Встреча в Клозери-де-Лила

Описываемая встреча двух гениев вполне могла произойти. По крайней мере, такая возможность в их жизни была, а значит – не исключена и вероятность кажущегося  столь фантастическим, на первый взгляд, события.
 Во всяком случае, автору, преклоняющемуся перед талантом любимых классиков, очень бы этого хотелось.
Впрочем, остаётся лишь фантазировать…

               
- Ну, куда ты меня притащила, Изадорушка? Неуёмная ты моя богемщица. Да нравится мне твой Пикассо, нравится. Так что ж теперь на поклон к нему, раз он здесь бывает? Видишь – пусто, нет никого. Хорошо-хорошо, посидим немного, а то ещё куда потащишь.
Как, кстати, хоть называется сия забегаловка? Ах-ах-ах… помню, что мы в Париже, в этой богоматери городов французских.
Ну, пускай – кафе. Клозери… как? Клозери-де-Лила. Пожалуй, даже красиво. Клозет для Лили. Шучу-шучу…
Конечно, ещё рано для ваших бездельников, полдень. Дрыхнут, верно, твои дружки-приятели.  И их поклонники. Или дома рогалики в кофе макают. Чего это французы их всегда расквашивают? Те горячие, только из печи, ан нет – давай совать их в чашку! Даже здесь обленились.
Не о том я, не хочу этих булок! Господи, да когда же ты выучишься по-русски, Изадорушка.

Да-а, пусто в кафе, пусто и в здешних мозгах: жрут и пьют, жрут и пьют… и фокстрот. Самое высшее искусство – мюзик-холл! Европа…

- Ладно, не тараторь, королева эстрадных подмостков! Чего не надобно – всё понимаешь. Растолкуй, вон, лучше мальчонке свой заказ. Вишь, седой уже, а всё «гарсон». Гарсон!
 Мне пускай зельтер принесёт, от здешнего изобилия и выпить расхотелось.

Тоска всё-таки тут, на этом хвалёном Западе. Птички и те сидят только там, где им дозволено.  Бедненькие…

 - Скажешь – нет?

Тут всё выглажено, вылизано и причёсано…  как голова Мариенгофа.
Но главное – человека я пока ещё не встречал и не знаю, где им пахнет.

- Понимаешь, Изадора?

То же самое и в литературе: тоска и бездарнейшая «северянщина». Куда уж нам с нашей непристойной поэзией!
Даже издаваться здесь нет желания, хотя и деньги нужны. Впрочем, какие тут деньги, если пятьсот экземпляров – рекордный тираж. Европа, прости господи!
Никому ничего не интересно. Все эти люди, смотри, снуют по улицам вроде ящериц. Не люди, а могильные черви.

- Что, не ясно? Ну, как тебе объяснить? Дома их – гробы, а материк – склеп. Неприятно? А ты обрати внимание: кто здесь жил, тот давно умер, и помним его только мы, ибо черви помнить не могут.
Такая гадость, такая духовная нищета, что блевать тянет.
Ты куда, дурно тебе?! Хорошо, не буду больше. Я думал, ты не поймёшь…
А ты всё-таки чувствуешь, как же ты чувствуешь меня, милая. Не пей…
Зачем ты абсент заказала? Я не хочу, не стану пока…
А ты смотри сама, как знаешь.

- Я вот что подумал: пусть мы нищие, пусть у нас голод, холод и людоедство, зато у нас, у русских, есть душа, которую здесь сдали за ненадобностью в аренду под смердяковщину.
И правда, на кой ляд всем этим людишкам душа, что в России на пуды меряют. Совершенно лишняя штука эта душа – всегда в валенках, с грязными волосами и нечесаной бородёнкой. Я грешным делом уже и сам начинаю учиться говорить себе: «Застегни Сергей Есенин свою душу, это так же непристойно, как расстегнутые портки…»
В голове одна Москва и Москва. Даже стыдно, что так по-чеховски.
Нет, не буду пить, просто не хочу… Боже мой, лучше уж есть глазами дым, плакать от него, но только бы не здесь.
Знаешь, и всё равно при этой культуре «железа и электричества» тут у каждого полтора фунта грязи в носу.
Что-то меня сегодня к нечистотам потянуло. Скверно…
Действительно, выпить, что ли? Как ты эту гадость цедишь?

