушенное. Даже лен, тонкие ханаанские пелена льнут к его чреслам, обвивая их. Отверстые раны на его ногах и в кистях, словно цветы, с коих не кровь каплет, но аромат и пыльца Христова. О, когда бы можно было наклоняться и погружаться лицом  в них, как в любимый и богоданный букет. Вся плоть — чуть привявший от полдня бледно-розовый источающий смертный дух куст, вся — зов, вся томление, раны — вход в крестные бездны, в дрожаще-горячий и ждущий  поток с атласными сводами. Да отчего же нельзя? Не наклоняться, Аспазия, не припасть и,припавши, не пить от дымящей благоухающей крови и сладкой  плоти Христовых?.. Люди — только богоносные  пчелы,— заключил Харон,— разносящие смертный  яд.

- Чтобы жить, не нужно думать о смерти...— тихо сказала Аспазия.   
—  Но... о чем же... думать?   
Женщина  посмотрела на него долгим любящим взглядом. Харон ей ответил. Харон понял ее и... смутился...   
—  Я... кажется, знаю, что ты имеешь в виду... Но... честно сказать, мне кажется, этому здесь не место...   
—  Чему не место, мой дорогой?— глаза Аспазии широко раскрылись.   
—  Бессмертной любви...— Харон смягчил голосом  некоторую пышность  фразы.— Согласись, здесь все слишком напоминает о смерти. Что до меня, то я просто потерял голову...   
—  И... я приветствую тебя! Но ведь, Харон, именно  в царстве мертвых любовь обессмертилась. Вспомни любовь Орфея к Эвридике! Любовь преодолевает смерть.   
— Но ненадолго, ты помнишь. Потом  смерть торжествует...   
— Ну так что же! Так пусть! Парис любил призрак Елены и был счастлив.   
Харон вздрогнул.   
— Ты несколько путаешь... Душа Елены в то время еще не рассталась с телом. Гера ее просто подменила, соткав Парису подобье Елены. Парис любил подмену, весьма искусную, но не тень умершей... Но ты... ты разве готова любить призрак?— Харон, кажется, был чрезмерно взволнован.   
— У тебя есть тайна?— женщина отреагировала мгновенно.— Ты что-то скрываешь?   
— Нет, нет,— быстро ответил Харон, отведя, однако  же, взгляд в сторону.— Я тебе все сообщил, о  чем ты просила.   
— Пожалуй... Я ни на чем не настаиваю. Но мне показалось, что ты как-то слишком переменился в лице... когда я сказала... о... призраке... Может быть, ты  подумал о посмертной  нашей любви, Харон,  когда мы превратимся в эйдосы  и оба станем  невидимы.   
— Мне... тяжела мысль о твоей смерти,— хрипло сказал Харон. Это прозвучало как признание со  стороны Харона. Аспазия сверкнула глазами.—  Но... если говорить о смерти, я бы, конечно, предпочел, чтобы ты... умерла юной.   
Брови  Аспазии, изогнувшись, полетели вверх.
— То есть, - заспешил Харон, верно, желая загладить сказанное,— пойми меня правильно... Я этим вовсе не хочу сказать, будто желаю тебе смерти. Но я не могу смириться с твоей старостью, так ты прекрасна!   
— Вот как!   
Фраза Харона при всей ее красоте тем не менее прозвучала весьма двусмысленно.   
— Увы, даже герои и боги умирают, как я уже сказал...— Харон изо всех сил пытался исправить проявленную им в отношении женщины неделикатность.— Уже никого из них нет...— Харон явно спешил, чтобы женщина не могла и словечка вставить.— Грустно... Правда...— быстро говорил Харон.— Титий превратился в сверчка, Нарцисс и Гиацинт в изнеженные цветы, Кипарис в вечнозеленое дерево, но Кадм и Гармония в змей, Аспазия!— Харон сделал большие глаза.— От других совсем ничего не осталось... Даже имена их забылись... Как от Гесперид осталась одна пыль, от Леды  яйцо, от Медузы — волос... Или ты выше богов?— воскликнул Харон и словно споткнулся, ибо подразумевалось далее: «что не хочешь умирать...»— чуть ли не требование и принуждение со стороны Харона.   
Нет, Харон никак не мог уйти из-под гипноза смерти.   
— И  боги — рожденные от женщины!— гордо сказала она, давая, впрочем, ему возможность сменить тему.   
Харон воспользовался ее помощью.

-  Не все!— быстро сказал Харон, чувствуя облегчение.— Ведь ты, как я понял, хочешь сказать, что ничего не могло бы быть без женщины и любви... Но истории известны примеры,  когда женщина была тут вообще ни при чем... Более того, с этим неплохо справлялись и мужчины... Так, Зевс родил Афину Палладу  и сразу в полном вооружении из головы...   
Разговор, наконец, побежал легко и непринужденно.   
— Бр...— содрогнулась Аспазия.— Для этого Гефесту топором пришлось разрубить Зевсу голову. Настоящее варварство!   
— В данном  случае мы говорим о фактах,— заметил Харон.—  А не о том, чего это стоило Зевсу... Тот же Гефест слепил прекраснейшую из женщин...   
— Ты имеешь в виду эту глиняную куклу Пандору...— прервала Аспазия.— От которой разлетелись по земле все несчастья и беды... Ну, конечно, что еще мог изготовить бесчувственный Гефест. Нежная и прекрасная женщина может выйти только из лона самой женщины.   
— Но ты ведь не отрицаешь самих фактов,— не без раздражения заметил Харон.   
— Нет, но я могу привести противоположные.   
— Подожди. Ты скажешь потом. Вначале послушай. Ты ведь не знаешь, о чем я хочу оказать.   
— Я вижу, к чему ты клонишь... 
— С тобой невозможно говорить!   
— Я слушаю!— смиренно сказала Аспазия.   
— Тогда не прерывай, пожалуйста. Умнейшие из кентавров...
Аспазия сделала гримаску, она, верно, хотела. сказать, что дикое, свирепое и необузданное племя  кентавров вряд ли можно назвать умным, но Харон нахмурился, и Аспазия прикусила язык.   
- Кентавры явились на землю от брака царя Иксиона с тучей. Он по ошибке принял тучу за Геру Но это не имеет значения. Ты согласилась, нам важен факт... Кстати, некоторые путают меня с кентавром Хироном, врачевателем и учителем героев, мне жаль... Не знаю, какой из коня учитель. Но дальше. Мирмидоняне, те вообще произошли от муравьев. Да! Спарты от высеянных в землю зубов дракона, убитого Кадмом. А лучшие  из эллинов из копоти испепеленных Зевсом титанов! Женщина, может, вообще не нужна!..— неожиданно заключил Харон. Он был доволен собой. Ему удалось одержать верх над женщиной и таким образом, пусть и ненадолго, но освободиться от власти ее чар.   
Харон, кажется, уже не замечал даже ее прелестей.

-  Ах, так!— сказала Аспазия и прикусила губку.   
Харон достойно молчал.   
Она потянулась, приподнявши руки, и показала Харону подмышки, две прелестные впадины.   
Харон стал смотреть в сторону и что-то насвистывать.   
— Ты знаешь, я устала сидеть, что ты скажешь, если я лягу?   
Харон прекратил свист.   
— Мне трудно что-либо тебе возразить, это твое право..   
— Тогда, пожалуй, и ты ляг, но как-нибудь так, чтоб мне было удобно с тобой говорить и смотреть на тебя.   
— Это будет зависеть от того, как ты ляжешь ..   
— Благодарю тебя!— и с этими словами Аспазия легла на живот.— Ты, конечно, можешь остаться сверху, чтобы обращаться ко мне, но...— Аспазия слегка раздвинула ягодицы, устраиваясь в песок,— но лучше, если мы будем на одном уровне, соблюдая  равенство. Так нам будет обоим удобно болтать. Что же ты... Ты можешь перейти и лечь...   
— Да, да, конечно,— с запинкой проговорил Харон, поднимаясь.   
— Извини, что я заставила тебя встать; я легла головою  на север, чтобы не слепило глаза и не напекло  голову солнцем...— Аспазия проявляла чудеса дипломатии...   
Не удержавшись, Харон искоса и сверху глянул на Аспазию. Он на нее еще так не смотрел. Харон посмотрел на нее глазами Гелиоса. И понял, отчего на солнце находит затмение. Вскочив, Харон с размаху  бросился в реку.

