Сад земных наслаждений

Анатолий Загородний


               
CАД ЗЕМНЫХ НАСЛАЖДЕНИЙ
(роман-утопия)

ЧИСТОПИСАНИЕ НАД РОЗАМИ
(Фрагмент романа)
   
  Бесовский не успел вонзить в меня шприц. Ибо отвлёкся на речь, очередную… Маленькая слабость, которая мешала ему тысячи лет. Доктор пьянел от демагогии. Говорил, будто окуривался…
Однако бесцветная мерзкая жидкость, мерцавшая у моего виска в стеклянном полом сосуде, то и дело встряхиваемая им, действовала на меня угнетающе. Я пребывал в ступоре. Я не внимал ему. Это его задевало.
— Не умер? — спросил он, причем как-то так, словно посетовал.
— Уберите шприц. Я не соображаю… Разъясните мне, какая связь между восстанием мертвых, которое вы запланировали и моей обязанностью быть, как это сказать, в состоянии невменяемости? То есть, ввиду их восстания, облекаться редким статусом, принимаемым на себя добровольно. Потом, если добровольно, то зачем принуждаете?.. Для чего насилуете с этой самою вакцинацией? Уверяю вас, я и так безумен.
— Симулируешь, Иоанн… Ты человек. Человеков же я насквозь вижу. Хочешь меня ввести в заблуждение...
— Вас-то? Возможно ль?..
Должно быть, непроизвольно я сложил пальцы правой руки в троеперстие, да тут же и совершил над собой знамение. Перекрестился, однако же, с той поспешностью и суетливостью, которой бес только обрадовался.
— Идиот!.. Мертвые нужны мне для пополнения электората, то есть, в неограниченных, по определению, и даже неисчислимых количествах. Без них, повстанцев, благодарных по гроб нашей партии, повязанных с нею смертью, даже и мне не победить.
— Времени у вас мало, в обрез. То есть до выборов…
— О! Время близко!.. — собеседник мой зевнул. — Читай Апокалипсис. Вздрагиваешь! Значит, приметил их. Видишь, так, чтобы совсем приводить их в чувство даже мне накладно, да и некогда. Словом, пришлось их так запускать на поверхность, как они есть, в ветхости… Не всякий ведь вынесет, а? С того, значит, у тебя и крыша поехала… Не успел в гостинице поселиться, как бегом — к доктору. Поехала, да вот беда — не совсем… Мы это исправим. Одна инъекция. Сто процентов гарантии от вменяемости!
Бесовский счёл нужным прибавить:
— До сих пор мой штат занимался собственно переписью захоронений и идентификацией мертвых. Четвертый день, как начали поднимать их… В массовом то есть порядке. В массовом же начинается вакцинация живых, поголовно… Так что тебе не избежать… Подставляй голову. В аккурат… Всаживаю иглу в расщелину! Между теменною и лобной костью, промеж седьмым и девятым зубчиками…
 Я почувствовал, череп мой сжимается.
— Минуту… У меня там пластина… Не пробьете иглой. Как-то это у вас, ну, слишком уж просто получается, гм… То есть, я хочу сказать, зачем вам столько усопших? Имеете высший смысл?
— Безусловно. Как доверенному лицу скажу. Электорат — не случайный. Видишь ли… Мёртвых не нужно кормить, растить и образовывать, — похоже, он подсел на любимую тему. - Они имеют нередко образцовое воспитание. У них уже всё есть. Вообще, они будут рады даже тому, чтобы только трудиться. Безумцы ж будут трудиться с одержимостью. Таким образом, с одной стороны, в виду гигантской экономии средств и ресурсов, высвободившихся за счет мёртвых, с другой, за счёт энтузиазма сумасшедших мы совершим жуткий рывок. Мы поставим на ноги экономику.
Бесовский глядел на меня с победоносной ухмылкой.
— Бесподобно!
— Не юродствуй! Это только первый шаг. Мы обеспечим и в целом всеобщий прогресс, причем, в той же геометрической прогрессии, прошу извинения за тавтологию. Симбиоз, планируемый ныне нами, мертвых и живых, это и уже для нас семечки. Это будут первые такие цветочки.
— С кем-то себя путаете… Как бы не обожглись, господин Бесовский!?. — я пошел напропалую. Терять мне уже было нечего.
— Ххх… Хы! Так и сам то влюбишься!..  В некую пациентку…
— Я-то? Вы спятили? 
— Прежде чем ответить на поставленный тобою вопрос, спятил я или не спятил, прежде закончу. Так вот… — Бесовский шумно вздохнул и набрал в грудь полные легкие воздуха. — Покой относителен. Движение вечно. Да, да, существуют минусовые степени. Наша конечная цель — установление царства наноцивилизаций. Их можно будет носить в кармане. В отверстии перстня. Вот на этой руке, — Бесовский растопырил передо мной пятерню. — Ибо, мы сожмем не одно время, но и самое пространство. И, разумеется, человека. Ну, скажем, до насекомого… То есть, вначале… До размеров микроба или бациллы. До атома, потом… Сама собой разрешится проблема жилья и питания. Проблем вообще не останется. Нам не то что Вселенной или земли, нам достаточно будет места на кончике полушария или… пальца, да, да... И, соответственно, минуту или две на рождение, развитие, самоликвидацию и новое зарождение на новом уровне «нано»… Соответственно в разное время мы будем по разному размножаться — спорами, клетками, атомами, и так далее… Это уже ничего не будет значить. Ничего не будет нам стоить… Жизнь в конце концов ускорится, скажем, до секунды в минус тридцать седьмой степени… В размерах или, так скажем, в весе до грамма в минус, ставь любую степень, не ошибёшься, в минус сорок третьей, и это еще много…
Теперь отвечаю на твой вопрос, поставленный минутою раннее. Да, я спятил. Надеюсь, у тебя нет больше сомнений относительно собственного моего безумия… Уважая себя и принимая себе подобных, не потерплю здравомыслия и великоумия.
— Вы меня совершенно уверили…
— Что до тебя… Именно в виду грандиозности наших проектов, их всеобъемлющего, общевселенского, без обиняков, значения, мы не можем позволить себе ни малейшего промаха, ни единого упущения или отклонения, то есть от нормы. Именно поэтому так остро встает вопрос борьбы с нелегалами и симулянтами! Предатели! — выкрикнул он, бледнея.
Я понял, кого он имеет в виду. В животе моём захолонуло.
Белки его глаз выкатились. Док вдруг задергался. Я даже хотел крикнуть о помощи. Как он, залезши себе под веки пальцами, поправил себе глаза. Практически доктор вывернул их. Поставил их так, как если б они смотрели с другой стороны… Я мог бы поклясться. Точно так же и меня передернуло и словно вывернуло…
— Это вопрос нашего выживания!..
Глаза его, глядящие с исподу черепа, не отпускали меня.
Доктор для чего-то наклонился к подлокотникам моего кресла, начал с чем-то возиться там, но уже без всяких комментариев и так, будто меня вовсе не было. Не без усилия скосив взгляд вниз, я обнаружил болтающиеся в пазах чудовищной величины наручники.
Я все понял. Он готовился застегнуть их на моих запястьях.
Рывком съехав с кресла, я нырнул в область душной его подмышки. Выскочил я уже с тыла навалившейся на меня туши, прямо перед дверью, которая вдруг стала проваливаться куда-то во тьму.

На пороге, заворожено глядя в меня (о моя госпожа! моё солнце!) стояла прекрасная ослепительная Мелюзина, имя, которым она назвалась, которым нарекла себя…
 — Сладкий мой! — прошептала она.
И шагнула ко мне…
Руки ее обвились вокруг моей шеи. Губы ее раскрылись (они распустились, как если бы это были цветы, есть такие цветы азалии, питающиеся насекомыми), бесстыжие и невозможно красивые, до безобразия, и впились в мои, всосали их и закрылись, словно те же цветы...
Дыхание ее приостановилось. Она не дышала. Верно, она обоняла залетевшее через бархаты на язык, к ней под нёбо на её альвеолы душистое и мохнатое насекомое.
Оно тоже застыло. Оно не дышало. В онемении оно обоняло её язык. Никогда я еще не был столь сладостно слаб, столь восторженно немощен и беспомощен.
Однако же я принужден был дышать, ибо я хотел быть с женщиной, любоваться и наслаждаться ею.
Я, пожалуй, мог бы это себе позволить, то есть как сумасшедший.
Несколько судорожно я вдохнул.
От ее мастей!
Бог мой!
Я кое-что знал о расцветке и благоухании вечных дерев.
Руки ее пахли кедром. Шея кипарисом. От волос же исходил запах фиников. И пылали волосы ее, как певг. Будто она много часов подряд провела в райских садах. И вот напиталась от них, и понесла, и расточала кругом себя запах ароматных дерев.
Вся же она была как речная белая лилия на воде, плавающая и покачивающаяся между листьев, прорастающая из тины и ила и стоящая на длинном стебле. И подмышка ее, позже, когда я наклонился к ней и вдохнул от неё, пахла лилией.
Дыхание же у неё было как у полевой лилии, что растет между тёрнами.
В повторениях и в вариациях, в возвращениях есть что-то болезненно-сладостное. Орфей научил эллинов вариациям. Меня же он обучил смертному пению…
Руки её легли... И приникли уста…
Уста её были как одна расцветшая в воздухе роза, из тех, что находят на часе пути от Иерихона к Мертвому морю.
А груди, полные меда и молока, как две Саронские розы, как двойни. И источали они запах Саронской розы, той, что произрастает в долине Саронской. По сказанному же, роза сия, через которую человек преисполняется радостью, стоит на семи величайших горах сразу. Я еще не всходил на её горы и не исследовал. Не спускался в летейские бездны. Но догадывался…
Четвертая роза, Вавилонская, расположена у нее пониже пупка, то есть первых трех, и вся как нижний, как нежный и целый сад, стоящий в реке Ефратской, и как купальня в саду. Я туда не спускался… Нет, я не смел догадываться…
Ноздри мои трепетали.
Я дышал ее розами.
Дьявол был прав (не знаю, отчего я подумал так): любовь — это пошлость.
Она было слаще, нежели в сне.
Только видения бывают столь же прекрасны.
Верно, она то же самое чувствовала.
Отстраняясь:
— Умираю! — прошептала она.
Но, конечно, это только для виду…
Я её прижал к себе крепче.
Я ей не поверил. Не мог же я верить, что она, то есть буквально, умирает от любви ко мне. Это были первые симптомы.
С какой-то ужасающей беззаботностью я покрыл поцелуями её запрокинувшееся для моих вожделенных и нежных лобзаний лицо.
— Сумасшедший! — вздохнула она, почти обреченно. — Безумец!
И ещё раз:
— Ты ведь знаешь, я могу любить только безумцев!
Я еще только сходил с ума. Но я понял: мне нужно сходить быстрее.
***

