Письмо виктору лаврову и галине ручьевой

                Л. Лещинский











ПИСЬМО

ВИКТОРУ ЛАВРОВУ
И
ГАЛИНЕ РУЧЬЕВОЙ



 







Посвящаю Михаилу Карташову Никите Морозову
Андрею Горбову Михаилу Корякову
Георгию Адамовичу Марку Слониму
Виктору Франку Вячеславу Завалишину
Георгию Черкасову Владимиру Вейдле
Борису Оршанскому Галине Ручьевой
Александру Шмеману Виктории Семеновой
Андрею Большакову проф. Темирову
Владимиру Юрасову Олегу Красовскому
Татьяне Вербицкой Виктору Лаврову
Леониду Пылаеву Екатерине Гориной
Виктору Шиманскому Василию Антон;вичу
Николаю Градобоеву Евгению Гаранину
Александру Воронину Галине Зотовой
Михаилу Демину Александру Бахраху
Анатолию Кузнецову Аркадию Биленкову
Виктору Некрасову Василию Бетаки
Сергею Довлатову Александру Галичу
                и их друзьям-соратникам

А также посвящаю своему сыну Роману.
 

Эх, путь-дорожка заключенных
не виновных, но воли лишенных,
А помирать нам рановато
Есть у нас еще дома дела…

песня Леонида Пылаева.


Я все забыл…
Ожоги ветра.
Друзей угрюмых имена…

Анатолий Жигулин.




       Я пытаюсь вспомнить, когда я начал слушать радиостанцию "Свобода"…  Когда я впервые  ее  услышал?..
       Вспоминаю, и не могу вспомнить точную дату. Во всяком случае, я не слушал ее в те времена, когда она  называлась "Освобождение". Этого названия нет моей памяти. Не самая ранняя, но достоверная дата для меня, это 1961 год. Было мне 14 лет. Я хорошо это помню вот почему. Жили мы тогда, я и мои родители, на Украине, в Донбассе ("на Донбассе"), в рабочем поселке шахты № 7-8 в 70 километрах от Ворошиловграда, и в школе мы проходили не только русскую, а и украинскую литературу. И с разной степенью успешности запоминались даты рождений и смерти тех или иных поэтов или писателей. Мне запомнилось, что великий украинский поэт Тарас Шевченко умер в 1861-ом году. И вот однажды слышу я по "Свободе" начало такой фразы: "В этом году исполняется 100 лет…"  "Ну, - мелькнуло в голове, - сейчас будут говорить о Шевченко, ведь в этом году исполняется 100 лет, как он умер". И слышу продолжение фразы: "… как в России отменено крепостное право". Да, 1961-ый год - это первая достоверная дата моего общения со "Свободой". В той или близкой к ней передаче говорили о новом закрепощении крестьян в колхозах, о беспаспортности селян.
       Но к этому времени я уже слушал "Свободу" год или два, правда, не регулярно и вспоминается это не конкретно.
       За несколько лет до этого мои родители купили радиоприемник "Рига-6". В нем были длинные, средние и два диапазона коротких волн. За освещенной желтой шкалой легко с накатом перемещалась темно-красная стрелка, а в левая части шкалы светился ламповый индикатор настройки - круглый зеленый "глазок" с подвижным темно-зеленым "маячком" внутри него. Он был очень чутким, этот индикатор. Малейший шорох в эфире и маячок мгновенно вздрагивал, сужался пропорционально мощности сигнала и точности настройки. При самом сильном сигнале стороны "маячка" смыкались и даже слегка взаимопересекались, образуя ярко-зеленую полоску-радиус на круге индикатора. Как говорили в таком случае радиолюбители: "Полный з;хлест".
       Я имею в виду радиолюбителей, которые в 50-х - 60-х годах в Донбассе, особенно в районах и шахтных поселках выходили в эфир в средневолновом вещательном диапазоне (от 180 до 250 метров) и давали музыкальные концерты или переговаривались друг с другом. Власти называли их радиохулиганами. Иногда в местных газетах появлялись статьи, что кого-то из "засоряющих эфир радиохулиганов" предупредили, наказали. Говорили, что обнаруженного радиохулигана штрафовали на 50 рублей, конфисковывали радиоприемник и магнитофон, делали предупреждение о более строгих санкциях. Но в целом, вероятно, власти смотрели на это "сквозь пальцы". И несанкционированная радиолюбительская вольница существовала вполне устойчиво. Здесь можно было услышать музыку, которую никогда не передавало советское радио: рок-н-роллы на английском языке и "блатные" песни на русском. Правда, припоминаю я, один или два рок-н-ролла были отечественного производства, исполнялись, вроде бы, на русском языке.

В Аризоне,
Эй, в Аризоне,
В Барселоне,
Эй, в Барселоне,
В Иокогаме,
Эй, в Иокогаме,
В Амстердаме,
Эй, в Амстердаме,
Там, где гром гремит
Рок, рок, рокэнролл!

       Голос певца перекрывался завыванием саксофона.
       Через 20 лет, прожитых в снимаемых квартирах и углах, обретя свое жилье и расставшись, наконец, с раскладушками и чужими диванами, а затем распрощавшись с приобретенной в институте специальностью нищего инженера электронной техники и, заработав лишний рубль за баранкой такси, я, после нескольких газетных объявлений нашел обладателей заветных рок-н-роллов и записал их. Это были рок-н-роллы Билла Хэйли. А "блатные", те, рубежа 50-х - 60-х, исполнявшиеся под небольшой оркестрик или просто под гитару остались в памяти,  иногда нескладно,  лишь  отрывками.


      Знает сердце, что расстанемся
Навсегда-навсегда,
Знает сердце, что не встретимся
Никогда-никогда…

– – –

            Не губите молодость, ребятушки.
Не влюбляйтесь в девок с юных лет.
Слушайтесь советов добрых матушек,
Берегите свой авторитет.

……………………………………
В жизни я любил одну лишь девушку,
Да и та была мне неверна

Дело было очень поздней осенью,
С неба мелкий дождик моросил.
Шел  домой я пьяною походкою,
Тихо плакал и о ней грустил

В переулке пара показалася.
Не поверил я своим глазам:
Шла она, к другому прижималася,
И уста тянулися к устам.




Хмель мою покинула головушку.
Из кармана выхватил наган.
Выстрелил пять раз в свою зазнобушку.
А в ответ услышал: "Хулиган".

Я ее убил без сожаления,
Оттого, что крепко полюбил
……………………………….

Слушайтесь советов добрых матушек,
Не губите свой авторитет.

– – –

      А на море отцом его считали,
Иначе не могли его считать,
Поэтому "Медузу" называли
                "Старушка" и "Родная наша мать".
И вот, когда ты подошла, "Медуза"
На мостик вышел ……………………..

………………………………………….
      А рядом с остатками "Медузы"
Безмолвным трупом плавал старый …

– – –

      Костюмчик серенький, колесики со скрипом
Я на тюремную решетку поменял…

– – –

      Приезжай скорее, дорогой солдат,
О тебе ребята, о тебе девчата
У калитки нашей часто говорят…
……………………………………….
      Приезжай сыночек, покажи медали
И свою невесту крепко обними…

– – –

      Привет из дальних лагерей
От всех товарищей-друзей…

– – –

Увидавши ее на борту,
Капитан вылезает из рубки
И становится с трубкой во рту
Возле девушки в серенькой юбке.
Говорит ей про пройденный путь,
Восхищается морем и шлюпкой,
А сам смотрит на девичью грудь
И на ножки под серенькой юбкой.
……………………………………….
………………… капитанская трубка,
И осталась в каюте лежать
Лишь помятая серая юбка.

– – –

Каким меня ты ядом напоила,
Каким меня огнем воспламенила,
Дайте ручку нежную и слова приветные
И слова приветные простые…

– – –

      Женушка-жена, женуленька моя,
Верная подруга моей жизни…

– – –

      Поломали руки-ноги
И пустили по дороге…

– – –


Огни притона заманчиво мигали,
А джаз Утесова заманчиво гремел,
Там за столом мужчины совесть пропивали,
А девки честь свою хотят залить вином…

– – –

      Ветер с далеких окраин
      Запах сирени принес,
      Где-то гитара играет 
      ………………………….

      Ночь, ночь, ночь,
нам свиданья она назначает,
Ночь, ночь, ночь,
Пароходы на рейде качает,
Мы с тобой
В этот вечер весенний вдвоем,
Ах, ты ночь, весенняя ночь,
Что ты делаешь с нами…

– – –

                Ах вы, лимончики, мои червончики,
где вы растете, в каком краю…

– – –

            Часовой, ребенка успокойте.
Чтобы этот мальчик не рыдал.
Дверь темницы чуть-чуть приоткройте,
Чтобы он свободу увидал…

                _ _ _


                Есть у нас в стране советской
Комитет защиты детской.
Алименты, ах алименты.
Алименты, вот какая проза,
Алименты, каждому угроза,
ты ли, вы ли, я ли, мы ли,
Обязательно плати…

– – –

      Граждане, купите папиросы,
Подходи, пехота и матросы,
Подходите, пожалейте,
Сироту меня согрейте,
Посмотрите, ноги мои босы…

– – –

Я помню тот Ванинский порт
И рев парохода угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт
В холодные мрачные трюмы.
………………………………
      Будь проклята ты, Колыма,
Что названа райской планетой,
Сойдешь поневоле с ума,
Отсюда дороги уж нету…

– – –

                Кто же познакомил нас с тобой?
                Кто же подарил печаль-разлуку?
                Кто на наше счастье и покой
                Поднял окровавленную руку?



                Случай познакомил нас с тобой,
                Суд нам подарил печаль-разлуку,
                Прокурор на счастье и покой
                Поднял окровавленную руку.
 
                _ _ _
               

Ты не плачь, мой друг,
Что розы вянут,
Они, ведь, обратно расцветут.
А ты плачь, что годы молодые
Вновь к тебе обратно не придут.
Загубили, гады, загубили,
Загубили молодость мою,
Золотые кудри к черту сбрили
И послали в лес рубить тайгу…


       Таким был русский фольклор середины XX века. Из этих песен вышел Высоцкий.
       Была еще одна примета, по которой я могу судить о более раннем, чем 1961 год, слушании "Свободы". Дело в том, что в 1960 году мы переехали в новый дом, а "Свободу", я точно помню, я слушал еще в старом доме. То, что в 1961 году мы жили уже на новом месте я помню еще и по тому, что из этого дома мы ходили менять старые деньги на новые, реформы 1961 года.
       Когда в нашем доме появился радиоприемник, я вспоминаю некое едва уловимое особое отношение отца к этой покупке. Наиболее близко можно охарактеризовать его как торжественно-благоговейное. Разве что добавлялся чуть заметный элемент многозначительности, который можно отметить лишь специально это вспоминая  по прошествию лет. Впрочем, человек всегда к покупкам, так называемых, вещей длительного пользования относится торжественно, а тем более тогда, в середине 50-х годов, покупка радиоприемника была событием не рядовым. Первое время мне даже запрещалось включать и крутить его. В радиоприемнике "Рига-6" две ручки, громкость и тембр, находится на левой стенке, а настройка и переключатель диапазонов на правой, и иногда я видел отца, сидевшего, притулившись к приемнику, держащего левой рукой ручку громкости, а правой - ручку настройки. Так он, словно обняв его, сидел и что-то слушал. Меня это мало интересовало, но однажды я полюбопытствовал, что он слушает, и отец сказал: "ничего", - и с безразличным видом выключил приемник и отошел от него. Изредка я тоже включал радио, крутил ручку настройки, не находя в этом ничего особо интересного. Но однажды, поздно вечером или ночью, я проснулся. В темноте ярко-желто светилась шкала приемника, отец сидел у него в своей обычной позе. В тишине слышались отдельные части  фраз. Голос диктора был очень серьезным, слова произносились четко и значительно. Я пошевелился, стараясь лучше расслышать. Отец щелкнул выключателем и отпрянул от приемника.
       - Включи, - попросил я, - я тоже хочу прослушать.
       Поняв, что тайна раскрыта, отец вернулся к приемнику, и мы дослушали передачу. Она была критической по отношению к власти. Слышались высказывания, произносить которые было запрещено. Советский человек с детства знал, о чем запрещено говорить. С тех пор я сам находил "Свободу" и слушал. Это стало для меня жизненно важной потребностью. Второй реальностью. Вся моя дальнейшая жизнь была проникнута этой второй реальностью, реальностью, благодаря которой можно было услышать, что происходит в нашей стране и за границей, умножить свои знания  об искусстве и литературе, узнать тщательно скрываемые факты отечественной ближней и дальней истории, коллизии внутри правительственной верхушки. В атеистическом государстве открыть для себя суть и ценности христианской морали и многое, многое другое. Услышать голоса тех, кто сохранил язык и дух России в большей мере, чем в самой России этого оставалось.
       Но разве мог я, школьник, житель шахтерского рабочего поселка, в полной мере оценить, чей бесценный голос я слышу, когда из динамика доносилось объявление:
       - У микрофона Георгий Адамович.
        И раздавалась удивительная речь, чарующий русский язык, какой-нибудь, например, литературно-критический отзыв о каком-нибудь писателе или его книге и этот отзыв сам был произведением искусства, и, прильнув к приемнику, я слушал. Такой русской речи я не то, что в нашем шахтерском поселке, а и в столичных журналах не встречал. Отзыв Адамовича о литературном произведении был настолько исчерпывающим, находил в нем такие глубины и нюансы, каких, возможно, казалось мне, сознательно не умышлял и сам автор. Голос Адамовича, спокойный, чуть грассирующий жив во мне до сих пор.
       А Виктор Франк? Его твердые интонации, но и легкая ирония…
       В дальнейшем, в 1965 году, я поступил учиться в технический ВУЗ в Харькове. Там, в отличие от Донбасса, глушение "Свободы" было тотальным, стопроцентным. И, может быть, не случайно, поэтому я и людей там не встретил, с кем можно было бы полноценно общаться. Таким и остался в моей памяти Харьков: тупое, неадекватное общение, словно говоришь не с человеком, а с истуканом, кривые раешные улыбочки…  Это словно обо мне в те годы пел Высоцкий: "Бродят толпы людей на людей непохожих, равнодушных, слепых. Я заглядывал в черные лица прохожих,  ни своих, ни чужих". Те самые пресловутые "замечательные студенческие годы" для меня были самыми мрачными годами. Конечно, я об этом не мог знать наперед. В первый студенческий год все мы были еще веселы и радостны, что поступили и что учимся в институте. Еще длилась инерция "оттепели". Я, с уже своим определенным знанием тайн советской истории, задавал вопросы преподавателю (даме) истории КПСС, не прочь был и попикироваться… Помню, вот она уже в духе новых веяний объявляла, что при Хрущеве нарушалась демократия (про преступления Сталина уже ни гу-гу. Ежов и Берия - да, те еще оставались в преступниках). "Ах, вот как", - не без коварства думал я и задавал вопрос:
       - Вы говорите, при Хрущеве нарушалась демократия?
       - Да.
       - И при Берии нарушалась демократия?
       - Да.
       - И при Ежове нарушалась демократия?
       - Да.
       - Когда же она не нарушалась?
       Мои однокашники смеялись, а преподавательница выкручивалась очевидной всем беспомощной демагогией. Но постепенно брежневский режим отвердевал, вместо хрущевского "человек человеку друг, товарищ и брат" пришли призывы к "бдительности" и даже к "революционной бдительности", веселье сходило с наших лиц, и уже на втором курсе вокруг меня стала расти стена отчуждения. Конечно, я не мог не учитывать этой меняющейся общественной атмосферы - слишком непростым оказался мой путь в институт. К этому времени я уже несколько лет жил вдали от родителей, до Харькова два года проучился в Луганске в техникуме, снимал углы в чужих квартирах, родители каждый месяц высылали мне деньги на жилье и еду, и быть исключенным из института и вернуться к ним в поселок представлялось мне катастрофой: с моим интересом к квантовой физике, где и кем я там буду работать? Да и до работы ли будет, когда возраст самый что ни на есть призывно-армейский?
       Увлекшись в школьные годы радиотехникой, затем радиоэлектроникой, затем релятивисткой физикой я проучился два года в радиотехникуме и очень разочаровался в направленности и уровне обучения и учащихся (то же самое потом повторилось в институте). К тому же весь год до поступления в ВУЗ я усиленно занимался математикой, готовясь к экзаменам в институт и на школьный аттестат зрелости (я ушел из школы после 8-го класса). Буквально, из-за этого штурма "белого света не видел". В тот год, лишь как исключение, позволил себе раза 3-4 сходить в кино. Помню, посмотрел "Япония в войнах", "Рокко и его братья", "Женщины Востока". А остальная жизнь в 17 лет? А впрочем, какой может быть остальная жизнь - рубль в день на все, то бишь, завтрак, обед и ужин, и угол в чужой квартире?
       Так что институт мне дался не просто так, по удачному знакомству родителей с нужным человеком, как у многих, как потом оказалось, моих однокашников, и терять его мне никак нельзя было. И все-таки, хотя обретал уже брежневизм зловещие сталинские признаки, не мог я отказать себе быть самим собой. Помню, преподавательница английского посетовала, что у нас много толстых женщин, не то, что за границей…
       - А это,- говорю, - знаете, как древние люди: они не знали, когда удастся поесть в следующий раз, и съедали все, что было в этот день на столе. Ну, а у нас, пока что, и на следующий день находится еда - так вот и получается…
       Все посмеялись, и "англичанка" тоже. Интересно, вспоминает кто-нибудь из моих однокашников ту шутку сейчас, когда в Харькове, как я слышал, килограмм колбасы стоит полумесячного заработка? Так во мне срабатывал заряд юмора от скетчей Леонида Пылаева и Галины Зотовой, Евгения Гаранина и Андрея Горбова.
       Вспомнился другой случай, это пораньше было, когда я еще учился в техникуме, осенью 64-го года. Со времени смещения Хрущева не прошло и месяца. И вот в раздевалке подала мне гардеробщица куртку, а шапки нет.
       - А шапка? - забеспокоился я.
       - Нет тут шапки. Может упала…  Какая у тебя шапка?
       - Да такая, вот, такая, - я вспомнил одно из ее названий и воскликнул: - Хрущевка!
       Это был вечерний техникум, много было взрослых по сравнению со мной, вчерашним восьмиклассником, работяг-мужиков, лет по 30-35. Услышав внезапно канувшее две недели назад, словно никогда и не существовавшее имя (до этого гремевшее барабанным боем со всех сторон) заоглядывались, заулыбались:
       - Во  дает, пацан…
       Имя-то уже почти что запретное.   Когда из центральной печати пропадает чье-то имя, а тем более имя первого лица, тут ухо нужно держать востро…
       … Нашлась моя шапка…
       В Харькове на третьем курсе института, получая совсем не те знания, которые меня интересовали при поступлении (а те, в свою очередь, тоже интересовали меня с каждым днем все меньше), пытаясь как-то оживить в себе интерес и приблизиться к некогда очень занимавшей меня области - квантовой физике - я записался    в кружок физики плазмы. Там мне попалась книга "Физика плазмы", автор: Франк-Каменецкий. Прочтя эту фамилию с ее крамольной первой частью - Франк, попытался я и в предисловии и в послесловии найти хоть какие-нибудь признаки родства с подпольно известным мне еще со школьных лет именем Виктор Франк, но, увы - никаких признаков родства не нашел (потом просматривал еще в Большой Советской энциклопедии - с тем же результатом). Физика плазмы меня так и не заинтересовала, да и физика вообще перестала интересовать. Дальше, уже на 4-ом и 5-ом курсе, когда, наконец, добрались мы до увлекшей  меня когда-то области знаний - радиоэлектроники, я с разочарованием обнаружил, что самостоятельно еще в школьные годы изучал ее качественнее, с пониманием физического смысла и  с захватывающим романтизмом новых открытий, а не так формализовано и наспех, как это делалось в институте.   А теперь не лезло уже все это в голову. Почти все было знакомо и не стоило семь лет тратить и мыкаться по чужим квартирам, чтобы приблизиться к тому, что освоил школьником-восьмиклассником - так можно было подытожить результат моей учебы в техникуме и институте.
       Не могу не вспомнить об одном случае, сильно повлиявшем на то, что мне глубоко опротивела учеба в институте и насильно вдалбливаемые в нем премудрости.
       Это было в середине второго курса, во время зимней сессии. Мы сдавали зачет по радиотехнике. Видя затруднения своих сокурсниц, я немножко им подсказал, как это уже случалось. Легонько так подсказал, пробурчал, одной, другой. Для меня, как я себя называл, "бывшего радиолюбителя", вопросы были пустячными. Хотя сидели мы за одним столом с преподавательницей, молодой белокурой особой, вероятно, два или три года назад самой окончившей институт, она на эти подсказки смотрела "сквозь пальцы". Мои подружки сдали зачет и упорхнули готовиться к экзаменам. Стал отвечать на вопросы я, и тут выяснилось, что я все говорю неправильно. Ну, то есть, абсолютно все. В каждой фразе она меня исправляла. В конце-концов зачет у меня она не приняла и предложила прийти через несколько дней и "получше подготовиться". Через два дня ситуация повторилась. После третьей неудачи я уже не сомневался: единственно, что этой дрянью движет - это желание поунижать меня, потрепать нервы, а может быть, доставить неприятность и покрупнее - довести дело до исключения из института:
       - Вам нужно подумать, стоит ли вам продолжать учебу по этой специальности, - сказала она. 
       Я попросил в деканате разрешить мне сдать зачет другому преподавателю. Там эту просьбу сочли, чуть ли не покушением на социальный порядок.
       - Преподавателей он будет выбирать! - возмутился замдекана.
       Между тем, уже прошла б;льшая часть сессии. Я находился в сильнейшем нервном напряжении, мысли путались, ни на чем не мог сосредоточиться, в голове с веселым отчаянием проносились одни рок-н-роллы. Случайно в это время в командировке проездом в Харькове оказался мой отец. Увидев меня, он понял, что что-то неладно. Я ему рассказал.
       - Давай зачетку, - сказал он, - я поговорю с твоей преподавательницей.
       Каким-то образом он разыскал ее адрес и поехал к ней домой. Дело было уже к вечеру. Без единого вопроса она заполнила мою зачетку.
       - А в журнал в институте, - сказала она отцу, - я поставлю зачет завтра сама, он может не приходить.
       К концу сессии, когда основная масса сдавала последние экзамены, я сдал первый, а затем с грузом долгов по остальным экзаменам ("хвостами") перевалил в следующий семестр.
       - В Москве, - слышал я по своей "Спидоле", - во второй раз прошла демонстрация на Пушкинской площади в день Советской Конституции 5-го декабря.
       Чуть позже радио донесло весть об аресте Галанского, Гинзбурга, Добровольского, Лашковой.
       Через много лет я узнал, что мое тогдашнее смутное подозрение, что мои неприятности с зачетом по радиотехнике не случайны подтвердилось. Несколько разных собеседников рассказали мне о таких же историях в своей жизни, закончившихся для них исключением из института, причем они точно знали, что то, что применяется к ним - это сознательная мера властей "избавления от неугодных". И именно подлавливание на зачете, чтобы завалить всю сессию, а не на каком-то  экзамене, что привело бы лишь к одному несданному предмету, "хвосту", что вполне для студента преодолимо.   И лишь вмешательство папы, офицера МВД,  спасло меня от бесславного досрочного вылета из института. 
       Когда я еще школьником увлекся радиотехникой и ходил в ДОСААФ-овский радиокружок, то в нем, во многом, вероятно, благодаря нашему преподавателю Юре Догадкину (имя его помню до сих пор) установилась теплая дружеская атмосфера с романтическим элементом открытия новых знаний. Юра Догадкин был направлен на эту работу по комсомольской линии, как радиолюбитель, чтобы распространенный в наших краях интерес к радиолюбительству ввести в рациональное, так сказать, русло. Сам он тоже немножко был "радиохулиганом" и его позывной - "Магнетрон" я несколько раз слышал по приемнику. Юра хорошо и досконально ("досконально" - его частое словцо) понимал электронику, как это нередко бывает у энтузиастов-самоучек, и понятно и глубоко объяснял нам принцип действия радиосхем,  поощрял и одобрял наш интерес к электронике.
       - Благодаря тому, что я разбирался в радиоделе, - рассказывал он, - когда меня призвали в армию, у меня была не служба, а малина. Я ездил по начальству и ремонтировал им приемники и телевизоры.
       И вот, после того, как благодаря Юре Догадкину, книгам и собственной любознательности я освоил почти все принципы  электроники, спаял и настроил несколько радиоприборов, а десятки схем перерисовал себе в общую тетрадь, эта дрянь устроила мне на втором курсе свой маразматический "урок" по радиотехнике. А я уже и без этой встряски чувствовал, что не там нахожусь, не тому учусь. Да деваться было некуда. Поздно.
       И не с кем было обсудить волновавшие вопросы, услышать от собеседника что-то интересное.
       И появилась еще одно обстоятельство, дополнительно охладившее мой энтузиазм к своему институту.
       В моем интеллектуальном  кругозоре был один пробел, который трудно было восполнить при всем  желании, и не могли здесь помочь и передачи радиостанции "Свобода".
       Современная живопись. Живопись XX века.
       За несколько лет до этого у нас прошла шумная кампания борьбы с абстракционизмом. Я тогда жил еще в родительском доме и мог смотреть телевизор. И вот я видел, как стиляга в пестрой рубашке под магнитофонные завывания рок-н-ролла, макая швабру в ведро с краской, ляпает на разостланный на полу холст, а потом и сам по нему катается всем телом. Это был период знаменитого восьмомартовского 1963-го года разгрома Хрущевым выставки в Манеже. Тогда же в журнале "Крокодил" на обложке воспроизвели с полтора десятка абстрактных картин в уменьшенном  виде (с этикетку  спичечного колобка) и, хотя не очень качественно, но в цвете. Они мне очень понравились. Я их долго разглядывал и не мог наглядеться. "Свобода" провела в те дни несколько передач в защиту художников. Помню, в одной из передач говорилось, что в Советском Союзе пропагандируется новаторство в производстве, но почему-то преследуется новаторство в искусстве. Тогда же читали стихотворение Евтушенко "Телега": 