Было  уже довольно жарко. Аспазия, облюбовав повыше полянку, перешла под ореховое дерево, которое было не редко и не густо, а как раз впору, чтобы лежать. Трава была в зайчиках. Из лодки она прихватила с собой несколько пуховых подушек, и, раскидав их под орешиной, легла на бок, облокотясь на них.   
Тело Харона, должно  быть, набрало много солнечного жара, и он не спешил выйти из воды. Аспазия смотрела на воду, Харона, заплывшего достаточно далеко, и оглядывала берег.   
Нет, здесь было хорошо. И много лучше, нежели она предполагала. Аспазия никак не ожидала очутиться в саду...   
Прибрежный  песок естественно переходил в дорожки, увитые виноградной лозой, а те терялись в глуби берега.   
Нет, Харон не занимался особо садом, ему лень было бы возиться. Но он не возражал против того, если покойники, нередко прихватывавшие с собой семена любимых цветов, зерна растений и косточки экзотических плодов, просили его разрешить им высадить их в землю.   
Вот, некогда здесь было пустынное место... Теперь по обеим сторонам реки поднялся ставший уже полулегендарным сад, который мог бы поспорить с любыми другими. Конечно, по ухоженности и возделанности он уступал земным садам Алкиноя, хотя как и сказать, или знаменитым висячим садам Семирамиды, но превосходил их в обилии и разнообразии.   
В Риме Пестум хвастал некими новыми диковинными плодами, которые якобы росли только в его саду, не считая, конечно, садов Азии и Европы, откуда ему завезли черенки... Харон давно имел на столе эти плоды, но более вкусные и роскошные, и как-то послал их Пестуму в большой корзине с присовокуплением других, необычайно ароматных, нежных и желтых — абрикосов, косточки которых занес в его землю еврей из Армении, потом, с чуть уловимым и нежным запахом темных слив послал Пестуму, а надкусишь их — нет более тонкого, испускаемого зеленоватой мякотью аромата, на вкус они чуть вяжущие, чуть терпкие и приятные и хорошо облегчают желудок... Усопший  араб обронил их в лодке, Харон сам потом их высадил. Положил в корзину также Харон сладких галльских груш, чье благоуханье сравнимо разве что с благоуханием сабейского ладана. Всего понемногу положил Харон, чтобы не объелся Пестум и не изрыгнул. В малости фруктового преподношения больше  заключено всякой тонкости и изысканности. А чтобы Пестума хватил обонятельный удар, это уже совсем другое дело, бросил на дно корзины обыкновенную смокву, и только одну, но с самого горького своего дерева, при сожжении  которого даже кора дает едкий дым, а золой от него можно выводить на гиматии масляные пятна. Но сам плод, верно, от этого так сладок, будто укол, и как снег обжигает. На верх корзины Харон уронил несколько влажных и свежих роз из несравненных розариев Нижнего мира. Пестум с благосклонностью принял летейский дар и, не мешкая, умер, что же... если ему срочно захотелось  попасть в дивный подземный мир к вожделенным  садам. Другого пути к ним Пестум просто не знал. Так Харон заполучил искуснейшего из садовников, который теперь с утра до ночи бродил  меж деревьев, пробуя от тех и других плодов, нюхал цветы и то и дело вздыхал и лил на них крупные благодарные слезы, ставшие у Пестума от воздыханий ароматическими. Правда, при этом Пестум  не забывал рыхлить землю, подрезать сухие  ветки и прививать на одни другие, таким образом совмещая разные  виды и получая нечто новое. Харонов и без Пестума замечательный  сад при Пестуме, без обиняков можно сказать, расцвел. Харон теперь побаивался одного — слишком  большого наплыва римских покойников. Харону достаточно Пестума и того, что ежевечерне сад посещают  Эпикур и костистый Вергилий, две  велеречивые тени. Харону совсем ни к чему новые поэтические и философские школы. Усопшие  и без того чересчур много чего знают. Правда, сам Эпикур отрицает науки. К тому же склоняется теперь и Вергилий. Человеку больше пристало, как Пестуму, вдыхать в себя аромат, нежели впустую сидеть над книгами и поверх них точить бескостный язык.

