Родители

Будучи немного навеселе от вина, я обнял её и играючи повалил на ковёр, как заметил, что она на взводе. Она слишком резко, чтобы счесть это нормальным, высвобождаясь, сказала:
- Отпусти! Дай передачу досмотреть!
Кончалась передача, которую она смотрела, время близилось к полуночи. Я подумал, действительно, хочет досмотреть, самый конец, развязка очередной мимолётной драмы чужой жизни. Однако мелькнула и мысль о том, что она не хочет заниматься сексом, поэтому и нервничает. Днём я сообщил ей, что ночью будет секс и чтобы она берегла свои силы, сдобрив объявление всяческой шутливой пошлятиной. Когда она сама хотела заниматься сексом и звала меня к нему, я такое уже забыл – всегда зову я, а она как будто и рада, когда я молчу. На сей раз я поставил её перед фактом, и она вот как будто теперь не хочет и нервничает – такое тоже могло быть, но теперь это уже никто не скажет. Что бы там ни было, но я ушёл, сел за компьютер, как через некоторое время в дверях комнаты показалась она с совершенно возмущённым – и это ещё мягко говоря – выражением лица, в выставленной перед собой руке она демонстрировала мне крошку от печенья, которое я в этот момент ел.
- Это что такое?! – совершенное безо всяких намёков на полушутливый тон, а напротив, очень даже серьёзно и с негодованием спросила она. – Мы с мамой весь день пол мыли, чтобы ты тут мусорил? А ну ешь давай!
Я опешил от такой резкости. Благо, после таких слов она удалилась, и фразу "ешь давай" я счёл намеренным преувеличением, тем самым шуткой.
Понимая, что она закончила смотреть свои передачи, и пора бежать в постель  заниматься сексом, я направился в туалет чистить зубы, где уже стояла она и занималась тем самым, ради чего я и пришёл. Начав мыть руки, я вдруг услышал:
- Что это ты тут набрызгал? Нельзя поаккуратнее? Я вообще-то весь день мыла тут всё. Вот теперь мой давай! – в тоне голоса одно негодование, и я сразу понял, что все её предыдущие слова были таким же нервозным и неприкрытым негодованием.
Я начал заводиться, но ещё был спокоен. Посмотрев на зеркало, увидел там капель, кажется, десять или чуть больше, если сильно приглядеться. Это ещё дало мне возможность не принимать всерьёз её слова.
- Что у тебя на ноге? – сказала она. – Мой давай.
На ноге, прямо на щиколотке, протянулась полоска грязи.
- Как мыть? Скажи, как мыть-то. – Спросил я, уже беспокоясь быть оговоренным в случае неверного действия. Она чистила зубы и что-то пробубнила. Я поставил ногу в раковину и смысл полоску.
- Ты опять зеркало забрызгал! Половина зеркала в воде! Вот возьми теперь и мой! Что я, тут служанка тебе всё мыть?!
Снова посмотрел на зеркало и увидел, что к десяти предыдущим добавилось около пяти-семи дополнительных капель. Капли были заметные, но достаточно крупные и редкие. Тут меня уже передёрнуло. Внутри я затрясся.
- Чем? – спросил я, не видя вокруг тряпок.
- Полотенцем! – всё с тем же возмущением сказала она и сделала движение на выход.
Я снял полотенце, которое было на мне, одним движением устранил все капли "забрызганного наполовину зеркала" и пошёл вслед за ней, уже начиная сотрясаться от нервного напряжения, но ещё не осознавая это в полной мере из-за выпитого. Мы вместе поднялись в нашу комнату, она спросила, где ребёнок, и ушла в соседнюю комнату к матери, где ребёнок уснул. Я остался один, и тут меня передёрнуло от воспоминаний её последних фраз. Вспомнил, как она с ярым негодованием подняла крошку, затем унизила меня, практически приказав стереть несколько капель с зеркала, которое по её воле висело впритык к раковине. Чувствуя поразившее меня ощущение полного своего ничтожества в её глазах, от представления полной своей беспомощности и беззащитности я ударил себя несколько раз по лицу – ладонями и кулаком. В нервном срыве я запрыгнул на кровать, пытаясь себя несколько успокоить, в это время зашла она, неся уснувшего ребёнка. Уложив его, она присела на кровать рядом, явно ошеломлённая от услышанных ею звуков ударов. Подскочившие вновь воспоминания о том, как она меня отчитывала за крошку и капли снова переполнили мою психику и разорвали её – я схватил её борцовским объятием и бросил на кровать, предупредительно делая так, чтобы ей не было больно. У неё внутри что-то тут же сорвалось. От нервного срыва она начала сквозь зубы стонать, отчаянно брыкаться ногами и отмахиваться от меня руками. Поразившийся этому, я стал хватать её ноги, чтобы не получить от них удар и пытаться скрутить руки, но тут мгновенным нервическим решением я отказался от сопротивления и только закрыл глаза, давая ей возможность бить меня вволю. Получив несколько не очень болезненных ударов по лицу, малозаметных на фоне пришедшего ко мне нервного истощения, я сидел над ней, пока она не упокоилась. Через секунду-другую она уже лежала и тихо плакала, а я почувствовал, что у меня носом идёт кровь, капая на её ногу. Я поправил положение тела, чтобы капли падали на мою ногу, и мы замерли – она от прошедшего срыва, я от подходящего нового. Меня начало распирать от мысли о том, как меня отчитали в ванной.