Доктор уже попыхивал трубкой из вишневого дерева. Ах, этот сладостный дым. Мы едва не задохнулись в голубовато-сизых клубах, отдающих миндалем и розами, которые он, увы, пускал на нас через ноздри.
- Пардон!
Извинившись за табакокурение,  Бесовский внимательнейшим образом посмотрел на нас. Глаза его растопырились. Левый вонзился в нее, правый проткнул покорного вашего слугу. Но вот оба сошлись в точку, которой был я.   
- Ага! – сказал Док. –  Сходишь с ума. Ну что же, сходи. Сходи, сколько угодно. Мне все равно, как долго ты будешь сходить и на какой почве. Но имей в виду, процесс не имеет обратной силы.
- Корнелиус! – вспыхнула Мелюзина. И пояснила (это уже для меня): - Так я его зову между нами, вообще же он, конечно же,  Константин. Корнелиус!..  Пожалуйста, не мешай нам! Ты вечно ввязываешься!.. - рассердилась она. (Правда, Бесовского, тут же как ветром сдуло). И дева моя (а я в мгновение ока по ней соскучился, то есть пока она Бесовскому выговаривала) опять обернулась ко мне: - Ах, Боже мой, но я ведь еще не представилась… И вы… тоже. Меня, – она отступила и немножко, немножко жеманно присела, - меня зовут Мелюзиной! – пропела она. И это долгое, долгое полугубное, полунёбное, полузубное «ззз», будто пчела в комнату залетела…
- Как бы она вас не ужалила! – сказал я.
- Кто?
- Да пчела же! В ваших волосах, дивных как лен, хоть бери и на палец вяжи, сдаётся мне, запуталось прелестное и подлое насекомое! И, судя по всему, не одно. Один раз, – (правда, это было в другой жизни, так мне кажется), - оно меня уже укусило. И не как-нибудь, а в язык. Бедный, настолько распух (будто чудовище), что мне заложило гортань. Я задохнулся. И, задохнувшись, умер. Не перенесу, если и вы умрете, к тому же на моих глазах!.. Позвольте, я выну из ваших волос это зловредное насекомое! - при этом не без изумления я всматривался в её прическу, всё более отчего-то ей поражаясь...
Конечно же, я нес чушь. И однако.
- Пожалуйста, - сказала она. - Конечно. Если тебе так хочется. Если ты так думаешь… Видишь ли, тут не одно, тут дюжины насекомых, я закалывала ими прическу за отсутствием шпилек… Я не знала, что пчёлы жалятся… Во всяком случае со мной этого никогда не случалось…
Хм… Похоже, что не очень-то я и ошибся.
- Не стоит дожидаться… - решительно произнес я. - Если пчела укусит, то непременно в язык! Поскольку выбирает места наинежнейшие!..
- Что ж, вынимай! – разрешила она и машинально, скорее всего, по привычке, потянулась к прическе…
Несчастная развела голые локти в стороны и оголила подмышки.
Я чуть не ослеп. Но не пчёлы же…
- Осторожнее! – вскричал я, задерживая её руки и отводя их назад за спину бедняжке.
Надо сказать, на затылке её и вправду сидели редкостные экземпляры. Необыкновенно крупные и красивые, которые могли бы составить счастье какому-нибудь сумасшедшему энтомологу. И, верно, не одна особь, целый рой. Копна гудела, как электрический трансформатор. Меньшим количеством заколок прическа вряд ли бы и удержалась…
Я брал эти прелестнейшие из заколок, каждую двумя пальцами, большим и указательным, с величайшею предосторожностью, относил насекомых в сторону, разжимал пальцы, отпускал, и они улетали с жужжанием…
Когда я вынул (в придачу к пчелам) пару синих стрекоз, прическа распалась…
Волосы ее рассыпались по плечам…
Комната наполнилась каким-то волнующимся, женственным, обольстительным светом.
Я тоже представился. Я назвался именем, данным мне от рождения. Я сказал ей, что меня зовут Анатолием.
- Ах! Обожаю! – по комнате пролетел шмель. (В следующий раз я полагал заглянуть к ней в горло). – Ты, значит, тоже с Востока…
- С чего ты взяла?
- Имя у тебя такое… Я знаю множество иностранных языков… - По комнате закружились стаи шмелей и пчел вперемешку с осами и цветными жуками.
- Продолжай, - попросил я ее, - ты говоришь на каком-то странном наречии, в горле твоем, как в саду,  полно звуков… Я никогда не устану слушать тебя. Говори! - попросил я.
- Что же сказать мне… Я люблю грызть фисташки, таю от фиников, иногда он привозит их мне... Обожаю танцы и пение, орфическое и богослужебное, мне нравится…
От ее «эл», «эфф» и звонкого  «энн» на языке у меня началось холодно-сладостное онемение… Я не мог говорить.
- Я поняла. Ты любишь мой голос! – сказала она. - Но ведь не только его…
Я смущенно потупился, то есть сделал то, чего как раз не следовало в это время делать, что было во всех отношениях предосудительно.
То есть потупляться именно в тот момент, когда поясок на ее халатике стал развязываться. Сперва расслабился узел, засим из него вылез хвост, я мог бы поклясться, живой, который немного постоял в воздухе,  немного покачался и снова лег, но уже свободно, на встречный хвост, в виде змеиной головки. Головка раскрылась, открыла розовую пасть и сладко зевнула. Я даже разглядел внутри плоский и длинный вибрирующий язычок, которым рептилия пробовала воздух.
Мелюзина переступила с ноги на ногу и полы халатика уже совсем разошлись, как бы для демонстрации  действительно наинежнейших мест.  Под шелками ничего не было, кроме, разумеется, самой Мелюзины и рыжих под животом, как солнце, волос. Завитки были обсыпаны мелкой водяной пылью, над которой стояла радуга.
- Ах! – сказала Мелюзина. – Это я принимала душ.
Она запахнула халат. Поясок сам собой завязался.
И тотчас снова распался.
Дело в том, что головка и хвост змеи в мгновение ока переместились с талии вниз, на углы халата, слегка напряглись и теперь уже самостоятельно развели их. Отпустили и снова свели. Полы съезжались и разъезжались, являя в просвете всякий раз - (но к этому невозможно было привыкнуть) - нечто неудобосказуемое, неудобопроизносимое и неудобокасаемое
- Не балуйте! – строго произнесла Мелюзина.
По голосу, впрочем, я понял, она нисколечко не сердилась. И, похоже, что весьма любопытно, она обращалась суверенно к своим визави – отдельно к хвосту и отдельно к змеиной головке,  на равных, как если бы к двум особам или субъектам единого государства.
- Они знают, - пояснила она, – что я не люблю одежд. Материи меня стесняют. Вот и стараются. Вообще же, я предпочитаю ходить без…
Дива моя помолчала.
- Так, как я когда-то ходила в Саду… Давно… Страшно подумать…
Я как-то проскочил мимо её сообщения. Я не умел переключить внимания.
Мелюзина проследила за моим испуганным и испытующим взглядом. И свела субъекты в целое.
- Не беспокойся, это всего-навсего уж… Теперь он с четверть часа (это он на мое замечание, которое я ему сделала), осерчав, будет играть шелками, раздергивать и сдвигать перед тобой занавес, открывая сцену, весьма пока статистическую, маячить ею перед твоими глазами, то закрывая, то приоткрывая то, по чему ты, я знаю, уже изнываешь, демонстрируя для тебя, как это ты называешь, нечто неудобосказуемое, - какая, однако, скажу тебе, это глупость.  Если есть что на свете достойное описания и столь же удобное (во всех отношениях), то лишь только это…
Я закашлялся.
- Разумеется, - согласился я.
И все же, дабы замять пикантное и нескончаемое происшествие, я еще раз представился.
- Иван! Иван Пырьев! Сочинитель…– отрекомендовался я, на этот раз не без вызова (чтобы не ударить в грязь лицом)… И прокомментировал: - Просто я как-то взял и сменил имя. Но очень давно. Сам не помню когда. Мне показалось, что это имя мне больше подходит… И, кстати, оно мне больше нравится… Как сочинитель прозябаю в несусветной бедности!.. – с гордостью произнес я.
Она просияла.
- Иоанн! Ах, Иоанн! Ну, здравствуй! – она произнесла мое имя на какой-то особый манер, как чужестранка… Но я не придал значения. - Ангел ты мой! – прошептала она. – Да, кстати, я так же, как ты сюда, я также послана тебе провидением!..
Я не сомневался.
Волна восхищения и благодарности затопила меня.
- Я всегда знал! – вскричал я. – Я надеялся, я верил, и вот оно чудо, ты пришла, ты явилась, я звал, я просил о помощи (о, каюсь, я как Иов, изверился), но я знал, знал,  ты будешь ниспослана мне! Не я, ты – ангел мой!
Я поискал по кабинету глазами, нашел и перешел в пустой угол.
Опустившись на колени, я жарко помолился.
Засим, возвратившись к ней, сказал:
- Говорят, будто бы перед смертью я написал одну книгу. А я известил тебя, что я умер…
Далее я ей сказал, что безумцам не возбраняется после жить… (Так меня научил Бесовский).  Следует лишь зарегистрироваться, - пояснил я, - у своего терапевта, раз, и у местного участкового, два; потом, дать объявление в газету  о смене статуса; также, вот странность, прописаться по месту, не жительства, а, как бы это сказать, месту своего издыхания, что ли, инфаркта там, или инсульта, это труднее всего, - напрочь отказываются прописывать в самолетах, не многие соглашаются, да и то, фактически адрес постоянно находится как бы в воздухе, определенные неудобства; в худшем случае, конечно, можно прописаться на кладбище, это пожалуйста; ну и, конечно, нужно исполнять некоторые, установленные для иносветных или, так скажем, потусторонних лиц, обязанности и процедуры, как-то: посещать баню, не знаю, зачем, можно ведь в душе помыться или искупаться в бассейне, еще отмечаться в мэрии и - строго по четвергам, также, не знаю, зачем  - в ЗАГСе, благо, в Орле они в одном здании, по пятницам – в бюро ритуальных услуг, что совсем уже чудно… Такие вот проволочки. Но это все, чтобы не было путаницы, все очень правильно. Далее,  ежемесячно заполнять дюжины разных анкет и бланков и расписываться в ведомостях, если ты, конечно,  состоишь, скажем, на учете на бирже труда или продолжаешь трудиться в учреждении, из коего как мертвый не в состоянии уволиться. А сами они не увольняют. Сразу, конечно, труднее всего бывает выбить себе социалку, если, понятно, ходатайствуешь о такой, то есть единовременном пособии, возмещении убытков в связи с постигшей тебя утратой и твоими похоронами. Кстати, мне отказали. Я до сих пор хожу без пособия. Как-то грустно и унизительно. Как-то горько. А вообще-то, конечно, жалко терять себя, сказал я. Но если  соблюдать формальности, можно. Вообще, в России мертвые, насколько я понял, ничем не отличаются от живых, кроме того, что они уже умерли. И наоборот. Живые разнятся от них лишь тем, что продолжают жить… Разница лишь в том, что голосование на избиркомах мы можем осуществлять только по почте… Нас терпят и даже считаются с нами, поскольку мы пополняем электорат. Соответственно, мы вынуждены, ну никуда тут не денешься, ходить на почту… 
Я запнулся…
Я поймал себя на том, что вновь и определенно, что несу сущий бред. Видимо, и впрямь это были признаки пока еще опосредованного, но определенного сумасшествия. Я куда-то далеко унёсся… Но напрягся и отогнал бред. Тотчас меня оставило сумасшествие.   
- Ангел мой! – попросила она. – Не покидай меня! Не исчезай насовсем! Или, если так уж тебе хочется, ставь Мелюзину в известность. Предупреждай меня. Каким-нибудь знаком. Или, если тебе так удобнее, жестом. Мы можем условиться. В следующий раз я не вынесу. Если ты покинешь твою Мелюзину.
С непривычки, должно быть, я слишком расчувствовался и, пожалуй, расстроился. Вот, наконец-то, кто-то, кто будет обо мне помнить и  беспокоиться. Вот женщина, которая не устанет ждать. Которая прольет надо мною слезы по моем исчезновении. Которая всегда будет вздыхать обо мне и, может быть, в самом деле, мечтать о моем возвращении. И верить, что я появлюсь.
В самом деле, есть вещи, которые невозможно перенесть…
- Клянусь! – пообещал я. – Если я исчезну и растворюсь в этом мире, обещаю, я все равно вернусь! Но только к одной лишь тебе! И ни к кому более!
Мелюзина всхлипнула.
- Верю.
- Увы, - прибавил я. – Со мной так бывает… Периодически я ухожу и периодически возвращаюсь… И ничего с этим не могу поделать…
- Ты говорил о книге…
- Да, да, будто бы я ее написал. Но сам я не помню. Будто бы о конце света. Так говорят. Но даже если и так, мне бы хотелось переписать эту книгу. Ибо по происшествии стольких лет, я стал иначе видеть. Зрение мое изменилось. Я почти ослеп. Во-вторых, из того, что со мною было, все мною утрачено. Словом, я хочу замарать книгу. И написать так, как если бы я никогда ничего не видел, не знал, не имел и, может быть, даже не жил. И уж во всяком случае никогда не влюблялся. И не любил. И только чувствовал, есть любовь в этом мире. Так будет гораздо проще. Практически мне не придется тратить чернил. Или очень мало. Я в этой жизни столько потратился… Разводить чернила нет душевных сил. К тому же, может быть, ты догадываешься, я не умею писать, хотя и зовусь сочинителем. Не люблю, не испытываю желания. Не пишу, только мучаюсь. Так вот и несу свой крест.  Может быть, ты меня научишь?!.
Я нагнулся к ней:
- Мелюзина, я не помню букв… Алфавит стерся из моей памяти…
- Бедненький мой!..
Я собрался с духом.
- Ты не против того, чтобы пойти ко мне, нет, не в пресс-, а  в секретари-референты? Или, если хочешь, я сам буду при тебе секретарствовать. Ты же сочинять мою книгу…
- С удовольствием!
Только она согласилась, как я схватился за голову…
Верно, Док замучился звать меня… Приставив к моей голове свернутую в трубку газету, генсек партии мертвых протрубил в мое ухо: 
- Иоанн!!! Иоанн! Всё готово к чаепитию и пленарному заседанию  партии! Господа уже в сборе!
 
 - Чёрт! -  выругался я, я совершенно забыл о сем сборище.
И прикусил губу. 
- Допускаю, - обратился я к Бесовскому, - что вы и вправду в состоянии разбудить мертвых, судя по вашему крику… - сказал я. – Но все равно у вас дурные манеры!.. Вы кричите мне в уши. А вспомните, вначале на приеме вы ковырялись в ушах… Отказываюсь принимать участие! – холодно заявил я.
Бесовский смерил меня не менее холодным и презрительным взглядом.
- Это нонсенс. У вас с нами контракт.
Док помахал перед моим носом бумагой.
В самом деле, действительно, я подписывал. И, разумеется, подмахнул не глядя и не читая.
- Вот. Посмотри! – он прямо затыкал меня несчастной бумагой. – Посмотри! Бумага с водяными знаками!! На бумаге печать с гербом, орлом, державой, скипетром и крестами. Кресты, да, кресты, что еще помимо них тут заверять, официально, значит, шлепнуты у нотариуса… Невыполнение даже одного пункта обязательств  чревато серией штрафов, а поскольку вы неплатежеспособны - (суммой, выданной вам на руки, вы можете только подтираться), - отказ от чаепития грозит вам тюрьмой. Тем более, что за чаепитием состоится заседание политсовета партии мертвых и заседание кабинета теневого правительства. Я знал, что вы откажетесь, что вы поволочитесь за первой встреченной вами в моем кабинете юбкой.  И предусмотрел… - Бесовский теперь обращался непосредственно к Мелюзине: - Не дожидаясь инцидента, я заранее подал в суд и, разумеется, заранее выиграл дело. Как моего секретаря, прошу Вас, дорогая моя Мелюзина, пригласить сюда господ судебных исполнителей! Они уже пришли и ждут, они стоят там, за дверью… 
- Корнелиус, отстань! Ну какая ты всё же зануда! В самом деле, не мешай нам! Я устала от твоих заморочек. От твоих партий, блоков, альянсов, заговоров и авантюр, от твоего безрассудства и дикого помешательства. Я требую, оставь нас, я имею право, в конце концов, побыть наедине с тихим безумцем!
- Признателен Вам! – шепнул я ей.
- Да ну его, сволочь!
Она взяла меня за руку и отвела в сторону.
- Хочу тебя познакомить… Прежде чем закрепить наши отношения, я должна признаться… Мужчинам не всегда это нравится…
Мелюзина была смущена…
- Видишь ли, бремя ответственности… Мужчины бывают разные… Есть такие сволочи… Вообще, как ты отнесешься к тому, если узнаешь, что у меня есть, что у меня, миленький, дети?..

***
Хм… Я уже заметил… В то время как я общался с нею, меня кто-то цапал, тянул и дергал снизу за обшлага брюк, то ли стараясь привлечь к себе внимание, то ли сдвинуть меня с места, как предмет посторонний, мешавший ходить… Но для чего же толкаться снизу… Что за обезьянничание?..  Мне недосуг было взглянуть на пол, пока я любезничал. Потом, это отвлекающее некое шлепанье по полу, вообще, бегание по кабинету… Кто-то пытался встрять, нагло втиснуться между мною и Мелюзиной… Я слышал даже тихий скулеж (?), наконец, подвывание и повизгивание… Это было уж слишком… И вот теперь… Я почувствовал… Меня начали лизать и слюнявить…
Я глянул вниз. Боже праведный!
Два пса, палевых, или нет, рыжих,  с ухоженной, гладкой, светящейся шерстью, скорее даже, с коротким мехом, с каким-то слишком чувствительным человеческим взглядом, и мне от этого взгляда делалось страшно, смотрели, уставясь в меня длинными мордами, с совершенною, не уменьшающей, впрочем, моего страха, преданностью и  непереносимой любовью… Верно, они заждались… Изныли по моему вниманию… И, сидя передо мной на закорках, на задних лапах, от нетерпения били о пол хвостами и неистово ими виляли.
При каждом ударе комната наполнялась цветами.
Розовые кусты вставали из вмятин, щелей… Заусеницы расцветали цветами.
- Здравствуй! – прогавкали псы басом. –  Папочка!..
Я не поленился, нагнулся и заглянул им в их смрадные пасти.
Из пастей у них сыпались бутоны бегоний.
По очереди лизнув меня – (правильно, наверное, опять же, сказать) - в морду, псы принялись сосредоточенно-деловито вылизывать мне руки.
Я ошизел.
Я преисполнился гордостью.
У меня никогда не было детей-псов, что же, что усыновленных, или, взятых там на воспитание...
Я был занесен и завален цветами…
Цветы поднимались из собачьих лап. Падали с оранжевых, скорее даже с померанцевых, жарких, в тумане дыхания, языков. Наконец, описывая сложные и немыслимые дуги (согласно движению виляющих хвостов), расцветали в воздухе.
Псы, похоже, не мыслили существования без собственного биоценоза, которым буквально насаждали освоенное ими пространство.
Что же, отчего-то подумалось мне, у Данте был один пес – мессия… Здесь у меня целых два.
Псы были неистощимы.
Кабинет психоаналитика Бесовского сходил с ума от роз и бегоний.
Словно с другой планеты или, точнее, эпохи (той еще, до потопа) нанесло в кабинет ароматов.
С мелюзининого халата на пол сполз уж, встал на хвост и, превзойдя в росте и высоте ближний розовый куст, принялся, поочередно, обонять каждую из ветхозаветных роз.
Черт!
Между кустов ходили бело-розовые цапли, раздирая клювами створки мидий, долбя древесных улиток, глотая живьем лягушек.
Трясли хвостами павлины.
Стояли в воздухе помимо синих двух, снятых мною с волос Мелюзины, дюжины желтых и зеленых стрекоз.
Не говоря о пчёлах.
Перелетали с ветки на ветку, с цветка на цветок сумасшедшие, неземной красоты, маня и завораживая тропическим, пурпурным, зеленым и синим, ливневым блеском крыл, райские птицы.
Я еще ничего такого не видел. Я не мог, не умел отвести глаз.
Глаза мои остановились.