Телегу обижать не надо
Телега сделала свое,
Но часто, будь она неладна,
В искусстве вижу я ее
……………………………
                ...Вы в космос спутник запускаете,
А на холстах у вас телеги
……………………………..
                ...У вас тележный интеллект.

       ... И имя Евтушенко я впервые услыхал на волнах "Свободы". Говорили о его напечатанном в "Правде" стихотворении "Бабий Яр" и о самом этом Бабьем Яре. А чуть позже, но примерно в то же время, у нас прошла шумная (опять шумная) кампания по порицанию поэта за публикацию в Париже во время поездки во Францию своей "Автобиографии". Что-то вменялось ему еще... А, вот, вспомнил: его высказывание, что охотник может выстрелить в оленя, если он далеко, а если рядом, то "рука не поднимется..." Так и люди разных стран должны лучше знать друг друга и это будет способствовать укрепление мира. Это высказывание сурово порицалось как идеологически незрелое. Тогда же "Свобода" комментировала эту кампанию, говоря, что в словах поэта не было ничего такого, что очень уж отличалось от официальной советской линии, а главная "вина" состояла в том, что он сделал это "без спроса".
       И вот как-то захожу я в наш школьный книжный киоск и вижу: на прилавке лежит сборник стихов "Нежность" и легендарная фамилия автора: Евг. Евтушенко. Лежит в ряду с другими книжками скромно, безмолвно. Вокруг никакой ажитации. Пережив внутренний толчок, я уплатил 30 копеек и стал обладателем материализованного фантома. С тех пор я встречал немало книг Евтушенко, но не было лучших, чем "Нежность". Многие стихотворения из нее я выучил   наизусть. Они сыграли большую роль в моем интеллектуальном становлении, стали в жизни моими верными друзьями.
       ... Возвращаюсь из донбасского поселка шахты 7-8 1962 года в город Харьков октября 1965 года.
       На афише Центрального лектория увидел объявление: "Живопись XX века. Цикл лекций. Лектор, научный сотрудник Эрмитажа А.Г. Костеневич". Я купил абонемент. Это был красивый двустворчатый глянцевый листок с цветной фотографией Эрмитажа. Через несколько дней пришел на первую лекцию. Вышел лектор. Выше среднего роста, лет 30-ти строгого образа человек.
       - В 1905 году,- начал он...
       Я приготовился услышать несколько долженствующих слов о первой русской революции. Без подобных идеологических реверансов не обходилось ни одно общественно-культурное мероприятие. Но все равно я надеялся узнать что-нибудь интересное, новое для себя, как бывало, например, когда я читал наши агитпроповские книжки о "модернизме", где, по крайней мере, встречались даты написания картин. А лектор, между тем, продолжал:
       - ...в Париже состоялась выставка картин художников, получивших наименование "фовисты"...
       После нескольких вводных фраз в зале погасили свет, включили диапроектор, и на экране стали появляться, сменяя друг друга,   картины живописи начала XX века, и я услышал доселе неведомые мне  имена и названия: Матисс, Леже, дадаизм, кубизм,     Авиньен, Сен-Тропез... Но не менее картин поразила меня речь лектора, язык, которым он изъяснялся. Нет, этот язык не был мне совершенно внове. Тем более он захватил мое внимание. Такой русский язык, такую культуру речи я слышал только в эфире. На волнах радиостанции "Свобода". Таким языком, который может описать все богатство и разнообразие чувств и отношений в человеческом обществе говорили Георгий Адамович, Виктор Франк, Вячеслав Завалишин, Владимир Вейдле, Марк Слоним... 
       … Да и профессор Темиров, е его мощным кавказским акцентом, обладал острым точным русским языком, которым он описывал политическую изнанку пришедших к власти большевиков-товарищей, товарищей, теперь непримиримых спорщиков; и тончайшую игру набирающего власть будущего Хозяина.
       Не могу припомнить точно, слышал ли я тогда, в начале 60-х Никиту Струве, хотя его имя, голос и речь, услышанные раз или два в восьмидесятых годах показались мне знакомыми.
       Совсем недавно, в декабре 92-го года Фатима Салказанова сказала, что писатель Гайто Газданов был давним сотрудником радиостанции "Свобода". Я напряг память: как же так, почему я не припомню этого имени и голоса в ряду первой гвардии "Свободы"?
       Впервые имя Газданова я услышал в начале семидесятых годов, когда некролог о нем произнес Георгий Адамович.
       - Умер Гайто Газданов,- с горечью говорил Адамович.
       Из-за глушения я плохо расслышал фамилию и мне показалось: "Гарданов"... Но вот, прошли годы и в России напечатаны романы Гайто Газданова. Теперь его имя и фамилию можно прочитать по буквам. Но раньше я его не слышал... А Салказанова уточнила:
       - Он выступал на радио "Свобода" под псевдонимом Георгий Черкасов.
       Тут я хлопнул себя по лбу: "Как же! Как же я забыл это имя?!" Ведь тогда, в 61-ом, 62-ом, 63-ем году оно слышалось очень часто на волнах "Свободы", чуть ли не каждый день! Мне сразу вспомнилась квартира на шахте 7-8, освещенная желтая шкала радиоприемника "Рига-6", бордовая стрелка настройки, зеленый кружок индикатора и легкая, чуть грассирующая, с французским "эр", как и у Адамовича, речь.
       В конце семидесятых годов я встретил одного своего однокашника по институту, Леню Н., и он мне, говоря пару слов о своей работе, сказал, что ездит по командировкам, часто бывает в Черкассах (город на Украине). ...Что-то показалось мне знакомым, связанным с этим городом... И только сейчас я вспомнил и понял: это был резонанс с выпавшим из памяти именам Георгия Черкасова. Так вот, оказывается, кого я слышал в своем отрочестве - писателя Гайто Газданова...
       ...Весь внимание, я прослушал первую лекцию Костеневича. Он говорил ровным спокойным без эмоций голосом. Включили свет. Закончился рассказ, в котором не было ни одно фальшивой, отдающей дань официозу фразы. Глядя вслед покидавшего зал гостя из Эрмитажа и, словно чистого кислорода хлебнувши, я думал: "А ведь я догадываюсь, из какой ты когорты, необычный лектор... Да, это уровень голосов "Свободы"... Такого у нас я еще не встречал... Интересно, как он относится к "советской действительности"...
       Придя домой, я понял, что таким уроком просвещения нужно дорожить и по памяти законспектировал услышанное.
       Дело в том, что, утоляя интерес, я уже прочел несколько книжек о живописи XX века, и в основном там была какая-то малоинформативная несуразица. "Эх, сделать бы стенограмму этих лекций,- думал я. - Был бы маленький магнитофон..."
       В тот сезон, осенью 65-го года Костеневич приезжал еще несколько раз. Затем был цикл лекций осенью 66-го   - живопись XIX века.
       Альберт Григорьевич Костеневич навещал Харьков еще два сезона - осенью 67-го и 68-го годов.
       И вот тогда, слушая эти лекции, почувствовал я, что такой человек и такие люди, как он, гораздо ближе мне, чем мои радиотехнические однокашники.
       ...Помню его приезд в Харьков в сентябре 68-го года. Со времени оккупации Чехословакии не прошло и месяца. Лицо   гостя из Эрмитажа было подавлено, замкнуто. Он посмотрел в зал. Обвел присутствующих тяжелым взглядом... Мне этот взгляд был более чем понятен. Так же, за две недели до этого, смотрел я на своих сокурсников, когда мы в сентябре 68-го собрались после летних каникул на учебе.
       В 67-ом году я обзавелся маленьким магнитофоном и смог эти лекции записывать. Стенографируя затем их с магнитоленты в тетрадь, чувствовал, насколько лучше при этом усваиваются эти знания и эта культура, нежели просто на слух. Ах, как важно было бы в те годы, годы моего интеллектуального становления, записывать таким же образом передачи Георгия Адамовича, отца Александра, Владимира Вейдле, Марка Слонима, Вячеслава Завалишина, Виктора Франка и других замечательных авторов того периода "Свободы". Да не было такой возможности. В Харькове, где я учился и жил с сентября 1965-го по июль 1970-го года было стопроцентное глушение "Свободы". Глушение было таким мощным, что одной только несущей, то есть неозвученной частотой глушителя, сигнал радиостанции "Свобода" полностью подавлялся. А когда включали модуляторы к на несущую накладывался импульсный режущий рев глушителя, то несведущим человеком этот участок в эфире мог восприниматься как место какой-то радиокатастрофы. Ни разу за все пять лет в Харькове и одой минуты не мог я слышать "Свободу". Только когда  уезжал к родителям в праздники или в каникулы мне удавалось вернуться к знакомым голосам.
       Но "Голос Америки", "Би-би-си" и "Немецкую волну" в Харькове с большим или меньшим трудом   слушать было можно. Их глушили не столь свирепо.
       В школьном отрочестве в Донбассе на шахте 7-8 я никогда не слышал ни "Голоса Америки", ни "Би-би-си", ни "Немецкой волны". Их там, вроде бы, просто не было слышно. Или наш приемник их не принимал? Или мягкость по сравнению со "Свободой" их передач и комментариев, обыденность голосов дикторов и не заостренное на советской действительности содержание передач не привлекали мое внимание? И, когда иногда в советской печати того времени  упоминалась "враждебная буржуазная пропаганда" "Би-би-си" или "Голоса Америки", я думал, что это просто иносказательное упоминание радиостанции "Свобода". Также и в Луганске, где я жил с сентября 63-го года до июня 65-го, я слушал только "Свободу", хотя там из-за глушения условия приема были раза в два хуже, чем на 7-8, где "Свобода" вечерами, часов от 7-ми и до глубокой ночи почти всегда была самой мощной станцией в эфире и сектор-"маячок" на индикаторе нашего радиоприемника захлестывался, показывая максимально возможную мощность сигнала. (Иногда, правда, словно издалека гроза, налетал рев глушителей, время от времени пронизываемый громкой быстрой нервной одной и той же строчкой морзянки. Перебивая друг друга, они заглушали голоса "Свободы". Но такое бывало редко).
       В Харькове пришлось расстаться и с голосами Николая Градобоева, Владимира Юрасова, Екатерины Гориной, и с голосами Виктора Франка, Георгия Адамовича, Владимира Вейдле... И что происходит в нашей стране и в окружающем мире и литературные обзоры я слушал, в основном, по "Голосу Америки". И в те годы голоса Константина Григоровича-Барского, Виктора Французова, Ираиды ван-Деллас, Авивы Ликуч, религиозные передачи Виктора Потапова и, конечно, литературные, по четвергам в 21.15 - "Книги и люди" Мориса Фридберга и Зоры Сапфир, а в несколько более поздние годы передачи о кино Бориса Гольдберга - голоса эти были для меня той спасительной соломинкой, благодаря которой я смог как-то продержаться в те студенческие, самые безрадостные для меня годы. Не знаю даже, как бы я прожил, пережил те годы, если бы не эти голоса.   Мой  им низкий, низкий поклон.
       Была тогда для меня еще одна отдушина - журнал "Новый Мир" Твардовского. Каждый номер, приходивший с двухмесячным опозданием, я встречал как праздник. Читал его внимательно от первой до последней, 288-ой страницы, "от корки до корки". Все, что в нем печаталось, представлялось мне значительным и многозначительным. Не осилил только роман К.Федина "Костер". Через годы на волнах "Свободы" Виктор Некрасов подтвердил мою догадку: "Костер", как и некоторые другие вещи, помельче, печатались редакцией как неизбежная уступка властям. На страницах "Нового мира" я познакомился с таким великим явлением в послевоенной русской литературе как "деревенская проза". Впоследствии мне было удивительно и досадно узнать, что некоторые авторы из этой когорты оказались узколобыми банальными  националистами, и это подрывает отношение читателя к ним, как к писателям-гуманистам, и это отношение невольно распространяется и на их произведения.
       "Прощай, Гульсары!" Чингиза Айтматова я прочитал за одну ночь, не сомкнув глаз. Наутро в пьяноватом от бессонной ночи состоянии поехал в институт. А роман Федора Абрамова "Две зимы и три лета" произвел на меня значительное религиозное воздействие. Публикация этого романа в январе 68-го года совпала с уже определившимся неосталинизмом брежневской клики, охватившей страну духовной депрессией, и набирающими власть "деловыми людьми" - бескультурными, безразличными ко всему, кроме физиологии, и готовыми на все циниками. Однажды я купил в киоске несколько болгарских почтовых марок с репродукциями древнеславянских икон и наклеил их на обложки трех номеров "Нового Мира" с романом Ф. Абрамова. Прямо-таки потрясение испытывал, читая "Юность в Железнодольске" Николая Воронова. А рассказы Трифонова, Шукшина, Николая Дубова, Евгения Носова... Не могу здесь перечислить всех замечательных имен. Пусть меня простят другие авторы "Нового Мира" шестидесятых годов...
       Я с большим вниманием читал публицистику и литературно-критические статьи "Нового мира". В Харькове, в отсутствии голосов "Свободы", они были единственным для меня источником гуманитарного образования. Здесь печатались работы, вероятно, лучших отечественных гуманитариев-ученых и литературоведов. Но в сравнении с голосами "Свободы" они всегда уступали в широте взгляда, досказанности, откровенности, глубине анализа. Это можно понять...
       Но вот Костеневич... Костеневич, да, его речь была вровень дорогим мне голосам. Кроме эрудиции в его лекциях присутствовала та гуманистическая и психологическая глубина, которая была органически чужда требованиям, предъявляемым тоталитарной властью к искусствоведению и искусству.
       Для меня было большим разочарованием,  что, уехав    в Луганск, а затем в Харьков, я не встретил более культурной молодежной среды, чем в нашем рабочем поселке. Но, справедливости ради, нужно сказать, что в институтском окружении практически отсутствовал криминогенный аспект, что существенно отличало его от моих школьных лет на шахте 7-8, где всегда в большей или меньшей мере присутствовало дыхание уголовного мира, и время от времени на площадках, где мы играли в футбол, появлялись неизвестные парни постарше нас с неспешными замедленными лицами. Обычно, покантовавшись месяц-другой и, кое с кем заведя некоторую дружбу, они отдалялись или исчезали. Передавались потом их рассказы о свойствах женщин, о суровых и справедливых законах уголовного мира, об Аль Капоне и Костелло.
       Да, в институтской среде Аль Капоне не ходил в героях, но я никак не ожидал, что и к Сэлинджеру, Хемингуэйю и Антониони тоже не будет никакого интереса. 
       - Пойдемте на лекцию о живописи XX века,- агитировал я однокашников послушать чудную речь.
       - А, мура! - отмахивались мои неандертальцы с учебниками электротехники в руках.
       Соответственно и внутренний мир: без рефлексии, "сомнений", в конце-концов, и "без зазрения совести". И вот собирается компания технарей и через десять минут с ними тошно уже сидеть - одна бытовуха в разговоре.

