Рецидив цельности
Для меня «Легион архангела Гройса» – это, прежде всего, удивительный пример квантового (порционного) ОКР как следствия ностальгии (нехватки) по растворённому в каждодневной рефлексии (травмированному) чувству или, тоньше, по (миро)ощущениям, подтверждающим его наличие, которое, в свою очередь, является порукой самости главного героя (Сергея). Это своеобразное art-ОКР выступает неким стихийным историко-эмпирическим заполнителем различных эмоциональных ниш.
На фоне констатационной (местами даже эпикризной) сухости (прямого) повествования, косвенно, но ярко подтверждённого прелюдией «Ленка болела неизлечимо и мучительно», ненавязчивые дозы навязчивых состояний разного рода (от визуальных до вербальных, от семантических до стилистических) «вкалываются» как бы исподтишка, а потому шокируют даже тогда, когда появляются уже предугаданными, ожидаемыми и щедро допингованными творческим воображением главного героя.
(«)Безумие(») на Руси (юродство), а потом и в России (в искусстве различные …измы, практикующие радикальную инаковость) всегда наделяли (и, надо сказать, не без оснований!) опциями пророчества, обличения или просто правдорубства, наделяли явно или имплицитно, в зависимости от расстояния между прогнозом и его подтверждением.
В этом смысле роман Вадима Месяца наследует (с известными и неизвестными оговорками) гоголевской этике, но ещё больше оптике. Сразу напрашивается параллель, а точнее сказать, перпендикуляр с «Записками сумасшедшего», однако и он справедлив лишь до некоторой степени, ибо в ситуации Поприщина мы имеем дело с паранойей, выраженной манией величия, а в случае Сергея – с обсессиями, притом они не совсем соответствуют себе, так как почти не сопровождаются осознанием их болезненности и тягостным чувством непреодолимости оных. Это связано не столько с творческой составляющей главного героя, сколько с его (подсознательной) готовностью «сотрудничать» с видениями тире советчиками, которые должны напророчить, но не будущее, а прошлое или хотя бы настоящее.
Однако пророчество предстаёт в виде расплывшегося по тексту и пространству мифологического коллажа с креном в сторону фаллоцентризма (змеиная голова на коленях, змеящиеся угри). Некстати вспоминается посыл Жана Бодрийяра из противоречивого «Символического обмена и смерти»: «…как сестры-близнецы на эротической фотографии: плотская реальность их тел обращается в ничто их подобием. Куда направлять психическую инвестицию, если красота одной тут же дублируется красотою другой? Взгляду остается только двигаться между ними, и всякое видение замыкается в этом движении туда-сюда. Утонченный способ убийства оригинала…»[1] В случае с мифоколлажом (как исконного, так и идеологического происхождения) мирная борьба разновекторных видений за человеческое внимание приводит к его рассредоточению и невозможности в полной мере прочувствовать тот свет, а вернее, тот мрак, что делает его чужеродным даже для безумия, чья мутированная оптика позволяет проникнуть по ту сторону, но никак не прижиться там, ибо линзы у оптики всё же наземные. Автор (а тут он всё-таки демиург, пусть и с упором на «всё-таки») не даёт своему герою слиться с потусторонним, предоставляя Сергею возможность всё решить здесь и сейчас или хотя бы там и потом.
Необходимо добавить, что ключевая фигура змея в романе, а точнее, ощущения от него сносно протекстованы в эссе Юлии Кристевой «Отвращение» – при условии замены слова «труп» на слово «змей»: «Змей – увиденный без Бога и вне науки – высшая степень отвращения. Это смерть, попирающая жизнь. Отвратительное. Оно отброшено, но с ним невозможно расстаться и от него невозможно защититься так, как от объекта. Отвратительное, как воображаемая чужеродность и реальная угроза, сначала интригует нас, а затем поглощает целиком»[2]. Тем не менее в романе змей показан положительным и даже покорным.
Ещё раз: автор не наследует мифологической школе напрямую, так как прародителями фольклорных мифологем в романе являются не только исторические события или народные сказания, но главным образом психофизические нехватки разной этимологии, которые эти самые мифологемы транслируют в гибридном или же мутированном виде, то есть – более-менее оригинальными. Выход же из нечастых, но густых и тесных художественных ступоров на просторы обычного повествования есть не что иное, как усладительное облегчение после экстремального состояния.
Переезд семьи главного героя в Беларусь (читай: райское место) – это попытка Сергея воскресить (восстановить) увядшие чувства (чувствования) посредством перемены места (измерения), которое своей новизной должно было обновить остывающее гостей. На деле же в системе координат ино-земного (пусть и сопредельного) происходит не обновление, а обнуление и рождение человека Другого, того, который вообще не знаком ни главному герою, ни себе самому. А это уже криптокатастрофа, вызванная не столько фактом события (ибо его вдруг целиком во власти детерминизма), сколько неготовностью героя к тому, что панорама результата оказалась неуловимой для резкости его пророческой оптики, неготовностью к контрасту внутреннего и внешнего миров (габитус & поля, габитус & трансцендентные поля), неготовностью к неминуемому редактированию консервативного (и да и нет) мировоззрения.
На самом же деле Сергей пришёл в Беларусь уже со своим миром, со своей державой. Произошла приватная субъективно-символическая аннексия. Маленькая страна наполнила или же открыла герою его внутренний универсум, который оказался много больше Республики, где ему в итоге стало тесно. Сергей понимает, что его Родина там, где есть русский язык, а значит – всюду (внутри, статическое путешествие), поэтому и его любовное чувство никуда от него не денется, ибо является русскоязычным.
Как белорус я не могу сказать с точки зрения чувствований, что в романе показана именно моя страна (если, конечно, отчаянно не углубляться в чертоги первозданного Полесья). Впрочем, это скорее достоинство произведения, чем недостаток. Герой (автор) не просто любит Беларусь, он буквально обожает её, нянчится со всеми её особенностями и странностями. Всё это тем более заметно по его умилительному ворчанию. У литературы последних времён благоговение не в фаворе, а потому оно дорогого стоит.
Если же обратиться к остро стоящему сейчас вопросу субъективности в границах произведения, то роман Вадима Месяца с большой долей вероятности можно назвать прорывным в том смысле, что его субъект (герой) в тексте изначально предстаёт разобранным (плюралистически расщеплённым), а разновременные и разноплановые фрагменты (главы, хронотопы, достопримечательности в краях и в человеках) выступают в роли сборщиков субъекта, а не его растаскивателей, как это было, например, в тексте Кирилла Медведева, посвящённом трагическим событиям 11 сентября в Нью-Йорке.
В этой связи есть риск, что «Легион архангела Гройса» может быть недооценён на данном этапе литературно-критической траектории, заданной постструктуралистскими страбистами. Впрочем, в таком случае именно эта недооценённость и станет главным подтверждением значимости романа и его роли в формировании нового героя (субъекта), который в альтернативе «камень? ножницы? бумага?» выбирает руку с перспективой пожатия.
_________________________________
[1] Бодрийяр Ж. Символический обмен и смерть / Пер. с фр. С. Н. Зенкина. М.: Добросвет, 2000. С. 151.
[2] Кристева Ю. Силы ужаса: эссе об отвращении. СПб.: Алетейя, 2003. С. 40.
Свидетельство о публикации №215050300382