- Что же ты, знакомься! Это они! Детки мои!.. Единоутробные! 
- Мы уже познакомились… Сучки! – произнес я с видом знатока. И тотчас поправился: –  Я хотел сказать, девочки…
- Нет, что ты! Ма-альчики!.. 
Нагнувшись, Мелюзина потрепала у псов за ушами.
- Они у меня такие прилежные… Такие паиньки…
- Бесовское отродье! – пробормотал в нос доктор.
И вот. Ну да. Тут. Тут началось что-то невообразимое. Какой-то калейдоскоп прений. Похоже, что шеф мой и его секретарша едва терпели друг друга. Может даже, что они не выносили один другого. Но и понятно, как это нередко бывает, уже и не могли обойтись друг без друга. Они закатили на глазах у меня настоящую, полноценную, я бы сказал,  показательнейшую из истерик. Понятно, что сам я при них исполнял роль статиста, идиота и недоумка. Тем более, что с трудом вникал в смысл, точнее, в нелепицы, которые они произносили.   
- Что ты сказал?.. – почти взвизгнула Мелюзина.
- Говорю, уже снюхались!.. Ну и бардак! Ну и вонища! Дорогая, на кой черт я дезинфицировал кабинет синими флуоресцентными, то, как его бишь, кварцевыми лампами? А ты протирала полы хлоркой! Для чего сантехник француз поставил на краны фильтры с активированным углем? На хрена эколог, выписанный из Германии, брал пробы воздуха на бактерии, вирусы, на психогенные излучения и психотропные примеси? На фига…
- Пожалуйста, не матерись! – попросила Мелюзина. – Ты же знаешь, я не люблю.
- Чтобы президент Российской федерации заразился какой-нибудь допотопной инфекцией? Ветхозаветной ветрянкой? Евангелическим герпесом? Средневековой чумкой? Ведь они, то есть президент, с минуту на минуту также прибудут к нам на собрание, явятся… Правда, инкогнито. Чтобы выбрать меня в преемники! У нас согласовано... Для чего же тут шляются ибисы и пеликаны?..
Босс изогнулся, прицелился и схватил за брюхо прелестного вида ящерицу, желто-клетчатой раскраски, которая на беду свою пробегала мимо, подкинул ее в воздухе, перехватил, сжал прекрасную тварь за горло и поднес к личику Мелюзины.
- Посмотри, это ящерица с Фисона!.. Она жила рядом с Енохом, сыном Каина, она паслась возле его хижины. Только Богу известно, какие у нее вирусы…
Ящерица попыталась извернуться и схватить Дока за палец. Но только клацнула зубками. Тогда она сказала: 
- Очевидная глупость! Это нонсенс. Я паслась на едемских лугах, хижин тогда и в помине не было. Ты, Бесовский, лгун и демагог! И дурак!
- Гадина!
Не отпуская, Док резко подбросил ящерицу вверх и тут же, столь же стремительно, дернул вниз, оторвав ей головку с мясом.
- Ах, умираю! – прошептала ящерица и: - Ну прямо виртуоз! – сказала. – Ладно, я соврала. Да, я паслась рядом с хижиной, но только с хижиной Авеля. Пастись рядом с хижиной детей Каина мне было западло.
Док покрепче сжал ей горло.
- Ты должна говорить не то, чего тебе хочется, а то, что мне угодно, и не нести всякую чушь, тем более, заведомо для меня вредную… Говори, есть у тебя вирусы?
- Ааа! Отпусти! Больно же мне без брюха! Ну хорошо, хорошо. Не дурак! Но согласись, что похабник! И Гад, гад, гад! Если и есть что у меня, то это твоё, твои вирусы. У тебя же они  – от Лиспет! – при этих словах ящерка позеленела. – От этой стервы! Конечно, она недостойна моей ревности, но,  дура, как я тебя к ней ревновала! О, ты был слишком уж неразборчив. Сойдясь со мной, ты, полоумный, ты, одержимый, тут же, на глазах у меня, спарился с этой потаскушкою, первой проституткой, какая неразборчивость, с этою, и именно в Эдеме я подсмотрела, блудницей Лиспет. О, если я лгу, пусть отпадет у меня хвост и отсохнет язык! Мелюзина, задери Доку, этой рептилии перекрашенной, задери гаду  штанину! Посмотри, есть ли там у него шрам, - это моя метка, место, в которое я его укусила, когда он возлежал с Лиспет… Она в это время, глупая, ела яблоко…  Разве можно чревоугодничать и при этом спариваться! Разве получишь при этом кайф!
Тут вступила уже Мелюзина.
- Сама дура! Придержи свой язык! И оставь эрудицию! Боюсь, что она тебе уже не понадобится! Ты что же, сучка, - Мелюзина смерила ее ужасным взглядом, – ничего не поняла! А еще обзываешься!..  Примитивное пресмыкающееся! Лупоглазая идиотка! Посмотри на меня внимательней!
Кровь отлила от бескровной и без того головки. Похоже, что ящерица поняла.
- Лис!.. – прошептала она. И упала в обморок.
Бесовский поднес ящерке нашатыря. Та очнулась. Мелюзина только того и ждала.
- Да… Именно. Первая и единственная. Одна на земле. Просто, будучи то там, то здесь, путешествуя по свету, я меняла себе имена. И в некотором роде - обличья. А то слишком уж пристают. Дура! Все мужчины от меня и так без ума. Посмотри, глаза мои, словно виноград. Груди, как двойни серны. Под языком моим молоко и мёд. Зубы мои, как рафинад. А ягодицы у меня, как яблони, которые трясут. И нет царя, который бы не пожелал войти ко мне в мой гранатовый сад. И все они ходят потом в потрясении или так и стоят, будто пришибленные, под моими плодами. И ягодицы мои никак не остановятся… Посмотри, - и с этими словами Мелюзина, в мгновение ока сбросив с себя одежды и оставшись нагишом, продемонстрировала свои умопомрачительные прелести, - взгляни, как они, такой в моих ягодицах  свет, переливаются и волнуются…
О! Мы обалдели. Мы с Доком поплыли.         
Мелюзина несколько прервалась, чтобы перевести дух. Однако же  и не подумала облачиться в одежды. Всю площадь Сада и кабинета занял ее зад. 
- Корнелиус, - продолжила она, держась к нам вполоборота, то есть так, чтобы ягодицы не уходили из поля нашего зрения. - Головка у этой инвалидки оторвана. Так вот, вырви ей из её пасти язык, нет, лучше зуб, и, пожалуйста, без анестезии… Пусть она узнает, что такое кайф настоящий.
- Умоляю! – пропищала ящерица. - Это мой последний зуб! Остальные сточены...
Не мешкая, - он явно был под воздействием мелюзининого зада, под ослепительным его гипнозом, - Док отдал необходимые распоряжения.
К месту инцидента тотчас было доставлено стоматологическое кресло. Док закрепил ремнями головку ящерицы. Направил на нее свет. Взял в руки никелированные щипчики.
- Мелюзина! – обратился к госпоже моей Док, несколько запинаясь, ибо зад у Мелюзины все еще трясся. – Несколько слов. Прежде чем приступить к возложенной на меня обязанности... Ты знаешь, я всегда, а иногда с большой, как сейчас, охотой исполняю твои желания. Говорю не то что бы там взамен или в порядке какой-то там компенсации, но право, я тоже ведь иногда могу попросить об одолжении, о той или иной с твоей стороны уступке… Я крайне обеспокоен здоровьем президента, подорванным на внутрипартийной работе. Он много курит. Страдает одышкой. Беднягу мучает кашель. Хроническая обструктивная болезнь легких, так называемый ХОБЛ. Легкие у президента съёживаются. И это на фоне общего иммунодефицита. Кстати, - кивок в сторону ящерицы. – Только что мне позвонили из курии… Преставился папа римский… И тоже вследствие болезни легких, собственно воспаления… Мелюзина, ты, верно, заметила, - продолжал Док. - Цапли кашляют. У райских красавиц птичий грипп, элементарный. Причем, заметь, грипп допотопный. Вакцины от него нет… Президент не протянет до выборов, если заглянет к нам в Сад. Ты же знаешь, что у него страсть к цаплям. Что он обязательно возьмет птиц на руки. Что он скормит цаплям всех, до единой, лягушек и любимых тобою французских устриц. И всё. И конец. Через день-два, на пятый преставится. Мне же нужна мягкая смена власти. Мелюзина! – видно было (по жестикуляции), что Док подошел к самой ответственной части своего выступления. -  Скажи, ну на фига тебе этот Сад!.. В моем кабинете!
- Я просила тебя не материться!.. – Мелюзина вильнула задом с какой-то особой изысканностью. Я просто застыл от счастья. А Док, так тот даже попятился. 
- Хорошо, хорошо! Но ты же знаешь, что это только призрак Сада, что того Сада, который мнится тебе, здесь нет. И не предвидится. Я понимаю, ты была изгнана… Ты уязвлена. Тебе обидно. Тем более, что я, как прежде, допущен в Сад и иногда там бываю…
Очи Дока подернулись легким туманом… 
– Предлагаю тебе компромисс. Я прикинул. Я подыщу место… Где-нибудь тут же, поблизости, рядом с Бесовым или даже Орлом. Согласую в верхах, - Док возвел очи горе, - удобное для переноса время, - это самая трудная часть операции, только расчеты займут бездну времени, это не так то просто, вклиниться… -  и перенесу, может быть, ты даже сама укажешь мне место и пункт назначения на карте, в означенное место  - райский Сад. Но с условием… Настоящие муляжи, все эти мнимости, несообразности и безобразия будут удалены и ликвидированы, и немедленно, из моего кабинета.
- Нет… - и как бы нам в наказание, вновь накинув халат, Мелюзина скрылась в одеждах.   
- Почему? – в голосе Дока читалось явное разочарование.
- Песикам они нравится…  Ты же знаешь, не хуже меня, что я зачала моих деток в Саду. В нем их вынашивала. А когда родились они, ветер из Сада еще долетал к ним, еще припадал к стопочкам Божьей изгнанницы. Пусть и издали, но они могли любоваться Садом.  Они напитались его ароматами. Посмотри, какие они красивые! Им нельзя без Сада. И потом. Ты же видишь, я влюбилась, причем, без памяти, в Иоанна! И хочу ему сделать подарок. Я хочу подарить ему Сад. И именно – райский. Ни больше, ни меньше. Чтобы он стал и его Садом. Даже прежде всего его, а не моим…  Что же собственно до перемещения райских рек и земли… Это занятие не для тебя … Есть все-таки вещи и понятия несовместимые. Потом. Ты пообещаешь и тут же забудешь или просто обманешь! Нет уж, я сделаю это сама!
- Как, интересно?
- Можешь не беспокоиться. Я всё просчитала… И намного раньше тебя… Идиот! Недоумок! Мало того, что я влюблена в Иоанна. Ты думаешь, Иоанн здесь случайно? Нет. Я продиктую. И он перепишет вечные книги. Не одну… Бытие… А именно то место, где говорится о ковчеге и Саде…
Далее. Иезекииля: «…изреки пророчество на кости сии…» и «Я открою гробы ваши…» Иначе говоря, слова о собрании, восстании и воскрешении мертвых! Но не по твоему, по моему сценарию… 
Наконец, Откровение. Собственно… О конце Зверя! Увы, сам ты – выпадешь… То есть из текстов… И все. И тебе конец, - спародировала доктора Мелюзина. – Крышка! Мы уточним. Мы приблизим и даже прямо назначим твои сроки, конечные… Тебе известно, Иоанну даны такие полномочия… Относительно же того, как углубиться в оное время, чтобы писать из него, оттуда, ибо тексты писания должны быть корректными, дабы позже никто не смог изобличить Иоанна в подделке Завета, то это уже дело чисто техническое. Так будет, как если бы никогда ничего такого и не было. Как если бы священные тексты всегда были такими. Никто не усомнится в подлинности документов… Даже прелаты папские. Даже сама инквизиция! Ты меня хорошо понимаешь. Увы, ты сам меня научил некоторым ангельским, это было еще до твоего падения, и демоническим дисциплинам, разным приемам и упражнениям, всяким штучкам-дрючкам. Я была прилежною ученицей. Многое я сама подсмотрела, я за тобой шпионила, и многому, если не всему, научилась. Если хочешь знать, им уже кое-что записано, еще, правда, только в уме, по наитию, но наитию Божьему, и тебе известно, это без разницы… У Господа нашего было только слово и не было текстов. Так и у него… 
Психиатр слегка побледнел. Однако же не утратил самообладания.
- Хм… Выйдет у Вас то, что вышло у иудеев с Израилем, - сказал он. -  Если, конечно, я не вмешаюсь, - прибавил.
- А что у них вышло?
- Ты женщина, но иногда все же нужно читать газеты. Господи, какая безграмотность, какое убожество и невежество, политическое! Война... Если не со всем, то с половиною мира. А иудеи даже не переносили… Они лишь восстановили землю обетованную, и даже не в тех пределах, которые им были положены Богом в самом начале, - в урезанном виде, в ничтожных границах… И получили войну. На все времена… От палестинцев, ливанцев, от персов, вообще, от арабов.
- Много ты знаешь!..  Рви же, наконец, этой гадине зуб!
- На фига! Мы с тобою не сошлись и не договорились!
- Боже мой! Боже мой! Тысячу раз просила тебя - не ругайся, пожалуйста! Ты достал таки меня!
Мелюзина взвизгнула.
- Это он! Он! Гад допотопный! Он! Он меня наградил моею кровушкой - псами! Подлец! Он меня обольстил, совратил и изнасиловал!..  Там, в Эдеме,  под яблоней… Что же может родиться от женщины и рептилии… Только собаки!  Мои кровушки…
Мелюзина перевела дух. И:
- Взять его! – приказала Мелюзина псам.
 Шерсть у собак поднялась дыбом. Глаза загорелись и брызнули светом, неисповедимым.
Не раздумывая, псы кинулись рвать психиатра.
 
