Прасковья из Гаврилов-Яма. Ольга Ланская

Прасковья Афанасьевна была родом из Гаврилов-Яма. Что это и где, не особо рассказывала. Но временами в речах ее проскальзывало то, что выдавало потаённое -  родину свою помнила и любила. Больше того, гордилась ею, как и положено каждой икринке помнить, откуда она пришла большой рыбиной в чужие океаны.
 
А тут не икринка – человек. Так о чем речь?!

Муж Прасковьи Афанасьевны тоже был из тех мест, но рано не то умер, не то сгинул где-то, успев, к счастью, оставить Прасковье Афанасьевне сыночка. Недолго ленинградцем-то побыл – год-полтора после того, как влились они мощной волной оргнабора в Ленинград.
 
Было это в 1932 году, – время, о котором Прасковья Афанасьевна только и помнила, что уехали они тогда из Гаврилов-Яма…

Никто уже не называл Петроград иначе, как Ленинградом, словно, ничего не зная наперед, отмеряли люди городу особую – не дай Бог никому! – судьбу, крестный горький путь русской столицы из блеска в забвение.
Судьбу и меру.

Про Петроград оргнаборовцы ничего не знали, да и некогда им было думать об этом и непривычно.
 Стали они все одним махом ленинградцами, объединенные уже этим в нечто прочное и единое.

Это роднило. И мало, кто думал о том, что ими пытались забить страшную невосполнимую брешь, заместить миллионы ушедших, расстрелянных, сгинувших за годы "Красного колеса" – годы геноцида русских, или, как тогда говорили, великоросов… Хотя бы количественно. Но и с одного раза это не получалось…

Растила Прасковья Афанасьевна сына, от работы не бегала. Уважали ее товарки. Строили они тогда много, чем и до сих пор люди пользуются так, словно грибочком в лесу найденным. Ну, да не про это  рассказ.

Дали вскоре Прасковье Афанасьевне с сыночком от завода комнатку в коммуналке, да не где-нибудь, а в центре города.

Коммуналка была большая, на семь семей, с просторной кухней и ванной, широкими коридорами, которые новые хозяйки, обживая барские хоромы, тут же поделили на сектора владения, застолбив за собой право на кусок коридора или кладовки какой-нибудь особой меткой – шкафом, буфетом со свалки, стиральными досками, швабрами, да всем тем, что могла изобрести ненасытная, оторванная от корней людская масса, чтобы пустить свои корни в новой земле.

И летели годы.

Менялись жильцы в коммуналке: росли семьи, богатели люди, покупали себе новые квартиры в кооперативах, разъезжались. Их места заселяли новые из новых оргнаборов.
 
Долго не мог насытить Ленинград в своем народонаселении пробоины  кровавых лет властвования над Великим Городом Троцкого со товарищи…
Все менялось. Не менялись в квартире только двое: Прасковья Афанасьевна да Ольга Петровна.

Кто из них был старше, трудно сказать. Но поговаривали, что Ольга Петровна была вдовой сына расстрелянного чекистами хозяина дома.
 
Не своя, значит.

***

А в ясную белую июньскую ночь 1941-го, как тати, как воры, как бандиты напали на нас фрицы со своей камарильей.
 
Пришла война. Наглая, стремительная.
И сжалась Россия, словно сжевывали ее ненасытные акульи челюсти.
А вскоре сгорели в Ленинграде продовольственные Бадаевские склады, где хранилась еда для всего Города.

Так горели, что земля чуть не на метр маслом да шоколадом пропиталась. И зимой ходили туда люди, отбивали кусочек, оттаивали в горячей воде и ею питались…

Прасковья Афанасьевна с сыном уехала в эвакуацию: завод позаботился.
А Ольга Петровна осталась работать в прифронтовом госпитале – врачей в городе не хватало, да и ни при каких условиях не могла покинуть она этот город.
Причин-то много: фронт рядом, может, муж забежит на пару часиков в увольнение? Ее да годовалого сыночка повидать. Придет, а в квартире пусто! Как же так? Не по-людски это, не по-русски.

А вскоре опустела большая коммуналка.
Получила Ольга Петровна похоронку, а потом Господь и маленького прибрал: кончилось у нее молоко. Высохло…

Прасковья Афанасьевна вернулась из эвакуации с подросшим сынком, и тихо порадовалась за соседку Ольга Петровна.
Тихо. Потому, что знала, что ненавидит Ольгу Петровну Прасковья Афанасьевна.
Только, вот за что, не понимала.
Старалась пореже бывать дома, на общей кухне не задерживаться…

А когда пришлось выйти на пенсию, стала на все лето уезжать в свою Псковскую, где чудом сохранился дедовский дом, и где еще живы были люди или их родственники – дети да внуки, да внуки детей, помнившие и ее, и родителей.
Душой отогревалась она среди них.
Да оставаться там на зиму уже не было ни сил, ни здоровья. И она возвращалась в родной Санкт-Петербург, где ждала, не могла дождаться этого счастливого часа Прасковья Афанасьевна.

