Зачем же мы жили?

Рассказ


Нет ничего отвратительнее большинства.
И.В. Гёте

1
К двенадцати годам в душе моей поселилась ужасная мысль — я трус. Первые кинофильмы, которые я видел, были о войне. Например, фильм про истязания и смерть Зои Космодемьянской. Там семнадцатилетняя девочка, стоя на эшафоте с петлёй на шее, просит крестьян, согнанных к месту казни, не жалеть её, ибо она счастлива умереть за свою советскую родину. Ещё сильнее бил по нервам двухсерийный фильм «Молодая гвардия». Я был поражён силой духа восьмиклассника Олега Кошевого, поклявшегося мстить врагу за смерть советских людей. Кровь стыла от концовки его клятвы: «Если же я нарушу эту священную клятву под пытками или из-за трусости, то пусть моё имя, мои родные будут навеки прокляты, а меня самого пусть покарает суровая рука моих товарищей. Кровь за кровь! Смерть за смерть!»
 Меня изводила мысль, что если бы я был членом такой подпольной организации, то, попав в гестапо, наверняка выдал бы всех своих товарищей. А тем временем я успешно вступил в пионеры и, кстати, поклялся отдать все свои силы борьбе за дело Ленина-Сталина. А если то дело попросит, был готов отдать за него и свою жизнь. Среди книг матери я нашёл пожелтевшую брошюрку военных времён со статьёй Ильи Эренбурга «Убей!». В ней были такие строки:
«Убей немца! — это просит старуха мать. Убей немца! — это молит тебя дитя. Убей немца! — это кричит родная земля. Не промахнись. Не пропусти. Убей!»
Тяжёлые мысли о недавно прошедшей войне не раз терзали меня и во сне. Один из тех снов я запомнил на всю жизнь. Мне приснилось, будто снова война, и весь наш пятый-А попал в лапы гестапо. Мы знаем какую-то важную тайну, и гитлеровцы хотят вытянуть её из нас. Всех нас — мальчиков и девочек — выстроили в ряд, и каждому по очереди задавали один и тот же вопрос. (Что это был за вопрос, я не разобрал, но это был вопрос жизни и смерти.) Услышав ответ «нет», немцы набрасывали на шею несчастного петлю и сталкивали куда-то вниз. Так друг за другом казнили нескольких моих одноклассников. Я в ужасе ждал своей очереди, но когда она дошла до меня, мой животный страх внезапно заменился на какое-то другое, дотоле неведомое мне чувство сильного и почти радостного возбуждения. Я громко выкрикнул: «Нет!», на шею мне накинули петлю, и я сам прыгнул вниз. На какое-то время все мои чувства пропали, и я решил, что умер, но вскоре чувства вернулись. «Боже, я почему-то жив, — пронеслось в сознание, — а все остальные погибли». Казалось бы, я должен был обрадоваться, но на деле, испытал нечто вроде чувства отчаяния и стыда. Мне было стыдно жить, когда все мои товарищи погибли. Я хотел, я жаждал умереть вместе с ними. Жуткий сон натолкнул меня на мысль, что в толпе поведение человека радикально меняется — он начинает действовать, КАК ВСЕ.
Вплоть до восьмого класса я пытался поступать, руководствуясь двумя принципами: «делай, как старшие» и «делай, как все». Но примерно с пятнадцати лет в моей душе стал зреть протест: «А кто они такие, эти старшие товарищи? Почему я должен их слушаться? И почему коллектив всегда прав?» У меня появились свои кумиры из мира науки и поэзии, мне стало казаться, что и я способен сделать что-то особенное, и я хочу заниматься этим особенным. Однако я знал, что старшие товарищи могут прислать мне повестку из военкомата и загнать на несколько лет куда угодно. А я этого не хочу. Страхи детства и отрочества сделали своё дело, привив мне на всю оставшуюся жизнь отвращение к словам «гражданский долг» и «мнение коллектива».
 Слава Богу, в университете была военная кафедра, так что «гражданский долг» не помешал мне идти своим путём, реализуя свою собственную программу жизни. Весь дальнейший опыт убедил меня в том, что самым серьёзным препятствием на пути самореализации личности является идеология большинства, то, что сейчас называют мейнстримом.