***

С места поднялся мэр города Бесова и коротко выступил.
- Очевидно, что Док не справится с ними, псы его загрызут. Следовательно, собаки поступают правильно. Им нужно помочь. Мы должны встать на их сторону. Помочь псам завалить доктора. Если они завалят сами, нам придется худо.
Собаки вцепились доктору в горло. Брызнула кровь.
- Изнасиловал! Он, он! – загудело собрание. – Подлец! Разорвать его!
Только тут я увидел, что кабинет переполнен. Зал как бы углубился и раздался. На середину зала были вынесены легкие, будто из соломы, плетеные круглые столики на гнутых ножках. Легкий прозрачный благоуханный дым сквозил из начищенных самоваров.  Гости свободно располагались в креслах-качалках. В руках они держали чайные чашки в цветочек с чаем на блюдцах, отпивая глоточками. В руках иных были коньячные стопочки.
- Ату, ату его!
- Мелюзина! – прохрипел доктор. – Прекрасная! Уйми псов! Ты злопамятна. Сжалься! Я был молод. Ты же… неотразима. Да и когда это, шесть  тысяч лет назад было, если не больше...  Ты была слишком красива!
- Была? – только и сказала она.
Но видно было, псы ослабили хватку…
- Ты же знаешь, когда бы я мог, когда бы был в силах, а ты была б посговорчивей, я бы тебя каждый день насиловал, сучка! Каждый час и минуту! Я бы не слезал с тебя, Мелюзина! Гадина! Прорва! Вавилонская блудница!
Видно было, как она вся вспыхнула от удовольствия и зарделась, неотразимая моя Мелюзина...
Волна блаженства затопила меня.
Верно, нас связывали с нею теперь такие же кровные нерасторжимые узы, какие у нее были с её псами. Мы стали с ней за одно.
Должно быть, она им скомандовала.
Псы отступили от доктора и легли у её ног, наподобие сфинксов.
Великолепные экземпляры!
От волнения они неистово раззевались.
С каким-то хрустом в челюстях, со сладострастием они  открывали опалово-дымчатые и прелестные пасти.
Доктор вздрагивал.
Не мешкая, он выдвинул из левой тумбы стола верхний с секретом ящичек и достал из него пистолет…
- Константин, умоляю! – прошептала она. – Ты их провоцируешь. Они  снова бросятся на тебя.
- Не успеют! Я стреляю не хуже профессионального киллера! Терпеть ублюдков я не намерен.
По залу прошли движенье и ропот. Поднялся новый оратор.
- Он, конечно, убьет их! – сказал он. – Но кто бы из нас не сделал того же! Давайте посочувствуем ему. Давайте оплакивать их. Это все же его отродье.
- Так, так! – закричало собрание. –  Пали Док! Отстреливай нечисть!
Доктор навёл пистолет.
Глаза у псов загорелись. Спружинив, собаки прыгнули. Они немного не долетели. Раздался один и следом другой  выстрел. Вытянувшись, псы на лету застыли. И шмякнулись об пол. Они мгновенно закоченели.
- Это от судорог, - сказал кто-то.
Трупы их лежали, утопая в цветах. И цветы над ними стояли.
Доктор наклонился над одним из них… Раздвинул зубы рукоятью пистолета, заглянул в пасть собаке.
- А ведь верно, - сказал. – Как это там у него: «Говорил апостолу апостол: «Злой был пес; и смерть его нага, мерзостна…»
Тьфу! – сплюнул он. И приказал: - Уберите их! Не переношу запаха псины!
- «Христос же молвил просто, - прошептала Мелюзина. – Зубы у него, как жемчуга…»
Их поволокли. Бросили в угол и оставили коченеть на полу.
- И так будет всякий раз с ними, как только ты натравишь их на меня. Ах Мелюзина, Мелюзина, ты слишком женщина…
- Да, да, - подтвердила она. – Он говорит правильно… Он каждый день их убивает! Он каждый день их отстреливает! Я ничего не могу с этим поделать. Это годами уже повторяется. Я скоро не вынесу. Бедные мальчики! Бедные мальчики! Такая утрата, такая утрата! – шептала она. – Ах, когда бы ты знал, - обратилась она ко мне. -  Как я тебя хочу! – (сказано это было без всякого перехода, но, честно скажу, мне понравилось). - На вот тебе замочек, - шепнула она. –   Вот же тебе и ключик!..  Вставь ключик в скважину!

Я ощутил в горячей ладони символ ее желания. Один и другой. Это был миниатюрный замочек, как если бы от дипломата, и такой же величины ключик.
- Ну! Вставь же! – залилась румянцем она.
Смущаясь, я повиновался моей госпоже. Ключ как бы сам собою втянулся в скважину и запал в ней.
Тут же, вынув из карманов халатика, она подала мне клиночек и ножны. Голос ее уже срывался.
- Вдвинь же клинок, по самую рукоятку, в ножны.
Застонав, я проделал это.
- Теперь еще раз! Ах! Теперь - медленно!..
- Миленький! Золотой мой! – она дышала неровно. – Быстрей же! Достань из халата книжицу!
Я полез к ней в карман.
- Что это? Что за книжица?!..
- Не спрашивай!.. Нельзя! Это по ходу выяснится… Быстрее же! Взломай печати! Взломай и читай! Потом… Ты съешь книжицу!! Сла-а-адостную!!!
***
Уже с момента «ключика» я испытывал чувство… Как если бы она взяла у меня нечто, нечто для меня  весьма дорогое, бесценное, весьма дерзкое и столь же постыдное, и ввела, нет, пожалуй, просто вложила это к себе, довольно бесцеремонно и нежно, в подходящее место, не широкое, но и не тесное, а в самую пору.
Правда, при этом я ничего такого не сделал и она тоже.
Хотя…
И все же мне было стыдно.
Такое… и чтобы публично, среди народа, в присутствии мэра города Бесова и Бесовского губернатора.
Немножко впопыхах и прервавшись с чтением, я поделился с нею сомнениями.
На что она, несколько злясь, но тоже, скорее, для вида, поскольку я не убирал от глаз и от уст книги, а лишь задержался с чтением, ответствовала, дескать, у Лукия Патрского, у псевдо-Лукиана и Апулея, всех же авторов не перечесть, поскольку их бессчетно и всех не упомнить, немало свидетельств тому, как публично, на площади или в цирке на арене, сходились мужчина с женщиной… Женщина с быком, наподобие Пасифаи. Или осёл с женщиной, как это было с юношей Луцием, в осла превращенным. И публика встречала их благосклонно. Ничего здесь такого… Правда, Луций избежал публичного представления...
Я ей заметил, что она весьма сведуща в книгах.
Прежде всего,  в любви, отвечала она, и постольку – в книгах, ибо все эти истории о моей любви к тебе…
Конечно, я сему опять и весьма изумился. Но предпочел промолчать. Я уже знал, Мелюзина изрекает только истины. Да и к тому же, честно скажу, мне было лестно узнать, что всё, что ни сказано и не написано о любви, в этом и, может быть, даже в ином каком мире, всё это только о ней, моей Мелюзине, ну и понятно, что обо одном обо  мне. Но если честно, по существу, то разве не правда это? И разве не каждый может то же самое и сам о  себе сказать и то же самое для себя предпочесть?   
Вот уж поистине, читать не перечитать, продолжила она… Но ты же знаешь, прибавила, что и всеми буквами, да, да, если их выстроить в ряд, посвященными мне и тебе, ничего, совсем ничего невозможно выразить и передать, или очень мало… И это, сказала она, ее очень печалит. Вообще же, если говорить о моей любви к тебе, голос Мелюзины звучал необыкновенно строго, то в этом, конечно, мне нет равной. И я, сказала она, докажу тебе! В этом, согласись, я больше других понимаю. Так что, как видишь, если и от чего, так это от любви к тебе у меня моё знание…
Я великодушно согласился. На глазах моих блистали слезы. Нет слаще и  чище любви двух сумасшедших.
- Продолжай же, мой сладенький! – попросила она. – Видишь, я вся горю. Я сгораю от нетерпения, желания и любопытства. 
И, правда,  щеки ее пылали. Дыхание было учащено. Она даже заикалась немножко.
Я не успел как-то сказать, что от середины комнаты мы перешли с нею к дивану, на который она села, я же встал перед ней на колени.
Ее халат (вообще говоря, я в женских одеждах мало что смыслю и всегда с ними путаюсь, скорее, это было что-то вроде хитона, наподобие античного, ибо в нем не было рукавов) если не исчез, то оказался полусброшенным.
Она полувозлежала нагая. 
Потянувшись ко мне, она возложила руки на мою главу и пригнула ее к коленям. А дело в том, что книжица, для моего удобства, была положена мною ей на колени. К тому же, она сама так захотела. Правда, это меня отвлекало. Я волновался. Я не мог удержаться. Нет, нет, и я упирался взглядом в ее живот и переводил взор выше, к  свешивающимся надо мной округлым её и продолговатым белым персям, тающим и переливающимся, словно серебро. Груди ее покачивались. Верно, тоже от волнения. Сосцы вздрагивали. Как если бы и они обладали зрением, и она читала сосцами. Она даже слегка поводила ими. То есть они сами по себе так делали, следуя за чередованием букв и рядами строчек. Возложив на главу мою руки, Мелюзина откинулась на  диване, чтобы лучше слышать, и расслабилась. Непроизвольно она развела колени. Книжица, а она была такой махонькой, что поместилась бы у меня на ладони, провалилась внутрь, между коленей, и захлопнулась. Теперь книжица утопала в завитках и цветах ее лона, которые, как нарочно, в это время суток, начали распускаться, было ведь еще только утро…Это были сразу и розы, и лилии, я еще удивился, и рудбекии, черные и золотистые, я их как-нибудь опишу ниже… И все они стояли в паутине, тоже… Так что я даже вздрагивал. Как бы мне не попасться… Я стал распутывать... Мне пришлось повозиться, чтобы выпутать книжицу. Выпутывая же, я уже не знал, правда, что мне делать, читать книжицу или любоваться ее цветами. То есть у меня началось что-то вроде раздвоения сознания. Это было похоже на галлюцинации. Книжица стала прозрачною. То есть я мог читать и в одно время наслаждаться – сквозь –  взломанные печати, золотой обрез, миражи букв и знаков, освещенные снизу рубиновым светом, на просвете – видением мелюзининой божественной шелкографии, нетканой тесьмы меж теснин, девственных, на клинописном (или кленовом?) отливе, на алом и воздыхающем створе, на одном и другом рубеже, разворачивающемся в розе, заласканном и изнеженном. Как бы сквозь марлевые страницы или завесы, сквозь невесомую тюль, марево знаков, сквозь воздушную ткань книжицы я различал и развязывал солнечный бант, выпутывая из его тенет книжицу. Мне, наконец, удалось это сделать.
 ***
 - Ты, наверное, уже и забыл, на какой ты странице!.. Начнем же сначала! Прежде чем ты приступишь, я хочу преподнести тебе два-три урока. Возложи же руки на книжицу! Но не открывай её, не разворачивай, и не листай страницы!.. Покамест достаточно того, что ты освободил ее от футляра! –  услыхал я,  и различил в ее голосе сладостное нетерпение.
Я повиновался. Я сделал это. Я исполнил сказанное ею…
- Начинай с созерцания!
Она посмотрела на меня долгим взглядом.
- С насыщения божьей красотой зрения… Обрати внимание на переплет. Попробуй определить, из какого материала он изготовлен. Оцени шелковистость и великолепие кожи, искусство, гладкость и тонкость  отделки. Далее, заметь, у книжицы трехсторонний золотой обрез и две золотые на липучках, для удобства и простоты, застежки, которые расстегиваются. Случается, что только от взгляда чтеца. А так, не каждому они поддаются. Исследуй и их, прежде чем открывать книжицу, чтобы не навредить ей. Взгляни на художественное литье. Это… Словом… Сравни сию вещь с моей розой, которая просвечивает сквозь…
Ты видишь! Не зря я трудилась… Немного отвлекусь, мой миленький. Я о детках моих. Ах, не расстраивайся. Они восстанут. Ты скоро поймешь. Как только оставишь твою Мелюзину…  Нет, нет, не возражай мне. Оставишь и отправишься далее в свое путешествие, ибо, ты должен исполнить свой долг. Не отвергай их, мой милый. Они пойдут за тобою следом. Свидетели дел земных и твои помощники. И будут идти за тобой, будто привязанные. Внимай им. И слушай. И ты их услышишь. Они говорят, как и Он, в безмолвии… Но ладно, оставим сие и вернемся к книжице.
Не пропускай, всмотрись в орнамент книжицы, пущенный по эмалям, яспису и халцедону. Впитай их блеск! Втяни сии выпуклости! И с ними выпей их язык, и ты разберешь и поймешь сию вязь, как бы совсем без усилия и напряжения. Так песок втягивает в себя дождевую влагу и воду. Так ткань пропитывается насквозь и толикой мёда и делается вязкой и сладкой. Или еще вот. Ты знаешь, как я чту розы. Вообще, у меня весьма развито обоняние. По нескольку раз на день я подхожу к прохладным бутонам, доставляемым мне из садов Эдема. Ты, может, заметил. Розы мои под одним моим взглядом, стоит мне наклониться к ним, сами собой разворачиваются. Я блаженствую. И вот я нюхаю их, не нанюхаюсь. Вдыхаю, не навдыхаюсь. Я так надышалась, я стала такой ароматной, - вдохни и взгляни! – случайно ли, что тело мое сделалось как бы одною длинной и изысканной розой.
Так темный смысл слов и начертаний сам войдет в тебя и откроется тебе в твоей внутренности…  И ты сам станешь чем-то наподобие книжицы, как я розой. Сам в себе будешь читать… И книжица тебе уже не понадобится. А прочие станут искать твоих слов, и ловить твои жесты, и разгадывать их… Словно знамения…
Также весьма важно, как сейчас, при чтении, местоположение книжицы и ее обрамление… - тело ее при этих словах все осветилось и зарозовело. –  Кстати, ты можешь, опять же, сравнить… То есть установить некоторые сходства и некоторые различия между тем, как это мы с тобой делаем и как, в принципе, это бывает… Так вечную книгу при чтении возлагают на аналой и окружают свечами и цветами. (Так ты по наитию уже возложил книжицу на мои прелести). И кропят водой. И  возжигают свечи. И поют над вечною книгой. И ходят вокруг аналоя. И кадят на цветы и страницы. И читают псалмы… И тогда слова источают благоухание… Ты прочтешь… И как только закончишь чтение, я умру под тобой, переполненная любовью… -  Я попытался возразить ей, но она не приняла моих слов и возражений. - Не прерывай меня и не пререкайся! Так будет! Но не печалься. Как сказано в послании к Коринфянам. Я каждый день умираю. Но знай, мертвые, при последней трубе, воскреснут нетленными, и живые – изменятся… Надейся. И верь. Мы встретимся, Иоанн. По моей смерти, и по нашем с тобой  - после смерти моей, молчи и не спрашивай ни о чем,  -  венчании, встретимся в нашем Саду, на теплых корнях под белыми яблонями, когда они распускаются, и весь Сад стоит, словно снег, мало кто знает, что на цветах в эту пору отдыхают ангелы…  Вот отчего я непреклонна в своем умирании… - Она говорила что-то непонятное, но я ей верил, я верил ей, так я любил ее. -  А теперь, скажи мне, испытываешь ли ты томление по книжице? 
- Руки мои дрожат, так я жажду, так мне хочется насладиться книжицей!
Я и впрямь не мог оторвать взгляда от книжицы и от того, что видел за ней. Я уже вполне сошел с ума от ее прелестей.
На это она сказала:
- Мы все жаждем… И умираем, иссушенные жаждой, в гнойниках и язвах, не омочив даже каплею уксуса губы… Желание твое должно быть не просто глубоким и сильным, но нестерпимым и непереносимо прекрасным! Для этого тебе и дано созерцание. Умей распалить воображение и вожделение! Стремись! И ты научишься видеть, и утолять жажду, и наслаждаться книжицей и знанием, спрятанным в ней, как я уже намекала, не прибегая к чтению. А если и читая глазами, то лишь в силу привычки, следуя ритуалу…  Это не обычная книжица. Она не поддается простому прочтению. Тут важно не столько чтение, сколько проницание и проникновение. Ты должен научиться ходить и видеть сквозь…
Она сказала то, что я уже чувствовал.
- Не совсем…- она читала мои мысли, но мне это было приятно. – Я говорю об ином несколько проникновении, - сказала она, - о нем тебе неизвестно… Ты получишь больше, нежели можешь или в состоянии себе представить… Конечно, если сумеешь исполнить то, что я тебе скажу…
Сущность всякого, не поверхностного, но глубокого чтения, - продолжила она, - и, соответственно, знания, не в том, чтобы бежать по тексту глазами, этим занимаются ученики в школе, но, сосредоточившись на книжице мысленным и духовным взором, проникнуть в нее и объять разом, пройдя сквозь, и взять, и схватить, и вынести, и явить себе или кому-то другому то, чем ты готов владеть, что ты можешь устроить, опустив остальное, ибо нельзя и невозможно владеть всем сразу и всё сразу устроить… А в книжице сей ты найдёшь всё! И всё можешь взять! Но надо ли?.. И готов ли ты? Поэтому, прежде всего, требуется устремление к тому, что именно тебе надо и что может быть тобою устроено. Даже если ты сам о последнем не всё знаешь, но только догадываешься… Но ты увидишь, возьмешь и схватишь, и откроешь! Так по толике берёт и открывает и являет в делах своих себя человечество!.  В противном случае всё превратится в кладбище за ненадобностью и ненужностью, неустроенностью всего… То есть я хочу сказать, что чтение как таковое на каком-то этапе вообще будет излишне… В некотором роде роскошь и сибаритство… Читать будут только изнеженные и утонченные души, смакуя, исследуя и находя то, что в своё время было опущено, с особым тщанием разбирая какую-нибудь паузу в стихотворении или запятую и усматривая за ними основания бытия… Итак, попробуй, соберись, сконцентрируйся на своих желаниях, на своем хотении, на предмете любви твоей и твоих устремлений и проникай мысленным взором в книжицу и вызывай их! Вперяй взгляд в книжицу, но и охватывай им, иди вглубь, но и по сторонам чувствуй, бери целое, чтобы позже отсечь, всматривайся в книжицу, впитывай, всасывай, не забывай смоктать, чмокать, но только не чавкай, ибо чавканье подобает лишь свиньям…Теперь – остановись! И – внимай! Внимай, затаив дыхание! Ибо ты вызвал уже, навлек на себя встречное движение, ты чуешь, как набегают, отступая, и вновь притекают волны, как притекает знание и наслаждение! Блаженствуй! Но блаженствуя, не забывай собирать, сортировать, отсеивать и отсекать лишнее, оставляя только бесценное… Вслушивайся в мироздание! В сие божественное пение! В космическое сие звучание! Ты слышишь!? О, нет, не ушами… Ушами только ослы слушают. Сердцем и кровью вслушивайся! Всем существом!.. Итак, от теории перейдем к практике, к практическому воплощению теоретических выкладок.

