Мемуары неизвестного литератора

МЕМУАРЫ НЕИЗВЕСТНОГО ЛИТЕРАТОРА






5.5.91
Принято мемуары писать уже после бурной жизни, с удовольствием оглядываясь на дорогие ошибки и умилительные встречи. Попробуем наоборот. Тем бо­лее, что бурность никак не давалась жизни нашего поколения, выросшего, (как я уж однажды произнес в документальном фильме) «под картонным солнцем Леонида Ильича».
Конечно, все это глупости. Грош нам цена, если за картонным солнцем мы не видели ежедневного взрыва настоящего светила. Просто нас так воспитали, что признаться в лени и безразличии не так стыдно. Одно потерянное поколение бродило в потемках, аукаясь с другим потерянным поколением и не нашлось ду­рака, что хотя бы из глупого своего любопытства включил свет. Все мы видели, все знали, обо всем имели понятие — так, кажется, у Толстого?
А может быть, и не у Толстого. Можно было бы поупражняться в создании несуществующих цитат. Так Гашек с гордостью писал о том, что придумывал но­вых животных, когда редактировал какой-то сельскохозяйственный или биоло­гический журнал. Его одернули возмущенные знатоки. А как удобно цитировать в полутьме литературных знаний, распространившейся в нашей литературной жизни. Можно было прослыть начитанным человеком.
Мемуары начались с мелкого перезвона. Это случайно. Потому что повесть, которую я решил записывать, идет уже не один десяток лет, движется со своим сю­жетом и стилистикой, и повесть не виновата, что записывать начали с этого слу­чайного пассажа. Вероятно, он оправдан предыдущими абзацами, поворотами и разворотами литературного пейзажа. Герой, предположим, выехал уже с утра, от­дохнул у ближайшего дуба (от которого, конечно же, набрался мудрости — боль­ше неоткуда) и теперь с мелкими перезвонами тронул за вожжи — дальше. Кроме того, все абзацы случайны, если уж говорить о проблеме начала. Все происходящее — цепь случайностей, и началось это цепляние крючков друг за друга и паде­ние близкостоящих доминошек с того, что вначале сотворил Бог небо и землю. Начал бы, например, с любого другого предмета, и это было бы случайностью. Закономерно только то, что через несколько тысячелетий рано или поздно заго­релись бы окошки по домам, засуетились бы то там, то тут мелкие литераторы и начали бы записывать свою невидную жизнь — чтобы хоть как-то придать зна­чительности уносимому песку. И все это соединение песка, которым занята ли­тература, год к году все увеличивает и увеличивает песочное пространство, ко­торое в географии известно как пустыня.
Важнее всего в начале мемуаров — какого зрителя видит перед собой вышедший на бумагу литератор. Несколько дней я думал об этом, и не начинал писать, по­ка не нашел своего зрителя. Вот даже и нашел слово, полчаса назад. Это — тьма. Ну не страшная, пусть. Скажем так: выключили свет в зале, чтобы артисты не отвлекались, и вот за рампой пролегла тьма. А на самом-то деле — это вовсе не бессветная пустопропасть, а жизнь там наполнена людьми, шепотом, блестящи­ми глазами и туалетами дам. Одним словом, заинтересованные люди, доброже­лательные, и не осудят, конечно, ни в чем.
Ну а по виду, конечно, тьма.

6.5.91
Из окна моей конуры видны переливы из плоскости в плоскость зеленой кры­ши соседнего четырехэтажного дома. Вот поле, которое вдохновляет мои литературные пейзажи. Зимой оно, конечно, греется под снегом, но вот снег со­шел, и поле зеленеет. Мелкие холмы с пещерами слуховых окон и спокойно выходящими котами, асбоцементные трубы канализационной вентиляции — это деревья, и крыша так удачно расположена, что занимает почти половину всей нижней плоскости картины из окна. Соседние дома с их стенами только огораживают замечательное поле. Учитывая, что полдетства я смотрел на крыши как на источник весны и оттаявших теплых пятен, такое огромное крышное пространство под окном — настоящее везение.
Сейчас все несколько тронулись на вещах и богатствах, так что и мне уместно будет сделать пометку, что для нищего везение и крыша под окном, а например, солидный американский литератор предпочитает ухоженную лужайку своего гектарного сада. Раздвигающиеся прозрачные стены, фонтанчик с ручьем. Но мы из своей конуры знаем, что это совершенно безразлично для литературы, по­тому что главные вещи вроде моря и неба — общие.
Помню гордость, с которой один состарившийся в советской литературной жизни писатель обводил рукой из окна своей лоджии в доме творчества уютный пе­ределкинский пейзаж. «Ну как, нравится?» — что-то вроде того говорил он, на­деясь поймать на моем лице необходимую ему зависть.
Конечно, я изобразил восхищение и уважение. Но зависть — не стал. И восхищение, и уважение относились к его годам. А зависть мне была даже невозмож­на, потому что как раз в эти дни я получил большую вдруг пачку купюр за фильм и даже некоторое время тоже называл деньги «капустой» — потому что действи­тельно по карманам у меня завелись десятки зеленых листков: половину денег выдали трехрублевками, даже извинялась кассирша.
Целая эпоха уходила в то время, а писатель ее не замечал. Деньги стали веселее, злее, открытее, и можно уже купить лоджию в прекрасном месте на тот же ме­сяц-другой, в то время как писателю лоджия давалась за многие литературные служения. Все это называлось писательскими привилегиями. А теперь свободно (вот что особенно важно — свободно и открыто, безбоязненно) покупалось за са­мые разнообразные деньги. Моя знакомая как раз в те дни вернулась с Дагомы­са из невозможного (ее слово) дома отдыха на валюту. А наши стареющие лите­раторы радовались как дети видеомагнитофону с эротическими фильмами, что каждый московским спекулянт посмотрел, зевая, уже несколько лет назад.
Вот какую штуку сыграла переменчивая погода общественного развития с нашими старичками. Тени, кого я назвал бы так: служащие советской литературы. Писатель Анатолий Андреевич Ким, который не позволял при мне грубых слов ни о чем, вдруг всплеснул руками и не удержался: «Толя! Ведь это литературное говно!!»
Так стоит ли после всего этого беспокоиться о пейзаже из окна? Посмеялся бы Гомер на эту тему, для которого вопрос был решен биографией. И тут мы наконец пришли бы к окончательному пониманию: свой пейзаж каждый писатель носит с собой.
И крыши, и поле, и птица трясогузка на плитняковской дорожке, а кроме того
— деревянный одноэтажный магазин около шоссе с видом на мокрое поле у дерев­ни Хлябово. Я никак не могу себе этого объяснить, но именно однажды увидев с остановки этот магазинный домик и мокрые ящики, вдруг ощутил, что после этого не страшно и умирать. Почему именно этот домик с зеленой крышей, шо­фер около грузовика, жалкое поле? Я почему-то узнал, что как бы ни случилось, все здесь останется. И от этого мне стало гораздо легче. Наверное, объяснить это сейчас не выйдет. Надо остановиться и признаться, что да, просто стоял на обо­чине, бездумно смотрел вдоль дороги и вдруг понял: если видел эту картинку, умирать не страшно.
Сегодня у меня, оказывается, именины. Как была устроена наша страна, что, до­жив до 31 года, только узнал свой день Ангела!

7.5.91
Пришла Таня Юрина и «сделала предложение, от которого он не сможет отказать­ся» (как в «Крестном отце»). За месяц нам предлагается снять документальный фильм на 52 минуты о Николае Ивановиче Рыжкове. Снять быстрый фильм о вче­рашнем премьере страны — это очень интересно, к тому же я почему-то по фото­графиям Рыжкову симпатизировал. Значит, надо начинать собачий журналистский путь: завтра ехать в справочную АПН, читать досье и персоналию на Рыжкова, го­ворить с коллегами, вытягивая из них мнения и информацию, потихоньку втяги­вать себя в состояние кружения над материалом (не как орел, а как колдун).
Вот так и отступает тьма нечисти в зрительном зале. Конечно, не яркие солнца и даже не фонари, а гнилушки, маленькие светящиеся трухляшки, но они отгоняют темноту тоже. Суетливые встречи или небольшие дела, телефонные заня­тия — а смотришь, уже забылся, что о смысле жизни так и ничего не придумал, прервал процесс лет в семнадцать.
Как делается документально-искусственный фильм? Все документальные филь­мы — искусственны, это исходит от бесполезности наших инструментов, так что одна забота, будем считать, снята. Жизнь отразить не удастся, значит, будем пи­сать кинематографическую статью. Предпоследний фильм был в жанре кинема­тографической открытки — и это прекрасно я предложил в название (прекрас­но, что не нашлось дурака помешать), прекрасно и вышло. Хотя под стучание «Конваса» мы переговаривались, что снимаем в жанре — фантик от съеденной в 1913 году конфеты.
А начинать документальный фильм следует с легкой обертки, идейки, поворотика — никак не могу назвать точно — скажем так: с галстука, когда нет еще не только костюма, но и тела для одевания. В «Рождественской открытке» так и вы­шло — с идеи открытки. А там уже, смотришь, из галстука медленно проступает шея, и как-то все стронулось...
Но идей нет. Хотя чувствуются какие-то смутные ощущения пара над ночной водой — река, значит, есть, угадывается что-то живое. И не знаю — пар это над темой или над котлом, куда надо положить тему, для варки. Это и вправду без­различно — энергия в материале, над которым придется работать, или в моем на­строении и состоянии (стоит отдохнуть, не злиться, как тут же расправляются руки и глаза, льется замечательная болтовня или письменная речь). Важно заста­вить себя направить этот ручеек на лопасти очередной работы, которая намелет-таки муки детишкам на пирог, а может быть, и для главного дела чего-то пере­падет. Ну, вот мы и посмотрим, как в этом смысле с Николаем Ивановичем Рыжковым.

9.5.91
Оказалось очень интересно с Николаем Ивановичем — по газетным же опять ли­стам. Есть несколько идей, которые могли бы увлечь за собой весь фильм — на­пример, о свободе, к которой рано или поздно сводятся все нынешние перест­релки в экономике и политике. Те, кому это не выгодно (не предложишь же, в самом деле, рабство как цель), пытаются навалить на этот единственный вопрос кучу мусора или украшении — все равно, лишь бы не было видно сути.
Еще одна мысль — о трагедии. Героико-трагическое правительство, которое пришлось возглавлять Рыжкову, было отражением героико-трагических лет. Горько, конечно, это узнавать, но в нашей стране все приличное рано или позд­но принимает форму трагедии.
И наконец, мысль о политической поэзии и политической прозе в нашем правительстве. Поэту, конечно, легче поразить очередной митинг рифмами и об­разами. Труд политического прозаика тягостен: он вынужден говорить правду, которая в нашей стране обычно мало того, что неприятная, но и долгая, нудная, со множеством подробностей и оговорок.
На работу меня толкает и толкает остреньким локтем Татьяна: думай, думай про Николая Ивановича! В помощь нам уже предлагается группа социологов и пси­хологов с аналитиками — они «набросают канву», как сообщила представитель­ница заказчика (а кто заказчик, так и не сказали). Таня, поджав губы, ласково ответила, что у нас есть кому «набросать канву» сценария и просила передать привет социологам. Несмотря на поджимание губ, мы, конечно, очень внима­тельно выслушаем эту группу. И, разумеется, сделаем по-своему, объяснив все   особенностями и законами искусства, которое мы и пред­ставляем.
...Сегодня праздник. В последний год люди не очень справляют праздники, потому что в воздухе висит какая-то неясность — 1 Мая радоваться или плевать­ся? 7 ноября — как-то неловко. Висит в воздухе пыль, поднятая нашими газета­ми всех направлений, и чихает человек, почесывается, и праздник - не праздник. Но сегодня заплевывать особенно трудно, потому что плевок попадает на мертвых.

10.5.91
Шварц удачно распорядился необязательностью мемуаров: взял себе для работы полную свободу. Например, интересно вчера было у Е. Аграновича, автора мно­жества стихов и песен, отрывков и сценариев, а главное «Я в весеннем лесу пил березовый сок. С ненаглядной певуньей в стогу ночевал» — по одиннадцать ко­пеек с каждого исполнения в любом ресторане кормила песня своего автора. И статуэтка, которую он подарил Наташе, сделана из африканского дерева, прове­зенная автором контрабандой и пр. и пр. Спасибо Дине Мусатовой.
Но именно обязательность записывания вчерашнего мешает удовольствию писать, и, поучившись у Шварца, воспользуемся свободой графомана. Предполо­жим так: создавать не дом с волшебными окнами, а интересную свалку — дитя свободы создания и мать свободы потребления. Расшифруем для дураков, к которым относит себя и автор: автор делает, что хочет, а читатель берет что хо­чет. По-моему, честно. То есть писать не то, что самое важное, а то, что самое хочется.
Шварц выбрал себе постоянную тему для упражнений (потому что не каждый день хочется писать свободное) — биографию. Он начал ее с младенчества, но я вряд ли смогу это сделать, во-первых, потому, что младенчество всегда более или менее одинаковое: запомнилась кошка под столом неизвестной квартиры, пья­ный отец с друзьями, а я ем селедочный хвост под столом; чулок сваливается у меня с ноги, а мать бежит со мной в 129 отделение милиции (а какое оно было в г. Тушино, не знаю), помню морду собаки на ружье, которое отец дал мне сте­речь в Тучкове, пока сам пошел за водкой (это я теперь понял). Очень хорошо помню себя за взрослым столом в Коптеве на Пасху — из этого дома год назад выломал я кованый штырь, и он лежит теперь у меня на книжной полке — един­ственное, что осталось от дедовской комнаты в коммуналке, где родилась мать. Взяв этот корявый гвоздь, я с пафосом и обидой говорил себе, что проклято на­ше время и место, где деды оставляют в наследство не больше кованого гвоздя. Литератор постоянно вертится во мне, украшает жизнь тела и духа всякими литературствующим завитушками слов.
Ну и так о младенчестве все не важное. Литературствуя, скажу, что вылет пули из патрона мало интересен. Гораздо важнее направление ствола (отрочество) и особенно — дальнейший полет, где возможна встреча с целью (если повезет пу­ле). А вылет из патрона однообразен.
Поэтому, если я и соберусь тянуть лямку автобиографии, то откуда-нибудь с 1973 года — с рабфака. Там уже были события, театр не для детей и не для юно­шества, а для взрослых — с девушками, вином, приключениями и страданиями молодого Вертера по причине молодости и полного здоровья.
Например, однажды мне надо было срочно улететь в Таллинн (утешить сердце), а денег не было ни копейки. С тоской я подъезжал к университету на троллей­бусе № 12 и выходя (остановка напротив «Националя») наткнулся в дверях на кошелек с двадцатью, кажется, рублями, которые и стоил студенческий билет на самолет туда и обратно. В тот же обед я был в Таллинне и тянул за душу свою возлюбленную своим нытьем и недоперевыясняловкой насчет любви и всяких подробностей отношений.
Вот как везло мне в жизни!

11.5.91
Когда меня спрашивают, что сейчас делаю (а я отвечаю охотно), я называю два одновременно снимающихся художественных фильма и один документальный (с Диной Мусатовой), и теперь вот еще один, о котором заказчики просили хра­нить строжайшую тайну, учитывая подлость предвыборной войны.
Фильмы называются «Рыжий» и «Великий муравьиный путь». Самые интересные строчки в этих фильмах — те, что оказались в платежной ведомости. Фильм «Рыжий», где главную роль имеет несчастье играть Андрей Ташков, тянется ме­сяц за месяцем, вызывая удивление всех присутствующих, особенно — присут­ствующих на съемках.
Испуганный режиссер, прислушивающийся к каждому мнению, наглый директор, оплативший своему приятелю тройку-другую тысяч за день использования его квартиры (десять средних зарплат служащего), вороватые администраторы, больше всего напоминающие мышей, мерзнущие от ночного холода несчастные актрисы и сценарист, мыкающийся по площадке в белом смокинге, потому что играет роль бармена и стыдящийся за все происходящее и за свой сценарий — вот ночная съемка под условным названием «Объяснение в сауне».
Оператор по прозвищу Витя-Штатив (так как камеру всегда носил на плече) объясняет всем, что им надо делать, выстраивает мизансцену, чуть ли не сам кричит «Мотор!», и все с облегчением думают, как нам повезло, что хоть кто-то здесь знает, что надо делать.
— Ну ты, коза в бусах! Верти, верти попкой-то! Слово гостя для тебя закон, — сквозь зубы говорит сценарист в белом смокинге, глядя в камеру.
Крупный план сняли с первого дубля. Сценарист выходит на улицу и очень жалеет, что лишь несколько пассажиров ночного троллейбуса увидели его, стояще­го в белом смокинге около тяжелых грузовиков, названных в кино «лихтваген» и «камерваген». Вот такое кино.
Ирина Злотницкая — один из немногих профессионалов в группе, второй режиссер — чешется от снимаемого нами кино. Красные пятна на руках и в глазах буквально ее извели. Мне кажется, что после каждой смены ей надо выдавать противостолбнячную сыворотку...
Второй фильм, где главную роль играет сам режиссер и его жена Маша, снимался сначала в Сочи, а теперь заканчивается в Севастополе, из чего видно, что режис­сер его гораздо бойчее Сережи Ковалева и фильм выйдет соответственно бойчее. Зато если первый режиссер хоть иногда заглядывает в глаза сценаристу, мается «насчет чего-нибудь поправить», второй, как получил сценарий, так и пропал. Он сам знает, как снимать, как играть, как писать и даже как рисовать. Глупо бы бы­ло ему спрашивать. И если бы не обещания звонить из Севастополя и держать в курсе, если бы не строчки в договоре, которые призывают сценариста участвовать в просмотре отснятого материала и поправлять, у меня и сомнений бы не было.
Это работа над художественными фильмами, о которых я с удовольствием
упоминаю, рассказывая, «как дела».
Работа над документальным фильмом «Маленький принц в вашем доме» с Диной Мусатовой проходит где-то вдали, хотя и в Москве, потому что моя жена — мой терпеливый соавтор и берет на себя все мои обязанности. Единственно — была съемка в нашей квартире в день рождения Лены, где, разогнав наконец де­тей, взрослые с удовольствием выпили шампанского (изготовленного в Нижнем Новгороде, что для нынешнего человека, воспитанного на городе Горьком, большая экзотика и удовольствие, вроде того, что в первые дни выходить на Тверскую вместо улицы того же, невиноватого опять же, Горького).
Ну а второй документальный фильм, про Николая Ивановича, — тайна, и о ком он, ни слова не напишу.

12.5.91
Ни с того ни с сего взял с полки «Современную идиллию» и вдруг наткнулся в календаре на дату — вчера была годовщина смерти М. Е. Салтыкова. Читая его великолепный текст, сам почему-то мало вылавливаю неожиданных для себя мыслей. Может быть, это и настроение, и состояние, но, может быть, и свойст­во его прозы, которая договаривает до конца сама, не оставляя уже места для рассуждений о рассуждаемом предмете. Кроме того, с таким мыслителем рядом даже как-то неудобно упражняться: боишься самодеятельности. Кто-то из вели­ких сказал после смерти Толстого (если я не путаю) — теперь, когда его нет, и мы можем считаться писателями. И я не запрещаю себе творить, но уж не в та­кой текстовой близости. Этим, например, опасны в прозе длинные цита­ты из хорошего писателя.
Но вот что при этом важно: заботы и предметы для наших рассуждений не только не измельчали, а как раз в точности такие же, как были перед Михаилом Евграфовичем. Например, западник: он ядовито объясняется насчет призвания варягов: дескать, если они нас грабили и жгли, насиловали наших жен, а мы умнее не стали, так это оттого, что грабили без системы и закона. Ну а как начнут по за­кону, так мы тогда и научимся. Вот для этого и нужны нам тут иностранцы. Хорошее дело исторические календари. Есть конкретность в связи с прошлым, когда именно в этот день вспоминаешь, что русская эскадра овладела крепостью турок Анапой 12 мая. Погода, вероятно, была похожей. Где-то сеяли-пахали (впрочем, откуда нам знать, что надо делать крестьянину в середине мая?). В Москве, где я сейчас сижу, тоже зазеленели бульвары — в частности, Тверской, верхушки лип которого видны сейчас из окна (пишу я в Аниной комнате). В Па­триаршем пруду отогревались лягушки. Московские обыватели, к которым я се­бя с удовольствием причисляю, собирались к обеду. В Козихинском переулке старушка смотрела из окна первого этажа (был же в 1807 году Козихинский пе­реулок?). Вот это всё и ткёт народ из человеческих ниток, и ты понимаешь, что жизнь гораздо больше шестидесяти-семидесяти лет, до которых надеешься дожить, руководствуясь статистикой.
Вчера я делал парад своим делам. Сегодня продолжу деловые подвиги — работу над книгой, которую пишу уже месяца полтора, а написал всего лишь треть: «Энциклопедия экстремальных ситуаций». Я замышлял ее (именно «замыш­лял») как хорошего работника, что будет кормить создателя переизданиями вре­мя от времени. Надеялся обстругать своего Буратино быстро, но идея в работе открывалась шире и захотелось, во-первых, написать: интереснее, чем предпо­лагал, а во-вторых — описать больше понятий. Стало жалко хорошей идеи: спра­вочник несчастного человека плюс настольная психотерапия. И еще жальче бу­дущих читателей, потому что все они жители нашей страны в такое время, ког­да каждый человек должен получать сочувствие и хоть какую-то поддержку. Энциклопедия в таком виде, может оказаться действительно нужна, и я стара­юсь написать ее возможно скорей. Жаль только, что быстро и хорошо я могу редко и что-нибудь краткое. Я затягиваю, затягиваю, тут еще добавляются каж­дый день то работа (был Валяев, теперь — Николай Иванович), то замешивание раствора на даче или испытание нервов на разрыв дома. Я всегда проповедую, что быт наши газеты намеренно смешивают с жизнью, внушая, что у нас уро­вень жизни такой же, как в Африке, обманывая, что жизнь — это быт... Но в та­кие минуты, когда в моем доме визжат друг на друга, плачут, упрекают меня и друг друга, тут я забываю, что жизнь включает в себя высокие идеи и сознание того, что именно из твоей страны впервые вылетел человек в космос. Дело вот в чем: жизнь — это, конечно, не есть быт. Но кошмарный быт уже не оставляет ме­ста для другого — памяти о «высоких идеях» и, таким образом, становится кош­марной жизнью.
Так что кое-какие оправдания моей неторопливости есть.

13.5.91
Я все еще веду обзор сделанному за эти месяцы: продолжим сценарием, написанным вместе с Валяевым — «Секретный ящик 01528». Мы написали киноко­медию — вымученную, искусственную и сами опустили глаза от стыда. Валяев, разумеется, бодрится и грозит успехом — особенно после того, как перепишет рукопись в едином стиле. Но у меня нет надежд, и я с содроганием вспоминаю только напрасно потраченные недели, когда, зевая по очереди, садились мы за машинку, давились пустотой и вынимали из себя слова — слово к слову — для неживой комедии.
Мы не развеселились, и механическое создание рукописи не пошло ей на пользу. Слова все появлялись не из сердца, а прямо из машинки, которая никогда не виновата.
Была хорошая идея: несколько человек попадают на таинственный черноморский остров (уже смешно, ха-ха), где натыкаются на военную базу, которая вскоре оказывается секретной дачей вождей. Дача была так засекречена, что о ней вожди забыли, только по секретным каналам отправлялось туда продо­вольствие и деньги. Обслуга рада до смерти, что за пятьдесят лет никто с Боль­шой земли не появлялся и больше всего боится о себе напомнить. Случайные посетители натыкаются на муляжи колбас и фруктов (муляжная дача), огром­ный унитаз, галерея с одеждами, которые рассыпаются при примерке. Все сгнило. Но, объединившись с местными жителями, они решили всё переустро­ить и укрепить.
Много можно было скроить забавных сценок, но мы ничего не скроили, а зева­ли и зевали, обвиняя друг друга в равнодушии. И правильно обвиняли: пришел возраст, когда перспективных тысяч рублей уже мало для воодушевления, а дру­гого интереса в себе нам разбудить не удалось.
В актив своей обзорной рабочей книги надо записать и текст по документальному фильму «Очень вредное производство на фабрике грез». Особенно надо запи­сать себе в актив огромную кастрюлю упреков, которую Татьяна заставила меня хлебать и хлебать до дурноты: я собирался уехать в Евпаторию по настоянию На­таши и преодолеть давление обязанностей сдачи фильма редакции.
Я так долго извинялся перед Татьяной в тот день, столько злого и оскорбительного выслушал (заставил себя не оборвать ее, не рассориться), что случилась не­приятная вещь — при виде Тани сразу вспоминаю запах и плеск той похлебки из кастрюли. Поток дерьма сыграл с Татьяной свою обычную вещь — запачкал вы­ливающую. Может быть, ей это и все равно (ну она могла бы так сказать в запа­ле), но я уже никак не могу убрать этого препятствия, и это очень мне жаль, потому что так теряют друзей...
Самое интересное, что ни в какую Евпаторию мы так и не уехали. Лена сломала нос, попала в больницу, и семейный кошмар разгорелся с новой энергией. И на приемке фильма (втором просмотре) я был, и опять говна похлебал — вот ка­кой я парень удачливый. А Таня ни за одно слово не извинилась. Сейчас я по­думал, что это, пожалуй, то средство, которое могло бы отмыть... Ну нет, так нет. Все равно мы остались друзьями. Но уже, конечно...
Вчера я был в Центре детского кино и ТВ, для которого мы и делали фильм, по­смотрел, как редакторши пьют чай (это их естественное времяпрепровождение, как известно), посмотрел на довольных собой людей и отдал текст рекламной бумажки, которую они просили написать про фильм. Но больше всего мне по­нравилась Москва.
Не потому, что она в этот день особенно хороша, а просто с непривычки — дав­но не был на улице (у меня бывает — месяц не выхожу, только вечером с детьми на прогулку в темноте). А Москва очень хороша, пока не привыкаешь к ее празднику. Но лица жителей показались мне серыми. Тоже давно не видел, и было так, словно шел по больничному двору с язвенниками: по-моему, у нас процентов 90 проходящих по улицам — больные люди. Когда газеты перекрики­ваются насчет «больного общества», я вижу это не в социальном смысле. Сколько уж раз мы друг друга утешали: «Блажен, кто посетил сей мир в его мину­ты роковые!» Даже вроде бы поздравляют друг друга некоторые — настолько, мол, блаженны мы тут. Я думаю, здесь свойство грозы: вспышки молний красивы, тор­жественны, величаво показывает себя природа — встает во весь забытый в буднях рост. Но вот гроза затянулась: день, два, солнца не видно, все молнии, дождь. От грохота мы уже не слышим друг друга, а пора говорить. Проходит и неделя, и ме­сяц — все молнии и гроза. Как тут любоваться и утешать себя, что «блажен»...
Да, признаться, и гроза измельчала. Только солнца как не видели, так и не видим.

15.5.91
Вчера целый день мы ездили по городу и разговаривали с теми, кому есть, что сказать о Николае Ивановиче Рыжкове и наших обстоятельствах. В газете
 «Правда» еще и пообедали, и это мне был урок, потому что еще полгода назад я обедал в АПН за рубль двадцать копеек, а теперь в «Правде» — за три семнад­цать. Из дома я почти не выхожу, сам не понимаю, как это получается при мо­ей профессии вроде бы журналиста и сценариста. Еще Яков Борисович Корнаков, мой первый наставник в журналистике, говорил, что журналиста ноги кор­мят, а я утверждал, что голова. Но оба мы оказались неправы, потому что исти­на, как всегда, посередине: жопа. Только мой заблестевший рабочий стул знает истории моих произведений.
Впрочем, я увлекся. Какая, простите, жопа! Все, за что я получаю деньги, вылетает обычно у меня изо рта, как сигаретный дым. Валяюсь я, действительно, много, шляюсь по комнатам, ругаюсь с женой и детьми, говорю по телефону, читаю газеты и книги, смотрю видео. Но из чего собирается материал, который потом покупают, я понять не могу. Точно знаю, что не из ругани — это отнима­ет, наоборот, у нашей семьи не иначе как двойной-тройной против нынешнего доход. Видео — тоже вряд ли помогает уму. Но остальное, так или иначе, идет в суп. Как всегда, я утешал Валяева, почему его проза вылеплена из дерьма и гря­зи: как кокон личинки стрекозы, художник лепит свои домик из того, что его окружает. Личинка стрекозы это делает не только потому что нет другого мате­риала, но и потому, что так по цвету сливается с пейзажем. Валяев слушает, на­клонив голову, но ни разу не сделал последний логический шаг. И только под конец выпалив — что ж это меня окружает навозная куча? А ты, значит, розовый куст? А я бы так вышел, подбоченясь, и сказал: «Да! И очень пышный».

16.5.91
Постепенно и неизбежно предвыборное кино о Николае Ивановиче превращается в репортажи с кинокамерой о судьбах Родины. Сегодня нам говорил Иван Иванович Антонович и председатель правления коммерческого банка «Пресня» Петр Гончаров. А потом мы пообедали в столовой ЦК КПСС, постояли и погру­стили. Насчет того — почему же этот отличный аппарат, ухоженный, отлажен­ный, готовый, ничего не может сделать. Тем более удивились после столовой, и даже меню я специально взял, чтобы показать жене, что есть еще продукты в на­шей стране, а она все говорит, что вся пища перевелась от политики и прибыва­ет к нам только из-за рубежа в посылках гуманитарной помощи, которую гаврики из Моссовета нам продают. Нет, есть еда, и вот доказательство в подроб­ностях:

МЕНЮ СТОЛОВОЙ
Меню на 15 мая (четверг)

Закуски

100 Салат с кальмарами 39 коп.
100 Салат из квашеной капусты с яблоками 14 коп.
75 Салат «Весна» 29 коп.
100 Винегрет со свежими овощами 17 коп.
50 Салат из огурцов и помидоров со сметаной 24 коп.
90 Треска по-шведски 51 коп.
20/10 Сельдь с зеленым луком 23 коп.
30/20 Свинина отварная с маринованным огурцом

Молочные продукты
50 Сметана 20 коп.
180 Кефир 06 коп.
200 Молоко 13 коп.
100 Сыр домашний 21 коп.

Первые блюда
300/25 Борщ флотский с копченым окороком 81 коп.
400/150 Окрошка мясная 78 коп.
300/15 Суп вермишелевый с шампиньонами 40 коп.
300 Суп молочный рисовый 23 коп.

Вторые блюда
100/40 Ставрида жареная во фритюре с соусом 93 коп.
75 Свинина рубленая по-одесски 91 коп.
325 Жаркое из говядины по-домашнему 1-50 коп.
100 Цыплята отварные 1-30 коп.
Блинчики с мясом 90 коп.
150/25 Колобок из творога и изюма 84 коп.
100/20 Котлеты капустные с яблоками 48 коп.
125/5 Морковь тушеная с яблоками 36 коп.
200/10 Каша пшенная молочная 25 коп.

Гарниры
120 Картофельное пюре 25 коп.
200 Капуста тушеная 25 коп.
150 Каша гречневая рассыпчатая 25 коп.
160 Свекла в сметане 25 коп.

