Странный директор

Рассказ


Гораздо точнее можно судить о человеке по его мечтам, нежели по его мыслям.
Виктор Гюго


Утром восьмого июля 1976-го года на пороге моей рабочей комнаты появилась Маша — секретарша директора Института. «Игорь Алексеевич, — густо накрашенные губы секретарши снисходительно скривились, — Сергей Ильич ждёт вас».
 Через какие-нибудь три минуты я впервые переступил порог директорского кабинета.
— А! Игорь Алексеич! — волевое лицо директора озарила добрая улыбка. — Присаживайтесь. Прошу вас. Возле профессора Гинзбурга есть свободное место.
Я сел и осмотрелся. Вокруг необъятного стола сидело человек пятнадцать, в основном завлабы. Во главе стола сидел директор. Он был высок, сухощав, по-военному подтянут и потому казался младше своих 59 лет.
У доски стоял Виктор Кравченко — сотрудник местной станции рыбоводства. Неправильная, некрасивая речь выдавала в нём человека, не получившего рафинированного образования. Впрочем, несмотря на внешнюю неотёсанность, он докладывал элите Сибирского института биологических проблем результаты довольно тонкого эксперимента. С помощью микрошприца Кравченко отсасывал из красной икринки форели малюсенькую капельку желтка и впрыскивал в освободившееся место такую же капельку из чёрной икринки стерляди. Трудолюбивый ихтиолог получил более ста таких «прооперированных» икринок и попытался довести их развитие до стадии малька. Ему удалось получить 88 здоровых мальков, из которых 87 ничем не отличались от нормальной молоди форели. Но один форелёнок был наделён необыкновенным признаком — у него было удлинённое рыльце, очень похожее на рыло стерляди. По мнению Кравченко, микрокапелька желтка из чёрной икринки сумела сдвинуть развитие форели в сторону стерляди.
 
«Чистейшая лысенковщина, — пробурчала пожилая дама, сидевшая справа от меня, — не верю, не верю!» — «А я не исключаю, чем чёрт не шутит», — усмехнулся в шикарные чёрные усы сидевший слева профессор Гинзбург.
— Ваше мнение, Вера Владимировна? — спросил  директор недовольную даму.
— Всё, что я только что выслушала, — типичная лысенковщина. Бедная наша биология. Даже рыбоводство проела трофимовская ржа. Я уверена, Сергей Ильич, что острая морда малька форели — просто уродство, вызванное самой процедурой переноса желтка. Эта аномалия не будет наследоваться.
— Я понимаю и вполне разделяю ваше негативное отношение к Трофиму Лысенко, — сказал директор, — и всё-таки не будем рубить сплеча. Вы же знаете, в каком колоссальном масштабе проводились в нашей стране эксперименты по изменению наследственности животных и растений. — Тысячи успешных опытов! И думаете, всё это было фальсификацией?
— Думаю, что да, — буркнула Вера Владимировна.
— А я не уверен, — в глазах директора сверкнула холодная сталь. — Не может быть, чтобы все те бесчисленные учёные, агрономы, садовники и зоотехники оказались жуликами. А если хоть один их результат из тысячи был верным? Что тогда? Да вы представляете, какие вытекают отсюда теоретические и практические следствия?
Вера Владимировна махнула рукой и, опустив свою седую голову, громко прошептала: «Ненавижу Трофима! Пятнадцать лет моей жизни загубил!»

