Люди и животные

Гуляя с томиком де Сада,
Онгений движется по саду.
Константин Кедров-Челищев

Осень, мокрые листья липы на земле прогулочного дворика смешались с осыпавшимися желудями столетнего дуба — он пока к зиме не готов, крепко держится за летнюю жизнь, подле садовых столиков для игры в домино скомканные листы решеных сканвордов, как итог проведенных здесь лет. Пахнет гнилью, увяданием, немного жженой резиной и неистребимой тухлой капустой с пищеблока. До серенького неба, нависшего над самыми верхушками деревьев, словно низенький потолок хрущевки, можно, кажется, дотянуться рукой. Больные, зябко поеживаясь, прячут руки поглубже в карманы телогреек, жмутся в кучки, тихо гудят, как сонные осенние мухи о мерзости жизни, грубости персонала, однообразной и невкусной еде, поглядывая с ненавистью друг на друга и на унылый пейзаж.
Я, Сергей Тверской, нестарый еще человек с претензией на ум, чувства и мысли, листаю озябшими пальцами замызганный томик Чехова, взятый в библиотеке, перечитываю «Палату №6». Тамошний доктор, «обозрев больницу, пришел к заключению, что это учреждение безнравственное и в высшей степени вредное для здоровья жителей». По его мнению, самое умное, что можно было сделать — это выпустить больных на волю, а больницу закрыть. Речь, разумеется, в рассказе шла о всех больных, не сумасшедших. Что до сумасшедших, то доктор прямо говорит герою — обитателю «Палаты №6» — раз есть тюрьмы и больницы, то должен же кто-нибудь в них сидеть. Пытаюсь постигнуть эту мысль и так, и этак, наверное, можно с этим согласиться, но исключительно при условии, что этот «кто-то» — не ты сам. Мы всегда готовы примириться с жестокостью, страданиями, несовершенством мира, пока это не касается лично нас.
Посреди дворика человеческой горой высится громада Сергея Кротова, телогрейка не сходится на нем, его живот неохватен, лежит на коленях, лицо неподвижно, взгляд ничего не выражает. Он или спит, или ест. Бодрствует редко. Великий русский гуманист доктор Чехов пишет о подобном персонаже в своем рассказе: «Еще толстый мужик — неподвижное, обжорливое и нечистоплотное животное, давно уже потерявшее способность мыслить и чувствовать, от него постоянно исходил острый удушливый смрад». Я более гуманен, чем Чехов, я с Кротовым пытаюсь общаться, чего никто не делает. Я не считаю его животным и не называю так ни в глаза, ни за глаза, как большинство здесь находящихся. Он скупо, неохотно роняет слова. Был шофером городского автобуса, был женат, хотел лучшего, изучал английский язык на курсах для будущих преподавателей. Затем проявилось душевное заболевание, поставили диагноз — шизофрения, ушла жена, он бросил учебу, опустился. Из удовольствий остались еда и ежедневное пиво. Как-то «замахнулся на участкового ножиком». Здесь уже пять лет, доктор обещает еще четыре. У него сахарный диабет — может и не дожить. Мне его искренне жаль, я его подкармливаю. Это ущербная позиция, оставаться человеком проигрышно, испытывать жалость недостойно, жить не по понятиям опасно — выпадаешь из сложившейся системы отношений: как к тебе относиться — неизвестно, и чего ждать — неведомо. В стае спокойней и безопасней.
Ищу к кому примкнуть, что-то вроде игры. Подхожу к одной группе — это сплоченная команда, они почти все не первоходы, у них всех крепкий тыл — родственники, свидания, передачи, любящие жены. Персонал к ним снисходителен и охотно общается. Они всегда в курсе новостей, на тех, кто в их круг не входит, смотрят с недоброжелательным интересом.
— Петюня, ты сегодня опять в штаны навалил, животное. Подойди сюда, я к тебе обращаюсь, — негромко, но внушительно цедит средних лет атлетически сложенный тип в кепочке. К нему бочком семенит затюканного вида доходяга, взгляда он не поднимает и еще издалека начинает тараторить:
— Рауль, это наветы, не было такого, все врут.
— Замолкни, мразота, ты, тварь, жрешь без меры, а дупло раздолбанное дерьмо не держит, пока по коридору пройдешь — обязательно в твое говно наступишь. В следующий раз, пидор, заставлю с тапка слизывать, понял? — вопрошает Рауль. Петюня множество раз кивает головой и растворяется в воздухе, оставляя ощутимый запах помоечного кота. Рауль Ардзинба из Абхазии, вырос в питерской интеллигентной семье, уголовник со стажем, любит порассуждать о понятиях и людском.
— Сергей, — обращаясь ко мне, — ты книжку Бродского дочитал? Как тебе?
— Благодарю, Рауль, ты же знаешь, Иосифа стихи я очень люблю, я у тебя Коэльо видел — «Алхимик»?
— Да, вчера жена привезла, прочитаю, тебе дам, ты только напомни, хорошо, Сергей?
— Заметано, Рауль. Что дома?
— Нормально все, переживают, ждут и надеются, а что еще остается, пока я здесь отдыхаю.
К Раулю откуда-то сбоку подваливает Сергей Остапенко и, нагнувшись к уху, принимается шептать:
— Рауль, говорю, это он сдает, больше некому. Вчера опять к врачу ходил, час у него просидел, козлина, говорит, что по поводу отмены лекарств — врет, вижу — врет. У меня опять всю тумбочку и матрас перевернули, колеса искали, хорошо, я вовремя перепрятал.