       Мне дороги все воспоминания о передачах "Свободы", но самые ранние - самые дорогие. Они связаны с детством, родительским домом, начальной интеллектуально-нравственной ориентацией и знакомством с определенным уровнем художественного мышления, а главное, с открытием странного, запретного, неведомого, официально не существующего мира – мира   оппозиции порядкам в нашей стране. Помню, для меня, школьника, позднее время уже, около одиннадцати вечера, мать приказывает мне ложиться спать, а я, прильнув к приемнику, упрашиваю:
        - Ну, еще пять минут, дослушаю последние известия...
       А на самом деле слушаю не последние известия, а какую-то другую передачу, более интересную для меня, непреходяще ценную. А матери соврал о последних известиях, что допустило бы в ее понимании разрешить мне послушать дольше.
       Что помниться еще из самых ранних воспоминаний? Это 1959-1963 годы. К сожалению, конкретно, не так уж много.
       Помню, в одной из первых, а может в первой передаче, это я слушал вдвоем с отцом, говорили, возможно, по следам советских газетных публикаций, как колхоз выполнял план по молоку: Сдав его однажды, отправляли затем посланника в магазин, там он скупал молоко, вез обратно, и колхоз вторично продавал это молоко государству, да еще наживался, так как в магазине молоко стоило  дешевле, чем государство покупало у колхоза. Вот как реализовывались планы по изобилию. Иногда сказанное комментировали едкой уничтожительной шуткой. Дикторы говорили четкими, не беседующими, а публицистическими голосами - ведь, сколько людей убили, чтобы воцарился этот "социалистический" абсурд. И конца ему не видно было. Помню, однажды перед выборами диктор, женщина, возможно, Галина Ручьева, тогда еще резким молодым голосом призывала:
       - Не ходите на избирательные участки! Не голосуйте за коммунистов! Не участвуйте в выборах!
       Через несколько дней я прислушивался к результатам выборов: "За" проголосовало 99,99%.
       Тогда еще передавали скетч: Избиратель, придя на избирательный участок, получил бюллетень с одной единственной фамилией кандидата и мучается сложной проблемой - как выбрать одного депутата из одного кандидата? Заходить в кабину - не заходить в кабину? Вычеркивать - не вычеркивать? - Все равно же выбран будет этот самый один-единственный? А зачем тогда и в кабинку идти - лишний раз вызывать на себя подозрение? А со всех сторон строго смотрят на него члены избирательной комиссии, и уже вконец переволновался и взмок наш избиратель. Пошел, наконец, опустил свой бюллетень в урну. Ох и сложны жe эти выборы! Выборы без выбора.
       Как говорил через много лет после этой передачи Анатолий Кузнецов:
      - Рецепт прост: две-три зажигательные речи, пуля в затылок сомневающихся, и вот уже "как один человек" народ одобряет  любые решения вождей.
       Правда, тогда, в начале 60-х, сомневающимся пуля в затылок уже почти не грозила, но слишком памятен и ярок был недавний опыт, да и перестреляли, и даже с лихвою, тех, кто способен был свое "сомнение" проявить, так что "единогласие" обеспечено было на много лет вперед. Воспитали-таки "нового человека".
       Помню, в одной из передач тех лет говорилось об определенном типе людей - людей, отказавшихся от потребности свободы. Их сравнивали с анаэробными - живущими без потребности кислорода организмами-примитивами.
       ... - Радио Либертэ, рю Дерен, Париж-13, Франция. Даем адрес по буквам. Адрес лучше писать латинскими буквами... - эту фразу произносила, мне кажется, Галина Ручьева.
       ...Был еще другой адрес: ...Лондон... Лагеркарт... Гарден...
       ...Долго, что-то около года рекламировали, с возможностью выслать по заявке, справочник "Радио телевижен хэндсбук" с расписанием и частотами радиостанций...
       ... А вот еще, из самых-самых ранних воспоминний, это еще до 1961 года: Три цикла передач: По Советскому Союзу. Советский Союз за неделю. Россия вчера, сегодня, завтра.
       ... Вот, после позывных "Свободы" и нескольких мгновений тишины в эфире вдруг раздается резкая тревожно-стремительная музыкальная фраза... Мне удалось установись только, что это музыка Шостаковича, но как называется сама вещь, узнать не смог:
       - Та...та... Тарада-тарада... Тa-дара-дара-дарадара, та-дара-дара-дарадара...
       В разрыве этой   заставки   суровый мужской голос четко объявляет:
       - По Советскому Союзу.
       В этой рубрике освещались и комментировались различные аспекты советской жизни, часто почерпнутые из советских же газет, но получавшие совершенно иную оценку, осмысление и обобщение. Эти передачи помогали формированию у человека способности к самостоятельному анализу и пониманию скармливаемой ему властями информации.
       - Советский Союз, - (микропауза) - за неделю,- решительным голосом объявлял диктор.
       Кажется, и тогда эту рубрику, недельный итог, вел Виктор Лавров, но интонация была пожестче.
       Мое внимание меньше привлекала политическая "текучка" и, может быть, поэтому имя Виктора Лаврова не было в центре моего поля зрения. Но, когда с болью в голосе поминая Леонида Пылаева, он произнес несколько фраз о первой русской шеренге  сотрудников "Свободы", стоявших у ее истоков и в первые двадцать лет, - эти его слова откликнулись во мне созвучностью моим чувствам. И я думаю, что радиостанция "Свобода" с ее не имеющим цены архивом с голосами замечательных людей еще может многое сделать, чтобы возродилась Россия, словами Виктора Лаврова, Платона Каратаева, Ивана Денисовича, Леонида Пылаева, Россия простоты, достоинства и свободы.
       ...Да, то были, опять словами Виктора Лаврова, "иные времена, иные интонации". Боль и гнев за поруганный, порабощенный народ и ободрявшее слушателей веселое подтрунивание и сарказм в адрес всемогущих  правителей.
       …И вот, когда Виктор Лавров на мгновение вышел из роли политического обозревателя и сказал несколько личных слов о своем товарище, я понял, что он чуть ли не единственный, кто связывает меня с теми ушедшими голосами и кто может понять мои чувства. После той передачи, марта 92-го года о Леониде Пылаеве, я всегда теперь в конце недели прислушиваюсь к ставшему мне очень дорогим голосу Виктора Лаврова. Хотелось бы, чтобы и он, и Галина Ручьева, и Фатима Салказанова как можно больше рассказали о себе и о сотрудниках из той первой, ставшей уже достоянием истории когорты радиостанции "Свобода". Думаю, что эти воспоминания были бы бесценны, как и те ушедшие голоса.
       ...А вот, вспомнил: фраза "Советский Союз – за неделю" произносилась в разрыве музыкальной заставки - это было оркестровое исполнение первых двух строчек советской песни:
Хотят ли русские войны?
Спросите вы у тишины

        Вот интересно, я никогда не слышал по советскому радио эту песню в инструментальном варианте, а   именно как песню, в исполнении Марка Бернеса. Может, в заставке использовалась запись зарубежного оркестра? Оркестра радиостанции "Свобода"?

… Россия, Россия,
Родные вольные края,
Россия, Россия,
Россия – родина моя.

       Это были позывные передачи "Россия вчера, сегодня, завтра". Несмотря на то, что эта песня нередко исполнялась по советскому радио, я помню, что мне казалось тогда, что на волнах "Свободы" звучало не советское исполнение. Как-то пронзительнее выделялась женская часть голосов в хоре. Но проверить свое отроческое впечатление я не смог. Когда эту передачу, уже в 70-х годах я слушал в Москве, мелодия была другая - несколько строчек в исполнении Лемешева:

Нелюдимо наше море
День и ночь шумит оно
В роковом его просторе
Много бед погребено
В роковом его просторе...

       - Я неспроста взял позывными строчки этой песни - любимой песни Ленина, - говорил Михаил Коряков, ведущий этой передачи.
       Но я не могу твердо сказать, вел ли Михаил Коряков эту передачу в те годы, о которых я сейчас вспоминаю, 59-й – 63-й, когда заставкой ее была песня "Россия - родина моя". Очень может быть, потому что, вероятно, он на "Свободе" был с первых ее дней, и это его голос я слышал, когда радиостанция отмечала свое пятнадцатилетие в марте 1968-го года:
       - Пятнадцать лет я на радиостанции "Свобода". Пятнадцать лет - целая жизнь...
       ... Вот и сейчас слышу его чуть грассирующий голос:
       - Россия вчера, сегодня, завтра. У микрофона Михаил Коряков. Правые и левые - мифы XX века...- это уже из трансляции 70-х годов…
       
       ... Это было счастьем: после харьковского оглушения 1965-1970 годов снова услышать знакомые с детства голоса. Голоса, несшие интеллект, полноценную правдивую информацию, помогавшие сохранить ориентированную на общечеловеческие   ценности личность. По прошествию этих харьковских лет выяснилось, что то, что со школьного возраста воспринималось мною, как нечто очень интересное, есть большее - есть единственное  в  своем  роде. Кроме  свободного  слова  волны  радиостанции  передавали
такой уровень художественного мышления, какого в Советском Союзе не встретить было. К этому времени я уже знал, что Георгий Адамович, Владимир Вейдле, Марк Слоним - личности реальные. Их имена упоминались в "Новом Мире" в воспоминаниях В.Сухомлина (в 1965 г.) и в письмах Веры Николаевны Буниной, опубликованных в "Новом Мире" в 1969 году.
       К сожалению, в начале 70-х годов эти имена стали исчезать из эфира. И из жизни.
       Но голос Михаила Корякова и его передача оставались со мною до 1977-го года. А в том году радио донесло печальную весть: Умер Михаил Коряков.
       - Умер, как в бою,- сказали о нем.- За письменным столом при подготовке своей очередной передачи.
       Мне хотелось кому-нибудь рассказать о нем, об этом замечательном человеке и его передачах, да некому было…
       По "Свободе" объявили, что эту рубрику в дальнейшем будет вести Борис Шрагин. Борис Шрагин провел две или три передачи и на этом дело кончилось. Программа не выжила без автора ее создавшего.
       В перестроечное уже время я прочел небольшую статью-воспоминание о Михаиле Корякове в журнале "Знамя". Одни небольшой эпизод, когда во время войны он приезжал на побывку с фронта. Рассказ непосвященному мало что говорящий, лишь дающий намек, что это был человек, не принимавший советскую реальность в ее официальном образе, что для того времени было интеллектуальным и нравственным подвигом.
       ... Помню, теми же словами за несколько лет до кончины Михаила Корякова говорили по "Свободе" о смерти другого с детства знакомого мне голоса - Василия Прокофьевича Антоновича. По-моему, это было в конце 1974-го года.
       - Умер наш давний сотрудник - Василий Прокофьевич Антонович. Умер за своим рабочим столом, за пишущей машинкой, как солдат в бою.  
       Василия Прокофьевича Антоновича я помнил со школьных лет как политического комментатора, а тогда, в начале 70-х, он читал свои, очень интересные воспоминания: "Юность ты моя комсомольская", "По дороге к самому себе", что-то еще ... не помню… Услышать удавалось лишь наполовину, в том районе Москвы, где я тогда снимал квартиру, было сильное глушение.
       На год-два позже  первых трех циклов припоминаю еще одну передачу.
       ... Вот после позывного сигнала "Свободы" и нескольких мгновений тишины динамик вдруг разражается бравурным шквалом первых аккордов марша "Прощание славянки" и в паузе раздается энергичное объявление:
       - Военный радиоблокнот! У микрофона Михаил Карташов.
       Редкие передачи "радиоблокнота" обходились без того, чтобы ведущий не преподнес своим слушателям какую-нибудь тайну или сенсацию о советском военно-промышленном комплексе. Интонации Михаила Карташова были многозначительные, иногда даже чуть заговорщицкие. В основном, это были тайны власти от своего народа. А за границей эти "тайны" обсуждались в газетах и журналах. Но вот, в начале 70-х годов название передачи изменилось. Изменился и ее позывной. Она стала называться "Сигнал", а эмоциональную "славянку" заменил фанфарный призыв "Слушайте все". Несколько изменился и характер передачи. Тематика стала шире, комментарии и сообщения менее острыми. Здесь, вероятно, нашел отражение курс на "детант" начала 70-х годов. Совсем недавно, году, по-моему, в 91-ом Михаил Николаевич Карташов ушел на пенсию. И не услышать уже его голос, его упоминаний о своей службе на флоте, о визите на их корабль главнокомандующего, адмирала Горшкова… Не узнать теперь подробнее и о побеге Михаила Карташова на Запад в 1956-ом году... Может быть, он когда-нибудь рассказывал об этом, но я  тот рассказ не слышал...

       ... А вот еще, из очень ранних воспоминаний.
       После забористой би-бопной музыкальной заставки (кажется, она однажды сменилась) слышится приподнятым тоном объявление:
       - Это джаз! Говорит Борис Оршанский из Нью-Йорка!
       Джаз у нас относился к явлениям не вполне советским (однажды, в восьмидесятые годы Сергей Довлатов напомнил мне поговорку пятидесятых годов: "Сегодня он играет джаз, а завтра Родину продаст"), неодобряемым, и, естественно, мне было любопытно поближе с джазом ознакомиться. Я прослушал несколько передач. Они были мало связаны с политикой и советской проблематикой. Просто красивая музыка. Она не потеснила передо мной ураганы биллхейлиевских рок-н-роллов. К тому же короткие волны и глушение не лучшая среда для джаза. И после нескольких передач мое любопытство было удовлетворено. В дальнейшем, в городах, я встречался с обладателями коллекций джазовых пластинок и, вопреки моим ожиданиям, это были люди без грамма протеста режиму, не очень-то большого интеллекта, а многие попросту делали на пластинках деньги за счет купли-продажи. А те "интересные люди", которых я надеялся встретить, переступив порог института, оказались не в среде электронщиков или любителей джаза. Как бы интуитивно, "методом проб и ошибок", я встретил все же собеседников, с кем было приятно и адекватно общаться. Это оказались литераторы и кинорежиссеры. Так что же, наличие гуманитарных интересов - профессия?
       Прошло более тридцати лет, а я помню фразу, интонацию и энергичный голос:
       - Это джаз! Передача Бориса Оршанского из Нью-Йорка!