Тут моё внимание переключилось на сидящего напротив доктора Сорокина — рыхловатого сорокалетнего мужчину в вельветовом костюме ярко-канареечного цвета. Он откровенно приставал к симпатичной брюнетке бальзаковского возраста — Ирине Сергеевне Проценко, заведующей лабораторией эмбриогенеза. Та, улыбаясь, нежно сдвигала со своего колена руку игривого учёного. Он что-то шептал ей на ухо, и она с трудом сдерживала смех.
— А каково ваше впечатление от доклада Виктора? — теперь директор, буравил стальным взглядом улыбающуюся Ирину Проценко.
— Мне кажется, — по приятному лицу женщины пробежало слегка угодливое выражение, — Виктору следует продолжить это интересное исследование. Ведь эффект, обнаруженный лишь один раз, порождает вполне естественные сомнения. К тому же необходимо проследить за дальнейшей судьбой той рыбки с заострённым рыльцем.
Тут Сорокин, и ещё пара ведущих учёных Института прыснули простодушным смехом людей, не слишком озабоченных решением головоломных проблем.
Хорошо, — процедил директор. — На сегодня закончим. А вы, Игорь Алексеич, — директор строго взглянул на меня, — пожалуйста, останьтесь.
Я работал в Институте всего два месяца, и это был мой первый разговор с директором.
— Ну и как? — спросил директор, — как вам доклад Виктора?
— Я не вполне понимаю, что вы хотите от меня услышать. Ведь желток икринки — это просто пища для зародыша рыбы. Не станете же вы утверждать, что, поедая куриные яйца, мы можем сдвинуть свой облик в сторону  птиц.
— Мне кажется, ваше сравнение питания эмбриона с питанием взрослых животных, мягко говоря, неправомочно. Я вполне допускаю, что резкое изменение в питании зародыша на начальных стадиях его развития может сказаться на облике взрослого организма.
— Возможно, вы правы, я ещё не думал о таких вещах.
Директор закурил папиросу, встал и с глубокомысленным видом принялся разгуливать по своему просторному кабинету.
— Вы, конечно, знаете, что если личинок пчёл кормить мёдом, то вырастают обычные рабочие пчёлы, но если тех же личинок кормить маточным молочком, вырастают пчелиные матки — совершено другие существа и по внешнему виду, и по поведению, и по своей роли в жизни улья.
«А ведь он прав, — подумал я. — Снова поспешил и попал впросак. Сработала привычка принижать творческий потенциал администраторов. Как я мог забыть, что, всего лишь изменяя температуру среды на начальных стадиях развития многих рыб и рептилий, можно изменить их пол? Придётся извиняться».
— Сдаюсь, Сергей Ильич. Признаю свою неправоту. И всё-таки гены пчеломатки и рабочей пчелы одни и те же, Виктор же намекает на то, что, кормя зародыш форели стерляжьим желтком, ему удалось внедрить в геном лососёвой рыбы гены стерляди, принадлежащей к отряду осетровых. Откуда возьмутся у форели такие не родные ей гены?
— Успокойтесь, Игорь Алексеич. Это гены не стерляди.
— Ничего не понимаю.
— А теперь потрудитесь меня выслушать, — директор закурил новую папиросу. — В ходе эволюции бывает, что внешняя среда резко изменяется, и тогда какие-то гены становятся ненужными, как бы излишними. Большинство генетиков полагает, что такие лишние гены накапливают мутации и портятся. А что если они не портятся, а просто перестают работать, будто засыпают? Известно, что в оплодотворённой яйцеклетке почти все гены находятся в нерабочем, неактивном состоянии. Поэтому практически всякий ген когда-то нужно включить, проактивировать. Осуществляют такое включение особые факторы — активаторы. Я вполне допускаю, что в ходе эволюции при серьёзных изменениях среды какой-то активатор может не сработать, и тогда какой-то ген может остаться в неактивном, спящем, состоянии. Но если бы удалось воссоздать прежнюю внешнюю среду, то ген, проспавший несколько миллионов лет, мог бы проснуться, и у взрослого животного появился бы признак его отдалённейшего предка.
— Так вы полагаете, что удлиненное рыло малька форели возникло в результате пробуждения какого-то гена далёкого предка лососёвых рыб?
— А почему бы и нет? У многих рыб юрского периода были удлинённые рыла. Кстати, к лососёвым довольно близки щуковые, у которых рыла тоже короткими не назовёшь.
— Понял.
— Ну раз вы поняли, — директор сел напротив и, буравя меня своими горящими голубыми глазами, продолжил: — то я попросил бы вас хорошо подумать и предложить схему эксперимента, где развитие эмбриона современного организма протекало бы в среде отдалённого прошлого. Сходите к палеонтологам или к геофизикам, может, они что-нибудь подскажут. И вообще, Игорь Алексеич, — директор широко улыбнулся, — в своём заявлении о приёме на работу вы писали, что хотели бы разобраться в механизмах эволюции — вот и разбирайтесь! Учтите, я жду от вас творческого подхода.
— Спасибо, Сергей Ильич, постараюсь оправдать ваше доверие.

