***

ЮРИЙ МОЛЧАНОВ

БОЖЕСТВЕННЫЙ ОГОНЬ


Глава XXI

Олег Мезенцев легко сдружился с отцом Лены, отставным полковником, бывшим военным летчиком, с которым по вечерам любил играть в шахматы. Сватьи также открыли друг в дружке нежнейших и преданных подруг с массой общего в характерах и интересах; соседи, не переставая любоваться их обретенном на закате лет семейным союзом, даже вроде бы ревностно отдалились от них. Но вот прошли двенадцать лет, и все разлетелось вдребезги превратись в полнейшую свою противоположность, и тогда они с недоумением увидели, сколь многое в этих их отношениях держалось на взаимном чувстве двух юных сердец, с исчезновением которого рушилось и все остальное.
  Олег с детства знал, что ему надо, и всегда упрямо шел к осуществлению своего стремления, что само по себе было и неплохо.  Остроглазенькая  худышка  Валентина, единственный ребенок у обожавших ее родителей, была наделена от природы слишком развитым чувством достоинства и никому не проща¬ла обид — невольных или тем более преднамеренных. Всякая цель для нее была второстепенным делом в сравнении со средствами, которые значили для этой девчушки все.

По своим физическим данным Олег все еще был достоин той любви, кото¬рую жена когда-то питала к нему, хотя в характере его она и разочаровалась.  Любовь к себе подсказывает нам, как следует расценивать другого человека, что должно в нем считать хорошим и что дурным, и Лена Мезенцева начала видеть в муже многое такое, чего на самом деле вовсе не было.  Она стала отмечать малейшее невнимание со стороны мужа, по-прежнему блиставшего элегантностью и непринужденностью манер. По тому, с какой тщательностью и вниманием он следил за своей внешностью, легко было понять, что он отнюдь не потерял интереса к жизни. В каждом его движении, в каждом взгляде сквозили отблески той радости, что доставляла ему Лена, а борьба за эту радость придала его жизни приятную остроту. 
Это ощущение усиливалось благодаря поведению натуры Олега, прямой и, конечно, более сильной. Он не уклонялся от обычных возлагаемых на мужа мелких обязанностей, не находя в них теперь ничего приятного, и как в по¬следнее время он начал просто огрызаться в ответ на язвительные замечания жены. Эти мелкие стычки питались тем взаимным недовольством, которым была насыщена домашняя атмосфера.
Вполне понятно, что с неба, застланного такими грозными тучами, рано или поздно должен был хлынуть ливень.
 Однажды утром Лена, взбе¬шенная явным и полным равнодушием мужа к ее пла¬нам она в резкой форме обратилась к дочери.   
– Я очень просила бы тебя не запаздывать так к завтраку! – сказала Лена, усаживаясь в кресло с корзиночкой для шитья в руках. – На столе уже все остыло, а ты еще не ела – сказала она дочери.
Обычно весьма сдержанная, Елена Мезенцева была сильно возбуждена, и дочери Валентине суждено было ощутить на себе последние порывы шторма.
– Я не голодна, мама, – спокойно ответила она.
– В таком случае ты могла бы раньше сказать об этом! – отрезала мать. И вообще мне не нравится твоя манера разговаривать со  мной! Ты еще слишком молода, чтобы говорить с матерью таким тоном!
– О, мама, ради бога, не кричи, сказала Валентина. – Что с тобой сегодня?
– Ничего! И я вовсе не кричу. А ты не думай, что если я иной раз потакаю тебе, то тебя все обязаны ждать! Я этого не допущу!
– Я никого не заставляю ждать! – резко ответи¬ла дочь, переходя от пренебрежительного равно¬душия  к энергичной  самозащите. Я же  сказала я не голодна и не желаю завтракать.
– Не забывай, с кем ты разговариваешь! – в бе¬шенстве крикнула мать – Я не потерплю такого тона, слышишь?  Не потерплю!
Последние слова донеслись до Валентины уже изда¬лека, так как она тут же вышла из комнаты, шурша юбкой, гордо откинув голову и всем своим видом показывая, что она человек независимый и ей нет ника¬кого дела до настроения матери. Спорить с ней дочь не  желала.
В последнее время такие размолвки участились. 

Олег привык к общему уважению, и его, чело¬века довольно тонкого, очень раздражало, что он окружен людьми, для которых его авторитет переслал существовать и которых он с каждым днем понимал все меньше и меньше.
И теперь, когда стали возникать всякие мелкие недоразумения, он яснее осознал свое положение. Теперь уже не он руководил, а им руководили, и когда он сталкивался со вспышками раздражения, когда он видел, что на каждом шагу стараются умалить его авторитет и вдобавок награждают его моральными пинками – пренебрежительной усмешкой или ироническим смехом тогда он тоже переставал владеть собой. Его охватывал с трудом сдерживаемый гнев, и он мечтал развязаться со своим домом, который казался ему раздражающей помехой на пути его желаний и планов.
Но, несмотря на все, он сохранял видимость главенства и контроля, хотя жена всячески старалась бунтовать. Впрочем, Лена устраивала сце¬ны и открыто восставала против мужа лишь потому, что считала это своим правом. У нее не было никаких фактов, которыми она могла бы оправдать свои поступки, никаких точных сведений, которые она могла бы использовать как козырь против мужа. Недоставало лишь явного, неопровержимого доказательства, холодного дуновения, чтобы нависшие тучи подозрений разразились ливнем безудержного гнева
 
Олег пришел с работы домой и ему казалось, что все обитатели дома, как и он сам, в хорошем настроении, что все склонны радоваться и веселиться. Ему хотелось сказать каждому что-нибудь приятное. Он с удовольствием оглядел  полированную мебель, затем сел в удобное кресло у открытого окна, чтобы просмотреть газету.
В комнате он застал жену, которая по¬правляла прическу и, видимо, была всецело поглоще¬на своими думами. Олег хотел загладить то не¬приятное впечатление, которое, возможно, осталось у его жены после утренней ссоры, и ждал лишь случая, чтобы сказать несколько ласковых слов или же дать согласие на то, что от него потребуют. Но Лена упорно молчала. Олег  устроился поудобнее, развернул газету и приступил к чтению. Прошло несколько секунд он уже улыбался, увлекшись забавным описанием бейсбольного матча между командами  «Сибирь» и «Спартак».