       Ну и конечно:
       - Компас! Передача для граждан в странах Восточной Европы!
       Это объявление делала Галина Ручьева или Галина Зотова. Наверное, все-таки, Галина Зотова. Насколько помнится, "Компас" - это была программа со сборной разнообразной тематикой. Конкретно я не помню ни одной передачи, но какая там была музыкальная заставка!.. - Задорный сдвоенный маршевый свист. Мой школьный приятель сказал мне, что это марш из фильма "Баббета идет на войну", и что есть пластинка из этого фильма. Фильм этот с ослепительной Бриджит Бардо я видел, но никак не мог припомнить, чтобы в нем была эта мелодия. Я, все-таки, раздобыл пластинку, прослушал ее с обеих сторон. На свист мой даже намека не было.
       Про себя я назвал его "Марш американских летчиков". Он часто был моим спутником, когда я топал куда-нибудь по улице по своим делам. Я шел, насвистывал его, отгоняя печаль и одиночество, а заодно и подавая тайный знак: вдруг кто-то подхватит этот свист, и мы узнаем друг друга...
       ... А нет, вот, вспомнил: "Марш американских летчиков" - это, пожалуй, не я так назвал.
       Это было уже в Луганске, где два года я жил и учился в вечернем техникуме. У меня там появился товарищ-одногодок, Володя Л. Мы сидели за одним столом, иногда с полчаса вместе прогуливались после занятий, если они рано заканчивались. У нас с ним было много общего. Оба мы с отвращением относились к похабным разговорам о женщинах, не то, что преобладавших, а только таковыми и бывших в среде наших однокашников (сейчас припоминаю это и жуть берет - животные, да и только). Я своего приятеля небезуспешно приобщал к музыке рок-н-ролла и твиста, именам Элвиса Пресли и Клиффа Ричарда и, в общем-то, он не чурался и других культурных интересов, и однажды мы даже вместе ходили на вечер поэзии приезжавшего в Луганск из Москвы известного чтеца, фамилию  его, к сожалению, забыл. Вечер проходил в знаменитом на весь Луганск здании городской филармонии, где каждые 10 лет накрывали подпольный бордель для городского начальства. Помню, чтец с большим удовольствием и эдаким "крамольным" отттенком читал стихи Евтушенко "Мосовощторг в Париже", "Парижские девочки", неопубликованное еще в то время "Город "Да" и город "Нет", что-то еще... Я был от этих стихотворений в восторге. Вододя Л, тоже.
       С нами поддерживал отношения еще один парень. Он был на несколько лет старше нас, уже отслужил в армии. Мы его звали "шеф". Он не возражал. "Шеф" тоже не чурался культурных интересов. Это от него я услышал имена: Жан Маре (тогда шел фильм "Парижские тайны") и Синатра, американский певец. Армию "шеф" отслужил в Москве и проклинал "бабников пьяниц-офицеров" прямо на улице, когда видел их. "Дедовщины" тогда еще не было, по крайней мере, как явления обязательного. Во всяком случае "шеф" о ней не упоминал. Правда, он еще до армии занимался и владел боксом. И вот "шеф", неоднократно слыша, как я насвистываю марш из "Компаса", сказал, что это, вроде бы, "Марш американских летчиков". Так я про себя и стал его называть. Но никто никогда на мое посвистывание не откликнулся ответно. За исключением одного случая. Это было в Харькове. Году в 66-ом. Я шагал, насвистывая "марш", когда шедший на противоположной стороне улицы молодой человек окликнул меня и сказал:
       - Ты не играй этот марш. Он запрещен.
       - Почему?
       "Просветитель" мой был хорошо одет и выглядел "интеллигентно".
       - Ты разве не знаешь? Это же "Бранденгбургский марш" - любимый марш Гитлера.
       - Да? - удивился я такой "осведомленности".
       - Да,- подтвердил он.- Так что брось, а то наживешь себе неприятности.
       За сим мы продолжили каждый свой путь. Но к этому времени у меня уже были веские основания полагать, что марш мой это не "Марш американский: летчиков" и, уж конечно, не "Бранденбургский марш", а "Колонель буги" - "Буги полковника".
       Поступив в институт, решив столь важную для себя задачу, я почувствовал большую психологическую разгрузку. Теперь на меня не давила неопределенность будущего и сложность нерешенной проблемы. Я смог поднять голову, взглянуть на окружающую жизнь. Однажды, в первые месяцы  в Харькове, я набрел на студию звукозаписи. Таких чудных заведений не встречалось мне ни в Луганске, ни, конечно, на шахте 7-8. Я спросил, можно ли записать рок-н-роллы?
       - Нет, рок-н-роллы мы не записываем.
       - А вот эту,- спросил я, и напел свой "марш".
       Работник студии, мужчина лет сорока, посмотрел на меня, сказал:
       - Это "Колонель буги" - "Буги полковника". Она у нас есть на чешском диске, можем сделать вам копию на гибкой пластинке. Стоимость записи - один рубль.
       Лишнего рубля у меня в тот день не было. Я поблагодарил, сказав, что на днях зайду. Но так и не зашел. С деньгами положение не улучшилось, а потом, меня смутило, что это чешская пластинка. Дело в том, что я уже встречал "капиталистические" мелодии и ритмы в оркестровке музыкантов социалистических стран. Из них выбрасывали все лучшее, переиначивали, делали менее эмоциональными. Если это был ритм, его делали   приглаженным, мягким, если проникновенная мелодия - ее также "смягчали", чтобы она  была не очень "грустной". А кроме того, я как-то "успокоился": "Если на студии звукозаписи есть эта вещь, значит она   "досягаема" и, выбрав время, я ее приобрету". Так, прожив пять лет в Харькове, я "Буги полковника" и не записал. А уже в Москве, на первой своей работе, когда я легонько бубнил ее себе под нос, одна сотрудница сказала, что у них дома эта мелодия есть на чешской пластинке. Я уговорил ее дать мне переписать на магнитофон, ("Да пластинку поцарапали в компаниях"- отказывалась она). Пластинка, действительно, в двух местах была со сбоями, но я, вовремя поправляя иглу, добился почти бездефектного звучания. Запись на чешской пластинке оказалась в оригинальном варианте, точь-в-точь как в заставке "Компаса". (Напрасно я опасался в Харькове). Я многократно потом ее с удовольствием слушал. А передача "Компас" в 1970-ом году по "Свободе" уже не выходила. Так я и не знаю точно, когда она прекратилась. Практически с сентября 1965-го года (время поступления в институт и переезда в Харьков) я ее больше не слышал, так как "Свободу" мог "поймать" только, когда изредка уезжал на выходные к родителям, а "Компас" выходил по средам. В середине 70-х годов я узнал, что "Буги полковника" - мелодия из американского фильма 57-го года "Мост через реку Квай". Еще через 20 лет из ночной джазовой передачи радиостанции "Эхо Москвы" я услышал, что название "Буги полковника" неверно, что это неправильное прочтение английского слова "багги" - двуколка, тачка, кабриолет.  В 1989-ом году я  смотрел этот фильм на видеокассете. Действительно, там в японском концлагере американо-английские военнопленные (летчики?) возят в тачках землю, и в это время слышится это посвистывание, которое очень мало похоже на буги-вуги.  Мелодия там звучит фрагментами и не очень выделяется. В передаче "Компас" она была гораздо эффектнее.
       - Компас! Передача для граждан в странах Восточной Европы! Слушайте нас по сред;м на этой же волне! До скорой встречи в эфире, дорогие друзья-радиослушатели.

       Еще к "школьному" периоду (до сентября 1963 года).
       В памяти отдельные фрагменты отдельных передач. Они мне очень дороги и о них тоже хотелось бы вспомнить.
       ... В середине 60-х годов на "Свободе" была передача "Молодежная". Я не помню такого названия году в 62-ом - 63-ем. Но передачи для молодежи были. Помню, в одной сравнивали армейский быт в советской и американской армии. Для наших солдат - обязательная шахматная доска (террор старослужащих и уголовников в советских армейских казармах тогда еще только зарождался, а до него основным развлечением были шахматы). Затем рассказывали о досуге американских солдат. Был слышен перезвон электрогитар, оживленные голоса, твист, исполнявшийся самодеятельным оркестром…
       Помню, в другой раз, передачу об Элвисе Пресли:
       - Этот разбитной малый, распевая свои рокэнроллы, за несколько недель стал сверхбогачем. У него девять автомобилей, одиннадцать телохранителей и много миллионов долларов...
       Рассказывали, что он снялся уже в тридцати двух кинофильмах, а по количеству золотых пластинок обогнал самого Бинга Кросби. Элвис проявил себя исправным солдатом: дослужился до сержантского звания, находясь в американских частях, размещенных в Западной Германии. Слава короля рок-н-ролла докатилась и до нас, но из советских сообщений понять что-либо здравопредставимое было невозможно. Я был заочным почитателем Элвиса Пресли и каждое слово о нем было для меня "на вес золота". Потом, уже в институте, я не раз рассказывал однокашникам об Элвисе Пресли.

       ... Из того же времени... Года, наверное, 62-го или 63-го: по "Свободе" обучали танцевать твист, при Хрущеве запретный танец. Кажется, вел передачу Андрей Горбов:
       - Чуть отставляем правую ногу и делаем движение подошвой, словно гасим ею окурок. А теперь то же самое делаем левой ногой, а руками словно растираем полотенцем поясницу, только ладони разжаты и выпрямлены: Все! Танцуем твист!
       Лет через 5-7 после этой передачи у нас вышла кинокомедия "Кавказская пленница" и там тройка   предпринимателей-авантюристов ездит по курортному побережью Черного моря и зарабатывает деньги, давая сеансы игры в домино и шахматы, а также обучая твисту, и вот "Толстяк" (актер Моргунов) объясняет как танцевать твист точь-в-точь в тех же выражениях, как обучал на волнах "Свободы" Андрей Горбов. Услышав знакомое объяснение, а замер: "Скажет ли, что руками движем, словно растираем полотенцем поясницу?" Нет, не сказал. Полного совпадения не произошло. Но какая реминисценция... Теперь уже не спросить у режиссера (Леонид Гайдай), случайная ли? Два месяца назад его не стало...

       ... О советской болезни гигантоманией, о вреде, наносимом природе огромными гидроэлектростанциями, вызвавшими разливы рек, затопление плодородных пойменных лугов и преградившим путь идущей на нерест рыбе.
       ... В 70-х годах у нас спохватились: "Куда рыба из рек подевалась?"

       …Помню, в дни Карибского кризиса (октябрь 1962 года) по "Свободе" шли очень тревожные сообщения, мир был на грани атомного конфликта, войны. Американский президент мог пойти на любые действия, чтобы не поставить свою страну в положение открытой мишени для советских ядерных ракет, размещенных на Кубе. Судя же по нашим газетам, ничего особо страшного не происходило. Так, чуть большие, чем обычно "происки империализма".
       Я тогда сказал отцу:
       - А вдруг Кеннеди "нажмет кнопку"?
       - Там есть еще сэнат,- ответил отец. (Он так и произнес: не "сенат", а "сэнат").
       Помню, после окончания кризиса в передаче "За круглым столом" кто-то сказал:
       - Страшно вспомнить, на краю какой пропасти стоял мир неделю назад.

       ... Еще… Как в первые годы диктатуры Кастро по "Свободе" не раз обсуждали, что он до прихода к власти никогда не говорил, что собирается на Кубе "строить социализм", а неожиданно объявил об этом после того, как кубинский народ помог ему свергнуть предыдущего диктатора Батисту.
       Года два назад я на своей машине подвозил девушку. Она оказалась иностранкой. Кубинкой. Раньше, в середине 80-х годов, я несколько лет работал водителем такси, и моими пассажирами иногда бывали иностранцы, в том числе и из стран "третьего мира", люди, в основном, антиамериканской направленности. Как-то один такой клиент, ливиец, весело мне рассказывал, что "Каддафи такой смелый, что своими проделками довел до сумасшествия американского президента". По поведению их, однако, по нескрываемым жестам, выходкам, чувствовалось,  что люди этого сорта враждебно настроены не только к Америке, но и к нашей стране, к европейской цивилизации, культуре и людям вообще.
        От одного бывавшего на Кубе знакомого, не склонного  к преувеличениям, неточностей тоже я за ним не замечал, я слышал высказывание, что на Кубе чуть ли не каждый второй сотрудничает с кастровской госбезопасностью.
       Моя пассажирка месяц как с Кубы, была там в отпуске, а вообще она уже три года жила и работала в России. Она говорила по-русски. Было любопытно узнать от нее самой о делах на Кубе, где, как я слышал, уже лет двадцать общедоступная раньше чашка черного кофе стала большим дефицитом, и за ней выстраиваются в очередь. Не без иронии я поинтересовался, как сейчас живет народ на "Острове свободы"? На лице ее отразилась боль, она сказала:
       - Когда была борьба против Батисты, дальних планов не было. А вопрос "как жить дальше?" встал, когда революционеры пришли к власти. И тогда было три пути: Или дружба с Америкой, как было при Батисте, и как никто не хотел, или латиноамериканский вариант диктатуры, как тоже народ не хотел, или социализм. И выбрали этот путь.
        Ирония моя испарилась. Ох, как не просто же все в мире...

       Я уже упоминал о журнале "Новым Мир", каждую книжку которого в Харькове я открывал с замиранием сердца: "Что-то ждет меня в очередном номере?" Но узнал об этом  журнале я гораздо раньше, еще в школьные годы, когда услышал о нем по "Свободе". Может, упоминали о нем и раньше, но конкретно помню о времени, когда вышел роман Юрия Бондарева "Тишина" (май 1962-го года), и на "Свободе" говорили о нем. Послушав передачу, я на следующий день пошел в библиотеку. Где-то в глубине души таилось сомнение: "Неужели все так, как они говорили?" Все-таки, действие советской пропаганды не проходило бесследно.
         Книги выдавала красивая молодая девушка лет на 8 старше меня. "Подрасту, и у меня будет такая", - подумал я. Я назвал ей номера журналов, тайком по ее лицу пытаясь определить, догадывается ли она о причине моего интереса именно к этим номерам. Ведь только вчера на волнах  радиоприемника при хорошей слышимости и, повторяясь каждые два часа,  шло обсуждение этого романа, выход которого приветствовался как свидетельство нового шага в преодолении нашим обществом наследия сталинизма. Нет, какой-то особой эмоции на лице ее не отразилось. Я взял журналы, дома раскрыл: "Ну, точно! Все напечатано, как они передавали".
       И о журнале "Новый Мир", который стал для меня учебником в гуманитарном образовании, я узнал из передач "Свободы"...
       Помню, тогда еще не раз упоминались и комментировались мемуары И.Эренбурга "Люди, годы, жизнь". Я их также начал читать. Они были очень интересны и умны. Но много я их не прочитал. Через год поступил в вечерний техникум и уехал в Луганск. Там я, учась по вечерам, в первый год днем работал, а во второй год ушел с работы и усиленно штудировал математику - готовился к поступлению в институт. Жизнь в чужом городе, повседневные проблемы и задача пойти в институт вытеснили все, и мемуары Эренбурга я так и не дочитал, и надолго оторвался от литературы и навсегда - от радиолюбительства. Из "Люди, годы, жизнь" мне запомнились имена Пикассо, Модильяни, кафе "Ротонда" и ее хозяин Либион... Сейчас посмотрел - это самое начало воспоминаний: "Новый Мир" № 9 за I960-й год.
       После поступления в институт нервное напряжение, связанное с решением этой проблемы прошло, и я мог позволить себе прежние интересы. В Харькове я вначале покупал "Новый Мир" в киосках, затем сделал подписку. И вовремя. В конце 60-х годов его уже невозможно было найти в розничной продаже. Все журналы бывали на витрине, а "Новый Мир" - нет.