Весь вечер я бродил по Городку и думал. Здравомыслящая часть моей души твердила, что не проверяемые отбором «спящие» гены должны накапливать мутации и безнадёжно портиться, но романтичная часть души почему-то хотела верить в чудо просыпания генов предков, покинувших наш мир сотни миллионов лет назад.
Взошла полная желтовато-белая луна, и мысли мои невольно обратились к ней. Глядя на этот величественно сияющий диск, лениво плывущий по темнеющему небу, я подумал, что когда-то, сотни миллионов лет назад, луна была больше и ярче, и плыла по небу куда проворней. И всё потому, что расстояние до ночного светила было тогда короче, и Земля вертелась вокруг оси быстрее. Говорят, первые обитатели земной суши жили во времена, когда в сутках было всего 22 часа, а год длился целых 400 дней. Похоже, всё тогда было иным.
 
Меня со школьных лет тянул к себе сказочный мир ушедших эпох. Любой мальчик бредит гигантами, когда-то населявшими Землю. Обычно с ума сходят по динозаврам, меня же более всего восхищали гигантские стрекозы каменноугольного периода и огромные водяные скорпионоподобные эвриптериды. Исполинских ящеров, вымерших в конце мелового периода, вскоре сменили гигантские млекопитающие. Да и живущих ныне слонов, не говоря о китах, тоже маленькими не назовёшь. Но почему исчезли те гигантские стрекозы, а их родственницы, во сто крат мельче, процветают и по сей день? Короче, почему насекомые и паукообразные были такими большими в каменноугольный период? Может быть, воздух в те времена был иным? Вопрос был поставлен вполне аккуратно, и я почувствовал себя сыщиком, напавшим на след преступника, или, скорее, первобытным охотником, уловившим слабый, едва различимый запах преследуемой жертвы. У меня за плечами были двенадцать лет самостоятельных исследований в Дальневосточном научном центре. Я знал, как пахнет перспективная жила.

На следующий день я уже был в Институте Земли.
— Извините меня за геофизическую безграмотность, — заговорил я с первым попавшимся молодым сотрудником из лаборатории земной атмосферы. — Скажите, что известно об атмосфере каменоугольного периода. Была ли какая-нибудь особенность в её газовом составе?
Геофизик развёл руками.
— Боюсь, я не смогу вам помочь — это не моя тема, но у нас в лаборатории есть один увлекающийся молодой человек — Алик Кочергин (к сожалению, сейчас он в экспедиции), который уверен, что в атмосфере карбона было довольно много кислорода.
Больше чем сейчас?
Да, намного. По мнению Алика, вместо теперешних двадцати процентов, в той атмосфере кислорода было чуть ли не сорок процентов, а то и все пятьдесят.
— А ваши мэтры согласны с оценками Алика?
— Естественно, нет. Но Алик разузнал, что ещё в 1911-ом году во Франции супруги Арле предположили, что гигантские стрекозы карбона могли летать лишь в том случае, если атмосфера тех времён была существенно плотнее современной, вероятно, за счёт повышенного содержания в ней кислорода.
— Отличная идея, — вскричал я, но почему мэтры сомневаются?
— Они говорят, что гигантские лесные массивы карбона просто не могли бы существовать при таком высоком содержании кислорода, их погубили бы нескончаемые лесные пожары. Так что, по мнению мэтров, содержание кислорода в атмосфере карбона едва ли существенно превышало современные двадцать процентов.