Сладкие блюда
200 Напиток из шиповника 10 коп.
200 Сок из черной смородины и брусники 33 коп.
200 Компот из яблок 31 коп.
200 Кисель из клюквы 37 коп.
150/30 Кисель с мороженым 40 коп.
100 Мороженое 39 коп.
1 ст. Чай с сахаром 07 коп.
200 Кофе с молоком 29 коп.
80 Кофе черный 14 коп.
60 Пирожок слоеный с печенкой 54 коп.

Хлеб
                63 — заварной, 42 — волоколамский, 40 — пшеничный 03 коп.
                33 — батоны нарезные 04 коп.

ЭКОНОМЬТЕ ХЛЕБ!
По желанию вторые блюда отпускаются без гарнира,
при этом стоимость блюда уменьшается на 25 коп.

Признаюсь, я сам сейчас перечитал меню. И вдруг захмыкал и даже чуть ли не закачал головой. На позапрошлом фильме «Рождественская открытка...» мы-то поместили меню 1913 года. Вот почему вздыхать, так это вздыхать по бытовым мелочам: «Стерлядь кольчиком по-пильот» или «Буше из раковых шеек марино­ванное». А все нынешние «яства» — слезы не в добрый час победившего проле­тариата.
Но если говорить о судьбах Родины, то становится жутко. Как преподаватель информационной защиты в Школе выживания, я читаю своим слушателям, что надо погружаться в информационный вакуум в такие дни, как наши, выныри­вая лишь иногда, чтобы осмотреться, насколько поднялся уровень навоза. Сам я так и поступаю, но вот был вынужден не только вынырнуть, но и разгребать и изучать. И становится страшно всматриваться даже в ближайшие дали.
И нашим собеседникам было трудно сохранить бодрость, хотя все они люди с бытовой стороны преуспевающие. Забудешься в бизнесе или литературе, а как только просят рассказать о Родине, так приходится поднимать глаза, и начинаешь — плакать.
На Тверской открыли казино («вот чего нам, оказывается, больше всего не хватало!») с игровыми автоматами. Рядом продают пиццу за валюту, и усталые гла­за случайных людей всматриваются внутрь помещения. Переход под Пушкин­ской площадью, названный местными хиппи «труба», наполнен продавцами га­зет и брошюр: «Шесть раз в неделю», «Тысяча поз», «Сексуальная женщина» и еще, еще, еще, как по длинному пропахшему туалету для душ идут люди и при­выкают, привыкают, привыкают...
Ну а есть ли хорошее? Конечно, есть! Просто трудно так сразу взять и вспомнить. На даче у вишни, которую посадили в этом году, распустились три цветка. Лена мне сегодня позвонила от бабушки и рассказала. Большой жук был пойман и по­сажен в спичечную коробку. Завтра они опять поедут на дачу... Так что хорошее тоже есть, просто не сразу вспомнишь.

18.5.91
Когда я думал, что можно написать о сегодняшнем дне на даче у Рыжкова, то ничего не придумал, кроме того, что Николай Иванович — порядочный и честный человек, отчего еще наверняка и пострадает. Слабость мне тоже почему-то виделась: и когда он говорил о родителях, о работе в Свердловске, о внуках и да­же двух собаках и двух кошках, живущих на этой казенной даче, — звучала странная мягкая слабость. Когда подумаешь о его сопернике, образ которого больше всего напоминает пивную кружку, становится странно: неужели сла­бость сможет победить пивную кружку?
Разговор о политической борьбе, правда, как-то изменил в сторону твердости лицо Николая Ивановича, и понятно, все это серьезно, и он не собирается стать мальчиком для битья, но и неуверенность, неуверенность... Ему надо еще отдох­нуть и сбросить с себя паутину экс-премьерства, ни с чем не спутываемой быв­шее™. И четыре телефона в дачном кабинете не звонят, и охранники — один в доме, один у ворот, и у них какая-то особая обиженность — едва, конечно, за­метная... Ну не знаю, может, и показалось.
Володя Сафронов вчера в долгом ночном телефонном разговоре сказал, что я все-таки сноб. Тянет вот меня к именам. Это, конечно, вопрос спорный, но я на память взял с ворот дачи Николая Ивановича пломбу от опечатывания ворот и очень этой пломбой гордился, даже привязал себе ее веревочкой на запястье, на что Никонов заметил, что когда войдем, надо объяснить Николай Ивановичу, что это «феничка», что значит по-нашему, по-хипповому,— украшеньице.
Легко Сафронову обвинять меня в тяге к известным нашим согражданам. Но что мне делать, если я действительно пил море портвейна с народным депутатом Щекочихиным в конуре, где пишу сейчас свои заметки, если в АПНовский кабинет, где я работал три года назад, подсел депутат Полторанин, который-таки и стал ми­нистром печати России, а до этого немало успел мне рассказать о том, как смот­рит на мир. И мне это понравилось, и мне он показался, во всяком случае, не конъюнктурщиком. Да и, кстати сказать, у нас он числился политобозревателем, потому что сам попросился из главных редакторов «МП», когда ушел из газеты Ельцин. А что касается депутата Политковского, с которым мы начали задумывать­ся о судьбах Отечества за кружкой пива еще в 1973 году в баре «Яма» на Столешниковом, то Сафронов и сам там стоял и пил не меньше моего. Значит, и он сноб. О чем я жалел: что «по наводке» дяди Миши Полторанина чуть-чуть только не доехали мы до исторического моста в Жуковке, с которого год назад упал Борис Николаевич. Но почему жалел? Я не понимаю, это снобизм, что ли?

22.5.91
Позавчера я совсем убедился, что зря пытался написать рассказ «Репетиция мо­лодого писателя». То есть я пытался, но вовремя бросил на середине, не напря­гая напрасных сил. У меня было впечатление, что я наткнулся зубами на гра­нитную дверь. И, слава Богу, поберег зубы. Писать следует и преодолевая не­желание, но тут надо знать меру, так может надоесть, что навсегда сломаешь свои литературные зубы, которые и так не больно-то крепки. Хотя у меня есть подозрение, что они у литератора — как у акулы — вырастают новые (впрочем, не очень приятное сравнение — у мышей тоже зубы растут постоянно).
Так вот, свой неудавшийся рассказ, который мне все время хочется написать, я вспомнил, сидя на сцене Большого зала ЦДЛ в компании с Андреем Дементьевым, Юрой Поляковым, а также нелитературными коллегами П. Гусевым — глав­ным редактором р-р-революционной газеты «Московский комсомолец», и Снежкиным — режиссером, очень высоко смотревшим на зал, о чем в своем кратком выступлении я не мог не сказать.
«Репетиция молодого писателя» — о том, как вся жизнь молодого писателя пре­вращалась в репетицию. Но там был и формальный повод для названия: встре­ча с читателями в маленьком клубе, которую молодой писатель назвал для себя репетицией встречи в концертной студии Останкино.
Вот почему не получался рассказ: надо все-таки это знать. Не прямо, иногда до­статочно соседних ощущений, чтобы написать картину, но у меня соседние ощущения и опыт, на которые я надеялся, были слишком далекими. То есть принцип аналогии, на котором я еду всю жизнь, убежденный, что в капле воды (почти в каждой) отражается мир, и так как взять в руки мир — тяжело, то и надо вглядываться в капли, принцип аналогии тоже не литературный женьшень. Тут главная хитрость — вкус, что с чем сравнить. Что-то вроде музыкального слу­ха: кому медведь наступил на «аналогическое» ухо (ушей ведь у человека — как опят на пне), тот и сравнивает вечно жопу с пальцем, ну а другие — в большой выгоде, потому что, владея таким нехитрым приемом как аналогия, можно про­никнуть за десять дверей — и без утомительной преамбулы. Тут такое же преиму­щество перед точным знанием, как у отмычки перед ключом: универсальность. Кое-каких подробностей я насмотрелся в этот вечер, а главное — почувствовал. Вот что происходит с человеком, который сидит на сцене литературного вече­ра, на которого направлены прожектора и зрители собрались, хотя ни петь, ни плясать никто не обещал. Комнаты за сценой, официант с кофием, устройство торговли книгами в фойе, зав. производством ресторана с выписанным счетом за банкет, заранее выступающие договариваются, кто о чем будет говорить, и ведущий записывает порядок выступающих и их фамилии. И ведущий, будучи человеком популярным, очень от всех этих дел устал и делает все автоматичес­ки, и даже водку на последующем банкете пьет автоматически, а ведь еще надо и стихи писать!
Записки из зала, которые плывут, и движение каждой можно проследить со сце­ны. Тут возникает проблема: кому вставать за записками. То один, то другой. А я дожидался, когда приплывет несколько записок с моей стороны, и собирал их сразу, как грибы, лежащие на краю сцены. А Юра в волнении за кулисами (сна­чала мы немного залу порассказывали, а потом пустили отрывок фильма «Не­сколько комментариев...» — вторую часть). Юра, выйдя за кулисы, записки назвал «вопросками» — «отвечу на вопроски, и пустим продолжение фильма "ЧП район­ного масштаба"»... Хороший неологизм, который я советовал Юре запомнить. Хо­рош этот неологизм тем, что родился случайно — как это делается в природе.

23.5.91
Двадцать пятая страница. За восемнадцать дней я написал лист мемуаров. Труд­ности — в основном бытовые, а не литературные. Единственно, начатые для «темного зала» мемуары то и дело натыкаются на глаза зрителя (появляющегося в воображении, естественно).
«Нежданное зрительство» показывается еще и в некоторой отчетности: где был, что пил, кого видал — особенно литературных людей не пропустил никого, вот только известный в кооперативных кругах мой товарищ Валяев, звонивший на днях с известием об обработке нашего общего сценария, остался неохваченным. Ну вот, теперь и Валяев охвачен. Не могу отказать себе в удовольствии процити­ровать собственные стихи (очень люблю цитировать собственные стихи, жаль — стихов не пишу):
Сергей Иванович Валяев гуляет рано по утру.
Гуляет, бедный, он, гуляет
И пишет всякую муру.
Это стихотворение я создал в комнате журнала «Край Рад», где мы с Валяевым мучились под руководством Рудольфа Гаевского и мечтали о свободе в самые за­стойные времена — перед «пятилеткой пышных похорон». А Володя Орешкин работал в то время в кочегарке и бегал ветеранам-кочегарам за водкой, как Гаврош, проникая через милицейские пикеты, охранявшие в дни похорон «нескон­чаемый поток», который струился от Пушкинской площади к колонному залу Дома Союзов и приносил, обязательный, бутылку-другую.
Я даже хотел сейчас написать, что это тот самый Орешкин, который говорит на кухне, где капает вода из крана, в фильме «Несколько комментариев...», но тут же хотел оборвать себя (но не оборвал), потому что опять почувствовал зрителя. Для него пишу я, моего биографа, заботясь об облегчении примечаний. Но за день я ничего не сделал для того, чтобы ему (биографу) был повод стать биографом. Листал монтажные листы для нашего фильма о Николае Ивановиче — Спитак, Ленинакан... Мы хотим напомнить, что «плачущий большевик» — как упорно вбивает о нем почти вся оставшаяся пресса — плакал в Армении, и там же посе­дел. Пусть попробуют доказать, что это нехорошо.
Вчера же я подписался и еще на один документальный фильм. И ведь говорил себе, что больше не буду лезть в документальное кино, но долги советуют мне противоположное. А во-вторых — Мишка Павлов убедительно нашумел в трубку, что я там буду хозяин-барин и без моей головы вкрутую с философией и мас­штабного кина не будет, а девушку-режиссерку жалко. Как тут было устоять: девушка-режиссерка, да еще — «жалко»! И смотрела она на меня мучительными глазами (но гордыми! и честь свою девичью не уронила, а я, разумеется, не на­жимал на уговаривание себя; хоть и много у меня пятен, но унижаться перед со­бой никого не допущу) и я таки согласился, за что и был тут же по прибытии до­мой выруган женой, которая словами защищает мое время, а делами растворя­ет, отчего сама и мучается совестью.
Таким образом, я вышел на литературно-халтурнический рекорд: по моим сценариям на сегодняшний день снимаются два художественных (правда, не очень) фильма, один полнометражный документально-учебный, один документально-­политический и один просто документальный полнометражный. Если при этом иметь в виду, что любимые часы я трачу на «Энциклопедию экстремальных си­туаций» или текущий сейчас из-под машинки текст, то образ некоего литератур­ного Шивы, у которого к тому же все руки — левые, больше всего мне подходит. И только голова печально смотрит на это мелькание сверху, все понимает, пе­чальная, умнеет с каждым днем, но рукам её ум никак не передается, а сужает­ся где-то в районе мозжечка, окончательно переходя в ничем не обремененный спинной мозг. А там и пропадает в заднице.
Кстати, о спинном мозге. Читая про феномен зомби, я сказал Татьяне, что мо­жет быть это так: отмирает головной мозг, а остальные мозги покрепче, так что поэтому якобы труп и двигается чужой волей. Но Татьяна безапелляционно меня оборвала и сказала, что если меня интересует истина на этот счет, то я могу почитать у нее в книжке, изданной за рубежом, где все давно об этом известно. Я попытался только вставить несколько слов насчет сомнений, но был опять оборван. Жалкий дилетант. Услышав в такой форме об истине, я как-то сразу к ней, к истине, поостыл и книжку не попросил.

24.5.91
Ночь. Еще год назад мне предлагал знакомый мастер по машинкам войлочную подкладку, и даром, а я отказывался, а теперь ничего нет: ни войлочных подкла­док, ни лент, ни финской бесчисленной бумаги из АПН, более того — нет даже самого АПН! А мастеру я позвонил несколько месяцев назад, сестра ответила — уехал. Куда? В Израиль. И мастера по машинкам нет!
Поэтому стук от моей блестящей лет уже сорок «Оптимы» идет по сторонам от стола, наверняка тревожит стареющую под аккорды рояля Лелю Номиот — сни­зу, и тетю Дину Янчевецкую — сверху, жену дяди Миши Янчевецкого — сына пи­сателя Яна.
За весь день сегодня я ничего не сделал, только тревожился насчет фильма про Николая Ивановича, прочитал десяток толстых газет, настриг из них разного и написал всего страницы полторы в «Энциклопедию» для статьи «Тонет чело­век». Если учесть, что об утопающих я писал с 1980 года, то эти полторы стра­ницы - просто безнравственная отписка. Что скажут дети, когда подрастут. Ведь я писал магниофильмы (что-то вроде звуковых сценок для прокручивания на пляжах), диафильмы-сказки, брошюрки-книжечки, листовки и даже кален­дари (12 штук сюжетов — чуть не выдавливал уже в конце из головы руками), а вот сел объяснять про спасение на водах и опять полез в свои же брошюрки. Го­лова очищается у литератора не хуже, чем желудок! — вот к какому выводу при­вела меня задумчивость над собой.
А по поводу Николая Ивановича я тревожился и о фильме, и о нём самом. Все бесстыжие газеты (а они почти все стыд потеряли на третий год перестройки) ля­гают, кусают, хмыкают и хихикают — и все искусственно, не от сердца, «закрикивая» свою неаргументированность и настраивая людей против Рыжкова. Порой задумаешься, и захочется нашу прессу широко перекрес­тить! И был бы я откровенно верующим человеком, то, пожалуй, и осенял бы каждую газету крестным знамением, веря в чудо, что страницы вдруг и очистят­ся. станут в ту минуту белыми. А останется всего название и прогноз погоды. Погоду на завтра обещают теплую, хотя и с возможными дождями: Ленка на да­че и побегает там от души среди лягушек. Вот это самое главное.

27.5.91
Что такое кризис власти? Конечно, никто не исполняет указов президента, кроме его канцелярии да, пожалуй, армии и КГБ. Моссовет поднимает цену на си­гареты вопреки строгим запретам правительства страны, как будто Москва — это столица Эфиопии и Гавриила Попова нельзя взять под стражу. Разгневанные шахтеры требуют на своих забастовках и митингах отставки Горбачева — это то­же кризис власти.
Но особенно интересно он проявляется в подземных переходах и ларьках, где торгуют новыми газетами, особенно на Арбате. Длинный ряд матрешек — поточ­ное производство — маленький Ленин помещён в Сталина, тот в Хрущева, тот — в Брежнева, а самая большая матрешка — Горбачев. Из которой и можно пооче­редно вынуть всех остальных политических матрешек и, наткнувшись на Лени­на, тяжело вздохнуть (впрочем, некоторые продавцы роют дальше: в Ленине умещается совершенно уже маленький Григорий Распутин).
Рядом на лотке продаются резиновые куклы: милиционер с дубинкой — тупой, злобный, корявый, сержант Советской Армии — расхлюстанный пьяница с признаками вырождения на лице, Горбачев — гордый и глупый, родимое пятно у не­го на лысине — сгруппировалось в перекрещенные серп и молот.
А на Пушкинской площади фотографы предлагают сняться рядом с фотографи­ческими фигурами в полный рост Горбачева и Ельцина. Впрочем, предлагали дня два, а потом пришли люди от Ельцина (не от него, конечно, а верные ельцинцы) и попросили картонного Ельцина убрать — нехорошо, мол. И вот уже стоит на Пушкинской один Горбачев: таким образом, безвластие переходит в двоевластие. В седьмом классе еще учили!
Что же за этим следует по седьмому классу? За этим следует лозунг «Большевики должны взять власть!», восстание революционных масс (именно масс, а не людей) и большая государственная порка, где «лес рубят — щепки летят», но это щепки от розг. Остается надеяться только на чудо: что народ прозреет и сумеет зримо проявить свое прозрение. Или какой-нибудь вулкан на Ленинских (б. Воробьевых) горах вдруг зафункционирует и сплотит враждующих общей бедой. Или вскочит, ска­жем, некоторый политический прыщ, величиной с гостиницу «Украина», а там дело как-нибудь и наладится.
Сегодня мы должны показать черновой вариант фильма про Николая Ивановича — заказчикам и, может быть, даже самому Николаю Ивановичу. Не знаю, как он будет смотреть на наше изделие, если согласится вообще приехать.
Сейчас полдень, Аня играет в теннис с соседом, Наташа злится на ее поведение, а Лена бегает, задрав хвост своего счастливого характера. И только письмоводи­телю предстоит в этот солнечный день писать — текст к фильму. Какой же там нужен текст, когда весь фильм только из текста и состоит, сделанный по теле­визионному принципу «говорящая голова»?
Вот это мы сейчас и узнаем, севши, наконец, за работу.

28.5.91
Приятно читать о вчерашних заблуждениях и наивах: так и не сел я за работу над текстом. Вскоре мы съездили на Старую площадь, показали черновой вариант и все присутствующие сурово помолчали, а потом одобрили, а помолчали из-за сильного впечатления некоторых синхронов — Кургиняна и Гончарова.
Вечером напрасно съездили в Останкино, посмотрели пять минут хроники землетрясения и ничего для себя не взяли — не впишется по стилистике. Так,
по прохладе, начавшейся, наконец, к девяти часам вечера, и поехали по домам, а шофер продолжил свою горестную повесть, начатую еще на Старой площади, как он целый день пьет воду и потеет. Пока нас ждал, три раза в гостини­цу «Россия» ходил — Христа ради попросить воды из умывальника: набирая бу­тылку, пил и потел.
Только что позвонила Ирина Ильинична Галкина — режиссер и давний мой соратник по первому телевизионному опыту под названием «Крымская элегия» про старую-старую старушку, голос которой я до сих пор слышу: «Мы не на... песке родились! Уважительное отношение к прошлому...» Я писал текст, мучил­ся, страдал, не боюсь этого слова, и устал чудовищно. Может быть, поэтому так и не собрались мы на второй фильм с Ириной Ильиничной. Но дружбы не по­теряли, чем я сейчас горжусь, потому что сегодня будет ее фильм «Дети Цхин­вала», который она снимала под выстрелы национально-освободительного (от здравого смысла и порядочности) движения. Каждый народ судьба наказывает своим Гамсахурдией, если только уйти от морали и жалости. Конечно, Гамсахурдия, избранный позавчера, кстати, всенародным голосованием — 87% (не точ­ные пока цифры), будет разоблачен и свергнут, и станет уроком, но процесс-то сам не минует! И хотя ясно, что у бочки с дерьмом есть дно. И нет выхода, кро­ме, как выхлебать ее ложку за ложкой.
И только народ ничего об этом не знает. А только работает еще по инерции, встает утром, по инерции идет к проходной или скотному двору (у нас все дворы скотные в последнее время).

29.5.91
Служенье муз не терпит суеты — вот к какому выводу я пришел долгой маятой около пишущей машинки. Как только надо писать сценарий или текст, руки мои становятся робкими и мысли прячутся на самом дне протекающих извилин (это русла). Работники мои прячутся в темных углах сараев и кричат, что к подневольному труду не способны. А работницы не выходят из дома и кричат через ставни, что дом это — не публичный, а они честные девушки.
Зато сладкая болтовня уже струится с языка и готова к делу. То есть погулять — пожалуйста, а чтобы строем и в нужном направлении — никого не допросишься! И это не странно. Части лишь повторяют целое, и верны поведению своего хо­зяина (если можно назвать хозяевами жителей домов, где они прохлаждаются).
Но мы перехитрим лентяев и займемся экономическим обозрением — бизнес, так сказать, уик.
Вчера дед купил прицеп к машине, и это добавило две тысячи к моим долгам. И я могу гордиться, что не снижаю уровня долгов уже полгода: был должен 7 штук, а теперь 2,5+2+1=5,5. В приход набежит заработанных (но не полученных) 1+0,5+3+0.7=5,2. Но это без налогов.
Есть еще возможность выжать с Тюхи (так у нас называется фильм «Рыжий») и потом с Шавлака — автора «Великого муравьиного пути». Но фильм т/о «Москва» с таким же трудом отдают деньги, как камень воду. Из народных сказок из­вестно — только чудовищной силой или хитростью. Поэтому я и согласился на доработку фильма с Вероникой. Это далеко не синица в руке — скорее воробей. Хотя всегда есть опасность, что воробей в ладошку нагадит предварительно (это не о Веронике, а именно о воробье в руке). Завтра или послезавтра мы пойдем с ней к руководителю объединения «Человек и время» ЦСДФа Тенгизу Алексе­еву и обговорим условия соглашения по доработке. А какие условия? Деньги надо!
И вот интересно, куда бы я обратил свой свободный ум, если б не семья? Что бы писал? Или так и бродил бы по запутанным переулкам биографии неженатого человека, вещая на каждом углу все принесенное в голову последним ветром? Я бы задумывался над такими вещами, которые сейчас даже не попадаются мне на глаза. И решал бы сам с собой придуманную дилемму: что важнее — биография или комментарии к биографии? Это занимает меня многие годы в разных про­явлениях. Помню, как я обрадовался строкам Тютчева:
...Как тень внизу бежит неуловима!
«Вот наша жизнь, — промолвила ты мне, —
Не этот столб, блестящий при луне,
А эта тень, бегущая от дыма!»
Надеюсь, что не слишком переврал, что очень нехорошо, учитывая мою любовь и к этим строкам и к Тютчеву — консерватору в политике.
Я обрадовался этим строкам в Праге, в такой же жаркий день, как сегодня. Даже, кажется, помню, где обрадовался: на подоконнике в общежитии, где я имел обычай возлежать, хотя и был он очень узким, и читать на виду у пассажиров проезжающих автобусов. Про автобусы вспомнил сейчас, а тогда не замечал. Но почему любил валяться именно на подоконнике (да узком ведь!), так и не знаю. Начал-то валяться в Заградках, но там понятно — стены замка были толщиной метра в полтора, по подоконнику можно было даже пройтись от стены к стене. И там были столетние липы парка, а тут — автобусы. Но все равно — валялся. Мне кажется, в представление о вольной жизни обязательно входит это возле­жание на подоконнике.

1.6.91
Вчерашний день был особенный. Это я понял сейчас, вспоминая. Вспоминать начал просто так, и это тоже сигнал: был особенный. Мы просидели с 10 утра до 7 вечера в тон-ателье — вот и все события. Но выходили на улицу с солнечными пятнами на асфальте, ходили вокруг баронского особняка, в котором втиснулся ВПТО «Видеофильм», а прежде отдыхали военные летчики и жиро­вал Берия. И обошли весь особняк, его широкую веранду с раздвигавшейся на колесиках крышей, широкими лестницами — с чугунными и каменными сту­пенями, из которых поднималась трава и крошечные саженцы-деревья. Кроме того, мы обедали на берегу пруда в Сокольниках (а это все в Сокольниках) и той же тропинкой вернулись обратно, собирая себе на светлые одежды пауч­ков и зеленую тлю.
И снова сидели в тон-ателье, дурели и дурачились, по десятому разу слушая текст о политике, политике, политике... И передразнивали своих героев. Но самое главное, чем отличался этот день, — была музыка среди мигающих, сверка­ющих и простирающихся панелей с кнопочками и лампочками во всей комна­те. Там даже огромные колонки были подвешены на потолке.
Вот чего я не встречаю чаше раза в полгода, так это музыку. И не в том дело, что она там была особенная, а просто из этих профессиональных приборов она шла настоящая. А мы привыкли к шуршанию приемников второго класса, где, ко­нечно, тоже как бы музыка, но, в общем-то, — ее конспект.
И все это многочасовое разноцветное сидение со звукорежиссерами и звукоопе­раторами, а также просто с режиссеркой с монтажеркой, и успешно закончило наш фильм о Николае Ивановиче, с чем мы себя вместе с Николаем Иванови­чем и поздравляем. То есть опять можно будет слегка погрузиться в политичес­кую тишину и со своего дна плевать по примеру Венедикта Ерофеева на всю их социальную лестницу, на каждую ступеньку этой лестницы.
Теперь только осталось решить, как будет называться фильм, и написать сцена­рий: для бухгалтерии. В понедельник, пожалуй, придется еще съездить кому-то показать (может быть, и Николаю Ивановичу), но ведь, может, и не придется. А значит, можно будет отправиться на дачу, где и грустить об утекающем беспо­лезно времени, ненаписанных страницах своих романов, непрожитых днях сво­их романов и всеобщей тщетности бытия — что говорит о безделье источника мыслей (если верить физиологам, ведь источник — голова?). И хотя некоторые утверждают, что мысли носятся в воздухе, а мы только улавливаем их, как ра­диоприемники, но суть от этого не меняется. Только бездельный радиоприем­ник улавливает эту станцию, с которой передают заблуждения и вопросы насчет тщетности бытия и всяких зеленеющих деревьев с паучками.
Этим и опасны пенсионеры, а также пенсионный возраст, до которого Господь нас по Своей милости, может быть, и допустит.

2.6.91
Приходит время и о своих делах узнавать по телевизору. Только что Игорь Шавлак вдумчиво отвечал на вопросы ведущего передачи. «Воскресный кинозал»: да, закончены съемки фильма «Великий муравьиный путь», теперь предстоит мон­таж. А фильм «Рыжий» уже озвучивается...
Мне хотелось в разговор двух друзей вставить и свой робкий голосок: значит, может быть, и деньги сценаристу найдутся? Сценарист, впрочем, остался неназванным. «Режиссеры не любят называть сценаристов», — сказал я позвонившей Тане, таким образом тактично напомнив ей ее выступление в программе «Доб­рый вечер, Москва!» на Рождество, где крутили «Рождественскую открытку...» — и там сценарист остался неизвестен публике, и мне, совершенно искренне гово­рю, было, в общем-то, все равно.
Но это телевизионное известие напомнило мне, что, пожалуй, надо и показаться: чем ближе к премьере, тем ближе надо тесниться к кассе, раз уж ничего дру­гого от нашей работы не предвидится.
Хотя я не могу сказать, что писал совершенную халтуру. И, кроме того, я написал мягкий боевик, без злобы и чернухи, без этой популярной грязи и ненависти. Все время я уводил устремления Шавлака от крови. И даже мужественно нашел при­менение реквизиту, изумившему меня. «Двадцать литров красной краски доста­ли!» — радостно позвонил мне в декабре Шавлак, а я написал условно-аллегори­ческую картину, где кровь течет невидимой рекой (как и хотелось режиссеру). Но Маша остается у меня чистой от этой крови, положив на нее свои ладони. «Тон-нко! Тонко!» — хвалил я сам себя, издеваясь над несчастной своей долей. Что бы­ло делать-то? Иначе они бы там всех кровью вымазали.
А кстати, сейчас по телевизору я увидел картину из своего будущего фильма, ко­торую писал иначе. Так что придется позвонить Шавлаку, спросить, как там на­счет сценария и отснятого материала, отбирать который я имею право по усло­виям типового договора.
Сейчас вечер — без четверти девять, хотя совершенно светло, и с Патриарших до­носятся мегафонные голоса — видимо, устроили праздник (хотя какой сегодня праздник, неизвестно). А! День мелиоратора, я прочитал в календаре. Неужели Патриарший пруд осушают? А может быть, это Булгаковский день. Скорее всего так и есть: слышится: «Сатана там правит бал!» — это уж точно Булгаковский пра­здник. Но как-то поздновато, столетие Булгакова уже прошло. И вот жил бы вда­леке, пожалуй, мог и приехать, полюбопытствовать. А теперь слушаю из окна, шевелю ухом, а со стула не встаю. Почему? Прошел бы за три минуты Козихин­ский — и у пруда. Можно даже не переодеваться. Но как-то одному — не знаю... Наташа с девчонками на даче, но сегодня их вечером уже жду: с понедельника у Ани занятия по теннису. Единственный человек в семье, который различает дни недели и воскресенья — совсем другие, чем понедельники, — Аня. Остальные все — от мала до велика — дней не различают и слоняются круглый год по графику, как будто это один день. Бедные наши дети! Если им самим не удастся устроить свою жизнь так же, им придется очень трудно — и календарное существование может показаться невыносимым. Но вот у меня никогда не было такой свободы, а рвал­ся я к ней всю жизнь — и вырвался. Если бы не эта лёгкая нестыковка дома, я считал бы себя счастливым. Ничего не надо так, как свободу: ни денег, ни вещей, ни даже людей. А работу бы я себе всегда нашел для рук или головы.

5.6.91
Вот, наконец, мы с Леной и едем на дачу. Дня через три я вернусь на пыльные асфальты, где не растет трава, но растут рубли, и начну некоторое время опять на них огородничать. Все виды деятельности можно сравнить друг с другом, так что и сравнение литературного поденщика (кстати, поденщика ведь!) с тружени­ком садово-огородного товарищества тоже естественно.
Читая сегодня опять Шварца, всего две страницы, я задумался о том, почему ис­кал его интонацию, был недоволен своей — то ли легкомысленной и недостой­ной мемуаров, то ли зависимой от зрителей. И случайно только вспомнил, что пи­сал это шестидесятилетний, кажется, человек. Примерно как сосед из дома напро­тив — дом стоит вплотную к нашему, а шторы сосед не вешает уже лет пять — как въехал, так и не повесил. Живет в комнате, пишет что-то, лежит на софе и смо­трит телевизор и чешет то грудь, то задницу.
Наверное, он думает не так, как я, и интонация его, будь он литератором, была бы совершенно другой. А это мне в голову как-то не пришло, и я по привычке прежде обвинять себя, прежде всего и обвинил себя в рисовке или неискренности — нет той мерной правды. А на возраст я не оглянулся, потому что никогда не считал возможным объяснять в литературном поле чьи-то недоделки возрас­том — тут ведь какая разница? А мемуары все-таки не литература. И в них ро­ман, который и так большинство писателей всю жизнь пишут (про себя), ближе других творений прислоняется к оригиналу: возраст, настроение, домашние привычки и солнечная сторона кабинета так и торчат, и навязываются. Что пра­вильно, раз уж главный герой из этого состоит.