- Вот не предполагала, что у тебя такой редкостный сад,— заявила Аспазия, только Харон приблизился к дереву.   
—  Э... пустяки,— опустился перед нею освеженный Харон.— Я надеюсь, что мы как-нибудь вместе с тобой искупаемся... Это не мой сад, это сад, насаженный мертвыми, может, оттого он так пышно цветет...— и Харон изложил Аспазии известные уже обстоятельства.   
—  Харон, мне бы тоже хотелось когда-нибудь посадить здесь дерево,— с грустью произнесла Аспазия.   
—  Ты можешь сделать это сейчас…   
—  По-твоему, мне пора уже в царство мертвых? И потом, у меня нет с собой никаких косточек или семян...   
—  Прости, я совсем не подумал. Я не имел в виду никакой двусмысленности…   
—  Да, конечно, но ты на нас, женщин, так зол, что я могла все подумать... Потом... Ты так резко вскочил... Мужчины вообще, разговаривая с женщиной, нередко помрачаются сознанием...— вдруг произнесла Аспазия.   Харон   насторожился. Она будто прочла его мысли  о Гелиосе.   —  Верно, это потому, что на свет мужчину все-таки произвела женщина...— Аспазия чувствительнейший   удар нанесла по прежним построениям расслабившегося Харона. Харон не был к этому готов.— Надеюсь,— произнесла Аспазия,— что ты не будешь отрицать того, что именно Гея родила Урана, причем из себя, и таким образом вообще подарила жизнь мужчине... Та же Гера, супруга Зевса, узнав о рождении Афины Паллады из его головы, в отместку Зевсу тотчас забеременела, не  прибегая для этого к помощи Зевса. Чтобы зачать, женщине вовсе не нужен мужчина! Еще чего! Она вообще могла обходиться без Зевса... А вот Зевс, чтобы проникнуть в спальню к волоокой Гере, в кого потом только ни превращался.   
— Постой, постой!— закричал Харон.— Ты чего мелешь! Это  Гера завлекала Зевса!   
— Положим... Когда разрешилась от бремени... Но  ты ведь не отрицаешь самого факта, ты так любишь  факты, ненужности мужчины. Ну хотя бы в изложенных мною случаях, — смягчилась Аспазия.   
—  Нет,— буркнул Харон.   
—  Глупо было бы отрицать очевидности,— не удержалась  от колкости Аспазия.— Но суть не в этом. Да, конечно, Уран, обязанный жизнью Гее, был  плодовит, но он порождал только чудовищ. Да  и тех прятал в утробе у Геи. Тяжело было носить Гее... Ей помог, если ты помнишь, сын Урана Кронос. 
—  Да, да,— подтвердил Харон.
— Он... оскопил Урана...
— Но с позволения Геи!— возмутился Харон.
— Ты хотел бы, чтобы этим занималась женщина?.. А оскопивши, стал пожирать собственных детей... Сын Кроноса Зевс оскопил уже самого Кроноса... Потом... Зевс проглотил и супругу свою Фетиду, между  прочим, беременную... Таким образом  Зевс пошел дальше Кроноса. Ибо вместе с супругой он погубил и всех, что же, что не рожденных детей, которых могла породить Фетида...  Не знаю, чем 6ы все это, в конце концов, могло бы  окончиться... Одна только женщина и поддерживала божественный род. Та же Рея, жена Кроноса, в свое время спасла маленького Зевса от  Кроноса. Рея подложила Кроносу вместо Зевса камень, который она завернула в пеленки. Впоследствии... Кронос отрыгнул камень... Он и поныне стоит в Дельфах, чем-то вроде пупа Земли, его наряжают  и умащивают,  будто бога, но ведь Омфал — только камень — вот все, что смог породить Кронос... Уран порождал чудовищ... Зевс — богиню войны. Гефест вместе с Пандорой — несчастья. И тем не менее, именно Пандора дала миру первых людей, Афина дала им целомудрие и искусства... Сейчас трудно даже сказать, зачем нам вообще понадобился мужчина,— заключила Аспазия.— Может, затем, что без него было бы скучно...   
— Ты  хочешь  сказать,— обиделся Харон,— мужчина для того только создан, чтобы развлекать женщину?   
Харон, впрочем, тут же и поспешно улыбнулся, как бы давая этим понять, что он оценил шутку Аспазии.   
— Не совсем,— сказала Аспазия изменившимся вдруг и глубоким голосом.— Но подожди... Мне трудно в одном положении лежать.. - Губы Аспазии дрогнули.— Пожалуйста, перейди на другую сторону — я повернусь на другой бок... А то, согласись, неудобно поворачиваться к тебе задом...   
Харон не стал подниматься, он ополз на коленях Аспазию.   
— Но какая нужда у мужчин в женщинах?— еще по инерции спросил Харон.   
Она уже  перевернулась, и груди ее другим боком свешивались к Харону.   
— Ты  славно так ходишь на четвереньках,— сказала Аспазия.—  Мне кажется, то, о чем ты спрашиваешь, мужчины должны знать лучше нас, женщин.   
Харон еще стоял на коленях. Что-то привлекло Аспазию. Она вдруг поймала у него снизу и взяла к себе в руку его плод вместе с живыми двумя и дышащими   гирями, как бы взвешивая груз.   
— Когда бы я знал!— волнуясь, воскликнул Харон.   
— Мне  нравится твое простодушие...   
Она что-то удивительное там, внизу, с ним делала.   
— Мне кажется, много важней то обстоятельство, по которому  мужчина и женщина  в равной степени нуждаются  один в другом,—  хрипло и примиряюще  сказал Харон.— Ты ведь не станешь этого отрицать?   
— Конечно, нет,— проронила Аспазия, удерживая Харона на чутких и нежных весах. Харон ощущал  малейшие их колебания.   
— Я даже скажу больше,— распалился Харон. Он  и впрямь находился во взвешенном каком-то состоянии, но весьма привлекательном.— Не все ли равно, кто кого на свет произвел? Видимо, так надо было... И разве теперь что-нибудь это меняет? Возможно ли что-нибудь изменить нашим спором?  Нет... Нам нужно принимать неизбежное, подчиняться и следовать ему. Тогда мы будем жить в полном согласии с тем, что было. Но также и с тем, что есть и будет...   
— Ты  говоришь разумно. Напомню... Как если бы  говорила сама богиня Ананке.   
Аспазия приподняла пятилистную чашу. Харон весь ушел в  ощущение весов.   
—Но  я бы вначале хотела вернуться к прежней твоей мысли. Чтобы потом продолжить и эту. Ты говорил о взаимном влечении. Не кажется ли тебе, что это обстоятельство предполагает в нас нечто единое,  столь же присущее женщине,  сколь и мужчине?
   — Для этого, наверное, нужно установить, из чего состоит женщина и из чего мужчина,— произнес  Харон.— И потом сравнивать. Но вопрос в том, что положить, скажем, в твое основание — телесную твою оболочку, Аспазия, женские формы или душевную субстанцию, в них помещенную, которая, по уверению одних авторов, располагается в одних органах, по уверению других — в соседних с ними. Одни  говорят о диафрагме, другие  о сердце, третьи о печени...   
— Но  у тебя, Харон, наверное, это что-то совсем другое...— улыбнулась Аспазия.   
Пальцы ее  разошлись, пропуская мякоть, и погрузились в царственный мох, рука по локоть ушла в колени Харона, Аспазия, словно купец, ощупывала нижний его подклад. Блаженная и глуповатая улыбка мелькнула на полных губах Харона. Харон раздвоился. Пальцы ее остановились снизу его ягодиц и пошли назад, вновь принимая плод, словно пытаясь восстановить утраченное Хароном  равновесие. Харон весь как бы перетек вниз, в те места, которых касалась рукой Аспазия. Рука ее стала неким центром и средоточием жизненной плазмы Харона и плодоносных соков, текущих в нем, перемещающейся точкой блаженства. Харон набухал низом, пах его изумительно тяжелел, плод, как ветка, покачивался. Аспазия уже едва справлялась с бесценным грузом. Тот норовил выскочить из-под подставленной под него чаши. Будто в руках Аспазии скользила и билась живая золотисто-фиолетовая рыбина.   
— Тебе неудобно, может   быть, на коленях, тогда  ляг набок, но так, чтобы я не отнимала руки...
Харон исполнил ее желание.   
— Вот так, хорошо...   
Рыбина распустилась в дерево. Двумя пальцами, большим  и указательным, Аспазия взяла за корень ствола и слегка сдавила.   
- Что же ты... замолчал?   
— Я... думаю...   
— Да?— Аспазия улыбнулась...   
— Я слышал, что мы состоим из одних, из одних и тех же,— Харон запинался,— одинаковых элементов...   
— Если это даже и так, то во мне, как в женщине, больше золота и серебра,—сказала Аспазия.— Не  случайно я такая золототелая...   
Аспазия встряхнула дерево. Харону показалось, что вниз со стуком и звоном посыпались плоды.   
— Согласен,— с усилием произнес Харон. Ему опять  пришлось сделать над собою усилие.— С твоим доводом   нельзя не согласиться. Но, возможно,  что мне хочется восполнить через тебя, через твою золотоносную жилу мою телесную недостаточность.   
— О, Зевс! Да у тебя тут целый самородный слиток! А ты все жадничаешь, Харон! Я хочу забрать его к себе в сокровищницу! Ляг на спину,— прошептала Аспазия.— Остальное я сделаю сама. Вот, кстати, тебе еще одно доказательство того, что во мне есть нечто такое, что может быть свойством только  мужчины.
И с этими словами Аспазия прыгнула и оседлала  Харона спереди.
Раздвинув колени, она уселась верхом на Харона.
Харону приятно было принять к себе на колени тяжесть округлых ее и восхитительных ягодиц и ощутить женственный шелк ее  колен, которыми она сдавила с боков Харона. Чтобы  перенести тело немного вперед, Аспазия слегка приподняла ягодицы... Боги!
Казалось, Харон на губах ощутил прелесть раскрывшегося перед ним нежного ее паха — две голубоватые, затененные и нежнейшие  впадины, будто дым; выпуклый, смушко-смородиновый,  стриженый и взбегающий  в белое всхолмие ров: два перевернутых и висящих в пространстве, как двуединый снежный Олимп, слегка отставленных полушария... Вот  куда, оказывается, устремляются и на чем размещаются  боги!.. Но она уже опустила божественную поверхность — великолепный сияющий зад, помпейский кратер — на чресла Харону. Харон задрожал от страсти,— будто атласный конь изумительным  крупом. Не мешкая, как опытный всадник, Аспазия взялась за уздечку, перебирая живой  узор в крашеных, тонких, душистых пальцах, наподобье того, как гетера — арфу, но только пробуя еще инструмент, Харон зазвенел дорогим убранством, Харон почувствовал, как натянулись в ее руках поводья. Аспазия ослабила хватку. Она  перехватила снизу за гнутый, дубовый, темно-лаковый, фиолетовый и светящийся от напряжения ствол, устраиваясь с ним поудобней. Она повела  его ближе к золотоносному устью...   
Но тут на ней развязался пышный греческий узел, волосы хлынули вниз и скрыли от Харона, как показалось ему, смущенно опустившееся над звенящим  стволом, над заветной короной лицо.

Харон окончательно раздвоился.

