Осоргин
Георгий Михайлович Осоргин…»
А.И. Солженицын «Архипелаг ГУЛАГ»
Эко, зараза. Опять захандыкал с утрева. Обложной, на неделю, не мене. Так весь июнь мокрень и будет. Сгинешь в этой сыри, ни один гад не вспомнит. И дырку, будь она неладна, свербит. Перниц, паскуда, без поллитры не запломбирует. И не суйся. Надо ж было того чертова сала кусить, шкурка жесткая, запал кусочек в дырку, свербит, мать его…
Парфен Ложголов, старший надзиратель, мужик в годах с выцветшим лицом и сонными глазками, грузно отвернулся от зарешеченного оконца, тускло освещавшего грязную комнатку, взял толстыми пальцами спичку и заковырял в зубах. Через минуту, скривившись, выплюнул сломанную спичку, почесал рыжую щетину у кадыка и уставшим взглядом поглядел на сидевшего напротив за столом человека. Тот был худ и бледен с открытым высоким лбом, выдававшим ум и остатки несломленной воли.
- Ну че ты дергаешься, а? Ну че ты дергаешься, а? Ну че? – ровно спросил Парфен.
- Извольте исполнить мою… последнюю просьбу, - спокойно и как-то сухо ответил худой.
- Ишь, гордые какие. Иль злимся все? Так думать раньше надо было. Какая запрещено? Ведал. Че ж поперся? Выделиться захотел? А оно вишь как… товарищ проявил бдительность и застукал тебя. Че ж злиться…
- У меня нет злобы.
- А мож тебе суд наш пролетарский не того, а? Так все по справедливости: не нарушил бы, не ответил, - Ложголов говорил лениво, и ему глубоко было наплевать на то, что он говорил, слушают ли его, но говоря, он не ощущал боли вы дырке зуба. – Коли грех какой держишь, ты им и скажи. Мы, брат, не судьи, мы – сполнители.
- Я ни на кого зла не держу, и мы с вами не о том говорим. Исполните мою просьбу, это же вам ничего не стоит.
- Ну, не скажи, - Ложголов постучал пальцами по столу. – Мне от все едино, когда расстрелять тебя – хоть через месяц. Но решили же товарищи, что сегодня, и точка. А ты просишь через три дня. Че оттягивать? Сам замучаешься и бабу замучаешь.
- Она не узнает, - прошептал худой.
- А мож ты сбежать задумал?
- Отсюда? – брови худого изогнулись и тут же успокоились. – Я не Монте-Кристо.
- Какая там еще криста… - не понял Парфен, но снисходительно кивнул – Верно, отсюдова никто не убегал.
Ишь, образованные, из дворян, а то и князей будет, поди. А при всей своей образованности перед ним, Парфеном, вынужден стелиться-то. И от него, Парфена, зависит, аки от царя, исполнить или не исполнить. А насчет побега, точно польстил, да и зуб утих.
- Хотя по твоей роже я вижу, что ненавидишь ты меня, паря, и крепко ненавидишь, - начал Ложголов важно. – Да мы не звери такие, порадеть человеку можем. Это урок тебе, чтобы запомнил – не звери мы, и понимаем что к чему. – Ложголов был очень доволен собой и своей речью, не уступавшей на его взгляд всяким там образованным.
- Спасибо, - чуть наклонил голову худой.
- Прусыня! – заорал Парфен. – Прусыня, сука!
В коридоре раздались торопливые шаги, и на пороге вскоре застыл низенький весь в веснушках молодой парень с винтовкой в руке.
- Принеси мне живо списки тех, кого на распыл на сей неделе.
Веснушки исчезли, и Парфён недовольно покрутил фитиль керосинки, и в комнате стало чуть светлее.
- Так, свободен, - приказал он Прусыне, когда тот тяжело дыша, передал ему помятые листы бумаги. – Чесноку нажрался, бля…, хоть бы вбок хрюкал.
Парфен наклонился над листами, что-то выискивая.
- Как твоя фамилия?
- Осоргин.
- Ага, Викин, Каменский, Лошата, Пустовойтов, Грибкин, Бубников, Рахматулин, Осор… - Ложголов отложил лист. – Нашел. Все! Три дня тебе даю, сам не знаю почему такой добрый я к людям. Через три дня ровно… это самое. Ну ты знаешь что к чему. Иди.
Подождав, пока худой выйдет, Парфен равнодушно вычеркнул его фамилию из списка и внес в другой лист. Затем немного подумав и увидев первую попавшуюся фамилию в том листе, где он только что вписал фамилию Осоргина, вычеркнул ее и внес в первый лист. Вся процедура весьма утомила Парфена, он зевнул, потянулся, зыркнул на дверь, открыл ящик стола и вытащил щербатый мутный стакан. Из другого ящика достал фляжку, побултыхал ее, отвернул пробку, налил, выпил, икнул и поднялся.
- Ух-х, надо за дела приниматься. А сперва к Перинцу заскочить договориться. Ух, жид недобитый. Ничего и до вас доберемся. Я тебе, падла, не то что трех дней, а и трех минут не подарю.
Над Соловками шли хмурые тучи, хлюпал мелкий и противный, как комариный укус, дождь. У пристани на серых волнах колыхался старенький ржавеющий пароходик.
Осоргин с узелком в сопровождении веснушчатого Прусыни шел по территории лагеря.
- Извините, Прусыня – это ваша фамилия? – спросил по привычке, всегла чувствовал неловкость идти молча, когда кто-то был рядом. Пусть и надзиратель.
- Фамилия. По батюшке, - дохнул чесночным крутым запахом тот и отчего-то хихикнул. – А тебе чего?