- Смотри, тебе какая-то тётка машет, аж подпрыгивает. Да вон же из-за углового столика, в уродской шляпке. Эта точно из ваших…
Гертруда? А парень с ней вроде нормальный. Приятный крепкий парнишка с откровенно нездешним выражением лица.  Нет, точно не червь...
Я его давно приметил.  Сразу, как пришли. Он, представляешь, всё что-то писал в свой блокнот, пока тётка не заявилась и бесцеремонно не подсела за его столик.
Явно работал парень – это же по его взгляду было видно, по внутренней сосредоточенности и, в то же время, некой отрешённости. Ну, в общем, знакомая история…
Хотя, как тут, в этой забег… в этом кафе поработаешь. Я бы не смог.
Иди, иди, конечно, раз сама Гертруда Стайн зовёт…

Когда спутница, привычно «поставив» спину, направилась к столику своей знакомой,  молодой человек ещё какое-то время смотрел ей вслед, а затем стал разглядывать бармена с забавно шевелящимися драгунскими усами на подвижном лице. Чуть справа от ловко орудующего разнокалиберными рюмками и бокалами буфетчика висел настенный календарь, который сообщал о том, что май в самом разгаре, май тысяча девятьсот двадцать третьего года…

                *  *  *

Русский поэт, сидевший за столиком парижского кафе «Клозери-де-Лила», отодвинул подальше рюмку на десятифранковом блюдце – от греха, да и не лезет эта бурда – и продолжил размышлять. Теперь уже в одиночестве и про себя, в смысле – ведя с самим собой внутренний диалог.
Нет, это не паранойя и не «белочка» - он не пил уже три дня. Просто не с кем поделиться, а всё лезут, лезут мыслишки, щекочут, ковыряют…

Изадора и половины не понимает, больше, наверное.
Так толком и не выучила русский язык жёнушка моя непредсказуемая – взбалмошная и такая манящая. Хотя чувствует меня, знаю – тонко чувствует. За это её и люблю.
 
Чем дольше здесь торчу, тем невнятнее объяснение – зачем?
Из Москвы казалось, что Европа – самый обширный рынок распространения свежих идей в поэзии. Пшик…
Теперь очевидно: до чего же богата и прекрасна в этом смысле моя страна! Нет такой страны ещё и быть не может. Даже Ходасевичи, Маяковские всякие…

Идти дальше некуда, если уж ЭТИ стали считаться у нас первоклассными поэтами!
Нужно обязательно проветрить воздух! До того  накурено у нас сейчас в литературе, что просто дышать нечем…
Ведь у того же Маяковского почти ни одной рифмы с русским лицом, помесь негра с малоросской. Ну что это: «гипербола – теперь была» или «лилась струя – Австрия»?!
Уж на что был народен Шекспир, балаганом не брезговал, а создал ГАМЛЕТА. Это вам не Тит и не Влас…

Согласен, искусство вдохновляется жизнью, но оно не может раствориться в жизни, не может…
А всё потому, что тот же Маяковский поэт «для чего-то», а я поэт «от чего-то». Не знаю сам от чего…
Но он проживёт до восьмидесяти лет, ему памятник поставят.  А я сдохну под забором, на котором его стихи расклеивают.
И всё-таки я с ним не поменяюсь. Дудки!