А пока он читал, жена украдкой наблю¬дала за ним в висевшем напротив зеркале. Она заметила благодушное настроение мужа, его веселую улыбку, и это вызвало в ней еще большее раздраже¬ние.
Как он смеет вести себя так в ее присутствии после такого циничного равнодушия и пренебрежения, с каким он относился к ней и будет относиться до тех пор, пока она будет это терпеть! Она заранее пред¬вкушала удовольствие, думая о том, как она выложит ему все, что накопилось у нее на душе, как будет отчеканивать каждое слово своего обвинительного акта, как будет бичевать виновного, пока не получит полного удовлетворения! Сверкающий меч ее гнева висел на волоске над головой мужа.
А он тем временем наткнулся на потешную замет¬ку об одном иностранце, который прибыл в город и попал в какую-то историю в игорном притоне. Это развеселило Олега, и, повернувшись в кресле, он рассмеялся. Ему очень хотелось как-то привлечь вни¬мание жены, чтобы прочесть ей заметку.
– Ха-ха-ха! Вот это здорово! – воскликнул он.
Но жена продолжала приглаживать волосы и не обращала на мужа ни малейшего внимания.
Олег переменил позу и стал читать дальше. Наконец он почувствовал, что должен что-то сказать или сделать, как-то излить свое хорошее настроение. Дочь, очевидно, еще не в духе из-за утренней раз¬молвки с матерью. Ну, это легко уладить. Конечно, она не права, но это несущественно. 
– Ты читала заметку в газете, Лена?
Ей стоило большого труда ответить.
– Нет, – резким тоном произнесла она.
Олег насторожился. В голосе жены ему послышалась какая-то опасная нотка, в ее поведении ему почудилось, что-то неладное.
Он снова взялся за чтение, в то же время, прислушиваясь к малейшему звуку в комнате и стараясь уга¬дать, что будет дальше.
По правде говоря, человек, столь умный, наблюдательный и чуткий, как Олег, не стал бы вести се¬бя подобным образом с раздраженной женой, не будь он всецело поглощен другими мыслями. Если бы не дочь, если бы не её состояние и ее заботы, он не видел бы свой дом в таком приятном свете.  Просто Олег глубоко заблуждался, и ему гораздо легче было бы бороться с надвигавшейся грозой, вернись он домой в обычном настроении.
Почитав еще несколько минут, Олег решил, что надо, так или иначе, сдвинуть дело с мертвой точ¬ки. Жена, по-видимому, не намерена так легко идти на мировую. Поэтому он сделал первый шаг.
– Откуда у дочери взялся этот пес, с которым она играет во дворе? – спросил он.
– Не знаю, – отрезала Мезенцева
Олег опустил газету на колени и стал рассеянно глядеть в окно. «Не надо выходить из себя, - мысленно решил он. Нужно быть настойчивым и любезным и как-нибудь по дипломатически наладить отношения».
– Ты все еще сердишься из-за того, что произошло утром? сказал он, наконец. – Не стоит из-за этого ссориться. Ты хочешь поехать к матери и навестить ее.
Жена круто повернулась к нему.
– Чтобы ты мог остаться здесь и кое за кем увиваться, не так ли? – со злобой выпалила она.
Олег оцепенел, словно получив пощечину. Все его примирительное настроение мигом испарилось, и он занял оборонительную позицию, подыскивая слова для ответа.
– Что ты хочешь этим сказать? – произнес он, наконец, выпрямляясь и пристально глядя на преисполненную холодной решимости  жену.
Но Лена, как будто ничего не замечая, продолжала приводить себя в порядок перед зеркалом.
Ты прекрасно знаешь, что я хочу сказать, – ответила она таким тоном, точно у нее был в запасе це¬лый ворох доказательств, которые она пока еще не считала нужным приводить.
Представь себе, что не знаю, упрямо стоял  насвоем  Олег, насторожившись и нервничая.
Решительный тон жены лишил его чувства превосходства в этой битве.
Лена ничего не ответила.
- Гм! – пробормотал Олег, склоняя голову набок.
Это беспомощное движение только показало его неуверенность в себе. Жена повернулась к нему, точно разъяренный зверь, готовясь нанести решительный удар.
– Я требую денег на поездку в Венгрию завтра же утром! – заявила она.
Мезенцев в изумлении смотрел на нее. Никогда еще не видел он в глазах жены такой холодной, стальной решимости, такого жестокого равнодушия к нему. Она отлично владела собой и, по-видимому, твердо решила вырвать власть в доме из его рук. Олег почувст¬вовал, что у него не хватит сил для обороны. Он должен немедленно перейти в атаку.
– Что это значит? - воскликнул он, вскакивая. – Ты требуешь?! Что с тобой сегодня?
– Ничего! – вспыхнула жена. Я же¬лаю получить деньги. Можешь потом распускать хвост перед кем  хочешь.
– Это еще что такое?! Ничего ты от меня не получишь! Изволь объяснить, что значат твои намеки?
Он медленно надвигался на жену; в глазах его го¬рел зловещий огонь. В этой женщине было что-то до того бездушное, наглое и заносчивое, такая уверенность в конечной победе, что Олег на миг ощутил желание задушить ее.
А жена смотрела на него в упор холодным, саркастическим взглядом, словно удав на свою жертву.
– Я не командую тобой, – ответила она. Я говорю тебе, чего я хочу.
Эти слова были произнесены таким ледяным тоном, с такой заносчивостью, что Олег опешил. Он был не в силах перейти в наступление и требовать у нее доказательств.   
Лена все продолжала наводить марафет.
–Ты бы взяла да рассказала мне все, как есть, – немного подождав начал Олег. И больше мы к этому не возвращались бы. Ты  что,  в  самом  деле, любишь Геннадия?
–Зачем ты опять начинаешь сначала? –  сказала Лена. Ты сам во всем виноват.
– Ничего подобного! – запротестовал Олег.
– Нет, именно ты виноват, – стояла она на своём. 
– Надеюсь, ты не зашла с ним слишком дале¬ко? – продолжал Олег, горя желанием успокоиться, получив отрицательный ответ.
– Я не желаю говорить об этом, – заявила Лена. 
– Что толку вести себя так, Лен? – не унимался Олег. Выразительным жестом поднял руку. Ты могла бы, по крайней мере, внести какую-то ясность в мое положение.
– Не хочу! Буркнула Лена, видя в гневе един¬ственное свое прибежище. Что бы там ни было, во всем виноват только ты.
– Значит, ты в самом меле любишь его? – произнес Олег.