И она вновь возложила руки на мою главу и пригнула ее к коленям.
- Созерцай! Проницай! Впитывай! И внимай!
И я вдохнул от листов, и втянул в себя  редкую смесь -  запахов и ароматов, смирны, кассии и алоэ, и с головой погрузился в чтение.
Всё исчезло.
 - Ешь книжицу!
Я ее заглатывал!
Не истончалась книжица.
Я читал и видел!!!
Поощряемый Мелюзиной, я читал книжицу с невероятной скоростью. И, напротив, внимая безднам, впадал в транс, постигая записанное с непостижимой замедленностью. И если в первом случае я обозревал разом тысячелетия, то во втором, в сладостном анабиозе, словно во сне, я подсматривал, по мгновениям, как накапливается солнце в растениях и, прежде всего, в шипах и листьях, наполняя их солнечным светом, моей возлюбленной и прелестной мускусной розы, такой чиновной и воинственной, и, погруженный в сияющие пучины фотосинтеза, слушал, как движется с пением и поднимается в розе к вершинам и каплет с красных бутонов, стекая, как слезы,  вода, подсвеченная цветом, светом и пением (звонницы, зяблики и щеглы),  - на белоснежные чресла и рыжие завитки моей Мелюзины, - словно пчёлки возились в лотке (ах, лучше сказать, в скворечнике) и золотили ее завитки. Господи! Боже мой! Я замедлял процессы до состояния рыбы, подвида, накапливающего  в своем сосуде глюкозу перед вмерзанием в лед в качестве антифриза (от образования в крови морозных кристаллов, которые б её разорвали). И, наоборот, когда случалось, что книжица колыхалась от жара и марева видимых сквозь её страницы роз, я уходил в глубь, подобно той же рыбе, зарываясь в придонный ил и сладостно режущий чрево песок, и находил в нем корни прохладной лилии. Всё менялось.
Летели перед моими глазами страницы, словно цветы. И цветами же разворачивались. И перелистывались, словно цветы, на крыльях порхающих над страницами бабочек. И отлетали, с пересекающими листы муравьями, с присосавшимися к венчикам осами, с щебетом птиц над полями, с созерцающими книжицу и свивающимися в корешках перед спячкою гадами, отлетали куда-то во мрак будущего, ибо я продвигался не встреч, а вместе со временем или параллельно ему, оттого и не замечая его, и даже вослед, оббегая его и перегоняя,  ибо обычно мы движемся наоборот, встреч, к источнику, которого, может быть, уже и нет, и время течет мимо глаз, в окраины, стекая и обходя нас с вершин вниз, - теперь уже там начала, начала всего того, что было (со Вселенной и с нами), на периферии…   
               
Книжица, верно, от той скорости, с которой я продвигался во времени, пылала, словно озаренная изнутри жаром. По огню, темнея и переливаясь, бежали  неясные знаки…
- Это неопалимый огонь! Преодолей страх! И войди внутрь! Ну же, быстрее!
Я вошел. И едва не ослеп. Я увидел, что книжица как золотистый жмых, как смола, в которую превратилось масло,  семечки же как угль. Тронь и посыплется книжица! Но сияли страницы, будто слипшиеся золотые слитки!
- Так и есть! – сказала она. – Книжица сия из чистого золота. Иди вглубь! Там… ковчежец…
Я вздрогнул.
- Что в нём? – спросил я.
- Прах! Прах и пепел, пепел и прах тех, кто писал книжицу! Ты тоже там есть, но не ведаешь!.. Опусти руки в прах!
Я опустил… по локоть… и отдернул руки…
- Ешь! Глотай прах! И пойдешь далее! Ибо вберешь с прахом их - их знание.
Я съел и увидел другую книжицу, которая помещалась в первой. И была она наполнена саранчой и гадами. Но тут открылась третья книжица. И я увидел сияние звезд. И блеск их порадовал. Как тотчас я попал в четвертую. И это была книжица Хаоса, книга пыли и огня. Пятая книга была пуста. Из шестой шел свет. В седьмой книге я нашел мрак. Зрение мое перешло в руки мои и осязание.
- Какая книжица показалась тебе других интереснее?
- Первая! – без промедления ответствовал я. – Самая прекрасная и разнообразная. 
- Первая и последняя! – сказала она. – Не хочешь ли ты в нее что-нибудь добавить?
- Разве это возможно?! – я снова вздрогнул. Между тем как, не мешкая, я уже вынул из болтавшегося у меня спереди мешочка, подвязанного к поясу на шелковом шнурке,  палетку с письменными принадлежностями, которые всегда носил с собой, так, на всякий случай, если, например, подадут в каком-нибудь магазине книгу жалоб и предложений, или, например, чтобы расписаться на хлебной карточке, я получал хлеб и презервативы по талонам в одной благотворительной организации, также, чтобы записывать даваемые мне отцами церкви, градоначальниками и их женами наставления, в основном же, на предмет вдохновения, не дававшего моей голове и моим рукам, и перу моему покоя.
Мелюзина поправила книжицу, чтобы мне было удобней, щеки ее опять зарделись, и она задышала неровно, верно, как соучастница процесса. Роза ее расцвела. Нагнувшись над нею и книжицей я обмакнул перо в пасту и поставил первую пробу.
- Ах!- произнесла Мелюзина, и я понял, что поставил хорошо.

 ***

- Можно поставить пистон, - поправила меня Мелюзина, - пробы же -  делают...
- Ага…
«И я понял, что хорошо сделал», - просто дописал я, не утруждая себя перепиской.
- А вот это уже следует поставить, - прокомментировала Мелюзина, - в то место, из которого ты еще не вынул… - что-то отвлекло ее внимание, и, выдержав сладкую паузу, она закончила: - предыдущую фразу, которая нуждалась в отделке…   
  Я так и поступил. Поскольку же я уже отделал, то есть одно, то без промедления вынул другое, и, вынув и поправив его, вновь поставил, полюбовался отделанным и, поняв, что, в общем-то,  хорошо то, что я сделал, решил приступить к следующей фазе…
- Не фазе, а фразе … - опять поправила меня Мелюзина.
- Черт! Может быть, следует сказать –  акту, поскольку мы оба как бы на сцене, ну хорошо, хорошо, напишем, что к упражнению по чистописанию… 
- Вот именно!.. И вообще, как тебе не стыдно!..
- Стыдно у того, у кого видно! – отвечал я, ну, сморозил, выскочило из меня, была у нас в детстве такая поговорка… Конечно, глупая…
- Бессовестный!...
- Мелюзина!!
- Что?
- Ты мне мешаешь! – я скорее изобразил, нежели и вправду выказал  строгость в голосе.
Она вдруг заплакала…
- Ты меня гонишь!..
Сердце у меня сжалось. О нет, оно остановилось.
- Отведи мне немного места… - попросила она. - Рядышком… На полях твоего романа… Я хочу полюбоваться  той,  прежнею Мелюзиной…
Она свернулась в жалкий дрожащий клубочек.
На этот раз сердце мое облилось слезами.
Однако же я не совсем понял ее, что значит прежнею…
Но Боже! Но тут со мной произошла странная метаморфоза. Похоже, я и впрямь возомнил себя чем-то наподобие евангелиста.
И вот долг провозвестника и сочинителя, вдруг проснувшийся во мне, долг, увы, который превыше всего, и вот зуд сочинительский вызвали во мне приступ необъяснимого себялюбия, рвения и даже жестокости.
- Ненасытная! – вскричал я, возроптав. - Я уже бросил под ноги тебе треть романа! Я устлал страницы его и обвил самое тебя всеми  цветами! Ты просишь, чтобы я посвятил тебе и отдал всякую строчку! Даже паузы между ними…
Так я сказал и запнулся: «Что за роман!.. О чем я говорю! И мне ли перечить моей Мелюзине!» Между тем с языка моего слетело и вовсе нечто ужасное:
- Так я никогда не закончу романа! – возопил я. - Откровения, свыше внушенные мне, умрут в моем чреве! Перенесу ли я! Простишь ли ты! И сама! – свирепствовал я, между тем как внутри у меня билось одно: о, Господи, что же за бред я несу… Однако же я уже не умел остановиться. – Ибо, - кричал я, -  с тобой я могу заниматься только любовью. Да, да, благонамеренным и богоугодным прилежным чтением. Да чистописанием. Писание же мое, как оно есть,  страшное! Оно выше любви. Земной и даже небесной. И земных предопределений. Увы, я должен пожертвовать тобой… Хотя бы на время! – несколько отступил и смягчился я.
И с этими словами, наклонившись над нею и взяв ее (вдохнув в уста), - не знаю, как у меня так получилось, - я перенес мою Мелюзину на тридцать три  страницы и, не помню, на сколько, может, на триста дней вперед.   
- Здесь мы с тобою встретимся! Позже. Или же никогда. Если я не смогу продолжить романа… 
И я выдохнул ее на пустую страницу. И содрогнулся. Я поместил ее в ад. Ибо нет ничего страшнее для сочинителя, нежели безвидная и пустая страница, на которую еще только должен сойти Его дух, чтобы претвориться в дивные и живые образы. 
- Ах, мне здесь так одиноко! – сказала она. – Жестокий! И глупый, глупый! У тебя ничего не получится. Ты же знаешь… Но скрываешь и от себя. Твоя Мелюзина вся в звуках, в имени, которое ты произносишь и которое призываешь… Именем моим ты меня к себе привязываешь.  И, повторяя его, не отпускаешь. А ты, да, да, ты шепчешь его даже во сне и в бреду. Я буду с тобой, пока у тебя есть и пока длится твое  дыхание. Если можешь, прерви его, и тогда я исчезну. Запечатай уста. И я отпаду. Я молчал.
И она пребывала на чистой странице почти бездыханная.
- Но и в темнице твоей, из твоей немоты, из твоего безмолвия  безмолвием же ты будешь молить обо мне и звать меня. – И она в излюбленной ею манере, как это умеют только женщины, перевела вдруг стрелки: - Ах, я не вынесу, я больше не могу, я не перенесу твоих плачей!! Они  мне раздирают душу! Неблагодарный! – сказала она и растаяла.
Только тут я пришел в себя.
- Вернись, Мелюзина! – вскричал я. – О, призрак! О, мой возлюбленный, мой верный, мой беззастенчивый нежный призрак! Вернись, вернись! – прошептал я словами Томаса Вулфа. – Мелюзина!!!
               