Веселый человек была эта Прасковья Афанасьевна из Гаврилов-Яма. А частушек сколько знала! А поговорок-сказок-присказок! Ходячий Пушкин в юбке, да и только.

– Вот, – говорит. – Скажи-ка мне, чей это нос – через Волгу мост, а?
И смеется.
– А это как, знаете? На одного рос, а двоим достался!

 Мужики хихикают, бабы отмахиваются: а ну, тебя, мол, Прасковья Афанасьевна! Как была бесстыдницей, так и осталась!

– А с чем родился, с тем и сгодился! – задиристо возражает Прасковья Афанасьевна.
И смеется. Негромко так. По-кикиморски. Ядовитенько.

Любила подшучивать над соседями Прасковья Афанасьевна.
По-разному.

Вот, захотелось молодых хозяек поссорить.
Возьмет, да и мыло из одной мыльницы в другую перебросит, да еще перед этим поваляет в чем-нибудь…
С чужими полотенцами "поиграть" любила. То узелков навяжет, то под ванну бросит.
Шутила.

Ссорились люди поначалу.

А потом одна случайно увидела, как Прасковья Афанасьевна, стоя на четвереньках широким задом к небу, соседке таракана под дверь подталкивает.
А он сопротивляется. Не идет, и все тут.
В это время другая жиличка коридор пересекала, голову в их сторону, разумеется – чего, мол, бабы у чужих дверей шебуршатся?

Первая возьми и помани пальчиком.
Та на цыпочках – к увлеченной озорством Прасковье Афанасьевне.
Не выдержали молодые, хихикнули.

Колыхнулся цветастый зад Прасковьи Афанасьевны, откуда-то из-под руки белый платочек появился, за ним острый носик и голубенькие глазки.

– Вам чего тут надо, девки? – сердито спросила Прасковья Афанасьевна.
– Вас прижучить! Созывай-ка, Наталья, весь народ, что дома!
– Не надо, девоньки, не надо! – заверещала Прасковья Афанасьевна. – Шучу я. Скучно мне.
– А вот еще раз у чужой двери увижу, – зловещим шепотом сказала Светка. – Сама разберусь, поняла?

Видимо, поняла.

Перестали путаться полотенца да мыльницы, тараканы в комнаты не заселились. И настал мир.
Но почти не видно стало в общих местах Прасковьи Афанасьевны.

– Нет, подумала Светка. – Тут что-то не так. Не может кикимора сразу ангелом стать. Не бывает такого.

И стала поглядывать на дверь Прасковьи Афанасьевны. Раньше не замечала, пробегала мимо, а тут поглядывать стала.
И вовремя.

Пришла с работы, глядит, а у Прасковьи Афанасьевны дверь приоткрыта.
– С чего бы это?
Не успела додумать, как смотрит, распахивается дверь Ольги Петровны.
А открывались их двери почти встык.

И в тот самый момент, как высокая, дородная Ольга Петровна сделала первый шаг за порог отведенной ей комнатушки, из двери Прасковьи Афанасьевны, которая дожидалась этого момента, сидя на удобной табуретке с костылем в руках, – в этот самый момент из приоткрытой ее двери высунулся крепкий костыль, и преградил дорогу Ольге Петровне.
Та упала, нет, грохнулась со всей высоты своего немалого роста, тихо охнула и замерла на сером полу коммунального коридора…

Вызвали скорую.
 
Врачи долго не трогали Ольгу Петровну. Всё осматривали, приглядывались. Делали какие–то уколы, что-то ждали.
Спросили:

– Родственники у нее есть?
– Нет, – так же тихо ответила Светка. – Война, блокада… Никого у нее не осталось…

В какой-то миг Ольга Петровна приоткрыла глаза и одними губами прошептала Светке:
– Запомните, пожалуйста, я урожденная Шевелева. Повторите.

Светлана повторила.

Дверь в комнату Прасковьи Афанасьевны была плотно закрыта.

– Почему Вы не сказали мне, что снимаете для малышей вторую комнату? Я ведь не просто спрашивала. Я бы Вам свою подарила. И Псковскую. Почему?!
– Не велели, – призналась Света. – Хозяин комнаты не велел.

– Все-все-все, – властно сказала женщина со "скорой". Мы ее забираем. Ни слова больше!
– Куда забираете?
– Вы родственница?
– Нет.
– В больницу забираем!