Один  изливался в сладчайший и чувствительнейший корень и в ее руки и пребывал там, в них, медом, другой, разговаривавший с ней, был где-то над ним, в  медвяном  духе, истекая некой умственной и душистой же эманацией.   
Харон словно наяву грезил.
Временами ему казалось, что это обман, божественная иллюзия, некий оптический фокус, как если бы Харон во сне отразился в системе из серебряно-дымчатых зеркал и ему б показалось, что он сам с собой разошелся, вдруг разделился, распался и остался лежать так и сиять в сладостно-острых осколках.   
В первом зеркале перед Хароном сверкал изощренный  ум, во втором, отражаясь, нежилась и томилась душа, в третьей зеркальной сфере, преломляясь в стекле, ныло в сладких изгибах тело. И призрачным как бы и даже прозрачнейшим стало сознанье, изнеженнее душа, неизмеримо взросло вдруг, обильно умножилось и усладилось тело.   
Должно быть, все это было свойством души, тончайших ее материй, распылением ее нежнейшего  вещества.   
Харон не знал прежде в любви ни подобного разделения чувств, ни их совмещения. Правда, один  раз с ним это уже было. И здесь же, с Аспазией, когда они сошлись во второй раз. Но это длилось недолго. Харон только успел это заметить. Но не успел оценить.   
Прежде, при приближении соития, сознание у Харона  помрачалось, как заметила Аспазия, а душа  отлетала. Харон не чуял ее. Теперь душа, напротив, как бы только и обозначалась в часы любви, и через звуки, через речи ли, бывшие ее проводником, или прямо через  тело словно бы соприкасалась  с душою и телом женщины.   
Прежде  Харону это показалось бы постыдным или даже запретным.
Не оттого ли теперь таким сладким?   
Харон понял, почему.   
Душа была несравненно нежнее и прекраснее тела   
Тело было только последней царственной ее оболочкой   
Перевозчик коснулся висков Аспазии   
— Вот, теперь и душа моя соприкасается с твоей душой, как мне кажется…   
— Благодарю тебя!— Аспазия отвела от лица волосы  Глаза ее влажно-сине дымились, лицо у Аспазии юно горело. Груди ее стыдливо стояли. — Ты что-то почувствовал. — Она села прямо. Харон в это время слегка раздвинул колени, и ягодицы ее провалились внутрь.  Ягодицами она теперь попирала фиалки и анемоны. —Ты  не с одной со мной, не только с душой моей соприкасаешься.   
— Но с кем же?   
— С самой прародительницей Геей — землей   
— Я думал, что от тебя пьянею.   
— Да, конечно, но и от земли, и от воздуха тоже, Гея его пропускает через свои легкие. Вот, от него даже птицы поют…   
— Мне кажется, что это у них любовь их перелетает в их горла. Право, здесь даже воздух сладкоголосый…   
— Как вода и песок,— улыбнулась Аспазия   
— Ты тоже это заметила,— с признательностью проговорил Харон — Да, но когда б тебя не было… Мне кажется, все это благодаря только тебе. Как будто  бы ты сама незримо  присутствуешь  в четырех стихиях…   
— Может быть.  Впрочем, что касается земли, я только олицетворение Геи. Для тебя…   
— Верно, поэтому через тебя я хочу слиться с самой  Геей,— проговорил Харон, несколько беспокоясь.   
— Если у тебя получится… — Аспазия чуть, уголками губ усмехнулась. — Тебе недостаточно меня?..   
— Нет, ну что ты… Но…   но я подумал о том, что я весь ухожу в тебя, как…  как вода уходит в песок.   И вот, с одной стороны, я боюсь раствориться в тебе. С другой, мне как будто и этого мало…   
— О, Харон! Ты такой большой!— Аспазия попыталась перевести разговор в шутку. — Вряд ли я смогу всего тебя принять. Но желание твое мне понятно.   
—  Я…  я хочу уйти как будто бы за тебя, — сказал вдруг Харон — Я словно не знаю, что мне с собою  делать…   
— Да, верно, ты хочешь вернуться в Гею, Харон.  Ты ищешь  забвения…   
— Напротив, я никогда не чувствовал в себе столько сил Но  но это   как если бы было что-то сильнее меня и  за пределами  жизни.   
— Ты  меня пугаешь! Ведь в твоей философии это смерть.   
— Ты  думаешь? — Харон казался беспечным.   
— Я лишь повторяю тебя И право же, я не знаю, чем и как тебе угодить, и я ли должна тебе в этом  помочь, и хорошо ли мне в этом деле тебе потакать?   
— Смерть…   говоришь.  Нет, нет…  Здесь что-то другое…    Мне трудно теперь было бы определить…  Но, как кажется мне, мне непременно нужна твоя помощь.  В этом…  в этом деле я не смогу  обойтись без тебя…  Я так чувствую…  Это ведь  такое желание, которое только ты во мне пробуждаешь, следовательно, только ты и можешь помочь мне в его исполнении… Как будто  бы мне нужно…   О, госпожа! По ту сторону… — Харон коснулся рукой ее лона. — Может, туда, откуда мы вышли…   Хотя…   это было  бы слишком  просто сказать…  Мне кажется иногда, что здесь только дверь…  Лоно твое подобно итакийской пещере, оно двухвратно. Если души в тебе закутываются в плоть, если из тебя есть для них выход, то, может, в тебе и вход…  — Харон волновался.— В иное, помимо известных двух, третье и блаженное царство…  Или, быть может, в предбытие, в предцарство, в коем мы пребываем в виде неоформленных душ, прежде чем попасть в чрево к женщине для телесного становления. Мы скучаем.  Душа влечет нас назад. И этот путь лежит… через женщину…   Иначе, скажи, зачем и откуда во мне это к тебе, поистине без берегов и границ, с безумьем граничащее влеченье?   
— Но, может быть, это оттого, что Зевс когда-то в гневе рассек людей надвое, чтобы они, во-первых, стали слабее, и, во-вторых, таким образом  бы удвоилось  число воздаваемых богам жертв? И отсюда же в нас эта древняя страсть и стремление к целому?   
— Да, но тогда нам достаточно было бы простого соединения. Я же ищу в тебе чего-то большего…   Право, может быть, там, за тобою, там начало всему и исток? По тебе же проходит некая ось…   Госпожа владеет тайною мира. Но кто же из смертных к ней не стремится?   
— Но также  и из бессмертных — тоже,— не преминула напомнить и уточнить Аспазия.   
— Да, да, конечно,—  поспешно согласился Харон, не желая упускать в разговоре инициативы. — Скорее всего, что, отбыв от родимых пенат, мы жаждем  вновь пристать к берегам отечества Конечно, я не могу сказать, что там, за этой осью и пограничной чертой… Но…  это должно быть что-то прекрасное!  Раз помыслы наши там…   
— Но не означает ли это, сказанное тобой, что ты  усомнился в собственной апологии смерти, в ее верховенстве, если связанное со мной ставишь столь же высоко, если не выше?   
Харон насторожился.  Однако:   
— Это  совсем разные вещи,— отмахнулся он,— которые  и рассматривать следует по отдельности. Верно, душе как бы помимо нас дано это знанье  прекрасного! Отсюда и тайное наше восхищение  женщиной, и неутихающее,  удивляющее нас вожделение к ней, которое, как оказывается, простирается  дальше женщины,  устремляясь к самой  завязи мира, началам целого космоса...   