8.6.91
Когда-то, три года назад (по нынешним временам — очень давно), я был литературным критиком. То есть если бы придираться, можно, конечно, поспорить, но, по сути, кто таков литератор, если печатает свои критически-литературные заметки в толстом журнале «Знамя» или яростной газете «Московские новости»? Конечно, литературный критик.
И в должности литературного критика немножко остаюсь и сейчас: как годовые кольца нарастали на мне журналистика, критицистика, сценаристика — и по оче­реди, и вперемешку. Поэтому вчера вечером, начитавшись перед сном Вен. Еро­феева (одно из обычных моих чтений), погасив свет и ворочаясь на сиротской по­душке, я начал сочинять то ли рецензию, то ли статью, то ли, пожалуй, речь о горькой русской книге «Москва — Петушки», изливать свою боль и любовь. Андрей Киселев полтора почти года назад предлагал мне съездить к Ерофееву — Андрей собирался на интервью и звал просто за компанию. Я вроде бы поки­вал головой, торопливо согласился в АПНовском коридоре и — понесся в даль­нейшие квадраты. Но что-то расстроилась поездка, Андрей не собрался, а я не напомнил.
Сто раз я уже качался, как от зубной боли (то есть мысленно, точнее — душевно, душа качалась, а я-то, разумеется, сидел, как истукан с чубчиком), качалась душа, припоминая, что мог бы приехать и хотя бы пожать руку, написавшую слова: «Или вот, например, одуванчик. Он все колышется и облетает от ветра, и грустно на него глядеть... Вот так и я: разве я не облетаю? Разве не противно гля­деть, как я целыми днями все облетаю, да облетаю?»
Хорошо, конечно, что эту книгу писал умный человек, не помешало и что начитанный. А самое главное, что просто светится в книге, — это любовь и жалость, жалость и любовь от первого до последнего вагона «Москва — Петушки». Умных людей у нас много, и в связи с соответствующими мероприятиями все больше подоспевает умнеющих, но тех, кому жалко, — вот тут другое!
В том, что «Москва — Петушки» — поэма, я как-то не сомневался никогда, раз автор так написал. Но только прочитав раз двадцать, понял, что прозу так читать невозможно, и что от чтения поэма для тебя становится все лучше и лучше. Только уже на третий раз горько подбираться к концу, он должен был быть дру­гим, может быть: опять проснулся в чужом подъезде, подобрал чемоданчик с орехами и конфетами «Василек» и вышел на утренний московский тротуар, и уныло со счастьем и болью вздохнул «Все говорят: Кремль, Кремль. Ото всех я слышал про него, а сам ни разу не видел...»
Но Ерофеев уже ничего не поправит, и нельзя никаким красноречием его уговорить и разжалобить, хотя и было ему жалко всех.
И в который уже раз я замечаю, как художник строит из того, что сочтет нуж­ным или ближайшим. Из пустых бутылок, пустых глаз и вагонов электрички и получилась самая настоящая русская поэма — ровно от Гоголя. Как будто не бы­ло всякого Серебряного века и акмеизма с «ничевоками». Только когда я говорю «от Гоголя», я не думаю, что Ерофеев что-то там продолжил за классиками и прочая. Он - не ветка от ствола, а ствол, если уж говорить деревянными сравне­ниями, следуя за автором: «Вот и я. как сосна... Она такая длинная-длинная и одинокая-одинокая, вот и я тоже... Она, как я, — смотрит только в небо, а что у нее под ногами — не видит и видеть не хочет... Она такая зеленая, и вечно будет зеленая, пока не рухнет. Вот и я — пока не рухну, вечно буду зеленым...»
Спустя месяца два после смерти Ерофеева, его книга наконец вышла у нас и ста­ла продаваться. Около перехода к Пушкинской я увидел парня со стопкой кни­жек и протиснулся покупать.
— Три шестьдесят две! — сказал парень. Я обрадовался, засмеялся и спросил:
— А кто назначал цену?
— По настоянию автора.
Эта первая его книжка у нас была в салатовой и зеленой обложке, как и обещал автор — пока не рухну, вечно буду зеленым...
Неделю назад, второго июня, группа московских поэтов отпраздновала поэму поездкой на электричке «Москва — Петушки» с чтением стихов, пением, декламацией самой поэмы. Главным условием, которое ставилось всем присоединив­шимся, — не брать билетов! Это было бы оскорблением героя поэмы, — заявили поэты и были заранее согласны заплатить штраф.
И начал я все это обдумывать еще в электричке «Новоиерусалим—Москва», ли­стая отражения за окном.

9.6.91
Вот главный вопрос, с которым мне все труднее двигаться дальше: почему мне не нравится писать? Точнее — почему мне не хочется писать книгу, повесть, роман, рассказик. И дописать до конца. Лоскутья, которые я нарезаю и нарезаю из своей жизни, уже могли бы во что-то в конце концов и сложиться! Мне кажется, я сам напророчил себе это несчастье одним из самых старых ненаписанных рассказов: «Одеяло из лоскутков». Там было что-то:
«В деревенском доме однажды летом старуха-хозяйка выложила на солнечный двор свою рухлядь и показывала мне одеяло из лоскутков. Оно грелось на штакетнике, бабка стала перебирать лоскутки и рассказывать, что этот вот лоскуток от Ваниной шинели, а этот вот Серёньке шили костюмчик, и Саша тогда была еще не замужем. Среди тяжелого деревенского материала попадалась вдруг шелковая полоска или тонкие цветки на английской ткани. И слушая бабкино бормотание, рассеянно наблюдая за далеким жаворонком, я вдруг понял — и об­локотился на теплую ступеньку крыльца. Я вдруг понял, что она рассказывает мне свою жизнь... Так вот и моя жизнь кажется мне одеялом из лоскутков».
А ведь еще Пастернак предупреждал: никогда не пророчить себе, слово поэта — заклинание, и оно тяжелее меча.
И тут к слову пришлась еще одна моя недавняя догадка — может быть, я -  стихо­творец? Дыхания у меня только и хватает на лирические отрывки. И если я не придумаю оправдательную для такой прозы форму, детям останется лишь не­сколько сундуков разнообразных обрезков и отрывков. Ведь что такое «отрывок»? Значит, от чего-то оторвали! А от чего? И почему никак не показывается целое?
У меня есть, конечно, догадка и на этот счет (надо же чем-то себя утешать холодными вечерами) — целое так велико, что покажет себя лишь при полностью собранных отрывках. То есть количество пе­рейдет в качество — и два ведерка урана станут атомной бомбой, соединившись в дружбе. Но ведь и это может быть враньем и игрой свободного от дел ума. И потом — очень уж долго ждать: а вдруг в конце выяснится ошибка?
Значит, вопрос, с которым мне дальше никак не продвинуться, формулируется так: какой должна быть форма прозаического произведения, которое мне было бы нескучно писать и читать. Притом не связывая себя тяжелыми обязательствами — с одной стороны — но и не работая впустую на опилки — с другой сто­роны. То есть идеально себе я представлял свое производство безотходным: ина­че мне почему-то трудно писать. От одного воспоминания, что написанный текст никуда не подошел, а лежит в синенькой папочке, мнительную руку охва­тывает сомнительность. А писать по принципу болванки, как рекомендуют учеб­ники писателей, я тоже не могу, уже испорчен многолетней привычкой. Мне ка­жется, что я не сделаю ни одной новой ступеньки в лестнице из своих строчек, если предыдущая ступенька не удалась и не обстругана достаточно гладко. Или же это выглядит как прямая линия, проводимая маленькими отрезочками: если предыдущий кусочек был не достаточно прямой и чуть вильнул, вся остальная работа бесполезна, только будет увеличивать крен в кривую сторону.
Но, видимо, это рисование мне быстро надоедает, раз ни одна из начатых линий не дошла до задуманной цели. Странные пули я лью — они повисают в воздухе, едва долетев до середины пути!
Итак, задача стоит ясно: придумать форму, которая позволит собирать все и при этом не надоедать автору.
Года два назад это лекарство я наскреб себе на стол и придумал книгу «Дом с волшебными окнами» — комнаты и окна в этом доме строятся из любого материала, все обрывочно, даже недописанные пьесы и письма найдут себе место. Эта постройка не кажется мне плохой и сейчас, так что неожиданно вопрос фор­мы слез, как старая змеиная кожа, зацепившаяся за сук.
А там — новая змеиная кожа! Надо ведь еще сделать так, чтобы все это литера­турное барахло хоть как-то сочеталось и не кричало друг на друга (известно ведь, как неподходящие вещи кричат друг на друга и на хозяйку, которая сдуру положила их рядом).
Ибо во многом знании много печали, и кто умножает познания, умножает скорбь. Единственное, в чем я уверен, что писать надо от первого лица и некоторым об­разом как бы про себя. То есть я-то буду знать, что не про себя, а пропустив че­рез себя, но по форме — лирическая проза. Я же говорил, что я стихотворец. Очень важная вещь при этом — чтобы самому писать все-таки хотелось. Свежий, нетрадиционный подход — вот мое мнение об этой мысли. Надо было досидеть­ся до прямоугольной задницы с ломотой в позвоночнике, чтобы прийти к такой неожиданной мысли.
Но я помню действительно как открытие, когда Саша Журбин ответил на мой вопрос — как он заставляет себя писать музыку — сказал, что всегда делает толь­ко то, что хочется. Я воспрял духом — вот, действительно, сильнейшее преиму­щество перед любым ему равным силой и талантом! Рос, рос, игрушки станови­лись все больше, но — игрушки. И не надо ничему больше учиться, только тому, чему научился в младенчестве. И удовольствие толкает и толкает к столу или ро­ялю. Тогда поразился, а теперь и сам дозрел до этой свежей мысли, осталось только создать соответствующие условия.
А это, в первую голову, — внутренняя и внешняя тишина. Звучать изнутри начинает, когда снаружи тихо. Анатолий Андреевич Ким сказал мне, что если долго не пишется, надо уехать в деревню и ждать там месяц, два, три... Будем искать деревню. Построим, в конце концов, вокруг себя тишину. Талант обязательно выдаст себя работой, и тут за ним только записывай. Как жук — тро­нешь, он упадет и сложит лапки. А если терпеливо подождать, смотришь, заше­велился, заерзал, куда он денется.
Вообще, к работе надо подойти как к технической проблеме, с методологией. Школа выживания, где я преподаю помаленьку, научила меня первой науке — к быту подходить как к научной проблеме, к драке подходить как к научной проблеме. А чем нежелание работать хуже? Мы обычно рекомендуем над своей душевной болью сесть с листом бумаги, ручкой и начертить вертикальную по­лосу. Затем записывать вопросы, думать и намечать подходы к решению, фор­мулировать, выстраивать пирамиду возможностей и невозможностей. То есть выстроить цепочку, чтобы посмотреть на нее спокойно, когда звенья не шеве­лятся и не разбегаются, как тараканы, и не показывают кукиш пытливому ис­следователю проблемы.
С этими словами мы благополучно перевалили на второй авторский лист, с чем и можно поздравить всех присутствующих, виват, виват, виват! Венедикт Ерофе­ев в этом месте еще бы и «немедленно выпил». Но мы просто похлопаем в ладо­ши и раскланяемся на четыре стороны дамам и господам во фраках из послед­него фильма программы «Супер ченэл».
Вечереет. По волоколамской автодороге едут Аня и Лена с мамой, бабушкой и дедушкой. И только я написал эту фразу, как они позвонили в дверь.

10.6.91
Ну вот, кажется, и закончилась история с фильмом про Николая Ивановича: начальник Всесоюзной телерадиокомпании Леонид Кравченко отказался выпус­кать фильм в эфир. И каким бы я был дураком, если бы все свои помыслы уст­ремлял к заданной начальством цели, а не наслаждался течением дороги и но­выми встречами.
Зачем же мне переживать? Я, честно говоря, уже недели две как торопился с прохладцей. И всю их большую политику рассматривал как новые цветные картинки, не попадавшиеся ранее. Наш помощник — Ира из ЦК — понура и очень рассержена на обстоятельства. А сценарист (свобода — лучшая защита) равноду­шен, подлец, и занят уже какими-то своими беготнями по нынешнему дню. Например, с Лешей Путинцевым побывал в объединении «Человек и время» — сватал Лешу в сценаристы, а потом отправился с тем же Лешей в Домжур попро­бовать недавно открытый пивной подвальчик. Пиво, правда, пока бутылочное и по пять рублей (бутылка водки по карточкам стоит десятку), но все-таки — раз мы заплатили, значит, не много. Из кармана-то никто у нас их не тянул.
А раз закончилась история про Николая Ивановича, пора приниматься за следующую историю, чтобы не скучать мыслями о вреде жизни. Завтра, вероятно, мы отправимся с новоиспеченным режиссером Вероникой на развал, где уже ко­пошатся герои следующего документального фильма, и конца им нет — ни филь­мам, ни копошащемся героям.

24.6.91
Две недели я ничего не писал, хотя это не значит, что не было и событий. Самое главное для работы - не мысли и события, а настроение их записать. Хотя я согласен, что записывать приходит охота вместе с мыслями, чаще всего. Я жи­вописно изображал развалины, на которых мы побывали с Вероникой Токарской. Удивительная баба Броня с настоящим колтуном на голове (первый раз в жизни я видел колтун), с огромными мясными мухами и страшным запахом ско­томогильника в развалившейся квартире. Выйдя из этой квартиры в свой дво­рик, окруженный живописными развалинами и травами, баба Броня читает на теплом камушке книгу с богатыми иллюстрациями об истории Малого театра. Интересно было пройти на чердак бывших служб ресторана Эрмитажа, погово­рить то ли с есаулом, то ли со сотским двадцати неполных лет и одновременно студентом историко-архивного института — одним из новейших казаков. Но это записывать было не интересно, оттого и не записал.
Очень я только жалел, что не взял на дачу вторую машинку. Дня три назад только сидел и смотрел на гудящий под ливнем лес, хотелось писать, но эту жажду я заглу­шал чтением дневников Шварца и старой книжки Паустовского, выпушенной Гео­графическим издательством (отчего все время натыкаешься на географию?).
В Москву я приехал по настойчивому зову жены и за деньгами. Но денег не выписали ни в ЦСДФ (полгода назад мы с Наташей сдали сценарий), ни в ВПТО. Зато наконец послали деньги из Главкинопроката в ВААП, так что дней через десять, надеюсь, они переведут мне потиражные за «Открытку», с таким опозда­нием, что инфляция уже съела примерно половину гонорара.
Вот что интересно, ведь события были и лавоизвергающими — выборы Бориса Николаевича и торжество демократии с греческим лицом в столице — торжествен­ное водружение Гаврилы на пост мэра.
13-го и 15-го я читал лекцию в Школе выживания, 14-го — по Информационной защите. Но что же я сумел доказать слушателям, и что они унесли домой — никак не угадать.
Всегда на лекциях я беру в зале два-три самых сопротивляющихся лица — спеси­вых, иронических, циничных или что-нибудь в этом роде — и ориентируюсь на них. В конце третьего часа обычно они также улыбаются или задумываются как те, что садятся обычно в первый ряд и сразу всему верят (за этим и пришли). И интересно и приятно смотреть, как едино они улыбаются: зал-то не видит себя, а мне это ощущение больше нигде не попадалось, кроме как на лекциях, — смо­тришь не из зала за жизнью сцены, а со сцены за жизнью зала. Жаль, что эстрад­ные певцы очень невнятно об этом говорили — это очень интересное явление. Прочитав лекцию о безработице и оптимальном поведении безработного (лек­цию я называю «Пособие по безработице»), сам в тот же день согласился на сле­дующий год в ЦСДФ снимать документальный фильм о духоборах: все никак не доверяю регулярности своих доходов.
Просидев две недели на дачном крыльце в парусиновом кресле с книгой в руках, я совсем забыл, что тут, в Москве, надо вертеться, чтобы сидеть на крыль­це в парусиновом кресле с книгой в руках и смотреть, как от дождя темнеет ствол ели. Отрываясь от книги и дождя, я задумывался вопросом: а чего же мне бы хотелось в конце концов определенного? Не ощущений направления, кото­рыми я управлялся сорок почти лет год за годом, а такого, что можно записать или нарисовать. И вот единственная картина, которую мне удалось вставить в раму: я сижу в кресле на втором этаже и смотрю на гудящий лес. Или выхожу на балкон, или сажусь к машинке. Но стоит только повернуть голову, как лес на­поминает все нужное и все оценивает своим соседством.
Начитавшись Карнеги, я даже сказал себе: вот цель, значит, надо бросить другие и воплощать. Тем более, что известны и способны, а это уже огромная уда­ча. То есть надо всего три-четыре тысячи рублей каменщикам, еще чуть-чуть — плотникам и продавцам досок. Вот и все, и рама для пригрезившейся и сформу­лированной картины срублена. Так бы я и сделал, если бы при этом не надо бы­ло еще и бытовать — в разговорном языке «жить». Надо ведь еще и «жить», что требует снова денег. Кабо Абэ оставил нам уже объяснение этой ситуации — «Женщина в песках». Я-то давно догадался, что мои пески не менее зыбучи, и яма крепкая. Только одно тревожит ум, исполненный словоблудием: от какой пустыни мы, сидящие в ямах, защищаем селенье? И какое селенье, и кто живет, опасаясь пустыни? Надо вылезти и посмотреть, дурак.

1.7.91
Едва до третьей страницы я дочитываю сценарий «документального...» — нет,
 «художественно-публицистического фильма» под рабочим названием «Белый город» — и теряю логику и смысл сценария (разумеется, если они там есть). Жа­ра стоит уже несколько дней. Воду из бочки я вычерпал уже до дна, а грядки, ед­ва к ним приближаешься на опасное расстояние, начинают явственно шептать «Воды!» И я понимаю, что надо бы поливать, но надо и писать сценарий вмес­то этого «художественно-публицистического» текста, предложенного моей соав­торшей Вероникой Токарской.
Сегодня я поеду в Москву, а завтра уже сяду в монтажной — смотреть опять от­снятый материал, пытаясь из обломков чужого фильма (рухнувшего на студии Быкова) сделать новый. Нам дали пленки и времени доснять еще часть, отчего неудавшийся четырехчастевый фильм станет неудавшимся (это опасная шутка!) пятичастевым.
Есть идея снять тему дома. Точнее — руин дома. Про дом много раз уже было, в том числе и у Татьяны — в «Без героя». Но публика нам может это простить, тем более что руины — это все-таки не брошенный дом, а совершенно иное качест­во. Какое качество? Вот это мы и можем рассказать удивленной публике. Есть несколько мыслей, но главную из них я никак не выберу, отчего мысли похожи на героев отснятых кусков: совершенно разные и не связанные друг с другом ни­чем кроме общих развалин.
Которые и представляет из себя летний литератор под тентом, где выше тридца­ти градусов и не меньше трех же десятков пытливых мух. Их жизнь, в отличие от жизни летнего литератора, наполнена смыслом и действием. Надо все успеть за одно лето. Эти мухи напоминают некоторых литераторов , для которых солнце светит одно лето в жизни, и надо успеть, как уже говорилось, — все. Даже сценарий. (Самокритика.)

2.7.91
На Москву явственно выруливает тяжелая гроза. Занавески вылетают наружу и возвращаются в мою конуру. Почему-то второй день меня преследует фраза — кажется Мандельштама — из прочитанного стихотворения:
«Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочел до середины...»
С трудом вспоминая университетский курс, я все же помню это ощущение бессмыслицы мелочных описании, когда жизнь вот за окном читального зала
торопит и учит настоящему шагу. Не знаю, дорос ли я теперь до Гомера, но дневники Шварца дочитывал медленно, как они и писались...
А фраза Мандельштама, может быть, потому вертится и не уходит, что все последние дни были сплавлены жарой, как кулек шоколадных конфет — в большое липкое поленце. То есть: «Жара. Гудящий лес. Тугие паруса...» и так далее. Раз­мышления о своем коротком литературном дыхании и привязчивой любви к фразе, словам, играниям привели меня в который раз к мысли: а не родился ли я поэтом? Писал бы о себе стихи и горя не знал! Выйдешь на веранду (тогда бы у меня, верно, была веранда в писательской даче), засмотришься на «золотые шары»... и быстро-быстро - рука к перу, перо — к бумаге...
С поэзией я расстался в сладком юношестве, испугавшись того, что не отличаю хорошие стихи от плохих — во-первых, и пугаясь самого стыдного звания «поэт» для мужчины и современного человека, каким всегда себя надеялся рано или по­здно увидеть, а часто уже и ощущал. Но некоторые стихи иногда прорываются сквозь старую стену, так что если настроение мое не будет сильно тешиться внешними развлечениями (на что слабая надежда, учитывая количество забот- якорей), то случайное стихотворение органично.
…А на веранде холодно, темно.
Неясный пес залаял у калитки.
Суровый человек суровой ниткой
Ботинок шьет, иголку вытянул в окно,
В котором тьма. На улице темно.
Темно в саду и в домике улитки,
Ползущей в сад.
Я написал это стихотворение в Переделкино и очень этому рад, потому что всегда могу теперь вспомнить и ту дачную улицу, и веранду, где я любил засыпать днем, как в детстве, и странное ощущение влюбленности тех дней, и утреннюю дорогу на станцию — через туман, сырость ручьев с мозаикой свежих трав и цветов.
Но гроза так и не ударила. Занавески вернулись на место, и я с оладьями из не­мецкой картофельной муки двинусь сейчас к телевизору на американский де­тектив, наливая себе дорогой рюмку-другую водки, настоянной на мелиссе.

***
Фильм прошел, все нормально, и мужественные ребята скупо улыбнулись друг другу — по-голливудски.
А что касается моего торчания в Москве, когда надо заливать бетоном стену хозблока, то сегодня кое-что удалось сдвинуть. Мы, кажется, решили тему фильма — все-таки развалины, и даже попытались за монтажным столом склеить разнородных уродцев затянутых длинных планов. Завтра с утра я вернусь к столу, и мы опять примемся за пиршество стиха, каковым должен быть насто­ящий кинематограф.
Кстати, сегодня я, кажется, организовал сам себе еще один документальный
фильм-частёвку — «Последний язычник». Вдруг что-то увлекся собственными словами о Саше Белове, начал редакционных «сидельников» заинтриговывать рас­сказом о том, как богатырь «хаживал на войско»... Ну и предложили тут же снять хотя бы частёвку. «Мой любимый формат», — самонадеянно ответил я. Хотя ка­кая любовь, когда одни растраты! Снимать частёвку — все равно что писать ста­тью: тратить время, которое, как известно, — деньги.
Но вот что выходит. Уже теперь стоят впереди три фильма: «Последний язычник», «Пособие по безработице», «Духоборы». Эта работа напоминает мне мето­дику сборов ягод в лесу: одну срываешь, другую примечаешь, к третьей рука тя­нется.

3.7.91
Сегодня трудный день. Но узнал я об этом только поздно вечером, когда стал си­деть в тишине без разговоров, листал газеты, скопившиеся у Янчевецких за по­следние дни.
Как не очуметь? Утром разбудил звонок из Варшавы, при этом Зося почему-то говорила по-польски, и я отвечал по-польски, спросонья едва вспоминая и русские-то слова. Потом звонил в десяток мест, где выяснил, что никто платить го­норар не собирается, но на всё есть приличные причины.
Потом позвонила Вероника, и я отправился в монтажную — снова смотреть на идиотизм группы «Белая река» и ужасаться ужимкам пани Брони.
Потом оказался в руинах на Петровском бульваре, где пани Броня живьём приветливо выглядывала из окна второго этажа. А Саша, присвоивший себе фами­лию Петлюра, рассуждал о новом искусстве, музее вещей XX века, который он откроет в 2000 году, ронял рассуждения и отвечал на приветствия дорого упако­ванных молодых людей и девиц, то и дело появлявшихся в развалинах и с почте­нием глядящих на псевдо-Петлюру.
В будущем музее вещей с железными сапогами и бюстами Ленина, с младенцем- уродцем в формалиновой банке Саша также говорил сквозь зубы, объяснял, что ему ничего не нужно — у него есть всё: деньги, свободное время, поклонники, кафедра и возможность преподавать в любой стране.
И чем больше он об этом говорил, тем больше было мне понятно, что он не кто иной, как бомж, нашедший для себя уютное место, и дурачит, дурачит богатых дураков с образованием, теряя связь с реальностью. Он сам постепенно становится персонажем своей выставки, а не гидом.
Оля Афанасьева то и дело нервно закуривала.
Потом надо было торопиться к магазину «Наташа», где Лена Галкина знакоми­ла меня с Гаянэ — девушкой, которой надо определиться, действительно ли она хочет быть журналисткой, а не пианисткой. И я снова говорил, говорил, вещал, уже довольно уныло, учитывая проговорённые часы.
А потом еще несколько телефонных звонков, из одного мне донеслось, что четыре тысячи, на которые я рассчитывал 9-го числа, вряд ли появятся, а некий Кецмец нечто сказал насчет того, что деньги по фильму о Николае Ивановиче студии не переведены (какое мой кошелек имеет к этому отношение? Но сейчас все творят, что хотят). И, наконец, день закончился чтением сводок о том, как бомбили югославские самолеты аэродром близ Любляны, а танки рвутся в город. Господи! В Москву лучше не приезжать.
Самолеты ВВС Народной армии Югославии совершили налет на Любляну. В го­роде была объявлена воздушная тревога, среди населения возникла паника. Ча­сти ПВО Словении встретили самолеты ракетным огнем.
Вот, а дня как не бывало.

9.7.91
И снова я в Москве. Вчера мы снимали на Петровском бульваре, тепло беседовали с пани Броней (которую я навязчиво называю «баба-Броня»), даже сняли «на американку» ее большого мужа Владимира Абрамовича. Как только ему ска­зали, что камера работает, он встал, сделал приветствие ручкой и сильно карта­вя объяснил, что он Владимир Ильич Ульянов, известный больше под партий­ной кличкой «Ленин». Он долго скрывался от репрессий Советской власти, а те­перь решил объявить правду. Вот Наденька (он показал на пани Броню) может подтвердить. С Надеждой Константиновной они познакомились в ссылке... Ос­ветители, которых вообще можно удивить только ломом по голове, здесь даже чуть не уронили свои приборы — так все оказались не готовы к такому выступ­лению.
И запах! Боже мой, запах гниения во всей квартире, где от мух темно светят лам­пы. И гнилая картошка в спальне, и книги, и газетные вырезки в конвертах, и все засиженное мухами, тараканами, годами ничтожного быта в разрушенном доме и государстве.
Тараканов я там видел даже на дворе. Просто по камням ползает таракан и ищет новое поселение.

***
И вот прошло пять часов, как я оставил машинку и опять к ней вернулся. Подписал договор на снимаемый фильм, написал заявку с пани Броней и Петлю­рой во главе, съездил в ЦК РКП к Ирине за двумя килограммами картофель­ной муки из Германии. А еще в подземном переходе (у нас сейчас переходы — это зеркало перестройки: грязные, темные — и опасные) пристал ко мне человек и с претензией на польский язык стал говорить, что он из Варшавы и не хочет продавать джемпер в магазине, а хочет продать так: за триста рублей. Его быструю напористую артистическую тираду я выслушал до­брожелательно и без всякой реакции, а затем попросил его по-польски изло­жить все это яснее, потому что я по-польски, дескать, понимаю лучше. Он снова начал свою программу в тех же словах, не поняв, о чем его прошу. Тогда я уже из пущей вредности заговорил с ним по-чешски, пере­шел на болгарский, и совсем уж было развернулся на сербский, но, прервав сам себя, сказал по-русски поучительно и даже с грустью: «Вот как надо говорить на чужих языках, а не молоть разную чушь! Вот ты сказал мне "коллега", а ведь в польском сохранился звательный падеж, и, значит, обращение звучит "колего". Надо учиться!»
И, очень довольный собой, отошел дальше по грязному переходу от Красной площади на Тверскую.
А кстати, я почему-то никогда не сомневался, еще в Праге, что мои языковые познания пригодятся мне примерно только вот на такие случаи. Никогда не заблуждался, что буду мучить чужими языками себя и свои и так запудренные моз­ги. Я очень устаю говоря, а особенно при этом еще и думая, на чешском или польском. И так, видимо, устал еще в университете, что за десять лет после его окончания не больше трех-пяти раз брал в руки чешскую или польскую книж­ку. Единственная, которую с удовольствием готов начать листать и сейчас «Сладкие глупости» Шторкана. И то, что Шторкан преподавал у нас на факульте­те, и то, что это первая купленная мною книге на чешском в Праге, с посвящени­ем книжки «Всем тем, которые жили и будут жить на Ветрнике, а главное — той черноволосой девушке из блока два...». Ну и все остальное, прямо начиная с ка­фе «Славия», где я выпил не меньше ведра кофе и бехеровки.
Но стоило мне взять в руки книжку, как сладкая боль и ностальгия по городу, где я мучился ностальгией, начинает обволакивать меня и покачивать даже. Я очень редко думаю и вспоминаю о Праге, потому что боюсь разбудить ее в себе. Так же, как я избегаю дома 17 по улице Свободы, где мир открывался мне с бал­кона третьего этажа, из дверей третьего подъезда и квартиры под номером 33. Если бы в жизни мне удалось сделать что-нибудь достойное памятника, то там уже есть место и для памятника: в скверике, при выходе из арки.
Впрочем, времени для сооружения памятника было уже достаточно, а я не наскреб из своих всех талантов даже на низенький постамент.

***
Но вот вся моя грусть вдруг вылетела, как пробка из шампанского, после звонка Саши Белова. Он русский рыцарь (на самом деле — с кольчугой, мечами и страшным ударом), язычник (тоже на самом деле — он глава московской языче­ской общины) и заодно основатель нового вида национальной русской борьбы. Всегда он подтянут, здоров, готов действовать (и действует) и вселяет в меня редкого ныне в России жильца — оптимизм.
Теперь у него еще новость: он придумал новый вид профессионального спорта — ратоборство: боевой средневековый поединок по спортивным правилам и с ору­жием той страны, откуда рыцарь. То есть соединение распространенных костю­мированных шоу с ратоборскими правилами, по которым действия могут разви­ваться и сравниваться.
Позвонила Ирина Алексеевна — по первой программе ТВ начинает фильм «Сэр» — последний, который снял оператором-постановщиком ее муж. И кино это гру­стное.

***
Но и этим день не кончился. Валяев настойчиво пригласил к своей подруге, которая живет в десяти минутах (нет, пожалуй, в двадцати) от Козихинского пере­улка, так что я поднялся и пошел. Заодно и поужинал, но главное — прочел ру­копись сценария нашего общего художественного фильма (если он появится) — «Секретный ящик 0182 (с видом на море)». Это комедия. А фигурирующий в нём номер 01528, как ещё помнит живущий во мне младший сержант, — номер мо­ей войсковой части на Семипалатинском ядерном полигоне, на площадке «Г». О том, какая у нас получилась комедия, будет судить Грамматиков, и, кажется, уже сегодня.