Вообще-то говоря, только тут, на Западе, ясно осознаёшь, как велика заслуга русской революции, спасшей мир от безнадёжного мещанства. В самом широком смысле этого обессмысленного понятия.
Жизнь – у нас, а не здесь, где действительно медленный грустный закат, о котором говорит Шпенглер.
Пусть мы – азиаты, пусть дурно пахнем, чешем, не стесняясь, у всех на виду седалищные щёки, но мы не воняем так трупно внутри, как воняют внутри европейцы или те же гринго.
Никакой революции тут быть не может! Всё зашло в тупик…

Хорошо, что Изадора меня не слышит. Как, впрочем, и все остальные.  Она бы опять морщилась, с трудом поняв мои схоластические рассуждения. Аристократку из себя корчит! Гляди, как манерничает со своей богемной товаркой.
Противущая та, видно, тётка, а тоже, небось, не без лиры в башке…

Что-то злой я нынче. Далась мне эта мадам, да и Маяковский тоже…
Тоска. Хочется всё послать к энтой матери! Выпить… Теперь – надо.
- Гарсон!!
Впрочем, пойду-ка лучше к буфетчику – всё веселей, чем так.

Сергей подошёл к стойке бара и сел на высокий, непривычно вращающийся стул.
Ну вот, и до Парижа дошла эта американская мода.
Америка…
Он только что вернулся оттуда, и вернулся, надо сказать, не без облегчения. Вот уж где – воистину страна негодяев! Даже Европа в сравнение не идёт.
Одна биржа чего стоит, насмотрелся: куда там нашим маленьким воришкам и бандюгам - мелюзга!
Русское едва остывшее кочевье, безусловно, не может нравиться, но Америка – это тот смрад, где пропадает не только искусство, но и вообще всякие порывы. Уж лучше предпочесть наше серое небо и убогий пейзаж, чем небоскрёбы, которые дали пока что только Рокфеллера и Маккормика. Ни тебе Толстого, Достоевского, Пушкина… Ни-че-го!

Смотри, и тот парнишка, что я раньше приметил, от наших дамочек сбежал. Неглупый, видно, парень, раз не выдержал бабьего трёпа.

- Эй, сюда давай, садись! Да не стесняйся ты. Выпить бы. Не возражаешь? Не разобрал…  ну да ладно. Гарсон, или как там тебя!! Две водки, две, понимаешь? Ну, Смирнофф так Смирнофф. Наливай! Убери деньги, парень, я угощаю. Да убери же ты…
Вот ведь всё не как у русских.
- Закуривай.

Он, щёлкнув серебряным портсигаром, протянул его молодому человеку с небольшими усиками и таким же аккуратным пробором в зачёсанных назад волосах:
- Зовут-то тебя как? Ном какое, ном… или нэйм? Не понял. А-а, Эрнест Хэминг… чёрт язык сломает! Американец?

Вот те раз! И здесь их племя распространилось!
- Нет, я говорю: меня зовут Сергей Есенин. Слыхал? Причём здесь Изадора… заладили все – муж, Дункан хазбэнд… Поэт я, ядрёна корень, знаменитый русский поэт!

Ну, что я бешусь! А как здесь могло быть иначе?!

Эрнест не прочь был поговорить с экзотическим русским в дорогом костюме, расстегнутой жилетке под ним и в цилиндре набекрень. Этот невысокий стройный, безусловно, красивый человек с золотистыми волосами его чем-то притягивал, вызывая невольный интерес.
Интерес журналиста?
Эрнест теперь не занимался этим неблагодарным ремеслом.
Ещё недавно он думал, что бросил журналистику навсегда, но, видимо, пока придётся продолжить. Придётся, чёрт подери!
Хотя Эзра Паунд отговаривает и Стайн…
А ей-то что ж не отговаривать? Гертруда может себе это позволить. Она даже может вообще ничего не писать и не задумываться: опубликуют – не опубликуют…  Это – её хобби, так – времяпрепровождение.
А я не могу окончательно свою бросить работу в «Торонто Стар», которая приносит хоть какой-то заработок.  Пока не могу.

Журналистика, конечно же, мешает моему писательству: и времени уходит куча, и ежедневно рыскать по городу в поиске сенсаций – занятие весьма противное, и сокращать тексты до скудости, граничащей с убожеством…
Но куда денешься?
Хэдли сидит дома с нашим первенцем, маленьким Бэмби. Кстати, как он там? – вчера температурил. Пойду. Посижу ещё немного и пойду.
В конце концов, я мог бы зарабатывать большие деньги, пойди я в Голливуд или сочиняя всякое дерьмо. Но я буду писать как можно лучше и как можно правдивее. Буду…, пока не умру. А я, надеюсь, никогда не умру.

