Теперь во мне спокойствие и счастье
(ДЕКАБРЬ 1981 ГОДА)
Она пройдет по Шаболовке вдоль трамвайных путей, свернет направо, к Донскому монастырю. В магазинчике напротив ворот купит букет гвоздик. Собираясь в Москву, она не думала, что окажется здесь, не думала, что это целый город в городе – крематорий. Будет бродить вдоль стен – колумбариев и секций, – глядя на бесконечные ряды фотографий, имен, дат. Заиндевелые ели будут блестеть, над могилами в голых кустах и деревьях будет полыхать на декабрьском солнце рябина. С улицы долетит грохот грузовика, чей-то свист, а здесь будет тихо и холодно...
ИГОРЬ ОЛЕГОВИЧ КУЗЬМИН
(ИЮЛЬ 1981 ГОДА)
И в Сибири жара. Против деревянного аэропорта на площади торгуют теплым кислым квасом. Под цистерной в луже – окурки, волглая сушка, желтый обрывок краевой газеты.
Странно отдирать подошвы от размякшего асфальта площади, которая запомнилась Игорю Олеговичу Кузьмину придавленной морозным туманом; он был здесь зимой три или четыре года назад, проездом. Тогда все недвижно гудело, над шоссе плавало бледно-оранжевое студеное солнце; по дороге из аэропорта в гостиницу нервничал: выдержит ли оптика, пленка, а если и выдержит, как и что снимать в этом дыму?
Еще город запомнился вкусом кровяной колбасы, тошнотворной теплотой спирта. Почтамтом на площади, рядом с речным пароходством. И фразой из какого-то стихотворения; потом она долго не отпускала: «Теперь во мне спокойствие и счастье...» А может быть, и не имела эта фраза к Среднеярску отношения.
Многие города и даже страны зацеплялись в памяти лишь какими-то клочками запахов, оттенков, звуков, – Кузьмин почти не рассказывал о своих поездках. Разве может быть любопытно, например, что в Хабаровске голуби и деревья покрыты красновато-сизой пылью, в кишиневской гостинице пахнет подгоревшими котлетами, а в Гаване повсюду приторно-липкие сквозняки?
Номер дали на третьем этаже «Сибири». Обыкновенный, одноместный, каких он видел тысячи. Настольная лампа без лампочки, белые круги и разводы от стаканов с чаем на столе, шкаф, кровать, тумбочка с позавчерашней «Правдой». Окно на проспект.
Разобрав рюкзак и кофр, звонит – сын после окончания МГУ работает в Институте физико-технических проблем Севера филиала Академии наук. Никто не отвечает. Поздно. Кузьмин забирается в душ. По многолетней гостиничной привычке осторожно приоткрывает краны, – долго и нудно шмякаются ледяные капли, потом вдруг извергается поток ржавого кипятка, но Кузьмин с ловкостью тореадора уворачивается; все затихает. Выждав минуту, снова вступает в бой и вскоре удается-таки расслабиться под теплыми струями, но ненадолго. Выключив воду, Кузьмин тянется к полотенцу, и тут впервые укалывает куда-то пониже затылка ощущение, что он уже был в этой ванной, так же тянулся к полотенцу, боясь поскользнуться, и капли падали на расколотый кафель...
Бреется. Он любит собирать станок, взбивать крем, густо, короткими мазками покрывать пеной подбородок, шею, щеки, натягивая кожу, неторопливо, старательно скоблить ее лезвием «Жиллетт»: снизу вверх, сверху вниз, а потом слева направо... В запотевшем зеркале отражается лицо, мятое, с искривленным после воспаления тройничного нерва ртом, с мутными ввалившимися, но веселыми глазами.
Сделав компресс, растерев лицо жгучей жидкостью после бритья, Кузьмин ложится. Уснуть не может долго. Не потому, что в Москве еще день (за тридцать пять лет работы фотожурналистом организм почти забыл о биологических часах), просто устал. Менял билет, отвозил теще на дачу продукты, сдавал срочный репортаж в номер, носился по редакциям и спортивным магазинам.
Семь часов томился в Домодедове по техническим причинам. Пил чай в буфете, как всегда в аэропортах и на вокзалах, читал свой журнал; смотрел на женщин и молоденьких девушек, в джинсах, в стройотрядовских штормовках, коротко стриженных и с длинными, распущенными по плечам волосами; впервые, может быть, подумал о том, что по возрасту некоторым из них годится в дедушки; развеселился от этой мысли – подмигнул малышу, сидевшему рядом на чемодане, пошутил с проходившей мимо стюардессой...
Вышел на улицу. Дул плотный южный ветер. Автобусы и такси подъезжали, отъезжали. Хлопали дверцы, крышки багажников. Щелкали по пыльному асфальту каблуки. Решил пройтись до леса. Там было тихо и прохладно. Пахло свежеподстриженной травой. Расстелив журнал, он сел и заметил, что за кустами расположился целый цыганский табор. Возле аэропортов Кузьмин цыган еще не встречал. Захотелось, чтобы появилась черноокая цыганочка в цветастой юбке, опустилась перед ним, взяла руку и погадала, – что было, что будет...
И она вышла, картинно, как в фильме «Табор уходит в небо», куря изогнутую трубку, большеглазая, скуластая, с распущенными по плечам волосами, стянутыми обручем, с пятью детьми, держащимися за подолы ее многоцветных юбок. Шестого она кормила грудью, хотя ребенку было уже года два. Смуглая грудь была испещрена лиловыми венами и прожилками.
– Василисой Петровной меня зовут, – как-то не по-цыгански чинно представилась, протягивая свободную руку то ли для пожатия, то ли вообще для поцелуя; голос у нее был необычно низкий, утробно глубокий. – Давай погадаю.
– Погадай, – согласился Кузьмин.
– Сигареткой угости, паренек...
Кузьмин вытащил из кармана пачку «Мальборо», протянул ей – продолжая дымить трубкой, она взяла сигарет пять, сунула их туда, где лежал ребенок. Отвернула платок, достала другую грудь, сунула темный сосок в рот ребенку, смотревшему на Кузьмина взрослыми печальными глазами.
– Монету зажми в кулаке какую хочешь, – сказала она тихо. – Имя твое хочешь скажу?
– Скажи, – ответил Кузьмин.
– Еще монету зажми, не бойся, и мне не показывай... Ты хороший парень, добрый. Но слишком доверчивый. Осторожней будь. Сердце у тебя хорошее, доброе, но доверчивое, открытое слишком. Ждет тебя дальняя дорога...
– В самом деле? – Кузьмин восхищенно приподнял бровь, бросив взгляд на здание аэропорта, – как ты догадалась?
– Дальняя, очень дальняя... И обмануть тебя там могут, если не будешь осторожным, понял? Слушай меня, я всю правду тебе говорю. Возьми бумажную деньгу, все равно какую, но бумажную, и те монеты, что в кулаке, заверни в бумажку, а мне не показывай, всю правду тебе скажу, верь мне, парень. Слышишь?
Кузьмин вытащил из кошелька рубль и сделал так, как просила большеглазая басовитая цыганка. Но она сказала, что рубля мало, – она не видела, но знает, он рубль положил, – рубля мало, надо больше. Кузьмин вытащил трешку, вспоминая рассказы о том, как исчезают деньги во время цыганского гадания из крепко зажатого кулака. Даже интересно было.
– Не бойся, что боишься? Думаешь, возьму? Мне ничего от тебя не надо, слышишь? Ждет тебя дальняя дорога, встреча в казенном доме с родственником, родственник твой хороший человек, но ты поберегись его, а женщин тебе всегда надо беречься, верь мне, светленьких бойся, ты хороший, добрый парень, доверчивый, а жуликов много на свете, зажми в кулаке красненькую, а мне ничего не давай и не показывай, мне не надо ничего от тебя...
– Ты мое имя не сказала.
– Давай, слушай, возьми в другую руку красненькую, что боишься?
– Хватит, надоело, – оборвал Кузьмин.
– Возьми, сделай, как я говорю, парень, а то страдать будешь, запомни...
– Замолчи ты! – прикрикнул Кузьмин, встал, взял вещи и пошел.
– Запомни, парень: страдать будешь, плохо будет, совсем плохо, меня еще вспомнишь... – цыганка произносила угрозы тихим, мирным голосом, будто укачивала ребенка. – Страдать, страдать будешь...
– Заткнись ты, дура!
– А звать тебя просто, как многих звали в твоем роду, – бросила она вдогонку. – Лучше б не возвращался ты туда. Где когда-то был. Берегись, Игорек.
Иногда Кузьмин бывал суеверным; подумал, не сдать ли билет? Но сын со своей молодой женой ждал его, кроме того, сроки поджимали: в журнал нужен был репортаж по экологии, материалы для фотоальбома необходимо было представить в издательство не позднее сентября.
До темноты, которая в конце июля едва успевает просочиться в перемычку северного дня, Кузьмин лежит с закрытыми глазами. На проспекте трещат мотоциклы. Где-то рядом хрипит Высоцкий: «...наберу бледно-розовых яблок, жаль, сады стерегут и стр-реляют без промаха в лоб-б!!»
Время от времени Кузьмин вытягивает пальцами сигарету из пачки, лежащей на ковре; щелкает зажигалкой, прикуривает и повторяет про себя, что в день своего пятидесятитрехлетия без пяти двенадцать закурит в последний раз, а ровно в полночь швырнет окурок в воду – и все, к чертям!
О давлении, которое может в любой момент подскочить, думать не хочется. Ни о чем не хочется думать.
Кузьмин лежит, упершись ступнями в спинку кровати, и старается вновь ощутить командировочный, приятно щекочущий холодок, скользнувший по спине к затылку, когда он стоял возле окошечка администратора и полная блондинка с пластмассовыми бигуди, уютно зевая, выписывала ему карту гостя.
Засыпает, но просыпается: кажется, что в комнате кто-то есть. Пробует включить настольную лампу, забыв, что лампочки в ней нет. Лежит неподвижно. Слушает удары сердца. Постепенно успокаивается и сквозь дремоту почти физически чувствует, что был когда-то в этом одноместном номере, но был не один... запах духов, каких-то странных... почти неслышный шепот, шелест... шуршание капрона... и смятенный, тающий в коридоре стук каблучков...
Будит телефонный звонок. Уборщица гремит за дверью ведрами, пахнет хлоркой, сияет солнце.
– Папка! Что же ты вчера не позвонил?! Мы ждали, ждали, два раза в аэропорт ездили... Филиальская машина тебя встретила? Минут через двадцать я буду!
После долгих разлук – армии, стройотряда, летней практики – Кузьмину всегда слышатся в голосе сына детские нотки; плотный баритонный фон рвется, вспоминается, как много лет назад, когда Ирина только окончила институт, они снимали дачу в Светловодове на берегу Волги и рыбачили рано утром с Олежкой; и он кричал, вытаскивая плотвицу или окушка: «Па-а-п-ка, смотъ-и-и, у-ух-ты-ы!» – рассветное эхо летело по солнечной излучине и растворялось в туманной синеве леса.
Ресторан закрывается на перерыв. Кузьмин жалеет, что оставил в номере удостоверение, но швейцар приветливо кивает Олегу и пропускает их.
– Ты здесь свой человек, я смотрю. Завсегдатай?
– Да нет... – Сын здоровается с тощей высокой официанткой, на пальце у которой громадное обручальное кольцо. – Ты у окна сядешь?
Заказывают салат из помидоров, сыр, бифштекс и триста граммов коньяку. Через пять минут на столе вкусно дымятся тарелки с бифштексом, краснеют мясистые помидоры. Парочку салфеток бы еще, скатерть посвежее и соли в солонку, отмечает про себя Кузьмин, и чем не «Арагви»?
Официантка подходит к Олегу и, поблескивая золотой коронкой, энергично начинает что-то рассказывать: «...а она ему и говорит... а тот не знает, что...» Олег улыбается; взглянув на отца, краснеет и, чтобы скрыть это, откашливается; официантка понимающе переставляет с места на место пепельницу, поправляет салфетки и возвращается к подругам.
– Тебя здесь знают...
Сын изменился за два года. Очертились, набухли вены на руках, торс стал массивнее, совсем мужским, а ямка на правой щеке осталась; густые усы и очки в роговой оправе делали Олега похожим на деда.
– Пап, ну рассказывай...
– Неплохой коньячок, правда?
– Ага, – кивает Олег. – А тебе можно?
– Ни в коем случае, – подмигивает отец и выливает из графинчика остатки. – Но курить я брошу в день рождения. Привет тебе от Максима Горычева. Он был на Кубе, на стажировке, теперь у нас в журнале.
– Да, он мне писал.
– Способный парень. Он меня, кстати, с неким Гариком познакомил, который может все. Все – не все, а распредвал для машины сделал. У них какая-то там фирма своя небольшая. И зимнюю резину обещал, «снежинку»... Посадят, наверно, до моего возвращения.
– Гарика не посадят, – улыбается Олег.
– А, ты его знаешь?.. Ладно, бог с ним. Мы поспорили с Максимом и еще с двумя ребятами из отдела очерка, что я брошу курить... Брошу.
– Железно?
– Железобетонно! Волю надо воспитывать. Говорят, йоги в Гималаях соревнуются в тридцатиградусный мороз, кто на собственной спине высушит больше ледяных простынь. А Григорий Ольховский, который получил под Старой Руссой сквозное пулевое ранение в сердце и выжил огромным усилием воли!
– И тот австриец, у которого не раскрылся парашют, – замечает Олег. – Упал с тысячи метров, но, сконцентрировавшись, скользнул по крыше дома и рикошетом отлетел на яблоню. И хоть бы что. Отделался легким испугом. Давай за маму.
– Давай.
– Закажем еще?
– Чайку бы хорошо.
– Как у мамы с сердцем?
– Лучше. Намного лучше.
Официантка ставит на стол тарелку с двумя стаканами крепкого чая.
– Индийский? – удивляется Кузьмин, сделав несколько глотков. – Они что, за интуриста меня приняли?
Олег крепко сжимает руку отца выше запястья.
– Да, пап, за пуэрториканского мультимиллионера.
– Ты мне толком объясни, что за экспедиция, какова ее цель? Из письма я понял только то, что таймень спускается в начале августа из горных речушек...
– Позавчера уже один мой приятель вытащил под Сарандыгом таймешку на двадцать семь килограммов.
– Шутишь?
– Серьезно. А вообще-то научно-социологическая экспедиция, если можно так сказать. Работа с приборами, опрос населения... И для твоего альбома...
– Для моего альбома?
– Да, а что? Это очень важно. Хотим слетать на карасевое озеро, там совсем рядом Аласохшское водохранилище, на котором мы были в прошлом году. Красотища, па! Церковь затопленная, я тебе писал, помнишь? Только маковка над водой...
– Но экспедиция-то сама зачем?
– Много лет уже говорят о строительстве крупнейшей в мире электростанции в низовьях Реки. Это значит – гигантское водохранилище, настоящее искусственное море... – Олег торопится и начинает заикаться, краснеет, лоб его покрывается бусинками пота. – Затопит колоссальные территории, может быть, даже половину города затопит! Изучением влияния т-такого водохранилища на окружающую среду занимается ф-фактически только наш институт. Гидропроект обеими руками за. Директор наш... Ну, в общем...
– Теперь ясно более-менее. Ясно, что ничего не ясно. Экспедиция-то ваша что даст? Ладно. Напомни, я тебе потом новый анекдот про экспедицию на Чукотку расскажу... Как твоя кандидатская поживает?
– В зачаточном еще состоянии. Зачаточно-теоретическом. Из-за нее главным образом мы и пробивали экспедицию. Пробили с ученым секретарем. Как и прошлым летом. Помнишь, я тебе описывал наше путешествие? Директор сам хотел с нами. Но срочно вызвали в Москву – по поводу повышения. Обещал наконец перевести в лабораторию гидроэнергетики и водного хозяйства. Почти уже два года обещает. Кандидатскую-то я пишу по гидроэнергетике. По инженерно-географическим проблемам проектирования и эксплуатации...
Отец зевает.
– Когда ты меня познакомишь со своей женой?
– Она сегодня до вечера в пионерском лагере.
– Кем же она все-таки работает? Пионервожатой?
– Нет, официанткой, – отвечает Олег.
– Официанткой?
– Ксения.
– Игорь Олегович, – пожимает ее холодную руку Кузьмин. – Олег много о вас рассказывал, даже описывал... Очень рад, очень рад... Поздравляю.
– Давайте присядем на то бревно, они еще не скоро вернутся. – Ксения садится, вытягивает ноги в узких вельветовых джинсах. – У вас в семье все мужчины носят княжеские имена?
– Да... – неловко как-то улыбается Кузьмин-старший и сам чувствует это. – Двух месяцев еще не прошло, нечто вроде свадебного путешествия?
– Нечто вроде, – отвечает Ксения. – Я буду коком.
– А папа каждый день будет поставлять на камбуз свежего тайменя, – говорит Олег, вытаскивая из сумки маленький радиоприемничек. – У него американские блесны и двести метров японской лески.
– Олежка мне говорил, что вы делаете фотоальбом о Реке...
– Да, – щелкает зажигалкой Кузьмин; его должно было кольнуть это «Олежка», произнесенное едва знакомой женщиной, даже от Ирины не всегда приятно слышать слово, которое принадлежит ему, отцу; Ксения произносит его как-то не так, по-своему; и Кузьмину хочется, чтобы подольше ничего не менялось, – они сидели вот так на высокой песчаной отмели, пили из бутылок теплый лимонад, ждали, когда вернется из города грузовик с продуктами, и болтали, глядя на воду.
В общем, такой он и представлял ее: крупная, длинноногая, высокие узкие бедра, русые пряди волос, небрежно заколотых сзади, темные глубокие глаза, широко расставленные; только нос не курносый, как казалось на карточке, которую прислал Олег, а прямой, с красиво удлиненным вырезом ноздрей, а губы... Кузьмин чувствует что-то неуловимо отталкивающее, и будто бы даже – знакомое, и старается не смотреть на ее губы. Она чем-то напоминает дьявольскую улыбку девочки из картины Феллини «Не закладывай дьяволу своей головы». Жуткая была улыбочка, не дай бог присниться.
Тяжело проползает баржа, груженная лесом; пролетают две большие кряквы.
Рассказывая о московском кинофестивале, Кузьмин снова вспоминает зиму в Среднеярске – или в каком-то подобном городе – три года назад: мутное оранжевое солнце, вкус кровяной колбасы, пыльные шкуры, должно быть, оленьи; но картина «Игра по-крупному» – лихой двухметровый негр, расправляющийся с миллионерами, которые охотились на него с винчестерами, автоматами, на вездеходах и вертолетах, – отвлекает; вскоре с холма спускается громыхающий бортами грузовик, застилая небо бурой пылью, и всем находится работа.
«Геолог Рогов», на котором научно-исследовательская экспедиция должна дойти до устья Реки, до морского порта Нижнетаянск, – крупное по речным масштабам судно. Рубка капитана, основной кубрик, задний кубрик – поменьше, отдельная каюта, камбуз, широкая корма, на которой свободно поместились две моторные лодки «Прогресс», капитанский мостик с массивным, отполированным ладонями штурвалом и давно испорченным гидролокатором. Кроме трапа – двух растрескавшихся некрашеных досок, сколоченных тонкими рейками, – все имеет основательный, надежный вид.
Поднимаясь на борт, Ксения крепко держится за руку Олега, но все-таки оступается и взвизгивает; чайки, качавшиеся в сотне метров от катера, взлетают, кружат над отмелью, снова садятся, похожие на мыльные хлопья. Из рубки выбирается капитан Михаил Васильевич Суржумцев. Откашливается всем своим грузным заспанным телом (больше недели на якоре); осматривается.
– Однако, – рявкает непокорным голосом и прочищает левую ноздрю – за борт. – Чайки на воду, жди погоду. А это еще что? – упирается он придавленным ершистыми бровями взглядом в Ксению.
– Проснись, тебя обокрали! – хлопает кэпа по плечу Олег. – Кок наш, она у тебя в списке.
– Дэ-а? – блеснув сталью зубов, Суржумцев скрывается в рубке, как в берлоге, недовольно рыча: «Баба на борту…»
Вечером ужинают в большом кубрике – рядом сидят Кузьмин, Ксения с Олегом и начальник экспедиции, заведующий лабораторией гидроэнергетики и водного хозяйства Спиридон Капитонович Попов.
– Игорь Олегович, горяченькая, – подает Кузьмину-старшему сваренную в мундире картошку и консервированную скумбрию в томате биолог Никифор Безысходных, артельщик, отвечающий за продовольствие.
– Спасибо, Никифор, – режет сало своим булатным ножом с рукояткой из полированного копытца Кузьмин.
– Сын ваш хороший человек! – всплескивает пухлыми, искусанными мошкой ручонками Никифор. – Большой человек, большой ученый! Я сразу сильно его зауважал, как увидел у нас в институте. Что за большой ученый, думаю, идет? О-о-а! Он мне первый о пришельцах рассказал. К индейцам спустился один такой странный человек, никого не убил, а спас всех и улетел обратно на каком-то дереве.
– О чем это он? – спрашивает отец сына.
– Да так, – улыбается Олег. – В низовьях Амазонки и в Полинезии индейцы во время праздников наряжаются в одежды, сделанные из соломы. Они похожи на скафандр.
Кузмин чувствует, как сытый ужин прогревает мышцы и кровь, полнит упругой силой.
Хорошо все-таки, что удалось вырваться в эту командировку. Вымотался – два фотоальбома пробил, выставку, слетал на Командоры, в Гану и в Перу, квартирный обмен, не говоря уж о вечных редакционных склоках и о больнице, в которой лежал с воспалением тройничного нерва.
Ничего не стоило набрать привычный код Среднеярска – 41182, номер дежурной по общежитию или номер рабочего телефона, да и писал Олег довольно часто, особенно первое время, но ушло из жизни что-то важное с отъездом сына. Кузьмин много думал об этом, глядя в потолок больничной палаты.