10.07.91
Сегодня — среда, десятого июля, который в этом году удался жарким и солнечным, так что можно построить каменный хозблок в четыре руки, если не сдох­нуть от перемешиваемого керамзитобетона.
Но прежде я дождусь Сашу Белова, мы обсудим будущий сценарий документального фильма о нем, а потом — отправлюсь на электричку и — к бадье с керамзитобетоном.
Сейчас посмотрел на свой текст и задумался — почему я все констатирую и фик­сирую, а совсем не мыслю и не мечтаю на бумаге? Может быть, так всегда и про­исходит, что когда надо делать, не думаешь, а когда думаешь, то не выходит де­лать. В России это расстояние особенно велико (между головой и руками). Те­ло, что ли, очень большое?

20.07.91
Но пока Наташа с Аней в Варшаве, остальные члены семьи притихли и не ругаются, никто, в общем-то, особенно ни за что не боится. А печаль — ну вот, на­пример, у меня с другом Фролкиным — разряжается все дорожающим пивом и обсуждением судеб Родины.
На Родине, впрочем, роится всякое — экономика, политика, вранье, рванье и воронье на подержанных «мерседесах». Баночка пива стоит 25 рублей, а мешок цемента (50 кг) — от 6 до 12 — в зависимости от сорта. Стоит ли удивляться, что пиво есть везде, а цемента не найти? Но его можно купить у водителей грузови­ков, которые возят цемент на строительство Рижской автострады (строят нем­цы). Только надо брать сразу две-три тонны, а то грузовик неохота гонять за ме­лочью.
Я уж не говорю о колдунах, эстрасенсах, говорящих голосах и связях с другими мирами. Все зависит от звезд, оказывается! А я, дурак, думал, что чем ближе, тем существеннее — ну, например, гвоздь в сапоге. Страна ходит как во сне. Люди не привыкли, не ожидали, не умеют защищаться. И мои жалкие способы инфор­мационной защиты, которые я преподаю, лишь слегка позволяют сохранить рас­судок людям и так с достаточной волей. Единственное утешение — именно та­кого легкого толчка и нескольких приемов кому-то как раз и не хватает.
Но неуклонно поднимается метр за метром стена хозблока, строится крыльцо, появилась дверь и окна. Созрела малина и смородина, огурцы мы едим только свои, и жизнь, таким образом, продолжается. По сообщениям газеты «Коммерсантъ», самые популярные вложения капитала сейчас — банки и строительство. Вот и вкладываем в хозблоки.

25.07.91
В воспитании моих детей — одна надежда на обстоятельства и природу. Сами мы уже давно (а пожалуй — с самого начала) не воспитывали детей — сами инфан­тильные дети тихого времени. Под природой я подразумеваю — лес, малинник под забором на даче, жуков и ежика, которого Лена вытащила из ямы. Она его отогрела, носила в тряпочке и всем показывала его выглядывающий черный но­сик. Ночью ежик совсем поправился (отпоили молоком) и тихонько выскольз­нул из корзины на крыльце. Но Лена ежика запомнила, и поэтому я надеюсь на его воспитательный урок. Также и малинник: Лена набрала кружку малины в ле­су за забором и пришла кормить взрослых. Взрослые благодарили и удивлялись искренне — надо же погуляла, повозилась — и малина! Лена это тоже очень за­помнила и несколько раз еще приносила малину, сама не трогая ни ягоды, как я подозреваю, а с удовольствием глядя, как едят дед и папа.
А дед и папа месят керамзитобетон (месят — от слова «месяц», кроме прочего) и только успевают мимоходом похвалить Лену. Хватит ли этих случайных похвал — не по справедливости, а по свободному времени взрослых? Тут есть большая опасность: в случайном внимании, как и во всем нерегулярном, может сложить­ся бессистемное отношение к жизни, к событиям как к лишенной логики при­чин и следствий цепи. То есть за проступком может последовать наказание, а мо­жет и не последовать: за помощью может последовать благодарность и любовь, а может — нет. Вообще-то, в жизни так и случается, но это лишь в какой-то ча­сти, скажем, в четверти случаев. Всегда надо делать поправку на случайность, но это должно происходить уже потом, потому что логике и взаимозависимости на­учить труднее во много раз.
Сколько мы еще пострадаем от неряшливости действий, которую закладываем в своих детей, даже страшно задуматься.
Потому я и говорю, что вся надежда на природу. Которая строга и благодарна очень логично. Кроме того, меня очень утешает, что живой пейзаж у нас красив: большие деревья, дорога через лес и выходит на вырубки, где растут всевозможные луговые травы и все цветут, и мимо них можно ехать на велосипеде, а можно остановиться.
Мы уехали (дедушка, бабушка, Лена и я) с дачи, потому что установилась тяже­лая, почти осенняя погода с северным ветром. Парник с огурцами я даже зако­лотил. чтобы не раскрылся. И мы все в Москве.
Но Наташа с Аней, конечно, в Варшаве. Вчера Наташа гордо и по-деловому го­ворила о возможностях всякого бизнеса, и я подумал, что это будет самая доро­гая игрушка и самое дорогое лекарство для Наташи, но надо это лекарство обя­зательно испробовать.
Вчера внезапно объявился старый приятель — бывший пражский студент, а ныне — бизнесмен из ЧСФР, решивший налаживать связи России и Чехословакии. Он собирался сегодня заехать в гости, но что-то не звонит, не объявляется — бизнес, видимо, его увлек. Тон его мне не понравился — деловито-услужливый, искусственный. Мне очень захотелось напомнить ему «Даму с собачкой»: муж дамы, по ее определению, был лакей. Он может возвыситься до должностей (да и сейчас - ведь у него своя туристическая фирма), но будет становиться все более лакеистым, не зарастив в душе очень русскую тропинку — самоуничижение. Но ведь и непомерная гордыня — тоже русская черта, и благородство тоже, и широ­та, в конце концов, не в Чехии же он вырос. Но это — покажет время. Пока не звонит и не дышит у дверей. Посмотрим.
Ну вот, и смотреть недолго. Легок на помине — долго жить будет, по примете, — сразу позвонил. Блуждает где-то на Грузинских улицах и по карте у телефона- автомата теперь нашел, как ехать.

26.07.91
Почему-то вдруг вспомнил, что буду опять на даче, и почувствовал, что жизнь у ме­ня как-то раскололась на две совершенно разные жизни. И по ощущениям, и по со­бытиям, и даже по одежде, мысли разные. Не только предмет мыслей, но и их спо­соб и стилистика, так сказать. Постоянно цитируемый самому себе Венедикт Еро­феев, которым я отчего-то болею все лето, только и связывает несвязуемые мысли. Вот и сегодня — монтажный стол. Вероника даже оцепенела, когда впервые уви­дела совершенно испорченные синхроны с пани Броней — где она там светится как лампочка, даже лица не видно. И очень медленный путь домой по Садово­му кольцу, и удивительные магазины, где так пусто, так пусто, что растерян­ность не сходит с лиц.
По дороге я успел встретиться с разными знакомыми людьми, даже снял (без оче­реди! а везде стоят очереди и смотрят на меня) деньги в Сбербанке — пришло из ВА­АПа 600 с лишним рублей за «Открытку». И медленно, медленно бреду по Бронной, по Южинскому переулку. В булочной нет хлеба — и написано: «Хлеба нет». Странное дело, которым я занимаюсь, непонятно кому нужные сценарии, кото­рые ждут и покупают. И друзья — очень непредсказуемые. Одного из них я вче­ра назвал пустыней и объяснил, что его здесь присутствует все равно не больше пятнадцати процентов, так что ни обидеть, ни утешить его мы не в силах. А про себя — я объявил, что и у меня пустыня не меньше, просто к ней идти через сад, и не каждый проходит сад.
Такие странные случаи в московской жизни, что их только можно запивать конь­яком. Как же тут не ходить медленно! И не смотреть на дорожку сада Эрмитаж.
«Вот наша жизнь, — промолвила ты мне, —
Не этот столб, блестящий при луне,
А эта тень, бегущая от дыма!»

16.08.91
Сто лет не сидел я за своими обязательно не принудительными упражнениями, и еще бы сто лет не сел, если бы не надо было писать диалоги для «Великого му­равьиного пути» (правильно кто-то сказал в группе — название какое-то китай­ское, но другого я придумать никак не могу, голова отвыкла). Диалоги не при­думываются, не хочется их писать, возвращаться к месту, уже отмытому от дерь­ма, но надо. Пока предприятие моей жены не дает денег, приходится тащить на себе не искусство (например, роман или повесть, написанные на втором этаже дачи), а маленький кирпичный завод по производству всего нужного для семьи. Слава Богу, что находятся дураки на мой траченый товар! Есть студии, готовые снимать такое кино, которое стыдно даже монтировать. Теперь еще во весь свой небольшой рост встает проблема создания маленькой брошюрки для безработных. «Пособие по безработице», «Как не стать безработным», «Безработица как точная наука» — с названием у меня и раньше-то было не крепко, а теперь совсем.
Зато у меня есть замечательная удача, попадание в «десятку» с первого, а может быть, и при этом с последнего удара. Журнал «Крокодил» на обложку двадцать третьего номера поставил карикатуру, тему для которой я отправил. Просто при­шла в голову идея — вроде бы смешная, в другое время я бы рассказал жене и за­был, а теперь «рынок», как нас убеждают с утра до вечера советские газеты. Вот я и решил не оставлять никаких идей не оплаченными и очень рад не только то­му, что напечатают и я угадал, а что именно на обложку! Так и надо. Если бы я научился доводить до конца все свои дела, я уже давно бы смотрел с третьего этажа дачи на дубок и малину и сочинял бы себе романы. Или, например, в Заградках — почему бы не написать небольшую творческую повесть в Заградках у Чешской Липы? Там и отель «Почта» есть для такой надобности. Володя Зубов, неожиданно ставший сотрудником Наташи, обещал недорогие места в ЧСФР (так, кажется, пишут теперь ЧССР?). Если бы не воровской курс валют к рублю, можно было бы хоть осенью и съездить — тем более, что заграничный паспорт мы с Наташей получили (правда, страшно промокли в одну минуту около ОВИРа), и тем более, что Марцела зовет повидаться: она из Америки поедет в Прагу 24 сентября и очень приглашает.
Нет, это правда: художник должен быть бедным. Но при этом — обязательное усло­вие — без надежды разбогатеть за свой счет. Именно поэтому сейчас срочно я пере­ключаю заботы о деньгах на Наташу, так как в обстановке «сумбура вместо музы­ки» зарабатывать деньги легче легкому человеку, а не философу в яме. Мой товар нынче не ценят, так не надо и выносить его на рынок, будем ждать хорошей цены.

17.08.91
Мелочи лезут на стол, как самозванцы. Мелочи не дают наслаждаться сегодняш­ним августовским синим небом, покоем субботы (уже не первый год без боль­ших неудач и несчастий). И много работы, и много заказов, а осенью можно, во­обще, плюнуть на пыльную московскую мостовую и уехать, например, в Евпа­торию — посмотреть на море, покормить шашлыками чаек и поиграть с «однору­ким бандитом» в каком-нибудь курзале.
Много лет назад за младшередакторским столом я грезил о свободе именно та­кой. Никаких начальников, способных мне приказать посидеть в Москве, теперь нет. Можно ведь поехать куда угодно, писать там, что нравится, бродить по песчаным дорожкам с палкой. Жаль, что советская литература умирает. Я мог бы прожить счастливо советским писателем. Ездил бы на семинары молодых, сидел в осенней Пицунде, например. Сочинял бы себе и счастливо прожил бы жизнь, не сомневаясь в её порядочности.
Платонов, Солженицын, настоящий Булгаков ничего бы во мне не разбудили, защищенном, сидели бы в глухих спецхранах «Архипелаг» или «Котлован», как Змеи Горынычи, а я бы был озабочен только тем, чтобы не искать туда ключей.
Но, читая «Бодался теленок с дубом», уже не можешь оставаться советским пи- сателем-литератором-беллетристом. Надо выбирать. Или ты играешь в литера­турной песочнице, или не играешь. А стоишь, например, на некотором утесе, дрожишь от холода и темноты и знаешь, сукин сын, что можешь достать из се­бя душу и ею потихоньку ощупывать, как пешней, грязноватое болото пути. И никто тебя не просит ощупывать, а наоборот, покачивают головами, или не смотрят в твою сторону, или шутят насчет болезни русских литера­торов учительствовать. Стоишь, например, на некотором утесе и дрожишь.
Вот и объясни теперь, почему от века русские писатели выбирают это, а не осен­нюю Пицунду? Ну что, Шукшин, Шергин, Белов, Распутин — с ума посходили? Умом Россию не понять. Вообще ничего в России не понять, даже архитектору заборов.

18.08.91
Вчера на ночь, когда уехал крутоплечий администратор Шавлак с моими сомнительными текстами для актеров, я опять задумался о «Мемуарах неизвест­ного писателя». Интересно, конечно, какой это жанр (я не верю, что именно «мемуары» или «дневники»), а еще больше интересно, что я окончательно по­нял: все-таки это литература, а не документ. Не хочу я и не буду писать просто для того, чтобы шизофреническим приемом излечиться от забот и лишних на­кипевших мыслей. Мыслей жалко (достойны они и другого существования), да и забот жалко.
Мои заботы — единственное содержание деятельности моего тела: что же их
просто так записывать? Мои заботы и движения — мои чернила, когда я пишу «Мемуары». То есть если бы я писал фантастический роман, то и чернила можно было черпать снаружи, а раз уж строим из окружающего, так надо понимать: строим, а не складываем под забор до хорошей литературной погоды. Не быва­ет другого времени. Каждое время «другое», и погода всегда — или хороша, или нехороша.
Сегодня, например, дождь. Август решил отработать все сухие дни июня, июля и августа. На даче, значит, дед укрепляет дверь хозблока (не нравится мне это совковое слово, но другое не придумывается) и врезает замок. Теперь на даче у нас две крыши, хотя одна из них и продувается пока что. А крыши очень нуж­ны, если погода соберется так надолго отдавать долги. Мы собираемся после Аниного дня рождения вернуться и пожить среди деревьев сколько можно до учебного года. А я бы еще и с Ленкой посидел начало сентября. Как сидел в прошлом и в позапрошлом году, внезапно простившись с золотеющими садиками деревни Хлябово.
Помню, прозрачное тепло сменилось серыми и совершенно непрозрачными днями в грязи, а мы все сидели с Ленкой, молчали в мокнущем домике, разводили огонь в печке по пять раз на дню и два раза ночью, а спали в шапках. Но не уезжали. Я выходил на крыльцо и смотрел на темный лес, вплотную подходивший, на великие грязи липких дорог и читал что-то при керосиновой лам­пе. На печке мы сушили сухари из черного и белого хлеба, а потом в сумерках вдвоем хрустели. И молчали, молчали, сам не пойму отчего. Я ковырял мокрой лопатой какие-то бугры глины, оставлял при неосторожном шаге сапог в меси­ве, уставал, мок и о чем думал — неизвестно. А недавно я даже оцарапался мыс­лью о грязи и неудобства осени, чуть ли не отчаяние бросило меня в жар, а по­том в тепло — слава Богу, это не повторится и мы не будем в молчаливом дож­дике прилипать к жирной глине. Видно, уж очень глубоко запало мне в душу это прилипание, раз уже третий год при всяком удобном случае я посыпаю до­рожки и глинистые места песком, благо его теперь горки и можно купить хоть завтра полный самосвал.
Впрочем, завтра — день рождения Ани, праздник для нее очень хороший и самый лучший (за ним, разумеется, идет Новый год). Но праздновать в нынешней Моск­ве трудно, почти невозможно, если не готовиться два-три месяца и не копить про­дукты, случайные конфеты, подарки. Наташа изобретает из печений и сгущенно­го молока какую-то сладкую колбаску, пишет, как полководец перед боем, когда и какие из засады двинет на стол резервные полки. Но армия у наших хозяек нын­че явно отступающая и разбитая. Какое же хрупкое тель­це у государства, если его удалось совершенно развалить за каких-то пять лет без войн и болезней.
Завтра — день рождения дочери, а у нас из сладостей конфеты «Мятные» и слу­чайно схваченный Наташей шоколад «Особый» с привкусом подсоленности. Конечно, мы «выкрутимся» — по-советски. Аня ничего и не заметит, но каков
хрупкий организм государства!

19.08.91
Вчера вечером с Володей Орешкиным мы тихо и мягко перекидывались словами о литературной жизни и соседних с литературой ареалах. Уже в метро я на­чал читать подаренную Володей книжку (это его первая) «Медовые времена». И прямо в метро зачитался, а после, уже дома, втянулся в мягкое тепло сонного поколения, в прошлые пять-десять лет назад. И читал до двух, и очень сожалел, что совсем уже пора спать, а я еще не дочитал роман «Четыре эпизода».
И утром, в 8.00 с небольшим вдруг звонит мне Володя Орешкин и сообщает, что по телевизору объявили новую власть с декретами. В трусах и босиком пошел я к телевизору, и мы с Наташей, сонные еще — слушали голос государственного переворота — виолончелиста из Большого зала консерватории. Шопен и Бетхо­вен — вот главные музыканты наших властей в «минуты роковые».
В 10.00 на Тверской было тихо, только у «Известий» оказались БМП со смущен­ными солдатами, щурящимися на еще жаркое солнышко. Тут же и говорильная площадка у «Московских новостей», а ниже — около Долгорукого — трехцвет­ный флаг и депутат Моссовета, раздающий листовки, разрываемые на части, расхватываемые, — «К гражданам России» с подписями Ельцина, Силае­ва и Хасбулатова. Листовки эти — ксерокопия документа, первого экземпляра, прямо с опечатками и торопливыми подписями, с указанием даже времени: 9.00. В 12.00 на Манежной площади начался небольшой митинг, обрастающий поти­хоньку людьми. Несколько троллейбусов митингующие поставили вокруг площа­ди. И митинговали: «Фашизм не пройдет», «Забастовка», «Диктатура не пройдет» и прочее, пока не услышали очень характерный шум танковой колонны. Кто-то бросился им навстречу, кто-то — в стороны. Разумеется, я побежал навстречу, так как не верил ни в какую заварушку или тем более выстрелы. Наблюдал за жизнью толпы, за приливами, отливами и прочим — как учили.
Не в добрую минуту вышли соотечественники из Кремля — с конгресса соотече­ственников. На тротуаре огромный какой-то свяшенник даже осенил себя кре­стным знамением ввиду БТРов. Троллейбусы застревали на Манежной улице, их руками вкатывали между БТРами колонны. А потом демонстрация пошла по Новому Арбату — к Белому дому, там, говорят, и Ельцин выступал с броневичка — все повторяется. А я отомкнулся от разгулявшейся в хвосте демонстрации толпы, от веселых анархистов на машине дорожной службы и пошел в магазин «Книжный мир» — купил на память книжек Горбачева.
Люди утром на улицах сильно разделились. Прямо на лицах было написано: за, против, воздержался. А к обеду как-то нивелировались. Да и то: быт никуда не ушел. Стоят за виноградом, за грушами, из магазинов тащат соль. Вот и у нас — день рождения Ани. Так будем его праздновать.
Хорошо, что разбудил Володя. В такие дни надо просыпаться от звонков друзей.

20.08.91
С полночи по Садовому кольцу гудели танки, я слушал в темноте радио «Свобо­ду» и в полусне все слышал танки — или они уже казались. А сегодня любовал­ся их красивыми поворотами с Тверской на Садовое кольцо в сторону Самоте­ки. Памятник Маяковскому смотрел в сторону Белого дома, а слева гремели и отковыривали кусочки асфальта гусеницы — сначала БМП и БТРов, а потом и танков. В столице все рассказывают друг другу слухи, что часть Таманской ди­визии перешла на сторону Ельцина, и некоторые даже спрашивали в толпе зе­вак — не «наши» ли, мол, едут. Но ехали не таманцы — не было гвардейских зна­ков на машинах.
На Тверской около магазинов народ читает указы Ельцина, стоят терпеливо в очередях. Хлеб есть, соль тоже. Около Моссовета идет непрерывный митинг, на Манежной — тоже, но народу там гораздо меньше. Около Белого дома мы по­толкались с Сашей Амбалом и послушали депутата Заславского — Ельцин на пе­реговорах с хунтой и вот-вот вернется. На историческом мостике, где в 1905 го­ду была построена одна из баррикад. Сверху на нём лежит разобранная булыжная мостовая — оружие пролетариата. Горят костры, несколько знамен разных партий колышутся в толпе. Анархисты читают свою газету. На танке, который перешел на сторону Ельцина, — батоны хлеба, пакеты молока, конфеты, творож­ные сырки. К дулу привязана ветка какого-то куста — вроде как бы ветка оливы. У входа в Белый дом я наткнулся буквально на твердого человека — твердость у него оказалась из-за того, что под пиджаком свисал автомат. Мы сказали друг другу «извините» и разминулись.
Раздают листовки, радиолюбителей призывают подтянуться к Дому, ожидают, что связь вот-вот будет прервана. Ни выстрелов, ни злобы — что-то вроде рево­люционного праздника, а на Тверской — так прямо еще и гуляния, благо движе­ние перекрыто. Сейчас половина четвертого — скоро люди пойдут с работы и толпа вырастет. И я собираюсь на Тверскую, на Манежную — заодно посмотрим, не вышли ли еще раз «Известия» — вечерний выпуск. В утреннем — только офи­циальные заявления новой власти.


22.8.91
Вчера еще ночью все было в тяжелейшем ожидании, я слушал радио «Свобода» и звуки за окном. У Патриарших было несколько пистолетных выстрелов, тан­ки и БТРы ездили туда-сюда, уснул я только к четырем часам утра, поняв, что штурма Белого дома не будет. Утром вытащился на Тверскую, пошел к Манеж­ной — навстречу ползли танки и грузовики солдат. На Манежной по-прежнему стояли внутренние войска, которых распропагандировали жители. Там же я на­чал с кем-то спорить, потом — объяснять, потом изрекать и устроил незаметно для себя небольшой митинг, из которого меня вывел Игорь Шавлак, случив­шийся тут с шофером-телохранителем Сашей.
Мы поехали на площадь к Белому дому — мне надо было все записать для пере­дачи: по просьбе Вашека Залешака я должен был надиктовать свои впечатления и оценку событий на чешском радио. Что я и сделал впоследствии, сказав, что все уже кончилось. Хотя около Белого дома кормили бесплатными обедами, раз­давали бутерброды и записывали в народное ополчение.
Скульптура Павлику Морозову валялась сброшенная, и мальчику с флагом кто-то воткнул в глаз окурок. Люди ходили беспорядочно и с разными лицами. Но Саша сказал, что это больше всего ему напоминает День танкиста в Парке куль­туры и отдыха имени Горького. С чем я согласился, так как мне это тоже напо­минало ВДНХ СССР в воскресный день.
На Тверской какие-то лихие кооператоры фотографировали на фоне танков — делали свой быстрый бизнес и приглашали: «Вот сюда, правее, поближе к дулу. Внимание! Снято!» И получали рублики. Фирма «Алиса» решила перечислить средства на питание защитникам Белого дома, что громко было объявлено по внешним громкоговорителям. Независимо от моего желания, в голове у меня родилась рекламная фраза: «Лучшее вложение вашего капитала — пирожки для защитников».
Что и выяснилось уже сегодня. Бушует праздник победы — гораздо более — в де­сятки раз — более громкий, чем сражение. «К ответу!», «Судить!» и прочее — вер­дикты «демократов» столь же скоры и беззаконны, как «переворот», который они устроили.
Инсценировка выдавала себя уже со второго дня — только в первый день и в ночь, когда ждали штурма, я еще как-то принимал это всерьез. Но плутоватая улыбка Язова, когда он говорил о дружбе с Горбачевым (то есть Горбачев все и устроил), постоянная телефонная связь Белого дома с городом (все большевики читали работы Ленина, где единственно хорошо разработан механизм переворо­та: телеграф, телефон, вокзалы и прочее, прочее; вместо этого «заговорщики» навезли в город железа, как на металлургический завод, и развлекали прохожих маневрами тяжелой техники). Ни патрулей, ни наказаний, ни всего прочего, из чего и состоит механизм переворота.
Уже объявили о вручении Георгиевских крестов защитникам Белого дома, о конфи­скации газет, телевидения (одного, кажется, канала?). Теперь пойдет и поедет, и за­писывать эти события, и следить за ними для литератора просто скучно. Три дня я был журналистом для ЧСФР, а теперь пора и отдохнуть в литературе. Я буду читать дальше роман Володи Орешкина «Медовые времена» — о временах застоя и меда. Кстати, звонил сегодня Злобину: как, мол, слушаете рев митинга победителей? А Анатолий Павлович ответил, что он на это давно смотрит как бы из космоса, так что до него крики не доносятся.
Таня в отчаянии. Я пытался ее успокоить, что все не так яростно будет, как кри­чат на митингах. И потом посоветовал: если правда такая страшная — нельзя до­пускать все до сердца. А ум — стерпит, жизнь для него — математика. Разве мож­но нервничать около очередного уравнения?

24.8.91
Ах, победа опаснее поражения. Особенно, когда она непомерно громче сражений. Беспощадный меч победы упадет на головы и проигравших, и выигравших. Ликования не кончаются и будут еще долгие дни, это ясно. Уже отлили и награ­дили медалями. На что Лена Галкина сказала с печалью: «Я чувствую, у нас вете­раны никогда не переведутся». Сегодня хоро­нят погибших в игре взрослых — мальчишек. Артистически-скорбные голоса многочисленных комментаторов, которые заводят сами себя и толпу, выжимают из слушателей слезу и не могут выжать никак из себя. Работа у них такая. Еще в ушах у меня все их интонации по «Эху Москвы» — радиостанция работала часов восемь, а противное КГБ, которое засекает секундные передачи шпионских приемников, не могло на этот раз засечь и подавить голос свободы до половины одиннадцатого вечера. Ну не смогло — невыполнимо!
Ликование толпы, салют и аэростат над Белым домом, скорбное течение тысяч
людей по Новому Арбату и все радиостанции — все об одном. Я уже надеялся, что не увижу после восьмидесятых застойных «нескончаемого потока». Увы. Оп­тимизм у меня — слишком романтический.
В дни переворота я вспомнил фразу, цитированную лет десять назад ТАССом (серия АД) из «Женьминь жэбао» — «Провозглашенная политика "пусть цветут все цветы" стала на самом деле политикой выманивания змей из нор».
На эти события я уже смотрю по телевизору, из дома не выхожу — праздники опасней баррикад. По телевизору вижу эту площадь перед Белым домом, где три дня назад бродил в мокнущей толпе. Даже не верится, что это вот здесь горели костры, шла запись в отряды добровольцев, оживленные женщины раздавали собранную и принесенную из домов еду. Никто тогда не говорил строго: «Отой­дите все, пожалуйста, назад! Освободите проход!» Тогда все говорили «спасибо» и хвалили. Теперь чисто, огорожено, строго и такая дисциплинированная толпа, которой я так и не видел за эти дни ни разу.
И я почему-то вспоминаю, как в одиннадцать вечера, когда был объявлен ко­мендантский час и я рассказал Ане и Лене, что это такое и что без пропуска те­перь нельзя, дети страшно оживились. Они тут же себе нарисовали пропуска «на кухню», «на писанье», «за конфетой» — время было как раз 23.00 — и бегали ту­да-сюда, хотя приказом по квартире я назначил себя комендантом и запрещал передвижение...

4.9.91
Во времена «застоя» (теперь-то мне кажется — динамичного развития, когда се­годня по радио услышал, что страна начинает распродавать космическую про­грамму и даже орбитальную станцию «Мир» выставляет на продажу)... итак, во времена динамичного развития я записал где-то среди своих бумаг: «Такую ахи­нею несут газеты и телевидение день за днем, что поневоле приболеешь манией величия — кажешься себе самым умным, может быть — единственно умным». Горько смотреть, что годы и обстоятельства предлагают все одну и ту же пьесу под разными названиями. Сколько политических землетрясений пронеслось у нас под ногами, но чуть только у кого появляется власть, тут же она углубляется в частности и начинает топтаться, как заклейменный предшественник.
Звонила Ира, рассказывала, как дети демократии опечатывали их кабинеты в ЦК РКП, как осматривали личные вещи (разрешили в определённый день вынести личные вещи из здания ЦК).
Пленум писателей России разогнал какой-то комендант здания по приказу какого-то Музыканского (это фамилия, а не шутка) — то ли помощника префекта, то ли черта лысого.
И в газете «Вечерняя Москва» Григорий Бакланов шельмует обстоятельства самоназначения Евтушенко самым главным писателем страны.
Вот, не удается сесть мне на мою же рекламируемую информационную диету, так и лезут эти бесы в уши и в несчастное сердце преподавателя информацион­ной защиты Школы выживания. С завтрашнего дня перехожу на автономное и информационное существования: еще от Гоголя не вся информация освоена.

7.9.91
Устраняются препятствия (усталость, срочная работа, разборки с женой и прочее), а я все не пишу и не занят делом, для которого, как решил ещё в 3–4 клас­се 829-й московской школы, я и родился. Все утро я обдумываю брошюру для самого себя — как писать. То есть такая как бы памятка для себя дурака от себя умного. И если утром встал дурак, то открываешь книжку и прямо по пунктам выполняешь программу вхождения в труд. Например, туда обязательно должно войти «прикуривание», оно же «стартер»: чужая проза, которая заводит мотор­чик собственно уже мой.
Я много раз замечал, что, читая чужие книги (причем вовсе даже не обязатель­но хорошие), чувствую, как медленно открываются глаза моей ленивой музы. Как, подняв ресницы, она озирается вокруг себя, потягивается томно и мурлычет что-то вроде: «Ну ладно, кажется, тут есть что-то интересное вокруг, на что можно бросить свой царственный взгляд». Как и многое, что окружало и окружа­ет меня в жизни, моя муза, конечно, из породы кошек. И тут самое ужасное — спугнуть, громко хлопнуть дверью или ладонью, обрадоваться чему-нибудь не к месту или упустить секунду и продолжать читать помогшую прозу. Промурлы­кав чуть-чуть, моя муза опять сворачивается клубочком (это от прозы) или ис­чезает неизвестно куда и не вернется до тех минут, которые сама не сочтет нужными.
Читая американские рецепты «Как стать предприимчивым и богатым», я, кроме материала к «Пособию по безработице», вдруг наткнулся на мысль о книжках по другим темам, в том числе и о том, как писать книги. Мне кажется, то, что на
Западе прилив такой литературы уже миновал, а у нас могло бы разойтись очень быстро: здесь этого не пробовали. Так бывало со многими товарами, включая ус­таревшие компьютеры и порнографию. И Наташе для ее издательства неплохо бы было получить рукописи книжек из тех, что рекламировались в начале века: «Как самому готовить квасы и пиво», «Как выделывать кожи», «Собственный маслоделательный завод» и тому подобное. Ясно, что, потеряв работу в крупных предприятиях, наши граждане поневоле поползут в индивидуальный бизнес — это уже было в России, и повторялось даже при большевиках во время НЭПа. Эти практические мысли, кстати, стали ползать у меня в голове благодаря советам американской книжки найти товар, у которого пока нет конкуренции.