И от нее загородились спинами в белых халатах, переложили Ольгу Петровну на носилки. И унесли.
Хлопнула входная дверь.
 
Отчего-то страшно и тихо стало в огромном доме. Больше Ольгу Петровну никто никогда не видел…

…Через неделю-полторы Наталья позвала Светку на кухню:
– Разговор есть.
– Ну, пошли, коли разговор…
– Слышь, Света, – сказала Наталья. – Прасковья Афанасьевна-то… просит тебя к ней зайти.
– Зачем это? Ее сын вон каждый день навещает. Мужик он серьезный, за 50. Непьющий. Спрашивала я про нее. Говорит, в порядке она. С ногой что-то, но пройдет…

Наталья слушала молча. Потом закурила. Неспеша выдула струю дыма в форточку, помолчала.
 – Ты понимаешь, Свет, с ней что-то странное творится. Она говорит, что стоит ей спустить руку с кровати, как какой-то косматый барабашка начинает грызть ее.
 – Какой еще барабашка? Совесть это ее грызет, совесть! Жила бы еще Ольга Петровна, если бы та ей подножку костылем не устроила!

Женщины помолчали.

– И еще, она говорит о том, что скоро начнется война. Она видит дальние зарницы. Лежа на кровати видит. Сквозь плотные шторы. Да…
– Ясно, – сказала Светка. – Я-то ей зачем?
– Да говорит она, что только у вас есть настоящая икона, подлинная, понимаешь? Она девчонкой в церкви такую видела. Запомнила, потому что на доске образ-то, а у Богородицы не две руки, а три.
Церковь ту взорвали. Поэтому, говорит, даже в Гаврилов Яме таких икон ни у кого нет. Даже в Гаврилов-Яме….
 
Женщины опять помолчали…

– Но больше всего ее испугало сегодняшнее происшествие, – сказала, наконец, Наталья.
– Какое происшествие? – удивилась Светка.
– Ночное. Ночью она пришла на кухню и вдруг слышит, за дверями на черный ход что-то шевелится. Как бы карабкается.

– Ну?
– Она возьми, да первую дверь распахни! У нас же там двойные двери.
– Да, двойные…
– Дверь-то распахнула, а там, представь себе – мужчина.
Высокий-высокий. Весь в черном. А порог-то между дверями, где мы обычно ведра оставляем, весь пеплом светлым покрыт. Весь!

Молча слушала Светка рассказ этот. Только темнела синева глаз, словно сама она видела то, про что говорила соседка.

- А мужчина в черном костюме все что-то ищет в этом пепле и все бормочет что-то, словно зовет кого-то. Тихонечко так зовет…
И всё ищет, ищет что-то в пепле-то! И бормочет…
И тут Прасковья-то наша в миг Ольгу Петровну вспомнила. 
И про мужа ее, который на фронте погиб.
И про их сына маленького, что в блокаду умер. Полтора годика, говорит, ему было. А главное, – не поверишь, Света! – про пакости она свои вспомнила. Про то, сколько она их Ольге Петровне понатворила только за то, что та из здешних, из ленинградских.
Не наша, вроде как. И страшно ей теперь, понимаешь? Страшно!

***
Бывает иногда так, что вступает человек в тот возраст, который открывает ему сокрытое прежде. И видит он то, чего прежде и видеть не хотел.
И приходит вдруг прозрение, словно пересек человек невидимую черту, за которой открывается вдруг с безжалостной прямотой то, о чем прежде и думать не желалось.

***
Выбросила Наталья сигаретку, присела на стул к окну, за которым чернела сырая ленинградская ночь.

- Страшно! Вот и про икону вспомнила.
– Я ей не батюшка, чтобы грехи отпускать. Давай-ка сыну её позвоним, пусть он разберётся.
- Так зайдешь к ней?
- Зайду. Что ж делать... А ты позвони завтра ее сыну-то.

Забрал сын Прасковью Афанасьевну к себе. Комнату её они продали. И тихо стало в доме. Но скоро и война началась – первая чеченская.
Злая и непонятная. Совсем непохожая на ту, которая для всех нас – Победа.
Не зря, видать Прасковье Афанасьевне по ночам всё зарницы грезились. Словно снова шли неподалеку от Ленинграда бои.

И снова гибли люди.

Но, вот, что мне думается. Наверное, не только всё пакостила да хулиганила Прасковья Афанасьева. Что-то такое хорошее сделала она в своей жизни людям, раз вернулись к ней вдруг совестливость и раскаяние. А это не меньше, чем та редиска, которая жадную бабу из ада вытащила.

Санкт-Петербург


Рецензии