– Ну хоть убей, не могу! – морщится и швыряет на стол вилку Саша Мельников, культуристского сложения лаборант института, ровесник Олега. – Вообще консервированную не могу, а тем более в томате. Гадость.
– А если здесь попробовать, с катера? – спрашивает Кузьмин, поглядывая в иллюминатор.
– Не-е, разве мелочи для закидушек на осетра натягаете. Завтра к вечеру зайдем в какую-нибудь протоку, там посмотрим.
– Тайменя?
– Не-е, таймень ниже, за Сарандыгом уже. Здесь все больше сорная – окунь, щука…
– Тайменя потом будем ловить, – подтверждает Никифор.
– Но щучка-то приличная?
– Килограммчика на три-четыре потянет. У вас какие блесны?
Кузьмин наклоняется к сумке и опрокидывает плечом банку с водой. На столе все мокрое: «Огонек», бумага, сигареты. Вытаскивая и раскладывая сигареты, ловит на себе взгляд темно-карих глаз; зная, что лицо его в это мгновение иссиня-багровое, вспотев, чувствует вдруг к блондинке, прижимающейся к Олегу (где же он мог видеть ее раньше? Откуда знает ее?), острую неприязнь.
– У нас на простую ложку ловят, – говорит Саша, изучив блесны. – На простую столовую ложку. Только чтобы блестела как следует.
– Рыба в сибирской глуши темная, пап, – улыбается Олег. – Ей чего-нибудь попроще бы.
– И тройнички эти, конечно, не годятся, Игорь Олегович, мигом разогнет. Что вы! Нужны запаянные со всех сторон якорьки чуть не с ладонь.
Мотор рявкает – так же, как кэп Суржумцев продирает по утрам глотку, – стучат стаканы, приближаясь к краю стола. Первые же брызги в иллюминатор будят Кузьмина. Во рту горячо и сухо, глаза разлеплять не хочется.
Когда за лиственницами скрываются последние домики Среднеярска и катер выходит на фарватер, Кузьмин выпутывается из вкладыша спального мешка; опустив босые ноги на пол, закуривает. Подсохший за ночь табак горчит. Через иллюминатор в кубрик льется размыто-стеариновый свет. Сын во сне отрывисто всхлипывает, облизывает пересохшие губы. Ксения спит лицом к стене: растрепанные волосы, из-под широкого воротника-хомута виднеется длинная белая шея и ключица.
Кузьмин вспоминает вчерашнее чувство, осколок бессмысленного раздражения, неприязни; стыдно, и к стыду примешивается смутная, все нарастающая тревога. Надо срочно перебить ее юмором. Или еще чем-нибудь. Он вспоминает, как улыбалась ему мулатка, танцевавшая в портовом кабачке в Лиме. Кузьмин вздыхает, улыбается ей в ответ, торопливо натягивает джинсы, свитер. Поднимается наверх.
Солнце еще не появилось, над правым берегом небо зеленовато-желтое. Зачерпнув воды, Кузьмин поднимает ведро на борт и умывается. Холодная вода и утренний воздух взбадривают.
Он тихонько спускается в камбуз, берет «Никон» с широкоугольником и устраивается на корме.
Больше трети неба зеленеет; над полоской коренного берега растекается нечто бронзовое, но солнца все не видно. Из-под кормы, прямые, как стрелки огромных часов, расходятся к берегам табачно-седые волны.
Съемка для Кузьмина – дыхание, ходьба, то, без чего невозможно. Первым, что он запомнил в жизни, была громадная камера с мехами; детские впечатления расталкивают, накрывают друг дружку, тонут и всплывают, не исчезают лишь немецкие объективы, которыми отец гордился, ванночки, рулоны фотобумаги… Тогда уже забыли о новой экономической политике, в Москве вовсю строилось метро, мальчишки уже не бегали из кинотеатра в кинотеатр с вопросом: «А у вас Чапаев выплыл?»
С детства Игорь Кузьмин привык смотреть на все через объектив аппарата, даже если в руках его нет. Случалось это редко, главная заповедь профессионала – с камерой даже в туалет. В 1945 году семнадцатилетний фотокорреспондент молодежной газеты встречал в аэропорту динамовцев, вернувшихся с победой из Англии.
Рассветов в своей жизни Кузьмин снимал тысячи; на всех континентах, над Бенгальским заливом и Карибским морем, на Памире и на озере Рудольф в Кении. Но на Реке он рассветов еще не снимал.
Когда полоска берега высвечивается и начинают золотиться перья облаков, катер идет вдоль длинного острова, поросшего ивняком; Кузьмин ставит на объектив оттеняющий фильтр, прикидывает кадры, видит, что нужен передний план; хорошо бы пройти протокой, чтобы следующий островок обогнуть слева, – кэп Суржумцев, очень похожий на Собакевича, смачно прочищает правую ноздрю в ответ на эту просьбу, но сходит с фарватера и берет лево руля.
Солнце, огромное, белесое, поднимается, и вода за бортом становится прозрачной. Теплеет. Из двадцати кадров два-три получаются, Кузьмин чувствует это и довольный спускается в кубрик. Со света в помещении кажется темно, – из темноты Ксения как-то странно на него смотрит…
– Утро доброе, здравствуйте…
– Здравствуйте, – шепчет она в ответ, растягивая в улыбке губы. – Пить ужасно хочется. Вы мне не дадите немножко воды?
Кузьмин выливает из бидона остатки воды и через стол протягивает ей стакан. Ксения приподнимается на локте, правой рукой откидывает набок мешающие волосы и большими глотками пьет воду.
– В горле жутко пересохло, – влажные зубы Ксении блестят. – Жаль, что в бидоне так мало осталось.
– Принести еще?
– Нет, спасибо. Вы что-то снимали уже? – кивает она на камеру.
– Рассвет.
– Красивый?
– Бледноват, конечно, по сравнению с Гвинейским заливом. Но ведь Север, ночи еще белые, да и…
– Вы были в Гвинее?
– Нет, в Гане. Выставку возил в Аккру. И с Сашей Аненковым работали.
– С Александром Аненковым, политическим обозревателем Центрального телевидения?! Вы знакомы?
– Дружим. Уже много лет. Во Вьетнаме вместе были под американскими бомбами. У всех женщин его имя вызывает одинаковый эффект. Красавец-мужчина. Казанова Страны Советов. Его мемуары стали бы бестселлером – если бы позволили ему их написать. И издать, главное. Там такие женщины! Но жена его, Вика, любой даст тысячу очков форы. А он этого, болван, не понимает. Стоит лишь взглянуть на ее портрет, написанный нашим другом Петей Лагуновым…
– И художник Лагунов ваш друг?
– Близкий. Тоже любитель и любимец женщин. В Москве непременно сходим к нему в мастерскую. Икон и самоваров – на миллионы долларов! Уверен, он с радостью бы написал портрет моей невестки.
– Отвернитесь, пожалуйста, я встану.
Олег и Саша Мельников делают на корме зарядку. Саша босиком, в одних плавках. Спорят, кто больше отожмется на кулаках и на пальцах: Олег отжимается сорок, Саша – шестьдесят раз. Приседают, качают пресс, поднимают чугунный брусок.
На корму выходит Никифор; смотрит, думает и тоже вдруг сбрасывает рубаху, остается в синей майке. Тело у него щуплое, одутловатое и сплошь покрытое татуировками: птицы, рыбы, звери, какие-то северные божки, многочисленные компасы разной величины, – заблудиться Никифор не смог бы даже в самой глухой тайге.
Саша показывает Олегу и Никифору круговой удар в прыжке. Никифор бестолково кружится на месте, задирая подбородок и колено, то и дело теряя равновесие, и в конце концов Саша задевает его пяткой по скуле. Никифор не обижается, хотя больно, в узеньких его глазках блестят слезы.
– Физические культурники, ну-ка быстро картошку чистить! – зовет Ксения снизу, из камбуза.
Камбуз тесный, темный, но Ксения уже навела там порядок. Полки, столик, плита вымыты, все аккуратно разложено и расставлено; на крючках развешены выскобленные Никифором до блеска сковородки, доска с олимпийским медвежонком, чистые тряпочки и вышитые полотенца, которые она взяла из дома…
Кузьмин спустился вместе с Олегом и Сашей, чтобы помочь, но Ксения его не замечает в полумраке, или троим там нечего делать. Он проходит в кубрик и ложится. Вытаскивает из рюкзака бобину обратимой цветной плетки, вертит в руках, кладет на место. Достает свой последний фотоальбом «Москва» (захватил на всякий случай). Это второе издание – лучше по качеству бумаги и печати, внешнему оформлению, дополненное.
Черно-белые, цветные снимки разного формата, разными объективами, с разных точек – со Спасской башни и с Большого театра, с осветительной вышки Лужников и с Останкинской башни; космонавты, рабочие, актеры, врачи, свинарки, транспаранты, доменные печи, машины, сходящие с конвейеров, отправляющиеся на стройки века поезда…
Все проходит – фотографии остаются, думает Кузьмин. Есть изданные огромными тиражами альбомы в суперобложках, есть журналы, которые разошлись и расходятся по всему миру. Мгновения жизни, секунды, которые принесли тебе пусть даже мимолетное наслаждение, которым благодарен, потому что если искренне, то ничто не может с ними сравниться, – они ведь будут жить и тогда, когда сердце остановится, кровь постепенно остынет, замерзнет…
Кузьмин открывает глаза, криво усмехается. Раньше ему вовсе не было дела до того, что будет после смерти. Но в последнее время он что-то часто и одинаково стал об этом думать.
ОЛЕГ
(ИЮЛЬ 1981 ГОДА)
– Папка! Что же ты вчера не позвонил?! Мы ждали, ждали, два раза в аэропорт ездили… Филиальская машина тебя встретила? Минут через двадцать буду!
Голос у отца хриплый спросонья, но радостный. Он очень соскучился по мне. И я соскучился. Мы так давно не виделись, что я почти забыл его лицо. Это бывает с родными лицами. Закроешь глаза и можешь представить любого: одноклассника, которого не видел много лет, девушку, с которой танцевал где-нибудь в Сочи в позапрошлом году, профессора-геоморфолога, принимавшего экзамен на третьем курсе. Но родные лица – мамы, отца – расплываются, выскальзывают. Странно.
Наконец-то он приехал!
А собирался с тех пор, как я получил распределение в Среднеярск. Он был здесь года три назад, но всего день или два, проездом, и ничего не запомнил. Только памятник и трехэтажный универмаг на площади. И почтамт рядом с речным пароходством. Но все это есть в любом другом городе на большой реке – и в Сибири, и на Украине. Города перемешались у отца в памяти, как костяшки домино. Еще бы! Двенадцать, пятнадцать, а то и больше командировок в год! Но он привык. Иначе и не смог бы уже.
Я вспоминаю, как отец приезжал ко мне в армию. Это было осенью, в Карелии уже стояла зима. Мы только вернулись с учений. Мне дали увольнительную до утра. Сперва выписали до отбоя, но отец уговорил командира. Мы зашли в ресторан. Я ел. Ел, ел и никак не мог наесться. И бифштексы, и рагу, и яичница с колбасой, и рыба заливная, и солянка, и запеканка, и кофе с мороженым, и чай с тортом… Отец смотрел на меня так, как может смотреть только отец. Ночью мы лежали в номере – я на широкой кровати, отец на раскладушке, иначе он не согласился, – и разговаривали. Не было в ту ночь никого роднее нас. Чтобы понять это, надо послужить. Побегать в противогазе с полной боевой выкладкой, с ручным пулеметом. Пошагать по плацу часов пять. Почистить картошку на полк. Постоять в карауле в сорокаградусный мороз. Ничего этого, конечно, я отцу не рассказывал. Он бы обязательно красочно, раз в десять преувеличенно передал все маме.
Мы вспоминали с ним, лежа в номере маленькой карельской гостиницы, как путешествовали, сидели ночью на берегу у костра, ловили рыбу, прыгали со скал в море, зеленовато-золотистое, с ярко-голубыми медузами и просвечивающим темно-бурым дном, как праздновали Новый год в лесу… Мы вспоминали всю нашу жизнь и были счастливы. Я был так счастлив, так любил отца, так благодарен был ему за все, что спрашивал себя: не сон ли? И больно щипал… Нет, это был не сон. А отец вспомнил кошмарный сон, который видел недавно в одной из командировок: началось наводнение, Всемирный потоп, он смотрит на то место, где сидел я, но меня уже нету, зовет, идет искать, вода преследует его, и он не может уйти от нее, островок становится все меньше, меньше…
Отец уговорил командира отпустить меня и на следующий день. Было солнечно и морозно. Мы гуляли, фотографировались, два раза обедали и два раза ужинали, звонили с переговорного пункта маме… Здорово было! Я не хотел бы снова служить в армии, но хотел бы, чтобы те два дня когда-нибудь повторились. Грустно иногда сознавать, что ничего не повторяется. И никогда не повторится то дождливое утро, когда я вернулся из армии, вышел на площадь трех вокзалов… Не повторится зима, самая донжуанская в моей жизни. И лето семьдесят четвертого года, когда я поступал в университет. Тот момент, когда увидел фамилию «Кузьмин» в списке избранных. И когда мы, ставшие студентами, еще не зная ни друг друга, ни того, что нас ждет в МГУ, очумевшие от счастья, собрались в «Старте» в Лужниках, а потом поехали в центр, в Слободу… Не повторятся экзамены, зачеты, бессонные прокуренные ночи, конспекты и раскрытые, разбросанные по полу книги, тополиный пух, споры в Слободе.
Не повторится то ощущение, которое я испытал, когда летел на практику в Сибирь… Самолет шел навстречу рассвету, удаляясь от густо-синей ночи. Слева небо было салатово-оранжевым над ворсистым облачным ковром, справа розово-сиреневым, впереди – голубизна и золото, как кремлевские купола, если смотреть с Каменного моста. И вдруг – тайга… Она открылась внизу, между облаками, пылающая в утренних лучах… Никогда в жизни до этого я не видел тайгу. Наш Профессор был сибиряк и требовал от студентов любви к Сибири, преданности Сибири, будь ты хоть из Мексики. Брал нас с собой на разные комиссии, заседания, встречи, имеющие хоть какое-то отношение к охране сибирской тайги, рек, озер. В то лето, когда я впервые увидел тайгу, на летней практике после третьего курса, мы занимались исследованием русловых процессов сибирских рек и водохранилищ. Сотни километров прошли на плотах, на лодках, пешком. Уточняли прогнозы русловых деформаций, развивающихся при гидротехническом и мелиоративном строительстве, с учетом характера их воздействия на окружающую среду. Ловили рыбу. Я мечтал поймать, засолить и привезти в Москву тайменя, то так и не поймал, а Профессор вытащил рыбину на тридцать килограммов. Охотились. Охотник я был еще тот. Во-первых, слепой, как крот, а во-вторых… Во-вторых, вспомнил, как до армии, когда я учился в десятом классе, мы с отцом ездили на охоту. Я мечтал о парной лосиной печенке. Был декабрь, но под снегом еще стояла вода. Приходилось каждый раз стягивать рюкзак, развязывать, переобуваться из валенок в сапоги, из сапог в валенки. Рукавицы, тяжеленный бушлат, карабин. И все надо было делать бесшумно, быстро, потому что загонщики уже трещат ветками, кричат, – выбежит лось на мой номер, а карабин стоит у дерева, – к черту полдня охоты. Скажут, мол, правильно не хотели с собой школьника брать… То мокрый весь от пота, то ледяным ветром обдает. Лежать бы сейчас в теплой комнате на диване, слушать магнитофон, читать, смаковать бутерброд с вареньем и запивать молоком. Но лучше об этом не думать. Удобное здесь место на пригорке. А если лось за ольхой появится, не стрелять? Выстрелю, потому что отец, четвертый номер, его не увидит. Плевать, нарушу угол стрельбы. Точно под лопатку засажу. И сразу вновь жахну, чтобы верняк был. Говорят, нет ничего вкуснее парной лосиной печенки, с кровью… Тот не мужчина, кто не пробовал. Путешествовать, охотиться – вот это жизнь! Надо было хлеба взять, побольше сахару, а то два кусочка осталось. Один еще сейчас съем, а последний – когда завалим. Жизнь мужчины – шагать по снегу многие километры, дышать морозным воздухом, стоять на номере, крепко сжимая цевье карабина, прицеливаться – и бить сохатому под лопатку. Потом в избе наслаждаться парной печенкой, сидя у раскаленной печи. Слушать охотничьи рассказы.
Мне, правда, рассказать нечего. Один всего раз был на охоте, если можно это так назвать. В Светловодове на Волге. Родители уехали в Москву. Я проснулся поздно. Том валялся под столом, закинув лапы одну на другую, сладко сопел. Будить его было жалко. Натянув кеды, я вышел на террасу. Том вскочил, потягиваясь, выбрался за мной.
От него уютно пахло теплой сонной псиной. Мы выпили на двоих литровую банку молока и долго глядели друг на друга. Длинным фиолетовым языком Том облизывал курчавую квадратную мордочку. На пляж? В лес? Сухо, грибов нет, а купаться надоело. Нет, если честно, то купаться надоесть не может. Но на пляже наверняка Мишка Устинов. Он меня чуть не утопил прошлым летом за то, что я рассказал, как он обобрал возле кафе спящего пьяного. Мишку не судили, потому что тогда ему не было еще четырнадцати лет. Из милиции он пришел на пляж и за кустами пил со своими друзьями и с мужиками, поглядывая на меня. Я был с мамой и думал, что он не осмелится меня тронуть. Но Мишке плевать было на все. Никогда не забуду зверской силы рук, державших меня под водой, слепой беспомощности, холодной мертвой бездны внизу. Легкие, совсем пустые, сжались, удушье захлестнуло, я судорожно рванулся последний раз туда, где солнце, где мама, – перед глазами растеклись маслянистые, черные, но с каждой секундой бледнеющие круги, влекущие за собой вниз, вниз… Пошли в лес, сказал я Тому, Том посмотрел на дверь отцовской комнатушки. На ней висел огромный замок, но я знал, где ключи. Внутри стволы «тулки» двенадцатого калибра, густо смазанной, покрытой слоем лиловой пыли, радужно сияли. Курки тугие, звонкие. А что отец скажет? Думаешь, не узнает? Ладно, на твоей совести будет. Согласен? Том вильнул обрубком хвоста. Я разобрал и вынес двустволку в рубашке, чтобы не увидели соседи. Дошли до лесного пруда, затянутого бледно-салатовой ряской. Я подкидывал консервные банки, бил по ним, чаще промахиваясь. Том бросался с берега, не боясь, что в уши попадет вода, и, фыркая, быстро плыл, приносил мне банки. Мы прошли вдоль поля. Жарко. Отдохнем? Я стянул горячие резиновые сапоги, лег на сено, не выпуская двустволку из рук. Рядом в тени стога примостился Том. Как ты думаешь, за небом что-нибудь есть? Он вилял хвостиком и смотрел мне в глаза. Песок у меня под ногами был белый, скрипучий. Лениво ползали большие рыжие муравьи, и Том так же лениво, прикрыв глаза, наблюдал за ними. Сонно трещали стрекозы. Тут и там мелькали капустницы, шоколадницы, шмели, пчелы… Но в путь. Как американский индеец в гэдээровском фильме, я забросил ружье на плечо, указательный палец положил на спусковой крючок. Дойдя до карьера, мы свернули и вышли на поле, засеянное овсом. Из леса вылетела ворона. Начала кружить над нами так низко, что фокстерьер Том, занятый мышиными норами, разозлился на нее, зарычал, тявкнул. Не кажется тебе, старина Том, что она слишком высокого о себе мнения? Том тявкнул три раза, соглашаясь со мной. И неожиданно руки мои вскинули ружье, большой палец взвел курок, ворона каркнула – бабах! Том с лаем рванулся к лесу, где скрылась ворона. Я за ним. Провалился по колено в воду – там было болото, ветка больно хлестнула по глазам… Ворона скакала на одной ноге, отбиваясь крылом от нападавшего Тома. Перья летели, пес остервенело рычал, визжал от ярости. Том! – он застыл на мгновение, ворона отделилась от него – ду-дуф-ф!! – грохнул левый ствол, я оглох. Мимо! Ворона хлестала собаку по морде, по зубам, падала, переворачивалась. Я догнал их, ткнул ворону прикладом, – никогда не бил по живому, – она хрипло, отвратительно вскрикнула на весь лес. От крика, от крови на ее правом повисшем крыле я ошалел, ударил птицу по спине. Ворона упала, но тут же вскочила… Еще метров десять мы гнали ее – на тебе, гадина, получай! Взявшись обеими руками за стволы, я размахнулся и со всей силы точно ударил прикладом. Разбросав крылья по песку, ворона затихла. Последним умирал в ней блестящий зеленовато-черный глаз. Ни злобы, ни ненависти в нем не было. Любопытство. Ворона, казненная нами, была не вороной – грачом с большими крыльями. Постояв минут пять, я повернулся и пошел в сторону дома. Позади ковылял Том. Я натер ногу, рубашка прилипла к спине. Я был омерзителен сам себе. Расправился. На пляж не пошел, потому что боюсь Мишку Устинова, пошел в лес и расправился. Зверски, как последний, гадкий, трусливый, подлый, не умеющий даже стрелять живодер... Прошла неделя, прежде чем снова мы могли разговаривать с Томом. Но тот любопытный зеленовато-черный глаз все преследовал...