- Не знаю, - пожал плечами Осоргин. – Я могу идти?
- Топай, контрик.
Сетка колкого дождя и порыв холодного ветра обожгли щеки. Он взглянул на небо – неужто моя душа кружит над сим проклятым местом. Или ты, Господь, плачешь, ужасаясь содеянным рабами твоими? И слуги твои лежат в тифу и крови, а Сатана глумится над ними. Склоняю голову преде муками Твоими, но воспрошаю: почему? Прости, господи, прости…
Он спустился к пристани, где одетый в выцветший ватник старик вахтенный, возясь с кольцами облезлого троса, махнул в сторону монастыря, мол, туда приплывшие последовали.
Мокрая трава чавкала под ногами. На подворье было пустынно, все живое привычно и скучно пережидало непогоду в кельях и клетушках, начальство, по всей видимости, драло самогон в укромном месте. Может быть, так и лучше.
Она должна приехать. Нет, она уже приехала. Она здесь. Он всегда чувствовал ее, когда она была рядом. Три дня с ней. Господи, целых три дня!
Пассажиров сюда едет мало. Пассажиров? Ладно, некогда об этом думать. Куда им идти, куда их поведут, если не в тот – и название придумали, сволочи – красный уголок. Она там. Она ждет. Осоргин ускорил шаги.
Что потом? Потому пустота… Нет, не смерть. Запретить и думать об этом. Он тяжко остановился. Сердце екнуло. Запретить думать обо всем, ибо она здесь, за этой дверью.
- Наташа, моя милая Натали! – мокрый, холодный, нескладный, тощий н такой же порывистый и нежный, каким она знала его всегда, Осоргин бросился к робко сидевшей на чемодане молодой женщине с влажными бледно-серыми печальными глазами, русой косой, перехваченной сзади резинкой, и тонкой шеей, полускрытой шершавым языком воротника чужой шинели.
Они обнялись – нервно, жестко, цепко, надолго. В красном уголке больше никого не было – пароходик не привез больше пассажиров.
Осоргин алкоголически пил пчелиный – медово-кусающий – вкус ее губ, в рабском упоении отдавая Натали кровь губ собственных и покорную мягкость языка. Что эта кровь – она искупала год страданий, разлуки, дикой похабщины и неразберихи. Они были вместе, и все стало на свои места. Остальное – прежняя реальность – ушла прочь: и то, как ей предлагали теплую постель, чтобы добраться сюда, до него, и как откровенно грозили изнасиловать, и то, что ему осталось жить три дня… Они оставили все это в прошлом и в неизвестности друг для друга. Перед ними, возле них, над ними, за ними – никого. И этот миг стоил года разлуки, так, по крайней мере, им казалось в эти первые секунды встречи. Значит, Господь все-таки есть, если подарил им хотя бы минуту забвения среди бегущих черных туч, порожденных антибоговой властью, вне подлости, злорадства, мести, холопства, желания растоптать ближнего… Значит, Он есть.
Но молчал. И за то поклон двух сердец, что Он есть.
Забытье их, казалось, длилось мгновенье, но прошел час. Осоргина качнуло. Привыкший за год заключения к режиму, он чувствовал голод как раз к кормежке тупой болью желудка.
- Что с тобой? -
- Что с тобой? – Наташа оторвалась от мужа и тревожно провела пальцами по его лицу.
- Прости, Натали, Право, чепуха. - промямлил Осоргин.
- Боже, да ты ведь голоден, - спохватилась она. – Ведь пора обедать. У ас сейчас подают обед?
- Да, подают.
- И тебе обязательно сегодня обедать со всеми вместе?
- Необязательно.
- И прекрасно. Я кое-что захватила с собой, - захлопотала Наташа, срывая с корзины, стоявшей за чемоданом, заботливо накрытый платок. – Увы, мой друг, увы, как говорили поэты, но не могу угостить, чем хотела бы. В Питере голодно, цены высокие, но – что смогла. Вот это, знаю, ты всегда любил.
Это был настоящий пирог с запеченными яблоками. Забытый им, как и его жизнь. Осоргин впился в него, словно в этом куске печеного теста, как в волшебном зеркале, нарисовалось чудное безмятежное прошлое. Наташа тем временем доставала селедку, розовые ломтики копченого сала, баночку с топленым маслом, несколько свежих огурцов и печеных картофелин.
- Хлеб зачерствел, я из него сухари умудрилась сотворить, - извиняющимся тоном сказала Наташа. - Ничего, Жора?
Бедная его жена. Она уже научилась делать сухари. Но эта мысль быстро исчезла, не выдержав вкусных забывшихся запахов. И пахнуло не только едой, но – домом. Дорогим, прекрасным домом.
Который он уже никогда не увидит, и порог которого никогда не переступит. Горло сжало подкатившей тоской и, Осоргин, напрягая всю волю, чтобы не заплакать, нескладно промычал.
- Жора, любимый мой, Жора, что? – Наташа испуганно присела.
- Ничего, совершенно ничего, - сглотнул ком Осоргин. – Просто проголодался да и… дом вспомнил. Вы мне оба по ночам снитесь.
- Родной мой, - Наташа гладила его по шершавой голове. – Ешь и ни о чем не думай. Не будем предаваться ностальгии, сейчас не будем, ведь будет же все впереди хорошо снова.
- Умница ты моя, - Осоргин обмяк и не в силах сдерживаться схватил розовый кусок сала, но сделал усилие и медленно откусил. Он не будет уподобляться животному, перед собственной женой тем более. Он не там обедает, где главное – урвать первым. Ей не стоит знать о том, как – там.