***
 
- Ау! – прошептала она. – Я здесь…
Я бросился к ней, едва не задушив в объятиях!
- Что с тобой?! Сладенький! – радостно приветствовала она меня. – Ах да, ну да, ты так стараешься… что… что уходишь куда-то за рамки нашего повествования и… существования, тоже. Выходишь из берегов и границ книжицы, над которой мы трудимся. Ты перелетаешь в другую, которой еще только предстоит быть, ты был уже там, в ней, ты путаешься… Да нет же, хотел сказать я, мне просто отшибло память… Ну и потом… Никаких потом, надулась она. Мы прямо сейчас, не медля и не откладывая в ящик, продолжим наши упражнения, столь любезные мне. Хотя… Конечно… Нет, правда, скажи, что же на самом деле случилось? Что произошло? Правда, я за тебя испугалась! Признаться, я и сама забылась, так с тобой увлеклась. Насколько я помню, при этом я еще разговаривала, но так, словно во сне…
- Видишь ли, дело в том, что когда я поставил точку… - попробовал объясниться я … Но она опять меня перебила…   
- Ты чуть не продырявил мне розу, - сказала она. - Я уж не говорю о бумаге и книжице, чуть не прободал насквозь… Ах, милый, при писании нужно соизмерять свои силы. Ну и, конечно, пыл. Вообще, противопоказан излишний нажим. Но и без нажима, конечно, дело не спорится. Всего должно быть в меру, и тогда будет впору… Но, о, Боже, ты так давил! – она не удержалась от смеха. По комнате рассыпались  хрусталики.
- Видишь ли, поставив точку, я решил продолжить, и для этого пошел, как бы тебе объяснить, в обратную, что ли, сторону…
- Ну да, строки твои и сразу плыли, вниз, вверх, ты и вбок заходил, куда только ты не тыкался …
- Ну да… Так вот, мне нужно было направо, а я пошел назад, влево, то есть в обратную сторону…
- Ты писал по-арабски…
- Не может быть! Я никогда не знал арабского!..
- Ты забыл, что съел книжицу, и теперь знаешь полезные и необходимые для тебя, если не все,  языки! Но покамест ты дезориентирован…
- Да нет. Я имею в виду… У меня что-то со временем. Время прыгает. Я бы сказал, скачет.
- И тоже вверх, вниз?
- Вот именно, какая-то неустойчивость и неопределенность, расторможенность, словом, плыву, как ты заметила… А мне бы закрепиться… В одном каком-нибудь времени… Не могу же я быть во всех сразу. Здесь и там, там и здесь. С другой стороны, я так устал жить в одном времени. Боюсь, что вообще выпаду…
- И не станет времени, - сказала она… - Все правильно. Это то, что записано относительно тебя в книжице. Ты еще не усвоил. Не переварил книжицы. На вот, выпей, - она порылась в кармашке халата и подала мне какие-то порошочки в капсулах. – Это от головокружения. Ты привыкнешь. У тебя мало навыка. Но постепенно ты научишься управлять сознанием и, соответственно, временем. Прежде всего, не дергайся. Движениям твоим подобает плавность. Пространство по своей природе пусто. Ты проваливаешься. Когда же ты приподнимаешься, отталкиваясь для полета, то спешишь, суетишься, это же курам на смех, ты слишком усердствуешь, я не против, для разнообразия, но ты слишком прыток и резок, ты как козел! Бедный мой мальчик! Тебя все время куда-то уносит!.. Я беспокоюсь. Я не вынесу! – и она снова расплакалась.
- Вот, вот! – вскричал я. – И там ты плакала…
- Где?
- Я ж говорю тебе… Я поставил точку… и… как бы задумался… Я действовал по тобою сказанному, как ты обучила…  я сосредоточился, напрягся… и… посмотрел… сквозь. Сквозь книжицу! Но как бы не сверху уже, а снизу…
- Да, да, мы поменялись местами… Я тебе помогала в чистописании… Мы только начали…
- Я пошел вспять… И я увидел!
- Что?
- Скорее, не что, а как … как я корплю, и это был сад, в саду, над неземною книжицей… Да, да… Всё верно… Не этой, другою. А ты… ты плакала, ты заходилась надо мною слезами… И я не умел иссушить твоих слез... Ибо… тебя там не было. Не могло быть. Я отчего-то знал… Ты… могла быть только призраком…
- Бедный мой мальчик! Но и ты ведь там… ты тоже… был только призраком!..
Я вздрогнул.

***

- Тебе еще рано, - сказала она. – проницать снизу… Блеск звезд слишком заманчив. Он завораживает. Ты же влюбчив. К тому же  безумен более, нежели полагаешь.  Тебе еще не по силам будущее. Тебя может утянуть в черную дыру. Подобное сочетание сладостно. Но, поверь своей Мелюзине… Это страшно. Даже Корнелиус опасается. Он пробовал…  Женщины для него стали пресны… Не многие возвращаются назад... Ты изнежен и приучен сочетаться с розами, мой сладенький.
Я не совсем понимал, о чем речь. Но мне, как Харону в одном из моих сочинений, нравилось. Мне было приятно. К тому же, в отличие от последнего, будучи по природе своей сплетником, по воззрениям же платоником, по социальному статусу и положению беженцем, бомжем и безработным, хотя я и получил только что должность помощника, секретаря и советника Бесовского (меня не заботило и не смущало, что сумасшедшего),  я любил всякие такие там нежности, пусть даже двусмысленные.
- Речь не о тебе, не о твоей гордости… сказала она.  – Но о даренной тебе Тотом, богом письма, палетке с письменными принадлежностями. Ты с ней суешься всюду, куда не попадя. Конечно, стилистически, в принципе, у тебя получается правильно, но что касается твоей каллиграфии… Разве так пишут! Точно корова на льду разъезжается копытами или рогами. Тебе еще нужно поучиться на этой книжице, чтобы устремится к вратам новой. Тебе еще нужно кое-что записать в прошлом, чтобы вызвать в воображении и явить нам будущее. Там у тебя в книжице пропуск… Ты его заполнишь, как только научишься каллиграфии. Ты умел, бедный мой мальчик, но ты разучился. Ты все позабыл… Но скоро освоишься и распишешься… Я удостоверю твои загогулины. Мы опечатаем книжицу и уберем ее с глаз долой. И ты отправишься восвояси. Я же… Впрочем, не стоит забегать слишком вперед, то есть в будущее. Даже при том, что настоящее слишком призрачно и скоротечно… Толика времени у нас с тобой осталась. Употребим же ее на дело. (Смысл слов ее был грозен и непонятен, но я предпочел не вдаваться в их смысл. Зачем прежде времени огорчаться. Если еще есть время радоваться... Не так ли?)
И с этими словами, не отнимая моих напряженных рук от стила, она коснулась их подушечками пальцев, и охватила, и взяла стило красивыми, крашенными и надушенными, и устремила к книжице, и повела, поддерживая, неисповедимыми путями.
И я увидел совершенные линии.
               
 ***

- Я буду твоей наставницей и учительницей, - сказала она. – Правда, я училась не столько по книгам, рукописям и манускриптам, хотя, само собой, и их не обошла вниманием, сколько, как бы это сказать,  по наглядным, что ли, вещам, пособиям, которых сейчас и не встретишь. Я имею в виду те времена, когда высшие знаки, случалось,  вручались человеку Господом. Ну да, как скрижали Моисею в виде кубов с выбитыми внутри них письменами, которые просматривались насквозь. Либо слово влагалось Всевышним человеку из уст в уста, как выдох и вдох. Или как Сон. Как Дух. Как Жар и Огонь. И как Гипноз. И в зависимости от того, к чему оно прилагалось и от кого исходило, словом очаровывали, и им обольщались. Жаром его созидались солнца. И испепелялись камни. Слово боготворили, и им благословляли. И ему подчинялись. Люди и звери. Звезды и твари. Растения. И особенно, Мелюзина отчего-то вздохнула, цветы. Слово благоухало. Светилось. Люди помрачались от его красоты. Словом пленяли. И им завораживали. И пригвождали. Словом любили. И от него умирали. И не было более тайной, и чудной, и страшной власти и силы… И власть сия была неодолима. Верно, поэтому и самое искусство письма было столь же прекрасно, величественно и тяжко, как тяжки бывают вериги, и в одно время легко, и столь изящно и тонко, что им занимались только люди избранные и посвященные. И были это каменотесы, ученые и жрецы, чертежники и живописцы. Они писали железом и кровью! Наитием Божьим. И Божиим духом. Пером им служили резец и долото. Письмена выбивались по тверди. По камню. Или металлу. Они наносились на глину, которая потом обжигалась. Знаки же покрывались багряною краской и золотом. Клинопись облекалась в солнце. Свет стоял над словом, запечатленным в камне, глине или металле. И даже над могильными плитами с выбитыми на них именами плавали нимбы и ореолы. Даже над мертвыми возносились ауры.
Да, кстати, вот же, совсем недавно, когда я бродила по Зеравшанской долине… - сказала она и приостановилась (что до меня, то я отказываюсь от комментариев, извивы женской мысли столь же непостижимы, как и самое Божье слово).  -  Ах, нет… Вначале я осматривала и изучала дворцы, мечети и медресе Хивы… - раздумчиво произнесла она. - Да. А потом уже перебралась на берега Зеравшана, чтобы посетить Бухару, ну и, конечно же, непревзойденный и такой весь холодно-синий и сладкий, о, как раз тогда розово цвел урюк и миндаль в предместье, дымный и от дыма прозрачный Самарканд. 
Я подглядела этот свет в розовом же мавзолее Гур-Эмир с сине-зеленым куполом, в усыпальнице Тамерлана над его священным надгробием из нефрита, когда считывала надпись с тяжелой, темно-синей могильной его плиты. У нас сейчас, - (я имею в виду Европу, Старый и Новый свет, да и Россию тоже), - так не пишут. Мы уже и не помним, что такое каллиграфия. Впрочем, мы никогда и не писали так. Вот почему я на время перебралась в Азию. Это письмо пошло от пророка Мухаммеда. От Корана. Аравии. И арабов.  Я просто чувствовала, что не могу жить в отдалении от этой, ну просто безумно красивой цветной вязи, от этих лунных, будто нанесенных  клинком, линий, чистых и совершенных, от этих замысловатых и вместе утонченнейших извивов и завитков, -  я просто схожу с ума от восточной духовности. Я влюбилась в нее. Я помешалась на ней. Напролет, дни и ночи, - а мне шли навстречу, и, случалось, освещали лампами помещения, по которым я гуляла в безлунные ночи, а при лунных и так и без ламп и без всякого освещения хорошо было видно, тем более, при солнце я безотрывно любовалась арабским  письмом, замирая от восхищения, ну и, конечно,  цветной мозаикой, витражами, причудливыми арабесками, в коих растения и животные переплетались с письмом, в которых из птиц, из их оперенья слагались буквы, а буквы завивались в перья, тонким и мелким орнаментом, всем тем, что было выше – внутри и снаружи, на стенах, башнях и ребристых куполах эмалевых храмов - бело-синих, сине-зеленых, красно-голубых …
Ах, друг мой!
Эти надписи выпуклы и наглядны, орнамент цветист и ярок, как перья павлина и райских птиц.
Возможно, что я поверхностна.
Но я без ума от поверхностей, которые радуют глаз.
Невозможно объять необъятное и совместить в чем-то одном. И все равно я пытаюсь свести в письме и сочетать несочетаемое и немыслимое, красоту, и тайну, и дух. 
Вот почему я бросаюсь по свету. Ах, когда б я могла, я б сложила вместе все, какие есть на земле, письмена и привела б их к гармонии.
А если и вправду, что словом мир сотворен, то, как знать, может, это привело бы к земной и даже вселенской гармонии и согласию.
Конечно, все это вряд ли приложимо даже к одной, нашей с тобой книжице. Но, в принципе, если писать, то с учетом всех возможностей и всего опыта, который накоплен пишущим человеком.
Увы, ныне, с системой битов и цифровых технологий, слова стали бесплотны и невесомы. Они лишены объема, веса и запаха и, следовательно, благоухания и благодати. Меня это не устраивает.
Ах, ты не поверишь! Я писала тростинкой на глиняных табличках, когда обучалась письму у эллинов. И умела чертить по воску финиковой палочкой. Я расписывала птицами и драконами ткани Китая. И лягушками шелковые их веера. И по сю пору в индийских корзинах, плетенных таких коробах, хранятся палийские тексты от Гаутамы, которые и я принимала и наносила на пальмовые листья, и складывала их в корзины. Но самую первую школу прошла я в Египте. В Мемфисе и Фивах я высекала иероглифы на камне, на обелисках, посвященных богу солнца, и в проходах гробниц на пути к царским усыпальницам. Это были настоящие лабиринты. Ну и, разумеется, на внутренних стенах гробовых покоев при свете факелов или масляных светильников. На разных драгоценных поверхностях, я имею в виду поверхности ковчегов и саркофагов. Позже я заменила резец кистью. И расписала не один священный некрополь и не один поминальный храм. Я покрывала их  пурпурною краской  из истолченных  в порошок моллюсков и раковин. Знаки мои и до сих пор не выцвели. Будешь смеяться, но я была подругою Хатшепсут, первой египетской женщины-фараона. Ах, как она обожала благовония. И я доставляла ей их из Пунта. Я же, на папирусе, записывала  пророчества от Нефертити. И я же малевала цветные портреты знаменитой царицы. Мы очень с нею сдружились. Увы, обеих их уже нет. Когда они умерли, это я, Мелюзина, закутала в льняные бинты с прощальными письменами их мумии. Ах! – моя наставница хлюпнула носом и всплакнула. -  Как это тяжело сознавать, что их нет.
Словом, как видишь, на письменах я свихнулась. Я стала безумна от них! Но это приятное безумие. Да, кстати, что касается нашей книжицы… Ты можешь удивляться, сколько захочешь. И все же не спрашивай ни о чем. Ты поймешь несколько позже, много позже… Словом, когда я была пчелой, ну да, медоносной, замечу, и трудилась в полном соответствии со своей  профессией, то есть как и подобает сборщице мёда и великой труженице, я и тогда не оставляла своих занятий, понятно, письмом. Я писала цветами. Такая прелесть. Ну, конечно, по воску. Цветочной пыльцой, маточным молочком, которое выделяли пчелы кормилицы из своих желез, и цветочным нектаром. Иногда же прямо по мёду. Мое письмо было ароматно. И во всех отношениях, я бы сказала так, не просто, но упоительно-сладостно. Ибо самородно. И столь тонко, что создавало эффект истаивания и прозрачности. Каждая фраза была как букет. Особенно мне удавались знаки препинания, восклицательные знаки, точки и запятые, которые я наносила на воск или мёд жалом. Я как-нибудь покажу тебе. Ибо ячеи с письменами я опечатала воском, а улей душистым прополисом, и все это отдала на хранение моей прародительнице – нимфе Мелиссе. Таким образом я сохранила их. Они лежат у Мелиссы в подвалах, соты с медовыми письменами, датой и именем моим, выбитыми мной на печатях – Мелюзина, писано  с мая по август…
Ах, я не знала сразу, что чертила знаки не только цветами, но, как пчела, это непроизвольно со мною случалось, я и по цветам, или, как это лучше сказать,  и на цветах писала. Ибо. Я же не ползала по ним, а как бы исполняла танец. Боже мой, сколько ж опало цветов с моими золотыми и звонкими письменами. Я это поняла, когда из пчелы превратилась в розу. Мне так захотелось… Кстати, вот отчего так благоухает и до сих пор, изнывая по той Мелюзине, которая была и стояла в садах розой, моя плоть. Ах, милый и бесценный мой, вся она покрыта незримыми и таинственными письменами. Ты можешь считывать с меня, разворачивать меня и созерцать мою плоть, словно свиток… И, опять же, кстати и - между прочим… 
Это с меня снимал кожу и замачивал в цветах Патрик Зюскинд. У меня от него остался рецепт и немного благоуханной пасты для твоих писем ко мне, и это тоже будет с тобой несколько позже. Не ревнуй, но и Умберто Эко, задумав создать свою, обратился к моей розе и к моему имени. То же произошло с Салманом Рушди. Боюсь за тебя. Я была розою у Фирдоуси в его поэмах и прежде всего в Шахнаме. В диванах Хафиза. Я цвела в розариях Пестума, под присмотром призраков, благоухая в садах Элизиума. И  буду стоять в твоих садах, когда ты закончишь книжицу, умрешь (я не обратил тогда на это внимание, я как-то пропустил это мимо ушей), и придешь, наконец, в свой Сад… Я буду стоять над твоим ложем… И обмирать…Попробуй… вот этой краской, здесь немного шафрана, перепелиных желтков и шалфея, для разнообразия…   
               