Директор выслушал мой отчёт с огромным вниманием.
— Какие же молодцы эти французы, эта парочка Арле! Несомненно, в каменноугольном периоде земная атмосфера была иной. И заметьте, Игорь, ни один организм не может избежать контакта с атмосферными газами. Они проникают и в морскую воду, и в пресную, и в кровь, и в межтканевую жидкость, да и в каждую клетку живого организма... —  директор замолчал, погрузившись в созерцание образов животных, дышащих воздухом, обогащённым кислородом. Наконец он очнулся и, не сводя с меня своих горящих глаз, спросил: — Ну и что вы намерены нам предложить?
— Я вижу, Сергей Ильич, вас не смущает соображение специалистов о пожарах, не допускавших высокого содержания кислорода в земной атмосфере.
— А вы представьте себе, Игорь, что те леса росли по пояс в болоте, а погибшие деревья сразу засасывались трясиной. Ну сами посудите, как им загореться? Беда в том, что мы не знаем, как в точности выглядели леса каменноугольного периода. Знаете, Игорь, я печёнкой своей чую, что тот Алик прав. Давайте будем считать, что в каменноугольные времена было много кислорода. Какой эксперимент вы предложили бы провести в этом случае? 
— Пожалуй, проще всего провести такой опыт на дрозофиле.
— Ну и что вы ожидаете получить?
— Наверное, мухи, выросшие в атмосфере, обогащённой кислородом, станут крупнее.
— Возможно, так и будет. Но кому нужны предсказуемые результаты? Запомните, Игорь, грош цена предсказуемым результатам. Результаты должны быть непредсказуемыми! — на последнем слове директор поставил жирный акцент.
— Но не брать же в опыт стрекоз. На отработку метода их разведения уйдут годы.
— Все обращают внимание на тех гигантских стрекоз. Бесспорно, они изумительны, но ведь в карбоне водились и гигантские амфибии.
— Да, Сергей Ильич. Особенно выделялись в этом отношении лабиринтодонты.
— Лабиринто-до-о-нты, — повторил директор с удовольствием растягивая это мудрёное слово. — А ведь само их название, говорит, что у тех амфибий были какие-то особенные зубы.
— Да, зубная эмаль лабиринтодонтов образовывала причудливые складки.
— Это интересно, но главное — у них были настоящие крупные и острые зубы хищника, — негромко добавил директор, будто для себя. После короткой паузы его лицо приняло волевое выражение: — Игорь Алексеич, договоримся так. С недельку мы подумаем, а потом встретимся и рассмотрим в деталях перспективу нашего будущего исследования.
— Хорошо.

Кажется, мне повезло с боссом, — подумал я, покинув директорский кабинет. И откуда взялся на заземлённой чиновничьей должности такой трогательный романтик?! Поспрашивав народ, узнал, что Сергей Ильич Доротов увидел белый свет за пару месяцев до Великого Октября, да и ещё в семье успешного московского адвоката. Бедный Серёжа, что ждало его в нашем страшном мире?
Гражданская война, обошла его стороной, но зато Великая Отечественная застигла в самом боеспособном возрасте. Его забрали в сентябре 41-го. Он прошёл через бесчисленные огни и воды, отделавшись всего тремя несерьёзными ранениями. Демобилизовался 28-летним майором, жёстким, волевым и осторожным. Но под личиной орденоносного майора скрывался юноша, мечтавший о великих открытиях. Он унаследовал романтичный дух российской ителлигенции начала двадцатого века. Этот дух продержался и после революции ещё лет сорок, и даже сталинские репрессии не до конца убили его. Вера была у людей тех жестоких лет во всесилие науки, во всесилие человека. И лозунг Мичурина «Мы не можем ждать милостей от природы, взять их у неё – наша задача!» проникал глубоко в их сердца. Добил ту прекраснодушную романтику, как ни странно, мягкотелый брежневизм.

Я был младше директора на 23 года, но и я успел надышаться атмосферой первой половины 20-го века. Каждый раз, приходя в актовый зал своей школы, я читал висящий над сценой огромный красный плакат с призывом Мичурина, насчёт взятия милостей от природы. В начальных классах распевал в школьном хоре:
 
Говорит ребятам Рая:
«Разведу я в тундре сад,
Чтобы рос, не замерзая,
В нём кавказский виноград...»

А на первом курсе университета меня преследовал куплет песни, исполняемой сладкоголосым Георгом Отсом:
 
 Я пока что живу в общежитии,
 Увлекаюсь своею мечтой.
 Никакого не сделал открытия,
 Но оно, несомненно, за мной.