2
Относительно недавно мне в Новосибирск позвонила Милка Дергачёва — моя бывшая одноклассница — и пригласила на встречу выпускников нашего десятого-А. Я даже не сразу вспомнил звонившую, ахал и охал в трубку, сказал, что не располагаю своим временем, а путь далёк, однако пообещал подумать. «Серёжа, я понимаю тебя, ты живёшь дальше всех, — ответила Милка, — но пятьдесят пять лет прошло, большинство наших уже ушло в мир иной. Я думаю, для тебя это последняя возможность встретиться с нами и вспомнить былое». Несколько дней я даже краем мыслей своих не касался этого приглашения, как вдруг в одно прекрасное летнее утро проснулся с твёрдым убеждением: «Надо ехать. Я должен взглянуть в глаза сверстникам, с которыми провёл немало лет на заре своей сознательной жизни».

Не знаю, как описать чувства, нахлынувшие на меня, когда я снова увидел город, который покинул более полувека назад. Я узнавал его и не узнавал. Город стал чище и наряднее, следы войны на стенах старых зданий были затёрты и закрашены, а рядом со старыми домами появились новые — богатые и красивые. Ноги сами повлекли меня на мою родную улицу, но родного деревянного домика я не нашёл. На его месте высилось роскошное здание местного банка. Слёзы наполнили мои глаза, слёзы не умиления, а печали. Простая мысль оглушила меня: с исчезновением того деревянного домика, порвалась последняя моя связь с городом, где я вырос, научился читать и писать, начал мечтать, любить и страдать. Привалившись к дереву, я стоял возле незнакомого мне банка, и глаза мои лихорадочно искали хоть какое-то свидетельство моей связи с этим местом. И вдруг меня осенило: «А что это за дерево?» Я взглянул на толстый ствол и на могучую крону — это был великолепный раскидистый клён, а рядом с ним стоял такой же роскошный ясень. «Боже! — дошло до меня, — да ведь эти деревья посадили мы с матерью, когда мне было восемь или девять лет... И тоненький ясень рядом с поддерживающей его толстой палкой стоял прямо перед окном моей комнатки. А теперь наши деревья выросли». Выходит, что-то от меня в этом городе всё-таки осталось. А где же мой дуб? Он стоял метрах в двухстах от моего дома за рядом низких развалин и за пустырём, превращённым в послевоенные годы в огород. В сорок четвёртом после тотальной бомбардировки город сгорел, и мой дуб прошёл сквозь то огненное пекло. Без листвы и чёрный от копоти он высился над безобразными серыми руинами. Я часто подходил к нему, гладил обугленную кору, скользил взглядом по его голым мёртвым ветвям и жалел его. А в пятьдесят втором произошло чудо: на некоторых ветвях появилась нежная робкая листва. А в следующую весну весь дуб зазеленел, ожил. В «Войне и мире» есть замечательное описание старого дуба, не спешащего весной покрыться листвой, но мой дуб простоял без листвы восемь долгих лет и всё-таки выжил. Теперь вместо развалин красовались новые дома, а на бывшем огороде раскинула свои горки и качели детская площадка, но дуба не стало. Я нашёл лишь пень от него, укрытый изумрудным мхом.
Спустился к реке — слава богу, река была той же.