– Ах, перестань! – воскликнула Лена.
–Нет, не перестану! – рассвирепел Олег. – Я  не позволю тебе дурачить меня! Ты можешь сколько угодно играть им, но себя я не дам водить за нос! Хочешь говорить – говори, не хочешь – не надо, как тебе угодно, но я не желаю, чтобы ты делала из меня дурака!
Он схватил пиджак, взял перчатки  и  двинулся  к  выходу.
– Можешь отправляться ко всем чертям! – крикнула она. 
Он с силой рванул дверь и шумно захлопнул ее за собой.
Лена продолжала сидеть, скорее пораженная, нежели оскорбленная этим внезапным взрывом ярости. Она не верила своим ушам: Олег всегда был такой добродушный и покладистый. Где ей было разбираться в источниках человеческих страстей! Истин¬ная любовь – вещь очень тонкая. Ее пламя мерцает, как блуждающий болотный огонек, и, танцуя, уносится в сказочные царства радостей. Оно же бушует, как огонь в печи. Увы, как часто оно питается ревностью!
С  этого  дня ее равнодушие к дому еще больше возросло. У нее уже не оставалось никаких общих интересов с Олегом, им совершенно не о чем бы¬ло говорить.
В эту ночь Олег не ночевал дома. Его мозг работал с лихорадочной быстротой; поведение жены ставило под удар все его будущее. Он точно не знал, какую силу имеют ее угрозы, но в то же время нисколько не сомневался, что жена способна причинить ему множество неприятностей, если она будет продолжать свою линию. Очевидно, она приняла какое-то твердое решение и к тому же в стычке с ним сумела одержать весьма серьезную победу. Что будет даль¬ше? Об этом-то и размышлял Олег, шагая взад и вперед в своем кабинете и не мог прийти ни к какому выводу.

Мир подсознания у женщины богаче и активнее, чем у мужчины, он живет, действует постоянно, даже во сне. Жизнь из-за этого двоится иногда несносно, с интуицией, инстинктами легче всего дружат нежность и простота (даже до примитивизма) чувств. Считается, что женщины хитры, но это только их месть за мужские хитрости, ибо ведь мужчины всегда домогаются от женщин наивысших ценностей, жертвуя взамен мертвые блестки и всяческую тщету, которыми никогда не заменишь жизнь.
Одни женщины умеют быть женщинами до конца, иные становятся копиями мужчин, третьи остаются где-то посредине, не умеют принять ни ту, ни другую сторону, ведут жизнь серую и странную, достойную сожаления.
Человеку дано лишь два пути. Один – вверх, другой – вниз. Испокон века низ принадлежал телу, верх – духу.

Глава XXII

Вечером Лена направилась в ресторан. Там она пила шампанское и крепкий обжигающий джин, коньяк и вино. Она чувствовала, что наступил предел. Она ни с кем не танцевала. Никому не позволила к себе прикоснуться. Пьянчужка оказалась недотрогой. Она решила влить в себя сколько войдет. Какое ей дело до остальной компании? Она пришла сюда, чтобы напиться. Лена живет для себя. Она больше ничего не желает знать о людях. Она уйдет, когда совсем напьется. Лена и так уже достаточно выпила. Оргия ее не интересовала. Она ушла. Ушла домой, чтобы бушевать и выкрикивать обвинения.
В подземных переходах заблудилась. Никак не могла попасть в нужный ей выход, толкалась в разные концы, кружила вокруг подземного кафетерия в центре перехода, шла вдоль витрин, смотрела – не смотрела, все равно ничего не могла увидеть. Наконец прикрикнула сама на себя: опомнись! Угомони свое растревоженное глупое сердце. Подумай.
Зашла в кафе, взяла чашечку кофе, встала у высокого столика. Пила, не торопясь, не замечала, кто подбегает, становится рядом, проглатывает коричневый напиток, мчится дальше, прерывистое дыхание, шорох подошв, человеческие запахи: пот, парфюмерия, немытые волосы. Возвратиться к живому, к сущему, к простому, как дождь, как смех и утреннее небо, чего бы это ни стоило – возвратиться!
Вырвалась из запутанности подземелий, зашла в гастроном, накупила провизии для холодильника, который был совсем пустой. Домой прошмыгнула почти украдкой, менее всего желая встретить кого-либо из знакомых. Двери – одну и другую – закрыла с повышенной тщательностью, телефонный аппарат с длинным шнуром перенесла из при-хожей в комнату, но и там не стала звонить, а переоделась в домашнее, села на диванчик, подняла ноги, поставила аппарат на колени, занесла руку, чтобы попасть указатель¬ным пальцем в глазок номера. Но тут рука оцепенела. Какой номер? Кому звонить? Геннадию Владимирову? А что она скажет? Станет исповедоваться в своей страсти, которая навалилась на нее, как кошмарный сон, налетела, смяла, искалечила, прорвалась диким взрывом над морем и, оставшись без ответа, взалкала немедленной мести, мерзкой, позорной, грязной, какую только и способна учинить женщина?
Лена Мезенцева бросила работу. Олег все чаще и чаще заставал ее пьяной или на кухне с бутылкой.
Дочь Олег отправил  к родителям, чтобы Валентина не видела  пьяную мать и не слышала  её ругань.
 Лена, которая, казалось, могла сопротивляться до бесконечности, вдруг почувствовала, что силы изменили ей, а нервы больше не выдерживают. Она дала себя увлечь, захлестнуть, ввергнуть в пучину, и никто не мог прийти ей на помощь. Она ушла на дно, исчезла навсегда вместе со своей улыбкой, ибо нельзя среди разбушевавшейся бури, которая все разрушает, сохранить гордый профиль, изящную прическу, удивительную гармонию шеи и рук. 
Последние месяцы, трудной жизни, когда не уходила в запой, Лена жила, скромно, но никогда не жаловалась. Не умела. Причем, глядя на нее, трудно было подумать, что вот она - несусветная, тихая, с внутренним сдержанным величием - может вести себя недостойно.
На людях она держалась спокойно и слегка застенчиво. В ней не было ничего грубого и вульгарного, она не отличалась экспансивностью, и просто не верилось, что эта женщина, участница безобразных семейных сцен, о которых теперь уже все знали. В ней не было и намека на интеллект, и ты ничуть не удивился бы, узнав, что человек, проживший с ней некоторое время, в один прекрасный день почувствовал, как  страсть, которая влекла его к ней, сменяется скукой.