- Ну! Давай! – сказал я. – Бей меня! Бей ещё!
Вид крови её немного успокоил. Началась длительная перепалка. Я сказал, что мне унизительно и больно слушать такой тон по такому поводу, она, как обычно, утверждала, что всё я выдумал, что я не уважаю её труд, когда капаю на стекло. Я совершенно не мог понять и не могу понять и сейчас, как капли на зеркале она может приравнять  оскорбления своего труда. Что стоит за этим сравнением? Как подспудная мысль получает такое странное выражение? Неужели стоит понимать это буквально? Тогда почему она так нервничает? Значит, первопричина в том, что она изначально была в нервном возбуждении. Но отчего оно? От необходимости заниматься сексом, которую она хотела избежать? Я никак этого не пойму. Она продолжала твердить о своей правоте, она считала, что раз она имеет внутреннее убеждение в своей правоте, значит, та боль, которую я испытываю от отчуждённости и унижения не имеет… что? Оснований быть? Оснований быть принятой во внимание?
Она спокойно лежала с каменным выражением лица, на каждый мой довод о том, что мне больно, говоря, что она права, что я искажаю факты, что я сам её оскорбляю. Мне стало невыносимо больно от того, что моя боль отчуждения в ней никак не отражается, она никак не хочет забыть выяснения о том, кто прав, а кто не прав, и просто вспомнить, что любит меня, и раз мне очень больно до ужасающего и продолжительного нервного срыва, то стоит сказать, что по сути неважно, кто тут прав, главное, что она меня любит, и не стоит размышлять, кто прав по таким пустякам. Но она такое никогда не скажет. Никому. Хотя… Может, вспомнив, как я говорил ей об этом, вспомнит, когда причинит боль своему ребёнку. С ребёнком она, уж будь покоен, полна эмпатии, нежности и чувств, которые проявлять ко мне она не видит оснований по той причине, что "он ребёнок, а я мужик".
Разговор затянулся на полчаса или больше, а моя рана отчуждения не затягивалась от её безразличия, от того, что она никак не хотела и не намеревалась её замечать, надев очки собственной правоты. Тут я понял, что всё, чего она сейчас хочет, это уснуть. Что я докучаю её своей болью, кровь, срывом и мешаю спать. Мне стало ещё хуже, но я успокоился.
- Ложись спать. – Сказал я. И она после непродолжительных разговоров охотно легла и мгновенно уснула.
А я подумал о том, как из-за капель на стекле и крошки, она решила со мной грубо разговаривать, о том, что она меня не хочет, о том, что маленький, ещё не умеющий говорить, ребёнок спит и ничего не знает о том, какие беды твориться у его родителей. Он спит и улыбается, а родители готовят ему неприятное будущее. Она спала, а я сидел и тихо плакал от всех этих мыслей. Спать никак не хотелось. Я присел к кроватке сына и погладил его по светлой головке, по его ручкам в старой рубашке и заплакал ещё сильнее.
Мне стало страшно за сына. Я хочу, чтобы он был счастливым, чтобы у него папа и мама были всегда рядом, чтобы он рос в любви, потому что это самое главное в жизни – быть любимым. Как я. Как я хотел почувствовать себя любимым, когда плакал от боли, а она смотрела и только ждала, когда я дам ей возможности лечь спать. Тогда я говорил ей: "Я хочу, чтобы ты меня обняла, сказала: "Давай спать, любимый", и положила рядом с собой", на что она ответила: "Иди сюда, ложись, я тебя обниму. Тебя что, такое предложение не устраивает?".