 3
В пять вечера я нажал на кнопку звонка Милкиной квартиры. Мне отворила сама хозяйка. Она взглянула на меня и замерла на пару секунд, потом всплеснула руками: «Серёжка, ты! Как славно, что приехал! Наша компания уже собралась».
И вот я в просторной гостиной. За большим столом, уставленном бутылками и яствами, сидят, надо полагать, мои одноклассники. Занимаю свободное место возле Милки. Но как ужасно по каким-то ничтожным деталям узнавать в этих чужих стариках и старухах мальчиков и девочек, образы которых удержала моя память. Передо мной продукт страшного и неумолимого процесса распада.
«Кто ты?» — спрашивает меня бесформенная туша с заплывшими голубыми глазками. Отвечаю: «Я Серёга Быстров, а ты кто?» На лице туши мелькает возмущение: «Я Аля Захарова, меня все знают». О, боже, Ангелина Захарова, девочка с идеальным почерком. Когда в начальных классах я открывал её тетрадки по чистописанию, меня охватывало чувство даже не зависти (ибо выписывать буквы, как она, не мог никто, даже учительница), нет, я испытывал чувство преклонения перед совершенством. А Ангелина — голубоглазый ангелочек с неизменным голубым бантом в белокурых кудряшках — на глазах всего класса легко творила свои каллиграфические шедевры. Думаю, даже гоголевский Акакий Акакиевич — великий спец по части каллиграфии — позавидовал бы таланту нашей Альки Захаровой.
Рядом с нею сидела женщина лет пятидесяти с гитарой в руках. Удивительно, но в ней я обнаружил черты юной Ангелины. Те же крупные голубые глаза, те же светлые локоны, и всё-таки она походила на Ангелину-школьницу как карикатура на оригинал. Что-то грубое и порочное было в лице женщины с гитарой. «А это моя дочь Ася», — усмехнулась совсем непохожая на себя её мать. Ася равнодушно взглянула на меня, налила в свою стопку водки и с видимым удовольствием выпила. Сразу повеселев, ударила ладонью по струнам гитары и запела грубым хрипловатым голосом: «На горе стоит ольха, а под горою вишня…» Дойдя до конца припева, быстро наполнила следующую стопку.
Смотрю на хозяйку и без труда узнаю в ней милую Милочку Дергачёву. Объективно, она была самой красивой девочкой в классе. Правильные черты лица, прелестные синие глаза, аккуратный прямой нос, безукоризненный овал лица, венчик волнистых светло-русых волос. Далеко не худая, но и не толстая. И рост хороший. Весь вид её выражал чистоту и непорочность. В старших классах она расцвела. В памяти застрял такой штамп. Вбегая в класс после перемены или идя на своё место после ответа у доски, я автоматически бросаю взгляд на первую парту левого ряда и вижу прекрасное лицо Милки. Опускаю глаза и тут же забываю о ней. Никогда в школе я не подглядывал за нею и никогда не думал о ней. И дело тут не в неприступности Милки, не в какой-то её особой гордости, не в её презрительном отношении к недоразвитым юнцам. Нет, я не знаю ни одного мальчика, которому бы она нравилась. Она как-то умудрялась постоянно ставить себя позади всех. Тиха, скромна, средняя по всем предметам, кроме пения и физкультуры. Короче, она ничем не выделялась, и даже красота её — правильная и спокойная — будто подчёркивала её среднестатистичность. Но время пожалело Милку. Она совсем не потолстела, добавив за пятьдесят пять лет максимум пять килограмм. Вокруг глаз, конечно, появилась узорная сеть морщинок, но пропорции лица остались прежними, и потому она легко узнавалась. И характер её остался прежним. Всё выдержано, всё под контролем. Только она и могла организовать эту встречу.
«А где же Сашка? — спрашиваю себя. — Где мой лучший друг, с которым я просидел за одной партой все десять школьных лет?» Внимательно осматриваю сидящих за столом. «Сашку ищешь? — шепчет сидящая рядом Милка. — Да вон он, сидит рядом с Еленой, водочки себе подливает». И я увидел его и даже узнал, впрочем, я никогда бы его не узнал, если бы не помощь Милки. Всматриваюсь, жадно ища в этом маленьком сгорбленном старичке черты прекрасного цветущего юноши, оставшегося в моей памяти. К счастью, он не облысел, у него почти те же густые курчавые волосы, даже не до конца поседевшие. Но высокий лоб рассекла непонятно откуда возникшая глубокая вертикальная борозда. Где те чудные светло-карие глаза? Впрочем, толком разглядеть их я не мог, ибо они смотрели сосредоточенно и серьёзно на стакан с водкой. Может быть, водка стала для него драгоценной жидкостью, а может быть, он просто о чём-то напряжённо думал, и мишенью для своего ничего не видящего взгляда избрал стакан с водкой?
А рядом с Сашкой, у самого окна сидела невысокая полная женщина. «Неужели Леночка?» — испугался я. Но куда денешься от реальности, безусловно, это была она, яблоко раздора мужской половины десятого-А. Впиваюсь глазами в её напудренное белое, как у пантомимиста, лицо. Тонкие сильно накрашенные губы, отвислые складки на шее, тёмные мешки под глазами. Никаких улыбок, никакой мягкости. Но именно она более полувека назад была той умной и симпатичной Леночкой, в которую были влюблены самые авторитетные мальчики нашего класса. Многие считали её красавицей, что, пожалуй, было преувеличением. Впрочем, ей нельзя было отказать в силе характера и в способности быстро и точно формулировать свои мысли. Лена одарила меня быстрым внимательным взглядом. Видимо узнала, ибо приветственно махнула рукой. Губы её на какую-то секунду изогнулись в улыбку и снова привычно  сжались.
А напротив меня сидел Игорёк, я сразу его узнал. И он меня узнал. Конечно, он тоже изменился: облысел, покрылся морщинами, и, самое неприятное, его веки практически сомкнулись, так что от вполне обычных европейских глаз остались лишь узкие щёлочки. Милка шепнула, что Игорёк пару лет назад перенёс инсульт, и ещё не вполне разработал пальцы левой руки. Впрочем, инсульт не повредил его главную черту — безудержное стремление повышать окружающим настроение. Он по-прежнему без умолку болтал и сыпал анекдотами.
 Я прислушался к его словам: «Сцена на еврейском пароходе. Капитан с мостика кричит машинисту: «Эй, Мойше, кидай в топку кгивые дгова, сейчас повогачивать будем!». Я тут же вспомнил, как Игорёк рассказывал мне, так же картавя, тот же анекдот в десятом классе, и как я хохотал тогда. И сейчас через пятьдесят пять лет анекдот сработал безупречно. Некоторые даже рассмеялись, но абсолютно все оживились, заулыбались, громко заговорили, и даже Сашка оторвал свой тяжёлый взгляд от стакана, посмотрел на хохочущего Игорька и наконец увидел меня.
Снова двухсекундная немая сцена. «Серёга, дорогой мой, — будто с трудом выговорил Сашка, и слёзы выступили в его слегка оживших глазах. — Как ты изменился! На улице встретил бы, не узнал!» Он подсел ко мне. «Давай, дорогой, выпьем!» Мы выпили. Вдруг Сашка усмехнулся: «Посмотри, Серёга, кто сидит там у окна». — Я посмотрел на постаревшую Лену. Сашка придвинулся совсем близко и шепнул прямо в моё ухо: «И вот любви этой суровой бледной женщины мы добивались весь десятый класс. Похоже, нам по-крупному повезло».