9.9.91
Но все-таки я хотел бы вернуться к брошюре для самого себя. Например, никак не решу для себя вопрос: надо ли писать каждый день. Все мои коллеги тоже ни­как не могут решить. Хотя есть примеры великих. Я думаю, все-таки каждый должен для себя сам по мелким и крупным признакам угадать ответ.
Человек, как самоорганизующаяся машина, должен самоусовершенствоваться не только по инстинкту и ударам снаружи, но и благодаря нестоянию разума на месте, осознанно самоуправляясь, самоорганизацией. Я, правда, не даю точных рецептов, я просто говорю о том, что надо наблюдать за собой, прислушиваться и запоминать, чтобы потом сделать выводы: куда больше годен, как легче рабо­тать, с кем лучше дружить и прочее, прочее...
Таким образом, в моей брошюрке для писателя первым пунктом должен стоять путевой столб с надписью: не ленись наблюдать за собой! запоминай удачные случаи! думай, почему они удачные!
Только благодаря этому я и узнал, что если мне не хочется работать, я должен взять чужую книжку и некоторое время почитать. Потом, когда появится некий зуд в пальцах, прочесть написанное вчера (страничку-другую) и включаться. Очень часто мне помогало простое ковыряние в бумагах: листовки с планом, развязывание тесемок у папки с текстом, раскладывание скрепок и камешков (на даче в Переделках). Хотя это раскладывание может неожиданно вызвать и литературную тоску, когда все кажется вязким, летний день бесконечен и пуст, как жужжание какой-нибудь ближайшей мухи. Так в Переделках, в деревянной будочке (некогда летняя кухня) я написал одну всего-навсего главу «Черепахи». Зато обклеил всю будочку армейскими фотографиями и даже наклеил цветной портрет артистки кино с огромным подзаголовком «Привет участникам комсо­мольской конференции ТуркВО!»
Рядом с будкой стояла старая слива и роняла к концу моей главы вместе с жел­тыми листьями и сливы. Они кротко катились по крыше и терялись в траве. А Аню и Лену в «садик», где я сидел, не допускали. Они висли на штакетнике и тоскливо звали двух собак: «Мухта-Мухта-ар!», «Чебурашка!» Дом только отстроили после пожара, и дети играли в неглубоком песке с оплавившимися гвоз­дями и кусочками стекла. Мы даже засевали сорняки, потому что глазу тяжело останавливаться на пепелище.
О чем писать, вот вопрос, над которым я раньше даже не задумывался. Я, воспитанный на книжках Паустовского, думал, что писать надо о чем угодно. Но годы научили, что некогда описывать все подряд, считая, что все равно пишешь о главном. Нет. И о главном все равно не догадаешься. А писать надо о том, о чем хочется почитать или во что хочется поиграть.
Володя Орешкин в «Медовых временах» взял себе, чего недостает: хорошее жи­лье, много денег, любовь эффектной леди, талант изобретателя. Взял и поменял на это лежачего инженера из тысяч и тысяч. У Фрейда есть на этот счет одно из наблюдений: писатели бывают и такими: играют на своих страницах, сублими­руются помаленьку, избавляясь от недостатков и приобретая достоинства в сво­их героях. Когда я сказал о своих подозрениях на этот счет самому Орешкину, Володя запротестовал — утверждая, что он пишет иначе. Знает план вещи, чем она кончится, хотя, конечно, элемент игры тоже есть, но все-таки это работа.
Я и сам раньше так говорил. И так писал, но ничего не вышло. Пока работа не превращалась в парение над столом, даже двух-трех приличных фраз не вылуп­лялось. И потом — зачем же так себя мучить? Даровать откровение человечест­ву? Заслужить что-нибудь? Заработать? Все это не стоит того образа жизни и тех ощущений, которые тянет писатель-художник. Свои статьи я писал как против­ление вязкой ваты лени, смешанной из ненависти к труду вообще и отвращения к журналистскому труду в частности. То есть быть журналистом я иногда любил, но писать иной раз приходилось так трудно (в смысле заставить себя усесться за машинку или дисплей, начать — это хуже всего), что все-таки я уволился, с того дня надеясь быть счастливым.

10.9.91
Стал ли счастлив? Это другой вопрос. Но количество помоев, изливаемых за год на свою душу, у меня все-таки уменьшилось. Именно тогда я окончательно спрыгнул с поезда карьеры, который даже против воли вез меня вперед. Чисто биологичес­кие события — новые должности и увольнение на пенсию — так бы и везли меня потихоньку (а в последние годы могли просто вознести, чего, по счастью и от мо­ей лени, — не случилось, потому что мне надо не на гору, моя — дальше).
Я отказался от должности в «Московских новостях», от предложения попробоваться ответсеком в «Знамя» (это было совершенно фантастическое предложе­ние Левы Воскресенского... А мне кажется, он и не умер, просто работает и от­того не звонит).
Предлагали мне и в «Журналист» — обозревателем. В то время вдруг понадоби­лись «неглупые молодые люди», и я, как истинное дитя своего поколения, при­нимал форму сосуда (сиречь — кабинета), в котором оказывался. Помню самое теплое впечатление от беседы в газете «Правда» — зам. главного провожал меня после второго уже разговора до порога кабинета и нежно держал за плечо. Кста­ти, тут же случилась встреча с Чеусовым — удивительная история, которую я знал заранее лет десять назад, знал, что однажды как-нибудь мы с ним встретим­ся в приёмной, он подобострастно ждёт в передней, а меня его большой началь­ник уважительно провожает. Но это отдельная и долгая история.
Так вот всю эту змейку воспоминаний я зацепил разговором с Наташей, которая узнала, что Андрей Виноградов стал генеральным директором АПН. Я-то, наобо­рот, с гордостью достал зачем-то сохраненную с 80-го года бумагу-характеристи­ку, где Андрей писал, что знает меня как вдумчивого журналиста и комсомольца, а Наташа начала традиционную песню «Друзья все сделали карьеру...».
Что тут скажешь? Что я бежал всю жизнь от карьеры? Ну не всю, но начиная со второго-третьего года службы в АПН, куда по характеристике Андрея меня все-таки приняли. Хорошую прививку ненависти к службе преподали мне мои журналистские учителя застойных лет, и это не та прививка, которая выветривает­ся с годами.
Если уж признаваться по-настоящему, то свою карьеру я начал сворачивать лет пять назад. Уже тогда, в Переделкино, я писал все реже и труднее, но и меньше стучал машинкой для души.
А ведь все, что когда-то я и приобретал в писательстве, то только в те минуты, когда корпел за «Черепахой». Тогда я — рос, крепчал, дубел и распространялся ветвями. Именно на этих листках старой бумаги я и научился писать. И этого умения мне для журналистики хватало и десятой доли. Я, конечно, не клевещу на журналистику вообще, а говорю лишь о той, которой я лично занимался эти годы.
В те минуты, когда мне не надо писать сценариев для обеспечения детских хар­чей, не надо что-нибудь суетить или класть бетон, то и тогда я не сразу вспо­минаю о главной дороге. Но когда минут литературного ничегонеделания со­бирается вместе чуть-чуть больше обычного, то с непривычки просыпается со­весть. А вслед за ней всплывает вопрос, доносящийся к художнику изнутри: не слишком ли он отклонился от призвания, про которое наобещал себе в кухне тушинского дома, освещенной голой лампочкой на проводе. Свой первый рас­сказ-сказку я писал про дом 17, улицы Свободы, точнее — про подъезд, кото­рый был живым, но никто это не знал и не чувствовал.
Я и сейчас помню, почему бросил писать сказки, к которым меня всегда тяну­ло. Бросил потому, что Светка как-то проронила, что в «Юности» сказок не бе­рут к рассмотрению и публикации. Вот насколько слаб и чуток к ветру был мой парус! Природа, по справедливости, должна бы была наказать меня огромными ушами — в поучение потомкам. А также — огромной, как тумба, задницей, чтоб не убегал из-за стола, когда приходит муза. И отрезала бы язык — чтобы не тре­пался для мелких удовольствий и не выплескивал бы своими импровизацион­ными концертами все накопленное электричество, предназначавшееся для ли­тературы.
Примерно месяц я что-то вдруг начал ходить вокруг себя кругами, надеяться на то, что сумею себя побороть. И должен признаться, что это не первый подход.

26.9.91
И опять ничего не сделано. Только сценарии к и так снятому фильму под названием «Кошкин дом», а вернее, и текст к нему. Тут, правда, Наташа болела, и весь дом оказался на мне, но самое главное не в доме, а в домоправителе — настроение, эта внутренняя погода не дает вырасти ни строчке. То есть поэтичес­кий неурожай в нашей стране, как и все остальные неурожаи, всегда будет оп­равдываться высшими силами природы.
Я так много и с удовольствием пишу об этом, что, кажется, мог бы смастерить ог­ромный роман о том, как писатель не пишет роман. Может быть, «Дом с волшеб­ными окнами» как раз и будет об этом, а не о том, как писатель пишет. Как писа­тель пишет, и так ясно. А вот как тратит впустую талант, как жаль ему отрываться от жизни к бумаге — это как тема для меня, потому что, кажется, я очень преуспел в неписании. А ведь умный человек все должен обратить в свою пользу, извлечь до­ход даже из карикатуры, пришедшей в голову на Большой Бронной улице.
Вчера мы с Леной гуляли на дорожках сада Эрмитаж, и Лена собирала каштаны. Вчера приходил телевизионный мастер и починил черно-белый телевизор, а цветной починить не смог. Вчера приходил Валяев, и мы ждали Жукову для раз­говора по сценарию возможного фильма, но Жукова не пришла. Вчера я отдал текст к «Кошкиному дому».
Вчера позвонил по десятку телефонов и из одного узнал, что человек, с которым собирался говорить, погиб три дня назад. И я онемел на некоторое время, пото­му что Саша Скороходов был здесь вот-вот, и даже его фразу насчет путча — что это День танкиста в парке Горького — я рассказал сотне приятелей, и все было так солнечно и весело.
Вечером, добив уже бутылку Гурджани, мы с Валяевым разговорились в полу­мраке кабинетика о путешествии душ из тела. Валяев вдруг покрутил головой и сказал: «Вот мы с тобой посмеемся, если встретимся ТАМ!» И от этой идеи мы пошли в кухню и съели еще по бутербродику с паштетом, запив их чаем, понимая, что ТАМ чая с паштетом все-таки не будет. А я рассказал, что Анатолий Ким в ответ на мой вопрос — почему он столько размышляет в своей прозе о смерти — спросил сам: «А ты не думаешь?» — «Нет!» — естественно ответил я. «И не надо! И очень хорошо!» — обрадовался Анатолий Андреевич и так и был страшно рад, уже провожая меня по коридору. Руслан Киреев как-то написал на этот счет повесть «Подготовительная тетрадь» — герой в ней письменно пы­тался бороться со страхом смерти, собирая всякие утешающие мысли со времен Сократа до наших дней. Утешился или нет, я уже твердо не помню, но знаю пи­сателей, для которых вся проза была «подготовительной тетрадью». Нужно ли это? На всякий случай в своей «Энциклопедии экстремальных ситуаций» я за­планировал статью «Страх смерти». То есть будем как зайцы: чем страшнее, тем сильнее будем косить трын-траву на поляне.

30.9.91
Я уже писал как-то о «проблеме начала» — то есть о мечтах преодолеть свою ли­тературную лень и мелких хитрых уловках по её преодолению, которые надо за­помнить, а потом использовать с утра, сев перед машинкой. Один из этих спо­собов — окинуть взглядом маленький листок с записями своих маленьких дохо­дов. Сегодня с утра я открыл его, посчитал с калькулятором в руках, что за де­вять месяцев мой среднемесячный заработок — 1954,11 руб. И вдохновился.
Деньги по нынешним временам небольшие, хотя и позволяют Наташе теперь не разыскивать рубли, заблудившиеся в многочисленных сумочках и карманах. Но все же я всегда и с интересом считал свои литературные рубли, и это ощущение осталось от тяжелых панических дней, когда я ушел из АПН и поплыл, переби­рая ногами, над бездной, куда старался не смотреть.
Привычка к мелкому надежному доходу уже успела мне испортить экономический темперамент, который вообще-то, конечно, должен толкать молодого мужчину (и я был молодым мужчиной) на авантюры не только по девичьему полю. А и по экономическому, черт возьми! Как истинный советский мужчина, я галантно уступил проведение этого эксперимента своей жене. Ее маленький бизнес должен стать тем драндулетом, на котором наша семья проедет по неус­тойчивому экономическому пространству смутного времени прямо в светлое царство капитализма и обжираловки черной икрой под звуки видеомагнитофо­нов, к чему с утра до вечера зовут нас наши пропагандисты из всех щелей. Горькая судьба выпала моей мозолистой музе, но я все же верю, что и для музы 31 год — не последний возраст. И значит, она сумеет отдохнуть от лопаты, если это случится в самое ближайшее время, и переставшими дрожать руками напи­шет слова, легкие, как облака.
Тогда сосны и ели покачаются на ветру, море будет видно из окошка чердака — и покажется, что на свет ты родился не зря, и всему есть свое мудрое предназ­начение, которое нам, дуракам, до поры просто не дано знать.

1.10.91
Прекрасный совет для решения «проблемы начала» дает Марвин Смолл в книге «Как делать деньги»: «...он никогда не сидит, уставившись на лист бумаги и му­чительно размышляя, с чего начать. Он просто начинает с того, в чем уверен, а остальное появляется как бы само собой... И это благодаря применяемой им тех­нике "быстрого старта" и уверенности в себе, которая является результатом то­го, что он знает, с чего начать... Вместо того чтобы придумать нечто блестящее в один присест, просто начинайте записывать все, что приходит вам в голову. Никогда не пытайтесь отредактировать свои мысли — просто набрасывайте идеи в том виде, в каком их быстрее записать».
Ковыряясь и чихая в пыльных бумагах, я приступил к брошюрке «Индивидуальная защита от безработицы» — название мне не нравится, но другие еще ху­же. Вчера я уже разобрал газетные вырезки, завалившиеся по этой теме у меня аж с 1986 года. И с наслаждением несколько раз перечитал высказывание глу­бокого академика Т.И.Заславской (советника Ельцина, между прочим) о пер­спективах безработицы:
«Утверждения о том, что научно-технический прогресс в Советском Союзе может повлечь за собой безработицу, свидетельствует, прежде всего, о недостаточ­ном, а то и просто превратном знании реальных условий жизни в стране, о це­лях и вообще политике советских коммунистов» («Советская панорама», 12.II.86, АПН).
Жаль, что Татьяна Ивановна, наверняка
не перечитывает своих пророчеств пятилетней давности, а то она, конечно, получила бы тоже определенное наслаждение — своей силой: что ни мели, всё рав­но не окажешься мели.
Удивительная советская наука родила и удивительных советских ученых, за которыми остается с веселым восхищением наблюдать, на всякий случай придер­живая шапку и карманы. Какой бы вопрос не задавало время, они тут же твердо отвечали «Да!», а любое появление влаги на своем лице рассматривали как Божью росу. Несчастные люди, они даже не подозревают о пиршестве своих коллег в самых незаметных должностях. Я-то хорошо помню, как в столовой Высотки второ­курсники с мехмата, плотоядно облизываясь, читали свои формулы или как Толстой купался в рассуждениях о настоящем длительном времени на нашем се­минаре («На дереве сидела ворона, я видел и видел ее»)... Конечно, академики могли бы и добросовестно заблуждаться, принимая объедки, падающие со сто­ла, за собственно праздничные блюда. Но мне кажется, что даже части ума, упо­требляемого ими на обслуживание себя, вполне хватило бы для скромных от­крытий законов морали, которыми пользуются миллионы людей в любых мес­тах и как-то не погибают.
То есть их-то, может, и не так много, но ходят они сворой. И конечно, например, если стая облепит верх храма, то новый человек может не догадаться, что там золотой купол, а не мохнатая шевелящаяся масса. Тут или надо ударять в колокол, или купола должны защищать себя формой, не удобной для сидения вороних стай.
Хороша ли архитектура наших храмов науки, государства, искусства с точки зре­ния защищенности куполов, скажут нам внуки.

9.10.91
Сегодня похоронили Игоря Талькова. О его убийстве я услышал от соседки на даче, и тяжелое глухое пение, тоска, смешанная с ненавистью, никак не выходит из меня и не кончается. Особенно эта песня: «Поэты не рождаются случай­но, они летят на Землю с высоты. Их жизнь окружена глубокой тайной...». Он как раз писал эту песню, когда мы с ним познакомились, год назад. В Алабине снимался «Князь Серебряный», и Игорь спустился к нам с Никоновым с дере­венской веранды, которую ему вместе с комнатой снимали на время фильма. Я говорил ему, что очень хотели бы мы услышать в своем фильме о каскадерах его песню. А он курил и повторил несколько раз, что песня памяти Виктора Цоя кружится и кружится у него. «Поэты не рождаются случайно, они летят на Зем­лю с высоты...»
И потом, уже в мокрой Москве, когда, дождавшись его в микроквартире, где сын Игорь учил уроки, а мама Ольга Юльевна охотно отвечала на телефонные
звонки и все не могла, видимо, нарадоваться, дождавшись признания сына. А после повез его к Саше Карину, а по дороге спрашивал: не боится ли он? Игорь сказал, что их чем меньше боишься, тем безопаснее. Как все трусы, они чувствуют чужую силу и остерегаются. И потом, в ответ на мой совет завести своего натасканного ризеншнауцера, он сказал, что пробовал всяких охранников, но они всегда тянут одеяло на себя и свою породу. Так что денежные дела его ни­когда не были блестящими.
А вечером мы были на концерте — у Ольги Юльевны я выцарапал три билета из оставленных для Джуны. Но вот прошло столько всего, всякая гласность, но ни­где больше не услышал я его великолепных песен «Если бы я был Кремлевской стеной», «Окончен бал».
Он заметно набирал высоту, и такую, что становился особенно опасным. Концерты собирали целые стадионы. Это вам не бед­ная газета «Пульс Тушина» с тиражом 40 тысяч в месяц. Стал опасен.
Ни от одного политического убийства (а они последнее время стали почти обыч­ными) я не мучился такой личной и непреходящей болью, личной обидой и не­навистью. И глупо бессильно и непрерывно в эти недели по нескольку раз за день я повторял школьные строки: «И вы не смоете всей вашей черной кровью поэта праведную кровь».

10.10.91
Раньше я заглушал совесть и одновременно спасался от ненавистной работы ка­ким-нибудь бытовым занятием. Например, бросить белье в стиральную машину и слушать, как она гудит, считая себя при деле.

11.10.91
...Так и не спасся. Только начал выдавливать из себя первые червячки строчек, как вошла Наташа, села, и я, как школьник, спрятал свои литературные упражнения, о которых ей ничего не говорю. Почему, понять не трудно: мемуары хо­роши, когда главный герой — как бы это выразиться поточнее — сраму не имеет. Мне не стыдно писать всякую белиберду на глазах у изумленной семьи — сцена­рий в семь дней, в пять дней, в три дня, включая время на выпивание коньяку с, например, Валяевым... Но писать самого себя — это уж очень сильное испы­тание для такой деликатной субстанции, каковой давно названа душа. Но одно средство я сегодня придумал и со следующей страницы пущу его в дело: страни­цы нумеровать я буду перед тем, как сложить в папку — к другим слежавшимся страницам. А то ведь это самое главное удивление для жены, входит, например, а у меня в машине страница 86. Тут и изумлённое любопытство с подтекстом: «Что это такое? Не роман ли, милый, начал?» и прочее.
А читать давать не могу. Хоть бы год прошел, забылось бы, чуть ближе материя мемуаров стала бы к литературе и чуть дальше — от жизни. Вот, например, мо­лодое вино: и голова болит, и понос. Это может подтвердить мой давний знако­мец и большой друг Сафронова — Боря Рудман, промучавшийся тяжелым поно­сом три дня на Каролине-Бугаз в 1975, кажется, году после трехлитровой банки местного вина, которое авторы для кондиционной крепости поддерживали таба­ком (на вкус без привычки табачную горечь и вправду принимаешь за спирто­вую). Мы ловили креветок и крабов Бориной майкой, на что согласие коварный Сафронов получил у Бори именно в промежутках между двумя сериями поноса­ми, когда изможденный с трудом отвечал за свои слова и мысли его были, гру­бо говоря, в жопе. Мы ели пойманных Бориной майкой-сеткой (такие были в моде) креветок и крабов, а изощрённый палач Сафронов предлагал отведать Бо­ре пойманные его майкой морепродукты. От таких предложении Боря только стонал и смотрел и в без того пострадавшие от него кусты.
И вот тогда смотреть на Борю было «и больно и смешно», а теперь — это факт беллетристики. Остается одна литература, если как следует подождать и иметь для того склонность характера.
Вчера вечером вдруг и без звонка появился Сергей Ковалев, и я ему страшно, обрадовался и выпил коньяку. Ковалев предлагает написать сценарий комедии, и я уже что-то даже пофонтанировал на эту тему, что со мной часто бывает по приему коньяка. Решили, что при возвращении из Германии (через недели две) Ковалев почитает мою заявку, и начнем входить в подготовительный период. Разумеется, девизом моего решительного ответа были слова «Деньги — вперед!». Не­хорошо так говорить про кино, которое единственно кормит всю мою семью, но ки­но для меня — халтура, мимоходное занятие. И все бы хорошо, но занят-то только таким ремеслом. Проза моя лежит в дальних планах и оттого, как я подозреваю, ка­менеет. Славу Богу, хоть иногда я выдавливаю из себя страницу-другую буквенных червяков на прокорм своему цыпленку. Станешь ли крупным петухом при такой диете? Или сдохнешь, потеряв предварительно все перья? Одно могу сказать: дав­ным-давно уже не поднимался я за машинкой до знакомого некогда состояния, что вот сейчас делаю шаг «за круг», прохожу чуть дальше своего собственного умения писать. Отодвигаю границу прозы, до которой удалось как-то дойти в прошлый раз. Теперь хорошо бы не растерять старого. Давно уже и до границ я не доходил, да­же издали не видел. Топчусь на удобном месте, которые обмял боками и преж­ней работой. А тем, кому нужна моя работа, хватает и этой топотни. И это хва­лят (хотя потом, скорее всего, — ругают, жалуясь группе на то, что сценарист подкачал), так вот, хвалят и берут.
И вот до вторника мне надо написать заявку на фильм «Кабаре Тардания» — благо с режиссером мы согласились и Анастасия Вертинская, мурлыча на дива­не, согласилась-таки не очень нам мешать контурно прорисовать фигуру ее от­ца. И до того же вторника надо бы поработать и над идеей фильма-комедии без названия (хотя условное название даже промелькнуло «Фальшивомонетчики»), потому что знал себя импровизатором: большинство моих первый идей лучше последующих. Стоит только перегореть и почувствовать эту работу для се­бя обязательством и «трудом», как все жар-птицы начнут дохнуть и обещающая легкость работа может стать мукой из мук.
К заявке так и не приступил, а написал всего несколько фраз для «Мемуаров». И больше сегодня за машинку не сяду, потому что поедем с Леной на дачу —
крыть дом железом. А где же здесь логика? Вот в том-то и сила истинного художника, что никакой логики.

14.10.91
Надо ли и объяснять, что я пишу потому, что заявку на «Кабаре» вставил в машинку, собрал три предложения для первого абзаца — и затоптался, вышел на кухню, поставил сгоревший чайник отмокать на кипятке, прикрыл окно, загля­нул в пустую гостиную (Наташа с девочками — на «Динамо»), снял высохшую желтую кофту с калорифера, теперь вот — снова за машинкой: вытащил корявые три предложения и вставил очередной лист «Мемуаров». Впрочем, начинаться заявка будет уже известно какой фразой. Вот я ее даже специально напишу: «Среди множества кораблей и ковчегов, отплывших из России после 1917 года, один оказался в Шанхае, в 1958 году его называли "Тардания"».
Изысканно и галантерейно — как раз для заявки на стол киноработнику кинорынка кинотруда. Пусть вздохнет, оттопырит нижнюю губу. Механически про­листает пальцем до последней страницы, вернется на первую — читать или не читать? И почитает слегка.
Одно время мне казалось, что я научился строгать заявки, но оказалось — то бы­ло не умение, а вдохновение. Я всю жизнь стремящийся к свободе раб обстоя­тельств. Но кое-какие рекомендации к написанию заявок я мог бы дать. Во вся­ком случае — самую главную, внешность и общие черты.
Как всякое начало неуверенного дела, заявка должна напоминать рыболовный крючок, главные свойства которого — внешняя безопасность и даже привлекательность для рыбы, острота и загогулинка на кончике, которая не позволяет всему делу сорваться.
Так, блестящее эссе, представляемое мной обычно для студий (блестящее — это не оценка, а внешний вид) должно прежде всего показать, что автор — не чай­ник, и уж по крайней мере дров не наломает, так как знает правила игры. Это ощущение знания правил игры — важнейшее, что должен испытать киноработ­ник, оттопыривая нижнюю губу, потому что снижается настороженность.
Очень важно немножко блеснуть стилем или образом, сверкнуть извилинкой — это тоже рекомендация, прежде всего, автора, а не будущего обещаемого филь­ма. Честно говоря, каким будет фильм, не знает никто, потому что это не дано знать. Так что опытный киноработник и не ждет от заявки надежности в этом смысле. Хорошо бы ввернуть какой-нибудь факт, за который зацепится глаз, факт или поворот сюжета, или характер и т.д. В общем-то. вся заявка состоит из мелочей, хотя бы потому, что небольшая величина целого диктует и небольшие величины составных частей. Это-то мне и на руку, потому что я спринтер по ду­ху и дыханию. Может быть, из тех спортсменов, что добегают только до разде­валки — но зато очень-очень быстро.
Вот черт! Оторвался на минутку от машинки, прошел мимо телевизора, а оттуда: «Япония готова предоставить свое гражданство всем жителям северных ост­ровов, если они будут присоединены к ее территории...» Все мелкие нитки, ко­торыми спутаны мои руки и мозги, которыми оттягиваюсь я от стола, ни в какое сравнение не идут с тяжелыми цепями новостей о распадающемся государстве. Как тут жить художнику, какие рисовать пейзажи, если не баталист? «Тут» — я имею в виду не место, а время. Место-то самое лучшее, другого такого поис­кать, а вот смутное время порабощения и развала!..
Вчера наткнулся на статью, где экономист сообщает, что из 10 долларов экспор­та нашей страны 9 уже идут на уплату процентов по долгам. Еще немножко под­нажать всемирным ростовщикам, и мы уже никогда не расплатимся, как Латин­ская Америка... По мне, уж коли зло пресечь, собрать все доллары б да сжечь. И кроме такого волшебства я не вижу путей справедливости на планете. Ну, мо­жет, еще что-то подобное, но обязательно — вселенское, неожиданное совер­шенно, и непременно — волшебство. Когда дело доходит до России, без волшеб­ства еще ни разу не обошлось. Из университетского курса запало же мне в па­мять название «Рука Всевышнего Отечество спасла», так не зря же запало. Какие еще пути спасения приходят в голову? Ну, например, поголовное пересе­ление в параллельное пространство. «Духовное перерождение» — что-то вроде, когда мы вдруг начнем питаться одними радиоволнами. Внезапная смена цен­ностей — золото превращается в черепки... Как ни вертись, как ни раскидывай фантазию от инопланетных тарелок до нового вида энергии, а без чуда нам сей­час никуда. И внутренний голос (а также все газеты) утверждает непрестанно на­роду, что к нему мы и идем.

15.10.91
Читаю мемуары Вертинского. И вдруг среди воспоминаний о детстве, среди плавного течения — раздается голос замученного старика, которому нахамили в очереди за ветчиной, и надо-то ему было двести грамм. «...Зажмешь, наконец, эту ветчину, принесешь домой, а она уже в рот не лезет. И думаешь: "Нет, уж лучше чаю попить с хлебом! Боге ними, этими гастрономическими изысками!"» Как знакомо!
А потом опять — плавно про прежнюю жизнь. Но вот вечер, дети садятся за телевизор, выгоняя главу семьи из кабинета. «Я собираю свои несчастные лист­ки и черновики и иду покорно работать — в столовую... Пристроившись где-ни­будь на уголке, я с трудом выковыриваю из головы какие-то "воспоминания"... За что мне сие?.. Даже разложить свой материал на столе нельзя как следует». Большой город Москва, особенно поздним вечером. И вот видится мне, как си­дят мужчины, умеющие писать на машинках, жалуются на судьбу или скрывают свои жалобы. Бумаги ложатся в стопки жизни, и мечтания плоско прижимают­ся друг к другу, и вечер так без боли переходит в ночь, когда можно ложиться спать, утешая себя заблуждением якобы сделанного дела. До утра далеко, мож­но поворочаться, замечтаться на ночь чем-нибудь хорошим и даже вполне веро­ятным, а там и уснуть... Готовит каждый сам себе это вино, как умеет.
Мне-то, конечно, легче. Если уж разговор зашел о грёзовом вине, то я здесь как в разливочном цеху. Тяжелые книги — сами результат чьих-то трудов и опьяне­ний и при этом повод для собственных плаваний — укрепились со всех сторон. Краткая литературная энциклопедия, которую я сегодня листал, рассматривая картинки; тяжелые и для взгляда и для чтения Энциклопедические словари (но тоже с картинками и разнообразными портретами удивленных писателей или вельмож). Мемуары, книги о писателях. Пушкин, Гоголь и далее, далее — до оп­ределителя насекомых Европейской части СССР и справочника молодого офи­цианта.
И две уютные лампы — одна над столом, другая — над кушеткой, и старый лам­повый приемник на стене — если его включить, лампочка внутри освещает кар­тину с нарисованным лесным озером и птицей. Рукописи на столе, и в столе, и в тумбочке, и даже в железной мусорной корзине (уже использованные, они идут девочкам на рисунки красавиц). В этой крепости особенно хорошо зимни­ми днями или вечерами, когда рано темнеет. И часы качают маятником на сте­не, а на другой — ведет таинственное исследование атмосферы барометр. Над столом греется от лампы маленькая книжная полка со словарями, а под ней идут дни — день за днем — на отрывном сытинском календаре. Вот и сегодня — 15 по новому, 2 — по старому стилю, вторник, празднуется блаженного Андрея, Хри­ста ради юродивого, преставление благоверной княгини Анны Кашинской, а также в 1552 году покорение Казани Иоанном Грозным. Этот календарь, кото­рый выпустили Андрей Киселев с Колей Шефовым, я люблю за ощущение не­торопливости и связанности времени. Все-таки одно дело так себе числа счи­тать, а другое — вспомнить, что четыреста тридцать девять лет назад, вот в такой же день (может, и погода была такая же — дождь), вошли мы в Казань.
Впрочем — с кухни пахнет жареной картошкой на сале, соседка Таня угостила баночкой аджики собственного приготовления, а в буфете ждет ужина графинчик с коньяком. Вот поэтому я и заканчиваю прозу и отправляюсь к жизни.