- Вас вообще-то сносно кормят? – спрашивала Наташа, любуясь как он ест – спокойно и изящно.
- Кормят? – Он промедлил с ответом, наклонившись за картофелиной, чтобы она не видела его глаза, затем делано повел плечом. – Да, сносно, Наташа. – Ты то, лапушка, моя, помогай мне, одному такую вкуснотищу не осилить.
- Не хочу, спасибо Жора. Я ведь ждала тебя три часа с лишним, не выдержала и немножко поела.
- И что, никто сюда не приходил за это время?
- Никто.
Это все дождь, благодёарю тебя, дождь! Он спас ее от безумных и пошлых взглядов, наглых приставаний и гнусной матерщины. Она не поняла той печати безысходности, что лежит на этом острове. И он не даст ей этого понять.
Вот съеден и пирог. Под самое настоящее молоко, пусть и чуть скисшее, бутыль которого Наташа достала из той же безразмерной корзинки. И Наташа ни за что ему не скажет, что за эту бутыль отдала свою серебряную заколку, потому ее коса перехвачена резинкой.
Они снова смотрели друг на друга. Молча и счастливо. Отыскивая все новые черты в лицах. И все это вместе с сумрачной и затхлой светелкой, наименованной новой властью красным уголком, представлялось сном, который должен ведь кончиться, и они окажутся снова на Фонтанке, гуляя у решеток Летнего сада и будут вспоминать этот сон.
Извне раздались шаги, громкие и уверенные. Дверь распахнулась.
- Кто тута? – приземистый мужик в молодцевато сдвинутой к затылку кепке щурился в их сторону. - На свидание, что ль? Все, граждане, идите отсюда, теперя занятия для личного состава по политграмоте и текущему моменту. Ясно? – со значением добавил он. – Посторонние не допущаются.
- Куда идти? – наивно спросила Наташа, но Осоргин успел ее одернуть.
- Да, да, мы уже идем, пожалуйста, - сказал Осоргин, увлекая Наташу за порог, прихватив чемодан и корзину.
Приземистый махнул рукой, сел на стул и закурил. Он не удивился тому, что в красном уголке ссыльные встречаются с женами – это практиковалось в первые годы Соловецкого лагеря, как свидетельство гуманизма большевиков к не принявшим их власть. Работой вынужденных обитателей поначалу особо не загружали, и они нередко шатались по монастырским землям. Помышлять о побеге было глупо – остров окружен холодными водами озера даже летом, к тому же зеки знали, что на случай их вероятного побега пострадают семьи: они сами того не зная числились в заложниках, и если что – то к стенке знают кого поставить. Потому приземистый думал о другом: Перниц обещал ему, что эта свинья Ложголов выкатит поллитра к ужину, и это повышало интерес к жизни, и все остальное представлялось неважным и нестоящим внимания.
Они вышли на раскисшее подворье. Наташа с корзиной, он – с чемоданом. Словно опоздавшие на свой поезд пассажиры, смешные и нелепые, если посмотреть со стороны. Но смотреть было некому. С этой островной станции уходил только один поезд. В один конец. Он это знал. Она даже не догадывалась.
- И как это я сразу не додумался, - вдруг вскричал он. – Пойдем, Наташенька. На краю острова живут старики, их чудом оставили в покое. Там и остановишься. Без казенного присмотра.
Наташа устало кивнула. Струйки дождя стекали ей за шею.
Осоргин толкнул ветхую калитку, прошел жалким двориком и постучал в дверь такой же жалкой халупки. Ему не ответили. Тогда он решительно открыл дверь и сам вошел внутрь, попросив Наташу подождать его снаружи.
Уронив в таз недочишеную свеклу, на него скорбно глядела древняя старушка в платке, из-под которого выглядывали седые волосы. В углу халупки стояла застеленная кровать, рядом прислонился столик. В другом углу кадила лампадка у иконы. Осоргин перекрестился на нее и смущенно произнес:
- Простите, бабушка, я к вам по важному делу.
- А кто таков? Из ссыльных, али из иродов? – голос старушки оказался неожиданно резким и высоким.
Осоргину внезапно стало приятно, что его отделили от тех и что он имеет честь принадлежать к ссыльным.
- Из ссыльных. И – верую, - твердо сказал он.
Осоргин вкратце передал ей суть своей просьбы. Старушка встала, немного подумала и покачала головой:
- Не могу, мил человек. Ироды меня выселют али угробят. Им все однаково над кем изгаляться. Ради Христа – не могу.
- Ради Его же – прошу. Мне это очень важно. – губы Осоргина стали горячими. – Моя жена за дверью, я ее больше никогда не увижу… Мне больше не к кому идти.
- Не могу, стара я. Боюсь.
- Да что же мне – на колени перед вами пасть?
- И, ты чего это? – старушка попятилась. – Человек только перед Богом так делать должон.
- Бабушка, когда она уедет, меня не станет. Что хотите – просите. Дам, найду. Пустите жену на постой. Всего две ночи.
- А что ты вдруг? Эт-то почему, али убиваться так станешь за ею?
- Нет, - потемнел Осоргин. – Как вы называете их – ироды – они меня не простят.
- Че ж не простят?
- Петру Воронежскому отвез мантию и святые дары… Только жене ни о чем не говорите.
- Ах ты, Царь небесный! – старушка засеменила вокруг Осоргина. – Слыхала, люди говорят о том… Ты? Так это ты? Святой человече… Да как же так… Дерзнувший на антихристов… Ты? Ах… - ее шамканье как-то согревало, но не та была ситуация.
- Прошу, - отчаянно прошептал Осоргин.
- Веди, ниче не боюсь…
Когда Наташа расположилась, он нервно поцеловал ее в губы.