А всё же любопытный тип, этот русский.  И сигареты у него необычные: твёрдые какие-то и длинные, почти как небольшие сигары.
Эрнест обратил внимание на то, что его сосед по барной стойке перед тем, как поднести спичку, покрутил сигарету двумя пальцами, отчего табак слегка затрещал, сминаясь. Затем русский шумно дунул в бумажный мундштук сигареты и необычным манером прикусил его. Ловко…

Непривычное имя у этого русского - Сергей, впрочем, как у Рахманинова. Говорят, к тому же, он талантливый поэт. Дункан даже захлёбывается, рассказывая о его бешеной популярности на родине. Настолько влюблена?
А Гертруда лишь хмурится – не читала, хотя и что-то слышала об эксцентричном поэте Есенине.
Как можно таким варварским языком ещё что-то рифмовать?!
Мы с ним почти ровесники. Нет, он, пожалуй, чуть постарше или рядом с Дункан кажется старше своего возраста…

Эрнест прикурил. Вкус дыма длинной русской сигареты заметно отличался от вкуса вирджинского табака, к которому он привык, и от горького дыма гаванских «сигарос». Этот вкус, скорее, напоминал о Ближнем Востоке или Греции, откуда Эрнест недавно вернулся.
Он глубоко затянулся ещё раз, и ему вдруг показалось, что в этот момент он  стал… понимать русского.
Но это нереально! Этого не может быть!!
А впрочем, почему бы и нет?

                *  *  *

Русский и американец лишь одно мгновение удивлённо и даже как-то настороженно глядели друг на друга, а затем начали говорить…
На каком языке?
А каком языке могут разговаривать гениальный поэт с великим прозаиком?
 На языке Таланта и Масштаба Личности собеседников.

- Откуда ты, американец? - Сергей, понюхав содержание переданной ему барменом рюмки, брезгливо повёл плечами. – Ну, штат или как там у вас…
- Иллинойс. Оук-парк – есть такой городок.
- Где это?
- Недалеко от Чикаго. Сейчас уже стал его пригородом.
- Красивое место?
- Мне нравится.
- Ты про природу расскажи, - Сергей уже соскучился по не столь ярким, скорее - сдержанным в своих обычных проявлениях родным среднерусским пейзажам.
- А что природа: леса, озёра вокруг. Бывшие индейские места. Мы с отцом в детстве частенько на рыбалку или на охоту выбирались. Он меня и пристрастил. До сих пор лучшего отдыха не знаю…
- Леса – это хорошо. Гляди ты – индейские места! - Есенин вдруг вспомнил своих земляков-«индейцев», ловящих окуньков в Оке или, скажем, в Трубеже, но, дабы не отвлекаться на сантименты, резко «перепрыгнул» на другой континент:
- А вот ваш Чикаго, откровенно говоря, мне совсем не понравился. Я ведь только что оттуда. Ты, Эрнест, не обижайся, но в эти ваши «сто тысяч улиц» можно загонять только свиней. Да и то потому, что там, наверняка, лучшая в мире бойня.  Не обижайся, американец.
- Я не обижаюсь.  Может, ты и прав. Мне и самому, если честно, Чикаго не очень…
- А в Нью-Йорке, слышишь, забавно получилось. Подплываем мы с Изадорой на пароходе – огромный такой лайнер, «Париж» называется - тьфу, и тут, и там - то же самое!  Так вот: подплываем, а слева от городской пристани Статуя Свободы на острове стоит – строгая мадам! Мне поначалу показалось, будто она улыбается, а уже потом я разглядел, что нет – серьёзная леди.  Мы совсем близко от неё тогда на пограничном катере проплыли. Почему – на таком важном катере, спросишь? Ваши балбесы в погонах – впрочем, они везде одинаковы – сперва не разрешили нам сойти на берег американский, отправили на какой-то зачуханый островок и давай выведывать: чего, мол, в Соединённые Штаты припёрлись, и с какой-такой целью? Целый день, веришь, нас продержали. Я им даже подписку дал, что «Интернационал» здесь прилюдно петь не буду.
- Почему именно «Интернационал»?
- Да было дело в Берлине, в пивной. А вашим иммиграционным служакам уже оттуда доброхоты сообщили о прибывающем в страну известном русском скандалисте.
Так вот: плывём, значит, мы вторично мимо той бабы, а я возьми да ляпни в сердцах: «Бедная, старая девушка! Ты поставлена здесь ради курьёза!»
Вся журналистская братия, что нас встречала, была в глубоком обмороке, когда им перевели, конечно. А назавтра во всех газетах…  Но ничего – слава богу, обошлось. Ну и нахальное же это племя – газетчики!  Только и охочи до сенсаций - что у нас, что здесь, а за океаном в особенности.
А ты, случаем, не из них будешь?
- Был… Теперь уже - нет.
- Я ведь заметил, ты строчил что-то там, за столиком. Сочиняешь?
- Пытаюсь.
- Сейчас все, кому не лень, сочиняют. Стихи?..
- Теперь уже – нет.
- Ты, смотрю, не больно разговорчивый. Давай выпьем, что ли, американец?
- Вроде рановато… Хотя - ладно, я сегодня свою норму уже выполнил – почти две страницы написал.
- Какие же вы все здесь рациональные! Норму он выполнил…
- Нет, просто это – самодисциплина.  Нельзя распускать себя во всемирной  столице распущенности. Не стоит уподобляться… - Эрнест кивнул головой назад – в пустой теперь зал кафе и даже куда-то много дальше.