25.10.91
Дочитываю автобиографическую книгу «Наказание без преступления». Где-то в середине мне вдруг показалось, что я был несправедлив и даже, может быть, должен извиниться перед писательским стариком за свою статью в «Московских новостях» двухлетней давности — «Вниз по каналу имени Сталина». В названии я и сказал, что думаю о жизни молодого автора. А теперь вот ругал себя, что был не­справедлив, что не увидел выстрадавшего правду человека. И вдруг догадался - поправлял ведь, подлец. После моей статьи и поправлял журнальный вариант, добавлял раскаяние, прозорливость, убирал свое выскочившее ненароком хвас­товство. Убрал даже упоминание о том, что особняк, выделенный ему в Макеев­ке, был с двумя туалетами.
Вот дочитываю книгу и вижу, что не ошибся. Сюда включил он свои фронтовые письма, и в них — все тот же жалкий, охочий до барахла и выпендрежа холуй. А холуя отличает особенно громкое заблуждение в своей исключительности. Си­дят, палят из миномета солдаты весь день, а он пришел и попросил «дай пост­релять», и пострелял, и светится героизмом. Ну что там люди вокруг умирают! Главное — ведь около него снаряд просвистел.
Понимаю, что тяжело человеку в такие события попадать, тяжело их проживать, можно бояться, мучиться. Но вот прошли годы, стал он уже старым — а ничего не понял, ни о чем не догадался — зачем человек и должен ли судить себя, а не любоваться и хвастаться? Мне даже захотелось на минуту снять фильм «Счаст­ливый Саша» — по этой книге, оборвав ее на эпизоде, где Сталин выходит из-за колонны и говорит уничтожающие слова, после которых наш герой не обмочил­ся только потому, что выпустил из себя всю влагу потом. А после этого — звенящая музыка, качание колонн. И фильм должен кончиться словами: «Автор сча­стливо дожил до... года, вырастил сына, внуков...»
А кстати, его сын — тоже Саша — главный редактор газеты «Советская культура». Ему заранее донесли о моей статье, и он пытался ее остановить. Но что он за человек — не знаю, судить не берусь, потому что остановить ругательную про­тив отца статью — совершенно правильное движение, прав ли отец или нет — все равно.

25.10.91
Жизнь наполнена небывалыми событиями. Некоторые люди открыли способ фотографировать микролептоны и объяснили, что душа Ленина отравляет своим незахороненным присутствием жизнь Москвы. Другие люди в военном иссле­довательском институте научились извлекать шаровые молнии из батарейки 3,7 вольта. Если я правильно понял, суть тут в том, что пространство и энергия — это одно и то же, надо только научиться одно переводить в другое, а они научились чуть-чуть. Еще другие люди прочитали у Нострадамуса, что славяне объединят­ся в 2020 году, причем не только наши, но и «заграничные», даже часть поляков. А по просьбе многочисленных фанатов здоровья Алан Чумак опять начинает свои курсы лечения по телевизору с одновременным заряжением банок с водой и тюбиков с кремом.
Но самое главное событие случилось у нас вчера: мы съездили с дедом за 108 ки­лометр Минского шоссе и купили пять мешков картошки у старушки Анны Сте­пановны — по 125 рублей мешок. То есть с заквашенной уже капустой, стоящей в погребе, весной мы до первой лебеды точно протянем. Надо еще иметь в ви­ду, что Наташа в Варшаве вот-вот купит (если уже не купила) дубленку и пере­станет некоторое время переживать по поводу того, что ей нечего надеть. Наташа в Варшаве — по делам «бизнеса» с грузом благотворительных (для не­скольких участников) книг. Надеюсь, что эта благотворительная для нашей семьи акция несколько потушит пожар долгов на фоне инфляции, которая с 1 ноября, как обещает демократическое руководство страны, будет выпущена на долгождан­ную свободу. Мы должны что-то около 20 тысяч, и я горжусь, что в свои 38 не­полных лет сумел задолжать столько денег. Если бы три года назад мне, старшему редактору ОРЭК ГРЦМ, напророчили такое будущее, я бы только смущенно улы­бался и махал рукой. А вот ведь это настоящее наступило, я совсем не машу ру­кой, а наоборот, уверенно читаю лекции по экономической самообороне в Шко­ле выживания, заготавливаю картошечку и жду жену с дубленкой и веселым нравом (который у нее бывает в течение нескольких дней после отлучки из дома). Живительные вещи происходят не только у исследователей натур. Совершенно невиданное царит вот уже месяц в московских магазинах. Они пусты совершенно. То есть мы всегда так говорили, но теперь в магазинах не больше одного-двух продуктов: например, сухой квас и пластмассовые ведра. Но ведра быстро раскупают.
А вообще-то — второй день как пошел мокрый-мокрый снег.

3.11.91
Хорошие тихие дни спустились к нам в дом. Наташа в Варшаве, у Ани и Лены — каникулы, я каждый день пишу по три-четыре странички в свой самоучитель безработного москвича. Варим с девочками суп на два дня, вермишель по-флот­ски на два дня, паштет на два дня и два дня занимаемся своими делами. Кто смотрит мультфильмы и читает сказки, кто сидит около машинки или стучит на ней, как вот сейчас.
Ещё мы подписались на газеты на следующий год. И так как это было в послед­ний (а когда же еще!) день, то и очередь я отстоял два с половиной часа и за пят­надцать только минут до закрытия почты на Малой Грузинской сунул в окошеч­ко свои семьдесят пять рублей.
А сегодня, когда мы возвращались с «Динамо», около концертного зала имени Чайковского какой-то пьяный человек упал на меня сзади и схватил за ноги, как за последнюю опору. Я тоже в падении схватил за плечо Аню, и она меня удержа­ла в десятке сантиметров от грязного мокрого асфальта со снегом. Пьяный лежал, еще держа меня за ноги, и извинялся. На что я, разумеется, ничего не мог отве­тить, кроме: «Пить надо меньше!», а пьяный прикрывал лицо руками, чтобы не поранили, и тянул на себя мягкую матерчатую сумку, с которой вместе упал.
А семь дней назад я поставил на долгое брожение трехлитровую банку домашнего (нашего дома) вина из черноплодной рябины. Как сказал знаток этого ви­на Амбал, оно будет готово к 26 декабря. Вот как далеко мы загадываем, несмо­тря на особые полномочия Ельцина и тихое сидение Горбачева, про которого Таня говорит — не подменили ли его на двойника после переворота.
А вот бы написать небольшую политическую пьеску, где Президента меняют на двойника, а спустя время — двойника на тройника, а потом — тройника на четверика. И поставить бы пьеску, скажем, в Кремле.
Но позавчера на Тишинском рынке тетка продавала живых раков, по 4 рубля рак. Девочки очень обрадовались ракам, а Лена даже погладила одного рака, а Аня постеснялась или оробела, но несколько раз потом жалела, что не поглади­ла. Вот они, оказывается, как зимуют, раки-то!

19.12.91.
Разумеется, я пишу сценарий, и он у меня не пишется. Естественно, если в машинку я закатал очередной лист из «Мемуаров неизвестного литератора». Пол­тора месяца за машинку я не садился, но не потому, что очень писалось какая-нибудь другая проза, а просто ничего не надо было делать обязательного. А вот теперь — подписан авансовый договор на 100 тысяч (на двоих с режиссером) и надо отрабатывать обещанный, хотя еще не переведенный на мой счет, аванс. Ещё год назад я ахнул бы, написав «сто тысяч за сценарий». Но цифрам уже на­учился не верить и не обращать на них внимания. С нынешними путями нашей экономики я уже научился очень быстро привыкать к мыльным пузырям. Ведь не меньше бы я ахнул, если б год назад услышал, что килограмм колбасы мож­но купить не за 3.60 или 2.20, а за 180 рублей! Пятьдесят четыре рубля водка в уютном павильончике, из которого так и стреляет голодным глазом предприни­матель, как паук: «Заходи, народ, угощайся!» А на Тишинке мед стоит 170 руб­лей килограмм, в то время как Наташа возмущалась 12-ю рублями зимой про­шлого года. Так что на сценарии цены-то, пожалуй, даже несколько отстают: в прошлом году отдавал за 15 тысяч + 15 постановочных.
Впрочем, что это я все о деньгах, а о литературе ни слова! Целый роман прожил я за несколько дней, пока подписывался договор и шло кружение насчет буду­щего фильма под условным названием «Итальянский круиз». Удивительное предприятие, которое дает деньги на фильм, по имени хозяйки называемое «Ни­на Холдинг». Быстрые молодые люди в комнатах с глухонемым телевизором и кухней — в бывших рыбных рядах, в Рыбном переулке, в двух минутах от быв­шего здания ЦК РСФСРской компартии. Сводчатые потолки, железные лестни­цы, сплошная терраса вдоль всего здания внутри, выходящая колоннами на двор. И целый день в комнатах, где я ждал то Рената Ибрагимова, то Нину, вер­телось от телефона к телефону слово «мочевина».
Мысленно я обращался к своим будущим зрителям: «Когда б вы знали, из какого сора растет кино, не ведая стыда!..»
За те несколько дней, что я там вертелся (в основном — удивленной головой), прошло по намеченным путям несколько вагонов с лесом, подписана куча бумаг, сказаны три кучи слов, и только одна мочевина осталась невостребованной — кто- то отказывался на нее без гарантий поменять подержанные автомашины «вольво».

25.12.91
У католиков с протестантами сегодня Рождество, так что Европа раздавала нашим детям благотворительность в серебристых пакетах — сухое молоко, 0,5 кг. Аня принесла благотворительность с ощущением добычи. На днях Лена заинтересова­лась, почему маме по пятницам выдают в магазине двести грамм масла, макаро­ны и даже печенье. И когда узнала, что это дают на Лену, на всех детей до 7 лет в нашем районе (Лене-то уже 8, но карточка до нового года), то очень осталась до­вольна. А потом уточнила: «Это, значит, я своим детством зарабатываю?»
Наташа сегодня принесла из разных мест разных вещей (коробку моющих порошков, два заварочных чайника, хлеб, мясные кости — ребра от свиней и ко­ров) и капризничала по причине моего малого заработка. И говорила, что у всех все схвачено, а я размазня, если не могу выколотить долги из кинообъединения «Москва», не могу получать какие-то заказы, как режиссер Ковалев, не умею вертеться, как сценарист Валяев... С удивлением я замечал, сколько же людей устроены лучше меня для выживания, хотя я с гордостью несу звание препода­вателя как раз Школы выживания.
Я вышел, натруженно потрясая двумя исписанными листками — сегодняшни­ми написанными для брошюры по безработице, но Наташа фыркнула, глядя на мои листки, и я от обиды скомкал их и бросил в мусорное ведро. Но так как оно, как обычно, переполнено и стоит как бы с шапкой, то скомканные лист­ки скатились и теперь все-таки не пропали — Наташа распрямила их и поло­жила на стол.
От всей этой горячки я ушел погулять по мокрым темным улицам, купил газету «День» в подземном переходе у Пушкинской, а походив среди продавцов порно­графии, детективов и брошюрок о том, как стать бизнесменом, вернулся по Тверскому бульвару, зашел в магазин на Большой Бронной. Там были такие продукты: газированная вода «Тархун» по 1 рублю 88 копеек и говяжье тушеное мясо по 140 рублей за килограмм. Пропали даже пакеты с сухим квасом — по­следний оплот административно-командной системы в экономике.
На пустом поддоне сидела рыжая кошка, я присел и почесал ее за ухом, погладил под шеей, чтобы просто так не уходить из магазина.
А жалко, что гулял. Как раз в семь вечера должен был выступать со своей отстав­ной речью Горбачев, и хоть я совсем уже не смотрю ничего по телевизору, кро­ме старых фильмов, на это бы стоило посмотреть. И видимо, красный флаг, на который то и дело за годы перестройки я привык бросать взгляд (он над купо­лом Верховного Совета и всегда освещен прожекторами, так что хорошо виден из Аниной комнаты), и видимо, красный флаг теперь уже спустят. СССР побеж­ден. Появился СНГ (спасибо ГКЧП).
Второго дня нового года обещают отпустить цены и повысить в несколько раз минимальный набор продуктов. Мне все казалось, что как-нибудь обойдется без больших потерь, «патриотически настроенные офицеры» вовремя введут воен­ное положение, а там, Бог даст, и демократия потихоньку сформируется. Но те­перь на легкое военное положение я и не надеюсь. Так что будем праздновать потихоньку Новый год с опаской, с ожиданиями всяко-разного.
Марина из соседнего дома, узнав, что Горбачев будет отставляться, с задумчи­вым видом спросила: «А вот интересно, если при принятии его на пост, они на банкете ели, то теперь будет, что ли, наоборот?» Вообще, Марина то и дело го­ворит очень точные вещи. Отзываясь о снобизме москвичей, она выразилась так: «Живем около театра — не ходим. Выставка — мимо. Мы если б жили в Мав­золее, то на Этого даже не посмотрели бы».

4.2.92
Перерывы между датами литературного жизнеописания становятся все длиннее, а ночи — все короче. Это значит, что я написал заявку для Ковалева (напрасно, и его деньгодатель хочет начитаться сценариев на халяву, как мне кажется, а я бесплатно сценариев не пишу), сдал сценарий музыкальной комедии про Рена­та Ибрагимова (таки бесплатно, потому что фирма «Нина Холдинг», прикиды­вавшаяся солидной в своих комнатах бывшего Рыбного ряда, оказалась несо­лидной и аванс не заплатила), написал почти целиком брошюру-самоучитель для безработных (это примерно пять листов плотного текста, набитого цитата­ми, ссылками, умными мыслями и даже некоторым изяществом, — но снова бес­платно). Прикидывая стоимость своего труда и его оплату, я с гордостью могу сказать, в то время, как СНГ, извиваясь ползет к капитализму, я широко иду в коммунизм, превратив все свои дни в сплошные коммунистические субботники. Жалко, что Ленин не дожил, он бы остался доволен.
Впрочем, сегодня мы с Наташей вели совершенно капиталистические перегово­ры на студии Горького с Павлом Арсеновым и двумя пугливыми старушками — его финансовыми воротилами. В разговоре так и трепались миллионы, в резуль­тате чего мы с Наташей как бы даже снизили ставку за фильм на миллион руб­лей. И все бы это хорошо, но я уже слышал столько слов о миллионах (спасибо, «Нина Холдинг»!), что теперь выговариваю и выслушиваю их, словно речь идет о бутылочке пивка. Иной раз мне бы хотелось даже заявить, что фильм Гены Байсака «Игра на миллион» — любимая игра наших советских интеллигентов.
А кстати! Когда я замаливал свое письменное молчание реестром (см. выше), то по скромной забывчивости не внес туда девять страниц сценария комедии для Гены под условным названием «Свободная зона» — опять-таки написанных по­ка что бесплатно. А еще на будущее я начал переговоры с Никитой Михалко­вым, благо его «Тритэ» стоит напротив нашего дома, договорился насчет пере­дачи про славяногорскую борьбу и даже погладил золотого льва, которого Никита мне показал со словами, что это второй такой лев в нашей стране, а пер­вый был у Тарковского. Вот тогда я и попросил — можно ли погладить.

7.2.92
Когда я думаю, что пишу, то представляю себя папой Карлой, который взял да настругал из Буратининого чурбачка дровишек и теперь сидит, старый хрен, гре­ет руки около растопленной печки.

22.2.92
Неделю назад закончил «Индивидуальную защиту от безработицы» и, не переса­живаясь, продолжил сценарий для комедии Гены Байсака. Названия, разумеет­ся, нет, герои смутны. Слава Богу, сюжет выверен по любимой Гениной систе­ме какого-то немца. Он даже (Гена) показывал мне печатную таблицу с матри­цей сценариев, где стрелками и скобками были отмечены экспозиция, развитие, кульминация и другие, необходимые для успеха пункты.
Жаль только, что в этих замечательных структурах совершенно поменялось содержание. Прежний сценарий под условным названием «Свободная зона» я до­писал до 22-й страницы, тяжело вздыхая, когда Гена пришел с идеей все отме­нить и начать заново.
И все бы хорошо, да нигде не платят. Сейчас в стране идет стабилизация рубля (не ясно лишь — надолго ли), доллар с 200 упал до 60 и даже 40 рублей (имеется в виду, что за один доллар теперь так платят). И хотя я не верю, что это надол­го (не такие уж глупые люди управляют нашим правительством), но все же руб­лей в стране стало резко не хватать. В том числе и у нас дома.
Ренат Ибрагимов довел меня до заключения уже второго договора на давно написанный сценарии, но и второй потенциальный плательщик задержал выплату.
Три дня назад была в Доме кино премьера и обсуждение фильма «Кошкин дом». Так как в зале собрались участники фильма (документального), то и обсуждение несколько разгорячилось и даже стало как-то тянуть на скандал. Обвиняли в ос­новном сценариста, что героев обидел: не показал всей глубины внутреннего мира героев (это говорила критикесса в усах). И герои обиделись тоже: почему извратил замысел первого замысла. И все вместе обижались, что кино длинное. А возразить нечего. Не станешь же объяснять, что пленки дали на пять частей (а иначе бы не дали пленки вовсе) и меньше пяти частей делать нельзя. И что «глу­бина» героев такова, каковой была изначально. И герои суетились, а один из отча­янно протестовавших даже и тогда во дворе Кошкина дома выдвигал требова­ние: сначала давайте заключим договор на съемку фильма, вы нам будете пла­тить, а уже потом приезжайте с аппаратурой. А о том, что сменилось три опера­тора, я и не говорю. Но спасибо Кошкиному дому! Он кормил мою семью неко­торое время, и даже две недели назад вдруг выписали мне потиражные три с по­ловиной тысячи, которыми мы так приятно и быстро воспользовались.
Сегодня суббота, и мы с Наташей перебирали пыль в бумагах под лежанкой в моей конуре. Я даже забил мышиную нору (вот удивится грызун!) и щель зама­зал оконной замазкой. Пыльные бумаги и блокноты я собираюсь перевезти на чердак дачи, как только появится чердак. Потому что я обязательно добьюсь чердака — где можно натыкаться на старые вещи, чихать и удивляться. Без чер­дака детство неполное, и я должен его обеспечить двум своим девчонкам.
Но обеспечить очень трудно. Колбаса стоит от двухсот до трехсот рублей, хлеб, стоивший еще полтора месяца назад тринадцать копеек, стоит то ли рубль, то ли три. А вчера ночью, когда я читал дневники Вс. Иванова, в стороне Садового кольца прогремел выстрел. «А что, — говорил Наташе дядя Миша Янчевицкий, — надо, чтоб и постреляли!»

23.2.92
Как все переплелось, изменилось, и искрутилось... Несколько лет прошло, а наша профессия такова, что вертимся около сильных мира, а те и машут сильно, и соседствующие с ними людишки разлетаются быстро и на далекие расстояния. Где сейчас Марэт?
В независимой Эстонии, это да, но вот какой там у нее пост? А может быть, дай Бог, на все наплевала и живет в стороне от вершины чиновничий пирамиды. Шура Кузнецов болтался где-то в Запорожье, последний раз болтался уже заве­дующим идеологией обкома партии, но партия рухнула, — где теперь Шура? Смирнов, как известно, благополучно отсидел несколько лет в Будапеште, но дольше сидеть уже не удалось, что, конечно, очень жаль.
Бордовскими пропал где-то в Германии, женился. Я видел его в последний разлет десять назад выгнанным из Варшавского университета то ли за политику, то ли за аполитичность и теперь подметающим Тверской бульвар. Ничего не известно про Андрушенко. А Стасика кто-то видел в отделе публицистики «Нового ми­ра». Говорят, приняли его с тем условием, чтобы никуда не лез и никому не ме­шал. Но, может, и врут.
Ну вот, сделал технологическую паузу — Наташа внесла и поставила на стол японский суп в пластмассовой тарелке. Это быстрорастворимый суп (надо прямо в эту тарелку налить кипятку и, подождавши четыре минуты, начинать есть). Его сегодня принесли нам японцы прямо в квартиру. Настоящие японцы, сту­денты, ходят по домам и распределяют «гуманитарную» помощь вместе с депу­татом райсовета Беляевой, которая пошла в депутаты и предвыборную борьбу из-за квартиры.
Спасибо, конечно, японцам, хотя рыбный суп (или креветочный?). В общем-то. Застревает в горле. Как детям объяснить все это? Когда неделю назад Аня с гор­достью принесла из школы несколько банок датского ланита, а перед этим — сухое молоко с надписью «Гуманитарная помощь ЕЭС»... Я пытаюсь объяснить детям, что японцы и, правда, хорошие, и пусть девочки выбегут из квартиры и скажут японцам «спасибо». Японцы-то нам несут эти свои супы от чистого серд­ца. Да и признаться, у меня самого отношение к этим всем вещам такое же смут­ное и неопределенное, как от вкуса японского непривычного супа.
Впрочем, поевши помощи, надо вернуться к однокашникам из нашей группы. Говорят, Таня Долгополова вышла куда-то замуж, вроде бы в Сибирь, потом вернулась.
Юра Обухов совершенно исчез сразу же после окончания университета. Ну а я вот сижу здесь, голубчик, пишу про всех (сами-то про себя, пожалуй, уже и не пишут).
Так вот, больше десяти лет назад собрались мы у Люси Телень (в той самой квартире, где Гавриила Попов сладко рассказывает по телевизору о будущем бо­гатстве своей пастве), чтобы отметить долгое свое не-видение. И так все удачно собралось, и мы съехались — от Щербаковской на маршрутном такси. Люся си­яла и порхала, все мы были счастливы, бросались друг друга обнимать и разгля­дывать и уже начинали сплетничать и смеяться насчет своих карьер. И Смирнов с Люсей стреляли друг на друга глазами, а мне намечталось почему-то, что Лю­ся жалеет, что вышла замуж. Мы сели за столы, подняли рюмки, радуясь, что все мы сегодня собрались, все свои и не стали далекими.
И вот Люся в телевизоре... И Саша Политковский в телевизоре...
Это невнятное словописание сегодня происходит у меня вечером, в воскресенье, когда православные справляют Неделю о блудном сыне, а также мученика Порфирия. Полчаса назад даже был салют — новые власти тоже не хотят ссориться с военными и День Советской Армии назвали Днем Защитников Отечества. Впро­чем, Гавриила, с таким обаянием журчавший по телевизору, запретил было мани­фестации в центре города. В десять утра у памятника Маяковскому собралась тол­па, в десять двадцать прорвала кордоны милиции и пошла на Манежную площадь. Сегодня дед приехал на машине покатать внучек в Переделкино, так еле-еле пробрался — все было закрыто. Но все-таки покатались.
И я поработал. И поговорил с матерью насчет дачи (очень нам нравится говорить «насчет дачи»). И даже вот написал немного для «Мемуаров неизвестного литератора». А как дети лягут спать, включим «Собаку на сене» и отпразднуем, сами не знаем что, коньячком.

24.2.92
Из чего же складывается скучный зимний день? Поднялся кое-как в половине одиннадцатого (ложусь-то в два-три), добрел до завтрака. Поднял тростниковую штору на кухне — на улице падает снег, густо так, что слегка темнеет. Ленка кру­тит в гостиной видео — «Варвара краса — длинная коса». Наташа на ногах с ут­ра — как проводила Аню в школу — принесла ставридку холодного копчения (од­ну), которую мы тут же слегка и отъели на завтрак.
Повздыхав и позвонив в несколько мест, Наташа уехала на студию, а я сел за сценарий комедии — топчусь на 16-й странице. Так медленно иду, как по грязи. Прочитав еще с десяток отложенных для пустого дня газет, я снова поволок себя за машинку к сценарию. Понаписал слегка, но снова отвращение к подневольному творчеству вытолкнуло из-за стола. Ленка как раз к тому времени ус­пела написать задание по русскому языку и уже смотрела мультфильм «Золотая антилопа». Разумеется, я присоединился.
Мультфильм незаметно перешел в документальный фильм об эпохе Просвеще­ния в России, с концепциями которого я начал понемногу спорить, да так нена­роком и задремал, увлекшись полемикой, что даже приснились мне какие-то фигуры: то ли Петра, то ли Екатерины Второй. Через минут пятнадцать я под­нял голову от подушки и застал еще конец фильма с рисованными пейзажами. Но тут позвонила Лина, соседка с пятого этажа, и стала злобно ругать наших со­седей и мальчика Диму за то, что играет на гитаре в какой-то «слышной» ком­нате и мучает ее, отвечая на упреки, что она швабра в бигудях.
Тут я заметил, что на мраморном подоконнике изрядно налито фиолетовой штепмельной краски, которая, как тут же отметила Аня, не оттирается. Надо ли и говорить, что это Ленка пыталась налить краску в специальную коробочку! Стукнув Ленку, я взялся промакнуть туалетной бумагой жирное фиолетовое пятно, потом тер щеткой, потом опять промокал и тер, пока не позвонил кто-то в дверь. Оказалось, пришел учитель рисования в поношенном плаще — Александр Анатольевич, студент-отставник.
Девочки сразу начали разбирать в гостиной стол, а я задернул шторы, раз уж стемнело, включил люстру и вышел на кухню попить чаю. После рыбы я уже два раза пил чай, но выпил еще, и не откажу себе снова, как только закончу листок в «Мемуары».
Несколько раз звонила Наташа, чтобы доложить, как идут дела. Заходил соседский мальчик Димка оставить хлеб, так как ключа от своей квартиры не взял. Потом заходила соседка Таня, его мать, — уже за хлебом. Сделал дневную заряд­ку: потягивания, приседания, нагибания, отжимания и т. д. — по десять раз. Ото­рвал листок у календаря. Подумал о том, где взять сто десять рублей учителю ри­сования — он купил девочкам гуашь (80 руб.) и за урок (30 руб.). Да! Ещё утром побрился я. А Ленке звонила Людмила Болеславовна насчет уроков, она придет послезавтра. Вот так. Сейчас уже семь вечера. Организм, наверное, сам даже не поймет, зачем просыпался! Пойду чай пить.
И летние скучные дни складываются ничуть не оригинальнее.

25.2.92
Сегодняшний день был настолько неудачен в делах, что стоит отдельного рассказа. С утра по настоянию Рената в 9 утра (это значит — в 8.00 все на ногах!) мы отправились в «Интурист», где на 20-м этаже расположилась двухэтажная рези­денция нашего вероятного финансиста, бывшего советского, а ныне греческого негоцианта, окруженного земляками-чеченцами.
Без скуки постоявши в коридоре и холле 20-го этажа, насмотревшись на мелькающих помятых (и не очень) деловых (и не очень) людей, мы с Наташей ус­пешно отправились домой. По дороге купили хлеба в соседней булочной — ба­тон белого — 4 руб. 20 коп., черного — 1 руб. 10 коп.
Наташа планировала встретиться со своей бухгалтершей, но не смогла. А потом я собрал пустые бутылки и решил их сдать в приемный пункт на Палашевском рынке. И все кряхтел, ныл, что дескать, поди, и пункт закрыт!
Надо ли говорить, что он был закрыт! Еще дома я пытался угадать, какая причина сумеет встать на пути пустых бутылок : выходной — вряд ли — вторник; санитарный день — почти не вероятно, там не может быть грязнее или чище, там уже сложилась флора и фауна; закрыто по причине переполнения пустых ящиков - совершенно не может быть, так как бутылки сейчас даже покупают с рук, их везде не хватает... Жизнь оказалась, как она обычно оказывается, проще и гениальнее фантазий неизвестного литератора. С простотой, достойной титанов, на стеклянной двери бумажка возвещала: «25 февраля приемный пункт закрыт».
Я пережил большое искушение — с хорошего размаху громыхнуть полной сумкой по стене пункта. Так с утра пережил искушение спустить на низкие снеж­ные крыши старого университета прямо с 20-го этажа и ненавистного мною фи­нансиста, который тянет нас за несколько носов уже вторую неделю... Почему они не говорят «нет»? Модной стала поговорка «У богатых свои причуды».

26.2.92
Жизнь с самого начала почему-то поставила мне такие условия, что надо было опасаться за удачи. То есть счастье возможно, но за него надо не столько бороть­ся, сколько его бояться.
Мне кажется (хотя, разумеется, это могут быть случайные ощущения детства), что и взрослые так же жили в Тушине, где счастье, конечно, случалось, как и по­всюду на земле. Счастье не могло упасть на человека, а его непременно надо бы­ло «заслужить» терпением. Все сказки рассказывали об удивительной удачливо­сти — от Емели и Иванушки-дурачка до Старика Хоттабыча, но, может быть, еще больше оттеняли вот эту неизбежную правду, что на берегу Маленького ка­нала не вырастут пальмы. А только страшные обрезанные тополя.
Служение ее величеству Неудаче со временем утвердилось целой системой при­мет и обрядов. Например, если в первый раз что-то не удалось — значит, ходить надо «до трех раз». Это мне и мама вчера сказала в ответ на рассказ о пустом по­ходе за деньгами. У мамы это надежная примета, и я ее сегодня с утра уже успел проверить: сходил на Палашевский рынок с пустыми бутылками, а там надпись «Закрыто на учет».
Очень важен обряд «не спугнуть» робкое счастье — то есть не растрезвонить, не замечать вероятную радость. Надо крепиться изо всех сил, громко говорить и убеждать самого себя, что ничего, конечно же, не будет, а все сорвется. Счита­ется, что это надежный способ умилостивить все-таки грядущее благополучное событие.
Правда, напугавшись так и наравнодушничавшись, встречаешь удачу уже несколько опустошенным. Столько уже пережито разочарований (вот тех, обрядо­вых), что настоящая радость приходит какая-то помятая, запоздалая. Смотришь на нее и думаешь: глаза бы мои на тебя, постылую, не глядели.
Ну, может, и не так сердито, но место, которым человек радуется, уже сильно отбито разочарованиями и прикосновение радости тоже причиняет боль.
Это вот и есть то самое «трудное счастье», на котором сошлись советские песни. Наташа, не так тыканная детской мордочкой в обиды, как я, просто ненавидела с детства песню «...Мир наполнен чудесами. Только эти чудеса люди могут сде­лать сами». Она находила в себе силы и право возмущаться, а я, школьник в се­ренькой форме, так и думал, что другого не имею права ждать. А все надо насо­бирать по крохам, наработать, натерпеть...
Положим, по крохам я не собирал, но радоваться крохам умею в полную силу. А это не такое уж безобидное качество. Можно ведь и так заковыряться в своей
муравьиной добыче, что легкие шаги большой удачи даже не расслышишь и не обернешься.
Есть два способа собирания грибов: тщательное прошаривание метр за метром и быстрый шаг с хватанием самых больших и крепких.
Почему-то вспомнил я именно сейчас Сережу Валяева. Несколько раз уже женат, спит в разных точках Москвы, первую книжку выпустил года два назад, фильмов у него больше... Но самое главное, когда мы еще в «Край Раде» сидели за соседними столами, писали свои заметки совершенно по-разному. Я даже и сейчас, если у черновика остается половина листа чистая, я ее отрываю и кладу в особое место — потом эти полулистки мне годятся для вписывания и вклеива­ния при редактуре. Валяев же делал всегда так: напишет несколько строк на ма­шинке, посмотрит — неудачное слово, вырывает из машинки лист, комкает его и бросает в корзину, как баскетболист. И говорит: «А пошли они все!» Вытаски­вает новый белоснежный лист, вкручивает с хрустом в машинку, снова бьет бы­строй рукой свои буквы. А потом возьмет — и снова выкинет.
Самое главное, ведь денег мне никогда не жалко, если свои! Всегда в долгах, бросаюсь ими при первой возможности. И вещи могу с чистой душой отдать, не говоря уж — подарить. Даже научился забывать о книгах, которые кто-то взял почитать и «зачитал».
Как вечный объясняльщик, я могу объяснить это так: я не могу выбросить чужой труд, который означает минуты чьей-то жизни. Не могу я выбросить ни поллистка чистой бумаги, ни человека.
Но это, конечно, ерунда. Можно объяснить в свою пользу, можно — в пользу своих недостатков. Из корявого почерка тоже можно вывести длинную сладкую тянучку, что, дескать, не от белого вина руки дрожат, а от трепетного отношения к словам золотого языка, поднимающего человека над зверем и держащего его на ненадёжной поверхности правды... Тьфу, даже запутался.