       Что помнится еще из времени до сентября 1963-го года?
       ...Да, вот... Это год 60-61-й. Читали какой-то роман. В том отрывке, что я слышал, кучер пытался изнасиловать барыню. Помню, я тогда подумал: "Не барский роман" ли это, которым "они" пытаются нас развратить. …Об изнасиловании передают..." Таким, вот,  бдительным слушателем тогда я был, и  совершенно не могу поручиться, то ли это было, то ли я с чем-то путаю, но, вроде бы, этот роман не дочитали до конца, объявив, что прекращают чтение, так как "поступили более актуальные материалы"...
       … О событиях в Конго. Тревожные сообщения о судьбе Патриса Лумумбы. Его исчезновение. И однажды по "Свободе" передали, что "вероятно,  его нет в живых". Это, стало быть, январь 1961 года.
       В те же годы я впервые услышал имя Григория Померанца. По "Свободе" читали его работу, где говорилось об интеллектуальной деятельности мужчин и женщин, и где автор упоминал, что среди самых выдающихся деятелей науки, искусства и литературы мужчин абсолютное большинство. Это утверждение Померанца значительно диссонировало с официальным сюсюкающим советским тезисом о "полном равенстве полов". (В той статье Померанц добавлял еще, что и среди пациентов психиатрических лечебниц мужчин в несколько раз больше чем женщин).
       Имя Григория Померанца на долгие годы было мною забыто. Неожиданно всплыло в памяти в начале 70-х годов. А в годы перестройки оно стало очень известным именем в нашей публицистике и литературе.
       … Письма Короленко... В школе мы проходили скучновато-грустный рассказ "Дети подземелья", и я думал, что это "пролетарский писатель" вроде Серафимовича, а Короленко, оказывается, писал протестующие письма Луначарскому против чекистского террора.
       ... О газете Горького "Новая жизнь", в которой он, так же, как и Короленко, негодовал по поводу красного террора, а Октябрьскую революцию называл "троцкистско-ленинским переворотом". С официальным у нас образом Горького это переворачивало все представления о его личности.
       ... О провале сталинских пятилеток. Их, оказывается, не то, что досрочно выполняли, а наоборот, не выполняли вовсе.
       Вспоминаю, как комментировали дикторы "Свободы" некоторые священные советские постулаты (авторство этих реплик ассоциируется у меня, в основном, с голосами Леонида Пылаева и Андрея Горбова):
       …- Эти завитки, повороты и выкрутасы, которые называются генеральной линией КПСС.
       ... Или на утверждение о том, что коммунисты шли в первых рядах в Великой Отечественной Войне:
       - Что ж тут удивительного - они защищали власть своей партии.
       ... Или о самовозвеличении партии за заслуги в развитии страны:
       - Это все равно, что хвалиться: "Посмотрите, ребенок был маленький, а теперь вырос. И все благодаря нам!"
       С таким, вот, багажом прибыл я в институт и начал слушать лекции по истории КПСС. Я ожидал узнать какую-то сколь-нибудь серьезную информацию, которая могла бы претендовать на альтернативу тому, что я слышал на волнах радиостанции "Свобода". А услышал обычную идеологическую жвачку, примитивные общеизвестные клише. Не удивительно, что, пытаясь дополнительно разобраться, я вполне чистосердечно задавал преподавателям вопросы, на что они, обнаруживая мою информированность, вместо серьезной аргументации лишь в большей или меньшей степени раздражались, иногда сильно, до того, что, прямо-таки, "выходили из себя".
       ... Вспоминаю, как непримирима была тогда радиостанция "Свобода" к советскому режиму. Что бы ни делал Хрущев - все встречалось в штыки. Разогнал сталинистов ("антипартийную группу" "и примкнувшего к ним Шипилова") - предал старых товарищей по партии. Снял еще одного сталиниста, Булганина, и, возможно, "для надежности" занял его пост -  "Хрущев - диктатор".
       (Потом наступили гораздо более мрачные времена: брежневщина. Поощрение существования народа на зоологическом уровне, торжество хамья. Но никогда радиостанция "Свобода" не критиковала Брежнева так остро, как она критиковала Хрущева).
       ... Кардинал Минценти... ... Имре Надь...
       … Варшавское восстание...
       ... Катынь. Расстрел в СССР 10-15-20 тысяч польских офицеров, цвета польской армии. Судьба Польши во Второй Мировой войне...

       В конце 1962-го или начале 1963-го года по "Свободе" передавали поэму "Теркин на том свете".
       - Мы не можем утверждать точно,- говорил диктор,- что авторство "Теркина на том свете" принадлежит Твардовскому, но схожесть поэтических особенностей "Теркина на том свете" с другими произведениями Твардовского позволяют сделать такое предположение.
       Помню, я слышал сквозь глушение отрывок, где Теркин встречается на том свете с генералом. Остальные передачи попали на период усилившегося глушения, и их не разобрать было. Прошло с полгода. Я уже учился в Луганске в техникуме, и вдруг - в "Известиях", на нескольких газетных страницах: Александр Твардовский, "Теркин на том свете"! Поэма. Я сразу же поискал тот отрывок, что слышал по "Свободе", где Теркин встречается с генералом: "Ну, точно! Так оно и есть! Это именно то, что читали, и что я слышал задолго до официальной публикации". Потом поэма была напечатана в "Новом Мире". Я немедленно купил этот номер (№ 8, 1963 год) и с удовольствием читал и перечитывал  ее. Некоторые строфы запоминались со второго-третьего раза, настолько они были складны, афористичны и остроумны. Потом я решил выучить поэму наизусть. Но, запомнив первые восемь строф, призадумался... Пока что в моем окружении не было друзей-товарищей, с которыми можно было бы обмениваться литературными впечатлениями, читать стихи... Для себя же я всегда мог открыть журнал и почитать, а наиболее полюбившиеся строчки почти без всяких усилий запомнились и так. И я решил с выучиванием всей поэмы повременить, подумал: "Если соберется компания, с которой это будет интересно, я с удовольствием выучу весь текст, себя и других порадовать".
       Нет, не собралась такая компания. Мне хочется вспомнить сейчас кое-что из этой поэмы.

Тридцати неполных лет
Любо ли не любо –
Прибыл Теркин на тот свет,
А на этом убыл.
– – –
Стрелка "Вход". А "Выход"? Нет.
Ясно и понятно:
Значит, пламенный привет,-
Путь закрыт обратный.
– – –
И кромешный телефон
(Внутренний конечно).
– – –
- Авто-био опиши
Кратко и подробно...
Поначалу на рожон
Теркин лезть намерен:
Мол, в печати отражен,
Стало быть, проверен.
– – –
- Это - мало ли чего,
Той ли меркой мерим.
Погоди и самого
Автора проверим...
– – –
- Дед мой сеял рожь, пшеницу.
Обрабатывал надел.
Он не ездил за границу,
Связей также не имел.
– – –
Но солдат - везде солдат:
То ли, се ли - виноват.
Виноват, что в этой фляге
Не нашлось ни капли влаги,-
Старшина был скуповат,
Не уважил - виноват.
Виноват, что холод жуткий
Жег тебя вторые сутки,
Что вблизи упал снаряд,
Разорвался - виноват.
Виноват, что на том свете
За живых мертвец в ответе.
– – –
Помещенья вроде ГУМа -
Ходишь, бродишь, как дурной.
– – –
- Забываешь, Теркин, где ты,
Попадаешь в ложный след:
Потому воды и нету,
Что, понятно, спросу нет.
– – –
И запомни, повторяю:
Наш тот свет в натуре дан:
Тут ни ада нет, ни рая -
Тут - наука, там - дурман…

Там у них устои шатки,
Здесь фундамент нерушим.
Есть, конечно, недостатки,-
Но зато тебе - режим.

Там, во-первых, дисциплина
Против  нашенской  слаба.
И,  пожалуйста,  картина:
Тут - колонна, там - толпа.
– – –
Надпись "Пламенный оратор"-
И мочалка изо рта.
– – –
Это вроде как машина
Скорой помощи идет:
Сама режет, сама давит,
Сама помощь подает.
             _ _ _

Словом, чтобы сократить,
Нужно увеличить...
– – –
Обозначено в меню,
А в натуре нету.
– – –
... Там - рядами по годам
Шли в строю незримом
Колыма и Магадан,
Воркута с Нарымом.
– – –
За черту из-за черты,
С разницею малой,
Область вечной мерзлоты
В вечность их списала.
– – –
Из-за проволоки той
Белой-поседелой -
С их особою статьей,
Приобщенной к делу...
– – –
Память, как ты ни горька,
Будь зарубкой на века!
– – –
- Тот, кто в этот комбинат
Нас послал с тобою.
С  чьим ты именем, солдат,
Пал на поле боя.
– – –
- Только для загробактива,
По особым пропускам…
– – –
И такие, брат, мамзели,
То есть - просто нагишом…
– – –
Дуракам  перетасовку
Учиняет на постах.
Посылает на низовку,
Выявляет на местах.

       В  конце 60-х  оживившиеся  сталинисты ставили в вину Твардовскому эту поэму.
       - Я писал ее, руководствуясь решениями ХХ съезда партии,- отбивался Александр Трифонович…

       В те же, примерно, дни (первая половина 63-го года) я услышал на волнах "Свободы" дивный рассказ: "Говорит Москва". При абсурдистской теме (объявление в Москве "Дня открытых убийств") он с пугающей достоверностью, хоть и сатирически, описывал безропотное принятие упомянутого постановления и поведение советских людей в этот день. Этот рассказ мне настолько понравился, что я прослушал его три или четыре раза и запомнил (благо, передачи тогда повторялись каждые два часа). Псевдоним автора - Николай Аржак - я тут же забыл, так как все внимание было сосредоточено на запоминание самого рассказа. 
       Летом 196З года я поступил в вечерний техникум в Луганске, и родители в награду за это подарили мне туристскую путевку на двухнедельное речное путешествие по Волге: Ростов-на-Дону - Москва - Ростов-на-Дону. Моим соседом по каюте оказался молодой человек из Еревана Альберт Гр., или просто Алик. Он был на пять лет старше меня. Через день-два выяснилось, что у нас много сходных точек зрения и интересов. Алику путевка также была наградой - подарила мама за окончание Университета. Отец его погиб на фронте. Алик окончил архитектурный факультет, играл на скрипке в университетском оркестре. Одна щека, та, которая упирается в скрипку при игре, была у него чуть меньше другой.
       - Эйнштейн! - восклицал Алик.- Бетховен! Достоевский! Джон Стейнбек! "Зима тревоги нашей", "Гроздья гнева"!
       (За год до этого, в 1962 году, Стейнбек  получил Нобелевскую премию).
       - Каррамба! - восклицал я, все еще под впечатлением недавно прочитанного "Наследника из Калькутты".
       - Каррамба! - восклицал следом Алик и весело хлопал в ладоши.
       Я ему очень близко к тексту пересказал "Говорит Москва". Он был в восторге. Спросил:
       - А кто автор?
       Я припомнил имя, которое слышал по "Свободе" и, вроде бы в связи с историей о том, как однажды в Москве (или Ленинграде?) один человек приблизился к иностранцам, торопливо сунул им рукопись и попросил перевезти ее на Запад. Фамилии этого смельчака отождествлялась мною по памяти с автором "Говорит Москва" и я назвал ее:
       - Нарица.
       Как-то Алик мне пропел:
Хотят ли русские войны
Хотят, хотят, хотят, хотят,
но только без жертв, - уже в прозе уточнялось в конце этого хулиганского куплетика, что Алик и сделал.
       Он рассказал мне, как однажды в ресторане один его приятель, сын крупного партработника, встал из-за стола и громко воскликнул:
       - Я барал коммунистическую партию!
       Разразился скандал, который в дальнейшем гасил партработник-папа.
       Конечно, мы не только "смеясь, расставались с прошлым". У нас были разговоры на разные темы. Алик был доброжелательным и европейски образованным человеком, и на этом примере у меня создалось очень дружественное отношение к армянскому народу. 
       Несколько лет мы с Аликом переписывались, потом переписка заглохла.
       В середине 80-х годов, когда я работал таксистом, несколько раз ко мне садились пассажиры из Еревана. Однажды сказали, что да, есть в Ереване такой архитектор, Гр., весьма известный, зовут его Альберт. Я попросил передать ему привет.
       И что удивительно: на том теплоходе было много отдыхающих. Разного возраста. Разного культурного уровня. Была и молодежь. Мы общались, были даже два вечера-"капустника". Но из тех, кого называют интеллектуалами, был только один человек - Алик Гр. И он оказался в одной каюте со мной.
       Я начал учиться в техникуме и жизнь моя, вопреки ожиданиям, стала не интереснее, а скучнее. Гораздо скучнее. Я снимал часть комнаты (угол) у четы стариков. От остальной комнаты меня отделяла с одной стороны длинная ширма, с другой, установленный поперек комнаты шифоньер. Мой угол вмещал кровать и крохотный столик из-под швейной машинки. Ни радиоприемника, ни телевизора не было. Поползли неинтересные безрадостные дни. Не встретил я в Луганске никакой пресловутой "городской культуры". Некуда было пойти, не с кем общаться. Часто у меня было совсем невеселое настроение. Ведь я оставил родительский дом, квартиру со своей отдельной комнатой, в гараже у нас стояла машина, "Волга", был телевизор, радиоприемник. Во дворе - друзья-пацаны (в основном, года на 2-3 года младше меня, я учил их петь и танцевать твист. От ребят своего возраста я в последние пару лет несколько отдалился. Их досуг что-то перестал мне нравиться. Да и они перестали меня приглашать в наши когда-то общие компании. По вечерам они собирались, куда-то отправлялись, кого-то ловили, потом кто-то их ловил. В темноте во весь дух куда-то нужно было мчаться, дай бог в темноте не налететь на дерево...). Оставил я и школу, где был в классе одним из лучших учеников, отношения с девочками (безответную любовь к одной и, слегка тяготившие меня, гуляния с другой).
       Жизнь в одной комнате с чужими людьми создавала постоянное чувство неудобства, дискомфорта, нервного напряжения. Я остро почувствовал отсутствие радиоприемника. Ощущение было, словно оглох или попал в звуконепроницаемое помещение, точнее  даже, в какой-то изолятор, так как было не только чувство глухоты, но и вообще отключенности от мира.
       Я пошел работать и через несколько месяцев смог купить транзисторный приемник "Спидола" с короткими волнами и, мечту отрочества, магнитофон. Это уже весна 1964-го года. Магнитофон, правда, пришлось отвезти к родителям. В снимаемом углу на частной квартире пользоваться им не было возможности.
       Глушение в Луганске было раза в два сильнее, чем на шахте 7-8. Но слушать можно было. Сразу стало как-то уютнее, покойнее. По вечерам "Спидола" мешала моим хозяевам, они сказали мне об этом, хотя я и делал звук очень тихим. Я купил наушники и теперь мог слушать в любое время, в том числе и поздно вечером.
       Я включал приемник и...
       - Добрый вечер, дорогие друзья-радиослушатели. У микрофона Георгий Адамович.
       Или:
       - Компас! Передача для граждан в странах Восточной Европы.
       Или:               
       - Прослушаете воскресную беседу отца Александра.    
       Еще на шахте 7-8 я не раз слышал голос отца Александра, и, кажется, не особенно к нему прислушивался. Это, думалось мне, передача для верующих. Нечто безнадежно-отвлеченно-архаичное представлялось мне в религиозности, и с семьвосемьского периода я конкретно не помнил ни одной передачи. Я рос в глубоко атеистической семье, и припоминаю еще одно свое ощущение: опаску, что если бы мать узнала, что я слушаю по радио беседу отца Александра, его характерный эмоциональный баритон, упоминания о Божестве, о вере, она бы, вероятно, встревожилась, куда это у ее сына мозги заехали, и вообще могла бы запретить мне слушать приемник. Такой атеистический радикализм, а, говоря без эвфемизмов, невежество и варварство, неизбежно влияли на меня, как влияет на ребенка все родительское. Влияли, но не изменяли моего общего отношения к малоизвестному. А это было - почтение (сейчас припоминаю мое отроческое представление о религии - что это набор догм, свод правил с руководящими указаниями, как себя вести: если так - то так...).
       И вот однажды в Луганске, поздним уже вечером, в темноте лежа в кровати с наушниками на голове я стал слушать очередную воскресную беседу о. Александра. Она была посвящена притче о мытаре и фарисее. То, что я услышал, поразило меня.
       В наше время мытарь и фарисей стали именами нарицательными. Мытарь, мытариться - это определение человека не нашедшего себя в успешной жизни. Фарисей -лицемер. В библейские же времена это были несколько другие персоны. Мытарь -  представитель малоимущего низшего социального слоя. Фарисей - человек преуспевающий, из среднего сословия. Изменение понятий произошло, вероятно, именно в результате евангелиевского повествования. 
       Самодовольный богатый фарисей, благодарящий Господа за все, что он имеет и не похож на  вот  этого, стоящего рядом нищего. Неподалеку молился, действительно, мало, что наживший простой трудяга, бьющий себя в грудь и не смеющий даже глаз к небу поднять: "Боже, помилуй меня, грешника".
       Меня поразило, как о. Александр объяснил лаконичные слова притчи, написанной две тысячи лет назад. Ошеломила современность, узнаваемость и распространенность описанной ситуации и поведения людей. Сколько таких картин видел я в жизни: сидит человек и с достоинством сообщает о своих успехах. А почему же стыдиться результата, добытого нелегким, порой, трудом, достигнутого "на всех законных основаниях"? Что в этом   плохого?   Но на другого указал Христос, как на ближнего своего, на мытаря, с его   извинениями о своей бедности.  Сколько сопоставлено здесь людских качеств. Сколько правильностей и неправильностей в мироощущении человека. И соблазн отупляющего самодовольства, порожденного материальным успехом.
       С этого времени я старался не пропустить бесед о. Александра, и его голос стал для меня одним из самых дорогих голосов в эфире. Эти передачи сыграли одну из решающих ролей в моем интеллектуальном становлении, определении ценностей в жизни, когда подтверждая, а когда подправляя мои понимания.
       К сожалению, часто голос о. Александра тонул в налетавшем реве глушителей, часть фразы терялась, а ведь в его беседах не было ни одного лишнего слова, каждое несло большую смысловую нагрузку.
        Через год я уехал в Харьков, а там, как я уже упоминал, радиостанцию "Свобода" из-за тотального глушения услышать было невозможно, И вернулся я к дорогим голосам только летом 1970-го года, когда выбрался из Харькова.
       Из первой половины 70-х годов помню, как о. Александр осуждал различные магии, суеверия, все эти страхи перед черными кошками и пустыми ведрами. И это был как раз тот случай, когда я в словах о. Александра находил окончательное подтверждение своего понимания реального.
       Еще из того периода помню его замечательные беседы о христианской сути в творчестве русских поэтов, в творчестве Пушкина. Беседы эти были исключительно интересны, но они чуть ли не полностью заглушались. Я тогда жил в таком районе Москвы, где глушение было очень сильным.
       Замерев у приемника, слушал я, как о. Александр объяснял явление христианских чудес, понятий очень важных для правильного понимания Библии. Помню, эта передача совпала с особенно мощным глушением. И сколько еще так случалось... ("Прямо, как специально"- не раз досадовал я. А может так оно и было...).
       Дело в том, что толкования других богословов, которых я слышал, уступали беседам о. Александра по совершенству соотнесения трансцендентных понятий с категориями человеческого сознания.
       ... Вот еще... Вспоминаю, с каким глубоким чувством говорил о. Александр об апостоле Павле, который в своей святости наиболее из всех   последователей приблизился к Христу и обладал уже некоторым даром целительства.
       Уже не слышно было в эфире голосов Виктора Франка, Георгия Адамовича, Марка Слонима, Владимира Вейдле, а голос о. Александра все звучал...
       Но я не помню, чтобы я слышал воскресные беседы о. Александра во второй половине 70-х годов и позже. И даже не представляю, была ли причина в глушении или их перестали передавать.
       Как раз в эти годы мой интерес к религии был очень большим. Я регулярно слушал духовные передачи протоиерея Виктора Потапова по "Голосу Америки", а по воскресеньям в два часа дня после выпуска последних известий - религиозную программу "Би-би-си" из Лондона. Каждое воскресенье в моей комнате раздавался перезвон церковных колоколов. В очень тяжелые для меня годы, годы террора сослуживцев на работе, безденежья и одиночества, эти передачи поддерживали меня в жизни, помогали выстоять в тоталитарной действительности. Но голоса о. Александра все равно мне очень не хватало. Он был незаменим.
       Далеко не все передачи о. Александра запомнились столь определенно, как беседа о мытаре и фарисее, но они, хочется мне  верить, я надеюсь, может и забытые, не прошли для меня бесследно, стали частью моего сознания.
       По прошествию лет мне хотелось снова услышать слова о. Александра о мытаре и фарисее, но его беседы никогда не повторялись.
        Однажды, в конце 70-х годов я был в отпуске в Геленджике. Поехал туда, купив путевку в общедоступном демократическом городском бюро туризма. Разместили нас в каких-то больших комнатах, человек по 15-20. Кто выпивал, кто курил, кто читал, кто спал. Словом, обычный отдых простого советского. Однажды рано утром, часов в 6, что бывало чрезвычайно редко, я проснулся. Включил приемник, нашел "Голос Америки", и, под разговор дикторов и умеренное глушение стал дремать и засыпать. И вдруг прозвучал давно не слышавшийся знакомый голос.
       Еще во сне, не все соображая, я прислушался, а затем проснулся. Голос был его, но интонации несколько другие. Я привык, что о. Александр всегда говорил характерным проповедническим тоном, а сейчас я слышал веселый светский разговор, даже смех. Я соображал: "Неужели он? И почему на "Голосе Америки"?"
       - Начинают с того, что "научно" доказывают, что никакого духа нет, затем ниспровергают, так называемые, "религиозные предрассудки", а в конце  приходят   совсем уже простые, вот эти - "мордатые с медалями",- слышался знакомый мне голос.
       Заканчивая передачу, диктор сказал:
       - Вы прослушали интервью с протоиереем Свято-Владимирской семинарии в Нью-Йорке Александром Шмеманом.
       Мне кажется, это был один из последних разов, что я слышал голос о. Александра.
       Хотя... С другой стороны... В 1983-ем году, когда ведущей религиозных передач "Голоса Америки" Виктор Потапов сообщил печальную весть о смерти о. Александра, я, услышав слова Потапова о том, что "в последние полтора года голос  о. Александра Шмемана звучал "не так", (он был тяжело болен, как пояснил дальше В.Потапов) помню, мысленно воспроизвел голос о. Александра и подумал, что это "на так" можно было почувствовать, только уже зная о его болезни. Повторюсь: это 1983-й год.
       А потом у нас появились тексты бесед о. Александра, в том числе и "О мытаре и фарисее", и я могу привести ее полностью,  одну из 3000 его передач, прозвучавших на волнах "Свободы".