И в следующем загоне лося нет. Снимаемся с номеров, идем по просеке к Овечьей балке. Даже такой матерый охотник, как Николай Трофимыч, сказал, что сегодня непросто – из-за воды под снегом. Проваливаешься чуть ли не по пояс. И подмораживает. Хорошо вчера в бане было. Баню топить – дело ответственное, мужское. Спрашивает: по белому или по-черному, у нас тут две? Откуда мне знать? И еще он что-то говорил, но ничего почти я не понял. Казалось бы, совсем рядом с Москвой, а чужой язык какой-то. И совсем спокойно вошла, разделась его жена. У них это естественно – мыться вместе. Не топить же лишний раз. Не больше сорока ей. Красивая женщина. Хоть и родила уже троих. Одна грудь чего стоит. И бедра. Безо всякого стеснения разделась, принесла шайки из предбанника. Вам спинку не потереть? – спрашивает... Но лучше об этом не думать. Сколько нам еще до Овечьей балки? Скоро темнеть начнет. Красивый закат – рдяно-желтый. Черт возьми, все продумано в этой охоте. Таскаешься по лесу целый день, изматываешься до чертиков в глазах, и, главное, из-за чего? – из-за какого-то лося. К закату он чуть ли не врагом становится. Вогнал бы ему пулю под лопатку хотя бы для того, чтобы скорей поесть что-нибудь горячего – и в теплую постель. В балке я встаю на второй номер, потому что Игорь Вербицкий уходит в загонщики. Колотит дрыном по деревьям, свистит, улюлюкает. Отец говорил, что в квартире у Игоря медвежья шкура, чучела из кабаньих и лосиных голов. Надежный парень. Сильный. Подружиться бы с ним и вместе ездить на охоту. Настоящая охота рождает уверенность. Твердость чувства и мысли. Какого, спрашивается, черта я вспомнил сегодня о той вороне-граче? Сейчас из-за сугроба покажется сохатый. Я прицелюсь и вдарю ему под лопатку. Без страха и сомнения. Рога будут висеть у меня над письменным столом. Или над проигрывателем. А если лось не покажется из-за сугроба? Вообще мы его сегодня не загоним? Без лося я отсюда не уеду. Печенку с кровью хочу. Устал зверски, замерз... пропади оно все пропадом! А если выбежит не на мой номер? Говорят, что на охоте как на ипподроме – везет новичку. Главное, не прозевать. А вдруг кабан выбежит, секач? Откуда здесь секач? Выбежит – уложу.
Скоро стемнеет. Но минут сорок еще есть. Лось, лось... Где он выбежит? Там, в прогалине. Ног не чувствую. Спина ноет от рюкзака, шею ломит. Уже нет сил переобуваться. Валенки промокли. Все надоело! К черту! Нет, интуиция меня никогда не подводила. С маху отгадывал имя, последнюю цифру телефона, возраст. Лось будет. Загадал: если сегодня я лосиной печенки с кровью не попробую, ничего в жизни не добьюсь. Вот так. Игоря не слышно. Далеко, наверно, ушел. Сумерки. Теперь немудрено и друг друга перестрелять. Некуда сохатому деться. Вон у того пня выбежит. Точно. Ненавижу всех сохатых. Устал зверски. Есть хочу. Крови жажду! Сейчас, сейчас. Что там за хруст? Лось. Нога куда-то проваливается. Спокойно. Главное, не нервничать. Не пороть горячку. Спокойно. Вот его лопатка. Не спеши, останови дыхание. Замри. Рука затекла, ходуном ходит. Но почему он не бежит? Или не видит меня? Нет, видит. Прямо в глаза смотрит. Беги... Беги, сволочь! Глаза, глаза громадные, черно-коричневые. А тоска в них – нет, не может быть, вранье все! – как у птенца, которого мы с Томом забили. И любопытство. Не смотри на меня. Не смотри... Ты что, все понимаешь? Беги же, ну! Господи... Я поймал на мушку маленькое белое пятнышко на груди сохатого, замер – и...
КСЕНИЯ
(АВГУСТ 1981 ГОДА)
Лежа на берегу речушки, она вспоминает, как он вошел, постоял у двери, сел за первый столик. Огляделся. Вытащил из кармана сложенную вчетверо «Комсомолку». Снял очки, протер их носовым платком. Он был в синем свитере. Глаза у него были красные, кончики волос мокрые.
«Меню, пожалуйста», – сказала Ксения.
«Будьте добры, бифштекс...» Мелькнуло ощущение, что она уже слышала этот голос.
«Не советую, он жесткий. Возьмите лучше тушеную капусту с мясом».
«Хорошо. И два стакана чаю. Покрепче, если можно».
«Вы не ленинградским рейсом?»
«Нет, я из Москвы. Самолет на пять с половиной часов задержался».
Расплачиваясь по счету, он прибавил «на чай» двадцать копеек, Ксения их вернула – он покраснел, простужено шмыгнул носом. И все-таки оставил монету на столе. Через день они случайно встретились на почтамте: Олег сидел и сочинял телеграмму. Она оглянулась в дверях – он отвернулся. Вечером пришел в ресторан ужинать.
«Тушеную капусту и чай, пожалуйста», – попросил он, не заглядывая в меню.
«Капуста нехорошая, возьмите бифштекс с яичницей».
«Хорошо, – сказал он. – И чаю покрепче, если можно. Нет, лучше бутылку пива».
За столик подсел черноволосый, чернобровый парень с широкими жилистыми запястьями, ее знакомый таксист.
«Андрей Мальцев, – косо протянул он волосатую руку с вытатуированным на пальцах годом рождения – 1952. – Надолго сюда?»
«Кузьмин Олег. На три года. По распределению».
«Из Владика?»
«Из Москвы».
«А-а, – неопределенно кивнул Андрей, пробуя обнять Ксению за талию. – Ксюш, побольше что-нибудь похавать сделай, ладно? К полдвенадцатому освободишься?»
«Не знаю», – ответила она, быстро взглянув на Олега.
«Как это? – сморщил свой низкий лоб Андрей. – Как это?»
«Освобожусь», – едва слышно за воем электрогитар проговорила Ксения.
Командированные, обильно потея, выплясывали. Усатый ударник Валера, как молотобоец, яростно ковал большой барабан. Соло-гитарист Костя, в обтягивающих серебристых брюках, с прической под какую-то из последних звезд, зажмурив глаза, запрокинув голову, импровизировал.
«Опять твой приехал... – сказала Наташа Саушкина, подкрашивая на кухне перед зеркальцем губы. – А что за парень с ним?»
«В филиале будет работать. По распределению после МГУ».
«Да? Симпатичный...»
«Саушкина, интересно, а кто из мужчин тебе кажется не симпатичным? – Ксения поставила на поднос тарелки с бифштексами, быстро поправила волосы. – Толик твой еще в Улукуне?»
«В Улукуне. Говорят, с машины сняли за пьянку. Как мне все это надоело, Ксюх!..»
Андрей рассказывал что-то, поднимая локти, раскачиваясь на стуле; Олег слушал его, поглядывая на танцующих.
«...так что башли, паренек, здесь делать можно», – Андрей подмигнул Ксении, она отвернулась.
Рассчитываясь, Олег сказал «спасибо», прибавил рубль; Ксения его взяла, тоже сказала «спасибо», но почему-то смутилась.
Сентябрь в Среднеярске – начало зимы. Льдистые снежинки косо пронзали нимб от фонаря, устилали асфальт. Садясь после смены в такси к Андрею, Ксения видела краем глаза Олега: он стоял у дверей гостиницы, засунув руки в карманы, и смотрел на них.
«...Ксюш, ну че ты как эта?.. – говорил Андрей в субботу вечером. – Пойдем, а?.. Посидим, потанцуем. Мужики записи клевые достали, пойдем?..»
«Не хочу».
« Ну почему? Мы же договорились».
«Не хочу – и все. Иди один. Голова болит».
«А завтра?»
«Завтра будет завтра», – ответила Ксения и закрыла перед ним дверь.
«...Ксюш, давай серьезно поговорим», – предлагал Андрей, заехав в обеденный перерыв в ресторан.
«О чем?»
«Ну, об этом... о наших отношениях...»
«Давай», – Ксения опускалась на стул, с улыбкой складывала перед собой руки.
«Я никак в толк взять не могу, – начинал Андрей. – То ты как... ну, вроде ничего ко мне, а потом вдруг... это...»
«Ты выпил?»
«Нет. Поговорить просто решил серьезно...»
«Пойдем сегодня в кино, а?»
«Пойдем».
«А поговорим потом как-нибудь, ладно?»
Через месяц уже держались тугие морозы. По утрам было глухо, мутно, но к полудню туманы рассасывались. Снег сухо блестел на солнце.
В субботу Ксения встретилась с Олегом на почтамте, где было шумно и тесно из-за мешков, ящиков, шуб. Олег был в той же нейлоновой куртке, синем свитере и потертых джинсах.
«Здравствуйте!» – он улыбнулся и неловко, слишком сильно пожал ей руку.
«Не холодно в курточке?»
«Да я так, бегом, из института в общежитие...»
«Вы в общежитие перебрались? То-то вас не видно. Подождите секундочку, хорошо?»
Ксения получила письмо «до востребования», все заклеенное яркими иностранными марками, отправила перевод, купила поздравительные открытки. Они вышли на улицу.
«Не скучно у нас?»
«Нет, ничего... Я, правда, немного другой работы ждал. Но ничего. Скоро диссертацию начну. Люди в институте интересные».
«А мне кажется, после Москвы здесь удавиться можно с тоски», – Ксения улыбнулась, потому что стекла очков у Олега запотели и он смешно мотал головой.
«Вы бывали в Москве?»
«Два раза».
«Понравилась?»
«Понравилась. Но я бы там жить не смогла».
«Почему? Почему?»
«Не знаю... – помолчав, ответила Ксения. – А может, и смогла бы. Никогда бы не подумала, что смогу жить в тайге. Но живу».
«Среднеярск все-таки не совсем тайга, – улыбнулся Олег. – Мне так ка-а-ца...»
«Это вам только ка-а-ца».
Зашли в книжный магазин, где у Ксении была знакомая продавщица. Ксении захотелось, чтобы кто-нибудь из знакомых увидел ее с Олегом. В тепле приятно пахло новыми книгами и тетрадями, конторским клеем. Ксения купила «День поэзии». Олег купил сборник повестей Куприна и несколько плакатов на стену. Поболтали с продавщицей – о погоде, о многосерийном фильме, который показывали по телевизору. Зашли в универмаг на площади. Потом Ксения поехала на такси к Наташе Саушкиной, а Олег, сжав кулаки и пальцы ног, побежал в общежитие; нос у него уже начинал белеть.
Ночью муж обругал Наташу, сломал дверь и ушел. Растрепанная, в несвежем халате, рваных чулках, Наташа смотрела «А ну-ка, девушки!» и растирала по щекам серые от туши слезы. Ксения успокаивала, говорила, что обойдется, не первый раз Толик уходит...
«У него кто-то есть, я знаю... – всхлипывала Наташа, выворачивая нижнюю губу. – А сам орет, что шлюха. Митьку, сказал, возьмет ...и цветной телевизор, который на мои деньги...»
«Не слушай ты его, Наташ, вернется, он ведь любит тебя...»
Домой Ксения вернулась поздно вечером. Она снимала комнату в четырехэтажном панельном доме, промерзающем зимой до внутренних стен и перекрытий; никакие обогреватели не спасали. Северная стена к утру покрывалась седой бугристой изморозью. В комнате стояли платяной шкаф, диван-кровать, кресло. За стеклом книжной полки, висящей над креслом, – Пушкин Кипренского и Высоцкий с гитарой. На полу две светлые оленьи шкуры. В углу, на облезлой тумбочке – громадная, коричнево-золотисто-розовая раковина, которую старший брат привез ей из Южной Америки.
Забравшись с ногами на диван и закутавшись в плед, она распечатала письмо от брата.
«Привет, Ксюха! Извини, что так долго тебе не писал. Как ты? Не перевелась еще в «Сайсары», как хотела прошлой осенью? Не болит ли горло? Мы уже третий день в Португалии, сижу в маленьком погребке в центре Лиссабона, идет дождь...»
...После уроков Ксения садилась в автобус и ехала в театр, где тетя работала заведующей литчастью. Заканчивалась утренняя репетиция, актеры спускались в буфет, возбужденно споря поставленными голосами о репликах и мизансценах, угощали ее шоколадками «Аленка». Потом театр затихал до вечера. В грим-уборной Ксения делала уроки. Она любила наизусть учить стихи. Мама всегда читала ей перед сном Пушкина, Тютчева, Блока...
И когда приехали врачи «скорой», прибежали соседи, а тетя с серым, как дверь, лицом стояла, опустив мокрые руки, Ксения смотрела, смотрела на маму, и казалось, мамины губы вот-вот шевельнутся: «Князь у синя моря ходит, с синя моря глаз не сводит; глядь – поверх текучих вод лебедь белая плывет...»
И когда хоронили, и на девятый, и на сороковой день она твердила про себя эти слова и не могла плакать, потому что не верила, что больше мама их уже не скажет.
По узкому коридору, где пахло кожей, краской и пыльной холстиной, Ксения выходила на сцену. Под ногами скрипели половицы, в тишине их скрип казался музыкой, которая звучит на спектаклях. Замирала на авансцене – в темноте внизу блестели ряды кресел; и вдруг ей казалось – зал был уже полон, она узнавала лица, которые видела у себя в школе, на улицах города, в автобусе. Мамино лицо, слева, в третьем ряду. Вспыхивали огни рампы и слепящие прожектора; школьное платьице с фартучком превращалось в длинное темно-синее бархатное платье...
Нет, ты не хотела быть артисткой и не знала, кем будешь; но мечтала ты обо всем на свете, и больше всего о путешествиях: увидеть дальние страны и города, дома, цветы, деревья, зверей и птиц, изображенных на марках, которые ты собирала с детства, как мальчишки; счастьем было поздно вечером включить настольную лампу, раскрыть альбом, взять лупу и разглядывать каждую иностранную буковку, фрагмент, крапинку, снова и снова, или, лежа в ванной, постепенно погружаться, удаляться в золотисто-голубое, с розовыми и салатовыми бликами, то ли море, – волны с розоватой ажурной пеной, пошипывающие на прогретых камешках, перламутровых осколках мидий, пушистых мягких водорослях, где сонно покачиваются в густой соленой зелени прошитые лучами медузы, кораллы и мохнатые скалы темнеют в глубине; то ли город, жаркий, с кривыми узенькими улочками, аркадами, решетками, блестящей брусчаткой перед матово-серебряным, в зеленоватых разводах храмом, у ворот которого и у самого алтаря (ты прочитала об этом в какой-то книге) самые красивые женщины продавали чужестранцам любовь, посвящая деньги Великой Матери, – город под солнцем и звездным небом, и приближающимся, и удаляющимся звуком неведомых музыкальных инструментов, чудесных мелодий; то ли джунгли – перепутавшиеся лианы, пальмы, порхающие огромные фосфоресцирующие бабочки, парусники, серебристые принцессы, свистящие суринамские фонарницы и царственные цикады, журчащие полулунные сирфы, голубогрудые колибри; то ли горы, снежно-золотые, всегда спокойные, вечные; то ли облака, плывущие куда-то или застывшие над птицей, которая то скрывается, то вновь является; то ли единое целое: и море, и города, и джунгли, и цветы, и горы, и облака с птицей, и сама ты, случайно, по какому-то совпадению увидевшая все это, названная Ксенией, катавшаяся на санках с горы, наряжавшая елку, мечтавшая столько, сколько себя помнишь, о том, о чем никто не мечтал, что запрятано так глубоко, что и сама ты не знаешь точно – где? – лишь чувствуешь, как иногда подступает это таинственное, с розовыми и салатовыми бликами; и еще была мечта, которая оживала всего несколько раз, потому что была самой пугливой, боялась самою себя, – на сказочном острове, где всегда тепло и не нужно одежды, под пальмовыми листьями ты родишь много-много детишек, мальчиков и девочек, и все они будут красивыми, сильными, смелыми, – кто станет путешественником, кто летчиком, кто музыкантом, кто поэтом, кто артистом. Отцов ты никак себе не представляла: их вовсе не будет. Одного из мальчиков, светленького, с синими, как у его бабушки, глазами, ты назовешь Олегом. Тебе больше всего в детстве нравилось это имя.
Ты не хотела быть артисткой. Но мама, когда-то грезившая сценой, когда-то влюбленная во все, что имело пусть далекое, призрачное отношение к театру, в само это слово – «театр», мама, добрая, нежная, чуткая, которую ты любила так, как никого на свете больше любить не сможешь, мечтала, чтобы сбылось в твоей жизни то, что не сбылось в ее собственной жизни...
После десятого класса поехала поступать в театральное училище. Остановилась у тетиных друзей на Комсомольском проспекте. До этого только раз была в Москве, с мамой и папой: много часов стояли в очереди, липкие сандалии натерли ноги, потому что с утра ходили по магазинам, хотелось пить, но и за газировкой и за мороженым тянулись очереди; еще запомнился в Москве котенок, сидевший на каком-то проспекте, прижавшись к стене; в глазенках его был ужас от грохота и мелькания.
Рано утром Ксения вышла из дома. В стеклах витрин она видела высокую тоненькую девушку в белых босоножках на платформе, коротеньком белом платье, с модной стрижкой; она была очень хороша, эта девушка. Пахло влажной землей, липой, над асфальтом, покрытым теплыми сияющими лужицами, струился голубоватый дымок.
Она медленно шла к метро, то и дело останавливаясь; от запахов, звуков московского летнего утра кружилась голова; она забыла волнение последних месяцев и забыла, зачем сюда приехала. В метро на нее смотрели, а она смотрела на свое отражение в дверях и улыбалась, счастливая; потом вдруг стало так страшно, что пропустила нужную станцию и вышла на «Проспекте Маркса».
«...Девушка-а... – Снова и снова читая список прошедших первый тур и не находя своей фамилии, Ксения не сразу поняла, что обращаются к ней. – Вы... так сказать... э-э... желаете быть... артисткой?»
Голос напоминал скрип мучительно медленно открывающейся двери.
Она растерянно улыбнулась. Широко расставив ноги в мятых лоснящихся брюках, перед ней стоял необыкновенно высокий прыщавый парень лет двадцати пяти. Лицо у него было острое, птичье.
«Меня в списке нет», – тихо сказала Ксения.
«А разве это... так... важно? Список, я имею в виду».
Она пожала плечами, зачем-то роясь в сумочке.
«Поверьте мне, это... собственно говоря... не так... э-э... важно. Вот».
Он, наверное, актер, подумала Ксения. Кажется, играл недавно в каком-то телефильме. Только там был с усами...
«Мне жаль...»
«Не надо меня жалеть, пожалуйста».
«Пардон... Здесь компания неподалеку... люди все, так сказать, не последние в нашем мире... Вы... э-э... не против чашечки гаитянского кофе?»
«Не против», – ответила Ксения неожиданно для себя.
«Ну и чудненько. Кстати, моя фамилия... Кублановский».
Дом стоял в одном из арбатских переулков. По широкой гулкой лестнице с полустесанными ступенями они поднялись на пятый этаж. Кублановский толкнул пальцем незапертую дверь и пропустил Ксению вперед. В глубине квартиры гремела музыка, звенели бутылки.
«Э-э... остальные комнаты заперты уже многие годы. А-а... в той...»
«Живете вы?» – подсказала Ксения.
«М-м... в некотором роде... существую, так сказать, на фоне... вечности. Вот. Прошу вас».
Из лохматого табачного тумана возник седоусый мужчина в мешковатых джинсах, как-то странно, с вывертом приложился слюнявыми губами к ее руке; из кресла торчали одна на другой смуглые женские ноги; в углу, за жирной спиной в белой майке, темнели полузакрытые глаза с густо накрашенными или наклеенными ресницами. Стены и потолок пестрели афишами, углы были затянуты паутиной; мебели в комнате не было, кроме кресла, книжных полок и сколоченного из грубых досок круга, на котором заходился хадроком маленький магнитофон.
«У меня здесь все... – произнес Кублановский, жестом приглашая Ксению сесть рядом с собой на пол. – От Платона до наших, так сказать, современников...»
«А гаитянский кофе будет?» – спросила Ксения, опускаясь на корточки, чтобы не испачкать платья.
«Эти инсургенты... прошу прощения, его еще вчера, кажется... Или позавчера, так сказать... Вот».
Остро взвизгнув, пленка кончилась. Заговорили о театре, но не так, как говорили актеры в Белгороде. Этот (играл главную роль в двухсерийной картине, которую Ксения смотрела три раза) – дерьмо, та – (получила в прошлом году премию) – сама ничтожество, но спит с тем, этот (из МХАТа) – ублюдок, не умеющий двигаться, тот (главная роль в многосерийном телефильме) – полное дерьмо... Натужными трескучими басами читали по кругу стихи и прозу...
«Ваша очередь, очаровательная незнакомка», – маслянисто улыбнулся Ксении седоусый.
«Этот с «Мосфильма», – сказал Кублановский, – режиссер.
Ксения встала. Кублановский взял у нее сумочку.
Она чувствовала себя голой под липкими, гложущими взглядами, но дочитала стихотворение до конца, села на пол и выпила залпом вино.
«Гениально! Просто гениально! – вскочил седоусый. – Кублановский, где ты отыскал ее?! Гениально!»
Заиграл магнитофон, седоусый что-то слюняво шептал на ухо, кто-то о чем-то спорил: «Дерьмо, нет, полное дерьмо!», в углу целовались, падали бутылки. Горло стиснуло такой удушливой горечью, что ничего не хотелось, даже убирать с колена мокрую горячую ладонь седоусого. «Князь у синя моря ходит, с синя моря глаз не сводит...» Она предала маму и себя предала, свои мечты, сейчас предает, в эту секунду, и будет предавать всю жизнь...