4
— Вот ты, Серёжка, говорят, всю жизнь наукой занимался, — весело затараторил Игорёк. — А ты знаешь, чего нового внёс наш царь Никита в научный коммунизм?
— Не знаю.
— Мягкий знак после буквы «з».
Все снова засмеялись.
— Когда ты в последний раз нас видел? — уже серьёзно спросил меня Игорёк.
— На выпускном вечере.
— Ну и как?
— Зрелище не для слабонервных. Ведь вся жизнь, как миг, пролетела, — я попытался посмеяться, но народ не поддержал. — Вы все, конечно, знаете замечательную песню о том, что жизнь — это миг между прошлым и будущим?
— Ну кто ж её не знает? А вот мог бы ты объяснить нам, что такое миг? — подзакрутил Игорёк.
Я задумался.
Миг мигу рознь. В другой известной песне есть такие слова: «И ты порой почти полжизни ждёшь, когда оно придёт твоё мгновение». Я думаю, речь идёт об особом мгновении, когда в голове человека появляется дельная мысль.
— А какие мысли ты называешь дельными? — спросил Сашка, и в его тоне я почувствовал лёгкое раздражение.
— Да всё предельно просто: дельную мысль можно превратить в дело, в общественно полезный продукт — в книгу, кинофильм, научную теорию, невиданный ранее механизм и прочее в том же роде. Собственно, речь идёт о новой, оригинальной и непривычной идее, которая способна, хотя бы слегка, повлиять на жизнь людей, на ход их мыслей.
— И много у тебя было таких дельных мыслей? — спросил Сашка с явным ехидством.
— Я написал одну приличную книгу по своей специальности, в основе её лежала всего одна оригинальная идея. В момент её появления мне было тридцать шесть, вышло, как в песне, я прождал своё мгновение полжизни.
 Возникла странная тишина. Все о чём-то думали.
— А ты можешь сказать, сколько дельных мыслей порождают за свою жизнь одарённые люди? — спросила меня Лена.
— Представь, могу. Меня ещё со школьных лет преследовал вопрос, что бы создал Пушкин, если бы прожил хотя бы до пятидесяти. Уже войдя в пенсионный возраст, я стал собирать сведения о продуктивности выдающихся людей, и обнаружил, что так называемый гений порождает за свою жизнь пять–семь (редко больше) дельных мыслей, лёгших в основу романа, фильма или нового научного направления. Повторяю, я говорю об оригинальных, новаторских мыслях, об идеях–открытиях. Писатель любит оформлять такую мысль в роман, на написание которого уходит примерно год-полтора. Выходит, писателю для изложения всех своих оригинальных идей достаточно не более десяти лет труда, правда, труда напряжённого и самоотверженного. Стало быть, решил я, Пушкин к своим тридцати семи, должно быть, реализовал практически все свои идеи; за одну Болдинскую осень пол-обоймы расстрелял. Слава богу, мы не явились свидетелями его провалов. А вспомните Гоголя. Потрясающий по силе талант! За какие-то десять лет написал «Вечера на хуторе», «Петербургские рассказы», «Тараса Бульбу», «Ревизора» и наконец, в тридцать два закончил свой главный шедевр — первый том «Мёртвых душ»… а далее — полоса страшных провалов: взять хотя бы второй том «Мёртвых душ», я уж молчу о «Выбранных местах из переписки с друзьями». Похоже, уже к тридцати пяти источник его дельных мыслей иссяк. Да и долгожитель Гёте вторую часть Фауста, на мой взгляд, провалил.
Один Лермонтов погиб, не успев вполне выразиться. Он начал в восемнадцать, с «Белеет парус одинокий», а потом эти военные действия на Кавказе. Бивуачный быт и дурной характер не создавали благоприятных условий для писательства. Хотя временем своим Михаил Юрьевич, слава богу, весьма дорожил, он жалел даже мгновенья, потраченные на общение с возлюбленной:

Как знать, быть может, те мгновенья,
Что протекли у ног твоих,
Я отнимал у вдохновенья!
А чем ты заменила их?
Быть может, мыслию небесной
И силой духа убеждён,
Я дал бы миру дар чудесный,
А мне за то бессмертье он?

Так что не будем лить слёзы по этому замечательнейшему поэту. Я думаю, он сумел выразить себя примерно на 80%!
   
И тут послышался сипловатый голос Елены:
— Так что же, Серёжа, получается? Из твоей теории вытекает, что все мы потратили свои жизни впустую. Всем нам сейчас по семьдесят два, и у каждого из нас были те пять, десять и даже двадцать лет, чтобы написать хотя бы одну книгу, даже неважно о чём. Вот ты, Олег, — обратилась она к расплывшемуся старику с широким бабьим лицом. — Ведь ты, помнится, писал стихи в школе. И твой дед, по твоим словам, был учеником великого Римского-Корсакова, и он, наверняка, настраивал тебя на свершение благих дел. Где же твой продукт?»
— Спасибо, Елена, что вспомнила обо мне! Жизнь моя сложилась, как сложилась. Я окончил Лесную академию в Ленинграде и стал работать инженером на нашей мебельной фабрике. Сами понимаете, место это мало подходит для литературного творчества. Всю жизнь, пописывал стихи... но редко, обычно по случаю каких-нибудь знаменательных событий, вроде дней рождения родственников... Никаких оригинальных идей в них, конечно, не было. Какое-то время хотел создать цикл стихов о судьбе нашего поколения, но после пятидесяти забарахлило здоровье... Стало не до стихов.
— «Видите! — воскликнул Игорёк, — Олежка всё-таки пытался выплеснуть на бумагу свою душу, а я даже и не пытался. Всё суетился. А ведь хотелось и мне что-то написать, и способности, говорят, были, только вот дерзости не хватило. Короче, хотелось стать чукчей-писателем, а получился чукча-читатель.
Игорёк хотел снова всех повеселить, но никто не засмеялся.
— Не переживай, Игорь, — подал голос Сашка. — Да! — выкрикнул он. — Мы не создали ничего нового и непривычного. Как говорится, звёзд с неба не хватали, но в своей профессии были далеко не последними.


5
— Так зачем же мы жили? Почему даже не пытались сделать что-нибудь выдающееся? — всё не мог успокоиться Игорёк.
— Потому, — ответил я, — что придерживались широко принятой у нас да и всюду на земле философии ежедневного благоденствия. Я сам следовал ей до своих двадцати. По этой философии, человек хочет каждый день быть сытым и одетым, хочет иметь крышу над головой и семью, хочет быть в хороших отношениях с родственниками, соседями и сослуживцами, хочет кого-то любить и самому быть любимым. Вот, собственно, и всё, что, казалось бы, нужно человеку для счастья. Ясно, что для этого нужно зарабатывать деньги, неважно, где и как, но важно, сколько. Получается, что для достижения ежедневного благоденствия нужно лишь найти место работы, дающее максимум денег при минимуме затраченного труда. Всё, вроде бы, прекрасно, но вот личность не развивается. Вся жизнь становится как бы одним и тем же без конца повторяющимся днём, этаким днём сурка. Прекрасный образец такой бесцельной, идейно пустой жизни дал нам молодой Пушкин в первой главе «Онегина»:

Проснётся заполдень, и снова
До утра жизнь ему готова,
Однообразна и пестра,
И завтра то же, что вчера.