***

Неуловимым движением она подменила мою чернильницу на полупрозрачную баночку, наподобие тех, из которых женщины обычно берут и чем натираются. Засим извлекла флакон из кармашка халатика, а из флакона, порскнув, со щебетом, вынула пробочку, стеклянную, заметив  и упомянув при этом, что она была Маргаритой в известном романе (имя автора у всех на устах), которая, натираясь, летала, и вот она перелетела к Зюскинду, а от него к Эко, а от Эко – ко мне, мой сладенький, твоя Лолиточка, твоя нимфеточка ( тут она опять пропустила фамилию некоего  мэтра, м.б., из ревности, оттого, что тот не попользовался её именем, мне было по фигу), и прыснула на бумагу, наклонив набок флакон и дунув сбоку на золотистую жидкость, вырвавшуюся из него. Книжица заблагоухала.
С благоговением я склонился над нею. И попробовал. И понял я, что у меня получилось. Я рисовал цветами… И завитки письма моего источали, и   линии, и, Бог мой, точки и запятые - благоухание, и явно доставляли ей, моей Мелюзине, наслаждение.
- Но и это еще не все. Только цветочки… Главное – впереди… сказала она. - Пожалуйста, отлепись от книжицы, приподнимись немного… Встань на ноги!   
Я исполнил ее желание.
Может быть, я поднялся слишком быстро и резко… Ноги мои поскользнулись. Я упал. И – ударился головой оземь. Вскочил. Обернулся…
- Ах! – вскричала она. – Сокол мой! Иванушка!
Я расправил плечи. И глянул кречетом…
Она словно оделась в шелка и камушки и вся запереливалась, бесценная.
- Жар-птица! Марфушка...  Василиса…
- Зови меня Марфушкой! Впрочем, как хочешь… Можешь назвать Василисой… Как тебе нравится… Можешь меня называть всеми любимыми тобой именами… По очереди… Или, если получится – сразу и скопом, всеми известными тебе именами… Но так ты и за день не вымолвишь, не перечтешь моего имени… Впрочем, я люблю слушать…
Она хлопнула крыльями (или взмахнула платочком), поцарапалась об меня коготочками, сказала, смотри, и тут вперила, словно вонзила, синий взгляд в задубевшие трупы псов-ангелов.
Я не поверил глазам.
Псы, словно зачарованные, встали, шерсть дыбом, и зашатались, и пошли, припадая на лапы, и заскулили, завиляли и забили об пол хвостами, и приложились, и припали к ее ногам главами.
- Это не я, - сказала она. – Это Спаситель... Он их возвысил, и поднял их Он… Если хочешь, радость моя, считай, что это новый сюжет, который, конечно, больше всего подходит для русской сказки…
Она тихонечко свистнула.
Псы куда-то метнулись.
Вернулись они, неся в зубах корзины с цветами и листьями.
- Я тебя уже научила линиям, - сказала она. - И обучила паузам. Это простое, слушай далее. Здесь у меня есть, под листьями и цветами, гусиные перья, и перья такие, как куриные лапки, есть, как копытца, раздвоенные и разведенные рожками, вразлет, есть широкие и узкие, тонкие, как волосок, есть беличьи кисточки, чернила медовые, из пчелиного молочка, и восковые, чтобы писать мертвых, есть немного холста, пальмовые листья, листья фикуса, чертополоха и тыквы. И вот еще что. На этот раз мы на отдельных листах  попробуем записывать, чтобы не навредить книжице.
 Внизу, - прибавила она, - в жестяной коробочке, спрятанные и запаянные, лежат пасты из волчьих ягод, также помадки из цветов олеандра, но ты не записывай ими, ибо умрешь прежде, чем кончишь книжицу… Не грызи ногти, и следом – перья, не касайся их пальцами, - я научу тебя… И не вдыхай от записанного, и проветривай помещение. Даже если не пишешь волчьею ягодой и олеандром… Эти яды на случай… Если решишь, что можешь или должен будешь умереть над книжицей… Ибо тебе может открыться то, что людям не нужно и нельзя знать… Но ты не сможешь, и вырвав язык свой, не сказать им того, чего им нельзя знать, ибо суть твоя в том, чтобы всё говорить… И придет срок, и случится так, что ты будешь записывать только лишь олеандром или волчьими ягодами и, записав, всякий раз умирать над книжицей… Пока не научишься говорить так, как говорят собаки, без слов и в безмолвии, и писать – без знаков, и не пользуясь книжицей, перьями и бумагой …
В капсулах, их до семи, и помножь еще на семь это число, может, их больше, я уже точно не помню, ты найдешь крапивное и конопляное семя, маковые зерна, и зерна горчичные, и истолченный горький и жгучий перец, и головки сухой гвоздики, и настой белладонны, нюхательный табак, всякую другую травку, мало тебе не покажется, и поморскую соль, и соли Мертвого моря найдешь, и едкий натр, и иные щелочи, как например, золу финиковую, или, напротив, золу коры дуба, связывающую и укрепляющую, и ртуть, и свинец, сам смекнешь для чего они нужны, отдельно, ладанку с фимиамами, пузыречки с розовым маслом и мускусным, чтобы ты вспоминал о своей Мелюзине, и маслом лавандовым и можжевеловым, и уксусом винным, яблочным и виноградным, прочие скляночки и коробочки, и жидкости, и порошки…
Тебе будет чем освежить рукопись и взбодрить чем читателя, если ты, конечно, предполагаешь его. Ибо, как мне кажется, ты больше для собственного удовольствия пишешь, нежели на сторону и в назидание кому, тебя занимает сам процесс писания, ты служишь Богу и истине, хотя в услужении у дьявола… Белладонна, мак, конопля, также истертые в муку корешки и цветы лотоса, сладкой солодки и бетеля можешь жевать или нюхать или втягивать в ноздрю, как тебе нравится, чтобы тебе не было скучно, и это тебе для поощрения и возбуждения твоего воображения.
Мало видеть, как при чтении, при писании нужно уметь возбудить  воображение. Вся твоя книжица в твоем воображении, она уже там записана, время от времени тебе нужно лишь напрягаться и вызывать, и схватывать сути вещей и образы их, и рассматривать, и вставлять в книжицу. А записывая, время от времени опахивать текст из ладанки фимиамами и пропитывать страницы лотосом и коноплей, погружая так же, как ты это делаешь с собой, в сладостный сон читателя.
Вызывай, записывай, опахивай и навевай!
И по смерти получишь благодарность читателя! Радуйся!
При жизни нищ и наг будешь. Гордись, мой сладенький! Ликуй! Ибо совлечется же дух твой с твоей плоти и кости, и в Сад твой пребудет! Не много тех, кому это дано…   
На буквицы и заставицы, вот, тоже, бери, что хочешь, я припасла, вот – лапти тебе, вот, онучи, вот крестик нательный, а вот и иконка, вот ковшик медный, под ним колодезь с воротом и журавлем, вот мякиш хлебный, запей его из колодца водицей, вот глазки, а вот и цветочки, и очистки картофельные, вот тебе рожки да ножки, и крест надмогильный, из дуба, сладенький мой, из самого Лукоморья…
Теперь же знай, ничего и из этого тебе не понадобится. Тебе совсем ничего не понадобится из того, что я принесла. Ни ядов, ни паст и помадок, ни заставок, ни листьев и перьев гусиных, совсем ничего… Всё это я тебе принесла для наглядности. Ты уже, верно, и сам догадался, и сам, из всего мною сказанного, пришел к некоторым, может быть, и озадачившим тебя выводам… Ибо, как ты уже понял, будешь брать от света Его, не удивляйся, светом же и записывать в книжицу, ибо ты не сумеешь цветами… И если для кого и будет видима, и если для кого и откроется твоя книжица, то одним фантомам и духам… – изрекла, весьма туманно, она. Хм… Мало ли что женщине не взбредет в ум. Но мне понравилось. И я согласился.
               
- Сейчас же еще раз попробуем, на отдельных листах, - сказала она, -чтобы ты хорошенько усвоил урок. Затем ты обратишься к любимой книжице, которую ты уже познал, дабы смог взять от нее то, что пропустил, и дополнить ее тем, что еще не истратил. Повторив же пройденное и выучив назубок, по происшествии времени, со знанием, почерпнутыми здесь, с толком ты устремишь свой взор, наконец, к новой книжице, которую захочешь соткать, - тебе уже не придется ее лепить, как Пигмалиону Галатею, из глины, - из воздуха, которым ты дышишь, слепишь, из света…
И я обратился (мне они были других милее) к тыквенным листам.
И проник мысленным взором вдаль, и воззвал, и вызвал, и взалкал, и потекли и стали на мои листы сути вещей и облачились в сияющие образы, как если бы лики в иконы и ризы, и я это проделал с легкостью…
И она сказала:
- Повторим же теперь и закрепим пройденное.
И она присела удобнее, и прилегла, и, взяв от рук моих книжицу, положила ее на розы, сразу – на Иерихонскую, на две Саронских и на Ефратскую розу. Книжица, побрызганная и умащенная ею, возросла предо мною. И я прилег рядом, склонившись над книжицей, и сквозь нее просвечивали ее розы… И я опустился над ними…
- Ах, сладенький мой! – прошептала она.
И, воззвав к Господу, я нанес первый удар, как художник по полотну, кистью…
И всколыхнулись, и сдвинулись, и задрожали, и заходили горы…
И терлись они камнями и валунами друг о друга, источая влагу… И встали меж камней и над валунами цветы! И из пещер вышли змеи и гады…
И я нанес новый удар! И взмахивал я, и иссекал…
И произвел я земле-трясение, и жажду, и голод, и мор великий… И отворил я воду, и кровь… И пустил их на сушу, и затопил…
И сжалился я, и произвел корабль… И взошел на корабль, и взял тварей по паре, птиц, и насекомых, и гадов.
И, когда отплывал,  в окне корабля ворковали, целуясь, белые голуби, и пили один от другого из клювов, и от любви били крылами.
И вот земля отошла, и земли не стало…
И тогда я открыл книжицу и записал в ней: вот, записал я, поднялся из воды Сад, и перенесся… И стал там, где должен стоять. Под Орлом. На речке, именуемой Сухой Орлицей.
И, отложив книжицу, я развернул и направил корабль к гавани моего Сада, под его благодатную сень.
 
Мелюзина во всем мне помогала…
Бедняжечка моя, она старалась… В ином она проявляла даже более, нежели я, и рвения, и усердия, и терпения. И поощряла меня. И восхищалась мною. И изумлялась мне. Так что писание стало мне в наслаждение! И зрение мое перешло в руки мои. И созерцание – в осязание! Я писал дыханием! И стекал со стила в книжицу – кровью. И кровь сочилась сквозь книжицу на её розы. С роз же ее мёд и молоко истекали. И стояла книжица в цветах и росе, молоке и мёде. И я вдыхал от неё. И сердце мое переполнилось мёдом. И солнце Мелюзины растопило его. И я увидел, что перетёк в книжицу! Что я записан в ней молоком и мёдом! И ощутил мёд и молоко на губах. И напиталось ими мое чрево. И понял я, что эта книжица в моем чреве! Я же дивным неким образом пребываю в книжице. Читая в ней, я читал в себе. Я вглядывался. И видел. Вот – текст... И – сквозь  – книга самой жизни просвечивала, проглядывала, в цветах ее лона, в ее рубинах, в ее тигровой лилии, в приливах волн, и разворачивалась. Словно сон. В одно время я и читал, и видел, повторяя записанное, мою жизнь, словно урок, и жизнь всей и всяческой твари, начиная с инфузории. С образования хаоса и упорядочивания его с помощью чисел и превращения в нечто прекрасное и совершенное. И видел я восхождение звезд, и восхождение человека. И я восхитился и ужаснулся. Из чрева моего мне сияли звезды! И падали в книжицу! И видел я в книжице освещенную ими женщину, и в женщине – книжицу, открывшуюся. И познал я женщину. И понял, что в ней читаю, в ней же – и записываю. 
Она принимала меня на полях своих, и рыхлила их, и ходила, и кидала в них семя, и растила, и поливала, и убирала всходы, и жала, и вязала снопы, и складывала их, и обмолачивала, и получала зерна… И давала мне на пропитание и хранение. И я возвращал ей из амбаров семенем…
Бедняжечка моя совсем запыхалась… Она едва успевала переворачивать страницы и подставлять мне книжицу, самому мне было некогда… Я таскал и подавал ей, и отворял воды, и отводил реки, и раздвигал горы, и корчевал, и жег, и затоплял…
- Ах! – вскрикивала Мелюзина. – Неугомонный! Мой сладенький!..
И носилась по полю… И сладко трудилась…
И видел я кровь на ее устах и на розах…
И понял я: чахнет она…
И видел я, как вянут ее прелестные тайные розы…
И сердце мое переполнилось жалостью к ней… И понял я, что книжица наша дочитана…
- Не медли! - сказала она. – Открой же, и переверни и эту страницу, последнюю… Взгляни на нее!
Я открыл и увидел!.. 
И кровью облилось сердце мое.
Там крепко и  сладко навечным сном спала моя обезумевшая, моя прелестная, моя свихнувшаяся Мелюзина.
- Мой сладенький, вот и умерла я, - прошептала она, - не соврала тебе твоя Мелюзина… - и, как у куклы, остановились и закатились у ней глаза.