Она вырвалась и изо всех сил, как дралась в школе со шпаной, ударила кулаком в лицо. И еще ударила, и схватила что-то с пола, размахнулась, выбежала на лестницу; и только через полчаса, сидя на скамейке возле училища, увидела пустую бутылку, крепко зажатую в руке. Рядом сидела и курила она. Верней, точно такая же, как она. Ксения видела эту девушку на экзамене и слышала, что фамилия ее Комиссарова, почти Комиссаржевская, как отметил преподаватель Катин-Ярцев. Она экзамен сдала. Звали ее Еленой. Приехала она в Москву с Сахалина, прошлым летом не поступила, год работала чернорабочей.
В кафе «Метелица» они съели мороженое, выпили шампанского. В кафе «Валдай» съели по порции шашлыка. Платила за все Елена, во-первых, на радостях, а во-вторых, на правах почти уже коренной и весьма состоятельной (по полтораста в месяц зашибала!) москвички. Их и в самом деле принимали за близняшек. Елена уговаривала Ксению остаться в Москве, через год еще раз попытать счастья, но Ксения отвечала, что для нее это никакое не счастье, а воля матери, сама же она всегда мечтала быть путешественницей.
Елена поехала провожать Ксению в аэропорт. Рейс отложили до утра. К ним подошла цыганка с четырьмя детьми, держащимися за подолы юбок (пятый сосал грудь), назвалась Василисой Петровной. Разговорились. Цыганка, беспрерывно куря трубку, предложила девочкам поспать у нее дома поблизости от аэропорта, Ксения и Елена неожиданно для себя согласились. Всю ночь Василиса Петровна рассказывала о себе, запутанно, туманно и противоречиво, и гадала им по линиям ладони, на картах, на кофейной гуще… «Девочки, мои девочки, – вздохнула цыганка под утро. – Хоть и не близняшки, а за тысячи километров друг от друга ждет вас одна судьба. Как огня, мужиков бойтесь – тех, что много старше, богатых и знаменитых. Продолжения я вашего не вижу, вот что, девочки мои…» На прощание Василиса Петровна вырвала у девушек по волоску. Прочитала заклинание.
...Ксения нащупала под диваном теплые оленьи тапочки. Пошла на кухню. Чайник кипел. Где-то в сердцевине дома водопровод хрюкал, словно подступая к горлу, издавал протяжные глотательные звуки.
Она выключила газ, сняла с чайника крышку и стала отпаривать марки с конверта. Аккуратно разложила их на бумаге. Подошла к окну. В черноте меркло, болезненно желтела одинокая лампочка; бугрился под снегом холм свалки, покосившийся сарай, проломанный во многих местах забор. Лоб немел от холода стекла, приходили жуткие мысли, но она все смотрела на улицу, мертвенно неподвижную, по которой возвращалась сегодня домой и завтра пойдет на работу. «Ночь, улица, фонарь...» Она так привыкла к кухне с закоптелым потолком, комнате, где все почти чужое, что и про себя называет это домом. Почему она тогда, после больницы, не уехала отсюда? Куда? Кому она нужна? Кому нужно то, что она скрывает и от самой себя. Не научись она этому, давно бы уже не было ее на свете. Только бы никто не жалел; она может многое вынести, только бы не жалели.
Вернулась в комнату. Перечитала письмо. В Лиссабоне третий день дождь: лиловая брусчатка, белые стены, малиновые крыши... Он есть у нее, единственный. Родной братик. Сильный, мужественный. Но и брат ничего не знает. Никто на свете не знает. И никогда не узнает.
«...Добрый вечер», – сказала Ксения, протягивая Олегу меню.
«Здравствуйте, Ксения, – он назвал ее по имени и покраснел, наверное, долго готовился. – Вот... зашел поужинать».
«Сегодня ни капусты, ни бифштексов нет. Котлеты с гарниром будете?»
«Буду, – кивнул Олег. – И чай».
На кухне она попросила положить котлеты, которые предназначались для обслуживающего персонала и их семей. Чай налила индийский, тоже не из общего чайника. Зачем? – она улыбнулась про себя, вспомнив, как он дал «на чай» двадцать копеек; почему-то показалось это трогательным.
«Можно, я п-провожу вас?» – заикнувшись, спросил Олег.
«Нет, спасибо, – ответила она. – Нельзя».
«А завтра... вы свободны вечером?»
«Не знаю».
«Может быть... мы встретимся?»
«Зачем?» – Ксения посмотрела на него так, что саму ее передернуло от этого взгляда.
«Ну... – Олег пожал плечами, разглядывая свои руки; стало жаль его, такого столичного, худого, неуместного в гостиничном ресторане, среди криков, грохота, шальных таежных денег. – В кино сходим».
«Нет, я не смогу».
«А п-по...»
«А послезавтра я работаю», – резко перебила Ксения и отошла к другому столику.
Через день он снова пришел в ресторан, но свободное место было только за столиком, который Ксения не обслуживала. Она не взглянула на него. Он пришел еще через день; Ксения попросила Наташу Саушкину обслужить его. Наташа что-то долго рассказывала Олегу, наклонившись над столиком в своем сильно декольтированном платье; он улыбался, тоже что-то говорил, поправляя очки, косясь на декольте.
«Наталья опять с новым мужиком, – сказала Ксения, садясь после смены к Андрею в машину. – Толик ее вернулся к ней, но сейчас в Улукуне... Давай проедем до набережной».
«А что такое?» – не понял Андрей.
«Просто покататься хочу», – Ксения зевнула, прикрываясь ладонью.
«Давай. А как подруга твоя поживает?»
«Какая подруга?»
«Ну, эта, с кудряшками, в серебряных штанах?»
«Костя?»
«Да, гитарист...» – ухмыльнулся Андрей.
«Дурак ты», – сказала Ксения.
Они развернулись на площади, проехали до набережной, свернули направо и остановились. Шел снег. Ждали минут пятнадцать, пока в конце улицы не увидели одинокую, похожую на колобок фигуру Наташи Саушкиной.
Ксения вдруг чмокнула Андрея в колючую щеку, неровно-радостно забилось сердце. Уже дома, лежа в темноте с открытыми глазами, подумала: почему таким знакомым показался голос москвича? Правда, только в первое мгновение...
ИГОРЬ ОЛЕГОВИЧ КУЗЬМИН
(ИЮЛЬ 1981 ГОДА)
Попов все утро проверял аппаратуру, весной полученную лабораторией из Ленинграда, – эхолот, промерный лот, нивелиры, теодолит для измерения береговых уклонов, водной поверхности – и остался доволен. За завтраком Никифор задумчиво слушает начальника, кивая и важно поддакивая.
– Наконец-то порыбачим! – вдруг вспыхивают оранжевыми огоньками его глазки. – Должны поймать, однако! Рыбы у нас в Реке много, о-о-оа!
– Ведь единственная по-настоящему рыбная река осталась, Игорь Олегович, – говорит Попов. – Вот я, знаете, в прошлом году в командировке был на Нижней Волге. Так разве можно сравнить? Ну, сом, ну, осетр, как говорится, раз в год по обещанию. А у нас! И нельма, и омуль, и ленок, и сиг, и чир, и муксун, и таймень...
– Отец мечтает только о таймене.
– Обязательно будет таймень! Помнишь, Олег, какого ты прошлым летом на Аласохе взял? Два пуда! Красавец!
– Я тогда засолил его и в Москву отправил. Он-то и заманил сюда отца.
– Очень правильно сделали, что приехали, Игорь Олегович! Пониже спустимся, красотища начнется неописуемая! Вода в горных речушках, знаете, прозрачная, как... в бассейне «Москва» прямо!
– Рыба ищет, где глубже, а человек ищет, где рыба, – изрекает Никифор народную мудрость. – Однако вкусный какой картофель, а!
После завтрака в кубрике начинается шахматный турнир. Абсолютным чемпионом становится Олег, второе место занимает Попов, а последнее – Никифор. Никифор долго не соглашается с матом в три хода, который ставит ему Ксения; говорит, что читал какую-то умную шахматную книжку и там такого не было.
За день проходят километров двести.
Перед вечером справа, на крутой лесистой Арсукчан-Хая показывается поселок Арсукчан. «Геолог Рогов» швартуется в самом конце причала, за буксиром. Кирпичные трех-, четырехэтажные дома в центре, клуб, ресторан, который ремонтируется уже третий год. В столовой и в магазине на площади пиво свежее, воздушное, не хуже пльзеньского.
– Не ожидали? – с гордостью пожимает им руки Иван Ильич, инструктор райкома партии, жилисто-энергичный, в очках, похожий на студентов, отправлявшихся под гитару за туманом и за запахом тайги. – Пиво у нас замечательное. Ниже, кстати, вы пива уже не найдете. Советую пить впрок.
Иван Ильич, заядлый спиннингист, предлагает экскурсию по поселку отложить на завтра, потому что к началу вечерней зорьки можно успеть на Вторую речку, что впадает в Реку километрах в двадцати от Арсукчана. Суржумцев недовольно кряхтит, но соглашается; через час «Геолог Рогов» взбудораживает устье неширокой извилистой речушки.
На моторке поднимаются километра на три. Саша лихо разворачивается, едва не напоровшись днищем лодки на торчащий вверх корнями плавник. Алюминиевый нос вонзается в тину. Стихает. Теплые прозрачные струи стекают с лопастей поднятого «Вихря». Вода выглаживается, снова смыкается над ней предвечерняя дремота.
В начале десятого солнце ложится на верхушки лиственниц, продольно разделяя лучами речушку. Одна за одной взлетают откуда-то из-под земли эскадрильи мошки, роятся в теплом меркнущем воздухе. Смачно всплескивает в камышах окунь, в ответ ему ухает под берегом щука, кругообразно сморщивая черное зеркало, – сердце часто бьется, лоб покрывается испариной. Кузьмин никогда не был страстным рыбаком, но раза три-четыре в год друзья вытаскивают его из замкнутого круга командировка – редакция – командировка на Валдай или в Карелию.
Торопливо сменив глубинную блесну на «Байкал», Кузьмин бросает и тут же вытаскивает небольшого крепенького окушка.
– Можно поздравить, пап? – спрашивает с другого берега Олег. Ксения стоит рядом с ним, засунув руки в карманы штормовки, и смотрит на Кузьмина.
– Малюсенький совсем... Будешь так кричать, всю рыбу распугаешь!
– Нет, Игорь Олегович, – отзывается из-за кустов Иван Ильич. – Здесь она не пугливая, не то что у вас в Подмосковье.
Ксения что-то говорит мужу; по интонации, которую доносит полированная гладь воды, по тому, как смотрит сын в его сторону, Кузьмин понимает – о нем. И делается неуютно на открытом берегу; по зарослям ивняка он проходит за излучину, к неширокому рукаву, поворачивающему направо.
Течение угадывается по едва пульсирующей жилке в середине. Кузьмин старается неслышно вытягивать из ила сапоги. Так тихо, что раздражает шуршание штормовки и постукивание грузила об удилище спиннинга. Мошка гудит и пищит вокруг головы нимбом, но лишь самые отважные решаются прорваться сквозь поле «Дэты». Хватает «Дэты» ненадолго.
Шагов через тридцать Кузьмин находит удобный пятачок, с которого и ловит в небольшой заводи до конца зорьки. Не раз случается вытаскивать одновременно двух зеленовато-лиловых окуней – на блесну и на грузило; они заглатывают тройнички всем рыбьим существом своим, и трудно высвободить крючки, проникающие в нутро, колючее и склизкое.
Но не из-за окуней забывает Кузьмин о «Дэте» и, окровавленный, пританцовывает на илистом берегу. (В заповеднике неподалеку от Баку, куда его привезли на черной «Волге», он наловил еще больше щук, и буквально за десять минут, но старался не вспоминать о той рыбалке.) Первая, самая крупная щука тянет на три девятьсот. Как шла она, вспарывала, пенила, мутила заводь, уходила в камыши, под корягу, выпрыгивала из воды, изгибаясь мощным, изумрудным в последних солнечных лучах телом! Кузьмин-таки вытащил ее, бросил в росистую траву; теперь, сидя у костра, он снова чувствует в руках выгнутое дугой удилище, басовый звон натянутой лески; глядя на торчащий из ведра кончик хвоста своей щуки, он испытывал бы почти мальчишескую радость, если бы не... строчка эта, навязчивая, как мошка: «Теперь во мне спокойствие и счастье...»
– Это что, – хрипло нудит багровеющий кэп Собакевич, сжимая в бесформенной ладони кружку. – За Сарандыгом таймень пойдет, это да! А щук-то я те где хошь, хоть в луже натаскаю. Не рыба – сор.
Вечер теплый. Клубится влажный туман. В беззвездное небо летят пушистые искры и застревают в лапах лиственницы. Пахнет горячей смолой, рыбой, почему-то арбузом. От тройной ухи, сваренной Сашей и Никифором под командованием Ксении, оторваться невозможно; стоя на коленях у костра, Ксения вновь и вновь наполняет миски.
– Нашей Реке нет на земле равных, это самая великая на свете река, на берегах которой протекла вся моя жизнь и которую теперь хотят зачем-то перегородить... – вдруг запальчиво произносит Никифор.
– Окончательно-то еще не решили, – говорит Саша, барабаня ребром ладони по колену.
– О-о-а! Все равно могут перегородить! – отхлебывает из кружки горячий чай Никифор. – Ты, Саша, еще очень молодой, не понимаешь.
– Но ведь электроэнергия нужна? – обводит взглядом сидящих вокруг костра Кузьмин; ему хочется говорить, спорить – все равно о чем.
– Конечно, нужна, – говорит Спиридон Капитонович Попов. – Нужно много электроэнергии.
– Я где-то читал, – вытерев о траву руки, Кузьмин с удовольствием разминает сигарету и закуривает, – что на одного жителя здесь воды приходится во много раз больше, чем в других районах страны, и в то же время воды не хватает.
– Да, если взять по временам года, – уныло начинает Спиридон Капитонович. – Зимой большинство озер и рек полностью промерзает, знаете. Вечная мерзлота. Рыба едва успевает соскользнуть в зимовальные ямы. Из семисот сорока семи кубических километров воды потребляется лишь половина кубического километра. Выгода от строительства водохранилищ несомненна, – необходимо накапливать воду на зиму...
– И отапливать, освещать города, поселки, буровые работы вести, добывать золото, алмазы...
– Пап! – обрывает отца Олег, но осекается, опускает голову. – Пап, это сложный вопрос и... человеку постороннему... – Указательным пальцем он прижимает очки к переносице.
– Я-то, положим, человек не совсем посторонний, – помолчав, говорит Кузьмин. – Когда тебя еще на свете не было, я столько строительств снимал – ГЭС, ГРЭС... За репортаж о канале мне присудили... да что, ты сам не знаешь?
– Знаю, – отвечает Олег.
– Кому еще ухи? – улыбкой Ксения округляет, сшивает рваную паузу. – Осталась одна миска, остальное – гуща. Никто не хочет? Тогда сама съем!
– Тут вот какое дело, – разломив о колено березовую ветку, говорит Саша Мельников. – С одной стороны – дешевая энергия, с другой – экология. Взять хотя бы...
– Энергия дешевая? – перебивает Кузьмин.
– По расчетам Гидропроекта, – отвечает Олег, – удельные капиталовложения на один киловатт мощности – мизерные. Себестоимость одного киловатта – какие-то тысячные копейки.
– Боже мой, хватит! – зажмуривается Ксения. – Нельзя весь вечер о киловаттах. Давайте о пришельцах.
– Да, – говорит Олег. – Лучше о пришельцах.
– Мне в Перу рассказывали любопытную вещь, – мгновенно переключается Кузьмин. – Древние жители Южной Америки, Полинезии и Пасхи никак не могли общаться между собой. А в письменности и в архитектуре у них много общего. На скалах Пасхи изображен бог, летящий на лунном корабле. И у египтян то же самое. И в Америке. На Пасхе есть сидящие каменные идолы. Если положить идола на спину, то он окажется в позе космонавта перед стартом.
Небо разглаживается, застывает. Камешки вперемешку с песком приятно хрустят под ногами. Дышится легко. Кузьмин проходит по берегу метров сто, сворачивает в темноту, в холодную сырость лиственниц; споткнувшись о корень, вспоминает предостережение Саши Мельникова насчет медведей и идет назад к костру.
Никифор, обхватив ручонками острые коленки, глядит в пространство. Саша рассказывает, как в прошлом году со столетним стариком-охотником они завалили медведя. Олег лежит на плащ-палатке, положив голову на колени жены, и слушает Сашу. Ксения смотрит на огонь, трудно понять, слушает она или думает о чем-то своем. В сполохах костра ее волосы отливают серебристо-зеленым. Вскрикивает в темноте птица – Ксения вздрагивает, вскидывает подбородок, блестящий от «Дэты». На кого же она похожа? – думает Кузьмин. Эти губы и особенно – глаза... Несомненно, лицо ее знакомо ему, красивое, невинное, но таящее в себе что-то такое, от чего – если всматриваться – начинает казаться, будто все вокруг, и лицо, и огонь, и глубинный мрак, и холод тайги, и Река, неподвижная, вечно движущаяся, и сам он, его сердце, мозг, жизнь до этой минуты – все окутано древним, извечным грехом, в котором тысячи поколений людей страшатся исповедаться даже себе, но на который обречены все, от младенца, кончившего жизнь еще в утробе, до гения...
Все слушают, как старик шарахнул из старой берданки медведю прямо в лоб и тот повалился замертво, чуть не задавив Сашу.
Заходит разговор о долголетии.
Саша уверен, что продолжительность жизни зависит от самого человека. Кант, например, в молодости очень много болел, и врачи говорили, что он недолго протянет. Но философ стал укреплять мускулатуру и нервишки. К сорока годам стал здоровым мужиком. Жизнь была рассчитана по секундам. Ложился ровно в десять, мгновенно засыпал. Вставал в пять. Прогуливаться выходил в семь и за тридцать лет ни разу ни на секунду не нарушил свой распорядок. Горожане проверяли по Канту свои будильники.
– Неужели? – подмигивает Олег Спиридону Капитоновичу, сидящему напротив.
– Да, это точно, – продолжает Саша. – И не только Кант себе жизнь сделал. Многие. Я читал, что ученый Пастер в сорок лет был разбит параличом из-за кровоизлияния в мозг от перенапряжения. А прожил до семидесяти трех. Ходил, работал, сколько хотел. Главные открытия сделал после сорока уже. Сам себя вылечил. Захотел – и вылечил. Самое главное, хорошо знать себя. И быть уверенным.
– В чем? – спрашивает Олег.
– Во всем. А главное – в себе. Необходимо быть уверенным в своих нервах, в своей физической силе и ловкости, а если их нет – необходимо, чтобы они были, и для этого времени не жалко. Я так считаю.
– Вот правильно! – соглашается Никифор. Ксения с Олегом улыбаются. – Ты, Саша, молодец! Мужчина!
Седые головешки по краям костра дотлевают.
Следующий день Кузьмин трясется с Иваном Ильичом на райкомовском газике по району: снимает арсукчанских шахтеров, звероферму, клубную самодеятельность...
Весь день Иван Ильич делится своими бедами и болями, которыми с Кузьминым делятся «на местах» почти все, от тракториста до секретаря обкома. Рассказывает о трудностях, которые создают сами люди, чтобы потом героически их преодолевать. Об условиях жизни оленеводов на севере района, о мотонартах «Буран», открытых, как мотоциклы, – при встречном ветре да при морозе кожа на лице горит! Прокатить бы разок инженера, их создавшего!..
Раньше, в молодости, Кузьмин слушал, записывал, возмущался, в редакции рассказывал корреспондентам отдела очерка и репортажа, если было что-то действительно интересное. Но у корреспондентов всегда хватало своих забот и тем. И постепенно Кузьмин научился, слушая, не слышать, а думать о своем или ни о чем не думать – наслаждаться природой, архитектурой... Это чисто профессиональное свойство, которое вырабатывается у разъездных, особенно фотокорреспондентов. И можно ли без него удержаться на поверхности морей, океанов информации, не захлебнуться и не пойти ко дну? Скорей всего, нельзя, думает Кузьмин, глядя в окно газика.
Иван Ильич рассказывает о борьбе, которую приходится вести партийным работникам с психологией, даже философией временности. Некоторые задерживаются в районе на два, три года, максимум на пять лет. Родина где-то там, на западе, за Большим Камнем, как они называют Урал. Или на востоке, в Приморье. А здесь – поработал, заработал и... привет. И не спросит никто, если, к примеру, стенка, которую ты сложил, вскоре после твоего отъезда развалилась...
– И заразная ведь, как чума, эта философия, Игорь Олегович! Живешь во времянке – сегодня, сейчас, работаешь, складываешь на сберкнижку, если желаешь, или гуляй, пей, спи... Снова заколачивай, неважно в конечном счете как, главное – сколько!.. И потом уматывай скорей куда-нибудь подальше. И там, на новом месте – заколачивай, гуляй, не думая о том, что было до тебя, что будет после... Трава такая есть, перекати-поле, знаете, Игорь Олегович?
– Знаю, знаю, – кивает Кузьмин, не глядя на собеседника.
– Раньше оно не так было в Сибири... Я сам из Забайкалья, из казаков. Предки мои чуть ли не с Ермаком пришли. Как жили? Здесь у тебя дед, отец, и дети здесь быть должны, что ты посеешь, то они пожнут и передадут своим детям. А те – своим... Не берем, конечно, войну, катаклизмы всякие. Мирную жизнь берем. В позапрошлом году на седьмом участке обвалилась шахта. Виновных не нашли. Где искать? В Баку? В Магадане? В Архангельске? А следствие установило, что нарушены элементарные нормы... Честных, ответственных людей, конечно, большинство. Подавляющее, так сказать. Иначе и быть не может, Игорь Олегович! Но много еще такого...
...Возвращаются Кузьмин с Иваном Ильичом поздно.
Посреди ночи Кузьмин просыпается и долго не может заснуть. Ворочается в спальнике, считает до пятисот – какой дурак это придумал?