— Он, пидор, всю движуху пасет, это Кирилл, отвечаю! — нервно теребя ухо желтыми от никотина пальцами, частит Остапенко.
— Ты паранойю свою не разводи, если пидор, то не обязательно козел, — рассудительно замечает Рауль. — Не обязательно, но возможно. — добавляет, немного помолчав. Вечером подтянем его, спросим, — завершает разговор и отпускает Сергея небрежным взмахом ладони.
До сих пор молча куривший свою вечную беломорину Магомед Агеев, сидящий рядом с Раулем, выдает целую тираду:
— Больные люди, Рауль, что ты на них внимание обращаешь? Он же параноик, этот Остапенко, сам палится одним своим шуганутым видом — на него старшая посмотрит только и сразу шмонать начинает…
Мимо проходит Женя Чадский, юрист-недоучка, с зажатой в руках сигаретой, уши у него закрыты наушниками, он покачивает головой в такт неслышной нам музыке.
— Еще один пидор, — глядя на него, цедит Магомед. — Говорили за него, что он за Федором в строгом отделении докуривал, — недобро глядит на Чадского и роняет, — пусть пока ходит.
Оба погружаются в молчание. Я достаю из кармана томик Бродского, завернутый в газету, кладу его на скамейку рядом с Раулем и молча отхожу. Чуть поодаль, почти в самом конце дворика, не слишком удобная скамейка, на которой обычно восседает Денис Ставрогин с двумя бедолагами – Стасом и Колюней, уши его заткнуты наушниками, на коленях сборник судоку, рядом — новый роман Юлии Латыниной. Как только я подхожу, он вынимает один наушник и, оживленно жестикулируя, обрушивает на меня поток информации:
— В Казани убили двух женщин, а на стене написали «Свободу Pussy Riot!». В Челябинске поклонные кресты спилили, Чирикова в Химках зарегистрировалась кандидатом в мэры. А что такое поклонные кресты, Сергей?
— Не помню, Денис. Так, — продолжаю, подумав, — бывают нательные, наперстные, запрестольные, крестильные, наградные. Поклонных не припоминаю.
Сидящий рядом художник Стас обращается и к Денису, и ко мне:
— А вы знаете, что у Путина двадцать восемь дворцов по всей России, сорок с лишним самолетов, целый парк эксклюзивных авто? Вот потом обязательно почитайте, — он указывает пальцем в огромный материал на целую полосу, озаглавленный «Чем пользуется раб на галерах?»
Колюня поддерживает разговор:
— Знал я одного такого в «семерке» — один в один Путин на лицо, так он вторяки в унитаз выливал, проси — не проси.
— Ну, Колюня, — замечаю я, — ты ведь и из унитаза достанешь, не побрезгуешь. Читал, что Мартин Скорсезе новый фильм выпустил «Джордж Харрисон. Жизнь в материальном мире», судя по рецензии в «Новой газете», стоит посмотреть. Я и «Да будет свет» о «Роллинг Стоунс» не видел. Вот бы затянуть.
— Ну, даже затянем, кто смотреть будет? — рассудительно замечает Ставрогин. — Ты да я. А остальные орать будут, что это пидорское кино, как было, когда мы «Нирвану» Ерошкина смотрели.
— И Харрисон пидор тот еще, — просыпается Колюня.
— Сдристни, Коля! — не выдерживает Стас, — а то в рог дам.
— Живем, как телята, где привязали, там и срем, — таинственно подытоживает Колюня и исчезает. После него, как и после Петюни, всегда остается острая вонь.
Денис крутит носом и вопрошает:
— А вы заметили, что вонь от них сильнее ощущается, когда они уходят? Принюхались мы уже, что ли? Зачем ты, Сергей, вообще с ним разговариваешь — это же животное.
— Профессор Брюс Худ задавался вопросом, почему нам важно поддерживать в себе иллюзию целостной сущности, и отвечал, что сложно общаться с другими людьми, если не воспринимать их как самостоятельных индивидуумов с внутренней сущностью. Потому что иначе нам пришлось бы обходиться с ними как с набором неосознанных процессов, взаимосвязанных процессами прошлого, о которых мы, как правило, знать ничего не знаем, — развернуто отвечаю я.
— Тут ты прав, без чумы сложно жить, — несколько невпопад отвечает Денис, уже в наушниках — он опять погружен в мир, где «Вашингтон заявил…», «Москва отреагировала…», «Россия считает…», «Турция колеблется…», трясут сиськами в храмах феминистки, Латынина и Шендерович понимающе улыбаются друг другу, Новодворская язвительно кроет кровавую гебню. Непостижимый, наверное, прекрасный и совершенно недоступный для меня мир.
Прохаживаюсь по дорожке, разгребая кирзовыми ботинками без шнурков мокрую листву. Уже темнеет. Скоро ужин. Вонючая капуста с куском вареной рыбы, которую, наверное, раз десять размораживали. При мысли о еде в животе урчит, природа требует. Но не рыбы с капустой. Придется обойтись куском хлеба с несладким «чаем». Вставляю наушники и слушаю песню Бутусова на стихи Ильи Кормильцева «Люди»:
Я боюсь младенцев, я боюсь мертвецов,
Я ощупываю пальцами свое лицо,
И внутри у меня холодеет от жути –
Неужели я такой же, как все эти люди?
За воротник телогрейки стекают холодные капли воды, воздух по-деревенски свеж, как же хочется вдохнуть городской бензинной вони. Желания порождают страдания, — говорю я себе и шмыгаю простуженным носом.


Рецензии