- Мне надо уходить. Отдыхай, Наташенька. Завтра утром буду возле тебя.
- Почему ты уходишь? – Наташа, сломленная несколькими бессонными ночами и плаванием, вязко нахмурилась.
- Это необходимо, Наташа. Я подведу многих людей, если не вернусь. Меня могут больше не отпустить. Но главное – я дал слово. – Осоргин ласково улыбнулся. – Ты же всегда была послушной, мое солнышко. И по тебе вижу, уснешь скоро. Спи, дорогая, и знай, что я рядом.
- Я люблю тебя, Жора. Я безумно соскучилась по тебе, - Наташа закрыла глаза. – Люблю…
- Взаимно, и во сто крат, - поклонился ей Осоргин.
Старушка кочергой поправляла тлеющие дрова.
Неужто может быть так славно? Мирно. По-домашнему.
Он успел к вечерней поверке. Затем молча лег на свое место, переполненный впечатлениями дня, сытый забытой пищей и озябший от холодных мыслей. Уснул почти мгновенно, не заметив, что подушки нет – ее украли в обед. К нему никто не обращался и не приставал с разговорами. Счастливый человек – к нему приехала жена. А о чем говорить – он же смертник. Хмурые унылые люди податливо улеглись вокруг него, и кто знал – о чем они думали, на что надеялись. Но вряд ли кто сочувствовал ему – Осоргину. Свои думы, тяжесть собственной обреченности привычно терзали сердце, а вкупе не видно чужое горе. А вдруг оно и лучше – отмается мужик, напоследок хоть жену поласкает.
Так закончился первый день.
Осоргину снился яблочный пирог.
Что значит смерть – жестокая фатальность, висящая над каждым, неожиданное обретение покоя в этом гадком мире, естественный физический процесс или воля Господа? По чьему предначертанию она властно становится в только ею избранный миг у твоего изголовья? И имеет ли влияние на любимых, недругов и Бога как ты примешь свой последний час? Искать ответы на эти вопросы совершенно одно, когда под твоим окном веселый детский шум, в тени зонтика на дачном кресле или в прокуренной студенческой комнате до хрипоты споря о семи повешенных Леонида Андреева. И абсолютно другое – когда ты приговорен без обжалования. Да, быть убитым на войне, умереть от недуга или старости – горько, но объяснимо. Погибнуть в катастрофе, наводнении, пожаре – чудовищно, но это рок. А к чему отнести смерть в расцвете лет от подобного тебе – той же веры, крови, языка, Родины – только за то, что ты живешь и думаешь непохоже. Но ведь не поднимаешь руку на него, не совершаешь преступления, не оскорбляешь, что и он не похож на тебя. Откуда же у него такое право в отношении тебя? Откуда эта тупая уверенность, что творимое им – во благо и справедливо? И самое страшное – его, уже как палача, не переубедить, ему не покаяться, не объяснить. Нелепость подобной смерти и вместе с тем ее реальность и обыденность находятся за гранью разумного. Но к то же в таком случае сошел с ума? Откуда эта чума напала на страну и не встретила сопротивления, но только жалкую покорность и воинствующее бессердечие? Кто нас так проклял, что сила этого проклятия сравнима в истории только с проклятием народа Давидова? И – за что?
Ради чьего алтаря и роль какой жертвы – слепой, вынужденной, закономерной – мне выпало исполнить? И почему именно мне? Я не стремился к этой роли, бежал ее всегда. Так, почему? Впрочем, это слишком личностный взгляд на смерть, куда легче думать о ней философски. О чем это он, бишь? А! Если всякий исторический распад, называемый революцией, предполагает свое величие для потомков сообразно количеству пролитой крови, то нынешнее пятилетие с 17-го года в сравнении со всеми известными ему по книгам революциями оставило их далеко позади, включая даже багровую Французскую. К чему продолжать бойню еще, когда грандиозность нового мира столь очевидна. Ладно, он не постиг их будущего всемирного значения и потому здесь в Соловках для «перековки» сознания. Возможно, новое мировоззрение нуждается в лагерях. Но как назвать и понять мировоззрение, которое для доказательств своей правоты и силы прибегает к расстрелам, находя для них химерные поводы… Что там, в конце, когда это мировоззрение победит? Но он не увидит…
Путаные мысли Осоргина безостановочно кусались в голове, и унять их не было сил. Скорей бы подъем, утренний перерасчет увядающих тел, и он сможет пойти к ней. Скорей бы…
Его Величество Время, проглатывающее и предающее забвению революции и войны, народы и гениев, религии и планеты, бесстрастно отнимало мгновения, оставшиеся до встречи, равно как и мгновения уходящих трех дней.
Наташа тоже проснулась рано, чувствуя некую смущенность от скрипа старой кровати – старушка спала на лавке, но уже встала и хлопотала по хозяйству. В доме ее не было. Наташа быстро поднялась, убрала постель, умылась под рукомойником и села у с тола, глядя в окошко. На двор она стеснялась и боялась выходить. И вообще вся ее решимость кончилась вчера, когда она увидела мужа. По своей природе Наташа была далеко не волевой, но робкой и скромной. Осоргин был старше ее на тринадцать лет, что не мешало ей любить его безотчетно и преданно. Чем обворожил ее этот зрелый мужчина, было непонятно. Он был далеко не красавцем, но с правильными и открытыми чертами лица и выгодно отличался от ее сверстников умом, образованностью и благородством. Он не говорил ей букеты красивых слов, не бегал за ней и не вздыхал по вечерам у ее парадной, в отличие от многих. И как-то получилось, что только с ним она вдруг начала чувствовать себя веселой, спокойной и защищенной. И они через полгода обвенчались. Наташа была счастлива, и по нему видела – он тоже. Однако счастье выдалось недолгим. Семнадцатый год, мерзкая гражданская война, хаос и разруха омрачили их жизнь. А год назад Осоргин пришел домой белый как снег вместе с двумя в кожаных куртках и, заикаясь, сказал, что у него всего десять минут взять с собой самое необходимое. Наташа так и не узнала за что Жора был арестован и лишь три месяца назад получила от него первое письмо из Соловков. И внезапно стала смелой – невыносимость разлуки с ним вдруг стала настолько очевидной, как и одиночество стен. И она решила ехать у нему. И вот приехала, увидела что жив-здоров, успокоилась и снова стала робкой и скромной, как тогда, когда зардевшись, давала согласие на замужество.