Чудовищная духота, хотя все четыре иллюминатора распахнуты. И давление. Вечером парило, как в Москве во время кинофестиваля. Наверно, к дождю. Впрочем, кто его разберет – здешнее лето.
Где-то на берегу бренчит гитара. Поскрипывает трап, возле уха за бортом нудно плещутся волны... Советовали слонов считать, может, помогут? Девятьсот девяносто девять слонов, девятьсот девяносто восемь слонов, девятьсот девяносто семь слонов, девятьсот девяносто шесть...
Будит шепот. Неподвижно, боясь шевельнуться, Кузьмин лежит, вдавив ухо в подушку, а другое зажав ладонью. Старается дышать глубоко и хрипло, как во сне. Теперь уж не уснешь... Взмок весь, черт! Хоть бы спальник расстегнуть незаметно. Весь свет возненавидишь. Надо было во втором кубрике поселиться, а не с молодоженами. Храпел бы себе между Никифором и Сашей.
Кузьмин пробует отвлечься, что-нибудь вспомнить.
Кто советовал слонов считать? Студентка-актриса, которую он довез на машине до училища. Елена, кажется. Да, Лена, чем-то похожая на Ксению. Высокая, скуластая, с распущенными по плечам светло-русыми волосами, в короткой кожаной юбке. Она сидела рядом, закинув ногу на ногу, и курила, выдыхая дым в окно. Ободранная коленка, облупившийся лак на ногтях, торчащих из стоптанных, рваных босоножек. Кузьмин рассказывал что-то смешное, она улыбалась, не раскрывая рта. Остановив машину у ворот садика перед училищем, Кузьмин выключил зажигание, намереваясь еще поболтать, без суеты записать на всякий случай номер телефона или адрес. Начал рассказывать анекдот, но она зевнула и перебила его своим грубым, низким голосом: «Сколько вам лет?» Он ответил. «Тридцать лет разница... – задумчиво произнесла она. – Даже больше, чем жизнь. Я столько не проживу». Сильно хлопнула дверцей и пошла к училищу, где ее ждали такие же, как она, голенастые девушки и высоченные, с крупными, по-актерски, чертами лица и крупными руками, молодые парни. И не оглянулась.
Перебрав в памяти двух-трех знакомых женщин, Кузьмин оказывается на своей треугольной кухне; утро, он сидит у окна, выходящего на стадион, и пьет кофе. Ирина, в мужской клетчатой рубашке, в сабо на деревянных каблуках, стоит у плиты. Где она сейчас?.. Кузьмин удивляется равнодушию, с которым думает о жене. С каких пор? Было время, когда он мерил шагами темную кухню, сходя с ума от ревности; пробует вспомнить, как впервые изменил Ирине, желая отомстить за свою ревность, которая потом оказалась совсем напрасной, – с дежурной по этажу в какой-то гостинице; нет, с какой-то другой женщиной... Сохранился лишь вялый, кисловатый привкус утраты – чего-то никому не заметного и... невосполнимого.
Вспоминается, как целовались с Ириной на холодном, исцарапанном веселыми словами подоконнике; сверху долетали обрывки джаза, крики, окно было затянуто ветвистыми морозными водорослями и цветами, а губы у нее были... Нет, губы ее он забыл. Кузьмин на семь лет старше и чувствовал себя неуютно в компании ее друзей – студентов, споривших о Хемингуэе, который охотился тогда в Африке, о Ремарке и законе отрицания отрицания. Вспоминается, как вышагивал он по растрескавшемуся асфальту вокруг цветочной клумбы старого университетского дворика на Моховой, как много было листьев; они сыпались и сыпались с холодного синего неба, сигналы машин сливались в один по-осеннему тугой звук, над крышей Манежа сияли кремлевские купола...
Потом он сотни раз снимал их, но так, как в ту осень, купола уже не сияли.
В половине седьмого Иван Ильич кричит с берега, что борт на Бурхуктах через двадцать четыре минуты, билеты он уже взял, машина ждет за насыпью.
Бурхуктах – поселок на берегу знаменитого карасевого озера; член-корреспондент Сердюк советовал Кузьмину непременно туда слетать. А от карасевого озера недалеко до Аласохшского водохранилища, где через три дня их будет ждать «Геолог Рогов» и где, по сути, начнется научная работа.
Утро прохладное, вчерашняя духота рассеялась. Кузьмин садится впереди, Олег с Ксенией, Никифор Безысходных и Иван Ильич, не умолкающий всю дорогу (а здесь через каких-нибудь два года будет построено... а вот там, левей!..), помещаются на заднем сиденье газика. До объявления посадки успевают съесть в буфете по холодному беляшу и выпить приторного кофейного напитка.
Старикашку АН-2 трясет и подбрасывает, солнце тешит его, как пенсионера; в облака самолет входит, боязливо вжимая голову в плечи.
– Игорь Олегович! – Никифор старается перекричать рев моторов. – Легенду знаете? Две есть. Одна – Бог пролетал здесь зимой, отморозил руку и высыпал тут все свои сокровища. Богатый у нас край! Другая – решил Бог в зеркало поглядеть, да и разбил зеркало на тысячи кусочков. Красивый у нас край, однако! Пять Франций! Все есть!
Малюсенькая, как муравей, тень АНа пробирается сквозь осколки зеркала – извилистые речушки, озерца, серебрящиеся на дне аласов лужицы, задевая, но не боясь о них пораниться.
Летчик, сделав круг, виртуозно сажает самолет на поле, покрытое холмами и ухабами. Минут десять оседает пыль, показывается здание местного аэровокзала – сколоченная из досок сторожка без окон и дверей.
У дороги, ведущей из аэропорта в село, стоит сэргэ, коновязь – символ счастья и гостеприимства; сэргэ этому уже лет сто, растрескавшийся, покрытый лишайниками и мхом столб. На улице – ни души. Всюду валяются большие ржавые бочки. За полусгнившей изгородью – православные деревянные кресты, склепы, почерневшие от снега и дождя. В нижних, прибитых поперек, досках вырезаны имена и фамилии усопших. «Попов Капитон Ферапонтович», «Попов Афанасий Никифорович», «Попов Никодим Гаврилович»...
– Семья Поповых, – говорит Кузьмин, и снова ужаливает его повтор интонации; вспоминается, как прошлой осенью он бродил по Веймарскому кладбищу. Не только интонации повторяются в последние дни, но запахи, жесты, ощущения, – и это начинает выматывать. – Фамильное кладбище Поповых, – говорит он, прислушиваясь к своему неровному голосу.
– Нет, Игорь Олегович, – касается его локтя Ксения. – Наши священники постарались. Когда они крестили местное население, то давали им свои фамилии и фамилии своих знакомых, а те, на кого фантазии не хватало, становились Поповыми. Имена-то какие: Никодим, Данила...
На крыльце сидит маленькая сморщенная старушка.
– Скажите, в какой стороне озеро? – спрашивает у нее через изгородь Олег.
Старушка, высохшая, со стянутыми ко рту морщинами, не обращает на них внимания. Никифор спрашивает по-своему – старушка так же бессмысленно смотрит в пространство узенькими щелочками.
– А может быть, никто давно и не живет уже в этом селе? – траурным полушепотом говорит Кузьмин.
– Да что вы! – бодро потирая руки, смеется Иван Ильич. – Просто предупредить надо было местное начальство, а связи вчера не было. Кого-нибудь встретим обязательно.
До околицы никого не встречают. Проселочная дорога ведет дальше, через лес, и Иван Ильич предлагает пройти по ней:
– Озеро, кажется, в той стороне.
– С приемом стеклотары, однако, напряженка, – замечает Олег, кивая на пыльные груды бутылок по сторонам дороги. – Их невыгодно вывозить, пап. А на «Жигули» бы запросто хватило.
В лесу тихо, всюду белеют головки пушицы.
Впереди, между глухими стволами лиственниц, проблескивает озеро. По песку гуляют чайки, стоит йодистый запах прели и гнилых пней.
Неподалеку квадратный кривоногий мужичок в армейской ушанке и прожженном ватнике распутывает сеть. Улыбчивое, очень смуглое его лицо перевязано платком. Никифор заговаривает с ним; Никифор волнуется, выступая в роли толмача, но кое-что удается разобрать.
Игнат Еремеевич Попов работает разнорабочим в рыболовецком совхозе; сейчас зубы болят, бюллетенит, а все совхозные на собрании, обсуждают планы и разное. Из Москвы в Бурхуктахе очень давно никого не было. Очень, очень хорошо! Игнат Еремеевич едет ставить одну сетку и проверять другую – никто из гостей не хочет своей рукой вытащить знаменитого бурхуктахского карася, которого очень уважают все начальники?
– Я хочу! – вдруг делает шаг к воде Ксения.
Плоскодоночка Игната Еремеевича меньше надувной лодки и требует врожденных способностей к эквилибристике. Он бросает в нее сетку, двухлопастное длинное весло и, легко приподняв, сталкивает на воду. Олег берет жену за руку, но Ксения вырывает руку, упрямо вскинув подбородок.
– А я хочу! – стряхивает она босоножки на песок.
Вытаскивая жирного карася из ячейки, она наклоняется, упирается коленом в борт лодочки – визг, крик «мама!» рвет дремотную тишину, ржут в ответ кони неподалеку. Олег швыряет сумку, бросается вперед, но, увидев, что Ксения с помощью Игната Еремеевича встает и вода едва ей до колен, останавливается; улыбаясь, она медленно бредет к берегу, выжимая руками волосы, футболка липнет к телу...
Она видит, что Кузьмин ее фотографирует, но не сутулится – наоборот, кажется, запрокинув голову, подставляет всю себя солнцу и двухсотмиллиметровому телевику... Позже, в избе Попова, Кузьмин старается встретиться с Ксенией взглядом, но она смотрит на Олега.
– ...Доробо, капсе, здравствуйте, гости дорогие! – вносит в комнату блюдо карасей жена Игната Еремеевича, полная женщина лет сорока. Она еще что-то говорит, щербато улыбаясь.
Караси запечены на шампурах, со всеми внутренностями. Сметана жирная. Попов почти не ест и Никифору не дает; рассказывает, помогая себе и толмачу мимикой не по-северному живого лица, о старике, своем однофамильце Григории Иннокентьевиче, задумавшем соединить два небольших озерца, одно из которых пересыхало, и за несколько лет прокопавшем пятнадцать километров! Озеро сейчас самое чистое, самое теплое, самое богатое; больше шестисот тонн солнечного, замечательного – начальники зря не похвалят! – карася может дарить людям в один год! Утка и рыба жирней, чем на других озерах, личинки, водоросли – питательней. Говорили, что был старик Григорий Иннокентьевич не в себе, – кто знает?
– Такие дела, – высыпает на блюдце Ксении голубику из банки Олег, взглянув на отца. – А вы знаете, что если построят ГЭС, то уровень основного водохранилища, когда оно соединится с Аласохшским, будет на три метра выше уровня озера? Затопит озеро, со всеми его личинками.
Никифор долго переводит. Игнат Еремеевич улыбается, ожидающе заглядывая Олегу в лицо, – пошутил? Но Олег жует карася и маслеными пальцами складывает на край тарелки прозрачные косточки.
– Не может того быть, – качает головой Игнат Еремеевич. – Как так затопит? Сколько лет уже люди карася ловят. Нет, неправда. Старик один копал, простой лопатой, день и ночь копал, чтобы людям... Не-е-ет... Раз начальникам нравится карась, значит, не затопят, – уверенно уже хлопает ладонью по столу Игнат Еремеевич. – Да и в другие страны, я слышал, отправляют нашего золотистого.
Потом Игнат Еремеевич велит жене привести детей – фотографироваться. Пятеро сыновей и четыре дочки. Самой маленькой, Марфеньке, полтора годика. Хорошим бы получился этот снимок: Ксения, с мокрыми, блестящими на солнце волосами, в рубашке Олега, сидит, прислонившись спиной к бревенчатой стене; а на коленях у нее расплывшаяся в беззубой улыбке Марфенька тянется ручонкой к ягодке.
Выходят из дома, когда солнце садится, мошка гудит, неистовствует. Так же безлюдно, и космическая тишина. Так же сидит на крыльце старушка, только на плечи ей накинули байковое одеяло.
– Совсем глухая, – говорит Игнат Еремеевич. – А красавицей, однако, была. Из-за нее и уехал мой отец из Бурхуктаха. Из-за нее отца нашего – председателя сельсовета – чуть не застрелили. Красавицей была Аграфена Дормидонтовна.
Переночевав у председателя сельсовета, позавтракав карасями в сметане, выходят из поселка. Дорога сухая, плотная. Не жарко и не холодно – хорошо. Приятно смотреть вперед, поверх стены елей на голубое звонкое небо.
Километра через три дорога сворачивает влево, к другому поселку, стоящему на берегу одного из притоков Реки. Иван Ильич, сориентировавшись по компасу и по крупномасштабной карте района, говорит, что к Аласохе – прямо, никуда не сворачивать. Дальше идут по топи, огибают маленькие темно-коричневые озерца, ручьи; идут по песку вдоль густого ельника.
Солнце блестит, уходит под облака и снова печет. Над болотцами вибрируют тучи мошки. Мошка жужжит, гудит, стрекочет, ввинчиваясь в ушные раковины, в нос и в рот. На вкус мошка пресно-кисловатая. Иван Ильич входит в ельник. Там сумрачно, застойно, сыро. Ни звука, кроме истеричного воя мошки и хлюпанья, повизгивания резиновых сапог.
Сперва Никифор Безысходных шутит, что с его фамилией они обязательно заблудятся. Потом Олег запевает строевую: «Через две, через две зимы, через две, через две весны отслужу, отслужу, как надо, и вернусь!» Иван Ильич, то и дело сбиваясь с ноги, перекидывая с одного плеча на другое трехлинейку, которую одолжил у председателя, фальшиво подпевает Олегу. Потом все вместе затягивают «По диким степям Забайкалья».
Ксения молча идет впереди. Кузьмин с кофром, прибавляющим в весе через каждый километр, – сзади. Олег все время порывается взять у отца кофр, но отец не отдает, говорит, что это привилегия фоторепортера, и тащит сам, черный от пота и мошки. У Олега в рюкзаке громыхают приборы, которые не легче фотоаппаратуры.
Искусанное мошкой, опухшее солнце устало висит над тайгой, когда они выходят наконец к водохранилищу.
Живут на берегу, в полуразрушенной пятистенке. Олег с Ксенией спят на чердаке, остальные внизу; у каждого своя комната, сквозь стены виднеется небо и пролетают целые дивизии комарья. Спасение только у огня. Вечерами за домом разводят костер, варят уху и коптят рыбу.
Рыбы немного. За целую зорьку удается поймать на спиннинг лишь несколько небольших щук и окуней. Если бы Никифор не захватил с собой небольшую капроновую сетку, пришлось бы есть раз в день. Ни тайменя, ни муксуна, ни осетра нет и в помине.
Олег с Никифором работают. Нашли плоскодонку, заколотили дыры, подсмолили и с утра уплывают, не обращая внимания на протесты Ксении, далеко от берега, к торфяникам и островкам.
Они изучают распределение донных грунтов – берут пробы, делают съемку. Измеряют насыщение воды кислородом. Определяют ветровой режим водохранилища. Составляют примерную схематическую гидрологическую карту района...
Километрах в семи от того места, где стоит пятистенка, – небольшая деревушка. Олег с Никифором плавают туда, расспрашивают жителей о том, что изменилось после наполнения и расширения водохранилища. Привозят парное молоко, которое выпивает Ксения, потому что больше никто молоко не любит.
Она с утра до вечера загорает на песчаной отмели.
Кузьмин снимает, а больше читает роман без начала, который нашли за печкой.
Приходит «Геолог Рогов», и они пересекают водохранилище; Олег говорит, что с прошлого года многое изменилось и необходимо побывать на другом, южном берегу – Спиридон Капитонович соглашается с Олегом.
Гроза, лиловые молнии, ливень звенит, грохочет по черной воде. Судно жмется к берегу, усыпанному совсем еще свежим плавником. Много низко наклонившихся над водой деревьев, берег весь изрыт, изжеван, исколот небольшими заливчиками.
Кузьмин спрашивает у сына, где маковка церкви, о которой тот говорил. Олег в ответ что-то мрачно бормочет. Кузьмин не переспрашивает, он – «человек посторонний».
Потом Олег объясняет, что на гребне водосливной плотины установили надстройку и повысили НПГ – нормальный подпорный горизонт, то есть уровень. Увеличили мощность, но загубили очень много леса, сельскохозяйственных угодий, пастбищ... Во всяком случае необходимо будет позвонить в Среднеярск.
Олег говорит, что в прошлом году, после летней экспедиции, они написали докладную в филиал по поводу создания на Аласохшском водохранилище искусственных пляжей, – водохранилище расширялось, и это бы закрепило рельеф берегового склона. Пляжи гораздо дешевле других берегоукрепительных работ. Но им ответили, что лишних денег нет и вообще это никому не нужно, так как Аласохшское водохранилище «не относится к крупным», а заполнение его почти уже закончено. После этого была осень с сильнейшими ураганными ветрами, дождями, потом зима и весна с мощным ледоходом. В том месте, где Аласоха соединяется с водохранилищем, на стыке, во время ледохода, как рассказали жители поселка, образовались громадные заторы, потому что вскрывалась Аласоха по течению, с севера на юг. А в мае эти горы льда резко растаяли, и тут еще НПГ повысили...
– Берег весь размыло, разбило, – говорит Олег. – Максимальная величина отступания бровки в глубь материка за этот год – пятьдесят пять метров! Это многие гектары земли, тысячи кубометров ценнейшей лиственницы! А ели сколько... Ель почти сразу гниет. Образуются бескислородные, мертвые зоны, в которых ничто живое не может существовать. Уже около тридцати процентов площади ложа заилено. Ил черного и темно-коричневого цвета. Какой уж там муксун! Какой таймень!..
– Я могу поговорить с Сердюком, если он уже в Среднеярске, – предлагает отец. – Что-то ведь можно еще сделать? И с секретарем крайкома…
– Не знаю... Не надо ни с кем говорить, я сам. Разберемся.
В двадцать один сорок «Геолог Рогов» проходит Ильин перекат – пересекает Полярный круг. Это записывают в судовом журнале. Ветер тянет с юго-востока, влажный и теплый; облака розовые, но не крупные, мягкие; чайки возле коренного берега садятся на воду – к хорошей погоде.
Саша Мельников вызывает новичков, Ксению и Кузьмина, на корму и по традиции окатывает водой; Кузьмин пытается объяснить, что уже бывал в Заполярье, но его никто не слушает, хохочут, колотят чем попало по пустым ведрам и корыту; в кубрике тем временем артельщик Никифор готовит стол.
Потом Ксения, переодевшись в черный обтягивающий свитер с открытым воротом, поет под гитару, читает стихи Блока и кого-то из современных.
Суржумцев-Собакевич просит есенинское, о том, как споткнулся о камень. Она помнит это стихотворение. Читает тихо и просто:
Все живое особой метой
отмечается с ранних пор.
Если не был бы я поэтом...
...На глазах у кэпа слезы. Он встает и выходит. Неслышно прикрывает за собой дверь.
У Кузьмина начинает болеть голова. Ночью он вышагивает по палубе и курит, твердя про себя – это отвлекает, – что бросит: без пяти двенадцать закурит, а ровно в полночь швырнет окурок в воду...
Спустившись по лестнице в кубрик, он глотает из банки рассола и снова выбирается, шатаясь, на корму. Сидит в моторке, курит, курит, и каждая затяжка, каждый удар сердца – вопрос: «Где? Где же он мог видеть эти губы? Слышать голос? Видеть эти глаза?..»
Темно-бурая холодная вода пенится на кильватере, выпрямляются проволочки далеких берегов; остальное пространство заливает громадное светлое небо.
ОЛЕГ
(СЕНТЯБРЬ – ДЕКАБРЬ 1979 ГОДА)
Прошло немного времени, но Олегу казалось, что полжизни назад он стоял на площади перед Среднеярским аэропортом, рядом с пустой бочкой из-под кваса, ждал автобус или такси и подумывал, не вернуться ли в Москву.
Низко провисало небо, набухшее холодной мутной влагой. Лежало на крышах бараков, на жидких деревцах за дорогой. Воздух был застойно-холодный, как будто никогда здесь не появлялось солнце.
Подошел автобус. Вяло, неплотно закрылись двери. Тронулся, выкатил с площади на дорогу, сонно подвывая в неживой тишине, покачиваясь на ухабах. То и дело останавливался и угрюмо подбирал стоявших вдоль разбитой дороги пассажиров – узкоглазого небритого мужичка с мешком, старушку, школьниц. Люди в автобусе почти не разговаривали. Лишь изредка что-то невнятно бубнили, позевывая.
Олег сидел у окна, держа на коленях сумку и рюкзак. Спать не хотелось, хотя в самолете не спал ни минуты.
Он не умел спать ни в автобусах, ни в поездах, ни в самолетах. Теперь, когда летел в новую жизнь, смотрел на близкие звезды, потом на рассвет, на бескрайнюю бугристую степь облаков внизу, думал обо всем на свете, мечтал о женщинах, которых будет множество, прекрасных, щедрых, но будет и одна, та самая, о которой он мечтает, сколько помнит себя.
В Москве осень только начиналась, блестели под теплым дождем астраханские арбузы, виноград, сливы, – здесь, в Среднеярске, уже заканчивалась. В пологих кюветах, устеленных прелыми ноздреватыми листьями, темнела вода. На деревьях листьев не было. И самих деревьев почти не было, – редкий кустарник, кривые хилые стволы, бессмысленно торчащие по обочинам.
Где же тайга? – уныло думал Олег за каждым поворотом, вспоминая профессорские рассказы о Среднеярске. Где вековые ели, лиственницы?..