7.3.92
В некоторые дни то осенью, то летом или зимой, меня обволакивает сладкая нега — пожить судьбой небольшого советского писателя пятидесятых годов. Где зелёного сукна обивка на бильярде, в закусочной пиво и наливальщица в белой шапочке.
В Доме творчества маститые люди прогуливались бы по дорожкам, а один (осо­бенно маститый) беспрестанно чистил бы трубку, пересказывая, как профессор медицины тянул его за пуговицу и говорил «батенька».
А я за огромным, как у Максима Горького, столом сочинял бы плохой роман о городе, любви, новенькой машине «победа» и встрече своих героев у «Гастроно­ма». Вот мои герои со свертками и коньяком поднимаются на тридцать второй этаж высотного здания к другу-композитору (даже фамилию знаю — Онегин, он только что написал отмеченную критикой оперу). В моём романе главный герой верной и большой любовью любил бы девушку, но она была бы строгая, а отто­го возникали бы размолвки и недоумения, вскоре разрешающиеся благодаря чи­стоте и ясности их характеров.
Написав несколько от своего романа, я брал бы трость, надевал шляпу и говорил домработнице, что пойду прогуляться. А она кричала бы, что обещали дождь и зонтик тоже бы не помешал.
Я уж не говорю, что водку бы пил только из графинчика, а шторы в доме держал бы с кистями.
Еще есть у меня мечта снять такое же кино, но никому не нужно такое кино, а
денег на исполнение этой мечты надо много.
А почему я не начинаю писать роман о пишущем роман в пятидесятые годы небольшом писателе, я и сам сказать не могу. Знаю только, что есть у меня этот не­достаток — постоянство мечты. Не нашел я еще литературной цели, к которой хо­телось бы идти больше трех-пяти дней. Попишу, помучаю машинку с жарким на­чалом, да и бросаю. А куда доберешься за три-пять дней? Только с места сойдешь.

8.3.92
Ночь. Только началась. Лена спит в большой комнате, а я в своей. Мы в Тушине, и я сплю в комнате, в которой много читал, мало писал и понемногу даже писал дневник. О том, что было во взгляде Галки Алексеенко, как светят фона­ри в Киеве... В те дни я начинал ощущать вкус. Я как мальчишка трогал рычаги управления в огромном тракторе и наслаждался его движением и каким-то да­леким урчанием механизма. Повернул ключ зажигания, засветились лампочки — мне и счастливо.
Но, конечно, было понятно, что дело пойдет дальше. Это я пока примеряюсь, а как только руки окрепнут и начнут дотягиваться ноги до всех педалей, то я и нажму на газ. Вообще-то, на этом агрегате можно и летать, и пахать, и сеять, и встречать восход из окна пустынной гостиницы. И на все это дается столько вре­мени! Вот как я буду счастлив, что мне досталась такая отличная и сильная ма­шина!
И вот я сижу у того же ночного окна за столом. И снова я мечтаю, что однажды уединюсь и начну писать романы, которые распирают меня изнутри, стоит толь­ко день пожить в тишине.
Я сижу напротив широкого окна с огнями — дом за домом — и радостно трогаю
рычаги управления. Как однажды вырвалось у Достоевского: «Пять столетий пролетели как сон!»

21.6.92
Такая долгая пауза в мемуарах (назвать их надо все-таки точнее — например, «су­точные» или «близорукие мемуары», что скажет о неглубоком времени воспоми­наний), так вот, такая пауза, видимо, объясняется сразу несколькими причина­ми, как это обычно бывает в запутанном потоке быта (жизнью назвать это я все-таки не решаюсь, все, видно, надеюсь разжалобить судьбу и получить вторую). Первая причина, разумеется, лень. Но назвать ее — все равно что объяснять, что эти дни дышал. Вторая причина — полученные наконец деньги. Пятьдесят тысяч за сценарий так меня подкосили, что я несколько дней вообще только пил пиво, особенно налегая на баночное, мимо которого так долго проходил. После этих денег появились другие, так что по моим подсчетам в среднем за год, начиная с января, у меня выходит в месяц, может быть, двадцать две-двад­цать три тысячи.
Понимая при этом, что средний заработок московского рабочего тысячи три-четыре, я, разумеется, быстро почувствовал тяжесть обеспеченности. Оказывается, рабский труд сразу заканчивается, как только перестает свистеть над головой не­кий бич. Генерал в российской армии получает восемь тысяч (с августа обеща­ют двенадцать), так что я неожиданно выбился в генералы от бухгалтерии. Зав­тра, например, пойду на ЦСДФ и возьму в бухгалтерии еще каких-то денег за почти снятый фильм про безработицу (позавчера я для этого фильма снимался в роли автора книги; стоял в Парке культуры имени Горького у пруда с лебедя­ми, на фоне колеса обозрения и говорил слова).
Третья причина неписания — множество занятий, которые сопутствуют основной работе, так как связаны с обществом и, может быть, даже с общественной пользой. Я выступал на какой-то международной конференции в Академии труда, рассказы­вая о своей книжке для безработных, я встречался с кучей всяких людей, так или иначе связанных с безработицей (среди них были и журналисты, и бывшие партап­паратчики, и даже блестящая женщина в должности замминистра труда), выступал в прямом эфире с той же несчастной книжечкой — весь в одеждах Ивана Бодюла. Наташа с Мариной полностью меня одели, свои были только носки и ботинки.
Ну и прочие причины, например, начавшееся лето, которое принято проводить на даче, там же сидеть с детьми, водить Аню на теннис на открытые корты «Ди­намо» у Петровского бульвара, работать время от времени над завертевшимся фильмом «Итальянский круиз» — причины, по которым руки не доходили до ежесуточных мемуаров.
Любимейшее занятие русских интеллигентов — записывать причины невозможности и отсутствия!
Но надо, видимо, заполнить провал в хронологии хотя бы внешних событий (внутренние события, если их не запишешь сразу же, пропадают для мемуаров безвозвратно, а ведь именно они и определят, в конце концов, ход и направление). Итак, безуспешно провалив «Восьмое марта» и второй недописанный сце­нарий, — не было сил дописывать — я дружески распрощался с Геной Байсаком и буквально через неделю получил гонорар за «Итальянский круиз». Наташа, понимая, насколько я измучен нищетой, даже привезла тысячу мне в Тушино, где мы с Ленкой проводили весь март субботы и воскресенья.
Впрочем, вскоре началась работа над фильмом, все завертелось быстрее и шум­нее. Потом вышла и книжка «Индивидуальная защита от безработицы». Вскоре еще и Наташа стала получать деньги от своего бизнеса. С того дня, как она при­несла домой в сумке 47 тысяч и, потупив глаза, сказала, что это первый доход, экономическая жизнь нашей семьи катастрофически изменилась.
С трудом лишь через два-три месяца удалось привыкнуть к этим огромным деньгам и большой свободе начать заниматься тем, что считаю нужным.
А заниматься нужно зашитой граждан своего Отечества, например. Мне кажется, в каждом мужчине живет защитник, это заложено биологией, и лишь уны­лое общество соответствующими упражнениями над человеком отбивают у не­го эту охоту. Ну и раз природа не отпустила мне широкие плечи (все достались моим родственникам по материнской линии), то я, почувствовав наконец же­лание защищать, совершенно естественно обратился к наименее слабому, как мне кажется, своему месту — к голове. Тем более что она все равно целыми дня­ми ничего не делает.
Конечно, я не знаю, что из этого удастся, но пока пытаюсь создать что-то вро­де Начальной школы для безработных — где учили бы не профессии, а повыше­нию собственной эффективности и механике поиска работы, поведению в быту без работы, умению говорить с работодателями и прочее. Курс должен быть ко­ротким: я прикинул, что хватит для начала десяти-двенадцати часов занятий в течение двух недель. Идея всем нравится, осталось только ее воплотить, и этим займусь лично я, раз уж в основе курса лежит моя тоненькая книжка, о которой я за эти дни наслушался комплиментов щедрыми горстями и даже мешками. Впрочем, самый большой комплимент я видел: во время небольшого, но сильно­го возлияния у Владимира Сергеевича в редакции, оставшийся мне неизвестным здоровенный мужик из «Военного вестника» начал меня читать, да так и читал все время, пока мы пили портвейн и водку, в азарте пропуская свою очередь! У како­го русского прозаика не дрогнет сердце, если он представит себе такую картину? А позавчера я читал свой цикл «Выживание в социуме» перед методистами учи­телей России. Оказывается, в наших школах вместо военной подготовки введе­на новая дисциплина — что-то вроде «Безопасная жизнедеятельность», и они просто бросились на меня, когда я рассказал им о книжке, но у меня была толь­ко одна и ее вырвал самый быстрый.
Все по той же брошюрке Лена Галкина предложила снять телепередачу, и во вторник мы с Вероникой пойдем туда уточнять детали, раз уж документальный фильм на ЦСДФ по этой брошюрке уже почти снят.
Ну а теперь пора заканчивать и признаться себе, наконец, почему я вдруг взялся за продолжение «Мемуаров неизвестного писателя». Дело в том, что за сего­дня я должен написать две заявки на телевизионные детективные серии, кото­рые Володя Орешкин хочет воплощать на Российском телевидении со мной и Валяевым. А раз надо работать, я тут же ищу поводов улизнуть! Вот и пишу. Но чувство долга, наконец, перебороло лень, я заканчиваю свою дозу «Мемуаров» и перехожу к собственно труду. Сегодня воскресенье, все на даче. Над Москвой висит жаркий тучный день, так что все кошки шатаются по городу вывалянные в тополином пуху.

22.6.92
Про кошек я вспомнил вчера не просто так. Маша Рябова на прошлой неделе сказала, что в очередной раз составляется на распадающейся ЦСДФ тематичес­кий план, и поинтересовалась, нет ли у меня задумки на предмет заявки на ки­но. У меня, разумеется, задумка была, о чем я тут же ей и сказала, а она обрадо­валась — я предложил фильм про Москву с точки зрения двух зеленых глаз и че­тырех мягких лап. С точки зрения кошки Москва должна быть очень интерес­ной, мне показалось это еще в прошлом году, и я не забыл.
Вот сегодня мы и пошли с Леной на ЦСДФ — отнести заявку, а заодно взять дав­нишний мой гонорар, который в силу моего нищего разбогатения показался мне не срочным для получения. Когда это было, чтобы месяц или два пролежал у ме­ня хоть червонец в какой-то кассе! И тут как оказалось — восемьсот шестьдесят рублей. Половину из которых мы тут же с Леной успешно и потратили в летней галерее ресторана сада «Эрмитаж». Я на коньячок и лангет с ветчиной, а Лена на то же, но без коньячка, про который еще и рассуждала: «как это ты пьешь такую гадость?» А как я пью? Сам не знаю, со стороны не смотрел.
Легко догадаться, что раз я за машинкой пишу отчеты о своем безделье, то это лишь продолжение безделья, причем еще более изощренного, потому что позво­ляет усыпить совесть. Вчерашняя моя решимость схватиться с детективным сю­жетом толкнула меня на звонок Володе Орешкину, который оказался очень удачно не только дома, но и готовый немедленно отправиться в нижний зал Домжура, где наливают хамовническое пиво. И там внизу, где ничто не отвлека­ет, точнее обсудить мои рассуждения о детективных сюжетах.
Мы прекрасно обсуждали разные интересные вещи, сказали друг другу много нового, и если бы за такую работу платили, наверняка мы ушли бы из пивного подвальчика богатыми людьми!
Но не ушли. И вот теперь я снова попробую помечтать насчет сюжета для двух заявок. Но когда? Солнце уже село. Дома жена и дети. Завтра в половине десятого с Леной Галкиной мы договорились ехать на телевидение. В пять часов — у Володи Сафронова юбилей, сорок лет... Нет, надо думать о сюжетах. Сукин кот.

5.7.92
А ведь так и лето пройдет. Дни будут становиться все короче, а ночи — длиннее. И, наконец, в удлиннившейся ночи однажды заморосит дождик, затянется, да так и не сойдет с нашей местности, начнет обживать для осени подмосковный лес и город Москву. Повылезут на пеньках опята. Поляны начнут хлюпать или шуршать — смотря по дождичку. А человечество в нашей местности больше нач­нет задумываться об итогах.
Есть, конечно, и против этого (против всего есть) средство. Я предложил бы для начала подводить итоги весной. Вот когда повысовывается все, отряхнется, об­радуется в очередной раз, вот тогда и подводить итоги. А в скучные дни надо в дурака играть или пить с друзьями водку, рассказывая и слушая об обстоятель­ствах жизни.
Сегодня вдруг похолодало, дождь и сейчас идет (с апреля дождь это в Москве и Подмосковье, пожалуй, третий). И с зябнувшими руками среди лета я выбрался с дачи, пишу весь день формулу и концепцию повышения эффективности соци­ального поведения, а как частный и наиболее неотложный случай — концепцию оптимального экстремального поведения. Если б сложились звезды и моя лень временно отступила — от своих правил, то эта работа вообще могла бы стать гло­бальным занятием не для одной тысячи человек.
И самое главное — очень уж прихотливы звезды в небе Отечества, особенно в та­кую ветреную и облачную погоду холодным июлем нынешнего года.

19.7.92
Ненависть к письменной речи воспитывают у меня подневольные работы, одну из которых я позавчера и закончил. Фильм на ЦСДФ, который решили назвать «Этюд для безработного», закончился написанием текста, и уже на неделе мы должны будем его показывать с двух пленок. Мимодумно (как писал Шергин) я покрутился на этой картинке, все, в общем-то, взяла на себя Вероника. Но текст пришлось писать мне, и я страдал в полную силу, три дня провел в монтажной, даже ноги устали нажимать на педали монтажного стола — гоняя пленку вперед-назад и глядя, как ложатся мои комментарии на изображение, мои проповеди активного поведения при пассивной экономике и нищем быте.
За эти дни, что я сидел в подвальчике ЦСДФ с пивом или в монтажной над вариантами текста, придумалось и название для цикла передач на Российское те­левидение: «Не будь динозавром». Не ахти какое, мне «Домашний бронежилет» тоже не кажется плохим, но девушкам почему-то нравится именно с динозав­ром, а для чего же и работать, как не для того, чтобы нравиться хорошеньким девушкам!
И вот я представляю себе общенациональную компанию повышения личной эффективности человека — «Не будь динозавром!». Значки с динозавром прода­ются во всех киосках, на целлофановых пакетах — улыбка динозавра, майки с изображением динозавра выдаются победителям викторины «Как не быть дино­завром» и прочее, прочее. Да, а в учебники для старшеклассников включены мои рекомендации оптимального экстремального поведения...
Володя Сафронов, у которого было выпито на дне рождения немало и сказано много, позавчера же спросил — отчего это я не пишу больше свою «Черепаху», а занимаюсь какой-то непонятной хренотенью. Может быть, я разочаровался в
действенности литературы, а на самом-то деле занимался ею всегда в надежде учить и научить (чему — сам не знаю), — вот как я подумал, но вслух не произ­нес. А ответил Сафронову, что «Черепаху» я обязательно допишу, куда она де­нется. На то и не спешу. «А куда спешить тому, кто всегда в своем дому?» — это ведь из стишка про черепаху.
Ведь вот и мои «Мемуары» движутся потихоньку, и, между прочим, несмотря на ненависть к письменной речи, с разговора о которой я начинал сегодняшнее свое ворчание, дописал-таки я до нынешней страницы, а это пять листов. Девизом, правда, должны стать тогда такие слова: «Черепашьему шагу — черепаший век!»

1.9.92
Боже мой, как несется и катится мое лето!
Мне кажется, что прорвалась плотина, и теперь все ожидавшие льдины выпрыгивают одна над другой и громоздятся, ломая даже хорошие берега.
Мне почему-то все стало не страшно. Мне стало безразлично, выспался я или нет, что и когда ел, и с лица не сходит выражение несущейся вперед усталости, преодолевающей самое себя.
На каждых съемках, как только крупный план — страшно даже смотреть. А смотреть приходится через день на сменах чернового монтажа. Вчера мы с Леной Галкиной — моим редактором — уныло отсмотрели воскресный день съемок, из которого я рассчитывал выжать три передачи, под рубрику «Репортаж со своей улицы». Но пока есть только на одну передачу материала, а на две другие надо доснимать. А когда доснимать, если Наташа, как шантажист, каждый день напо­минает, что самолет в Ялту уже вроде бы и заправился керосином?
И перегорел телевизор, который мы каждый день ездим «менять». Смотрел я его один день, а магазин осмотрел его уже раз пять.
Вчера в Конфедерации обществ потребителей случилась маленькая пресс-конференция моей болтовни насчет системы экстремального поведения. Бедная Ле­на просидела в уголке, положив руки на колени часа полтора, а ведь приехали-то мы узнать всяко-разно для своей следующей передачи в серии «Не будь ди­нозавром!». Тема — «Как делать покупки».
Впрочем, еще не сложилась первая передача. И хотя я добросовестно похлопы­вал перед камерой по костям динозавра в Палеонтологическом музее, и хватал за рукава прохожих, спрашивая, как они собираются защититься от безработи­цы, монтаж — съемкам венец. И венец у нас вышел хреновый, мне кажется, бла­годаря пересиживанию Вероники. Она засматривает материал до состояния, когда не может отличить плохое от хорошего и пришивает все подряд, одно к другому.
И так я скороговоркой выбалтываю свою систему самозащиты от безработицы, появляюсь и исчезаю на экране, а ощущение клочковатости, которое задышало в затылок еще на первом монтаже, становится все крепче.
Завтра будет очередной черновой монтаж. Там мы с Леной будем держать Веро­нику за руки, чтобы растянуть несколько передачу. И опять я буду смотреть на свое измученное и насильно оживленное лицо и думать, что если я и в Ялте не сумею выспаться, то к ноябрю научусь вовсе обходиться без сна и еды.
В пятницу отзвучит в последний раз за это лето мой прямой эфир на «Молодеж­ном канале», и я думаю, что расскажу, как защищать свою квартиру от грабите­лей (тема как раз и снимавшаяся, среди прочего, в воскресенье). Я додам по­следнее интервью этим летом сегодня-завтра, доделаю последние документы по созданию Школы самозащиты для безработных, отзвонюсь десятку человек и отъеду в экспедицию за всей остальной съемочной группой. Как просил режис­сер: «Надо сделать комедию, наконец!»
А почему я все говорю «лето, лето» — это потому, что по старому стилю сегодня никакое не первое сентября, а девятнадцатое августа. Я его так и ощущаю. Жа­ра, солнце, город плавится в пыли и ходит в шортах, хотя как раз сегодня уже выплеснулись на наши улицы свеженькие школьники.
Как хорошо, что я окончил школу и теперь появляюсь только на тех предметах, которые хочу изучать!

6.10.92
В воскресенье вечером, после опасной для жизни (по мнению Наташи) тряски в грязном вагоне дополнительного поезда из Симферополя, мы дотряслись до Москвы, и тогда, наконец, лето и кончилось.
И я жалею, что прожил тридцать девять лет, а ни разу не догадался, как хорошо увеличить себе лето на три-четыре недели. Не знаю, откуда появилось название «бархатный сезон», но у меня он получился совершенно летний, в Москве я за лето ни разу не купался, а в Ялте — каждый день до четвертого октября. И гулял под пальмами, и пил массандровский портвейн, прочитал такую стопку детекти­вов, что не сумел решиться взять их в Москву, а все оставил на холодильнике 317-го номера санатория «Ялта» КЧФ, что означает — Краснознаменного Чер­номорского флота.
А завтра уже опять съемка очередной передачи — на этот раз с выспавшимся ли­цом. Выспавшееся лицо расцениваю как подарок Ялты.

11.11.92
Все меньше пишу и даже все меньше говорю. Несколько месяцев таких упражнений, и я, как честный человек, должен буду осекаться при желании назвать се­бя «литератором». Я и раньше-то не особенно литераторствовал — в основном занимаясь устным народным творчеством. Теперь стало съеживаться и говоре­ние. А чем я занимаю время, и сам не могу сказать.
Конечно, телевидение оказалось большой ямой, куда можно уронить и не такие короткие часы работы, какие выдаются у меня, ленивого. По виду безобидное занятие, казавшееся дополнительным, теперь оно во все зубы раскрыло огромную пасть, и я сразу догадался, что этакое поглотит и не обратит внимания. Самое опасное, что работать так нравится. Больше всего нравится разнообразие упражнений: сценарист, актер, даже режиссер и музред. Полная свобода, кото­рую предоставил Торчинский, оказалась сладкой ватой, величиной с гору, в ка­ковой горе и вязну я все крепче. Очень ведь приятно делать то, что тебе хочет­ся, и все тебя вокруг хвалят. Очень приятно слушать (а вот теперь и записывать), что ты создан для работы ведущим на телевидении, что тебе надо вообще свою большую программу, что-то вроде шоу. Очень приятно, что твою первую и не очень удавшуюся передачу назвали лучшей передачей недели, месяца, года.
Но за этим всем я едва по странице в полмесяца пищу систему самозащиты в длительной экстремальной ситуации, систему особого поведения, которая мне кажется странной находкой.
Все ползет тонкими ниточками. Но вот сейчас я вдруг задумался: ведь сегодня у Кочерова в газете должна появиться первая страница с неудачным названием (я бы хотел другое) «Советы Анатолия Гостюшина». А программу особого поведе­ния я буду читать через пять дней, на очередной лекции в Школе выживания. Это очень важно — на классе проверять свои химеры, их потом легче записывать и отбрасывать самые химерные.
Вообще, должен сказать, деятельность последних лет научила меня, что охота на химер не такая уж пустая трата времени. А наоборот — выгодное и практичное занятие.

31.12.92
Давно мне уже не хотелось писать, не захотелось бы и теперь, а значит — упус­тил бы я последнюю возможность в этом году оставить на бумаге хоть несколь­ко еще нерабочих и бесплатных строк. Но вот взялся читать «Здравствуй, грусть» и опять наткнулся на самое главное в этой книге — эпиграф из Поля Элюара. Эти стихи оказываются вокруг меня то и дело в какие-то состояния жизни. Мо­жет быть, даже есть какой-нибудь цикл вроде двенадцатилетнего звериного ка­лендаря, с начинающимся Годом Петуха.
Может быть, наступает Год Грусти, или уходит Год Грусти. Стихи я совсем не люблю и не читаю, потому что их очень много написано. И я боюсь утопить в море услышанных ощущений свои собственные ощущения. И несколько всяких стихов храню, а других сторонюсь. Маленький принц не уберегся и увидел сотни роз в свое время. Я боюсь поэтического поля. То есть пробовал, но быстро переставал понимать стихи.
Прощай же, грусть.
И здравствуй, грусть.
Ты вписана в квадраты потолка,
Ты вписана в глаза, которые люблю.
Ты еще не совсем беда.
Ведь даже на этих бледных губах
Тебя выдает улыбка.
Так здравствуй, грусть...
и так далее.

3.3.93
Ну конечно, нужно было подождать два месяца, а уж только потом садиться за «Мемуары неизвестного литератора». Произнеся сейчас это название полностью, я подумал, а не слишком ли оно удачно. Пастернак сказал как-то об опас­ности поэту предсказывать себе трагическую судьбу. У стихов, особенно талант­ливых, очень сильная аура, иногда и волшебная тяга воплощается. Вот это нехо­рошее слово у меня — «неизвестного» литератора. Как-то надо поправлять, уви­ливать как-то!
Сегодня целый день просидел у Лены Галкиной, вышел только в быструю фотогра­фию у «Зеленого огонька» — фото на загранпаспорт. А на черта он мне нужен — сказать не умею. Просто случай подвернулся, а уж это рефлекс советского чело­века — по случаю и загранпаспорт не помешает.
Вечером долго и жарко тянулся под пиво и водку разговор с Калядиным, которого Лена хочет (а теперь уже и я) заставить делать нашу передачу, которую ни­кто не делает. Лишь некий Меленкович темной тенью мимоходом со скептиче­скими вытянутыми губами попортил, сколько сумел.
Ну вот, я честным глазом смотрю на не вполне написанную страницу и думаю: это тоже не писание — так вот писать. Лягу уж, пожалуй, так и не сформулировав своего настроения от минувших событий.
А спать, кстати, самое время — половина третьего ночи. Температура воздуха в тени луны — минус четыре, стоимость батона белого хлеба — двадцать восемь рублей.

14.4.93
Год назад в это время я веселый гулял с банками пива в карманах, и Лена игра­ла в универсаме на автоматах. Теперь Лена у бабушки, завтра они едут на дачу, а у меня банки пива давно уже толкались, холодные, в карманах куртки.
Очень уж быстро все мелькает, голову не успеваешь поворачивать! Сколько сто­ит хлеб, я не знаю, но не меньше тридцать пяти рублей, а вот баночка пива из Германии (Западной Германии уже нет, я могу гордиться, что бывал в несуще­ствующих государствах, таких, как Восточная Германия — Германская Демокра­тическая Республика, где от всей души строился немецкий социализм), так вот баночка стоит четыреста рублей. Странная жизнь началась в нашей стране у цифр: четыре года назад я получал зарплату в месяц сто восемьдесят рублей — и был доволен. Правда, пива в банках не видал даже без пива.
Но деньги в России никогда не решали. Не решают и сейчас. Десять миллионов никак не придут Наташе на счет, она слегла от всех болезней сразу, включая зуб­ную боль, и ждет финансовых новостей из РКЦ. А что это такое за буквы, я, признаться, так и не знаю.
Сегодня пустой день, слегка поправленный водкой к вечеру и обрывком филь­ма «Почти смешная история». Я пытался встретиться с начальником телеканала «Северная корона» и предложить программу, купил ненужные переговорные ус­тройства и в Союзе журналистов оставил 250 рублей взносов за полгода. Встре­тил там несколько трудно ходящих стариков-журналистов и почему-то страшно им обрадовался (может, потому, что вот ведь, доживают и журналисты до воло­чащихся ног и тяжелых линз в очках, которыми можно прикуривать на солнце!) Приятно поговорить со старичками, повертелся и отъехал на «рафике» с Викто­ром дальше, а Ленкину учительницу Людмилу Болеславовну проводил еще рань­ше до метро «Арбатская».
День-то двигался независимо от того — сделано что-то или не сделано. И подви­нулся к вечеру, когда я собрался сходить с Аней на прогулку, но так и не ушел. А выпил водки, дождался темноты и теперь вот сижу и пишу, чтобы утешить се­бя: не зря, не зря просыпался.

2.8.93
После такого длинного перерыва не знаешь даже, как и начинать. Проще всего — опять о ценах. Батон хлеба стоит пятьдесят рублей, проезд в метро — десять. Как ни странно, баночка пива так и стоит от трехсот до восьмисот — смотря по объ­ему и сорту.
События случились разные за это время, но главное — лето ушло из-под носа. С 21-го мая отлежал я сначала в 4-й больнице МПС, а потом еще две недели в ин­ституте, откуда с радостью удрал.
В больнице МПС мне казалось (это когда я начал различать окружающие пред­меты близкими к их реальному виду), что после выхода из пике жизнь у меня начнется другая. Что иногда надо ставить себя на первое место. Что я начну есть и работать иначе, вставать, например, в шесть утра. Даже написал себе расписа­ние, где так замечательно все складывалось и я успевал бы за день удивительно много, потому что световой день длился и длился.
Не принял я только в расчет телефон, жену Наташу и свою лень, происходящую от неправильного образа жизни. Стоило мне на два дня оказаться на даче, как стало легче работать и, главное, — появилось желание работать. Но вот прошла неделя, не съездил на дачу, и теперь опять ничего не хочется.
В больнице у меня произошло много приобретений. Во-первых, я выяснил, что разницы между жизнью и отсутствием жизни не так уж и много. Очень этому обрадовался, потому что такое знание избавило меня от многих неприятных мыс­лей. Во-вторых, почувствовал, что умирать совсем не так страшно, как всю
жизнь шептал мне страх в минуты, которые ему удавалось поймать меня за ло­коток где-нибудь в углах. В-третьих, мне захотелось прожить до восьмидесяти лет, как и положено приличному второстепенному писателю. А произошло это желание от множества утренних солнечных просыпаний у больничного окна, от счастья выздоравливать.
На «Северную корону» в свою передачу я выезжал как на банкет. Наташа с шофером Димой приносили, кроме баночек с едой в корзиночках, еще и светлый пиджак на плечиках. И пиджак помахивал рукавами. И из палаты, где оставалось лежать еще шесть моих попутчиков, я по-стариковски медленно выходил, спус­кался к машине и становился важным, приподнятым, готовым к прямому эфи­ру. И в корзиночке ждал меня банан: жизнь по часам и диете!
Послезавтра у меня опять, как и каждую среду, прямой эфир, а я даже не собирался готовиться. Говорил, правда, с Саней Беловым, видимо, сделаем с ним не­который разговорчик. Вот как быстро слетело это настроение. И как все зависит от настроения. Как мне это ужасно неудобно в работе!
Мне не интересно делать для РТР «Не быть динозавром» (завтра — черновой монтаж передачи, которая должна выйти девятого августа, — об азартных играх). Мне уже совсем скучно радио, и я приезжаю теперь не на эфир, а записы­ваю с Аллой две-три передачи по четвергам. На «Северной короне» тоже все идет с равнодушием: главное, конечно, ощущение, что это никому не нужно и не поможет, в чем Наташа часто пытается меня убедить. Но и сам я замечаю не­великую отдачу теоретических занятий с людьми по приобретению их личной безопасности.
Я все думаю, что причина в том, что «слабые» цели (убежденность в цели) ведут к слабым усилиям. Белов три дня назад об этом так и сказал: очень хорошо, что большинство людей не догадываются о почти не существующей разнице между жизнью на земле и жизнью вне земли, а то они ничего не делали бы, валялись бы, как тополиный пух, и взлетали от маленького ветра.
Но вот сегодня, слоняясь по пустой квартире (девочки на даче, маме я даже не знаю, как в полную меру сказать за них «спасибо»), я решил, что пора добавить несколько слов к «Мемуарам». Можно будет ощущать, что не зря сидел дома.

4.8.93
Глупо слышать от себя самого фразу: «Как хорошо было в больнице». Но я вре­мя от времени на нее натыкаюсь в мыслях. Есть несколько объяснений, почему мне было «хорошо». Прежде всего, ясная и достигаемая цель — выздоровление, и связанное с этим расширение границ свободы, а там и новая жизнь.
Эти цели быстро оказались достигнутыми (кроме «новой жизни», она, кажется, недостижима), и напряжение радости сразу опало, как парус в штиль. Какой литературный штиль: это голова долго питалась лекарствами и пустыми надежда­ми. И нет движителя.
В палате 326 I хирургии, как в трамвае пассажиры, сменяли друг друга больные. Мой сосед Коля сразу открылся, что у него рак. И я вместе с ним стал носите­лем этого знания. Но недели через две вдруг пришли радостные врачи и сказа­ли, что «тот страшный диагноз полностью опровергнут». Отчего Коля, даже ле­жа, слегка зашатался. А мне это дало повод объяснить всем новеньким, что боль­ница очень хорошая, вот, у Коли рак за две недели вылечили.
Было как-то светло, столько солнечных утр я не видел в иные дни год за годом, потому что спал и рано не просыпался. А теперь рано просыпался после оказав­шейся так близко темноты.
Хотя, между прочим, и там я увидел не темноту, а солнечную поляну с травой, где я прыгал кроликом.