Я сидел у кроватки и плакал. Мысль о том, что сын может остаться в разделённой семье, убивала меня. Я взял спящего сына и переложил на нашу кровать, обнял его и успокоился. Но картинки и слова этого вечера – ох, уж эти воспоминания! – никак не давали мне уснуть, уничтожая шаткое равновесие психики. Она сказала мне, что у неё большое терпение, и что мои нервные срывы тому подтверждение – ведь она же их терпит! Я готов был закричать от боли. Я понимал, что моя боль отчуждения её не тревожит, что она считает себя правой, и этого ей достаточно, чтобы спокойно спать, что она думает о том, как я ей надоел со своим срывом и только мешаю спать, чего она хочет по-настоящему сильно.
Я полное никому не нужное ничтожество.
Я полный ноль, чьи проблемы вызывают только проблемы у других.
Я больной и виноватый в своей болезненности, и потому заслуживающий её.
Что мне Гекуба? А что он ей?
Я не мог спать. Я выпил оставшееся вино, но его оказалось мало, чтобы опьянеть и спьяну уснуть, да и было оно слабоватым. В нервном возбуждении я вышел из дому голый и пошёл по пустым улицам сада, в котором мы живём. Шёл моросящий дождь. Со злостью я пнул ветхий и, кажется, никому не нужный сарай напротив – доски отлетели, а злость кипела не менее. Я походил ещё по улице и вернулся в дом, дрожа от холода. Сна не было, было сильное, никак не отпускавшее отчаяние. Ощущение полной своей ненужности. Поняв, что проваляться я могу ещё долго, я решил выпить ещё. Но нигде невозможно купить алкоголь в два часа ночи. Только у меня дома – в частном доме, где теперь живут родители одни – полчаса езды. Понимая, что лучше съездить и успокоиться, чем лежать и терзаться, я оделся, сел в машину и благополучно доехал до места назначения – там у меня стоял набор из виски и вина. Я спокойно поднялся к себе в комнату, взял стакан и две бутылки виски – одну практически конченую, другую наполовину початую и собрался уезжать, как меня встретила мать. Мать увидела, что у меня в руках две бутылки, одна из которых практически пуста, и стакан, и что сейчас три часа, а я вдруг приехал, поэтому она не на шутку встревожилась. Когда я пытался уйти, отвечая на её обеспокоенные вопросы отговорками, она решительно загородила мне путь, схватила обе бутылки и заплакала.
- Никуда не пущу! Я единственного сына не для того растила, чтобы он пропал! Не пущу!
Я ещё пытался отговориться, сказав, что всё нормально, что я поехал к жене и ничего такого, но мать решительно стояла на пути. Вышедший отец понимал, конечно, больше. Интуитивно он схватил, что есть некоторый конфликт, а раз я приехал с виду трезвый и здравомыслящий, то не стоит мне мешать. Однако решительность матери вынудило меня сообщить ей детали. Она обнимала меня и стала многократно целовать, плача. Она очень обеспокоилась, и когда я ей сказал, что поругался с женой, но спокойно сейчас уеду обратно, и ничего не случится, она успокоилась и пустила меня.
Я выходил, с виду абсолютно трезвый и внятно говорящий, положил бутылки и стакан на переднее сиденье, сел за руль и завёл мотор. Мать говорила, что всё хорошо, что будет нормально, что всё бывает. Более понимающий ситуацию отец молчал.
Машина отдавала ход назад для разворота, а в воротах стояли одетые в домашнее родители и провожали меня взглядом. Мать как будто ещё плакала, в глазах читалась жгучая обеспокоенность, отец смотрел грустным вдумчивым взглядом и думал. Он видел, как его сын уезжает, что у его сына случилась сильная беда, и он теперь поехал, думая о чём-то своём, что до конца он никому не расскажет. Что его сын, уже взрослый, тридцати лет, уже со своим сыном, уезжал куда-то в свою жизнь, и она, как надеялся отец, будет не такой, как жизни, состоящие из ссор и обид и горечей, а будет более счастливой, будет радужной, что его сын уедет сейчас, но когда он вернётся, он, отец, будет знать, что, несмотря на все проблемы, его сын живёт счастливым, что с женой с ребёнком всё будет хорошо, и что у его сына, несмотря на все семейные проблемы, всегда были и остаются папа и мама.


Рецензии