Лена жила спокойно, только казалась немного усталой и как будто сонной. Вначале она чувствовала себя настоящей дрянью, - право, она не достойна прощения.
–Геннадий  был её любовником. Они понимали, что нужна осторожность. Обычно Лена приходила в одно условное место, и там они встречались, это было раза два   в неделю, а если муж уезжал в командировку, он навещал её поздно вечером. Ни одна душа ничего не подозревала. Но в последнее время, примерно с год, Геннадий стал другим. Лена не могла поверить, что он её разлюбил. Иногда её казалось, что он её ненавидит. Если бы вы только знали, какие муки она перенесла. Муки ада. Она видела, что не нужна ему больше, но Лена не могла его отпустить. Как она страдала! Она любила его. 
Могущественный мир нещадно хлестал её. Но не было человека, которому она могла бы все рассказать, не было слов, которые выразили бы её чувства, не было места, где она могла бы быть сама собой.
Геннадий Владимиров однажды увидел Елену пьяной на улице и, узнав о ее отношении к Олегу и пристрастию к спиртному, у него возникло какое-то отвращение к ней. Он не только не назначал ей встречи, но и избегал случайные встречи. Он ее возненавидел.
Лена решила сама прийти  к Геннадию Владимирову, чтобы выяснить причину его холодного отношения к ней. Но в душе Владимирова не нашлось и капли жалости. Он спокойно выкатил столик на середину комнаты, придвинул к нему кресло и сел. Помолчав немного и не услышав ни слова от Лены, достал из серебряного ведерка бутылку шампанского и не спеша откупорил ее. Он почувствовал жажду, а быть может, сказалось и волнение, в котором он не желал себе призна¬ваться, но которое, тем не менее, присутствовало.  Вот она – Лена, безмолвная и покорная, униженная сверх всякой меры, причем сама же организо¬вавшая этот процесс публичного унижения. Но теперь он этого совсем не хотел. Теперь он не хотел ничего, что было бы хоть как-то связано с ней. Причем он не хотел этого в ее присутствии, глядя на нее, готовую, пожелай он, обметать пыль с его ботинок своими прекрасными густыми волосами. Впрочем, ботинок не было, он был бос и в халате, одетом на голое тело, но это мало что меняло. Теперь он был свободен от неё и в ее присутствии. Вот что было главное! Возможно, да и вероятнее всего, это было заслугой скрытого от его понимания тандема, который перед лицом страшной опасности сложился в нем, попирая все законы и принципы науки, тандема, освященного кем-то свыше, кто счел возможным и необходимым вмешаться, ибо это было уже его дело, но и тот, кто играл по другую сторону, тоже не собирался сдаваться.
Он налил себе шампанского и медленно с удо¬вольствием выпил прохладную шипучую жидкость.
– Прости меня, – прошелестело от двери Елена. Она не поднимала головы.   
Впрочем, он готов был ко всему. И вздумай она броситься сейчас на него с объятиями ли, с побоями, не раздумывая ни минуты, он скрутил бы её гибкое тело и вышвырнул за дверь. Именно так. Он просчитал мысленно каждый свой жест, и мышцы его сейчас были напряжены и построены как солдаты в шеренге перед боем, каждая знала, когда и где ей выступать и что делать. Он был готов к любым действиям, но она оставалась недвижима.
– Прости меня, – еще раз так же тихо, еле различимо выдохнула Лена, не меняя позы.
Он снова налил себе шампанского.
– Зачем тебе? Я не хочу тебя знать, и это окончательное мое решение. Мы никогда не увидимся больше... Что тебе от того — прощу или не прощу тебя?
– Я все это знаю. Но – прости. Я не  смогу так жить...
– Ой, милая, ну вот только этого не надо. Не сможешь – не живи. Это твои проблемы. Понимаешь – твои! И я знать о них ничего не желаю... Понятно тебе?  Так что прекращай свой спектакль, меня он больше не занимает. Вставай и убирайся. Ты слышишь меня?
–Слышу. Прости меня. – Она отвечала ему по-прежнему тихо и не поднимая глаз. Казалось, сейчас на пороге стоит вовсе не Лена, а какая-то другая женщина, смирен¬ная, кроткая, готовая снести любые оскорбления и желающая только одного – получить его про¬щение. Но это, конечно же, была Лена Мезенцева – по комнате разливался отвратительный ему запах ее духов – запах мокрой листвы какого-то экзотического растения. Это был ее голос, низкий и слегка хрипловатый. Это была она. И в раскаяние ее он не верил ни минуты, посему был готов к любой очередной выходке. И – удивительное дело – теперь, почувствовав внутреннюю свободу от ее чар, даже получал удовольствие от их поединка. Тандем, похоже, тоже расслабился. Она вела себя тихо и, кажется, не собиралась делать ничего предосудительного.
– Да ради Бога, если после этого ты уберешься и оставишь меня в покое. Ну вот, слушай: я тебя прощаю! Все? Теперь катись. «Колбаской по Малой Спасской», как говорила моя бабушка.
Он был слишком переполнен чувством упое¬ния свободой от нее и даже властью теперь над нею, властью, позволяющей ему унижать ее сколько захочет. Не будь этого, он, возможно, заметил бы, что упоминание им бабушки заставило ее вздрогнуть и впервые с момента столь странного и унизительного для нее появления в его комнате поднять глаза.
–Прости меня, хотя бы ради памяти о твоей бабушке или дедушке, кого из них ты чтишь больше.
–А вот этого не надо. Не смей произносить их имен, поняла? И вообще, я же ясно сказал тебе: убирайся! Вызвать полицию? Или все же сама уйдешь?
–Я уйду. Но, пожалуйста, умоляю, скажи, что ты, правда, простил меня. Мне это важно, очень важно. Пожалуйста, я очень прошу тебя. – Она не заплакала, хотя и к этому развитию событий он был готов. Но в голосе ее звучало такое неподдельное искреннее страдание и мольба, что он не то чтобы пожалел её снова, нет, на жалость по-прежнему не было и намека в его душе, просто ему стало интересно, зачем, собственно, так до-бивается она его прощения и какой подвох  стоит за этими мольбами.
–Хорошо, я же сказал уже: прощаю. Ступай себе с Богом. Все?
–Да. - Она неожиданно медленно, как во сне или в трансе,  прямо смотрела ему в лицо. Владимиров взгляд отвел – хотя ее лицо не выражало ничего, но именно это его, в принципе готового ко всему, и испугало. Это было неживое лицо – бледность его была землисто–серой, глаза теперь казались подернутыми пеленой, и разглядеть их было почти невозможно в глубоко запавших глазницах, скулы заострились. Это была Лена и в то же время совсем не Лена.