3.9.93
Сегодня на «Мосфильме» я указал пальцем на таракана.

4.9.93
...На таракана, бредущего длинным коридором мимо девятой студии. Там, в огромном темном зале, и происходит таинство озвучания. Там топчется актер пе­ред пультом, трогает наушники и смотрит на вздымающийся экран, на шевеля­щиеся губы другого актера, вместо которого он теперь говорит. Именно там и сидим мы с режиссером во тьме, теряясь в пустынном помещении. Очень стран­но выглядит кинозал, откуда вынесены все кресла.
Бредущий безнадежно таракан потому и вызвал мое внимание (а я уж указал на него и товарищам по работе), что напоминает всех нас, двигающихся в бесконечном коридоре «Мосфильма». Точнее — просто фильма. Работа у нас так затянулась, что даже неловко. Но все греются около этого не гаснущего пока костра.
Последние три недели мне понравился «Мосфильм», я с удовольствием ездил на монтаж (реплики актерам пришлось писать почти заново), а потом — на озвуча­ние. И все это произошло оттого, что мы въехали в первый день через вход с ко­лоннами, мимо цветов, пахнущих медом. С того дня я заставлял привозить ме­ня к этому входу, а уж там тихо шел по проросшему асфальту, мимо медовых цветов и балясин сталинского железобетона. Оборачивался на колонны и щу­рился от солнца. У меня вообще сложилось странное впечатление, что в любой день, стоило только подъехать к этому заброшенному входу в «Мосфильм», по­казывалось солнце.
Разумеется, нагулявшись так по дорожкам среди садов, я захотел стать каким-нибудь работником кино и ходить каждый день через вход с колоннами, а в пе­рерыве на обед гулять среди садов. Говорят, сад тут разводил Довженко. Филь­мов его я не помню, а потому не знаю, нравятся они мне или нет, а вот сад так меня утешил за эти дни, что Довженко не раз сказал я мысленно «спасибо». Дошел до того, что вслух (!) пел себе же, гуляя в перерыве монтажей: «И нам, ко­нечно, врут, что здесь тяжелый труд. Кино волшебный сон, сладкий сон!» В чем я много раз и убеждался — в Ялте, в монтажных «Мосфильма» и студии Горько­го, а теперь вот еще и убеждаюсь в студии номер девять, где артист Дуров рас­сказывает, показывает и разыгрывает в лицах анекдот.
Потом мы идем в темноту за двумя дверями. Экран встает перед нами. На пюпитре лежит мой текст, освещаемый кругом от настольной лампы. Я пытаюсь за­менить собой режиссера и объясняю артисту Дурову, чего бы мне хотелось ус­лышать за этим текстом.
Так мне понравилось на замечательных переулках «Мосфильма», что я мечтал стать киносценаристом, или даже режиссером, или осветителем, а пожалуй, да­же и тараканом — чтобы ползти и ползти себе по бесконечному коридору кино. Потому что это волшебный сон, как не раз я пел вслух сам себе.
Даже когда я пишу об этом сегодня, светит еще летнее солнце. Правда, уже слег­ка холодноватое, но среди колонн и цветов это ничего.

24.9.93
Вчера похоронили мы дядю Вову Федосеева — любимого моего начальника и ре­дактора ГРЦМ. Один за другим три друга удрали от этой навозной кучи — сна­чала Лева, потом Губер, а вот в воскресенье, 19-го, и Владимир Сергеевич.
А на дворе у нас — опять путч. Позавчера я даже водил детей к Белому москов­скому дому показывать баррикады. Они полазили по баррикадам, пока я разго­варивал с одним из праздностоящих защитников.
Сегодня, я думаю, народу на баррикадах поменьше — с утра лил дождь. Впрочем, ночью опять до моей открытой форточки доносилось бушевание митинга — ча­сов до трех, и ветер сильный в нашу сторону. Итак, Борис Николаевич назначил себя первым секретарем.
Какой же может быть прогноз? Думается мне, что переворот этот и упразднение парламента как-нибудь сам по себе рассосется, как чирий. Такое только и про­исходило за последние годы.
Влетев в аппаратную на TV, я тут же наткнулся на просительный взгляд Галины Владимировны: «Только, пожалуйста, без комментариев сегодняшних событий!» У прямого эфира, действительно, есть своя притягательность что-нибудь бряк­нуть правдивое. Но я уже давно не верю в слова по телевизору. Все и так все го­ворят, а движение (точнее — стояние) политической атмосферы над нашей тер­риторией давно уже определяет усталость народа. Верховный Совет призвал к забастовкам, ФНПР тоже, а люди так и ходят на работу. Это особенно примеча­тельно — так же было и в августе 91-го, когда к забастовке призвал Ельцин. «Что-то в этом году путч поздно созрел, — говорю я товарищам при встрече, — видно, потому, что лето было холодное!»
^ ;
4.10.93
Со стороны Белого дома уже почти не слышны автоматные очереди. Дело, видимо, идет к концу. То есть кровь будет оттягивать полное сгниение режима еще и еще.
Два дня (сегодня и завтра) надо положить на ликование и похороны, затем наступит разгромление оппозиции (печати и общественных организаций), причем общественные организации закрываться будут по-разному — и решительно, и вяло, с отговорками и маленькими предательствами. Интересно, как будут коло­тить регионы?
Вот сильные автоматные очереди и слегка — пулемет БТРа. Сейчас десять минут третьего, солнечно и тепло, так солнечно, словно специально для телеоперато­ров, со всего света слетевшихся показывать нашу кровь, боль и дым. И коррес­понденты других стран как-то сдержаннее и печальнее наших — уже начавших ликовать, хотя мертвых за последние часы должно еще прибавиться.
Ельцин ввел чрезвычайное положение вчера вечером, Лужков попросил москви­чей не выходить на улицы, а после него Гайдар, попросил выйти всех на улицы. Мне кажется, что даже эта неразбериха одновременных приказов тоже запланирована. Си-эн-эн непрерывно идет по шестому каналу ТВ, и сейчас говорят, что к Белому дому идет толпа в несколько тысяч человек — на помощь Хасбулатову.
Перебросившись репликами-мнениями со своими, мы сошлись во мнении, что вчерашний пожар и нападение на «Останкино» были одновременно и провокацией (кто начал стрелять первый — традиционный вопрос всех революций) и точным использованием ситуации советниками Ельцина. Если бы парламент оставался сидеть в Белом доме, окруженный милицией, Хасбулатов и Руцкой скоро стали бы страдальцами, Ельцин и так уже проиграл большую часть голо­сов регионов. Теперь у него карт-бланш.

2.12.93
Как далеко ушли теплые дни кровавого октября!
Все уже давно засыпано снегом, мне кажется, что политика тоже слегка присыпана. Впрочем, даже удивительно, как быстро современник становится равно­душным к своей революции. Жизнь нашей навозной кучи не представляет ин­тереса не только потому, что ее непостижимость может нарастать и нарастать. Кроме биологических процессов, в навозной куче есть еще и вонь, и вот имен­но она отгоняет от себя современника. Маяковский писал потомкам о днях ре­волюции — «роясь в сегодняшнем одеревеневшем дерьме». Точнее — писал «гов­не», это уж отредактировали нам учительницы.
Так вот, рано или поздно, нос современника не выдерживает, и таинственные процессы в глубине кучи политико-экономического говна уже не могут его увлекать. Приятно было думать, что на этом гумусе вырастут прекрасные плоды и прочее. Но присутствовать при разложении, когда все меньше надежд увидеть плоды, — тут нужна особая привычка к запахам.
С кем ни поговоришь, от политики шарахаются, как от сумасшедшего в трамвае. Телевизор никто не смотрит, газет не читают и постоянно говорят об этом. Тиражи всех газет упали в десятки раз, но большинство газет просто позакрыва­лось: я имею в виду молодые газеты, трехлетней давности, которые заполняли собой весь подземный переход от метро «Пушкинская». Зато проползают в поч­товые ящики разные бесплатные издания, вроде газеты «Центр плюс» (издает начальство центральной префектуры) или «Пресня» (это уже районные власти). А начальство Российской телерадиокомпании выписало бесплатно всем своим сотрудникам газету «Российские вести», с которой я до октября сотрудничал — давал им свои отрывки из «Энциклопедии», а после октября сотрудничать не смог — было очень противно. Эту газету бесплатно раздавали около метро, ког­да танки еще били по Белому дому: журналисты комментировали выстрелы в нужную для начальства сторону.
Но из этой газеты я, по счастью, не успел взять ни рубля, так что спокоен хоть за карманы: не почернеют. Теперь зато предложил мне давать свои замечатель­ные заметки о выживании Саша Каверзнев, внезапно объявившийся в качестве главного редактора рекламной бесплатной газеты «Экстра-М». И обещает пла­тить по 20–25 тысяч за заметку. Если вспомнить, что в любимой Леной Галки­ной газете «Гражданин России» за ту же заметку мне платит Кредов 5 тысяч, то получается 20:0 в пользу Каверзнева. Впрочем, Кредов недавно объявил, что на­ша газета становится серьезной, выходит каждую неделю, и я, как член редкол­легии, буду с декабря получать по 50 тысяч в месяц оклада.
Если бы примеру Кредова последовала «Северная корона» и платила мне гонорар, если бы последовала радиостанция «Юность» и тоже платила бы гонорар, если Все­российская телерадиокомпания взяли бы на договор (гонорары-то они платят — и за сценарий, и за режиссуру я получаю с каждой передачи 18 тысяч), да при этом если бы за мои лекции на курсах работников службы занятости тоже платили сра­зу, а не месяц-другой спустя, — то я бы наверняка стал богатым человеком и ел одни бананы, которые так и продают, несмотря на выпавший в городе снег. Кстати, о деньгах: позавчера позвонил мне некий Володя Чернин из Парижа и попросил мои передачи присылать ему за наличные франки. Я конечно, при­шлю, но заранее смеюсь насчет наличных франков — если ему даже что-то и удастся пристроить на ТВ (а он, я так понял, посредник), то крохи докатятся до нас с Леной очень маленькие. Впрочем, если бы все платили хоть маленькие франки, то я был бы богатым человеком и ел именно одни бананы.

10.1.94
Праздники в этом декабре-январе как-то особенно расплылись по неделям, переползают один в другой, и вся страна по западному кличу сначала справляет ка­толическое Рождество, потом Новый год, потом православное Рождество, пере­текающее в старый Новый год. Все рады, благо начальство поощряет пьянство и безделье — заводы шевелятся еле-еле, учреждения пустеют, так что руки населе­ния хорошо занять хотя бы стаканами.
Цены, разумеется, растут каждый день. В декабре ехал в метро за тридцать руб­лей, в январе — за пятьдесят. Другие цены на память не приходят, потому что не успеваю запоминать, но статистики уже сообщили, что за ноябрь—декабрь инфля­ция составила (из наших пустеющих карманов, вероятно) около 30 процентов. Весь конец декабря жители рассказывали друг другу, как подскочат цены на все после 10-го января. До выборов в Госдуму Ельцин обещал, что на бензин цены останутся прежними, но позавчера они изменились. Теперь бензин стоит 250 рублей за литр.
Жители стояли в очередях (лет шесть я не видел очередей) на распродажах в коммерческих магазинах. Они покупали телевизоры и видеомагнитофоны, раду­ясь, что вкладывают деньги. Смирнов позавчера получил от своего компаньона по меховому промыслу около миллиона рублей и тут же купил телевизор и вся­кого барахла. Этим телевизором он меня очень удивил.
Но начал-то я о праздниках. Странно, отчего меня так тянет на анализ эконо­мической жизни, тогда как нашей семьи она, в общем-то, не касается. Второй год скоро, как в деньгах у нас нет крайней нужды. Когда Наташа (месяц назад) уезжала в Польщу, мы с Аней (Лена жила у бабушки уже второй месяц) покупали каждый день икру со сникерсами, а когда Наташа через неделю верну­лась, эту традицию мы как-то утеряли. Но денег все-таки хватает, и в будни, и в праздники.
Так вот о праздниках. Вместе с другими днями безделья, у нас еще праздновались премьеры. Пятого декабря в Доме кино, потом — в Домжуре, седьмого ян­варя — в ЦДРИ. Были какие-то интервью на радио, большое застолье и вообще светская жизнь. Фильм наш очень нравится «простой публике» — до слез благо­дарности. Пожилые тетки и старухи целовали меня в Домжуре. А ЦДЖ какие-то поклонницы рвались к нашему скромному столу с шампанским высказать лю­бовь и даже тащили свое при этом вино.
А ведь все эти праздники и застолья (был еще творческий вечер Юры Полякова в ЦДЛ, где я тоже говорил слова со сцены и потом пил шампанское) никак не прикрыли, так сказать, «обязанности». Сюда я с чистой душой отношу всю мою работу на телевидении, на радио, над «Энциклопедией» и всякие мелкие дела по кино. Теперь еще стоит передо мною исполнение ещё одного обещания: нужно написать сценарий для фильма-пилота о славяно-горицкой борьбе. Стоит и вздыхает у дверей, многозначительно, топчется в моей рабочей совести (потому что совестей у меня две: одна для отношений с людьми — строгая, другая для ра­боты — очень уклончивая).
Недавно пришлось мне и начать писать, чего я не делал очень давно из-за лени и нелюбви писать. Чехов еще учил — чуть только не попишешь день-два, трудно потом начинать. А я, обрадовавшись телевидению, не писал чуть ли не полтора года.
Попробовал написать не роман, не повесть — несчастные статьи «Энциклопедии экстремальных ситуаций» (для «Экстры-М»), и тут еще звонок из издательства — вот и потребовалось работать, а не шевелить пальцами. И приходится сознавать­ся, как же я от себя отстал. Ослабели литературные привычки, что когда-то об­рёл в тяжелой работе над «Черепахой», растерялось и растворилось. Между про­чим, я ведь так и не забыл свою тамошнюю цель дописать задуманное. И вот когда возьмусь, каково же мне придется?
Сегодня кончились в школах каникулы, и наши девочки пошли в свои классы. Аня не ходила месяца три, Лена не ходила вообще — все из-за прививок, которые Наташа со слезами на глазах отвоевывала у природы, подпускающей детям то грипп, то простуду. Мои давние надежды на распорядок дня в доме вдруг да воплотятся. И тогда, может быть, у меня найдется привычка писать, и делать в срок, и закончить свою программу всяких самозащитных «Энциклопедией» и заняться чистой литературой...
Вот сколько мечтаний можно вызвать одним простым событием. Читая где-то не­давно про кино, как фабрику грез, я подумал, что человек в еще большей степени фабрика грез. А такие люди, как я, этим даже еще и кормятся порой. Вот, напри­мер, моя греза: на втором этаже дачи (это той, где сейчас не достроен цокольный этаж) я смотрю на шевелящиеся ели, время от времени прохаживаюсь барином в халате и пишу нечто необязательное — то ли роман, то ли сценарий не по заказу.

19.2.94
Я не могу бегать на длинные дистанции, и вот решил перехитрить свою природу и пробежать до сдачи рукописи «Энциклопедии» в издательство по стратегии спринтера. Сначала (это сейчас происходит) сделать стартовый рывок, потом держать скорость, а в конце — выложиться.
И вот из 82 статей написал 31, а задача — написать к 1-му марта 40–42, чтобы на два месяца было 40 статей. Это совершенно необходимо, так как вчера я полу­чил аванс (500 тысяч), и в договоре обозначено, что каждый месяц буду получать так, чтобы к 29-му апреля было выплачено два миллиона.
Признаться, я очень надеялся увильнуть от быстрописания, и на переговорах в издательстве брякнул такую цифру аванса. Директор этого издательства (в нем человек пять, я думаю) крякнул и не удержался сказать, что у него зарплата 35 тысяч. Я смущенно ответил, что с удовольствием бы писал быстрее, чем до ию­ня, но работа стоит у меня в очередь, и если я возьмусь за книжку, остальную надо оставить, а та работа дает мне как раз вот такие деньги.
Результатом неудачной попытки напугать вышло лишь то, что я уже которую неделю пишу как проклятый, а шлейф постоянных работ никак не стал мень­ше. Правда, все время идет и какой-то результат. Не в деньгах: деньги такие мне попались впервые за эту мою деятельность. А вот передачи, статьи — как- то мелькают.
Вчера принесла мне интервью со мной (приятно, разумеется, — это ведь в первый раз, да с фотографией с девчонками) Надя Бархатова из газеты «Подмосковье». Сегодня вышла очередная «Экстра-М» с очередной заметкой. Два дня назад об­наружил свою фамилию и даже якобы свои слова в газете «Семь дней»: «...И на­ша передача, надеюсь, торит тропиночку на этом пути». Эти слова никак не мо­гут быть моими, потому что я даже не знаю, где ставить в слове «торит» ударе­ние. Но все равно, пусть и так. Сегодня получил газету «Феникс» с отрывком бессмертной «Индивидуальной зашиты...». Вчера же по радио прозвучала оче­редная передача. В среду была передача на ТВ-6.
Теперь — следующая неделя. В среду — прямой эфир на ТВ-6, в четверг — пере­дача о безопасности детей на Российском канале, в пятницу — передача-повтор о замужестве по ТВ-6, в пятницу же — передача на радио, в субботу — очередная статья в «Экстра-М». А при этом никто не разрешает отсекать шлейф, то есть в четверг — съемки очередной передачи, а вечером — запись на радио. Но при этом никто не освобождает от тысячи домашних дел и нормы по 1–2 статьи для «Эн­циклопедии» в день.
И только я один буду знать, что я страшно ленив и все делаю в четверть силы. Это я особенно почувствовал сегодня, вернувшись с чистового монтажа и не су­мевши себя заставить написать больше одной страницы для «Энциклопедии». Оправдывал все, разумеется, субботним настроением, что, мол, другие, вообще в Кремле гуляют.

28.3.94
Очень трудным днем была суббота, но за монтажом усталость как-то потерялась. Ночь потом была как в наркозе, следующий день еще дотлевало что-то (так я и не сумел назвать, хотя единственная моя профессия — называть замеченное). А сегодня уже только так, першит в сердце, если перейти на язык простуд. Но что странно! Я поймал себя с испугом на том, что даже рад душевной боли, потому что это хоть какое-то движение души. Как же я так успел одеревенеть?
Я даже в субботу процитировал свою детскую (ну, подростковую) песенку. Я тог­да любил революции, и так как у нас революций не видел, перекладывал на свое представление революции в Латинской Америке. Потом услышал одну песню и начал ее переделывать на русский язык:
От пули след остается.
От каждой вражеской пули
Остался след в моем сердце.
И сердце стало железным.
Как уж сработала аналогия и лирическую биографию души я объяснил событиями из своей же песенки, я не понимаю, но что-то убедительное было в эту ми­нуту в том, что я говорил тогда. Я ведь все предыдущее время (почти два года) ощущал, что я деревянный. Но вдруг это маленькое событие показало, что дере­вянному труднее. Потому что он не гнется.
А насчет любви — есть одно интересное наблюдение. Вегетарианцы так ухитря­ются воспитать свой организм, что из любого вещества могут добыть нужное се­бе, даже из сена — жир. Так затруднительно ли извлечь любовь, имея объект? Я вообще начал подозревать, что тут главное, чтобы было свое. И сколько же лю­дей не поняли, почему Чехов всерьез относился к Душечке, многие даже обиде­лись (я уж не говорю о современниках, семья, та поссорилась с А. П.). А ведь Ду­шечка — трагическая фигура, как все насильственные вегетарианцы. Принцев так мало, а надо жить.
Вот этим оптимистическим утверждением и закончим нашу небольшую экскурсию в лирическое поле нашего героя, слегка потоптанное самим героем и его помощницами по лирической жизни.

2.8.94
Читаю неделю назад купленный роман Кира Булычева «Река Хронос» и медлен­но влекусь, как за руку, автором — по зимней теплой Ялте, по зашторенным гос­тиным, где разведен огонь в камине, и прочим открыткам, которые хорошо перебирать, не замечая открытого в. например, зимнюю Москву окошка. Впрочем, наконец у нас настоящее лето уже месяц — много жары. На даче я са­жусь у окна на парусиновое складное кресло и загораю, читая Кира Булычева. Особенно мне кажется хорошим это наступившее время потому, что некоторые мои обязанности как-то отвалились, как высохшие болячки, а другие я сам ско­вырнул. То есть отказался от сценария мультфильма по заказу МЧС, от докумен­тального фильма «Москва — город кошек». При этом сдал рукопись (не закончив, в общем-то, — ее, как ремонт, по словам Жванецкого, нельзя закончить — можно только прекратить), сдал, повторяю, рукопись «Энциклопедии», вторую — в «Знание» — с названием «Азбука безопасности». А при этом позавчера в общих чертах закончил сценарий фильма, который решено с Беловым назвать «Волчья рать». И при этом 11-го июля вышла последняя передача «Самозащита в обществе» — на «Северной короне». Передача прекратилась вместе с самой «короной», начальник которой, кажется, проворовался, как об этом глухо намекали не только его сотрудники, но и печать.
Я даже не подозревал, как висели на мне эти еженедельные передачи. Но нель­зя лукавить и говорить, что они были для меня тяжелой работой (к тому же и бесплатной). Занимало это не столько время, сколько полочку в голове: сидела там целый год эта передача и постоянно болтала ногами и напоминала о себе. Спасибо ей за то, что каждую неделю двадцать пять минут прямого эфира, где порой я сидел вообще один и непрерывно должен был говорить, стали не про­сто хорошей, а прекрасной школой. Единственный недостаток — в передаче я и вел себя как в школе — валял дурака, не готовился к урокам и прочее.
Полтора месяца назад, правда, к моим обязанностям присоединилась страничка текста раз в две недели для «ТВ парка», но это даже не работа, а сдувание пыли с машинки по понедельникам: пишу я всегда сразу начисто, никогда не задумы­ваюсь ни над словами, ни над темой. Вот только фотограф ходит каждые две не­дели (и сегодня был), потому что в каждый номер журнальные начальники хо­тят непременно новую фотографию «на тему». Я уже был с огнетушителем, с те­лефонной трубкой в руке, с десятидолларовой купюрой. Теперь вот появлюсь еще и с собакой — статья о передаче про кусающихся собак, и для этого Сергей Иванов (не писатель, а фотограф) отвел меня на Патриаршие, зацепил страшно­го пятнистого дога, про которого помятая хозяйка тут же сказала, что он не ку­сается, и сфотографировал. Лучше бы с кошкой.
В общем, время сейчас редкое, давно я так не расслаблялся душой, не чувство­вал себя спокойно. В четверг у меня черновой монтаж передачи про собак, на этой передаче я по прихоти моих девушек был сам и режиссером, но я спокоен и займусь даже склеиванием передачи с наслаждением.
Когда пишу, окно в комнату открыто и прямо в лицо светит солнце. Я специально не задергиваю шторы — загораю и тут.

30.5.95
Почти год не писал я своих заметок, вот даже вместо машинки появился компьютер. А изменений особенных и нет. На прошлой неделе вышло второе издание «Энцик­лопедии», сегодня с утра рассказывал о землетрясении в прямом эфире 5-го канала, три дня назад вышел первый номер газеты «Я — телохранитель», и в этом номере — две моих сто раз напечатанных статьи, вчера записался на Радио России на месяц вперед для передачи «Домашняя академия», в пятницу, видимо, буду отвечать на во­просы Вани Усачева в «Катастрофах недели» на 6-м канале ТВ. Видимо, позвонят и из «ТВ парка» — напомнят о двухнедельной дани в виде полутора страничек. Варит­ся и огромное облако на горизонте — передачи «Телохранитель» для МЧС.
В общем, все-все по-прежнему, ничего не меняется.
За осень и зиму написал я четыре учебника по ОБЖ и методичку. Теперь у меня осталась вроде бы только одна забота — написать для 9–10 классов учебник «Выживание в обществе» — и сдать 15-го сентября. Книга это тяжелая, не очень представляю, как я это смогу сделать за лето, которое наконец пришло к нам в измученную Москву.
Лето пришло очень крепкое. Неделю уже держится температура 30–31, дождик был только один раз. Пыль. Наши тополя тут же набросились на жителей со сво­ими пуховыми клочьями. Мусор, пустые пластиковые бутылки, пивные банки, сигаретные пачки, ненужные рекламные газеты не просто валяются на асфаль­те, а нежатся в пуху. Пью разное пиво и одинаково не могу утолить жажду. А де­ти, слава Богу, на даче.

31.5.95
Пишу, чтобы не потерять привычку к текстам. Когда я сбросил четвертый учебник, казалось, что кто-то распахнул окна. У меня начался протяженный тихий праздник — я отдыхал. Несколько месяцев перед этим я каждый день должен был сам себе сдавать норму страниц — иначе бы не успевал к сроку. И, конечно, я лишний раз заметил, что длинные дистанции — не для меня. Если меня поста­вить в ряд литературных бегунов, то я бы назвал для себя — бег прыжками.
Но жизнь не очень прислушивается к нам, бегунам, и выводит на дистанции, которые в данный день случились под рукой. И вот я вижу перед собой туманные поля (а туманные оттого, что края их теряются) и пытаюсь приспособить се­бя к предложенным дистанциям. То есть уже сегодня я как-то прикидывал, не начать ли писать «Выживание в обществе» — получается в день по полторы-две страницы. А я очень не люблю нормы выработки — еще с армейских траншей. Ну вот, тут же и звонок из «ТВ парка»: не угодно ли написать страничку к по­слезавтра? И что я тяну эти заметульки месяц за месяцем? Сам удивляюсь. Ду­маю, что говорит во мне все тот же страх голодной безработицы, которым я от­равился на всю жизнь в несколько месяцев после ухода из АПН. И хотя от че­го-то все же отказываюсь...
Тут я догадался о еще одной причине своего сегодняшнего писания: читаю днев­ники Чуковского. Я уже несколько раз замечал, что чужая работа не только при­тягивает, но и подталкивает к работе. Мне нравится написанное, и кажется, что если записать свое пятиминутное настроение, то тоже получится что-то интерес­ное для далекого чтения через годы. Тут есть одна важная вещь, сформулирован­ная марксистами, количество переходит в качество.

12.6.95
Догадался я прошлый раз правильно: полдня сегодня провалялся в диване с дневниками Чуковского и опять сел писать свое. Нехорошо осуждать заметки, которые писались им для себя, но как-то сдержаться не могу. Лет примерно за сорок до своей смерти начал Чуковский записывать по два-три раза в год, что скоро умрет. Каждый год у него — последний, называл даже и точное число. Нет ли тут у меня раздражения сорокалетнего читателя перед человеком, кото­рому довелось прожить большую жизнь? Читаешь его очередные строчки о «по­следнем годе», а книга-то у тебя в руках, и ты рукой знаешь, что автор не дошел даже до середины. Вот и раздражение. А ведь кто-то из больших поэтов умолял молодых — не пророчить себе тяжелой судьбы, слова поэтов слишком часто сбы­ваются... Слава Богу, Чуковского пронесло мимо.
А у нас по-прежнему не кончается солнце над Москвой. Ночами не уснешь — душно, томно, но я каждый день радуюсь, хотя и шатаюсь слегка. Счастливы мы, южные жители. А сегодня еще и дождь прошел — первый за неделю. Но в квартире температура так и не упала ниже 29 — три раза смотрел.
Ничего не сделал я за весь этот день, и страшно радуюсь. Дети и Наташа на да­че, у меня однодневный пир одиночества. Некоторое время я даже засомневал­ся — куда же трачу я драгоценные минуты! А спустя еще минуты радостно дога­дался — на себя и трачу, хожу барином — из одной незаправленной кровати ло­жусь в другую, книжку только ношу с собой.
Позавчера ректор радиоинститута МАИ (а заодно и некоей академии) предложил мне у себя вести кафедру безопасности, и я то и дело с теплотой вспоминаю о таком заманчивом деле. Вот тут могут сбыться все мои желания получить в ру­ки некую маленькую структуру, которая могла бы написать настоящий учебник для вузов по безопасности. Один я напишу все то же дилетантское писание, что и так распространилось в тиражах разного вида.
Мало того, что вышло второе издание «Энциклопедии» и вот-вот выйдет оно же в карманном виде, еще я дал согласие пограничникам бесплатно напечатать для своих войск 5 тысяч экземпляров книжки, куда войдут примерно две трети все той же «Энциклопедии». А ведь главы уже были в сборнике у Шершнева, а потом в «Азбуке выживания»... Вчера на улице прохожий молодой человек сказал мне, когда я грузил Наташу на дачу: «А я вас знаю. Вы Александр... Анатолий Гостюшин!» — «А откуда вы меня знаете?» — «Вы же автор энциклопедии криминаль­ных... э-э-э... экстремальных ситуаций!» Вот-вот я стану пресловутым автором. Впрочем, я сам это делаю — книжке нужна реклама, издатели заплатить за нее не могут, и как-то так само получилось, что я везде стараюсь проговорить это название. В газетах, на радио и ТВ в результате я не сам по себе господин, а «ав­тор энциклопедии экстремальных...». Впрочем, беды от этого нет, а в чистом ви­де «работать на имя» — как-то пока не к чему, да и не с чем.
А если удастся проект с «Телохранителем», может быть, придется тянуть в сторону передачи — «ведущий телевизионный программы...». Я, кажется, года два назад оказался перед вопросом, так сказать, «имени» — что-то начало собирать­ся, и я почувствовал, что определиться тут важно заранее — пока еще «имени» никакого и близко нет. И тогда же решил для себя так, что сделанное «имя» — это инструмент, а не какие-нибудь качели для удовольствия. Если удастся «имя», его надо будет удачно использовать для дела. А удовольствия можно пре­красно получать в других местах и от других обстоятельств.

21.6.95
Ночь — половина первого. За многие дни впервые пошел дождь, стало чуть про­хладнее, мы как-то вздохнули. А по телевизорам все то же — кошмар за трагеди­ей. Только успели похоронить город Нефтегорск, как еще одно малоизвестное название стало слышаться по всем программам — Буденовск. Сегодня предвари­тельные подсчеты — около сотни убитых заложников.
В пятницу мне пришлось появиться на «Открытом радио» — час в прямом эфире. Меня разыскали как специалиста по терроризму. Называю фамилию Линде­ра — «он вас как раз и посоветовал» ФСК — «Богданов как раз назвал вашу фа­милию. А потом мы позвонили в аппарат Президента, и там нам дали ваш теле­фон». Чего это там знают мой телефон?
Никакой я не специалист, а уж тем более — не по терроризму. А официальные люди постарались на меня спихнуть разъяснения, чтобы не ляпнуть то, что не сбудется. А я частное лицо, писака. Какой с меня спрос. И вот я отвечал озлобленным радиослушателям...
Вот обидно и горько — в этих звонках ни разу не прозвучало о собственно тер­рористах. Вроде бы они и не виноваты, что ли. На один только конкретный во­прос довелось мне ответить: будет ли решаться дело штурмом или мирным пу­тем. И я сказал, что будет и то, и другое. Немного поговорят, потом поубивают, потом опять поговорят. Спустя несколько часов это как раз и сбылось.
Господи, сколько же людей мы хороним и хороним!


Рецензии