...Институт был закрыт. Сторож красноречиво дал понять из-за двери, что ничего не знает и знать не хочет. С чемоданом, рюкзаком и сумкой Олег отправился через весь город в гостиницу. Быстро темнело и холодало. Черные тучи, казалось, хотят вдавить безлюдный город в землю, расплющить его.
В холле гостиницы «Сибирь» было светло и шумно. Мест не было. Администраторша, полная блондинка с пластмассовыми бигуди, зевнула Олегу в лицо и отвернулась. Подошел капитан-артиллерист; с третьего раза администраторша ответила ему, что не глухая, сказано – нет, значит, нет и не будет: конференция...
«Что же делать, девушка?» – спросил сзади еще кто-то.
«Я уже восемнадцать лет не девушка, – ответила администраторша. – Я вам серьезно говорю, молодые люди: до воскресенья ни одного места не будет».
Олег опустился на диван, где два офицера играли в дорожные шахматы. Хотелось помыться, сменить носки, съесть кусок горячего мяса. Хотелось почитать и потом заснуть в теплой чистой постели. Входили и выходили из гостиницы мужчины, бритые, бородатые, в ватниках, в пальто, в полушубках, широкие, с грубыми лицами и грубыми громкими голосами.
Скверно было на душе. Никогда еще он не оказывался в таком положении, так далеко от дома, где все чужое. Холодное. Враждебное. Хоть плачь. Олег подумал о том, что был бы здесь отец, все бы устроилось. Отец, отец... Папа. Он сейчас чуть ли не на другом конце земного шара. А ты здесь. Один. И три года впереди. Больше, чем в армии. Три года в этом городишке. Бараки, избы, четырехэтажные панельные дома, как верх архитектурной мысли и цивилизации. Кинотеатр «Звезда». Памятник. Универмаг. Олег взглянул на администраторшу; сонными, невидящими глазами она смотрела в стену, снимая бигуди.
Он встал, подошел к газетному киоску. Купил вчерашнюю «Комсомолку» и отцовский журнал за прошлый месяц, надеясь увидеть там родную фамилию. Пролистал от начала до конца, но, как назло (отец публиковался почти в каждом номере) – не увидел. Одно к одному, подумал Олег. Все плохо. Но крепко сжал рот, напряг плечи и бицепсы – так он включал мужество и выдержку. Надо было что-то решать...
«Парень! – через полчаса окликнула его блондинка. – Слышишь, парень! Ты, ты – в очках! Поди сюда... Конференция послезавтра открывается, бронь, но прилетели еще не все. Сам-то с запада?»
«В каком смысле?»
«С запада, спрашиваю?»
«В общем-то да. С запада».
«Не с Украины, естественно?»
«Нет, из Москвы».
«Геолог, что ли? Ладно, что с тобой делать. Заполняй. Трехместный устроит?»
«Конечно!» – обрадованно вскрикнул Олег.
«Детский сад...»
«Спасибо вам огромное!»
«Ладно, ладно. Полста шесть будет номер. А «спасибо» на хлеб не намажешь».
Олег поднялся в номер, принял душ. Переоделся и спустился в ресторан.
«Меню, пожалуйста». – Официантка, положившая перед ним на скатерть меню в вишневой обложке с золотой вязью «Сибирь», не была похожа на остальных; скорее, ее можно было принять за студентку.
«Будьте добры, бифштекс...» – начал Олег и почувствовал, что почему-то волнуется, – после бессонной ночи, наверно.
«Не советую, он жесткий, – сказала она, глядя к себе в блокнотик. – Возьмите лучше тушеную капусту с мясом».
«А-а, проходите-проходите, – директор института вышел из-за стола, энергично пожал Олегу руку, – Данилов. Садитесь, пожалуйста, как долетели? Как вам наша погода? В Москве небось лето еще?»
Это был небольшого роста сорокалетний мужчина, стриженный под бобрик, румяный, в подогнанном по его полуспортивной, ладно округлившейся фигуре сером костюме. Все в его внешности было ладно и подогнанно: ухоженные полубачки, выбритый подбородок, воротничок рубашки, узенькое обручальное кольцо.
И на столе был порядок, только необходимое. Рассказывая о задачах института, о коллективе, в котором Олегу предстояло работать, Данилов по очереди вытаскивал из высокого стакана уже отточенные карандаши и снова точил их. Грифели ломались, стружка ложилась на бумагу аккуратной волнистой ленточкой.
– Стальная деталь, которая годами великолепно работает в условиях Украины или Кубани, становится хрупкой, как стекло, в Якутии или на Таймыре. В итоге мы наносим себе серьезный ущерб, ибо машины живут в несколько раз меньше, чем могли бы, если бы основные детали делались из специального хладоустойчивого металла. Истратив дополнительные тысячи, мы сберегли бы миллионы – это не мои слова. Это слова академика Лаврентьева. Из-за несоответствия применяемой техники требованиям Севера, из-за транспортной неосвоенности территорий и других причин общая сумма годовых народнохозяйственных потерь – огромна...
Часто прерывали телефонные звонки. Директор просил прощения. Разговаривал неодинаковым тоном, но со всеми негромко, дружелюбно, начинал и заканчивал шуткой. Улыбка у него была располагающая; Олег скоро поборол волнение, но не мог понять: какое отношение к его будущей работе имеет то, что рассказывает директор?
С женой Данилов говорил так, будто они приехали в Среднеярск в свадебное путешествие. Сообщил, что в кабинете у него новый сотрудник из МГУ, Олег Игоревич Кузьмин, человек очень молодой и очень симпатичный, не разучившийся еще краснеть.
И все в тот день были к Олегу расположены.
Женщины в отделе, в коридорах, в курилке улыбались, с любопытством посматривали на него, многие казались привлекательными. Заведующий отделом пошел с ним обедать. Рассказывал о себе, о работе, о том, как попал в Среднеярск. Ученый секретарь Никита Саввич Головня таежным басом поинтересовался у Олега, не охотник, не рыбак ли он. Провел по отделам и лабораториям.
«Морозы, понимаете, зверские, – трещит и лопается все к чертовой бабушке! – широко улыбался Головня. – И жара летом случается, как в Конго. Континент. Весной за сутки поверхность какой-нибудь стены нагревается днем до сорока – пятидесяти, а ночью охлаждается до минус двадцати! Мощная солнечная радиация, прозрачная атмосфера. Вот и думаем: как строить, из чего? И еще. Топливо здесь чуть ли не на вес золота. Завозить приходится издалека, по Реке, по зимнику, вертолетами. А расходуется оно гораздо быстрее, чем на западе. Не по-хозяйски часто расходуется...»
Зашли в лабораторию отдела газовых гидратов. За перегородкой, среди мензурок, колб, всевозможных склянок, сидел худой, морщинистый, волосатый человек в растянутом свитере. Что-то нагревал на газовой горелке и записывал в тетрадь.
«Алексеич!» – окликнул его Головня.
Алексеич бросил хмурый взгляд, молча опустил голову.
«Алексеич, что как неродной, ей-богу! – усмехнулся ученый секретарь. – Говорил же тебе Данилов: будь проще – и люди к тебе потянутся. Покажи-ка вот человеку свои льдышки... Олег Кузьмин, из Москвы к нам по распределению. Хороший парень. Рекомендую, как говорится. Покажи ему свою надежду человечества».
Алексеич выключил горелку, закрыл тетрадь. Выбрался из-за стола. Он был почти на голову выше Олега. Молча вышел из комнаты, вернулся со стаканом воды. Поставил стакан на стол. Снял с полки металлический ящичек, вытащил из него пригоршню льда. Взял пальцами кусочек, бросил в стакан. Громко шипя, вспенивая воду, газовый гидрат мгновенно растворился. Бросил второй, третий... Потом выплеснул воду, убрал ящичек и вернулся за перегородку.
«Хоть бы объяснил человеку», – пробасил Головня.
«А что объяснять? – голос у Алексеича оказался неожиданно тонким, крикливым. – Через полсотни лет эти льдышки заменят газ, нефть и уголь. Нечего тут объяснять. Все ясно».
«Мрачный ты тип, Алексеич, – сказал Головня. – Ладно, трудись...»
Олега посадили у окна, из которого был виден весь Среднеярск, – институт стоял на холме. Теперь у него был свой рабочий стол, пахнущий лаком и клеем, с запирающимися на ключ выдвижными ящиками – первый в жизни, если не считать домашнего письменного стола, отцовской гордости, громадного, старинного, принадлежавшего якобы известному ученому прошлого века.
Отправляя после первого трудового дня телеграмму домой, Олег был счастлив.
Гнетущее впечатление от Среднеярска Олег вспомнил лишь однажды, с улыбкой, когда было шумно, накурено, жарко; с новыми друзьями он обмывал свою первую в жизни зарплату.
Проснувшись на следующее утро, долго лежал в постели, прислушиваясь к воскресным голосам общежития; думал о том, как хороша все-таки абсолютно самостоятельная жизнь за многие тысячи километров от дома, от родителей. От себя, прошлого. В Сибири, где люди и отношения простые, ясные. Настоящие. Без притворств, без надуманного. И ты зависишь сам от себя. И все зависит от тебя: работать честно и упрямо, по-сибирски, идти к цели, не сворачивая, не отклоняясь и не уклоняясь. И, конечно, не сгибаясь. Ты прилетел сюда, несмотря на сопротивление «материалов» – вопреки продуманной, начертанной без тебя линии твоей жизни (аспирантура, кандидатская, работа на кафедре спокойная и не пыльная, и недалеко от дома, от библиотек, театров, выставок; потом и докторская, главное, тему найти позаковыристей, чтобы никого и ничего конкретно не касалось, а так, вообще), несмотря на то что все и вся были против, ты прилетел и докажешь, что человек многое может. Очень многое. Пусть другие ищут себя и не находят, сомневаются, хнычут. Пусть разочаровываются, утрачивают иллюзии. Ты будешь работать день и ночь. Будешь пробивать, отстаивать. Не сдаваться. И победишь. Чувствуешь, что, как бы трудно, пусть невыносимо, ни было, в конце концов победишь.
В комнату грозились подселить еще одного молодого специалиста из Ленинграда, но тот не приехал. Вторую кровать вынесли.
Олег купил в универмаге настольную лампу, полулитровую кружку для чая, занавески, маленький, в виде цыпленка, будильник. Ставил ровно на семь, в пять минут восьмого уже прыгал перед раскрытым окном, вращая руками.
Много раз в жизни он обещал себе регулярно делать зарядку. Бегал по утрам кроссы, – в Москве они жили рядом со стадионом, обливался холодной водой по пояс, как в армии, или даже принимал ледяной душ. Но терпения хватало ненадолго, максимум на месяц.
Олег прыгал, хлопая в ладоши перед грудью и за спиной, приседал на левой, на правой ноге и на обеих, вращал головой, туловищем, доставал руками пол. Он давал себе слово здесь, в Сибири, не признавать никаких оправданий слабости и, если даже очень не хочется, делать то, что нужно. А зарядку делать нужно – не для наращивания мускулов, как в детстве, а для того, чтобы всегда быть в форме, быть работоспособным. Все – ради работы.
И как здорово, говорил себе Олег, отжимаясь шестнадцатый, семнадцатый раз, что он понял: работа – главное, в работе – смысл жизни. Двадцать три, двадцать четыре...
В Среднеярске его рабочий день будет состоять из двух частей – в институте и дома. Дома он будет преодолевать недостатки своего образования. Громко звучит: Московский государственный университет... Но кто хотел, тот брал, и столько, сколько хотел.
После армии Олег с вожделением набросился на учебу, просиживал в читалке, до закрытия конспектировал и переписывал все лекции. Отец записал его в Ленинку. Олег отказывался ради нее от студенческих загулов и от многого другого. Три курса сдавал экзамены на «отлично», получал повышенную стипендию.
Но постепенно, уже после сибирской практики, после того, как его научный реферат занял на городском конкурсе первое место, был опубликован в «Вестнике» и ректор МГУ поздравил его, – постепенно Олег не то чтобы устал, зазнался или начал разочаровываться в своей будущей профессии, но как-то... задумался, отвлекся.
Во-первых, на то, чтобы переварить предательство друга и любимой девушки; во-вторых – мама с отцом в очередной раз окончательно решили разводиться, надо было доказать, что они неправы...
Да не это все главное. Накатываются порой, как долгие мутные волны, состояния в жизни, когда спрашиваешь себя: а зачем? ради чего? ну и что? – и все то, что раньше имело определенный продуманный смысл, вдруг затуманивается; и хочется что-то изменить, остановить или вернуть, а что? – не ясно; ты бродишь бесцельно по улицам, ни о чем не думаешь и думаешь обо всем; а еще замечаешь, что вода в Москве-реке темная, вздувшаяся, что кончается осень и тебе на год больше, чем прошлой осенью; и хоть занял твой реферат на конкурсе первое место, но Галуа-то в этом возрасте уже не было на свете...
Мутная, со щепками, мусором, волна отхлынула лишь к следующему году, к пятому курсу; но не совсем, должно быть. Во всяком случае сыграла роль в выборе места работы после диплома. Повлияла и на диплом: все были убеждены, что Олег получит «отлично», но он едва-едва вытянул на «хорошо». Профессор бы расстроился, если бы не лежал в это время со вторым инфарктом.
Читать, думать, конспектировать, говорил себе Олег теперь, в Среднеярске. Библиотека в институте неплохая, что-то можно будет выписывать из академической, что-то из Москвы. Надо четко определиться с диссертацией. Все курсовые работы были посвящены проблемам воздействия на окружающую среду крупных равнинных водохранилищ. Эта тема всю жизнь занимала Профессора и досталась Олегу по наследству. Лучшего, чем Среднеярск, места для практической работы нет. Нижне-Сарьякулшская ГЭС, недавно построенное, еще не до конца заполненное Аласохшское водохранилище, предполагаемая гигантская гидроэлектростанция на Реке, разговоры о возведении которой становятся все настойчивее с каждым годом, – все рядом.
Так что надо присесть на дорожку, думал Олег, окатываясь ледяной водой по пояс, – и в путь. Будем действовать, как говорит отцовский знакомый художник Лагунов. Будем действовать! Разберемся! – как говорю я.
В институт Олег приходил без десяти девять. С тех пор как Данилов уволил нескольких сотрудников, никто не опаздывал. Перед книгой, в которой отмечалось время прихода и ухода, выстраивалась очередь. Книгу вела полная, всегда сонная немолодая девушка Зоя, младшая научная сотрудница. У нее был каллиграфический почерк, за который директор ее очень ценил. Сам он был на месте уже в половине девятого, бодрый, румяный, пахнущий одеколоном.
«Ну, что там у нас, Зоинька?» – спрашивал он ровно в девять, выглянув из своего кабинета.
«Все, Николай Григорьевич», – отвечала Зоя.
«Прекрасно, – говорил директор, потирая руки; и – секретарше: – Соедините меня, пожалуйста...»
Рабочий день начинался.
В обязанности Олега входило: сполоснуть и наполнить свежей водой графин; полить цветы, стоявшие так высоко, что женщинам дотянуться было трудно; оторвать листок настенного календаря; позвонить или сходить в соседнюю лабораторию, где работал такой же молодой специалист, договориться, кто будет занимать очередь в столовую; если не было каких-нибудь особых распоряжений начальства, например, с другими молодыми сотрудниками перетаскивать стулья и столы из конференц-зала на втором этаже на лестничную площадку третьего этажа, потом обратно, или приводить в порядок институтский архив, или красить пожарный щит, то по заданию заведующего отделом Олег сочинял письма на английском и дословно переписывал отмеченные красным карандашом абзацы каких-то странных научных сочинений об износе деталей стандартной техники на Севере.
У сочинений не было ни названий, ни авторов. Напечатаны они были давно; бумага пожелтела, была сухой и ломкой, некоторые страницы подгорели по краям, будто их вытащили из костра. На вопрос, какой смысл в этой его работе, заведующий отделом (отдел хладостойкости машин и конструкций, к которому прикрепили Олега, в принципе с его специальностью не имел ничего общего, но директор обещал со временем перевести в лабораторию гидроэнергетики и водного хозяйства) слегка похлопывал по плечу, снисходительно улыбаясь, отвечал, что молодому специалисту сперва надо оглядеться, понять, что к чему, зачем и почем.
«Я учился после войны, время голодное было. Пошли с приятелем вагоны разгружать. Не помню уже, с чем были мешки, но тяжелые. Приятель из деревни – неторопливый такой, обстоятельный. Меня это злило. Схватил я мешок – бегом, второй – тоже бегом, третий... Через три часа надорвался, заработал грыжу. Приятель без меня вагоны разгрузил и потом на эти деньги мы жили, обедали...»
Олег стал оглядываться. Он заметил, что многие в институте похлопывают друг друга по плечу, посмеиваются, разговаривают как-то странно, полунамеками, на полутонах, так, как в первый день с Олегом беседовал директор Данилов, отношение к которому в институте тоже было каким-то половинчатым.
Заметил, что самые активные часы работы института – с девяти до двенадцати. Стучат двери, на лестницах, лестничных площадках, в коридорах шаги, голоса, упругие, динамичные фразы, с юмором, но по существу – так показалось Олегу. У всех в руках папки с бумагами, ватманские листы, взгляды целеустремленные, шеи и плечи напряжены. За беспрерывно открываемыми и закрываемыми дверями можно было видеть, как кто-то пишет, кто-то подсчитывает на калькуляторе, поднимает или кладет телефонную трубку, разговаривает, прикрывая трубку ладонью, одновременно делая пометки в блокноте, общаясь с кем-то в комнате...
В такой атмосфере Олег и мечтал найти себя, но со своими конспектами был как бы ни при чем.
После двенадцати институт затихал. Сперва четвертый, потом третий, второй этаж, на котором были кабинеты директора и его замов. По-прежнему переносили из комнаты в комнату какие-то бумаги, папки, перебрасывались фразами, но все медленней, тише; шеи и плечи расслаблялись, в лицах появлялось выражение легкого утомления, которое снималось небольшим, последним перед перерывом на обед перекуром.
Директор не курил, но к курению относился лояльно. Для этого на каждом этаже, в обоих концах коридора, были расставлены буквой «П» скамейки, посередине урна с водой, в углу у окна кадка с фикусом до потолка, из которой уборщица каждый вечер выковыривала окурки и ругалась на каком-то северном наречии.
Услышав голоса в курилке, выходили почти все курильщики этой стороны этажа. Не спеша рассаживались, закидывали ногу на ногу. Доставали из карманов сигареты, спички и зажигалки. Давали прикурить соседям, прикуривали сами, жадно затягивались, как будто не курили столько – по выражению одного из лаборантов, – что уши распухли.
Продолжался разговор, начатый во время первого перекура, причудливо ответвляющийся от тибетской медицины и экстрасенсов к дому отдыха в Новом Афоне, филиалу кубка страны по футболу, программе телевидения, завариванию кофе, новому анекдоту, бегу трусцой, квартирному вопросу...
Потом кое-кто прикуривал от одной сигареты другую.
До обеда оставалось немного – пора было занимать очередь в столовую, потому что на раздаче работала одна пожилая женщина Зина. По традиции, очередь занимали самые молодые, остальные постепенно к ним присоединялись. Выстраивались в колонну по четыре. Шутили, потирая руки, в предвкушении бульона с фрикадельками, котлет, если день был не рыбный, компота из сухофруктов или киселя. Совместными усилиями добивали начатый в одной из лабораторий кроссворд, – толпились здесь и лидеры, мгновенно называющие летучую мышь из шести букв, науку о вымерших растениях, порт в Мозамбике и героя любой оперы.
Дверь открывалась, – столовая туго набивалась звоном подносов, вилок, которых почему-то всегда не хватало, возбужденно-голодными голосами.
«Побольше сметанки, Зиночка, если можно!»
«Нет, нет, подливки совсем на нужно, как дочка себя чувствует?»
«Зиночка Егоровна, очень прошу, без жира там кусочек, а?»
«Зин, поподжаристей картошечки, немного, но поподжаристей».
Заканчивался обед в половине третьего, без четверти три. А когда Зина заболела, прислали хорошенькую девушку из училища, то и к четырем не все успевали пообедать.
Директор ел дома, в столовую на четвертый этаж поднимался редко. Он не любил без особой надобности выходить из кабинета, потому что в любой момент могло позвонить начальство.
«А почему бы не рассказать о том, что творится в столовой, директору?» – спросил у завотделом Олег.
Тот похлопал его по плечу.
«Можно, – согласился. – Но кто расскажет? И потом, ты убежден, что это что-нибудь изменит?»
«Не убежден... Но хоть попробовать».
«Дерзай. Молодым везде... Я, как ты догадываешься, об этом не знаю. Мне наша столовая нравится».
В тот же день Олег пошел к Данилову. Директор был занят и принял его через неделю.
«А-а, проходите, проходите! – он вышел из-за стола, энергично пожал Олегу руку. – Кузьмин, если не ошибаюсь? Пополнение из МГУ... Ну, как на новом месте? Как наши первые морозы? Это еще не морозы, это еще, можно сказать, Ташкент, – погодите, вот декабрь будет... Одну секундочку. – Данилов вызвал секретаршу, велел передать шоферу, чтобы ждал у выхода через четыре минуты. – Как работа? Непросто на новом месте, да еще без опыта, вдали от дома... Я сам, когда поехал по распределению, с трудом привыкал. Работа – единственное средство для того, чтобы как можно быстрее втянуться, стать в коллективе своим. Складываются отношения потихоньку? Не все сразу... – приподняв мизинцем голубой манжет, Данилов покачал головой. – Через двенадцать минут я должен быть в крайкоме. Ну, заходите, если что понадобится, – директор крепко пожал Олегу руку. – Да и так, поболтать заходите, когда время будет. Договорились? Всего вам доброго».
«Я вообще-то насчет с-с... – торопясь, Олег начал заикаться, – с-с-столовой хотел, там...»