«Господи, колется она, что ли? – хмуро подумал Владимиров. — И на что польстился, дурак? И как польстился! Женщина, которая остановившимся безжизненным взглядом смотрела на него, уронив руки вдоль тела, казалось, вот-вот лишится чувств, а то и жизни. – Выпроводить ее побыстрей и желательно без шума», – подумал Владимиров, а вслух сказал, заметно смягчив тон:
– Ну вот, и иди теперь. Прощай. Бог тебе судья, Лена.
– Да, Бог... – Она повернулась и сделала шаг к двери, но покачнулась и упала бы, если б не вцепилась побелевшей рукой в спинку кресла, оказавшегося на пути.
«Ну, начинается», – подумал Владимиров и, как всегда запутавшись в тяжелых полах халата, по¬пытался встать из своего кресла. Она слабым  жестом остановила его:
– Не надо, я сама. Пройдет. Позволь только глоток шампанского...
Последняя реплика его взбесила. «Шампанско¬го тебе? А потом икры? В вазе для фруктов? А что потом? Американского ковбоя? Или я сгожусь на безрыбье?» Он не произнес ничего этого вслух, но мысль была столь яростна, что, похоже, она прочитала ее на его лице.
–Не беспокойся, я не попрошу более ничего. Можно выпить глоток?
–Пей! Но вот именно, больше ничего. – Он был настолько зол, что демонстративно отвернулся от стола и уставился в зашторенное окно, пока она нетвердой походкой двигалась к центру комнаты, доставала бутылку из серебряного ведерка и, постукивая ею о край бокала, наливала себе шампанского. Он не наблюдал за ней и не хотел видеть ее, потому что каждая секунда ее присутствия подле него была ему тягостна, он торопил минуты, и ему казалось, что, если он не будет наблюдать за ней, все кончится быстрее.
–Выпей со мной, – неожиданно услышал он совсем рядом и, повернувшись, не смог не вздрог¬нуть от неожиданности. Она стояла возле его кресла, вытянув спину и слегка откинув назад голову. В одной руке она держала наполненный искрящимся напитком бокал, а другой указывала тот, из которого только что пил он. – Выпей, простимся как люди. – Она была, как и прежде, смертельно бледна, но с последними словами с тонких запекшихся губ ее слетела корот¬кая, едва уловимая и с какой-то скрытой издевкой усмешка.
– Как люди? – Только тяжелые полы халата помешали ему рвануться из кресла и вскочить на ноги в сильном душевном волнении, а вернее, ве¬ичайшем возмущении чувств, но, выпалив это, он осекся – дискуссия сейчас никак не входила в его планы. – Хорошо, давай как люди, если тебе от этого станет легче.
Он поднял свой недопитый бокал и сделал жест в её сторону, как если бы собирался чокнуться с нею, но бокала своего до её руки не донес, а торопливо вернул к своим губам и одним глот¬ком осушил до дна.
–Теперь все?
–Теперь все, – отвечала она ему ровно, без эмоций и вообще каких-либо интонаций и медленно, словно смакуя, выпила содержимое своего бокала. Затем аккуратно поставила его на стол и, не глядя больше на Владимирова, повернулась и дви¬нулась к выходу. 
Владимиров же, напротив, смотрел на нее теперь внимательно. Более того, в его взгляде отразилось вначале удивление, которое быстро сменилось потрясением, потом испугом, а потом откровенным ужасом. Сначала, когда Лена повернулась к нему спиной и медленно двинулась прочь, ему просто показалось, что со спины, в черном своем строгом костюме, она удивительно похожа на его мать в молодости, когда вот так же, едва взглянув на него и повернувшись спиной, она спешила на очередное свое комсомольское сборище. 
Лена скрывала свое состояние, и свои мысли от родных. Вернее, она не скрывала их, а только не сообщала. Олег тоже ничем не мог помочь, а тревожить ее он не хотел. Зачем предупреждать события? Он не может скрыть свою тревогу за неё. Но иногда надежда возвращалась к ней, она улыбалась, она бежала на кухню и готовила особенно внимательно его любимые блюда. По ночам лежа с закрытыми глазами, чтобы не тревожить ее, муж слышал, как в минуты отчаяния она вздыхала и плакала, а, ощутив днем новую надежду, пыталась читать, чтобы развлечь мысли и отдохнуть. Олег очень любил ее, может быть больше даже, чем раньше. Он жалел ее. Когда он думал порою о жене, слезы незаметно набухали на его глазах. Но Олег ничем не мог ей помочь, она не принадлежала  ему больше, она никому не принадлежала, даже самой себе.
Поток воспоминаний сгущался, их становилось все больше – на миг возникло какое-то лицо с выражением безысходной печали, а потом снова исчезло, словно утонуло; голова её раскалывалась от боли, потому что другие воспоминания стремились вырваться наружу, как посаженое семя стремиться поскорее дать росток. Она размышляла, не испытывая желания поскорей до чего-то додуматься, и, словно черпала душевный покой из переполненной её усталости.
 Утром она сидела на кровати, согнувшись в три погибели, кашляла, тряслась в ознобе, хватаясь руками за голову, и харкала, сплевывая душившую её горькую, как полынь, мокроту. Под конец её всегда тошнило. Она становилась человеком, лишь выпив водки, которая огнем пробегает по жилам. Порой, сидя на самом припеке, Лена  вздрагивала, чувствуя, как ледяная струя пробегает по спине – от шеи до самой ягодицы. Но больше её донимала дрожь в руках. Неужто она превратилась в старую развалину? Лена яростно напрягала мускулы, сжимая в кулаке стакан, но, несмотря на все её усилия, стакан отплясывал какой-то дикий танец, прыгал то вправо, то влево и все время дрожал мелкой дрожью.

Лену положили в больницу. Её  навещали родные.
Окно палаты было приоткрыты сдвижной полотняной шторой, Но солнце било в него так сильно, что чистая белая комната вся заливалась палевым светом. Этот живой ровный свет заполнял собой все углы, все пространство за спиной Лены. Посылаемый солнцем, он казался таким торжествующим и могучим, что Лена, даже плача, не могла освободиться от мыс¬ли, что все-таки смерть слабее, ничтожнее жизни. Идет и идет, бежит и бежит, как река, могучая и бессмертная, невозвратимая жизнь. Бежит, оставляя на своем пути бесконечные, разные, в том числе и темные, трагические, следы. Но счастье живого – жить! Великое счастье хоть раз взглянуть на солнечный мир, втянуть в себя этот воздух, пронизанный светом, иметь возможность двигаться, дышать, думать.