- Это ж надо – норма! – не унимался поэт. - Какая, к дьяволу, может быть норма?! Хотя… ты, вероятно, прозаик? Тут мне трудно судить…
- Прозаик, писатель… Нескромно пока так себя назвать.  Недавно вышла только моя первая книжка. Совсем небольшая.
- О чём она, американец? Впрочем, глупый вопрос…
- В ней десять стихотворений и три рассказа.
- И всё-таки стихи…
- Это, пожалуй, последние. Точно – последние. Не моё это дело – поэзия.
- А ты почитай.
- Да не серьёзно всё это, свободным стилем и вообще…
- Ладно мяться! Почитай, любопытно, - Сергей оживился, даже не донёс пузатую рюмку до рта, уже, казалось, готового принять её содержимое.
- Ну, если угодно, только небольшой фрагмент, и потом очередь за тобой. Согласен? Тогда слушай:

- Мы заглядывали далеко,
  Но шли кратчайшим путём.
  И плясали под сатанинскую скрипку,
  Спеша домой помолиться,
  И служить одному господину ночью,
  Другому – днём.

И так далее… Ерунда – одним словом.
- Почему же… Знаешь я не сторонник нерифмованного слога, но фокус не в этом. Здесь мысли много, даже слишком много для стихотворения. Бьётся она, как в тисках… Тут мысли - на роман.
- Ты так считаешь? – Эрнест подвинулся ближе.
- Это вроде эпиграфа к чему-то крупному.
- Я, чёрт подери, тоже об этом думал!
- А ты попробуй, парень. Сегодня, к примеру, ты что писал? И как ты вообще здесь, на людях, работаешь? Я бы не смог сосредоточиться.
- Привык. Нормально. По утрам тут в кафе почти никого нет, а я только до ланча и работаю. Дольше – тяжко, не идёт. Тем более, дома теперь Бэмби, мой малыш – с ним не попишешь. А что касается сегодняшней моей писанины – вот, рассказ на днях начал, думал даже закончить успею. Небольшая такая новелла. Их хотя бы иногда печатают, ведь семья регулярно кушать просит, сам понимаешь…
- Так ты не из этих, не из прожигателей?..