Я буду с ним столько, сколько мне определено в этой жизни. Я не хочу уезжать от него. Не будут же его держать вечно здесь. Пусть скажет – сколько ему тут осталось, я все выдержу, и мы будем вместе снова. Живет же здесь старушка, и я смогу. Упрошу, в ногах валяться стану, все по дому сделаю, упрошу… да и эти, кто его тут сторожит, не звери же, поймут, разрешат, ну хоть раз в неделю, раз в месяц видеться с ним. От этих мыслей ей стало легко, и вдруг она радостно улыбнулась. По тропинке к дому шел Осоргин.
Стены ветхой избушки прятали их от случайного и любопытного глаза, крыша – от серого колкого дождика, все так же монотонно оплакивавшего бренность соловецких судеб.
Они сцепили пальцы друг друга и безотрывно всматривались в каждую клеточку родных лиц. Муж и жена. Тепло сжатых пальцев уже жгло, распаляя желание обладать таким де родным телом. Все остальное отходило куда-то на задворки мозга, таща туда же стыд, неудобство, трагикомизм происходящего. Бог, старуха и обстоятельства подарили им это мгновенье, минуту, час, и это должно принадлежать им. Мужу и жене, разлученным свирепым временем безжалостно и некой туманной надеждой на прощение.
Осоргин поцеловал Наташу в открытые влажные губы, и забытая страсть пронзила, его сердце. Он опустился на колени и исступленно стал целовать ее ноги. Она, закусив губу, медленно поднимала платье, прижимая к себе остриженную голову мужа рука Осоргина ощупывала ее мягкую грудь.
- Подожди, - прошептала Наташа и отчаянным движением сбросила платье, ставший тесным лиф и трусики. Она была прелестна, юна и желанна, что Осоргин невольно застонал. – Люби, люби меня, дорогой мой. Владей и делай, что хочешь, я так по тебе соскучилась…
Осоргин смешно, по-ребячьи, отвыкнув, суматошно разделся и, наконец, ощутил полностью доверчивую и нежную страсть Наташи. Ее трепетные ладони, бесстыдно и лукаво, влекли его на вершину блаженства, за горионт этого ирреального мира.
Кровать доброжелательно скрипнула, приняв на себя совершаемое и грешное. И все утонуло в буре чувств, затопившей старушечью халупку, остров, страну, Вселенную…
Они потеряли счет времени и лежали утомленные и расчувствовавшиеся. Наташа покорно плакала Осоргину в плечо, он гладил ее по волосам. Но Время бесстрастно напоминало – все в конце концов кончается. И напомнило кашлем возвращающейся старушки. Вскочив, как застигнутые врасплох школьники, они на удивление быстро и слаженно оделись и успели еще рассмеяться по этому поводу, прежде чем открылась дверь. Догадалась ли старушка чем они занимались, Осоргина не волновало, как уже не волновало ничего и никто, кроме сидящей Наташи. Ему слишком мало отпущено, чтобы отвлекаться на что-то еще. Впрочем, ему сейчас казалось, что роковое завтра наступит нескоро. Он был переполнен любовью к жене и видел, слышал только ее одну. Единственную в бывшей и оставшейся жизни.
- Пойдем погуляем, я тебе покажу наши острова, - предложил Осоргин зардевшейся от старушачьего взора жене.
Она молча кивнула.
Дождик как будто утихал, либо они его не замечали, еще не остывшие не пришедшие в себя. И даже вековые сырые стены соловецкого Кремля смотрели в них не так угрюмо как вчера. Трава стелилась под ногами, омытая дождем и приглаженная ветром.
- И все же здесь красиво. Да? – спрашивала Наташа. – Вроде и пасмурно, прохладно, но какая кругом красота, широкая такая. Суровая природа, суровые люди, так и ожидаешь – появятся монахи…
- Да, места красивые и суровые. Как наша история. – отозвался Осоргин. – Мне порой так стыдно становится, что я мало знаю про историю этих мест. Вот в нашем бараке есть несколько людей, они настоящие историки, заслушаешься…
- Расскажи, - Наташа прислонилась к мужу. Вот таким она его любила – одухотворенным и безумно восхитительным.