— Но…  —  Аспазия сделала нетерпеливый жест рукой.   
— Я тебя понял,— Харон не позволил вмешаться.— Если воспользоваться твоей аналогией, пришедшей  тебе несомненно сейчас в голову, то есть если принять это нечто прекрасное, стоящее за тобой, за конечный пункт моих устремлений, но, хочу подчеркнуть, — это по твоей мысли, то выходит, что соитие с женщиной, как предшествующее,  означает — смерть…  — Харон вздрогнул.—  Госпожа, это не так, и мне легко доказать обратное.   
— Конечно, конечно, Харон. Однако, ссылаясь  на мысли, которые ты  во мне допускаешь, ты  поступаешь не лучшим  образом, приписываешь  мне то, что сам же сказал. Я ни о чем таком и не думала…   
—  Разве?— неприятно поразился Харон.   
—Да… Ты скорее сам с собою — только о чем?—  ведешь бесконечный спор. Может  быть, ты нехорошо себя чувствуешь? Ты не болен?
— Нет, нет!— уязвился Харон.— Но... нам бы следовало завершить разговор... Может быть, это и лишнее... И однако... Аспазия... Мне кажется, каждый  раз я для того лишь с тобою схожусь, чтобы быть из тебя изгнанным... Я не могу утверждать, что ты не стараешься... Но полагаю, что в твоих силах — сделать для меня нечто большее...— Харон, кажется, и сам был в некотором замешательстве от того, что он говорил, но не умел уже, верно, остановиться.— Конечно, я далек от мысли, что это и впрямь можно как-то осуществить на деле... И все же... Может, может, на этот раз ты меня, как река, вынесешь... Или хотя бы укажешь мне путь...   
— Ты... ты говоришь как лодочник...— Аспазия голосом смягчила излишнюю  резкость фразы.— Разве  река, Харон, может о себе что-нибудь знать? Река не избирает даже русла, оно само под нее ложится. Я только следую моей природе, тому, что она вложила в меня, не прекословя ей и не стараясь ее превзойти. Поэтому и в любовной игре мне легко и радостно. Ты же во всем ищешь некий особенный смысл, который сам же в вещи и вкладываешь. Находя же несоответствия, ты рассуждаешь так, что эти вещи неправильные, и хочешь их переделать. Но ведь за вещь ты уже принимаешь и весь мир. Даже меня... Это — опасно! Бойся богов, Харон! Еще никому не удавалось изменить природы вещей, тем более, природы целого мира, чтобы в конце концов не расшибить себе голову. Смысл  же чего-то или знание, подразумеваемое нами  о чем-то, весьма иллюзорны... Да, ты то и дело твердишь об установленьях богов, но у тебя и боги, Харон, вещают твоими устами... И вот... Какой же  глупец ты! Ты видишь во мне лишь материал, посредством которого  ты можешь  достичь некой цели... Да это унизительно, Харон!   
—Да, но и ты ведь пришла только затем, чтобы иметь от меня сына!— Харон не принял ее тона.— Я  тут как бы и ни при чем...   
Харон не успел продолжить.   
— Но... дорогой мой, это совсем другое... Ты забываешь... Род, а в основе его любовь,— это то, что всегда почитали греки и чем гордились, на чем созидается мир, чем он поддерживается и приумножается, даже право гражданства у нас дается по роду! И разве для этого я избрала не тебя? От тебя ведь, Харон, а не кого-то иного я хочу продолжения  рода! Боги мои! Что же... разве в этом, в моей любви к тебе ты не усматриваешь высшей для тебя  почести?! И не предполагаешь во мне смирения, столь угодного для тебя, но... но и для меня  ведь, господин мой, сладкого! О, Харон! Я всего приму тебя, без остатка! От тебя даже косточек не останется! Ты волен со мной так поступать, как сам ты того пожелаешь!..— и, как это нередко  с нею бывало, высказавшись, Аспазия круто увела разговор в сторону: — Как ты находишь  эту орешину?..
Прогнувшись, она устремила гибкие руки к зеленой и пышной  листве, груди ее уперлись в Харона...
Харон оказался в некотором затруднении. Отвечать ей или любоваться ореховой гладкостью, мягкостью  и теплотой ее плоти и целовать груди?.. И если отвечать, то все же, на какую часть из заданных ею вопросов? Харон никак не ожидал от нее столь щедрого реверанса, столь нежного и безоговорочного  признания. Однако в глубине души  он был тронут и даже растроган словами Аспазии, которыми она отдавала ему все лавры. Но  оставались нюансы...
— Я не успел сказать... Если ты помнишь... Ты меня перебила... Так вот, во многом можно с тобой согласиться...— Аспазия все еще тянулась к листве, груди ее маячили перед глазами Харона, и Харон из-за этого плохо чего соображал и уж, конечно, не лучшим образом.— Но что до богов... То воля богов для меня священна!.. И в этом ты еще не раз убедишься! — как бы даже с угрозой в голосе, но, пожалуй, больше злясь на себя, чем на женщину, произнес Харон. Сосок Аспазии чиркнул его по губам.— Однако боги не запрещают сходиться с женщиной,— быстро сказал Харон.— И... и если я хочу о тебе, как и о себе тоже, знать несколько больше, чем это нужно в нашей любви, то что же, право, может быть в этом предосудительного?.. Напротив, не исключено, что это поможет нам вдвое, против обычного, насладиться... Что до продолжения рода, то я все же стою на том, что это касается только смертных... Впрочем, и ты тоже вольна в этом деле поступать так, как сама знаешь,— сдался Харон.   
Аспазия сорвала с ветки орех и, словно отвечая перевозчику мертвых, молча предлагала его Харону. В то же  время, чуть наклонясь, левой свободной  рукой, нежно поддерживая  ее, она несла и давала Харону грудь. Харон оказался меж выбором...   
Присовокупив к одному плоду другой, который он сам снял с ветки, Харон сдавил их между ладоней.   
— Я  бы... я бы вообще предпочел этим другие плоды и другое, которое у афинян является символом жизни и почитается за священное, дерево, оно тебе  больше подходит...— Харон указал на побеги смоквы...— Конечно, крепостью груди твои подобны  ядрам орехов, но все же больше  они напоминают мне фиги...— Харон губами коснулся сладких сосков Аспазии,— столько в них сладости... А иногда ты вся напоминаешь мне... сладкие сети...   
— Эта сладость от висящей над нами пыльцы, Харон,— подхватила Аспазия.— Это деревья сверху цветами пылят и кропят воздух.. А снизу — другие, нежные  и тяжелые, рожденные из праха, цветы...   
— Розы...— пальцы Харона прошли к ней и слегка погрузились в сокровенные складки, в узкий створ, в сладкую тьму  бархатов.— Лоноподобные...— верно, это означало полное примирение.— Но и они тоже словно парят в воздухе,— восхитился Харон.   
— Должно  быть, это свойство твоей руки,— с нежностью  подсказала Аспазия.   
— В такой же мере, как и твоего тела!— Харон с  пылкостью вернул комплимент.