***

- Ты её зачитал до смерти! - подскочил Док.
- Так было записано в книжице! – изумился я. – Я должен был это  сделать.
- Безумец!
Двумя пальцами, большим и средним, наложив их, он выдвинул веки ей и навел на глаза. Они захлопнулись.
Однако же что-то не сработало в механизме... Веки вздрогнули, придрожали и прыгнули, вернувшись назад. Глаза у покойницы снова выставились.
- Будет!.. – сказал Док. – Не наигралась!..
 На всякий случай, профессиональным движением, он взял ее за руку. Послушал…
- Ни фига … - сказал, – пульс не прослушивается…
- Умерла Мелюзина! – пошел кругом шепоток
Тут только я обратил внимание. Диван, на котором мы занимались чистописанием, как оказалось, стоял не у стены, а по центру зала. К тому же это был не диван, а кушетка с положенной на нее клеенкой, как водится, для больных, и приподнятым верхом. Вокруг по периметру зала в удобных креслах располагалась некая, избранная публика или аудитория, может быть, из ученых светил; то бишь, это было собрание, о котором предупреждал меня Док… Словом, насколько я понял, мы занимались с Мелюзиной чтением и чистописанием на глазах у публики.
- Славно ты ее отделал! – сказал человек, сидящий в кресле, выдвинутом несколько ближе других к авансцене.
Шокирующее замечание. Я порозовел от удовольствия. Я знал, что Мелюзине это бы понравилось…
Полпред президента, понял я, поскольку он выглядел как оборванец и был очень грузный, приятной грузностью, - мне было известно, политики в нашей стране всегда сущие оборванцы, им нельзя зарабатывать на стороне и некогда тратиться. Высшие (как этот) чины взяли в моду, и пошло поветрие: финансовую недостаточность в порядке компенсации восполнять располагающим и нежным собственным грузом, просвечивающим сквозь нищету. То есть нищету возвели в ранг особый, в статус духовный.
И у него были веки, железные, надвинутые на глаза. Обращаясь ко мне, он шарил, так презабавно, в пространстве перед головой у себя  руками, как если бы хотел схватить меня. Да он не видит глазами, с восторгом каким-то ужаснулся я. И, верно, из глаз его и от ноздрей свисали пиявки, и пили его, и он наслаждался, и смахивал их на  сапоги, и деликатно раздавливал. И понял я, передо мною – душка.  Более всего же ужаснулся я его одеждам, ибо в лохмотьях его, местами сбитых в комок, местами встопорщенных, как если бы он летал с помощью их (и, верно, поэтому он не менял их и не ходил в баню, а для высших чинов это и вообще западло), прижились гады; и висели, вцепившись в одежды, на перепончатых лапках и вниз головой мыши-вампиры, и  шныряли меж складок умные крыски. От полпреда несло прекрасным зловонием и пованивало благоуханием, когда он прикладывался к фляжечке с одеколоном и запивал ее гоголем-моголем из флакончика. Я узнал его, я изучал еще в школе, мне даже снилось однажды, что я потянул билет  с ним, и он же принимал экзамен. Тогда я в первый раз во сне от ужаса умер. Однако же, как переменился и постарел…
Справа от него сидел местный, так сказать, губернатор, из Бесова, верно, простуженный, он мерз, не попадая зуб на зуб, и так же, как первый, сидел не то куколем, не то прорехой, скукоженный и задрипанный, полный блох и вшей, философски чесался, чихал, и зыркал, и клацал зубами, и кутался в серенький свой пиджачок, изрешеченный не то блохами, не то легким таким сквознячком кабинетным, не то адским… «Привет вам от Федичьки!» - для чего-то говорил он всем своим видом, и подмигивал, и подмаргивал, и подергивался, обезьянка… Я, конечно, узнал и его, но не подал вида. И все же: «Взаимно!» - просканировал я ему. И, не удержавшись, прибавил: «Ф.М-чу – в ХIХ век».
Слева, не без вальяжности и некоего даже достоинства, но тоже в рубище, из отрепья, расползшегося по плечам, как рядно, с подбитым глазом почти возлежал тоже довольно высокий гость - председатель Думы, поглаживая сидевшего у него на коленях кота, своего рода общероссийскую знаменитость, правда, уже пооблезшую, как и председатель. Председатель таблеткою пенициллина вычесывал из кота трихомонады, кот был гулящим,  и оба иногда с сладострастием взирали на бабочек, круживших над ними.
Далее были делегаты помельче…
Значит, все ряженые, подумал я. Или… сумасшедшие!
Я похолодел…

Я это умел. Или… Научился этому. С помощью наставлений и обучения от Мелюзины, пройдя соответствующий курс  письма, подобного священнодейству. Одним взглядом я окинул зал и проник в сонм сей, в бездну сию - человеческого состава. Я читал сквозь плоть их и сквозь кости…
Точно… На всех лицах, из губернского пула, из штата правительства и администрации президента  лежал тот отпечаток, который я находил на лицах юродивых и лицах людей блаженных и который нередко вводил меня в ступор пугающим несоответствием с обычными лицами. Случалось, меня пробирал ознобец. Я не мог взять в толк, кем же они всё же восхищены… Дьяволом или Господом… В любом случае, в то время как на главы их нисходил, обвевая их, ветерок рая, по ногам пробегал сквознячок, дувший из ада.  Я физически ощущал – их не было… Они отсутствовали. Вместо людей и человеков тут стояли их призраки. Люди полые.
Ах, Бог мой… Но, между тем, как же я им ныне завидовал, им всем… Что мне было до государства… До того, что они министры его и управители. И что они его сделают таким же бесполым, превратят в призрак… Я элементарно завидовал им. И – ревновал… Как же… Мне вот он, г-н Бесовский, готов был всадить иглу в череп через волосы… А им – подбривал…  волосы.  Между рядами шел человек с голубоватым словно тонкого льда подносом, на котором лежали дюжины шприцев. Эскулап, подручный господина Бесовского. Поперёд же двигалась будто копия мёртвой моей возлюбленной, чем-то и вправду похожая на Мелюзину, такая механическая кукла, такая  гуттаперчевая дева. В крашенных пальчиках - бритва. Она и соскабливала ею господам волосы. Неуловимым движением. Точечным. И штамповала место ваткой со спиртом. Эскулап всаживал в мозг им иголку, через которую притекала к ним эйфория… Конвейер…   
- И мне! И нам! - восклицали господа в упоении изнеможения. В особенности дамы…
- Лечение моё и у меня – ныне самое модное, то есть среди вип-персон,  - с небрежностью проронил Бесовский над моим ухом. И тотчас же отошёл. И тотчас куда-то пропал.
«И мне! И нам!» – едва не возопил я, верно, я имел в виду себя и мёртвую Мелюзину.   
Впрочем… Укол мне уже был не нужен. Из всех из них, я уже полагал, – я первый между ними безумец, как есть невменяемый, я не нуждался в шизоидной и гедонистской жидкости… У меня был свой собственный имманентный и самородный кайф…

- Ты ее до дыр зачитал, Федичка! – сказал губернатор, обращаясь ко мне, почесывая у себя в паху и за ухом, и пытаясь дотянуться до тощей задницы, до самого копчика.
Я хотел сказать, что он перепутал, то есть, имена, что слишком меня возвысил, но смолчал, мне было приятно, видно было, что он без всякой лести…
- Уделал сучку! –  с грустью и безусловно что с похвалой произнес председатель Думы, разгибая коленки и вынося вперед ноги из под рядна.
Я и перед ним засветился, то есть, от удовольствия. Похвалы всегда приятны.
- Мы не могли отвести глаз! – воскликнули гости хором.
- Ты доставил нам и ей истинное наслаждение!
- И порадовал нас…
- Да, да! – заключил полпред. – Мне поднимали веки, я видел! Семь раз я вперял глаза… То есть на высшей точке. И всякий раз имел высшее удовольствие, то есть экстаз, хм, семь раз я вошел в пике, председатель Счетной палаты подтвердит, не даст мне соврать... Занятная оказалась книжка.
- Разрешите считать собрание открытым и поставить всех вас на счетчик! – выступил вперед Док.
При этом он принял новую - странную эллипсоидную - форму, вроде пуповины, перетянутой, но не у пупка, как у рожениц, а посередине, то есть стал в виде песочных часов,   раздвоился, или, напротив, удвоился… То есть стал в виде клепсидры. И отсчет пошел…
Собравшиеся побледнели.
– То есть, есть такое предложение… Нет против? Ага… Итак, на повестку дня выносится три вопроса… Прежде всего… - Док указал на Мелюзину. – Покойницей перед смертью, было сделано устное заявление об изнасиловании… То есть, моем… Признаюсь, был факт…
 - За давностью лет преступление считать недействительным,- взял слово Генпрокурор, толстый, сладкий и страшный, как свинья из выгребной ямы. Ну прямо на месте бы заколол, поджарил и съел! А был он при полном параде, сшитом из мешковины, и на брюхе у него висела звезда. – Во времена, о которых идет речь, - сказал он, - в нашей стране не было Думы и, соответственно, законов. Принятые же нами, понятно, не имеют обратной силы! К тому же Док, насколько я в курсе,  изнасиловал ее на территории сопредельного государства, не подлежащего нашей юрисдикции…  Запроса об экстрадиции не поступало…  По линии Интерпола досье у подсудимого чистое… Прошу Вас, Док, выносите на повестку второй вопрос. По этому вы оправданы.
- Изнасиловав ее, по происшествии времени, я застрелил ее псов, то есть деток, мое отродье, факты нужно уметь признавать…
- Мы видели! – подтвердил полпред.
- Разумеется… Я сделал это у вас на глазах…
При этих словах  ангелы-псы подошли к покойной и взяли и перенесли её на возвышение, и встали ей на грудь передними лапами, и осыпали ее цветами, которые они роняли от пастей и которые вставали у них между лапами, и положили ей на грудь главы, и оторвали, и, подъявши и устремив ввысь, завыли… И с глаз их катились звезды, и они засыпали ее льдом и звездами. И тело ее сверкало сквозь лед. И после этого псы отошли и легли у моих ног. Но, чудилось, жуткий их вой еще оглашал собрание. Но не сковывал его ужас.
- Вы действовали в допустимых границах, в пределах самообороны, необходимой для спасения и защиты жизни … Третий вопрос…
- Сегодня, - опять же, - на глазах у собрания Мелюзину изнасиловал мой помощник! Причем, не единожды!
- Какой ужас!
- Все верно. Семь раз!..  По числу книжиц… Мы провели аудит. Мы посчитали! – поднялся с места еще один гость, председатель Счетной палаты, слегка одутловатый, с рыпатым, изъеденным то ли оспою, то ли истыканным шилом лицом, красоты необыкновенной, у него и одежда, у него одного, и лицо, сразу, и это, и то было как прореха, как круглое сито, дуршлагом. Там ничего не задерживалось, все свистело, как сквозь сито. –  Мы просеяли. Сходится. Число соответствует вышеизложенному.
- …С печальным исходом... Он изнасиловал девственницу, изнасиловав же, задушил в объятиях, а еще прежде зачитал до-смерти, оставив детей сиротами! Убийство при отягощающих вину обстоятельствах. Чудовищной величины преступление! Можно ли ему подобрать соответствующей величины наказание?..
- В реинкарнацию его! Превратить во вменяемого!
Я побледнел. Мне стало плохо. Дело вообще попахивало керосином.
Мне было известно: нет более изощренной пытки и более страшного наказания, нежели реинкарнация! Это означало – самоубийство! В конечном итоге… И всеми способами. С предшествующими суицидами…   Став вменяемым, я б никогда не простил себе смерти моей Мелюзины, - моей бездыханной, моей незабвенной, моей возлюбленной! Разумеется, я бы покончил с собой… Я б ни за что не выдержал. Знать, что ты зачитал возлюбленную! Что твои уста уже никогда не прижмутся к ее книжице! Что только в душе… В памяти и воображении! Нет, лучше быть сумасшедшим!
- Не согласен! – вскричал я.
И обратил, и вперил свой взор в Мелюзину. Без сомнения, в мире не было ее краше! Смерть придавала ей особую прелесть…
Один её завиточек, пристав, червоточил в нежном височке…
От цветов словно кровоточили кисти… Цветы поднимались от щиколоток… На ней почила Божия милость…
Она лежала, как бы чуть клонясь к кому-то головкой, с немного подогнутыми под себя и положенными набок коленями, перегнувшись в талии, беззащитная и неподвластная грязи мира сего. И то, на чем она и как она возлежала, как бы возвышало её, но я не мог сказать, что это… Не дышала она… Лишь ресницы… Только волосы… Словно рама… Верно, такие же были у Евы в раю – длинные и тенистые.
И я видел, что люблю её больше, нежели мне дозволялось и нежели я  смею… Что любовь моя простирается далее сего мира. И что сладостнее любви горечь.
Любовь моя сделалась безмерной.
И через созерцание её я набрался сумасшествия, которого мне не доставало.
Обратившись к собранию, я сказал:
- Я хочу соединиться узами брака с моей прекрасной, с моей возлюбленной Мелюзиной. Я хочу взять её в жены.
Я видел, как разгладились лица у собравшихся. Однако же они обратились к Босу.
- Вы видите, - вскричал тот. - Он окончательно спятил! Он совершенно свихнулся! И это прекрасно! Надеюсь, ни у кого нет сомнений! Мне кажется, он может и в состоянии  искупить вину…
От кресла отлепился человек из Минюста, хворый, плюгавенький, дранная кошка…
- Законодательством (пока) не предусмотрены смешанные браки, то есть, живых с мертвыми, только мертвых с мертвыми, эти разрешены, или с живыми живых. Конечно, можно ( и даже нужно) внести поправки в Конституцию… Но, боюсь, на согласование с парламентом и проведение референдума уйдет не меньше одной минуты, может быть, даже целых две, мы потеряем массу времени… Я не уполномочен на такие траты…
Взял слово Пафнутий, митрополит бесовский.
- Молодой человек более нас потратился… Целый день он читал книжицу на благо Отечеству!! Мы же внимали ему! Направив Ковчег к гавани своего Сада, он поскупился… Но искупил вину, внеся поправки в книжицу Иезекииля, хотя и по неразумию своему, а по наущению Божьему, о близящихся сроках воскрешения мертвых, числом которых восполнится наше Отечество. Во избежание бунта с их стороны, ибо они отвыкли от нашей жизни, нам и понадобятся смешанные браки, дабы мы могли умилостивить мертвых своей любовью и утихомирить их, приняв в свои объятия. Это будет пример молодым людям!..
- Разрешите! – с места поднялся избранный в недрах собрания председатель комиссии по согласованию. – Разрешите доложить! От имени Центризбиркома мне  поручено огласить итоги референдума, да, да, он уже прошёл, мы подсуетились,  по внесенному нами в парламент и вынесенному на общенародное голосование вопросу…
Я слишком разволновался и едва перенес наступившую паузу, последовавшие вслед за этим шумные поздравления, благословение бесовского митрополита, сияние глаз покойницы, их жуткий блеск, обмен кольцами и поставление под одобрительный гул собрания отпечатков мелюзининых пальчиков в книгу записи актов гражданского состояния. Владыко соединил наши руки, и я поклялся над гробом и Библией хранить вечную верность моей возлюбленной.
И тут с места поднялся невзрачного вида тип, как бы даже и не человек, или так себе, что-то вроде подобия, и я понял, и умилился, сам президент… И я принял из рук его орден. «За заслуги перед О…» С надписью, выгравированной на обороте: «За чистописание». И о Господи, никогда еще в жизни я так горько не плакал… И, подумавши, я возложил орден на её мертвые, на её страшные, на её черные, на её рыжие, под солнцем, на её дивные и бессмертные обожаемые мною розы… Вечным сном спи моя орденоносная! Моя девственная, незабвенная, моя чистая роза!
Аминь!

                2008г.
               
 


Рецензии
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.