«Насчет столовой? – директор стоял уже в дверях. – Кто-то мне уже говорил... Хорошо, вернемся к этому вопросу завтра. Договорились?»
На другой день и на следующий, в пятницу, директора в институте не было. В понедельник с утра Олег сидел в приемной.
Данилов принял его перед обедом. На этот раз не встал, из-за стола не вышел.
«Да, слушаю вас».
«Я по поводу столовой, – сказал Олег, напрягшись и поборов волнение. – Дело в том, что Зина...»
«Зинаида Егоровна», – поправил директор.
«Да, Зинаида Егоровна заболела. Вместо нее работает девушка из училища, одна, и не успевает... Огромные очереди, нервотрепка. На обед уходит очень много времени, которое... в общем, вместо того чтобы работать, люди стоят в очереди».
«Что вы предлагаете? Только конкретно».
«Я не знаю, но...» – растерялся Олег.
«Вы не знаете?»
«Может быть, дополнительно взять кого-нибудь на раздачу?»
«Кого?» – взглянул на него директор.
«Ну, работницу или двух... Хотя бы на время. На два часа в день, например. Это сэкономило бы сотни человекочасов, мы с ребятами прикинули на калькуляторе».
«Прикинули?»
«Да, посчитали».
«С какими ребятами?»
«Ну... А что, это так важно?»
Директор помолчал, поставил в стакан отточенный карандаш, взял следующий, начал его точить. Грифель сломался. Вошла секретарша, спросила, примет ли директор начальника опытного участка.
«В сущности, ведь ничего неважно, молодой человек, – задумчиво полуулыбнулся директор. – Вообще инициатива ваша похвальна. Только знаете... Все мы когда-то изобретали велосипед. Некоторые даже Америку открывали. Ничего, это пройдет. – Совсем смягчившись, Данилов встал, похлопал Олега по спине, пожал руку и у дверей заговорщицки полушепнул: – Открою вам маленький секрет. Неизмеримо больше пользы институту и науке в целом приносит не тот сотрудник, который часами сидит возле кабинета директора, а тот, который пусть негромко, незаметно, но добросовестно работает на своем рабочем месте. А насчет столовой – подумаем. Всего вам доброго».
Отрываясь от конспектов, Олег смотрел в окно. Пробовал читать, но сидевший напротив и беспрерывно что-то писавший завотделом поднимал глаза, напоминал, что здесь все-таки не читальный зал, а НИИ.
Заходил замначальника сварочной лаборатории треста «Северовостокхимстроймашпроммонтаж», спрашивал, когда наконец отправят на утверждение рекомендации по режимам сварки. Завотделом отвечал, что все на столе у Данилова.
Заходила девушка из месткома, собирала деньги на чьи-то похороны.
Звонили с автосборочного завода, просили данные по испытаниям, показатели ходовой части и системы электрооборудования. Завотделом сажал на телефон Олега, раскладывал перед ним таблицы и графики, а сам выходил покурить. Олег читал, как пономарь, все, от начала до конца.
После обеда мгновенно темнело. Темнота была тяжелой, густой, снег, с конца сентября уже плотно прижавший дома, улицы, дорогу, не разбавлял ее. Звезд и луны не было видно за черными тучами. Олег смотрел в окно и думал о том, что завтра стемнеет еще раньше, а в остальном день будет похож на сегодняшний.
Однажды утром из окна автобуса Олег увидел официантку ресторана «Сибирь». Она стояла возле ограды детского сада и смотрела, как детей выводят на прогулку. В толстых шубках, перевязанных ремешками, валеночках, шапках, дети шли парами, держась за руки, переваливаясь, как маленькие пингвины.
В первые дни официантка привлекла его внимание непохожестью на других.
Увидев ее у ограды детского сада, Олег испытал ощущение, напомнившее укус комара. Только где-то внутри. Промелькнула мысль, что она замужем, дети, может быть, двое... Не завершившись, мысль потянула за собой другую, о том, что постоянно думал, может быть, подсознательно, о русоволосой официантке с большими, грустными, как показалось тогда в ресторане, глазами. С редким и красивым именем Ксения.
Перерабатывая отчет об испытаниях гидроусилителей рулевого управления, глядя в столовой на симпатичных девушек и женщин, Олег вспоминал Ксению. В Среднеярске она родилась? приехала с родителями? с мужем? кем муж работает? сколько лет детям? как их зовут? почему он о ней думает?..
В субботу они едва не столкнулись в дверях почтамта. Олег покраснел. Разговорились. Прошлись по проспекту, заглянули в книжный, где у Ксении была знакомая продавщица, в универмаг на площади. Постояли на автобусной остановке, автобуса не дождались. Было морозно и солнечно. На ветвях деревьев и на пушистых ресницах Ксении поблескивала изморозь.
Вечером Олег лежал на кровати, пил из кружки чай и слушал, как стучит сердце. Оно стучало не так, как обычно стучит от крепкого чая. Хотелось поставить кружку, отложить детектив, одеться и поехать в «Сибирь». Он не знал, ее ли смена, можно ли туда попасть в такое время и что он там будет делать... Пока сомневался, наступила ночь.
Официантка Наташа, в коротком, как будто она из него выросла, туго обтягивающем платье, наклонившись, что-то рассказывала. Пронзительно выла гитара-соло, тень ее хозяина извивалась Змеем Горынычем на задней стене ресторана. Хохотали, чокались сидя и стоя, курили, пили, спорили...
Ксения обслуживала все столы вокруг, кроме того, за которым сидел Олег. Она ни разу не взглянула на него. Неужели он обидел ее тем, что предложил сходить в кино? Абсурд какой-то. Или он просто физически ей неприятен. Длинный, в очках, краснеет, заикается...
Он отвык здесь от женщин, хотя каждый день видел их в институте, разговаривал с ними. О чем? О какой-то муре. Ей нравятся такие, как Андрей Мальцев, таксист с татуированными руками...
Через несколько дней Олег увидел Ксению на проспекте. Она шла под руку с Андреем. Потом – в его машине, снова на почтамте. Она Олега не замечала. На почтамте он почти подошел к ней, но в последний момент не решился заговорить и больно ушибся коленом об угол скамейки.
Как-то утром, чистя зубы в ванной, понял, что просыпается и засыпает с мыслями о Ксении.
И через месяц Олег конспектировал труды по износу давно не существующей техники, прерываясь, чтобы потаскать стулья, столы, съездить на склад за какими-нибудь приборами, с другими молодыми и не очень молодыми специалистами поработать денек на овощебазе.
По-прежнему он занимал очередь в столовую. Преуспел в разгадывании кроссвордов, и за это его уважали некоторые сотрудники, особенно две-три сотрудницы института – судя по взглядам и по тому, что слишком часто за день их приходилось встречать в коридорах.
По-прежнему он ждал, когда директор переведет его в лабораторию гидроэнергетики и водного хозяйства, где было свободное место.
Надоело вместе с завотделом изучать достоверную информацию о работе автомобилей, думать о том, о чем месяц назад не имел никакого представления, – как установить лебедку на буфере, утеплители, двойное стекло? Как быть с непригодными для работы на Севере рамами, рессорами, дисками, коробками передач? Как создать справочно-информационный фонд поломок в условиях низких температур?
Надоело переписываться с туго соображающими партнерами, выискивать каждое слово в техническом словаре. У фирмы закупили партию мощнейших автосамосвалов. После небольших – двадцать пять – тридцать тысяч километров – пробегов полетели передние оси. Выяснилось, что для их изготовления использовался недостаточно хладостойкий материал. Были и конструктивные недоработки. Фирма почти согласилась, что некоторые конструкции машин недостаточно надежны для Севера, но потом потребовала дополнительных подтверждений того, что они эксплуатировались правильно и вовремя проходили профилактику. Дополнительно подтвердить это и на русском языке было бы непросто, тем более на чужом.
«Слушай, – говорил Олег лаборанту Саше Мельникову, когда после работы они ехали на автобусе в центр, – я здесь уже больше двух месяцев, но никак не могу понять... Одни постоянно в курилке, разговаривают про экстрасенсов, про отпуск или кроссворды разгадывают возле столовой. А других вообще не видно. В первый день Головня показал мне лабораторию отдела газовых гидратов. Там Алексеич, длинный такой, знаешь, с усами, в свитере, Эйнштейна чем-то напоминает?»
«Десятников Филипп Алексеевич».
«Я его с тех пор так ни разу и не видел в институте».
«Он вообще не вылазит из лаборатории. И болеет часто. С этим делом... – Саша звучно щелкнул несколько раз по горлу указательным пальцем. – Вышибут, скорей всего. У них с директором нелады... Десятников – выдающийся мужик. Из Ленинграда. Но потом, не сейчас...»
Саша рассказал Олегу о том, кто что делает и кто ничего не делает в институте, об экспедициях по рекам и озерам края, в которые каждый год ходят сотрудники его лаборатории гидроэнергетики и водного хозяйства. На восьмидесятый год планировалась экспедиция по реке Аласоха и водохранилищу.
Аласохшское водохранилище построили недавно. Оно было еще не до конца заполнено, режим его был неустановившимся. Строительству предшествовала борьба, в которой – Олег знал – принимал участие и Профессор. Не столько против Аласохшской ГЭС и сравнительно небольшого водохранилища выступали ученые, сколько против одной из крупнейших в мире гидроэлектростанций на Реке, – о строительстве гиганта говорили еще в шестидесятые годы.
Профессор доказывал, что громадная ГЭС противопоказана Реке, большая часть русла которой приходится на вечную мерзлоту. А такую гидроэлектростанцию, как Аласохшская, надо бы строить выше, в горах, и, конечно, не на такой богатой во всех отношениях, прекрасной реке, как Аласоха. Рядом было по крайней мере еще три подобных, менее богатых реки. Но быстрей, легче, экономически выгодней было строить на Аласохе – и построили, мало заботясь о будущем.
Водохранилище еще не успело заполниться, а нельмы, муксуна, тайменя, которыми славилась Аласоха, стало гораздо меньше. Бровка берега отступала в глубь материка быстрее, чем рассчитывали. Падал лес, местность заболачивалась...
На другой день Олег пошел к ученому секретарю. Тот обещал напомнить Данилову насчет перевода в другую лабораторию. Что же касается летней экспедиции на Аласохшское водохранилище, то тут все сложнее. Надо пробивать. Почему? Потому что каждую такую экспедицию надо пробивать. Директор в этих экспедициях не видит смысла. Институт своим флотом не располагает, приходится просить в филиале. А в филиале всего несколько подходящих для этого катеров, из-за которых постоянная грызня. Но надо пробивать, как пробивали в прошлые годы. Нет ничего невозможного. И не откладывать, понимаете, до тех пор, когда рак на горе свистнет, а написать заявку прямо сейчас. И утвердить у Данилова научное обоснование экспедиции, которое членкор Сердюк обязательно потребует.
«Попов Спиридон Капитонович, завлабораторией гидроэнергетики и водного хозяйства, сейчас в длительной командировке, – сказал Головня. – Вот ты и займись научным обоснованием».
Олег обрадовался почти так же, как в тот момент, когда увидел фамилию «Кузьмин» в списках поступивших в университет.
Работать приходилось по вечерам и по выходным. Партнеры согласились поставлять новые кожухи и передние оси, но решили прислать целую роту своих специалистов, и это потребовало дополнительной переписки. Завотделом неизвестно откуда приносил все новые и новые, еще более пыльные труды, которые Олег должен был конспектировать и переписывать. И стулья иногда надо было потаскать для разминки.
К середине декабря Олегу казалось, что он был на Аласохе, – настолько явственно сквозь графики и формулы, когда окна библиотеки были заполнены морозно-колкой чернотой, виделись шумящие на ветру, отражающиеся в воде лиственницы, ели, сыпучий белый песок в тени на откосе, плеск рыбы в камышах и мах крыльев птицы под облаками... Но Олег знал: лирика никому не нужна. Нужны факты. А фактов почти не было, влиянием Аласохшской ГЭС и водохранилища на окружающую среду еще никто почти не занимался.
Из института Олег выходил усталый. Но усталость была приятной – кое-что все-таки получалось.
Часто он возвращался в общежитие не кратчайшим маршрутом, но подолгу ждал экспресс, идущий к универмагу и гостинице. Бродил по проспекту, по площади, в центре которой уже установили елку; напряжением бицепсов, мышц спины и шеи старался не дать сорокаградусному морозу побороть себя.
Армейский полушубок, к которому мама пришила подстежку из гагачьего пуха, ни разу еще не подводил, но сапоги явно не были рассчитаны на среднеярские морозы. Давно Олег собирался купить если не торбаса, то хотя бы высокие ботинки из оленьей шкуры. Но не мог собраться и каждый вечер рисковал отморозить пальцы на ногах. Нетрудно было отморозить и нос. Многие среднеярцы заматывали лица шарфами. Олег ходил как истый таежник, как ученый секретарь Головня: не то что лицо, даже шею лишь слегка прикрыв шарфом, а уши шапки опуская в самых крайних случаях.
Олег удивлялся, что так долго не заболевает. В Москве бы давно валялся с температурой. Среднеярск – это не Москва, говорил он себе, изо всех сил колотя ногой об ногу, заглядывая в зал ресторана через щелочку между шторами и в который уже раз сомневаясь: зайти или отложить на завтра?
У входа по вечерам бушевала толпа, и поэтому оправданий себе искать было не нужно; и Олег откладывал, заходил в гостиницу погреться, перед тем как бежать на автобусную остановку или прямо в общежитие.
«Коля!» – как-то раз окликнул его разговаривавший с блондинкой-администраторшей соло-гитарист из ресторана.
«Вы ошиблись».
«Серый?»
«Нет, – Олег. А...»
«Точно-точно, Алик! Помнишь, в Москве, на Чернышевского? Костя Шиповников...»
Прошлой весной Олег видел этого Костю в Москве, в Слободе; о чем-то разговаривали, кажется, даже спорили о музыке. Прическа и брюки у Кости были другие, но манеру говорить – с придыханием, светлые глаза с поволокой, бескостные, идеально ухоженные женские руки Олег вспомнил.
Оба обрадовались. Стали перечислять общих знакомых, набралось человек семь.
Костя родился в Подмосковье, в Загорске. Потом с родителями жил в Хабаровске, почти окончил музыкальное училище. Подрабатывал на югах. Три года летал в Москву, поступал в консерваторию. Прошлую зиму играл в ресторане «Урал», там познакомился с ребятами: с Леней Болотиным, с Нечаевым, с Максимом Горычевым... В Слободе на Чернышевского был раза три. Однажды гуляли там несколько дней подряд, заблудился и никак не мог выбраться.
«Как здорово, слушай, встретиться в каком-то черт его знает... Среднеярске! Это просто гениально, слушай! Давно здесь? Я тебя вроде видел у нас в кабаке месяца два назад, а? Я у друзей, неподалеку, а ты где?»
«В филиальской общаге, знаешь? Заходи, отдохнем хоть. Вспомним... У меня сейчас дело срочное, но вечерком как-нибудь забегай, попозже, заметано?»
«Заколото, заметано, обязательно приду! – Улыбка у Кости Шиповникова была счастливая и такая же мягкая, как его рука. – Ты ужинал?»
«Да, только что».
На следующий день, к обеду, Олег почувствовал, что заболевает. Взял у Зои каких-то таблеток, проглотил, но лучше не стало. Дотянул до конца рабочего дня, чтобы не отпрашиваться. Добрался до общежития, в аптеку зайти сил уже не хватило.
Разделся, лег. Ломило кости, болели глаза. Немного согревшись под одеялом и полушубком, задремал.
Очнулся ночью. Температура была очень высокой. Встал, запер дверь на ключ. Подошел к окну. Босым горячим ногам был приятен холод пола. Где-то капала вода. За стеной скрипела кровать.
Взял с подоконника кипятильник и кружку. Очень хотелось горячего, потому что снаружи все горело, а внутри колотил озноб. Пожалел, что запер дверь. Не подумал. Замок неприятно лязгнул. Из-под двери дуло. Сунул ноги в тапочки, вышел в коридор.
Нагромождения перевернутых тумбочек, шкафов, колясок. Запах гуталина, кислой капусты. Умывальник в другом конце. Шагов тридцать.
Шел медленно, держась за стену и шкафы. Окно в конце коридора опускалось и поднималось. Как поплавок.
Набрал воды. Пошел назад.
Опустил кипятильник в кружку. Воткнул штепсель в розетку. Лег. Ждал минут десять, укрывшись с головой. Встал. Кружка была холодной. Электричество отключили. Лег, накрылся.
Когда согрелся жаром своего дыхания, захотелось плакать.
Проснулся от запахов горелого. Электричество включили, кипятильник сгорел. Хотел встать, но кружилась голова. Кровать медленно падала, падала...
Вцепился в нее, чтобы не разбиться. Дверь бесшумно отворилась. Вошла мама. Села на кровать.
Сидела.
Положила руку на лоб.
Рука была холодной.
Приоткрыл глаза – мамы в комнате не было. На потолке в углу прилип шмоток снега.
Снег был грязный.
– ...Да.
– Там какой-то Костя звонит, подойдете?
– Одну секунду... Нет. Скажите, что... что сплю еще.
– Еще? Восьмой час вечера уже...
– Тогда скажите, что дома нет. Уехал.
– Что-нибудь нужно?
– Спасибо, нет. Ничего.
В субботу утром, когда лампа и карниз блестели от солнца, Олег лежал, глядел в потолок и думал о том, сколько еще проживет.
С четверга он ничего не ел и выпил лишь кружку холодной воды. Есть не хотелось. Пить – совсем немного. Температура по-прежнему была очень высокой. Тридцать девять, может быть – выше. Олег думал, справится ли его организм без помощи, сам. Это было даже интересно, и думал он об этом как-то отвлеченно; температура, слабость притупили все чувства, в том числе и страх.
Ему хотелось вспомнить что-нибудь хорошее. Но в мозгу ничего не задерживалось, мелькало и топло, булькало.
Незаметно возникла мысль, что ничего не изменится, если он сейчас умрет. Возьмет и умрет. Наступит вечер, ночь, следующий день. Опять вечер... дней через пять – семь хватятся. Позвонят в Москву. Завотделом или Головня. Отца, как всегда, не будет дома. Мама... Возьмет трубку. Так-то и так... Жаль ее. Но не умрет же она от этого. Привыкнет. Прилетят сюда. Или как делается в таких случаях? Интересно. Прилетят, скорей всего. Мама, конечно, будет настаивать... Неужели настаивать? Слово какое-то странное: настаивать... Настойку настаивать... О чем я думал? О какой-то настойке... Да, пить все же хочется. Когда в детстве болел гриппом или ангиной, отец заставлял много пить. Компот, морс клюквенный, сладкий чай с лимоном... Сейчас бы глоток горячего сладкого чаю с лимоном. Ли-мо-о-он... Тоже смешное слово. Все слова смешные, если вдуматься. Но о чем же я думал до этого? О лимоне. О Лермонтове. Почему о Лермонтове? Потому, что вчера я приехал в Пятигорск, нанял квартиру на краю города, на самом высоком месте, у подошвы Машука... со школы еще помню. А дальше там – что-то про грозу... Люблю грозу в начале мая, когда весенний первый... весенний первый... Весна сейчас или лето? Или осень? Унылая пора... Но почему Лермонтов? А-а! Вовсе не потому, что я не ездил в Пятигорск. Лермонтов погиб почти моим ровесником. А Галуа давным-давно уже не было. И Добролюбова, кажется. Самое главное – умру я. И никому от этого ни холодно, ни жарко. Московские друзья меня уже забыли. Да и всегда им было наплевать. Так же, как и мне, впрочем. Каждый думает только о себе. О себе. Все эгоисты. А великие люди – эгоисты в сто крат больше, чем обыкновенные. Заурядные. Как я. Да, я обыкновенная посредственность, если к двадцати шести годам не успел сделать ни фига. Все эгоисты. Нет ни дружбы, ни любви. Какая там любовь! А мечтал ведь, верил, честное слово: с самой прекрасной женщиной на острове или в какой-то неприступной крепости я, Кузьмин Олег, кроме нас там никого, я ее раб, исполняю все желания, а за это она позволяет мне иногда целовать край ее платья, ласково улыбаясь, гладит по голове... смешно – обхохочешься. Вот лежу, смотрю в потолок, жду смерти. И не верю ни в дружбу, ни в любовь. Ни в черта, ни в Бога. «Все люди – враги». Нет, может, и не враги. Просто наплевать всем друг на друга. «Каждый умирает в одиночку». Что-то слишком много названий. А что остается? Ничего не остается, кроме названий. Названий, званий. Звать, рыдать, топтать, стонать, метать, дышать... Бессмысленные все какие-то слова. Так зачем же вообще я живу, живу еще до сих пор? Какой смысл? Хрен его знает... Вечный, идиотский вопрос о смысле жизни. Зачем я о чем-то еще думаю? То же самое я уже думал, спрашивал: зачем думаю? Когда? Давно. И много раз. Уже не вспомню когда? Хотя нет... Была ночь, мороз, синий лес и темно-синее звездное небо... Неужели правда я умру? Нет, не может быть. Почему? Вполне. Тогда идет оно все к черту! Все, все, что было, даже самое хорошее и светлое. Ничего не останется! Хоть бы одна скотина вспомнила, что есть на свете такой Олег Кузьмин. И ему плохо. Очень плохо. И жалко его. Он хороший. Он честный, добрый... иногда... Родной, со всеми родинками, каждым волоском, ногтем... Никому не нужен. Никому. Ну и пусть. Накроюсь с головой и буду лежать до тех пор, пока не умру.
Олег накрылся и заплакал. Оттого, что все-таки не хотелось умирать, хотя и не оставляла мысль, что перестанет болеть голова, спадет температура, станет тепло или прохладно; никак... никак...
