Видения Ивана Рыжова

Видения Ивана Рыжова
     (эссе)

Проза Ивана Рыжова располагает к печали, к грусти и думе, высокой думе…
То, как она сделана, вызывает восхищение.
Любопытно, что собственные его восхищения, упования, надежды и радости полны печали.
Это пушкинское – «Печаль моя светла…»
Полагаю, Рыжов также труднопереводим на чужеземные языки, как и Пушкин.
Как все искони русское, как всякое чисто национальное явление…
…Только что почти полностью перечёл две последние его в некотором роде итоговые книги – «Позднее свидание» (1996) и «Встречу» (2000).
Может, и думать не думалось автору, но рассказ к рассказу, все вроде частный случай, а вот, поди ж ты, – сложилась одна и единая и, увы, – беспроглядная, беспросветная, беспробудная картина деревенской жизни за последние полсотни лет, страшной жизни, озаряемой разве что закатами и тихим прелестным светом русских пейзажей…
Бесконечная грусть, боль и глухая тоска в этом нескончаемом его затянувшемся обманном прощальном романе с деревней. Что называется, бес в ребро… Или, точнее, пример того, как нет сил перерезать пуповину, ни у матери, ибо она уже умерла, ни у дитяти, хотя оно уже выросло, но обессиленное смертной своей любовью…
И в самом пронзительном рассказе Ивана Рыжова «Аринкин хутор» и на копейку нет завиральности, нарочитости, намеренной сгущённости атмосферы или укрупнённости характеров и ситуаций, на изломе которых проще живописать. Мир его рассказов зауряден, обычен и обыден. И именно на фоне этой обыденности, повседневности, неброскости тем ознобнее встает и проступает ужас того, что сотворила (и творит) с собою Рос-сия. Временами кажется, что и дышать нечем …
В последнем (покамест) придерживающемся ещё классической формы рассказе «Лебёдушки» Иван Рыжов пытается вы-рваться из затянувшей уже его болезненно-сладкой трясины (тематики), обращаясь к жизни любимого писателя и своего учителя Ивана Бунина, ища спасения в ней, хватить хоть там воздуха. Но лаковые, песенные «девицы-лебёдушки» со строй-ной чернобровой поповой дочкой впереди хоровода оказываются фикцией. За ними маячит, за ними слишком отчётливо проглядывает уже столетней давности фантом бунинской – и тогда уже исковеркованной, изломанной, обезображенной, за-битой и обескровленной «Деревни».
И там она его достаёт.
Круг замыкается.
Новое время, его душевная сухотка, его духовная анемия, алчность, скопидомство и жадность передёрнувшихся, кувыркнувшихся через собственную голову властей («перестройка») задёргивают последние горизонты.
Ни позади, ни впереди – ни зги.
Только один, уже собственный, усохший и источенный от самоедства «последний корень».
Есть изъян, ущерб некий в самом русском человеке, в самой нации, когда она с таким пренебрежением, с таким презрением, с такой жестокостью и деловитостью, как если бы прирезала свинью или курицу для стола, буднично уже как-то режет, удушает, пускает кровь деревне, корчует, искореняет её источники и родники, выдаивает, высасывает, жамкает, мнёт и рвёт уже пустую грудь, тощее вымя той, которая её напитала…
И никак не опамятуется.
Слишком наглядной становится бессмыслица русского существования.
И – кажется – русской литературы – тоже…
Крик стынет в горле.
Голоса нет.
И что кричать в пустыне и в пустоту…
О ты, жалкая участь Иеремии, бесконечно плачущего, стонущего и стенающего на стенах иерусалимских над погребённой уже под пеплом родной землёй.
Здесь шок, корень и драма целого поколения русских писателей… Им уже и защищать нечего и некого. И слез у них, кажется, уже нет. И писать не о чем… И не то что никто не услышит, не хотят слышать. То, что пишется, никому уж, то не нужно…
Не просто как гражданин Отечества, как писатель, Иван Рыжов с его неутихающей, с единственной его, с его неизменной, непеременчивой любовью, пусть, пусть даже к родным гробам и пепелищам, оказывается в ситуации, близкой к творческому коллапсу, не он один. Нет более унизительного и рабского состояния для писателя.
Писатель переживает мощную творческую ломку… Она сродни той бунинской, времён «Окаянных дней»…
Но Бунин тогда был ещё относительно молод… Он был в расцвете творческих сил… Не совсем то здесь…
Из под пера писателя один за другим выходят вдруг краткие, недоговорённые, недосказанные, как бы – мимолётные – рассказы…
Это не солоухинские «Камешки на ладони». Те оставались в русле прежней солоухинской прозы. Не бондаревские «Мгновения», которые перешли в разряд почти чистой публицистики.
Здесь что-то другое…
Проза Рыжова всегда отличалась обстоятельностью, предметностью, сугубой заземлённостью, твёрдостью и крепостью, речь и язык – при всей пластичности – плотностью и ядрёностью, она была именно человеческой и земной, за что её и любили по всей России. Она была укоренена в своем времени.
Здесь странная взволнованная – именная – речь, здесь нет времени (или оно без разницы и номинально), мир целокупен, здесь нет изб и углов, ничего суетного, только русский простор и пространство, небеса, воздух, язык стал текуч и прозрачен, как вода, перо подобно свету, им только освещаются вещи и предметы. Они сделались легки и невесомы, они волнуются и тают, ибо прежде них – столь тонкие определения, что вещи превращаются в тени, в цвета, в марева, мир переливается, дразнится, блазнится, чудится, встаёт как видение!
«Кроткий убогий день. Был – не был. Гостил – уехал. На серо-зелёном лугу стоял, прядал, густо ржал золотой конь».
Душа восхищается! Сердце изнывает в сладости!
Что же произошло?
Здесь, наконец-то, пера и бумаги коснулась вечность. Здесь свет и дух побежал… Явился же предвестник, обольститель, создатель! Слова явлены в какой-то первобытной красе и силе, в какой-то заговорённости и завороженности, когда они были почти одно с природой, с душой, с космосом. Кажется, ещё усилие и они дойдут до той первозданности, до того состояния, когда слово означало – Бог. И обретут ту силу дыхания, любви и обольщения, которой созидался мир – в свежести и чистоте. Словом он был сотворён! И, читая нынешнего Рыжова, я верю – вещий дух русской деревни носится уже над полями, над без-видной землёй и водой и скоро, скоро – сызнова станет и утвердится на них!
Сам Иван мне видится таким.
За ним всегда следует, точнее, впереди него всегда идет его аура – из света.
Он и не говорит, а как бы слегка бухтит, такие легкие раскаты, такое вальяжное урчание грома, ибо – огненные и блещущие вострые молнии он отдал уже прозе, а это избыток, который изливается на встречных.
Соответственно, он может гневаться, но не умеет злиться. В нём нет зла. Отсюда – энергетика и свет.
Тонкость, приметливость, традиция. Преданность русскому языку, в люльке которого сидит кудесник.

2005 г.

______________________________


Рецензии