Эрнест немного удивлённо посмотрел на собеседника, а потом усмехнулся:
- Если бы… Но будь я проклят, если стану писать только ради того, чтобы обедать каждый день! Если и начну его, свой роман, то только когда не смогу заниматься ничем другим. И иного выбора не будет.  Если честно, то пока мне с трудом даются даже абзацы, а ведь они - лишь выжимки того, из чего делают роман.
- Мне трудно советовать, - Сергей затушил папиросу и снова достал портсигар, - но попробуй писать вещи покрупнее, масштабнее, что ли.
- Словно тренируясь к бегу на более длинную дистанцию…
- Верно. Может, тогда и придёт уверенность?
- Я напишу длинный рассказ о том, что знаю лучше всего. Хотя, согласись, плохо писать о чём-то уже действительно случившимся. Это всегда убивает. Единственная, на мой взгляд, стоящая литература – когда ты создаёшь, когда придумываешь. Тогда всё становится правдой.
- Вот уж не уверен… В поэзии, скорее, по другому. Кстати, о поэзии: ты, помнится, просил меня почитать что-нибудь своё. Слушай из нового, буквально третьего дня сложилось, хотя стихи о позднем лете:

- Вижу сад в голубых накрапах,
  Тихо август прилёг ко плетню.
  Держат липы в зелёных лапах
  Птичий гомон и щебетню.

Так и было тогда на самом деле, я ничего не придумываю. И дальше:

- Я любил этот дом деревянный,
  В брёвнах теплилась грозная морщь,
  Наша печь как-то дико и странно
  Завывала в дождливую ночь.

  Голос громкий и всхлипень зычный,
  Как о ком-то погибшем, живом.
  Что он видел, верблюд кирпичный,
  В завывании дождевом?

Понимаешь, в чём соль?
Иные думают: вот – рифма, вот – размер, вот – образ…  и дело в шляпе. Всё, я – мастер. Чёрта лысого – мастер! Этому и кобылу научить можно! Этим меня не удивишь. А ты сумей улыбнуться в стихе, шляпу снять, сесть, вот тогда ты – мастер. Знаешь, почему я – поэт, а Маяковский так себе – непонятная профессия?
- Кто это?
- Извечный мой оппонент. Бунтарь в поэзии, как он полагает. Хотя и талантливый, чертяка!
- Никогда о таком поэте не слышал.
- Да и где ж ты его ломаные вирши прочитаешь, если их ни на один язык дословно перевести невозможно!
- Так, значит, не настоящий поэт этот Маяковский? А в чём  между вами отличие?
- У меня Родина есть! Понимаешь? У меня – Рязань. Я вышел оттуда и, какой ни на есть, приду туда же. А у него – шиш! Вот он и бродит без дорог, и ткнуться ему некуда. Ищи, брат, Родину! Найдёшь – пан! Не найдёшь – всё псу под хвост пойдёт! Нет поэта без Родины. Да и писателя – тоже.

- Держат липы в зелёных лапах
  Птичий гомон и щебетню…
Талантливо! Нет, Сергей, правда, очень здорово, только…
- Что – только?
- Боюсь, столь же образно перевести эти строки твои невозможно. Пропадёт многое в переводе, каким бы распрекрасным он ни был. Поэтому, наверное, у нас и ваш Пушкин недооценён.
- А я не боюсь… Говорю же: у меня Родина есть! А здесь всё равно никому русская поэзия не интересна. Как и наши идеалы, наши святые ценности…
- Вы, русские, по-моему, всегда были склонны к мессианству. Вот и сейчас бредите мировой революцией. Правда, теперь и у нас, на ваш манер, иные «прогрессивные» деятели стараются запугать, что если, мол, не станешь коммунистом или не воспримешь марксистской точки зрения, то у тебя не будет друзей, и ты окажешься в одиночестве. Мода, что ли такая. Очевидно, они полагают, что быть одному – это нечто ужасное или, что не иметь друзей страшно. А вот я, например, не могу быть и никогда не буду коммунистом, потому что верю только в одно: в свободу. Прежде всего, я подумаю о себе и о своей работе. Потом я позабочусь о своей семье. Потом помогу соседу. Но мне дела нет до государства. Я никогда ничего у него не просил. Верю я лишь в его абсолютный минимум.
- Да ведь я не о государстве, Эрнест, толкую и не о коммунизме с марксизмом…
- Писатель смотрит со стороны, как цыган. Сознавать свою классовую принадлежность он может только при ограниченном таланте. А если таланта у него достаточно, все классы – его достояние. Он черпает отовсюду, и то, что он создаёт, становится всеобщим достоянием.