Пожалуй, что оба они и изрядно устав от полемической напряженности, от псевдофилософической перепалки, с удовольствием окунулись в иную стихию, перейдя к любовному языку, источающему благовония, к бальзамическим притираниям и припаркам, к тому, что мы называем осыпанием розами. От этого же в самый раз было приступить и к телесной близости.   
Ну, а там уже что получится...

Харон уже откровенно и с восхищением любовался Аспазией. Аспазия же — Хароном. Право, она казалась ему неким единым прекрасным составом, вовлекшим в себя все приятные и наилучшие из составов и принявшим ту живую и совершенную форму, тот единственный и все прибавляющий в себе и в своем совершенстве земной образ, в котором соединены все мыслимые  и наилучшие образы.   
Казалось, касаясь Аспазии, Харон касается и шелковой  бабочки, и грациозно-царственной стрекозы, и осы, подрагивающей  на высоком цветке,  упоенной цветком, и цветка под язвящей его и звенящей от напряженья осой, а в цветке меда, высокородного...
Харон услаждает зрение и облагораживает слух звуками и линиями ее тела и голоса. Слушая ее, Харон как бы вслушивается в целое мироздание. Верно, поэтому Харону не уклониться от поющего голоса, не превозмочь космического и всемогущего зова, идущего из ее глубин, и не избыть ему ароматной, душистой эссенции женского  тела, равной благоуханию сада, не восполнить ничем иным сладости созерцания, созерцания женственнейших из вещей, в которых есть что-то медленное и томительное, ясное и высокое, как в движеньи и круговращеньи небесных сфер.   
Сбросив с тела одежды, Аспазия совлекла и отряхнула и с души нечто... Словно еще раз разделась...
В саду усопших каждый метр полит благовонным семенем и умащен  маслом любви. Но Аспазия и здесь царствует. Вот, сверкает тело ее, словно мед в сотах, заключенных в дивную раму. О, обольщения! Харон едва удерживается, чтобы не погрузить зубы в сотовую эту и обольстительную плоть. Или, может, глотать, как снег, Аспазию... Как яблоки Гесперид...
Харон так чувствует, словно должен снять с нее кожу и пить кровь Аспазии... Или вывернуть ее. Как сладкую фигу. Как разрывают  и выворачивают сладкий подсушенный  виноград и изнутри языком пробуют недра  его. Но Харону, пожалуй, предпочтительней самому  вывернуться. Чтобы недрами заскользить по ее недрам. Чтобы уж власть... И, истеревшись, воспарить, слившись с нею, в неком, только и оставшемся от двоих, неком розовом аромате...   
Пятки Аспазии утопают в тучах спор. Ягодицами  она попирает мхи и траву. Трава слилась с темным, как земля, лоном. Цветы заплелись в траву. Лоно Аспазии расцвело. Древо Харона тяжелеет от неразрешимого бремени. На распустившееся лоно с него как будто летит пыльца.   
— Не спеши,— лепечет Аспазия.   
Харон повинуется. Харон ждет. Так страшно и сладко недвижно лежать. И тело Харона, как и у женщины,  превращается в сад. А весь сад уже напоминает ложе Леды, покрытое белым тополиным пухом и усыпанное лепестками опавших роз. Харон чувствует себя слетевшим в сад богом, раскинувшим над   Аспазией  крылья. Аспазия сразу же и Персефона, и Леда, и Гея тоже, Харон и  птица, и золотой дождь. Он может лететь и в одно время растворяться в Аспазии. Аспазия примет его и здесь, на мягкой земле, и там, в невесомом  небе. Харон только обличье чего-то, чего-то всепроникающего и вездесущего. Аспазия же и  изначально рассеяна в мире, состоящем из прозрачных частиц. Над Хароном миниатюрное и бесценное  его сгущение. Женщина — дивный благоуханный светильник. Может быть, только сгустившийся  в совершенную форму свет. Цвет от роз, собранный  с их поверхности. Верно, цветистый сей взяток не сумел бы воспроизвести и искуснейший  Апеллес, ни Зевксис, чей виноград на картинах, как известно, был до того превосходен, нагляден и вкусен на вид, что его прямо с полотен клевали птицы. Но и вокруг Харона то же свече-нье, тот же великолепный свет, оправленный, как в дорогие ризы, в женственную осиянность. Нежные ауры и дыхания смешиваются. Харон не нуждается в физических прикосновениях. Разве могут в такой же степени смешиваться и сочетаться тела? Жизнь и блаженство — вне, за пределами и границами косного тела. В этой невосполнимой утрате себя, в этом чудесном рассеяньи...   
Аспазия проводит Хароновым древом по цветущей расщелине, она привстала на корточки, мир перевернут, древо его в ее руке, оно тонет... Расщелина превращается в масло, в пучину. Древо Харона становится гладким. Гладким, как лезвие. Оно рассекает масло. Растекшийся, разлетевшийся мир стягивается. Харон превращается в болезненно-сладкую точку. Он на спине и все так же недвижим. Аспазия сверху него. Аспазия, небо и сад  над Хароном покачиваются. Мир, словно планета вокруг светила, обращается вокруг золотистой жужжащей точки. Точка дробится. Это уже мучительно-сладкий песок в паху, нет, пожалуй, сладостно-измельченное стекло, пах Харона изламывается и немеет в фантастических резях. Аспазия —  ступка, Аспазия — драгоценный лоток, в который слетают золотые крупинки и золотят дно. Если в крови Харона стекло, то тело ее подобно сверкающей линзе, превращающей  свет в огонь. Пах Харона дымится. Это уже алтарь, на котором женщина  возжигает сладкие угли. Харон — фимиам. Харон жертвенным дымом клубится у вожделенного устья. Харон окуривает вылетающих из дупла пчел. Не случайно тело у женщины вспыхивает золотистыми точками. Да, конечно, лоно ее — это древнее золотое гнездо, неутомимый кружащийся  рой, только пчелы богини Мелиссы так нежно  умеют жалить. Харон — сладкий взяток, доставляемый пчелами женщине  по ее приказу. Или, напротив, это женщина с помощью пчел откладывает мед у него в паху? Пах Харона восхитительно тяжелеет. Аспазия вздувает огонь. Харонов пах расширяется. Песчинки, окутываясь сладостью, вырастают в жемчужины. Аспазия превращается в раковину. Ствол Харона — гладкое ложе, по которому  катятся круглые драгоценные камни. Аспазия полирует и услаждает ложе, смазывая его медом. Аспазия помогает Харону. Она разгоняет камни. Это уже исполинские пламенеющие белые  глыбы, кометы и звезды. Харон — огнедышащее  чудовище. Семя Харона — вселенные, прорастающие  в его паху. Аспазия — летейская бездна, которая примет и поглотит его. Харон стонет. Харон медлит. Харону жаль золотые миры, созревающие  в его недрах. Роскошная полнота. Уже  запредельная. И смертное таинство высвобождения. Последняя вспышка, подобная краткой смерти,  одаривающая высшим,  вершинным,  но лишь мгновения длящимся наслаждением. И неизбежное   возвращение назад. Для перевозчика мертвых  умрет только семя... Верно, чтобы взойти  в женщине  и претвориться в другой, быть может, божественной  жизни. Но сам перевозчик продолжит ту же земную жизнь и в той же телесной, безрадостной  уже оболочке.Чтобы снова копить в себе семя и через тысячу лет все так же стремиться к женщине, такой же недостижимой,  как и тысячи лет назад...
Нет, Харон должен весь  в нее перетечь, прервать эту дурную кратность, Харон  должен совсем умереть в женщине — если только подобья и только мгновения смерти дарят  блаженство, то,  следовательно, абсолютная  смерть может одарить его бесконечным и вечным блаженством.
Суждение столь очевидное... Что Харон готов к практическому воплощению философии смерти. Еще очевидней: женщина так совершенна, что невозможно у ног ее, на коленях у ней не умереть.
Харон уже не видит в этом препятствия. Харон не помнит царственных притязаний. Аспазия — империя его. Вселенная сузилась, сжалась и приняла ее очертания. Аспазия — средоточие мира, божественная парадигма, Аспазия — альфа и омега, нежный начаток и предел его. Да, право, чего же еще Харону нужно? Разве похоже  на то, будто Харон что-то утратил или чего-то лишился? И разве женщина эта не жаждет, так же, как он, и совсем с ним слиться и обрести в нем гармонию?  Она уже не противится воле богов... Может быть, она даже ближе Харона к преображению  в смерти. Не только Харон, но и Аспазия  растворится в Хароне. Женщина умрет вместе с Хароном. А с нею и весь, перетекший в женщину, мир.
Харон ничего не теряет.
И царства земные,  и звезды небесные исчезнут с ним. Харон ошибался  в сроках...
Харон торжествует.
Женщина  отвечает ему.
Она наклоняется над Хароном.
Право, какая-то смертная нежность в теле Аспазии.
И в теле Харона тихое и неземное безумие.
Аспазия приникает к нему.
Она вся помещается  на Хароне, подпираемая сзади пронзающим  ее между ягодиц распушившимся хароновым черенком и поддерживаемая его коленями.
Ей так мало  надо места.
Древо Харона твердеет.
От нежности к ней.
Харон беспокоится.
Это уже палица.
Дионийский тирс, увенчанный кедром.
Харон таранит, проходит насквозь Аспазию.
Через нежные  косточки. Через сочленения.
Харон обмирает в ужасе.
Она же, вращая ягодицами, сжимая и разжимая их, совершает над ним что-то такое, отчего Харон еще продолжает погружаться в Аспазию.
Аспазия — воск. Аспазия — масло. Аспазия — мед. Аспазия — сладкая топь. Аспазия втягивает и обволакивает Харона. Они поменялись ролями. Харон  истаивает в изнеможении. Аспазия еще отягощает любовный груз и оснащает его сладкими поцелуями.
Язык ее — нежно язвящее и звенящее  от напряжения жало. Аспазия — пчела. Харон — в сладкой коме. Над Хароном теплый солнечный  дождь поцелуев. Солнечные стежки. Серебристые  нити. Аспазия — мифическое веретено. Аспазия — гусеница. Неутомимо снующий над ним паук, опутывающий его серебряной пряжей. Арахна, влюбленная в него. Касания ее все неотрывней и длительней. Харон в бело-прозрачном коконе. Аспазия  находит Харонов трепещущий рот и погружается языком  внутрь. Небо Харона, как от глотка подогретого и обжигающего вина, расширяется и превращается в сладостный грот. Аспазия запечатывает его. Она завершает кокон. Челнок  останавливается. Аспазия замирает. Харона одолевает какая-то сладкая жуть. Харон замирает вместе с Аспазией. В тишайше-прозрачном, скрепленном  блаженно-тягучей слюной коконе нет больше  воздуха. Забвение непроницаемо. Союзница его  — одна вечность. В коконе — тихо. Слышно только, как трутся ее завитки, упираясь в его, да потрескивают усыпляюще  косточки.
Что-то обморочное  в Хароне. Мозг  его воспален наготой,  пронзен ее хрупкостью, череп с Харона сорван непереносимой  нежностью. Может, Аспазия и не та, что над ним. Женщина эта горит в нем.
Не  разрывая кокона, но намечая некий просвет, держа  в объятиях Аспазию, Харон перекатывается с  ней, подминая ее под себя. Под руками Харона живая лоза, отягощенная спелыми кистями. Харон — пресс. Харон мнет и давит, давит и мнет, сосет и цедит Аспазию.  Харон не помнит, что нужно делать. Женщина, выгибаясь, подсказывает ему, вздымая навстречу Харону мохнатый лук Афродиты с поющей, звенящей от напряжения раздвоенной тетивой. Харон отпускает стрелу. Так, верно, Зевс поражает молнией землю. Земля, разверзаясь, сходится с небом. Нежные вопли Аспазии пробуждают  в царстве Харона и мертвых. И так же невнятен и темен звериный язык Харона. Беспомощны  и смешны божественные слова. Ничтожны земные царства. Харон не помнит о смерти. Не ищет он и бессмертия. Не помнит Харон о душе...
Что жизнь?  Это только путь, пролагаемый  в царстве смерти семенем...
Но разве не кажется вечностью даже один миг следования в славном и доблестном путешествии? Харон словно вязнет и застывает в сиропе движения. Харон раздвигает границы времени и продлевает его. Он проникает в тайну необратимого времени. Оно не предполагает гибели. Движущийся Харон — призрак. Реальный — недвижим. Семя само пролагает дорогу себе. Харон — проводник. Харон — перевозчик. И через огненный Стикс Харон следует к цели, чтобы  вернуться назад. Река и Харон — неизменны. Мертвое царство — вечно. Непостоянна и смертна лишь женщина. Преходяще  лишь семя. Харон содрогается, извергая его. Солнце меркнет над берегом мертвых. И царство Харона погружается в тьму.