- Изволь, Натали, - увлекся Осоргин. – Жили на этой неприглядной с виду земле наезжающие карелы да рыбаки. Но чаще всего острова – а Соловки это не остров, а целя россыпь островов – были пустынны. И пятьсот лет назад приплыли сюда как-то монахи Савватий и Зосима, и поражены они были тихостью и отдаленностью земли сей от греховного мира. Так, наверное, был поражен Петр устьем Невы под балтийским небом. И решили они основать здесь монастырь и проживать от трудов праведных. Со временем и монастырь рос и слава о нем. Десятками каналов соединялись озера, и вода по деревянным трубам шла на монастырские поля и в сам монастырь. А что возделывалось на полях! Наташа, здесь выращивали даже южные диковинки, даже цветы, розы, например. Ныне поля запустили, но их остатки еще можно увидеть. И погоревать о загубленном. А к тому же здесь были да какие – мастеровые – пильщики, гончары, кузнецы, литейщики, кожевенники, а с ними рыбаки и мореходы. И все – представь себе – все делали своими руками. Ах, какие же умельцы были. Ты посмотри на Кремль! Да перед ним преклониться надо как перед символом таланта и гения русского человека – созидателя… - Осоргин говорил звучно и четко, словно сам приложил руку к торжеству древней земли. – А сколько войн выдержали эти стены, сколько трагических судеб видели они…
- И эта трагичность наложила свой отпечаток на Кремль, - вздохнула Наташа. – Кажется, что все эти постройки придавлены неутешимым горем или грузом страшной памяти. Вон та гора или та колокольня – настолько угрюмы, что от них даже на солнцу, наверное, холодно.
- Секирная гора, - пробормотал Осоргин. Как она почувствовала, что это в самом деле страшное место. Он там сидел недавно на жердях. Карцер.
И колокольня. От нее ему не уйти. Потому что там, где дверь под этой самой колокольней, раздевали, а потом вводили внутрь.
Они стояли на берегу. Темные ленивые волны, усеянные оспой дождя, перекатывались всего в двух метра.
Да что же это такое! За что в расцвете сил и любви какая=то страшная и равнодушная сила лишит его жизни! Наташа! Этого огромного неба! Этого взора любимой женщины! За что! За что! За что!
Осоргин не выдержал, громко застонал и сжал кулаками виски.
Господи! Спаси и сохрани! Я не хочу, вы слышите, я не хочу! Я не отлюбил, не отрадовался воздуху, свету, дождю, я не носил еще на руках своего ребенка. Я не успел еще очень многого, Господи! Как много я еще не успел. А какие силы я чувствую в себе сейчас, я ведь горы в силах свернуть. И сил станет и на Наташу, и на страну свою. За что же меня убьют, Господи…
Его арестовали по доносу сослуживца – критиковал установившиеся порядки на заводе, где работал инженером. Жалел уволенного неблагонадежного директора и плохо отзывался о новом – верном ленинце. Дали всего пять лет. На исправление отправили на Соловки. Но не исправился – опять пожалел больного попа да еще без спросу самостоятельно оказал ему помощь и нарушил пролетарский порядок уже на отсидке. То есть, не исправился, не перековался, а явно продемонстрировал свою сущность недобитой контры. Тройка долго не размышляла – коли так, то – добить. Он не понял. Он взбесился – за что? Пришлось в карцер, пришлось вдолбить в голову – будет возникать, арестуют жену, и тоже церемониться не будут. Классовая борьба бескомпромиссна. И он покорился. А она уже ехала к нему.
Осоргин был бледен. Зрачки глаз напоминали пепельные воды моря. Наташа испуганно теребила его за рукав. Ее крик осек Осоргина. Он повернулся к ней и обнял. Запинаясь – эк, накатило, не ко времени – произнес:
- Прости, Натали. Немного не по себе стало. Наверное, так история соловецкая подействовала – слишком буквально представил. Уже отпустило. Забудем как недоразумение и не будем об этом. Хорошо, солнышко мое? - он собрал всю волю, чтобы улыбнуться ей по-настоящему.
- Как ты меня напугал. – глубоко вздохнула Наташа. – Я о чем только не подумала. - Ничего, я останусь с тобой. Здесь.
- Нет, Наташа, нет! – голос Осоргина стал тверд и глух. – Завтра ты должна уехать. Как раз в полдень придет пароход.
- Завтра?
- Да. Мне больно тебе об этом говорить. Но у нас есть только три дня. И продлить их не властно ничто. Таковы обстоятельства. Пойми, даже то, что мы с тобой эти три дня, уже нарушение здешнего режима, и те, кто разрешил это, рискуют. Очень рискуют. Они поступили с нами по-человечески, неужели мы будем неблагодарны?
- Боже, как жестоко, - Наташа была подавлена.
- Такое время – жестокое. Мы его переживем, вот увидишь. – Осоргин поцеловал ее. - Тучи рано или поздно разойдутся. А когда наступит солнце, о тучах забываешь, словно их и не было.
- Я никому тебя не отдам, - всхлипнула Наташа. – Никому. Зачем, кому какая польза, что ты гниешь в этом болоте?
- Наташенька, любовь моя. Самые честные и самые сложные вопросы – наивны, отвечать на них труднее всего. Увы, я сам мало в чем разбираюсь, но верю что все это временно. Варварство будет посрамлено.
- Когда же, когда?
- Не знаю. Но ничто не может долго продержаться даже власть без веры, без Бога.
- Но ты же сам говорил мне, что с тобой находятся умные люди… Почему же вы под охраной? Может какая-то ошибка произошла?
- Нет ошибки, - процедил Осоргин так, что Наташа поежилась. – Любая власть ради своего могущества срезает прежний слой, который мешает ее росту. Многие, которые тут, - это тот самый ненужный слой…
- Это ужасно… Это а самом деле так?
- Прости, Наташа. Оставим эту тему. И не говори об этих святых местах, что они – болото. Соловки как страна: когда все правильно - процветает, когда нет – стынет. Эта земля станет памятником нам, и здесь будет музей – я в нем стану гидом. А на этом месте, где стоишь ты, поставят памятник тебе, как символу всех жен тех, кто здесь еще здесь ждут и верят…
- И любят, - добавила Наташа. – Я люблю тебя, люблю, люблю. Не отправляй меня обратно, я не смогу без тебя. Жора, бесценный мой. Ну, ну скажи мне, что ты так и сделаешь. Ведь ты сильный, храбрый, добрый. Они тебя поймут.