                Мытарь и фарисей

       Одна из главных, единственных в своем роде особенностей Евангелия, - это те короткие рассказы-притчи, которыми пользуется Христос в своем учении, в своем общении с народом. Поразительно же в этих притчах, что сказанные почти две тысячи лет тому назад, в совершенно отличных от наших условиях, в другой цивилизации, на абсолютно другом языке, они остаются актуальными, бьют сегодня в ту же цель. А это значит - в наше сердце.
       Ведь вот, устарели, забыты, канули в небытие книги и слова, созданные совсем недавно, вчера, позавчера. Они уже ничего не говорят нам, они мертвы. А эти, такие простые с виду, бесхитростные рассказы живут полной жизнью. Мы слушаем их - и как будто что-то происходит с нами, как будто кто-то заглянул в самую глубину нашей жизни и сказал что-то - только к нам, ко мне относящееся.
       В этой притче - о мытаре и фарисее - рассказывается о двух людях. Мытарь - это славянское слово для обозначения сборщика налогов, профессии, окруженной в древнем мире всеобщим презрением. Фарисей - это название правящей партии, верхушки тогдашнего общества и государства. На нашем теперешнем языке мы сказали бы, что притча о мытаре и фарисее - это символический рассказ о важном представителе ведущего слоя, с одной стороны, о мелком и малопочтенном "аппаратчике", - с другой. Христос говорит: "Два человека вошли в храм помолиться, один фарисей, а другой мытарь. Фарисей, став, молился сам в себе так: "Боже! Благодарю тебя, что я не таков, как прочие люди, грабители, обидчики, прелюбодеи или этот мытарь. Пощусь два раза в  неделю, даю десятую часть всего, что приобретаю". Мытарь же, стоя вдали, не смел даже поднять глаза в небо, но, ударяя себя в грудь, говорил: "Боже! Милостив буди мне грешному!". Говорю вам, - заканчивает Христос эту притчу, - что мытарь пошел оправданным в дом свой более, нежели тот: ибо всякий, возвышающий сам себя, унижен будет, а унижающий себя возвысится". Всего три строчки в Евангелии, а сказано в них нечто вечное, такое, что действительно относится ко всем временам и ситуациям.
       Но возьмем только наше время, возьмем самих себя. Если что-нибудь лежит в основе нашей государственной, общественной, да, наконец, и частной жизни, так это - не правда ли? - вот это самое безостановочное самопревозношение, самоутверждение, или, говоря более древним, но опять-таки вечным языком - г о р д ы н я. Вслушайтесь в пульс нашей эпохи. Неужели не поразимся мы этой чудовищной саморекламе, хвастовству, бесстыдству самовосхваления, которые так вошли в нашу жизнь, что мы уже почти не замечаем их.
       Всякая критика, пересмотр, переоценка, всякое проявление смирения - не стали ли они уже не только недостатком, пороком, а, хуже того, - общественным и даже государственным преступлением. Оказывается, любить родину - это все время бесстыдно восхвалять ее, унижая чужие родины. Оказывается быть лояльным - это провозглашать все время безгрешность власти. Оказывается быть человеком - это унижать, топтать других людей, это возвышать себя путем их унижения. Проанализируйте свою жизнь, жизнь своего общества, самые основы его устройства, и вы должны будете признать, что это именно так. Тот мир, в котором мы живем, так пронизан оглушительным и грубым бахвальством, что уже сам этого больше не замечает, оно уже стало его природой. Да так и сказал один из самых больших и тонких поэтов нашего времени - Пастернак - в знаменитой своей строчке: "…все тонет в фарисействе".
       Самое страшное, конечно, в том, что фарисейство признается добродетелью. Нас так долго, так упорно глушили славой, достижениями, взлетами и полетами, нас так долго держали в атмосфере этого призрачного псевдовеличия, что все это в действительности нам стало казаться хорошим и благим, что в душе целых поколений возник образ мира, в котором только сила, только гордость, только бесстыдное самовосхваление оказываются нормой.
       Пора ужаснуться этому, вспомнить слова Евангелия: "всякий, возвышающий себя, унижен будет". Сейчас тех немногих, кто исподволь, шепотом говорят об этом, напоминают об этом, - влекут в суды или заключают в психиатрические лечебницы. И на них науськивают других: смотрите на этих изменников и предателей! Они против величия и силы своей родины! Против ее достижений! Они сомневаются в том, что самая лучшая, самая сильная, самая свободная, самая счастливая страна… и так дальше. И благодарите, что вы не такие, как эти несчастные отщепенцы.
       Но поймем, что этот бой, этот спор, ведомый сейчас ничтожным меньшинством, этот бой и спор о самих духовных источниках жизни. Ибо фарисейская гордыня - это не только слова. Она рано или  поздно оборачивается  ненавистью  к  тем,  кто не  согласен признать 
м о е г о  величия,  м о е г о совершенства. Она оборачивается преследованием и террором.  Она ведет к смерти. Притча Христа ножом врезается в самую страшную опухоль современного мира, в опухоль фарисейской гордыни. Ибо, пока эта опухоль будет расти, в мире будут царить ненависть, страх и кровь. И так оно и есть сейчас. Только вернувшись к этой забытой, презираемой, отбрасываемой силе - к   с м и р е н и ю, - можно очистить мир. Ибо смирение - это признание другого, это уважение к другому и это уменье мужественно признать себя несовершенным, раскаяться, и тем самым встать на путь исправления. От бахвальства, лжи и тьмы фарисейства - к свету и целостности подлинной человечности: к правде, к смирению и к любви. Вот призыв этой притчи Христовой, вот зов, первый зов великолепной   в е с н ы…

       Но текст не может заменить наполненный глубоким чувством голос.
       Но мне хочется верить, что голос о. Александра Шмемана, голоса его соратников еще прозвучат, еще будут услышаны. Будут услышаны чисто, без забивания варварским ревом глушителей. Необходимости в этих голосах более чем достаточно. Невозможно себе представить без них восстановление целостного облика России.
               
       И еще одна беседа о. Александра.

       Я верю в Бога… Но что такое вера? Если вдуматься в то, что значат эти слова, посмотреть на это утверждение - "я верю в Бога" - как бы со стороны, оно становится таинственным… И это несмотря на то, что нам казалось - мы понимаем его.
       Прежде всего, конечно, очевидно, что вера не то же самое, что знание, во всяком случае - знание в общеупотребительном, житейском смысле слова. Если я говорю: "Я верю в Бога", т.е. я знаю, что есть Бог, - то знание это ни в коем случае не подобно тому знанию, что в моей комнате стоит стол, а за окном идет дождь. Это последнее знание, то, которое мы называем объективным, не зависит от меня, оно входит в мое сознание помимо моей воли, помимо какого бы то ни было свободного выбора. Оно действительно "объективно", и я - то есть субъект, личность во мне – могу только принять его, сделать его своим. Когда же я говорю, что я верю в Бога, утверждение это требует выбора, решения; предполагает, иными словами, какое-то очень личное участие всего моего существа. И как только это личное участие, этот выбор исчезает - мертвой, фактически несуществующей становится и моя вера. Верим-то мы по-настоящему отнюдь не всегда, так что веру никак нельзя превратить просто в объективную, всегда самой себе равную часть моих убеждений, моего мировоззрения.
       Много людей обращается к Богу в страхе, в несчастье, в страдании, но проходят эти минуты, и люди возвращаются к жизни, никакого отношения к вере не имеющей, и живут так, как если бы никакого Бога не было. Еще больше людей верит не столько в Бога, сколько, как это ни странно, - в   р е л и г и ю. Им попросту хорошо, уютно, успокоительно в храме, многие из них с детства привыкли к этой "священности" храма и обрядов. Здесь все красиво, глубоко, таинственно - не то что в уродливом и злом повседневном мире. И люди, в сущности, никогда не задумываясь и не углубляясь, держатся за эту "религиозность". Но это почти не имеет отношения к "реальной" жизни. Религиозность дает хорошие и чистые "переживания", помогает жить. И все же религия здесь сама по себе, а жизнь сама по себе.
       Наконец, есть третья категория людей. Это те, которые считают, что религия полезна и нужна для человеческого общества, для нации, для семьи, для детей, для умирающих и больных, для поддержания честности и морали, которые, иными словами, сводят религию к приносимой ею пользе. Я помню, когда я был молодым священником, матери обращались ко мне, прося помочь им - при помощи исповеди - искоренить в их детях ту или иную скверную наклонность. "Скажите моему ребенку, что Бог   в с е   в и д и т,   он испугается и не будет делать этого и этого…"
       Религия - помощь и утешение. Религия - как некое удовольствие от священного и возвышенного. Религия как польза. Замечу, что во всем этом есть своя доля правды. И однако, сведенная   т о л  ь  к о    к этому религия не есть та вера, о которой апостол Павел на заре христианства сказал: "Вера же есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом".
       Вдумаемся в эти странные слова: "осуществление ожидаемого, уверенность в невидимом". Странные потому, что каждое из них включает в себя, по-видимому, противоречие.   Ведь  если   я   чего-то   ожидаю,   то   потому   как  раз,  что  оно  еще   н е   
о с у щ е с т в и л о с ь, иначе нечего было бы и ожидать… И как может невидимое, то есть то  как  раз,  что  не  может  быть    п р о в е р е н о,    быть  увидено,  узнано,  стать  во мне   
у в е р е н н о с т ь ю, то есть достоверностью, реальностью, обладанием? А между тем, именно так, именно этими с виду парадоксами определяет апостол Павел веру. Заметим, прежде всего, что в этом определении нет слова Бог. Это слово появляется дальше, в следующих стихах его послания. Тут же он говорит о вере как об особенном, присущем человеку состоянии, о некоем даре, которым он обладает.
       Что   же   это   за   дар?   На   вопрос   этот   можно   ответить   так:   стремление,   тяга,
о ж и д а н и е   чего-то желанного, предчувствие чего-то иного, для чего только и стоит жить.
       И вот странно: почти так же определяет человека безбожник-философ Сартр: человек, говорит он, "есть бесполезная страсть". Он называет эту страсть, это стремление "бесполезными", потому что, по его убеждению, они иллюзорны и на деле человеку некуда стремиться, нечего ожидать, нечего жаждать. Но важно то, что и он находит в человеке ожидание и жажду. Так вот,   в е р а,   по апостолу Павлу, и есть знание того, встреча с тем, чего человек, сам того может быть не зная,   о ж и д а е т;   стремление и жажда, которые и являются его жизнью. Не будь этой   ж а ж д ы,   этого ожидания, не было бы и   в с т р е ч и.   И не будь того, чего человек жаждет, не было бы в нем и этого ожидания. И в этой встрече   н е в и д и м о е  -  становится уверенностью, то есть обладанием и реальностью.
       Все это значит, что в христианском опыте веры эта последняя есть плод и проявление не   з н а н и я   просто, не вывод из рассуждений и проверок, не умственная выкладка и, вместе с тем, не просто религиозная эмоция, которая сейчас есть и которой через минуту, может быть, не будет, ибо она выветрится, но есть  -  в с т р е ч а,   реальная встреча чего-то самого глубокого в человеке, некоего присущего ему ожидания с тем, на что это ожидание направлено, даже если и не знает этого человек. Об этой встрече, об этом "осуществлении ожидаемого" и "уверенности в невидимом" лучше всего сказал блаженный Августин: "Для себя создал Ты нас, Господи, и не успокоится сердце наше в нас, пока не найдет Тебя". А это и подводит нас к третьему, самому таинственному слову нашего исповедания веры: "Я верю в Бога", - это подводит нас к слову   Б о г.   
      
       В эти два года, что я учился в Луганске, в моей памяти обнаруживаются названия программ, которых я не помню по периоду шахты 7-8.
       "Перебирая толстые журналы".
       "Перебирая тонкие журналы".
       Их этих циклов конкретно не помню ни одной передачи. Но помню, что изрядно мешало глушение. А я тогда испытывал большое желание услышать поподробнее о знаменитых и порицаемых у нас журналах "Лук" и "Лайф", таких же символах Америки, как Мерилин Монро, Голливуд, "Кадиллак", твист, кока-кола...
       "Кто есть кто?"
       Это были очень интересные передачи. Но конкретно я помню только две. Остальные попали под глушение.
       ...О президенте Камбоджи Народоме Сиануке и его политике, "сианукизме",- потреблении помощи и от капиталистических и от социалистических стран за обещание и тем и другим "хорошо себя вести". Когда на Камбоджу обрушился террор красных кхмеров, я, вполне имея представление об этом государстве, думал: "Как жалко эту страну.  Более или менее благополучно жили люди и вот, на тебе, навалилась на них эта зараза".
       …О президенте Кипра архиепископе Макариосе и его "импозантной бородке"…
       Эти программы, при своей краткости и разовости, давали удивительно четкое представление о народах и дальних странах. Послушав их, можно было получить рельефное и характерное впечатление о людях и политических обстоятельствах.
       "На экранах Запада".
       К передачам этого цикла, у меня был особый интерес. Я очень любил (и люблю) кино. Ни в чем так остро, как в кино, не чувствовал я посягательства власти на право человека к интеллектуальному развитию, ознакомлению с миром других людей, отвлечению от повседневных проблем. Передачи "На экранах Запада" прорывали изоляцию, которую нам устраивали правители на тот вид искусства, которому "все возрасты покорны". Это были очень интересные передачи. Ведущие настолько замечательно пересказывали фильм, не только фабулу, но и эмоциональные моменты и нюансы и эпизодические особенности, а после давали и краткий искусствоведческий комментарий, что слушатель явственно ощущал, что и как происходит на экране и в чем замысел. Сами эти изложения были произведениями искусства.
       Помню пересказ одного американского фильма. Там двое гангстеров спасаются от погони и выходят к какому-то замку. Один из них, раненый, прячется во дворе, в курятнике, и там куры недоуменно смотрят на него. Другой попадает в замок, и хозяйка не выдает гангстера полиции, а, переодев его лакеем, помыкает и командует им. Он, подавляя ярость, повинуется. В замок приезжают гости и их мальчишка-шалун, балуясь с ружьем, нечаянно стреляет и разбивает витраж. Это выводит хозяйку из себя, и она выгоняет гостей из замка. Потом, все-таки, кажется, с полицией там завязывается какая-то перестрелка, и гангстер, прячущийся в курятнике, погибает.
       -...Можно обсуждать символику и сюрреалистичность этого фильма... - говорила диктор...
       Вскоре название фильма я забыл. Затем, в течение нескольких лет забывал детали сюжета... Но в Харькове, это через год-два, я его еще неплохо помнил и несколько раз пересказывал в студенческом общении.
       Слушая в той передаче изложение фильма, я встретил незнакомое слово - "витраж", и я еще долго не знал, что это такое (правда, в этом знании не было особой необходимости). Со временем выяснил. Оказалось, это мозаика из цветного стекла, вставленная на просвет, например, в окне. Так что в Харькове, когда меня спрашивали, я уже мог объяснить. А в яви я увидел витражи гораздо позже, уже в Москве. И каждый раз, когда вижу его, вспоминаю: "А, вот это и есть витраж. Какой красивый здесь витраж".
       Второй фильм, который я помню из тех передач, назывался "Америка, Америка..." Вернее, помню только название, и что повествует он, кажется, о греческом эмигранте, приехавшем в Америку. Больше об этой картине не осталось в памяти  ничего. Этот фильм показался мне менее интересным, чем услышанный ранее, о гангстерах. Но   философский повтор: "Америка, Америка…" я не раз потом встречал в заголовках газетных статей и думал: "Наверное, это намек на тот фильм, фильм, о котором мне рассказали по "Свободе"...
       Совсем недавно, месяц назад, по телевидению выступал наш замечательный ученый-киновед Владимир Дмитриев. И вот я слышу: "Скоро будет показан знаменитый фильм "Америка, Америка" знаменитого американского режиссера Элиа Казана".
       И я думаю: "Что я буду чувствовать, глядя эту картину? Что припомнится из услышанной 30 лет назад запретной радиопередачи?.."