– Дыши же, родная, двигайся! Погляди, как лето заливает светом весь мир за твоим окном! – мысленно обращалась мать к дочке. – Хотя бы в последний раз, но взгляни, улыбнись, надышись этим добрым светом!
Иногда, она просыпалась среди тишины после целого дня буйного движения, чувствуя ломоту во всех конечностях и страшную тяжесть в голове, но в полном сознании. Может быть, отсутствие впечатлений в ночной тишине и полусвете, может быть, слабая работа мозга только что проснувшегося человека делали то, что в такие минуты она ясно понимала свое положение и была как будто бы здорова. Но наступал день; вместе со светом и пробуждением жизни в больнице её снова волною охватывали впечатления; больной мозг не мог справиться с ними, и она снова была безумная.
Её состояние было странною смесью правильных суждений и нелепостей. Она понимала, что вокруг неё все больные, но в то же время в каждом из них видела какое-нибудь тайно скрывающееся или скрытое лицо, которое она знала прежде или о котором читала, или слышала. Она видела себя в каком-то волшебном, заколдованном круге, собравшем в себя всю силу земли, и в горделивом исступлении считала себя за центр этого круга. Все они, её подруги по больнице, собрались сюда затем, чтобы исполнить дело, смутно представлявшееся ей гигантским предприятием, направленным к уничтожению зла на земле. Она не знала, в чем оно будет состоять, но чувствовала в себе достаточно сил для его исполнения. Большие дубы в больничном саду рассказывали ей целые легенды из пережитого.
Она очнулась ночью. Все было тихо, из соседней большой палаты слышалось дыхание спящих больных. Где-то далеко монотонным,  странным голосом разговаривал сам с собою больной. Она чувствовала страшную слабость и разбитость во всем теле; шея её сильно болела.
«Где я? Что со мной?» пришло ей в голову. И вдруг с необыкновенной яркостью Лене представился последний месяц её жизни, и она поняла, что она больна и чем больна. Ряд нелепых мыслей, слов и поступков вспомнилась ей, заставляя содрогаться всем существом.
–Но это кончено, слава богу, это кончено! – прошептала она и снова уснула.
Окно выходило в маленький закоулок между большими зданиями и каменной оградой; в этот закоулок никто никогда не заходил, и он весь густо зарос каким-то диким кустарником и сиренью, пышно цветшею в то время года... За кустами, прямо против окна, темнела высокая ограда, высокие верхушки деревьев большого сада, облитые и проникнутые лунным светом, глядели из-за нее. Справа подымалось белое здание больницы с освещенными изнутри окнами; слева – белая, яркая от луны, глухая стена морга. Лунный свет падал сквозь решетку окна вовнутрь комнаты на пол, и освещал часть постели и измученное, бледное лицо больной с закрытыми глазами; теперь в ней не было ничего безумного. Это был глубокий, тяжелый сон измученного человека, без сновидений, без малейшего движения и почти без дыхания. На несколько минут она проснулась в полной памяти, как будто бы здоровая, затем чтобы утром встать с постели прежней безумцем.
В семь  утра ее умывали, одевали, сажали в кресло и приносили завтрак. Потом она  была в своей комнате одна, радио не слушала – слух уже не тот, читать не было сил, и ослабевшие пальцы  не справлялись ни с каким рукоделием. В двенадцать – обед, а в два,  санитарки раздевали ее и  укладывали в постель. Потом легкий ужин,  который Лена из-за плохого аппетита далеко не всегда съедала. Рассказывая о том, что ее журят родные за это, она не жаловалась: пусть бранят, только бы совсем не забыли!
Олег Мезенцев пришел навестить Лену в больницу. В ответ она только пожала ему руку, не в силах оторвать глаз от окна и, вкладывая в это рукопожатие чувства, которые не могла выразить словами. А он не понимал, почему она так пристально смотрит вдаль, почему этот человек, теряется в его присутствии. Пожимает ему руку, словно желая выразить этим жестом больше, чем словами. Выразить то, что она носит глубоко в сердце, что зрело в ней, словно семя в благодатной почве, дожидаясь минуты, когда сможет вырваться наружу. Она вынуждена заплакать, ибо не может понять, что тот, кто сейчас рядом с ней, любит ее такой любовью, которая неизмеримо выше слов, убеждений, обычаев и может быть выражена лишь на вечном, непреходящем языке; не может понять, что-то, что происходит сейчас, в эту минуту, не зависит от чьей-то воли.  Её пальцы все крепче сжимают его руку, её голос бессмысленно повторяет одну и ту же фразу, и вот слезы счастья наполняют ее глаза, она содрогается от рыданий, не смея принять этот щедрый дар — плод жизни, полной лишений.
Лена находилась в полном душевном опустошении, раз за разом прокручивая в уме возможные варианты последующих действий, и не находила для себя ни одного подходящего продолжения, такого, который бы по-настоящему открыл на её запутанную жизнь.
Больше всего она думала о том, что могло быть и чего не было. Потрясенная духом и опасно больная, она повернула измученную голову на подушки постели.
Лена лежала, не шевелясь и, замирая, ждала, готовая молиться о том, чтобы вновь повторилось то, что с ними было в те первые годы их жизни, чтобы оно еще раз пришло и просветлило её.
Она лежала в постели – жалкая тень человека – и говорила так тихо, что, только наклонившись к самым её губам, можно было услышать её. Для неё жизнь и мир были только тенью.
– Разве я ненавидела жизнь, эту чистую, жестокую и могучую жизнь? Я ненавидела только себя – за то, что не умела побороть её – думала Лена.
Её охватывал неожиданно кашель, она выворачивалась наизнанку, сотрясала тонкие стены комнаты. Как не уверовать, что есть новая жизнь, при виде таких обреченных созданий? На неё влияет все: в ненастную, пасмурную погоду она тоскует и "плачет вместе с небом", – это её выражение. В хороший день; тонкий запах дарит неиссякаемые наслаждения: как-то она целый день упивается ароматом цветов и трав, благоухающих после одного из тех утренних дождей, когда раскрываются чашечки цветов, когда все блестит, когда все словно умыто; она будто оживает вместе с природой, со всеми растениями. Если душно, если воздух наэлектролизован перед грозой, у неё появляются недомогания, которые ничем не успокоишь; она переживает, что у неё все болит, а что с ней происходит сама не знает. Она отвечает, что у неё размягчаются кости. 