- Наташа, это невозможно. У меня душа разрывается, как подумаю, что завтра … тебе уезжать. Нельзя.
Дождь смывал слезы на их мокрых лицах. День натужно угасал. Второй день. Подчиненный только одному владыке – Времени.
Слов больше не было. Осоргин молча проводил жену к старушкиной халупке и, сатанея от нахлынувшей тоски и беспомощности, шатаясь пошел к бараку, где уже строились к вечерней поверке.
Перед ним молча расступились. На мужика тяжело было смотреть. Да что там чудачить – не жилец ведь. Поди и бабу замучил.
Словно в тумане Осоргин добрел до порога и сел на него – все равно не уснуть. Наступала последняя ночь. Его жизни. Его любви. Но не думать об этом, не сметь! Готовь себя к завтрашнему прощанию с Наташей. Они ни за что не должна догадаться. И это самое главное во всей твоей жизни. Если ты сумеешь – значит не зря жил. Никакой другой цели уже не поставить и не достичь. Он зарыдал. Никто в бараке не заругался, не пожалел.
Так закончился второй день.
Всю ночь он не сомкнул глаз. Ближе к рассвету, напрягаясь уставшей от всяких мыслей головой лишь в одном – не сойти с ума до ее отъезда. Это последнее испытание…
- Просыпайся, Осоргин, - тормошили его сильно за плечо. – Утренняя считалочка начинается.
Тот невнятно промычал, но тут же замигал свинцовыми веками и с усилием поднялся. Над ним стоял бывший профессор экономики Треблин, присланный на исправление за давешнее пропагандирование вредных экономических теорий, не смыкающихся с идеями Маркса. Нескольких секунд было достаточно, чтобы Осоргин пришел в себя. И тут же его охватила тягучая изжоговая тоска-тоскища. Сегодня наступало.
- Давай обнимемся напоследок, - прошептал Треблин. – славный ты парень, держись. Ненавистью к ним держись. Не дай им поиздеваться над тобой, не почувствовать себя выше и при этом…этом… голос Треблина задрожал. – Боже, Боже, это не двадцать второй год двадцатого века, это мрак…
Скованно обнявшись, оба застыли на миг и разошлись не оглядываясь.
Дождь затих. Из-за проплешин туч все настойчивее продиралось солнце, и когда его очередная попытка оказалось успешной, земля преобразилась: изумрудом переливалась росистая трава, голубели плещущие волны, золотились лапы дряхлеющих и еще не вырубленных сосен, шпиль колокольни смело протыкал надоевшие облака, купола Кремля пузырились и наливались радужным многоцветьем, словно купцы перед ярмаркой. Сразу же откуда-то появились птицы, и их веселое щебетанье напоминало – жизнь продолжается.
Наташа и Осоргин стояли у пристани. Пароход причалил утром и вскоре собирался отходить – ждали капитана, который еще отобедывал где-то в чреве Кремля. Погода на диво разгулялась. Ветер прогнал накипь туч, и в синем бездонном небе вовсю властвовало щедрое безмятежное солнце.
Осунувшееся лицо Наташи и серое Осоргина не принадлежали празднику пробудившейся природы. Глыбы предстоящей разлуки придавили их души и запечатали уста.
- Я приеду снова, скажи когда, - медленно разжались ее губы, об этом говорили и ее глаза.
- Не нужно. Опасно это и тяжело. Лучше жди дома, я тебе сообщу что возвращаюсь или кто из наших весточку пошлет, - хрипло выдавил Осоргин. – Не обращай внимания, что я сух с тобой. Ты же знаешь, я никогда не любил прощаний.
- Ну что ты, милый мой Жора. Я тоже выгляжу не ахти, - мучительно улыбнулась Наташа. – Я буду ждать тебя всю жизнь. Всю, всю, всю. Только вернись. Скорее, молю тебя…
- Обязательно вернусь, примчусь в мгновение ока, как только стану свободным. Приду и закружу тебя вот так, - Осоргин схватил Наташу, крепко прижал к себе и завертелся.
Может быть, и в самом деле все так случится – неужто возможен тот бред под теплым сегодняшним солнцем, который ему предстоит? Пугали, наверняка. Ведь не должна происходить, не имеет права быть смерть, если вверху такое ласковое солнце.
По тропинке спешил, дымя папиросой на ходу, капитан.
- Эй, кто на корр-рабль, живо! Опаздываем, - прокашлял он, не останавливаясь.
Наташа сникла. Потерянно выскользнула из ослабевших рук мужа, подхватила было чемодан, но вдруг опустила и порывисто обняла Осоргина, осыпая его истерическими горячими поцелуями.
- Жорочка, Жора…Мой, мой, Жора…
- Не надо, Натали, не надо. При них не надо, - Осоргин нехотя оторвал Наташу от себя. – Не хочу, чтобы всякая сволочь потешалась как на представлении,
Он увидел, как на пароходике нагло и тупо на них смотрел веснушчатый Прусыня с неизменной винтовкой. Он облокотился на потертые поручни трапа и излучал удовольствие от происходящего, при этом бесцеремонно разглядывая фигуру Наташи.
- Иди, тебе пора, Да. – засуетился Осоргин. – Возьми вот это, - он протянул Наташе внушительный узел,
- Что это?
- Это мои теплые вещи. В Питере зимы жуткие, пригодится, а нет – продашь.
- А ты?