       ... Это уже было в Харькове. Я учился в институте. Вероятно, это был первый курс, потому что я пошел в кино с однокашниками, а это могло быть только в первый год, так как в дальнейшем мы с этой братией взаимно потеряли интерес друг к другу, и я ходил в кино один. И вот мы в кинотеатре. Это был только что вышедший на наши экраны новый фильм Пьетро Джерми "Дамы и господа". Он состоит из трех новелл. И, пока смотрели первые две новеллы, мне раз или два почудилось что-то знакомое... Но когда пошла третья новелла… В ней повествовалось о том, как богатый господин за несколько порций мороженого   соблазняет дочку бедняка (дочка мороженое кушает безостановочно). Отец любительницы мороженого решает подать в суд. Господа, посоветовавшись, отправляются делегацией к бедняку и на переговоры с ним посылают жену проштрафившегося сладострастца, и бедняк, недолго думая, расплачивается с обидчиками той же монетой.   В фильмах Джерми я не встречал  чисто положительных персонажей. Я вспомнил и фразу, которую употребила Галина Зотова (мне кажется "На экранах Запада" -это была ее передача): "И оскорбленный отец тут же в сарае на сеновале мстит за поруганную честь своей дочери".
       Чувство, которое я испытал, сидя в темном зале среди однокашников - это тот самый эмоциональный тумак, который я уже получал, когда в фантасмагорической советской реальности мне вдруг тайным знаком откликалась эфирная реальность радиостанции "Свобода".
       Больше из цикла "На экранах Запада" ничего вспомнить не могу. Насколько же мы были обкрадены варварским ревом глушителей...
       Когда с осени 70-го года я снова смог слушать "Свободу", программы "На экранах Запада" уже не было. Сообщения из мира кино шли в других общекультурных передачах и фильмы в них не пересказывались. Я в это время уже знал имена многих лучших кинорежиссеров мира. Их ленты соперничали за первые места на международных кинофестивалях. Имена Бергмана, Антониони, Феллини, Висконти звучали для меня столь же притягательно, как когда-то имена Дирака, Резерфорда, Планка... Оказалось, что так мне запомнившиеся после просмотра в Луганске в 63-64 годах "Они бродили по дорогам" и "Рокко и его братья" - из их работ. Из других фильмов великих режиссеров я знал только названия: "Молчание", "Персона", "Прикосновение",  "Затмение", "Ночь", "Леопард"... Очень хотелось посмотреть или хотя бы поподробнее знать о них, как узнавал я из передач "На экранах Запада".
       Со временем, правда, мне кое-что удалось увидеть. И вот, удивительно, эти фильмы гораздо менее или почти не подвергнуты одной уязвимости кино: эффекту старения. Наоборот, они приобретают качества кинохроники, их не заслоняют ни повторы, ни заимствования, ни эпигонство, ни новые кинематографические приемы. Это роднит их с великими произведениями литературы. Жаль, что они очень редко бывают на экране и, стало быть, труднодоступны. Когда я смотрю их, поражаюсь, какой великий континент гуманизма, глубоких чувств, размышлений о человеке скрывали от нас варвары-правители под маркой "рефлексия буржуазного сознания". Преступление да и только. Очередное.
       И еще, я заметил, фильмы эти обладают одним свойством. Бывает,  что-то хвалят, превозносят, а потом человек сталкивается с этим и разочаровывается - перехвалили. По моему впечатлению, на творения "великих режиссеров" этот эффект не распространяется. Сколько я не слышал восклицаний в их адрес, но, когда сам, наконец, смог посмотреть, картины эти неизменно потрясали. Потрясали своим проницательным знанием человека, психологической глубиной,  серьезностью. Эти кинопроизведения незаменимы в соотнесении человеком своих чувств и пониманий с нормальным их воплощением в личности, в видении в гуманизме высшего осуществления заложенных в человеке качеств.

       Когда я купил "Спидолу", то одной из первых запомнившихся новостей было сообщение о пропавшей в Северном Морском Пути шхуне "Щелья", не оборудованной радиосвязью, с несколькими смельчаками-мореплавателями на борту. Это известие передавали дня два или три. Об их дальнейшей судьбе по "Свободе" информаций больше не было. В нашей печати о "Щелье" вообще не упоминалось. Их нашли?
       Это, вероятно, весна 1964-го года. Почему из десятков и сотен сообщений и новостей запомнилось именно это?..
       А вот передача, время которой при желании можно установить весьма точно. По памяти я отношу это также к весне 64-го. Женский голос, вероятно, это была Галина Зотова. Она читала стихотворение Евтушенко "Береза".

Он промазал, охотник.
Он выругайся.
Гильзу теплую в снег
отшвырнул.
А по веткам разбуженным
двигался,
колыхая сосульки гул.
И береза с корою
простреленной,
Расколдованное дитя,
вся покачивалась,
вся посверкивала,
вся потягивалась,
хрустя.
И мерцала томленьем
невысказанным,
будто он
прикоснувшись ко лбу
разбудил поцелуем -
не выстрелом,
как царевну
в хрустальном гробу...

       До сих пор помню интонации и как в окончании последние два слова она буквально "выдохнула"?

…Зубы так и ломило от холода
И у ног задремало ружье...
Так поила береза охотника,
Позабыв, что он ранил ее…
 
       Никогда я не встречал, чтобы кто-нибудь в России так читал стихи, как их читали на 
 волнах радиостанции "Свобода".
       ... Как в начале 70-х читал стихи Михаил Демин...
       Попав в Москву, я несколько раз ходил на литературные вечера с исполнением поэзии известными чтецами, и после голосов "Свободы" их патетика казалась мне такой беспомощной...
       ... Галина Зотова, я думаю, это, все-таки, была она, сказала:
       - Можно гадать, что имел в виду поэт в своем стихотворении...
       А вот, что касается более точной даты этой передачи. В самом ее начале ведущая поделилась, какое хорошее новое стихотворение Евтушенко напечатано в последнем (за такое-то число) номере газеты "Литературная Россия" (после чего она и прочла "Березу"). Так что при желании можно взять "Литературную Россию" за 1964-й год и с точностью до 2-х - 3-х  дней представить себе время передачи...
       На следующий день я поспешил в техникумовскую библиотеку. "Литературная Россия" там была. Кроме "Березы" было напечатано большое стихотворение "Сказка о русской игрушке". Я переписал "Березу", несколько поколебавшись, она была довольно большая, переписал и "Сказку", очень уж она мне понравилась. В тот день я начал общую тетрадь и в последующие 10-12 лет заполнил стихами ее и еще одну. Во второй, правда, в конце уже преобладали стихотворения Александра Галича и Натальи Горбаневской.
       Я тогда впервые услышал о такой газете - "Литературная Россия". И то, что она упоминалась по "Свободе" и то, что в ней были напечатаны стихи Евтушенко, да еще такие хорошие, сразу стало для меня фактором большого внимания и уважения. С того дня я стал ее покупать в киосках, а на следующий год сделал подписку. "Литературная Россия" нравилась мне сдержанностью в части пропаганды, спокойным, словно затишек, общим обликом, информативными материалами на чисто литературные темы, собственно литературными публикациями и, ее замечательная особенность, со всегдашней краткой сводкой содержания выходящих номеров литературных журналов. Я выписывал "Литературную Россию" 25 лет, пока она не попала в руки нацистов, и читать ее стало невозможно.

       ... Вероятно, это была осень 1964-го года. Я учился уже на втором курсе техникума. По "Свободе" передали запись выступления Евтушенко в Париже. Он читал свое стихотворение "Мертвая рука". Я тогда впервые услышал его голое. Стихотворение мне очень понравилось. То, что это была вторая половина 64-го года, и я был на втором курсе, я помню вот почему: летом, после первого курса мой товарищ, Володя Л. (с которым я ходил на вечер поэзии) раздобыл какой-то наш отечественный профессиональный радиоприемник, который принимал короткие волны с 13-ти метров, и в его приемнике, в отличие от моей "Спидолы", "Свобода" была слышна даже днем, на волнах 16 и 19 метров, и, когда мы после летник каникул, встретились на втором курсе, он мне о своем приобретении рассказал и показал его. И вот в связи со стихотворением "Мертвая рука" мне пришлось обратиться к Володе Л. и его радиоприемнику за помощью. Услышав вечером по  "Спидоле" "Мертвую руку", я стал ее записывать на бумагу, судорожно спеша за речью поэта. Раза три или четыре, сколько позволили условия прохождения радиоволн и глушение, мне пришлось выполнять эту операцию (еще раз вспомню, что тогда передачи повторялись каждые два часа), и все-таки, две или три строчки остались упущенными. На следующий день я поспешил к Володе, мы послушали, и я дописал текст полностью.
       - Лешик, ты молодец, - похвалил Володя и переписал стихотворение и себе. 
        Только через 20 с лишним лет оно было напечатано у нас. В конце 80-х я встретил его, по-моему, в "Огоньке"...
       В те же времена передавали стихотворение неизвестного поэта из России,    адресованное Джону Апдайку:

         ... А ты, далекий мой собрат,
Живешь в стране машин, стране реклам...


       ... Передача о Сомерсете Моэме. Не помню точно, с чем она была связана, то ли специально была ему посвящена, то ли шла в программе "О книгах и авторах" (какая была замечательная рубрика...). За год до этого я прочел его роман "Луна и грош", который произвел на меня сильное впечатление, и имя Сомерсета Моэма было мне знакомо. Запомнилось цитировавшееся в передаче высказывание Моэма: "Меня всегда удивляет привычка некоторых людей хвастать своими могущественными родственниками или знакомыми. Ведь это только показывает, какими ничтожными они видят себя в собственных глазах".

       Марк Слоним.
       Отчетливо помню, что появление нового голоса я обнаружил, уже находясь в Луганске, а это, стало быть, год 64-й. Помню, что вначале он не очень мне понравился: какой-то густой "благополучный" баритон, что отличалось от большинства голосов тогдашней "Свободы", преимущественно тревожных и напряженных. Но, прослушав несколько его передач, я быстро понял: Марк Слоним ни в чем не уступает остальным голосам "Свободы" - то же безоговорочное бескомпромиссное отвращение к тоталитаризму, как и у них. И литературные беседы Марка Слонима вошли в число моих любимых передач. К сожалению, во второй половине 60-х мне удавалось слушать "Свободу" очень редко, лишь на каникулах или редких праздниках, во время моих отъездов  из Харькова к родителям. А с 70-го года, в Москве, где хоть и с глушением, но, все-таки, слышать была возможность, Марка Слонима на волнах "Свободы" уже не было. Но я помнил его густой баритон и, когда в 70-х годах в международной политике появился Генри Киссинджер и по телевизору иногда звучал его характерный баритон, он, когда я слышал его, всегда напоминал мне голос Марка Слонима.
       ... Году в 90-ом я увидел книжку: "Три любви Достоевского", автор: Марк Слоним. Теперь имя его можно прочнеть на моей книжной полке. Из нескольких строчек послесловия мне стало известно, что Марк Слоним - из первой волны эмиграции, один из выдающихся деятелей русской культуры на Западе. Думаю, голос его я и сейчас узнал бы.

       ... Разрозненные клочки воспоминаний…
       ... Помню, еще до снятия Хрущева передавалась какая-то беседа, и один из участников говорил:
       - По Варшаве, этой копилке анекдотов Восточной Европы, ходит сейчас такой анекдот: Москва, Красная площадь. Мавзолей. На мавзолее шалаш. На шалаше надпись: "Здесь скрывали труп Сталина от временного правительства".
       Не прошло и года, как был свергнут Хрущев, а вскоре брежневская клика стала оживлять труп Сталина.
       В институте, вначале, когда я полагал, что студенчество, это молодая вольнолюбивая озорная среда, какой я ее помнил по телевизионным КВНам 62-63-го годов, я раза два этот анекдот рассказал. Реакция была сдержанная. Кто-то хихикнул, кто-то многозначительно-неодобрительно протянул:
         - Да-а…
       "Ах вы, козлы,- подумал я, - вы такие "умненькие", что уже почуяли, что полезно, а что вредно. Даже от этого безобидного анекдота хвосты поджали..."
       В дальнейшем, в моих спорах с преподавателями истории и философии реакция моих однокашников была схожей: слушали, затаив дыхание, но никто не поддерживал.

       Чего только не узнать было на волнах радиостанции "Свобода"…
       Удивительное дело, задолго до появления книги Виктора Суворова "Ледокол", где он развивает версию, что Сталин готовил нападение на Германию, но Гитлер его попросту опередил, я слышал ее по "Свободе". Вероятно, она подзабылась мною в явном виде и уже стала частью сформированного мировоззрения, и однажды на тех же лекциях по истории КПСС в 66-ом году я выразился:
       - После вступления СССР во Вторую Мировую войну...
       - Нападения фашистской Германии на Советский Союз! – завизжала, "поправляя", преподавательница-доцент.
       А и без всяких тайных планов, чем не вступление во Вторую Мировую войну нападение на Польшу в сентябре 39-го года, через 17 дней после нападения на нее Германии? А Бессарабия? А война с Финляндией? А оккупация прибалтийских государств?

       ... Это уже на краю памяти, но, мне кажется, я помню правильно - Андрей Горбов. Он был из тех, кого я, приехав в Москву, после долгой разлуки с радостью узнал среди голосов ''Свободы". Его разоблачительный едкий юмор, с каким он делал политические комментарии и выступления, мне кажется, был одним из определяющих элементов в образе радиостанции "Свобода" тех лет. Я его очень любил. И характер его шуток и интонации. Глубокой народностью своих сатир он, мне кажется, был очень схож с Леонидом Пылаевым. Помню, как Андрей Горбов своим хрипловатым баритоном эдак врастяжечку разоблачительно угадывал, как, небось, какому-нибудь секретарю обкома мечтается иметь собственный заводик…
       ... Мне кажется, это Андрей Горбов, в конце 60-х еще годов, одно из своих выступлений, посвященное нравам советской плутократии заключил словами из песни:
       - Догадайся, мол, сама.
       ... Его веселый энергичный голос. Голос свободы.
       Еще в 72-ом году я слышал его хлесткие остроумные шутки... Потом на волнах "Свободы" его не стало слышно. 
 
       В конце моего "луганского" периода по "Свободе" передавали письмо Якунина-Эшлимана о положении дел в русской церкви, и оно просветило меня и об этой стороне советской действительности. И сейчас, когда я вижу о.Глеба Якунина на экране телевизора, я воспринимаю его как давнего знакомого.

       В 62-63-64-ом годах на волнах "Свободы" я слышал песни. Они мне очень нравились, и строчки из них, те, что успевал запомнить, я потом всегда напевал. И до нынешнего дня.
       Первая, что я услышал, пелась на мелодию известной советской песни, которую исполнял Марк Бернес:

Эх, путь-дорожка, фронтовая
Не страшна нам бомбежка любая.
А помирать нам рановато,
Есть у нас еще дома дела.

       Но в песне "Свободы" слова были несколько другие:

Эх, путь-дорожка заключенных
Не виновных, но воли лишенных,
А помирать нам рановато,
Есть у нас еще дома дела...

       Надо было бы записывать, но я понимал, что при этом успею только за одной-двумя строчками, в то же время не услежу за всей песней, пропущу какие-нибудь драгоценные слова, мелодию... Поэтому я слушал всю песню, а потом напевал то, что успевал запомнить. Увы, так вот, "с лету", даже при двух-трехкратном прослушивании запомнить удавалось очень мало. То, что удалось, привожу здесь, с неизбежными пропусками или неточной памятью слов.

Через реки, горы и долины,
Сквозь пургу, огонь и ...
Гнали по Сибири в снежные пустыни
Сталинских придуманных врагов.

Эх, путь-дорожка заключенных
Невиновных, но воли лишенных,
А помирать нам рановато,
Есть у нас еще дома дела...
………………………………….
Там друзей хороших
Мы похоронили
Там мы отморозили сердца

Эх, путь-дорожка заключенных
Не виновных, но воли лишенных,
А помирать нам рановато,
Есть у нас еще дома дела.
……………………………….
По приказу чекиста-садиста...
………………………………..
Я ж не позабуду,
Где я жить не буду,
Воркутинский черный уголек.

Эх, путь-дорожка заключенных
Не виновных, но воли лишенных,
А помирать нам рановато,
Есть у нас еще дома дела...

       Песни передавались редко, и вторую я услышал, вероятно, через несколько месяцев.

Голубым твоим шарфом играя,
Ветер песню поет молодой.
Если б ты только знала, родная,
Как легко, хорошо мне с тобой.
Помню встречу с тобой на Динамо,
Плыли по небу вдаль облака.
Ты сказала: "Прощаться нам рано,
Не прощай - до свиданья, пока".
……………………………………
... А теперь я живу за границей.
А теперь ты живешь под Москвой.

       Третьей песне повезло больше. Через 30 лет я ее услышал и даже записал на магнитофон. Я об этом еще скажу. А вот, что я помнил с 1963 года:

Тяжело усевшись на скамеечку,
Обращаясь к молодому пареньку,
Я прошу его: "Подай, браток, копеечку,
Помоги, браток, герою-моряку.
У меня, браток, ведь тоже были ноженьки
…………………………………….
Ты, судьба, сладка как запах ладана,
От тебя пьянеешь без вина,
Ты приходишь быстро и негаданно,
Как ко мне пришла проклятая война.

       Затем, уже в Луганске (бывший Ворошиловград) с приемником "Спидола", а это значит во второй половине 1964 года, слышал я еще какие-то песни, но из-за сильного глушения ничего толком нельзя было разобрать. Но под Новый, 1965 год, передавали "песни, звучавшие на волнах радиостанции "Свобода" в этом году". Опять-таки, из-за сильного глушения я старался послушать во второй и третий раз (это через каждые два часа), и уже засыпал, и сквозь сон слышал как женский голос пел вроде бы такие слова:

         …Где-то в поле спит давно Сереженька…
…………………………………..