- Вот завёлся-то американец! Да правильно, правильно ты говоришь. Я нынче и сам об этом размышлял.
- Знаешь, Сергей, я никому прежде этого не говорил, но жить в действии для меня много легче, чем писать. У меня для этого больше данных, чем для работы за столом. Действуя, не задумываешься. И когда тебе приходится туго, тебя держит сознание, что иначе ты поступить не мог и что ответственность с тебя снята. Но когда ты пишешь, никогда не удаётся написать так, как хотелось бы. Это постоянный вызов и самое трудное дело из всех, какие мне приходилось делать. Поэтому я и делаю его – пишу. И я бываю счастлив, когда это у меня выходит. И знаешь, что забавно?
- Что, американец?
- Это единственное, что надо делать совершенно… самостоятельно и в чём никто на свете не может тебе помочь, как бы ему ни хотелось. Разве что оставив тебя в покое.

- Вот это – в самую точку! Насчёт покоя. Наши бабоньки, смотрю, уже вроде прощаются.  Неужели наговорились? Да, совсем забыл тебя спросить.  Ты сейчас сказал: надо писать о том, что знаешь лучше всего. Так? О чём же будет твой роман?
- О моём поколении, истощённом войной. О любви. О дружбе и верности. О простых людях, которые ещё вчера были солдатами…
- Так ты воевал?
- Здесь недалеко, в Италии. А тебе, Сергей, не пришлось?
- Не поверишь: призвали меня служить в санитарный поезд, в девятьсот шестнадцатом, а Императрица возьми да вызови оттуда к себе, чтобы я свои стихи ей почитал. Послушала меня и говорит: «Поэту, дескать, не место на фронте, поэта беречь надобно!»  Ну, а потом вся эта заварушка у нас в России началась…
- Военный переворот?
- Февральская революция, потом Октябрьская, гражданская война, брат на брата… Новая власть, новые порядки. Хорошо ещё, в турне выпустили, удалось хоть мир посмотреть. И всё же - домой, надо домой возвращаться, на родину. Обрыдло здесь всё и вся!  А ты, американец тут останешься, в этой клоаке?
- Я люблю этот город и когда-нибудь обязательно напишу о нём. Это счастье -  жить в Париже, когда ты молод, полон сил, готов любить,  брать от жизни всё и творить. Этот город создан для творчества.

 - Смотри-ка, Эрнест, а моя Изадорушка прямиком уж к нам направляется. Давай, брат, прощаться, свидимся ли ещё когда?
- Береги себя, Сергей.
- А что со мною станет. Сергея Есенина скоро весь мир будет признавать! Чего я и тебе желаю. Хемингуэй – надо запомнить эту фамилию. Может, и твой будущий роман, Эрнест, когда-нибудь переведут на русский язык, и история твоих героев тронет русские души. Обязательно тронет. Что-то в тебе есть этакое… настоящее.

Они обнялись – эти два молодых красивых человека, дальнейшую судьбу которых в тот момент не мог предсказать никто…


P.S.  Высказывания и размышления героев рассказа, в большинстве своём, документальны. Да и встреча их определённо могла произойти в указанное время и в указанном месте.
Состоялся бы, в таком случае, между ними подобный разговор? Или нет?
Кто знает… 


 


Рецензии
Очень хорошо, атмосферно! Недавно смотрел "Полночь в Париже", почувствовал какую-то ностальгию, как будто встретил живых Хэма и Фицджеральда. Еще раз перечитал "Острова в океане" и "Колокол по Хэму".

Владимир Алисов   31.03.2016 21:02     Заявить о нарушении
Спасибо, Владимир! Очень люблю я этих ребят. Заходите, буду рад. С уважением

Александр Молчанов 4   31.03.2016 22:34   Заявить о нарушении
На это произведение написано 20 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.