Когда стемнело, часов в пять, в дверь постучали. Олег подумал, что в соседнюю. Постучали громче. Еще громче – деревянной колотушкой по темечку.
«Да», – отозвался еле слышно.
«Алик, открой, Алик, слышишь, это я, Костя».
«Да, сейчас».
В руках у Кости Шиповникова была большая матерчатая сумка. Он поставил ее на табуретку и стал выкладывать коробки, банки, свертки. Внизу стояла большая белая кастрюля. Костя поднял крышку – пахнуло тушеным мясом с картошкой и капустой.
«У тебя здесь тарелка какая-нибудь есть или миска?»
«На подоконнике посмотри там. За занавеской... Если мне, то я не хочу. Откуда это все? Почему?»
«Выпьешь аспирин, чтобы сбить температуру, спазмалгин от головы и поешь. Надо. Ты смотри, тут даже свежий огурец! Вот это я понимаю! А потом чай с лимоном и с медом. Духотища у тебя здесь. Выйдешь, я проветрю. Вилка-ложка есть? Да, вижу. Ты мне вот что скажи. Когда ты успел с нашей Ксюшкой познакомиться? И не только познакомиться, а... Я звонил тебе сюда, сказали, что лежишь больной второй день. Пошел на кухню, чтобы попросить что-нибудь у девчонок. Ксюшка случайно услышала. Это все она тебе. Огурец из личных запасов директрисы. Ешь, пожалуйста, Алик. Слушай, а кипятильник твой не работает. Пойду попрошу у кого-нибудь. А ты ешь. Через не хочу ешь, надо».
КСЕНИЯ
(АВГУСТ 1981 ГОДА)
Лежа на берегу речушки, она думает о том, что прошло уже полтора года с тех пор, как начиналась самая счастливая в ее жизни весна света. Вспоминает, как под моторами
АН-26 покачивалась и сверкала облитая солнцем тайга. Небо всюду было ровного, атласно-голубого цвета, а солнце – цинковое.
Ксения смотрела в иллюминатор, Олег читал краевую газету, где было опубликовано большое интервью с директором их института. Данилов рассказывал о работе отделов и лабораторий, больше всего – об отделе хладостойкости машин и конструкций, о выгодных контрактах с фирмой, о молодежи отдела; называл и Кузьмина.
В Сарандыгский район Олег летел в командировку на испытания. Ксения решила лететь с ним в последний момент, хотя уговаривал он ее почти месяц. Собраться толком не успела, лишь отпросилась на неделю у директрисы и бросила в сумку кое-какие теплые вещи.
Зима была не слишком лютой. Не лопались, как обычно, трубы, почти не отключали свет, не отменяли занятий в школе. Только на Новый год, к вечеру, подкрался в тумане из тайги и навалился саднящий мороз. В десяти шагах ничего не было видно, в ушах шумело и сухо, мелко потрескивало.
Олег с Костей Шиповниковым ждали Ксению на площади, тускло освещенной фонарями и прожектором с крыши пароходства. Елку почти не было заметно в тумане. Ни автобусов, ни такси, ни одного человека кругом – только они, окоченевшие. Ксения вышла из ресторана, куда заходила за шампанским, и пешком они отправились к Наташе Саушкиной. Толкались, смеялись, хотя от мороза сводило зубы. Костя с Олегом спорили о популярности в музыке, о том, сколько градусов и летают ли в эту ночь самолеты. Перед домом обнаружили, что одна из бутылок шампанского в сумке замерзла и лопнула. Прижавшись к батарее в подъезде, грызли сладкие льдышки и мечтали, как летом поедут вместе в Крым и будут есть виноград, персики и пить новосветовское шампанское прямо в море.
Новый год встречали у Наташи Саушкиной потому, что квартира была двухкомнатная, а муж, как всегда, был в командировке в Улукуне.
Ксения с Митей, девятилетним сыном Наташи, купили на базаре елку до потолка, нашли песок и поставили ее в ведро, чтобы стояла подольше. В универмаге купили целый ящик игрушек, серпантина, лампочки-свечки, хлопушки, бенгальские огни. Потом наряжали елку, разрисовывали акварельными красками окна и придумывали смешные игры.
«Тетя Ксения, – дергал ее за рукав Митя, когда она, стоя на табуретке с золотым шаром или корабликом, задумывалась, вспоминала запахи, звуки, вкус Новых годов своего детства. – Я сюда вот этого цыпленка прищеплю, хорошо? А здесь я волка нарисую, ладно? А с другой стороны зайца, чтобы волк за ним гнался».
До двенадцати Митя не дотерпел – уснул. Костя Шиповников отнес его в другую комнату и уложил в кровать, подсунув под подушку подарок, который Ксения достала через свою знакомую продавщицу: сказку Шарля Перро «Кот в сапогах» – в ярко-голубой с золотыми буквами обложке большую книгу, на разворотах которой вставали картонные мельницы, замки, средневековые города с узенькими улочками, площадями, сапожниками, солдатами, палачами, кошками и собаками; Ксения сама в детстве мечтала о такой книге.
Пили за тысяча девятьсот восьмидесятый год, за московскую Олимпиаду, за удачу, за любовь, за музыку. Танцевали под «Баккару» и «Би Джис», любимый Костин ансамбль в стиле диско. Слушали романсы, которые Костя сочинял на слова малоизвестных поэтов прошлого века. Спорили.
Позже Костя сидел на кухне с Ксенией, плакал и клялся, что любит, понимает, чувствует музыку, как никто, но почему-то оказался здесь в Среднеярске, и за червонец или за четвертак в тупом ресторанном угаре играет безумную, кретинскую, с каждой секундой доканывающую его пошлятину... И Ксения плакала вместе с Костей. Олег в это время с усердием объяснял кому-то из вновь пришедших гостей, что такое ноосфера Вернадского.
Под утро, когда олимпийский год уже подступал к Москве, ввалился совершенно пьяный Андрей Мальцев. Хотел бить Олегу морду, кричал, что видел он этих западных умников, дешевок, но его утихомирили, с трудом дотащили до кровати. Через час Андрей исчез из комнаты. Пошли на улицу искать его, но не нашли.
Первого января Ксения работала, не чувствуя усталости, хотя не спала ни минуты; напротив, весь день она была как-то странно, радостно и светло, как в детстве, возбуждена; она выходила из зала, смотрелась в зеркало, стоящее в углу возле гардероба, и казалась себе красивой, глупой и необыкновенно женственной. Костя Шиповников заказов не принимал, играл только ее любимые вещи.
Потом гуляли по Среднеярску, ходили в гости к подругам Ксении и институтским друзьям Олега, ужинали в ресторане «Сайсары», который был в стороне от центра города. Больше говорил Олег, а Ксения слушала, глядя на его растрескавшиеся губы, тонкую шею, нервные руки в цыпках от холодной воды в общежитии. Он рассказывал о детстве, о маме и об отце, которого очень любит; об университете – поездках на картошку, на практику, о ночных спорах в общаге и в Слободе.
Однажды в кино вдруг захотелось поцеловать его. Олег был увлечен «Пиратами ХХ века» и не заметил, как она на него смотрит. Ксения прижалась к нему плечом, он обнял ее, взял за руку и поцеловал...
...Затряслись крылья, самолет весь завибрировал, дернулся – и пошел на снижение, выпуская шасси. Слева тянулось широкое гладкое поле с зеленовато-синими пролысинами – основное русло Реки; впереди, между заснеженными елями, вставали тугие серебристые дымы Сарандыга.
Несколько дней Олег ездил на испытательный полигон, а Ксения томилась в бревенчатой одноэтажной гостинице, смотрела телевизор.
В поселке их пригласили на юбилей знатной охотницы Февроньи Арефовны Поповой. Олега посадили в президиум, за стол, покрытый зеленой скатертью, с графином. Ксения не могла без улыбки смотреть, как он кивает, ни слова не понимая, солидно поправляет очки.
Февронья Арефовна, сухонькая седая женщина со старчески детским лицом, сидела справа от секретаря райкома. Много лет она перевыполняла план по сдаче государству шкурок горностая, песца, красной лисицы – сдавала больше других охотников-мужчин. Из тайги ее привезли на вертолете, чтобы наградить медалью.
«...Как можно жить в тайге? – говорила Ксения, когда из дома Февроньи Арефовны, где было много тостов, где подружилась с охотницей и с заместителем директора Сарандыгской зверофермы, они шли в гостиницу. – Ума не приложу. Представляешь, в юрте в пятидесятиградусный мороз? Я дома-то умираю под тремя одеялами».
«С детства привыкают. Отец с девяти лет ее брал в тайгу; стрелять учил, разделывать шкурки...»
«Не может нормальный человек привыкнуть. Температура у всех одинаковая, тридцать шесть и шесть... Слушай! – Ксения взяла Олега за руку. – Давай с ума сойдем, а?»
«В каком смысле?»
«В тайгу!.. – изо рта у нее вырвалось продолговатое облако пара, заблестели губы. – Ты ведь закончил уже все свои дела».
«Что ты...»
«Этот Попов говорил что-то о вездеходе, недалеко там золотоискатели...»
«Совсем рядом. Километров двести».
«Хоть попробуем. Не выйдет так не выйдет. На три дня, Олег, – Ксения посмотрела ему в глаза; сказала совсем тихо, почти шепотом: – Я тебя прошу».
«Ладно. Попробуем».
Вертолет поднял непроглядный колючий вихрь, до боли сжал барабанные перепонки – и скрылся за деревьями. Опустилось джеклондоновское безмолвие. Минут пять они ошалело стояли в снегу, глядя на деревья и друг на друга, и только от улыбки Февроньи Арефовны очнулись.
Афиногена Созонтьевича, ее мужа, в зимовье не было. Февронья Арефовна объяснила жестами и несколькими русскими словами, что он ушел в другое зимовье, но должен скоро вернуться.
Ксения переобувалась в кенчи и торбаса, надевала, глядя в зеркальце, оленью шапку, которую дал им в Сарандыге Попов. Февронья Арефовна убиралась, Олег разжигал печку. Сперва из всех щелей времянки валил едкий бурый дым, но постепенно тяга наладилась, сухо и крепко затрещали поленья.
«В зимовье всегда найдешь щепки и дрова, – объяснял Олег тоном бывалого зимовщика. – Соль, лед для питьевой воды, спички, кусок мяса, сахар, чай. Иногда даже масло».
«Сколько лет ты провел в зимовьях?» – улыбалась Ксения, втирая крем в кожу лица и рук.
«Двадцать семь лет, восемнадцать дней, – отвечал Олег. – Такие дела».
«Действительно, ты чем-то похож на истощавшего, изможденного, всеми брошенного северного мишку. А я в этом наряде похожа на вожу? Знаешь, северные племена давали русским первопроходцам таких женщин-проводниц...»
«Вылитая. И глаза так же накрашены. И маникюр подходящий».
«Пошли гулять!»
Ксения вышла, постояла, взмахнула руками, сделала с дорожки шаг в сторону и провалилась по пояс.
«Лишних ханичар в зимовье, кстати, нету», – смеялся Олег, вытаскивая ее.
«А как же мы без лыж?»
«Будем сидеть, пока нас кто-нибудь не заберет отсюда. Говорил же».
«Будем сидеть, – Ксения дышала ему в лицо серебристым паром. – Мне здесь очень нравится».
В темноте заскрипели нарты, вошел Афиноген Созонтьевич – заиндевевший, с тревожно расширившимися на свету зрачками глаз-щелочек. Февронья Арефовна помогла мужу стянуть доху, повесила ее за печкой, объясняя, почему у них в зимовье люди. Он был ниже ее на полголовы, с крохотным личиком и крохотными сухими ручками, совсем не понимал по-русски, но все время улыбался Олегу.
Жирно пахнуло оттаявшими в тепле горностаевыми шкурками. Февронья Арефовна ловко очищала их, натягивала на пробило; Ксения и Олег молча смотрели на ее темные, с набухшими, ветвистыми, как реки и речушки на карте края, венами руки.
Всю мужскую работу делала Февронья Арефовна. Охотилась на лисицу, песца, а если надо, ходила и на медведя и несколько раз чудом оставалась жива; ставила и проверяла капканы на всех участках, строила и ремонтировала зимовья... Ксения вспомнила, как брат описывал в письме жизнь бразильских индейцев шаванти. Мужчины плетут корзины из тростника, делают красивые луки и стрелы и разнообразные украшения, а все остальное – удел женщин. По легенде, раньше не только женщины – шаванти, но и мужчины рожали детей. Но мужчина – слабое существо, и многие после родов умирали. Поэтому решили, что рожать будут лишь женщины, а мужчинам рожать запретили, и постепенно они разучились это делать.
За ужином Афиноген Созонтьевич продолжал рассуждать, Олег кивал в ответ. Мороженая строганина была вкусной, а суп из оленины до того крутой, что после двух ложек Ксению затошнило. Олег шепнул, чтобы она не показывала виду, а то хозяева обидятся. Февронья Арефовна поняла, улыбнулась и выбрала для Ксении лучший кусок жареного мяса.
«Багыба, – сказала Ксения. – Спасибо».
Хозяева радостно заулыбались, стали объяснять, как лучше жарить оленину, как сказать «мясо», «нож», «охотник». Но Олег невпопад спросил их: «Диала кайдыгый?» («Как дела?»), – и они вдруг замолчали.
Потом Февронья Арефовна рассказывала о том, как летала в Москву на совещание охотников и видела в зоопарке северных олешек, которым там очень плохо. О том, как отец учил ее стрелять. Ксения с Олегом внимательно слушали, делая вид, что все понимают. Улыбались в ответ на улыбки, боясь допустить еще одну оплошность. Поглядывали друг на друга.
Еще Февронья Арефовна говорила о том, как прошлым летом на нижних приплотинных участках Аласохшского водохранилища тысячами тонули землеройки и полевки, ежи, даже зайцы и красные лисы, которые плавают хорошо, но вода слишком холодная. Говорила, что гораздо меньше стало белки, ушли ондатра, выхухоль, не гнездятся и не останавливаются осенью черные журавли и другие птицы с тех пор, как появилось водохранилище, особенно когда его расширили...
«...Я мечтала быть стюардессой, – шептала Ксения. – Мечтала летать в Японию, в Непал, в Бразилию... Все детство мечтала, но никому об этом не говорила. Я о многом мечтала и никогда ничего никому не говорила. Никогда, ничего, никому... Смешно, да? Теперь я стараюсь иногда вспомнить детство и почти ничего не могу вспомнить, кроме того, о чем мечтала. Смутно, конечно. В дымке. Разноцветной, как после грибного дождя. Знаешь? А стюардессой я не стала потому, что папа ушел от нас и женился на стюардессе из Киева. Я до сих пор ее ненавижу. Ни разу в жизни не видела, но ненавижу. Какой только я себе не рисовала ее... Мама из-за нее умерла. Но отца любила до самой смерти. Я отца почти не помню. Только руки... отдельные жесты... Странно. Нет, не помню. И не знаю, как отношусь к нему. Он прислал только несколько писем и триста пятьдесят рублей, когда я заканчивала школу. Брат отправил деньги назад, хотя нам было трудно. Мама с самого начала отказалась от алиментов. Шила день и ночь, вязала. У меня очень хорошая... мама... Знаешь, не могу произнести слово «была». Я ее люблю. И мне все время кажется, что... что ее предаю в чем-то... Не знаю... Я пошла учиться и стала официанткой для того, чтобы заработать много-много денег и ни от кого на свете не зависеть. Приехала сюда, в Среднеярск, а брат был очень против. Никогда, наверно, по-настоящему не простит. Он – в Лиме, а я – в Среднеярске, представляешь? Тетя работала в театре, и там кто-то рассказывал, вернувшись с гастролей, что на Севере, в Сибири, официантки получают огромные деньги, в месяц столько, сколько актеры чуть ли не за год. Я решила накопить много тысяч и... Я не знала и сейчас не знаю, что бы я с ними делала, но... но это неважно... Знаешь, я никому раньше о себе не рассказывала».
«А этому своему таксисту?»
«Дурак ты, – прошептала Ксения, накрываясь с головой одеялом. – Дурак».
«Прости, я... действительно, дурак, идиот, я не хотел... Ну, пожалуйста, Ксюшенька, извини меня...»
Я лежала под одеялом, слушая его перепуганный шепот. Как-то очень отчетливо представила его маленьким. Я привыкла к тому, что от застенчивости он сначала говорит, а потом думает. С другими он не такой. С Наташей Саушкиной, со своими друзьями из института, с Костей. Почему он краснеет, заикается от волнения, словно шестиклассник перед молодой учительницей? На Новый год танцевали медленный танец, я прижалась к нему почти случайно – и почувствовала, как плечи и руки его каменеют. Однажды зашли поздно вечером ко мне; пили чай, кроссворд разгадывали, болтали до половины третьего; предложила остаться, – он остался и просидел, не шелохнувшись, всю ночь в кресле. Никто ко мне раньше так не относился. И не называл Ксюшенькой.
Я представляла ночь, тысячи километров тайги. Вспоминала, как умоляла брата взять меня с собой в Сибирь; летели ночью, голубые звезды плавали рядом с блестящими крыльями, луна, полная, зеленоватая, лежала словно блин на гигантской темно-синей сковороде. Я старалась найти внизу хоть какое-нибудь жилье или дорогу, но ничего не видела, только покрытую снегом, с отражающимися в нем звездами и луной, тайгу, – час, два... Я о многом мечтала той ночью, прижимаясь носом, губами к ледяному стеклу иллюминатора. И теперь, в зимовье, рядом с Олегом, слушая его беспорядочный шепот, потрескивание дров и храп кого-то из хозяев, ясно вспомнила, о чем тогда мечтала.
А вдруг он действительно меня любит? На этой мысли Ксения замерла, как бы пытаясь накрыть пугливую желтую бабочку. Ни о чем больше не думать. Никогда. Любит? Ее?..
Нет, – вздохом она нарочно спугнула бабочку. Конечно, он ее не любит. «Лю-бит...» Таким же смешным и фальшивым казалось это слово в детстве, когда читала романы про любовь.
Ксения поверила только одному роману – «Манон Леско», который перечитывала, когда одноклассницы увлекались еще прекрасными принцессами. Испугалась того, что пробудились в ней мечты быть похожей на женственную, нежную, неверную Манон, – и так глубоко запрятала эти мечты, что сперва стала пираткой на мальчишеском корабле, плывущем за сокровищами, а когда пришло время и подруги одна за другой вступали в сонм взрослых женщин и мужчин, была убеждена: для нее вход в этот мир заказан в отместку за детские мечты, словно кто-то злопамятный и жестокий подслушал их.
Еще не мужчина и уже не мальчик, думала Ксения, ему плохо одному, вдалеке от московской квартиры, где он смотрел телевизор, а мама приносила ему большую чашку молока и бутерброд с вареньем; вдалеке от любимой Слободы на улице Чернышевского... Зачем она сюда прилетела с ним, в тайгу? Зачем рассказывала о себе? Чтобы пожалел?
«...Простила уже давно. Давай спать».
«Ты знаешь, Ксюша...»
«Я знаю, что хочу спать».
Холод, твердый, липкий, пробирался под оленьи шкуры, на которых они спали, в каждую щелочку; охватывал и сдавливал зубастыми тисками руки, ноги, голову, сочился к самому сердцу. Охотники ушли еще до рассвета, угли в печке остыли. Олег медленно сел на лежанке, окоченевшими руками затянул торбаса. Посмотрел на Ксению, – она успела захлопнуть непослушные от холода веки. Встал, подбросил щепок, долго чиркал спичками, шепотом чертыхаясь, наконец печка недоверчиво загудела. Олег заглянул в кастрюлю, поставил ее разогревать. Надел рукавицы, доху и вышел.
Было ощущение, что мозги примерзли к черепу. Хотелось о чем-нибудь подумать, вспомнить, но не получалось. Бесцветная морозная пелена, гладкая, кое-где ложбинки и рябь – и больше ничего. Олег вернулся, снял кастрюлю, сел рядом и долго смотрел на Ксению. Полчаса, час, может быть, дольше. Она то дремала, то отчетливо слышала, как постукивают о горячее железо дрова; слышала сухой, рваный кашель Олега.
«Ты простудился?» – спросила, открыв глаза.
«Мороз, – на лице его, как лампочка на елке, зажглась мальчишеская радость, и захотелось, чтобы он лег рядом и целовал ее своими растрескавшимися губами; она почувствовала незнакомую, женскую нежность. – М-мороз. Градусов пятьдесят пять».
«И что же мне делать?» – улыбнулась Ксения.
«В смысле?»
«Мне выйти нужно».
«Ну... – опустив голову, Олег сильно потер пальцами лоб. – Как-нибудь...»
«Представляешь, месяцами так люди живут!»
«Годами. Как ты спала?»
«Чудесно. Только жарко. А тебе?»
«И мне было жарковато. Особенно под утро. Прямо-таки сауна какая-то, а не зимовье».
Доели запасы строганины, потом суп, который теперь казался вкусным. Весь следующий день сидели у печки, смотрели на огонь и грызли сухари. Олег рассказал, как ходил на охоту со своим фокстерьером Томом и зверски убил ворону-грача, а потом, через много лет, на охоте вспомнил глаз вороны и не смог выстрелить в лося, нарочно промахнулся. Ксения – первый человек, которому Олег это рассказывал. Для него это очень важно, хотя может показаться, что пустяк. Ему с ней очень хорошо. Не хочется ничего скрывать. Олег поцеловал ее в щеку...
Нежность сменялась скукой, скука – голодным раздражением, раздражение – усталым безразличием.
Прошла ночь. Кончились дрова, и за ними нужно было идти в морозный туман. Кончались сухари...
Если бы к обеду вертолет не прилетел, они бы возненавидели друг друга. Вертолет прилетел: завизжал, завыл, загромыхал прямо над зимовьем...
(ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ)
Свидетельство о публикации №215050500481