- О, нам к зиме выдадут овчинные тулупы и валенки. Уже приказ пришел. Так на что мне столь богатства. О нас здесь заботятся. – Осоргин впервые соврал Наташе. – Ну все, пора. Не будем разводить слезливую канитель….
Пароходик зачадил, заскрежетал и, подминая под себя недовольные волны, грузно стал разворачиваться. Полоска воды между ним и пристанью увеличивалась, увеличивалась, увеличивалась.
Наташа стояла на палубе, вцепившись до белка ногтей в подобие борта, и все смотрела, смотрела, смотрела.
Прусыня, спрыгнувший с пароходика до его отправления, топтался рядом с Осоргиным.
- Ну, пойдем, что ли? – осведомился он, наконец, обнаружив, что чесночный запах в нем неистребим.
- Подожди, - процедил Осоргин. – Пусть уплывет.
- Да не один ли хрен, - пожал плечами Прусыня. – Теперя-то?
- Заткнись, - крикнул Осоргин.
- Ну, даешь, - Прусыня даже удивился. – Ну ладно, перекурю. Поселнюю.
Он присел на подгнивший пень, пошарил свободной от винтовки рукой в кармане, вытащил горсть мусора и табака вместе с газетным клаптиком.
Пароходик уменьшался. Наташа теряла свои черты, превращаясь в светлое пятнышко.
Вдруг пароходик загудел и выпустил порцию черного дыма, и тот застлал непроницаемой завесой уходящее счастье, уходящую жизнь. Занавес опущен.
Осоргин оглянулся на безмятежно курившего Прусыню.
Вот он, тот, кто будет в него стрелять. И сделает это так же равнодушно и небрежно. Ему все равно – с таким же настроением он был косил траву, стлал печки, махал метлой. Делал то, что прикажут. Сейчас приказывают – расстреливать. И ладно. Почему ты, Русь, так даровита на прусынь? В чем состоит богоизбранность народа, имеющего в избытке такие особи? Не ведает, что творит? Но почему, почему и в который раз ты, Господи, даешь им власть и правосудие? Эта тупая, гадко пахнущая рожа, непонятно ради чего хорошего вылупившаяся на свет, не слыхивавшая даже о Пушкине, обозначающая высшую радость своего примитивного бытия в пожирании чеснока и онанизме, огорчающаяся только от брожения в желудке и начальственного мата на свою голову, неспособная на чувство, даже на подлость! – эта бесхребетная бесполая тварь убьет его. Как не раз уже убивала Людей, рожденных для прекрасных целей, любящих Родину и желающих ей процветания, приобретавших ради этого знания, блиставших отвагой и дерзавших великими открытиями. Но мышь покорила Гору. Серая мышь оседлала гордую чудесную страну. И я не могу, не могу ненавидеть. Недостойны ненависти те, кто достоин презрения. Только презрения… Но эта серя мышь пойдет сейчас меня расстреливать. Меня! И кому важно, что я читал Вольтера, рыдал над Достоевским, чтил мораль и Бога, верил в любовь и добро, работал во благо… Нет, надо мною серая мышь, и ей наплевать, кого грызть сегодня, кого завтра, лишь бы пузо не урчало, да кошка была снисходительной. Да, таланты и и доброту на Руси не раз осмеивали и охаивали, но никогда не втаптывали в кровь, объясняя это народным счастьем. Горе тебе, Россия, горе! Натали, я не хочу умирать. Господи…
Прусыня отбросил окурок и зевнул.
- Пошли, хорош. Жрать скоро надо.
Через десять минут Осоргин раздевался к расстрелу.
Ложголов смачно хрюкнул, внюхал рукав и рыкнул:
- Крепка, зараза, до кости пробирает.
Он поставил пустой стакан на стол, взял с настеленной газеты толстый кусок сала и кивнул:
- Ну?
- Нормальна. Брыкнулся и не пискнул. Бла-агородный, гад. Поверх меня зырил, брезговал, знать, в зенки мне посмореть перед смертинкой. Да жилка-то у виска ходуном – тю-тю-тю. Разных видывал, не гоношись предо мною. А мне и то смешно: ну че, ну че трепещешься, лютуешь, гордыню кажешь. Я – тута начальник. Хочу – сразу срельну, хочу – помучу. Оно, всяка зараза, перед винтовкой коленками трясти начинает.
- Тряс? – Ложголов потянулся за вторым куском сала.
- Не, - махнул рукой лениво Прусыня. – Бабу все поминал свою, аж меня зло разобрало. Я три года с бабой не был, а ты, падлюка, с нею ошивался три дня, и еще недовольну морду корчишь. Так я ему за то меж ног сначала, чтоб не поверх меня зырил, а меж ног моих. Пуля, она свое место знает…
- Ну, артист, - Ложголов взял спичку. – Ты ж буровил, что он и не пискнул.
- Та промахнулся я. Вторым по черепу пришлось…
- Ох и воняет же от тебя, падла. Коли жрешь чеснок, не моги ко мне с таким запахом ходить. Иди к чертовой матери. Фу, как навонял. – Ложголов выплюнул спичку. – Да баб позови, чтобы ступеньки помыли под колокольней. Все…
Прусыня вышел и тихо прикрыл за собой дверь. Ложголов побродил по комнатке, налил еще полстакана. Вдруг вспомнил, что выиграл вчера в карты у Перница червонец, и тот перед сегодняшним отыгрышем обещал четверть спирта выкатить в натуре вместо денег. И ему стало веселее. А, вечерком скучно не будет. Не будет, точно…
Свидетельство о публикации №215052701104
Эдуард Аракелян 25.08.2023 14:33 Заявить о нарушении
Александр Марков 2 13.12.2023 10:29 Заявить о нарушении