Однако для реализации своих немногих дельных мыслей, для выжимания из себя всех скрытых возможностей нужно изрядно попотеть. Следовательно, к работе ради денег нужно добавить неоплачиваемую работу для развития своей личности. Но в сутках всего 24 часа, поэтому часть оплачиваемого труда придётся заменить на труд НЕ оплачиваемый. Значит, для того, «чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы», мы должны научиться отказывать себе в некоторых удовольствиях, вроде путешествий в далёкие страны, изысканной пищи, спортивных авто, престижного жилья, одежды от законодателей моды, предметов роскоши и прочего в том же роде. Так что трудовые будни охотника за великими свершениями никак нельзя назвать днями благоденствия.
Всё осложняется ещё и тем, что громадное большинство людей считает ежедневное благоденствие пределом своих мечтаний. А про тех, кого такая жизнь не удовлетворяет, говорят, что они «с жиру бесятся». И добавляют: «От овса кони не рыщут — от добра добра не ищут». И в этом состоит ещё один порок массового сознания. Чаще всего именно из-за него человек (под возгласы всеобщего одобрения) выбирает торный путь, ведущий к ежедневному благоденствию, и тем самым лишает себя счастья от реализации своего творческого потенциала.
— Но мне кажется, — забурчала недовольная Елена, — для творческого успеха, нужны прирождённые творческие способности. Я лично почему-то не верю в гениальных троечников.
— Лена, ты идеализируешь гениев, — ответил я. — Но некоторые из них даже до троечников не дотягивали. Так Иван Бунин, фактически, был исключён из гимназии за неуспеваемость. А Пушкин по успеваемости в лицее был только двадцать шестым (из двадцати девяти учеников), показав «превосходные результаты» лишь в словесности и фехтовании.
— Эти люди сразу проявили свои способности в словесности, — упорствовала Елена.
— А как определить по успеваемости будущих великих актёров, композиторов, кинорежиссёров, полководцев, путешественников? Все эти таланты мало связаны с успехами по школьным предметам, — неожиданно поддержал меня Игорёк.
— Хорошо, — согласилась Елена, но выражение недовольства не покидало её лица, — Сергей, всё-таки попробуй чётко и ясно сформулировать свой вывод.
«Теперь мне придётся ответить за свою дерзость», — мелькнуло в моём сознании.
— Простите, — усмехнулся я, — думаю, тема нашей беседы сводиться к вопросу, как прожить жизнь, чтобы не было мучительно больно и т.д. Рискну утверждать, что, во-первых, жизнь человека можно назвать счастливой лишь в том случае, если он не поддался всеобщему устремлению к ежедневному благоденствию, а сотворил бы сам, по своей воле, нечто новое, и, разглядев сотворённое, мог бы, как Ветхозаветный Бог, сказать: «ЭТО ХОРОШО». И во-вторых, любой волевой человек может (пораньше начав и изрядно попотев) реализовать свой творческий потенциал, даже если ему дано прожить всего тридцать лет.

Неожиданно подала голос давно молчавшая Милка.
— Вот слушала я сейчас Серёжу и вдруг вспомнила такую картину. Хор нашего пятого-А исполняет красивую песню о Сталине, а запевает Серёжка. И Милка тихо, но правильно запела:

Как бы нам теперь, девчата,
В гости Сталина позвать,
Чтобы Сталину родному
Все богатства показать.


Тут к Милке присоединилась Ангелина, а её дочка стала подыгрывать на гитаре, и вся компания, упоённая прямо-таки благоговейным эмоциональным порывом, хором закончила куплет:

Показать да похвалиться
Нашей хваткой трудовой...
Приезжай товарищ Сталин
Приезжай отец родной!

Все захлопали в ладоши, загалдели, заулыбались и стали наливать друг другу водки. Один я не пел и не галдел, но от водки не отказался. Выпил, вытер губы и уставился невидящими глазами на пустой стакан. Милка добилась своего — я вспомнил былое.


Рецензии