В  глубине берега мертвых глина всегда была мягкой и рассыпчатой, но не такой белой, как теперь...   
И, как знать, когда бы он, Харон, утром, проснувшись, не отправил женщину хитростью и обманом  вглубь царства, может быть, оба мира погрузились бы в хаос...
Дети Аспазии и Харона, при родах огласивши криками эту землю, позже могли ее всю заселить и - изгнать мертвых из царства... Афины и Рим утратили бы присущее им земное священное  равновесие, которое обеспечивалось им в лице мертвых...
Впрочем, не стоит теперь рассуждать о том, что могло быть и чего нет... История — не римская конституция, которая нуждается в  поправках и  оговорках сената... Подобно  снаряду, пущенному из пращи, она не отклоняется и не летит вспять, чтобы попасть в собственную же петлю... Конечно, она не летит и подобно  камню... Быть может, она раскручивается, как  та же праща... Так, во всяком случае, насколько помнит Харон, говорил Гераклит  из Эфеса, первый из диалектиков...
Она может повториться, да, но только на новом витке — Харон отчего-то подумал о новой женщине,— но никогда не  сможет возвратиться назад...
Властители и цари, а также пророки, пытались уже, и не раз, изменить ее ход, но заканчивали пораженьем и смертью. Как Дарий в песках, как Александр — в лихорадке, как Иисус — на кресте. И то же происходило с  народами...
В  глазах истории нет разницы  между  одним и многими, между великой битвой,  противоборством, в котором умирают народы,  и поединком героев. История пренебрегает  масштабом.
Как нет этой разницы в больших  и малых отрезках времени. И тысяча лет для истории  так же  ничтожна, как один оборот на часах  Ктесибия.
Увы, из этого следует только одно. Как то, что в пространстве для нас означает край, есть в  то же время и центр мироздания (настолько оно необъятно), так в точности и первый герой, и последний злодей помещаются  в сердце  истории.
И капля эллинской крови на вечных и неподкупных весах — лекиф, и песчинка — державный камень в храме, звезда — над храмом в небесной пустыне.
Тело ж Аспазии не только подобно телу светила, оно подобно хору звезд, любовь — млечному льющемуся с звездных путей свету, женщина затмевала собой мироздание... Она слишком много в  нем значила, чтобы не соотносить каждый свой шаг с движением  звезд. Увы, Аспазия пренебрегала знамениями. Она не вняла советам и предупрежденьям Харона. Вступив в царство смерти, она нарушила божественный ход сущего и божественные установления и тем самым сама подписала себе вердикт о смерти. Мойры не дремлют. И Вселенной не избежать судьбы. Харон, когда б и хотел, не мог помочь женщине.  Все, что он мог сделать, это только облегчить несколько ее участь...

Сразу, проснувшись, Харон какое-то время, правда, еще полагал, что он и в самом деле в неком третьем мире, в который он так стремился и вот перешел — благодаря женщине — и, может быть, вместе с нею...
Меж деревьями чуть брезжил редкий и слабый свет, спутник долгой безвременной ночи.
Однако земля достаточно напитала солнца, и было немного душно. Во сне Аспазия сбросила с плеч и груди гиматий, которым они укрылись, и тело ее в неверном свете казалось нежным и уплотненным туманом.
Харон вгляделся в лицо спящей. Если то, что случилось с ними, именовалось смертью, то лик небытия был прекрасен.
Увы...    Аспазия и во сне обнимала Харона. И Харон вдруг почувствовал, что плоть ее тяжела... Звук плода, упавшего рядом, лишний раз убедил его в существовании тяжести...
Потом он различил за деревьями берег и лодку... Боги! Разочарование Харона  было таким же тяжелым...   
Харон спустился к реке. Свежий воздух несколько отрезвил его. Мир обрел обычные формы... Женщины не было рядом, и она уже не занимала в нем так много места. Чары ее рассеивались. Никак, как только одним наваждением, Харон бы не смог объяснить теперь безумной жажды слиться с женщиной и умереть в ней. Должно быть, мойры испытывали его. Боги, однако, к нему благоволили. Богам было угодно, чтобы Харон и дальше  следовал к своей цели. Женщина же... Женщина   должна до конца пройти свою часть пути, который она однажды выбрала...   
Харон вспомнил, как она просила его перевезти ее на тот берег и не далее утра, чтобы к вечеру ей возвратиться домой.
Что же, подумал Харон, Стикс  спокойна. Лодка у него всегда наготове. Харон  перевезет женщину на тот берег, но перевезет ее спящей... Если будет угодно богам, она не проснется... Тот берег от этого мало чем отличим... Харону не трудно будет найти там подобную этой орешину и, раскидав под нею подушки в том  же поэтическом беспорядке, в каком они разбросаны  здесь, а по берегу вещи Аспазии, зонтик, ленты, сапожки, возлечь рядом с женщиной. Харон кое-что смыслит в театре и декорациях... Через час станет еще темнее, и Аспазия вряд ли заметит что-нибудь... И если женщина, пробудившись, попросит его приготовить лодку, Харон не откажет ей... Он только выполнит ее просьбу... И  они снова поплывут через Стикс. А дальше... женщина   пойдет уже избранным ею  путем, от которого никому не дано уклониться... Не догадываясь ни о чем, она пойдет по дороге смерти с радостью... И будет счастлива, когда примет смерть...