И я мечтал и верил. Жизнь была полуголодной, на улицах разбитых городов орудовали бандиты, а молодёжь мечтала об открытиях и наполняла аудитории университетов и прочих вузов, чтобы с остервенением грызть гранит точных и естественных наук, а потом ехать в поисках романтики куда-нибудь за Урал. Меня этот поиск дотащил аж до Тихого океана.   
Сейчас в свои 35, накопив изрядный опыт исследовательской работы, я знал, чего хотел. Я хотел сделать что-то крупное и достойное, за что сам мог бы себя похвалить, не обращая внимания на мнение друзей и врагов. Когда-то в юности я смотрел на себя глазами окружающих, восхищался кумирами местного значения и хотел всем нравиться. И только в зрелом возрасте, разрешив несколько непростых научных задач, оценил мудрость наглых стихов Пушкина.
                ...Ты сам свой высший суд;
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?
Доволен? Так пускай толпа его бранит
И плюет на алтарь, где твой огонь горит,
И в детской резвости колеблет твой треножник.

Я убедился, что можно (а нередко даже нужно) пренебрегать мнением большинства, однако при одном условии — необходимо быть чрезвычайно строгим в оценке своих достижений.

В сентябре я приступил к постройке «домика» — довольно сложной установки для выращивания амфибий в атмосфере с контролируемым газовым составом. Все детали домика пришлось проектировать самому, а потом правдами и неправдами пробивать их изготовление в неповоротливых институтских мастерских. Много сил и времени ушло, чтобы смонтировать установку и добиться надёжной работы всех её систем.  В марте домик был готов, и пришла очередь за его обитателями.

В качестве экспериментального объекта я предложил обыкновенных тритонов. Во-первых, их нетрудно разводить, а, во-вторых, эти существа мне были хорошо знакомы с детства. Мне было восемь, когда я заметил в весенних лужах и рытвинах малюсеньких крокодильчиков. «Откуда в Гатчине крокодилы?» — спросил я свою мать — учительницу биологии. Она расхохоталась: «Это тритоны, ближайшие родственники лягушек». В ту весну я буквально заболел тритонами. Рядом с нашим домом был глубокий пруд. После школы я бежал к нему и часами смотрел, как тритоны время от времени поднимались из тёмных глубин пруда, чтобы хлебнуть глоточек воздуха. Они были двух родов — серенькие простенькие самки и шикарные самцы с оранжевым пятнистым животом и великолепным гребнем на спине. В следующую весну я сделал попытку их развести. Отловил в пруду штук двадцать самцов и самок и поместил их в большую стеклянную банку. А поздним вечером, когда я уже спал, мои крокодильчики выбрались из банки и двинулись, привлечённые электрическим светом, на кухню, где мать пила чай с соседкой. Часа два бедные женщины собирали тритонов с помощью веника и совка и отправляли назад в банку. Так я познакомился с тритонами.

К сожалению, в Сибири тритоны не водятся. Недолго думая, я поехал за ними в свою родную Гатчину. Вернувшись с тритонами в Институт, узнал, что директор попал в реанимацию. Какая-то лёгочная инфекция и связанная с нею сердечная недостаточность. Увидел я его лишь через три недели. «Ну как дела с амфибиями?» — было первое, что я услышал, войдя в директорский кабинет. Выглядел Сергей Ильич неважно: лицо посерело, глаза ввалились, морщины стали глубже. Он достал из-за дверцы книжного шкафа припрятанную бутылку армянского коньяка, пару рюмок и плитку шоколада. «Маша, — передал по селектору секретарше, — в течение тридцати минут меня нет».
— Слушай, Игорь (незаметно для себя он перешёл со мной на «ты»), пока я лежал там, в реанимации, чаще всего думал о наших амфибиях. Так ты достал тритонов?
— Да, Сергей Ильич, привёз 48 особей — 20 самцов и 28 самочек.
— Отлично, пусть теперь икру мечут.
— Так уже мечут. Уже около сотни икринок отметали.
— Не так много, но это уже кое-что. Сколько кислорода в их домике?
— Сорок процентов.
— Хорошо, Игорь... — глаза директора зажглись, — всей душой и всеми печёнками чую: мы на верном пути... мы на пороге...
— Однако придётся подождать, — оборвал я мечтания директора. — Развитие у тритонов небыстрое.
— Когда они достигают половой зрелости?
— Обычно к трём годам.
— Ну, это совсем немного. Три года пролетят незаметно.
Директор радостно засмеялся, и мне бросилось в глаза, как затряслась кожа на его отощавшей шее. И в голове проскочила тревожная мысль: «Нежилец».
 