– Ах, не уходи! – простонала больная и, обессилев, почти повисла на руке Олега.  Закрывши глаза, бледная, словно присыпанная мукою, лежала неподвижно и тяжело со свистом дышала; только по судорожным пожатиям руки, удерживавшая Олега, видно было, что сознание еще не покидало её.
Больная почти до полуночи проспала в бесчувственном состоянии, а потом начала снова стонать, и метаться, и просить воды. Даже раза два приходила в себя и сознательно спрашивала, где она?  А потом снова погружалась в забытье или в дремоту. Утром больная не могла уже сомкнуть пожелтевших глаз, а, широко открыв их, с ужасом озиралась кругом и шептала только: «Страшно!» Иногда она хваталась порывисто за грудь, конвульсивно ломала себе руки или вздрагивала.
 Едва она закрывала глаза, перед ней тотчас представал мир, потерпевший крушение, разбившийся об утесы, разметавший свои осколки, по самым отдаленным берегам. Куда занесло тебя, Лена, утраченная мечта, женщина из сновидения, потерянная, как и все дорогое сердцу? Усталость достигла предела, ибо все усилия сохранить этот мир оказались так же бесполезны, как и поспешное бегство наиболее нетерпеливых. Хотя у них вначале и было некоторое преимущество. Но ты не увидела этого, Лена. Ты не знаешь, что значит расстаться с самыми дорогими для тебя вещами, которые отдаешь не сострадательным людям, способным понять твою трагедию, а тем, кто выбрасывает все за борт, как ненужный балласт, швыряет в прожорливые пасти, лишь бы поддержать жизнь. Ты так и не узнаешь никогда, что значит выбирать между тем, что для тебя свято, и с возможностью дальнейшего существования. Ты хотела спасти то, что любила больше всего на свете, а в действительности все пошло прахом. Ты обманула себя. Это оказалось невозможно. И едва она закрывала глаза, в её ушах раздавался все тот же знакомый голос, уже не жалобный, а негодующий, этот мелодичный голос, созданный для сладких тайн. Сейчас, в минуту горя и отчаяния, твердо, без устали повторяла – вопреки суровым представлениям, которые лишают человека возможности счастья даже на миг, – повторяла в минуту бескрайней печали. 
Но как только она закрывала глаза, она видела слабый румянец лица мужа, его прекрасный взгляд и улыбку, с которой она словно ждала какого-то чуда: ощущала ласковое прикосновение его рук, видела, как он  задумчиво погружает пальцы в локоны на висках, слышала его печальный мелодичный голос, созданный для любви и сладких тайн. Невозможно представить, что эти руки, этот голос и эта нежность канут в Лету. Невозможно представить, что время не может остановиться для одного человека. Как противиться ему, если оно никому не подвластно? Если оно способно к самоуничтожению и по прошествии какого-то мгновения возрождается вновь, если оно исчезает с наслаждением, обрекая себя на гибель при самом рождении, и с непонятной страстью стирает границы между наступающим мгновением и собственной гибелью? Как выстоять, если человек не способен своими силами сдержать это разрушение, спасти от несчастья хотя бы бесконечно малую частицу, собирая по крохам эти беспорядочные, несообразные обломки – грусть и радость, ужас и безразличие, – образующие, тем не менее, новое единство: неповторимое дыхание, воспоминания, хотя и печальные.

Здоровье Лены стало заметно ухудшаться. Она часто теряла сознание. Временами откуда-то подступала боль, но это длилось недолго. Боль уходила, а она куда-то проваливалась, а потом перед ней проплывали разные картины, чаще всего из её прошлой жизни: вот она совсем маленькая, и отец, поднимая её на руки, подбрасывает вверх, а вот она с родителями гуляет в лесу. Нет, она не спала, она грезила, находясь между сном и явью. Но вот видения стали исчезать, и четко расслышала незнакомый мужской голос: "Еще не приходила в себя?" А женский тихо ответил: "Пока нет".
Ей хотелось сказать: "Я вас слышу, я не сплю, я все давно слышу". Она собрала силы, но опять куда-то провалилась. Она видел поляну цветов, и её мама махала её рукой и что-то говорила, но слов она не понимала.
– Мама, – тихим голосом проговорил она.
– Очнулась, доктор, очнулась – услышала она.
Но это был голос не её матери, этот голос был слегка крикливым, не таким, как у мамы. Она сделала попытку открыть глаза, веки были очень тяжелыми. Ей казалось, что на них килограммовые гири. Лена сделала еще одну попытку. С трудом,  открыв глаза, она увидела потолок, светлые стены.
– Мама! Уже гораздо громче повторила она, не сводя изумленных глаз с матери.
Это были единственные слова, которые могла произнести Лена, задыхаясь от волнения и подступающих слез. Мать склонилась над дочерью, и, обняв её плечи, покрывала поцелуями все её лицо.
– Доченька  моя, дочка… Леночка… Она прерывала слова свои нежными, тихими поцелуями.
– Мама!! Моя мамочка! – воскликнула она, и вдруг поднялась на постели, обняв руками шею матери.
В эту минуту у неё вдруг явилась энергия, жизнь и какие-то напряженные силы.
– Мамочка! Как ты живешь? Прости меня! Мама, мама! – смутно прошептала она. - Какие мы с тобой несчастные!…
И лишь в последний час, в последний миг,  про¬изнесла с трудом: “Все... Конец...” “Не конец! – закричала мать. – Не конец! Мы спасем тебя! Слышишь, спасем!” “Не спасете”,– тихо возразила Лена и больше не прибавила ни слова. То ли не смогла, то ли не захотела.
Лена еще раз пристально взглянула на мать и уже не повторяла вопроса. Руки её ослабели, тихо упали с плеч матери, и она вдруг опрокинулась на подушку, почти мгновенно возвращаясь к прежнему бессилию.
Это было последнее потрясение, сильное последнее чувство, последний и самый тяжелый удар, которого не мог уже выдержать переломленный, исковерканный болезнью организм женщины. С этой самой минуты смерть шла на неё уже быстрыми, рассчитанными шагами. Больная сильно мучилась. В груди её что-то хрипело и переливалось каким-то глухим клокотанием, приступы удушающего кашля становились все чаще и сильнее.