-  Харон!   
— Да, госпожа моя!   
— Я, кажется, выспалась, но еще почему-то темно...— Аспазия, заломив руки над головой, потянулась. Гиматий — Харон укрыл ее заново — заскользил по ее груди и сорвался в траву.— О, Харон, что это?   
Под боком у ней стояла корзина с фруктами.   
— Это... Я проснулся немного раньше тебя, гулял по саду и подумал, что ты голодна... Вот, сорвал тебе всего понемногу... Поешь... Тебе стоило бы подкрепиться... Это тебя взбодрит.   
Аспазия взяла в одну руку кисть с виноградом, в другую яблоко.   
— Ты так внимателен...   
Она залюбовалась лежащим на ладони плодом.   
— Я старался...— Харон невольно залюбовался ею.— Твои груди свежее яблок...   
— О, ты ненасытен... Но я довольна... Однако, Харон, если ты помнишь, мне пора собираться...   
— Ты  спешишь, - голос  у Харона прозвучал деревянно, волнение его можно было понять.— Ты сама ведь сказала,— прибавил Харон,— что еще не наступило утро...   
— О, Харон, хотя твои слова и приятны мне, женщину  нелегко обмануть... Я уже поняла — солнце зашло в твоем царстве. И не скоро поднимется. Впрочем, надеюсь, ты теперь чаще будешь заглядывать в календарь и торопить солнечный день — потому что, Харон, я всегда буду возвращаться к тебе с солнцем, как возвращалась в Аид Персефона.  Ты меня будешь ждать? Может,  ты как-нибудь даже ускоришь приход нового дня?   
- Светила, увы, покамест не повинуются мне...   
- Жаль!-  Аспазия резко вскочила.— Что же, Харон, готовь тогда лодку!   
— Лодка  у меня, госпожа, всегда наготове... Но... может, ты все-таки еще подождешь?..   
—  Ах, перевозчик... Ты так настойчив! Будто хочешь навеки оставить меня в твоем царстве.
Харон  вздрогнул.
— Но мне нужно спешить. Мальчик не сможет нормально развиваться без света и солнца. Пойми меня правильно...
Аспазия засуетилась...
— Помоги же мне  собрать мои вещи. Не помнишь, куда я подевала зонтик? И где мои башмаки?  Боги, в каком же все беспорядке... Харон, где  моя туника?..   
—  Должно быть, она у  воды, госпожа... На песке... Зонтик же...   
—  Зонтик был в лодке...   
— Разве?— Харон отчего-то смешался.— Мне... мне  кажется, что я видел его... в развилке орешины...   
Аспазия расмеялась.   
— Ты так говоришь, как будто где мои вещи, ты должен знать лучше меня. Харон, ты был бы замечательным  мужем!..

Что же... Может, она и заметила какие-то несообразности... Как с этим несчастным зонтиком, который он положил не туда, куда надо, как с кистью черного винограда, который она объела до последней косточки, но не преминула при этом заметить, что вчерашняя кисть, которую Харон приносил ей, тем не менее была много слаще — конечно, ему, Харону, и виноград нужно было взять с собой из виноградников Пестума, а не рвать его в этом полудиком  саду... Но кажется, так или иначе, но все обошлось...

…Берег Аида был уже совсем близко. Харон молча правил лодкой. Аспазия, устроившись напротив него, также молча смотрела на воду.   
— Харон! Я так рада, что возвращаюсь домой! Жаль, что ты не можешь со мной разделить мою радость... Ты так хмур...— Аспазия, улыбнувшись краешком  губ, оживилась.— Впрочем, это еще удивительно, что ты сохраняешь некоторую уравновешенность... Даже мне это дается с трудом, стоит лишь вспомнить  часы, проведенные нами вместе, заполненные восхитительным и чудесным бесстыдством, Харон, правда, разбавленным философией  и поэзией, как и полагается, впрочем, в таких случаях, хотя, конечно, без пленяющей уши музыки и опьяняющего мозг и тело вина... Но это последнее мы  с избытком нашли в нашей телесной  близости... и много еще другого чего...
Аспазия наклонила зонтик к Харону и чуть шлепнула  им по его рукам.
Харон не откликнулся.
— Но  вижу, ты все равно неприветлив и хмур... О боги! Харон! Ты так правишь лодкой, как будто в лодке твоей покойник!..   
Лодка дернулась и накренилась. С трудом Харон удержал равновесие. В следующий миг лодка ткнулась в песок. Это избавило его от немедленного ответа. Харон спрыгнул на берег и подал руку женщине.   
— Я надеюсь, что путь твой не будет долог...   
Харон наклонился при этих словах над лодкой.   
— Правда, некоторое время тебе придется идти в темноте...   
Харон выпрямился.   
— Но я приготовил для тебя факел...   
Пламя, выхватив из темноты две фигуры и нос лодки, в то же время сузило берег, и их обступил мрак.   
— Харон!.. Мне отчего-то страшно!   
— Не бойся, Аспазия, ты пойдешь не одна... Я дам  тебе провожатого...   
— Разве на берегу есть люди?   
-   Нет...   
— Тогда кто же это?..   
Харон тихо свистнул.
Аспазия схватила Харона за руку.
Кербер вырос словно из-под земли.
Морда  его была окровавлена. С желтых клыков, от дрожащего  и горячего языка, который свешивался из раскрытой пасти, падала на песок и тянулась за ним слюна. Глаза Кербера остро и мутно горели. Пес тяжело дышал, словно проделал на зов  не одну стадию... Преданно глядя в глаза Харону, Кербер бил о берег хвостом, не замечая женщины...

-  Харон, прогони собаку!   
— Ты предпочла бы, чтобы я дал тебе в спутницы ламию?   
— О нет, только не это...

-  Успокойся...— Харон притянул к себе женщину.— Это... недолго... Совсем скоро ты увидишь перед собою  свет и почувствуешь легкость... Наберись мужества...   
— Харон, ты... ты так говоришь...— женщина задрожала и... прильнула к нему.   
Харон различил в зрачках ее взошедший из глубины и плавающий в них тот смертный страх, который  прежде   так сладко мучил его и вот теперь передался ей, женщине.
Харон еще приблизил лицо к ней, словно пытаясь заплыть под самые  своды век, в ту золотую в них точку, в тот обморочный  и надмирный свет, где, быть может, таилось само дыхание  смерти...
Пред ним как будто мелькнул неотразимый и жутко-прекрасный лик. Прошла, проплыла нежная и греховная оболочка смерти. Харон, через женщину, ощутил эфемерную  ее плоть. Сладкий ужас объял перевозчика мертвых. С исступленною силой Харон сжимал в объятьях... уже… не женщину… не женщину он хотел взять...
Просто у смерти был тот же горький запах волос, тот же нимфовый свет и блеск затягивающих в бездну глаз, та же разлитая  в существе ее смертная нежность…
Плоть Харона мучительно восставала...   
— Харон! Что ты делаешь! Этот пес!..   
Крик женщины  отбросил перевозчика в сторону. Кровь отлила от его лица. Лоб Харона покрылся испариной. Никто  еще из людей   или богов, даже неотразимый  Эрот, не сходился на ложе любви  со смертью.   
— Извини!— руки женщины с ласковостью оббежали его лицо и легли на плечи и грудь Харону.— Я  не смогла...   
— Ты...— запнулся Харон.— Ты проявила ту твердость, которая в данных обстоятельствах, скорее бы,  подобала мне.   
От такой напыщенности Харона и самого чуть не стошнило.   
— Если хочешь, я немного еще тебя провожу, увы, надолго мне нельзя покидать переправу,— как бы  извинился он.— Или, может, у тебя будут еще ко мне какие-нибудь просьбы? Я бы их с удовольствием выполнил.   
— Харон, понеси меня.   
Харон взял ее на руки.   
— Какая ты легкая!   
— Это, должно быть, оттого, Харон, что у меня такая душа... У меня к тебе еще просьба...   
— Я слушаю, госпожа.   
— Он,— Аспазия указала зонтом на пса,— пусть  он держится от меня на некотором расстоянии.   
— Считай, что я выполнил твою просьбу.— Харон опустил Аспазию на ноги.— Он не подойдет к тебе ближе, чем на одну стадию.   
—  Спасибо, Харон.
Аспазия  привстала на цыпочки.
— Поцелуй меня!   
Харон едва коснулся припухлых и легких же губ  Аспазии, однако, не удержавшись, покрыл ее лицо  запоздалыми поцелуями.
Глаза Аспазии просияли....
       …Она обернулась к нему через несколько  шагов с горящим еще от его поцелуев, счастливым и мокрым от слез и от счастья лицом.
— До встречи, Харон!..
Харон едва не побежал за Аспазией. Но Кербер уже шел следом за ней. И к тому же Харон  слишком хорошо   знал: из царства мертвых не  возвращаются... Он просто на время об этом забыл... И то потому только, что дал на время ей,  женщине, править лодкой...

1993


Рецензии