В те годы я крайне редко думал о смерти. Естественно, я не сомневался, что в конце концов умру. Но надеялся, что произойдёт это ещё очень нескоро. Когда-нибудь в начале 21-го века. Иногда, очень-очень редко я задумывался, как встречу тот свой последний миг, что буду чувствовать за неделю, за день, за час до него. Само мгновение ухода в иной мир не казалось мне страшным. Фактически, это банальная потеря сознания. Ужасало другое. Я видел, что на том пресловутом одре я не смогу отвертеться от убийственного вывода, что всё, чем я занимался в этой жизни — абсолютно всё — было лишено смысла. Было лишь старание (большей частью неосознанное) сделать всё, что положено человеку мужского пола, и забраться повыше по социальной лестнице.

Следующий разговор с директором случился через пять недель. Он пригласил меня к себе в коттедж. Я был поражён, как он сдал. В свои шестьдесят Сергей Ильич выглядел на все 80. Он страшно похудел, и кожа на его лице болталась. «Оленька, — крикнул директор жене, — принеси-ка нам коньяку и все прилагаемые к нему причиндалы». Ум его был ясен, глаза по-прежнему горели. В поведении ничего не изменилось, только дышал тяжело и хрипло, да и кашлял, пожалуй, чаще прежнего. Курил он, конечно, многовато, но то, что я видел, не походило на банальный бронхит курильщика. Воспаление лёгких? Но тогда почему он не в больнице? Мы выпили по рюмке, и директор заговорил мечтательно о том, что мы увидим через три года, когда завершится наш «великий» эксперимент. Он был уверен, что у тритонов вырастут крупные зубы, покрытые складчатой эмалью. Говорил, что к этой работе он шёл всю свою жизнь. Что он с детства бредил эволюцией. Что в юности часами пытался представить себе, что чувствовали четыреста миллионов лет назад рыбоподобные существа, выползая на мшистую первобытную сушу; как жёг кислород их гладкие примитивные лёгкие, и как мешал им тяжёлый костный панцирь. И вот теперь Сергею Ильичу казалось, что он на финишной прямой, и что через какие-нибудь пять лет Нобелевскому комитету придётся раскошелиться.

Но уже через неделю директора не стало. Умер от рака лёгких. Его жена знала, чем он был болен, но он не знал. Интересно, о чём директор думал накануне смерти? Впрочем, на поминках вдова сама ответила на этот вопрос: «Не успел, — повторял он десятки раз, — не успел!» —  «Серёжа, ты всё успел, — говорила ему верная Оленька. — Ты стал академиком, тебя наградили высшими орденами, ты оказался прекрасным директором». Но он твердил своё: «Не успел».
Его похоронили с воинскими почестями. Группа видных учёных подала заявление в правительство, чтобы Институту присвоили его имя. Но не присвоили. Все говорили о его гениальной интуиции, но мою тему с тритонами прикрыли. Сказали: проект авантюрен, успех крайне сомнителен. И подчеркнули: результат такого дорогостоящего исследования должен быть предсказуемым. Тем не менее, я довёл тритонов до годовалого возраста. Промерил всё, что можно было промерить, и особо тщательно рассмотрел их челюсти. Но, сравнив все параметры опытной группы с контрольной, росшей в нормальной атмосфере, я не нашёл существенных отличий. Лишь по весу тритоны опытной группы слегка уступали контролю, вероятно, из-за повышенной скорости обмена веществ в среде, богатой кислородом. На этом эксперимент с тритонами был прекращён.


Рецензии