–Дай мне твою руку… – прошептала Лена  Она крепко, почти с судорожным движением прижала хладеющими пальцами материнскую руку к своей груди и не опускала ее, впала через минуту в беспамятство.
Родственники печально смотрели на лицо Лены. Лена лежала на спине. Под головой у нее было подложено несколько подушек. Обе ее руки, эти прекрасные руки с нежно-голубыми жилками, теперь такие худые, изможденные, непрестанно и часто-часто, дрожа от торопливости, оглаживали стеганое одеяло. Голова ее беспрерывно, со странной равномерностью раскачивалась из стороны в сторону. Ввалившийся рот  бессознательно открывался и закрывался при каждой мучительной попытке глотнуть воздуха. Глубоко запавшие глаза блуждали, умоляя о помощи, и время от времени с потрясающим выражением зависти останавливались на ком-нибудь из тех, кто стоял здесь, дышала и жила, но ничего уже  больше не могла сделать. За окнами уже стало светать, а в состоянии Лены не наступало никаких изменений.
– Как долго может это продлиться? – спросил Олег и потянул за рукав доктора в глубину комнаты. Валентина, зажав рот платочком, тоже  подошла к ним.
– Ничего не могу вам сказать, – отвечал доктор. – Возможно, что ваша больная уже через пять минут освободиться от страданий, а возможно, что это продолжится еще несколько часов… Ничего не могу вам сказать. В данном случае мы имеем дело с так называемым отеком легких…
– Я знаю, – прошептал  Олег и кашлянул  в платочек, слезы текли у него по щекам.
– Это часто случается при воспалении легких – легочные пузырьки наполняются водянистой жидкостью, и человеку больше нечем дышать.
– Да, я это знаю…
– Мама! – рыдала дочь. – Неужели ты меня не узнаешь? Неужели ты хочешь покинуть нас? Нет, ты нас не покинешь! Этого не может, не может быть!..
Олег стиснул руки и оглянулся на кровать.
– Как она страдает! – прошептал он.
– Нет, – отвечал доктор, тоже тихо и так авторитетно, что на добром его лице обозначились строгие складки. – Это обманчиво, дорогой друг. Верьте мне, это обманчиво. Сознание сильно помрачено. То, что видите, скорее рефлекторные движения, уж поверьте мне…
Движение больной участились. Ужасное беспокойство, несказанный страх и томленье, роковая неизбежность одиночества, ужас перед полнейшей своей беспомощностью, казалось, целиком завладели этим обреченным смерти телом. Ее глаза, помутневшие, молящие, ищущие и жалобные, то закрывались при агонизирующих движениях головы, то вновь раскрывались так широко, что жилки на глазном яблоке наливались кровью! А сознание все не покидало ее!
В четыре часа больной стало еще хуже. Ее приподняли, отерли ей пот со лба. Дыхание у нее прерывалось, страх возрастал.
В пять часов страшная  борьба достигла предела. Больная судорожно вскинулась и, широко раскрыв глаза, стала захватывать руками воздух, словно ища опоры, ища простершихся к ней рук, и  оборачиваясь то туда, то сюда, без устали выкрикивала ответы на зовы, слышимые ей одной и с минуты на минуту, казалось становившиеся все настойчивее. Она называла какие-то уменьшительные имена, и никто в комнате уже не мог сказать, кого из давно ушедших звала этими именами.
Началась предсмертная агония.
Хрипящая грудь вздымалась высоко под тяжелым и нервно-медленным дыханием, словно силилась вздохнуть в себя побольше воздуха. Временами по всему телу на мгновение пробегало какое-то судорожное трепетанье. Временами широко раскрывались глаза, но это уже были глаза почти безжизненные, тупые, в которых не светилось ни малейшего отблеска мысли или страдания. 
В половине шестого настало мгновение спокойствия. И вдруг по ее состарившемуся, искаженному мукой лицу прошел трепет. Неожиданное выражение страстного ликования, бесконечной, жуткой, пугающей нежности появилось на нем. Она стремительно раскрыла объятия, и с такой порывистой непосредственностью, что все почувствовали: между тем, что коснулось ее слуха, и ее ответом не прошло и мига, – крикнула громко, с беспредельной, робкой, испуганной, любовной готовностью и самозабвением:
– Я здесь! – И скончалась.
Все вздрогнули. Что это было? На чей зов с такой быстротой последовала она.
Олег стремительно опустился на колени перед кроватью и, громко рыдая, зарылся лицом в стеганое  одеяло; он всецело отдался порыву чувств, даже не пытаясь с ним бороться или подавить его в себе, одному из тех бурных порывов, которые всегда были в распоряжении его счастливой натуры. С мокрым лицом, но окрепшая духом и успокоившаяся, он  поднялся с колен и, уже обретя полное душевное равновесие, заговорил об извещениях, которые надо было заказать безотлагательно: ведь потребуется целая кипа оформлять извещений о смерти.
Мать бросилась к мертвой, крепко обхватила её руками, словно тело матери могло каким-то чудом согреть её, вернуть к жизни, вновь зажечь в Лене любовь к ней. Нагнувшись, она ворковала что-то ей на ухо, называя плохой, непослушной девочкой за то, что она хочет покинуть ее.
Гнетущая тишина окутала палату. Та тишина, которая не успокаивает, а напротив, гнетёт и терзает душу. Кто плакал, сдерживая рыдания, кто разговаривал приглушенным шепотом. Елена лежала на кровати. Её тело, которое когда-то было взлелеяно руками матери, которому были ведомы объятия и любви, которому доводилось возлежать на мягких цветочных лепестках, теперь было распростёрто на кровати. Пульс не бился. Удрученным горем муж молча сидел возле жены.
Мать безудержно рыдала, вцепившись в тело дочери. Её открытые глаза еще не утратили серьезного и словно обиженного выражения, но она уже ушла и позволила тормошить себя, поворачивать свое безжизненное тело, и, не слыша больше криков той, которая никак не хотела признать её поражение, не хотела смириться с тем, что она мертва. Мать не переставала душераздирающе кричать, не замечая, что внучка выбежала из палаты, расталкивая заплаканных присутствующих, они почтительно, ласково и сочувственно похлопали её по плечу, но не посмели войти в палату, напуганные надрывными криками и причитаниями матери, которая вдруг надолго замолкала, когда уже не было сил кричать. 


Рецензии