                …И ты поймешь, и ты поймешь…
……………………………………

       - Вы слышали песню "Сереженька", - сказала диктор.
       Больше я этих песен не слышал. С сентября следующего, 1965 года, началась моя харьковская пятилетка и "Свободу" я смог слушать вновь лишь с осени 1970 года в Москве, и на ее волнах слышались уже другие песни - песни Высоцкого, Галича, Окуджавы, песни замечательные, но "свои", часто знакомые... Но конечно, зазвучав на волнах "Свободы", будучи "признанными" ею, они приобрели особый статус и авторитет.
       ... Однажды в Харькове произошла некая странная история. Это было году в 67-ом. Один мой институтский однокашник, товарищ - не товарищ, а "так", просто мы иногда втроем (был еще один - такой же) собирались, и распивали на троих студенческую бутылку сухого вина и "о том, о сем" болтали. Чем я "дышу" они прекрасно знали (об этом знали вообще все в нашей группе и даже вне ее. Однажды мне передавали, как кто-то из соседней группы спрашивал обо мне: "Это тот самый "кадр", который задает вопросики преподавателям истмата?"). Так вот, этот однокашник как-то принес и дал мне переписать на магнитофон песню. Я ее прослушал. Она была вровень с теми, что я слышал по "Свободе" в начале 60-х. И голос певца был, вроде бы, тот же. На магнитозаписи перед самим исполнением слышалось, как раза два прошуршала игла по грампластинке, но качество остальной записи было очень хорошим. Мой знакомый не имел отношения ни к самиздату, ни к магнитиздату (я таких в Харькове вообще не встретил). Я удивлялся, где он взял такую уникальную запись?
       - Да, понимаешь ты, привезли, - посмеивался он. - "Оттуда".
       Через год он повел себя несколько странно: стал надо мной подшучивать, подтрунивать, грубить, разыгрывать надуманные скандалы (до этого почитал за честь приятельствовать со мною), и мы "раздружились". В дальнейшем я, на всякий случай, сделал несколько копий этой песни, правда, они получились пониженного качества, так как у меня не было хорошего второго магнитофона.
       В 1983-ем году по доносу одной негодяйки меня потащили в КГБ. Взяли прямо с работы и повезли на Лубянку. Там, после двухчасового допроса дали подписать "предостережение прокурора" и потребовали показать им мои литературные работы. Опасаясь возможного последующего обыска, я уничтожил некоторые имевшиеся дома рукописные и магнитофонные записи, среди которых была и вышеупомянутая песня. Я очень горевал, что лишился ее.
       Прошли годы, и однажды на кассете с   Высоцким я совершенно неожиданно для себя наткнулся на "ту" песню. Об этой копии я забыл, она затерялась среди исполнений Высоцкого. Качество ее было хуже первой, "харьковской" записи. Но все равно я был счастлив, обнаружив ее. Вот текст этой песни:

Жизнь одна и эта жизнь сгорела
В смертном лихолетьи лагерей.
Без вины и без суда, без дела
Множество угроблено людей.

Лживую амнистию нам дали
Вместо пересмотра дутых дел,
С нас вины приписанной не сняли,
Будто каждый правильно сидел.

Здоровье, силы надорвались,
В семье разлад без отчих глаз,
И беспризорные скитались
Сыны и дочери без нас.

Всем чужой теперь я в своем доме.
Отчужденной сделалась жена,
Сыновья холодными глазами
Сквозь прищурку смотрят на меня.

Тут еще девчонка подрастает,
Знает, что отец ее другой,
С мамой втихомолку обсуждает,
Как ей разговаривать со мной.

Всю жизнь запачкали отняли,
Здоровье, дом, жену, детей.
И все надежды растоптали
В стране чекистских лагерей.

       ... В семидесятых годах одной из моих любимых программ на радиостанции "Свобода" была передача Леонида Пылаева "Вы помните?". Она предварялась ностальгически-меланхолическим проигрышем скрипочки, началом известного романса "Я помню вальса звук прелестный", и проигрыш этот в контексте   "Вы помните?" звучал еще и вкрадчиво-ехидно.
       О чем только Леонид Пылаев не вспоминал в своих замечательных передачах. И о первых деревянных памятниках революционерам и марксистам после октября 17-го года, и о списках расстрелянных, печатавшихся "принципиальными" чекистами в газетах в пореволюционное время (потом спохватились, печатать перестали - слишком много стало получаться...).
       До сих пор слышу его энергичный, чуть с хрипотцой голос и обязательную в каждой трансляции фразу: "А вот, вы помните..."
       Несмотря на то, что это было в 70-е уже годы и, вроде бы, не так давно, как во времена детства или техникума, а вспоминается словно сквозь глухую ватную стену. Дело в том, что эти годы были для меня очень сложными. В направлении на работу, полученном мною в институте, предприятие, вызвавшее меня, "молодого специалиста", обязывалось предоставить жилплощадь - комнату. В действительности же, администрация НИИ, куда я прибыл на работу, занимаясь махинациями с жилплощадью, мне комнату не давала, все предлагала "подождать". Это длилось месяцами и годами. Не имея своего жилья, я не получал и прописки, и получалось, что я живу в Москве "незаконно", на "птичьих правах". Неясна была перспектива, неясно было, когда и как все это кончится, при том, что, как мне объясняли в юридических консультациях, "в Москве люди ждут жилплощадь по 15-20 лет". Мне приходилось снимать комнаты или квартиры, все это стоило дорого, редко когда удавалось найти жилье на длительный, срок, два-три раза в год я переезжал   из одного дома в другой. Хозяева иногда попадались неудачные, пили-гуляли, громко орал телевизор, напившись с гостами, засыпали мертвецким сном, а невыключенный телевизор, уже после окончания передач яростно шипел динамиками  до глубокой ночи. Утром, спеша на работу, я переступал через спящих на полу хозяев и их гостей. К этому времени я уже семь лет жил по чужим углам, комнатам и квартирам, и отсутствие нормальных домашних условий, и неясность вообще, когда закончится походная жизнь, накладывала сильный отпечаток на мое психологическое состояние.
       Вообще, я заметил, что длительная жизнь без своего дома оставляет на людях отпечаток аналогичный тому, что остается после длительной потери свободы.
       ... Да... В 70-е годы передача "Вы помните?", как и передача "Россия вчера, сегодня, завтра", была из тех дорогих мне программ, которые восстанавливали целостность моей жизни.
       Однажды я прочел редкостное в нашей прессе упоминание о радиостанции "Свобода", статью  одного ее бывшего сотрудника. (По моему, до середины 70-х годов о "Свободе" у нас вообще не сообщали; умалчивать о чем-либо было признаком еще большего запрета чем критиковать). И вот здесь я в изрядном смущении. С одной стороны, мне эта статья помнится относящейся к середине 70-х годов. С другой, авторство ее я приписываю Олегу Туманову, вернувшемуся в СССР в 86-ом году, и, стало быть, она могла появиться не ранее 86-87-го года... В ней говорилось, что Леонид Пылаев, это псевдоним работника радиостанции "Свобода" Павловского, "ярого антисоветчика и бывшего власовца". И далее автор писал, что ему "никогда не забыть, как Леонид Пылаев исполнял свои песни". И по тону статьи можно было подумать, что песни эти исполнились с паясничанием, кривлянием и осмеиванием "самых святых понятий". Но я-то знал, как они исполнились. Если только "те" песни были песнями Леонида Пылаева…
       "Неужели,- думал я,- это те песни, которые я тогда, в начале 60-х годов, слышал? Значит, пел их так хорошо мне сейчас знакомый автор передач "Вы помните?" Леонид Пылаев? И он никогда о них не вспоминает, о своих замечательных песнях, и больше не поет их, хотя бы иногда?" И тут и упоминание автора статьи (Олега Туманова?), что "никогда не забыть...", для посвященного, для того, кто эти песни слышал, приобретает совершенно иной смысл. Действительно, услышав их хотя бы раз, забыть невозможно. И слова, и эти от самого сердца интонации, и чуть хрипловатый голос.

         ...Там друзей хороших
Мы похоронили
Там мы отморозили сердца…

       И получалось, что, если эти песни, которые я помнил с детства, действительно исполнял Леонид Пылаев, то автор газетной статьи подавал ему тайный знак дружбы и верности?
       Шли годы. Как-то незаметно для меня в захлебе больших и малых проблем моей затянувшейся чемоданной жизни и в радиоглушении исчезла из эфира программа "Вы помните?", как и многие невосполнимо замечательные другие передачи радиостанции "Свобода". И вот однажды весной 91-го года Фатима Салказанова передала несколько песен, звучавших на волнах радиостанции "Свобода" 30 лет назад. Песни эти исполнялись Галиной Зотовой, Леонидом Пылаевым и дуэтам Леонида Пылаева с Галиной Ручьевой. Пылаев исполнил песню "Эмигрант". Я ее слышал впервые и так и не смог с полной уверенностью установить, тот ли это исполнитель, которого я слышал в 63-ем году? А вот песня, которую пела Галина Зотова... Я ее узнал по запомнившимся мне двум строчкам и мелодии:

Поймем, иль не поймем
Поймем, иль не поймем…

       Это та самая песня, которую я очень смутно помнил с 64-го года по неточной фразе

...И ты поймешь, и ты поймешь...

и думал, что она называлась "Сереженька". Нет, эта песня называлась "Цветы", и исполнена она, оказалось, на мелодию одной из песен Марлен Дитрих, а "Сереженька", наверное, совсем другая песня, если это вообще уже не приснилось мне тогда... Но мне не раз приходилось удивляться, как такого рода мои сомнения рассеивались, что "нет, это был не сон". И, вероятно, песня "Сереженька" существует.
       А вот текст песни "Цветы".

Где, скажи мне, те цветы
На лугах зеленых?
Где, скажи мне, те цветы?
Где их найдем?

Где, скажи мне, те цветы,-
Наших девушек мечты?
Поймем, иль не поймем?
Поймем, иль не поймем...

Где те девушки теперь,
Что цветы срывали?
Где те девушки теперь,
Где их найдем?

Не найти нам тех девчат,
Вышли замуж, говорят.
Поймем, иль не поймем?
Поймем, иль не поймем...

Молодые где мужья?
Было их немало.
Молодые где мужья?
Где их найдем?

Нет мужей и нет ребят –
Дали на войну солдат.
Поймем, иль не поймем?
Поймем, иль не поймем...

Где солдаты удальцы?
Было их немало.
Где солдаты молодцы?
Как их вернем?

Где солдаты, храбрецы?
Сыновья, мужья, отцы?
Поймем, иль не поймем?
Поймем, иль не поймем...

Где могилы, где кресты?
Было их не мало.
Где могилы, где кресты?
Как их найдем?

Где могилы, где кресты?
На лугах цветут цветы...
Поймем, иль не поймем?
Поймем, иль не поймем…

Где, скажи мне, те цветы
На лугах зеленых?
Где, скажи мне, те цветы?
Где их найдем?

Где, скажи мне, те цветы?
Их мы рвали, я и ты…
Поймем, иль не поймем?
Поймем, иль не поймем...


       Но перед тем как эти песни прозвучали, Фатима Салказанова передала поразившие меня слова Владимира Матусевича. Он сказал:
       - Зачем эти песни давать в эфир, кому они нужны?
      ...Я помню, как в году в 75-ом, когда вышла книжка А. Солженицына "Бодался теленок с дубом", В. Матусевич с глубоким чувством начал передачу:
       - Вчера только дочитал "Теленка", а сегодня уже: "Садись перед микрофоном, давай отзыв..."
       Суть того выступления В. Матусевича была в том, что новая книга А. Солженицына произвела на него большое впечатление. В те годы В. Матусевич часто выступал по вопросам киноискусства, и я любил его передачи. Потом его голос надолго исчез из эфира, а затем снова, в программе "Контрапункт" слышна его спокойная, рассудительная речь, оценки по самым разным вопросам морали, которые характеризуют мировоззрение на основе добра и гуманизма и которые, всегда приятно это отметить, созвучны моим. Но... Насколько факты, лежащие в основе нынешних, 94-95-го годов, выступлений В. Матусевича будут интересны через год? Через полгода? Впрочем, это не так и важно. Вопросы морали всегда актуальны, а там будет новый поток информации, который можно освещать лучами морали и морализаторства, получать новые отражения, новые конфигурации. Как картинки в калейдоскопе. Что эта деятельность по сравнению с поэзией и песнями Леонида Пылаева? - Ничего. Ноль. А поэзия и песни - это от Бога, это - надолго.
       То, что песни Леонида Пылаева -  прекрасная поэзия, я думаю, согласятся многие. Причем, поэзия эта - особого рода. Это голос второй волны эмиграции - поколения не утратившего воли к свободе, как случилось с подавляющим большинством сограждан на Родине, а наоборот, имевшего волю к сопротивлению, после пережитого первого четвертака коммунизма. И поэзия Леонида Пылаева, это такая, без которой русская литература XX века остается неполной. И по теме, и по чувству.
       Вот песня, которую передала тогда Ф. Салказанова.

Эмигрант.

Я по-немецки научился жить как жмоты,
Я по-французски двадцать лет такси водил,
По-негритянски я танцую все фокстроты,
А по-английски как сапожник виски пил.

А почему?
А потому, что я покинул Ленинград,
А потому, что сегодня эмигрант,
А потому, что я покинул Ленинград,
А потому, что я сегодня эмигрант.

Я по-бразильски научился есть бананы,
Их очень много в этой сказочной стране,
Я их жевал, как в зоопарках обезьяны,
Как мы жевали вражьи пули на войне.



А почему?
А потому, что я покинул Ленинград,
А потому, что я сегодня эмигрант,
А потому, что я покинул Ленинград,
А потому, что я сегодня эмигрант.

На Уолл-стрите я учился быть банкиром,
Я как банкир гулял по Пятой авеню,
Я спал на травке за общественным сортиром,
Но никого, поверьте, в этом не виню.

А почему?
А потому, что я покинул Ленинград,
А потому, что я сегодня эмигрант,
А потому, что я покинул Ленинград,
А потому, что я сегодня эмигрант.


Мы по планетке прошагали с Богом в ногу,
Я часто этого попутчика бранил,
Но весь мой путь, всю эмигрантскую дорогу
Он уверял, что ленинградцев полюбил.

А почему?
А потому, что отстояли Ленинград,
А потому, что я сегодня эмигрант,
А потому, что отстояли Ленинград,
А потому, что я сегодня эмигрант…

       Тут нужно еще слышать голос, мелодию...
       Песни Леонида Пылаева в авторском, как принято сейчас выражаться, исполнении еще более выигрывают, как всегда в таких случаях, в сравнении с печатным текстом, становятся единственными в своем роде явлениями поэзии. Думаю, впереди у них долгая жизнь...
       И все-таки, я еще не знал, Пылаева ли я слышал тогда, в отрочестве, так как ни одной из тех трех песен, что я помнил, в передаче Ф. Салказановой не прозвучало. Но вот после этой ее программы, "ностальгической", прошло около года, и Виктор Лавров сообщил печальное известие:
       - Умер старейший сотрудник радиостанции "Свобода" Леонид Пылаев.
       Я уже упоминал об этой передаче Виктора Лаврова. К этому времени уже более десяти лет голоса Леонида Пылаева не было в эфире, но разве можно было его забыть? А затем прозвучало несколько песен Л. Пылаева и, о счастье, одна из них была той, "моей" песней 63-го года. И я поразился, как точно, почти без изъяна, я помнил и напевал мелодию эти 30 лет. А ведь я слышал ее всего лишь однажды, вернее, раза 2-3 в один вечер и никогда больше нигде ее не встречал, словно это был сон. Я испытал чувство почти что мистическое. Теперь сомнений не было - "те" песни были песнями Леонида Пылаева.
       Вот эта песня.

В Севастополе.

В Севастополе, усевшись на скамеечку,
Обращаясь к молодому пареньку,
Я прошу его: "Подай, браток, копеечку,
Помоги, браток, герою-моряку".
У меня, браток, ведь тоже были ноженьки,
Я, как ты, в такой же бархатной тиши,
Я, как ты, по той же самой по дороженьке
На свиданье к моей девушке спешил.

Ты, судьба, сладка как запах ладана,
От тебя пьянеешь без вина,
Ты приходить быстро и негаданно,
Как ко мне пришла проклятая война.

Я в морской пехоте юность разбазаривал,
Как прадедушка в огне Бородина.
Я в Кремле с вождем народов разговаривал,
Получил в награду эти ордена.
А сейчас, присев здесь на скамеечку,
Обращаясь к молодому пареньку,
Я прошу его; "Подай, браток, копеечку,
Помоги, браток, герою-моряку".

Ты, судьба, сладка как запах ладана,
От тебя пьянеешь без вина,
Ты приходишь быстро и негаданно,
Как ко мне пришла проклятая война.

       К сожалению, еще двух песен, что я помнил с 63-го года, не прозвучало, но другие были также замечательны:

Родину люблю я за морозы,
Если даже сорок - ну и пусть.
На морозе замерзают слезы,
Ты не замечаешь мою грусть,

С неба звезды, как пшеницы зерна,
Сыпятся с полночи до зари.
Родину люблю я за озера.
За село на дальней Уссури.

Родину люблю я также нежно,
Как окопный запах табака.
Пусть она могучей и безбрежной
Прошагает в новые века.

Родину люблю я за березы,
За ее есенинскую грусть,
Родину люблю я за морозы,
Если даже сорок - ну и пусть!

– – –

Ну, поплачь, если хочешь, поплачь.
А потом, когда высохнут слезы,
Ты опять мне свидание назначь
Везде этой же самой березы.

Ну, взгрустни, если хочешь, взгрустни.
А потом, когда грусть успокоишь,
Я приду, ты погасишь огни
И опять мне калитку откроешь.

Улыбнись, перед сном, улыбнись.
Сто улыбок, как ласточек стая.
А потом ты во сне мне приснись
Вся улыбчатая и простая…

– – –

Тетя Фаня, уборщица школьная,
Горькой свеклой кормила меня.
Тетя Фаня, жиличка подпольная,
Мы с тобою не ели три дня.

Я под лоткою воздух весь выдышал.
Шла война, кандалами звеня.
Тетя Фаня, ведь я был подкидышем,
Ты, как мать, приласкала меня.

Над деревней моей, над Верейкою,
Был войны ураган пронесен.
Тетя Фаня, тобою, еврейкою,
Беспризорный мальчишка спасен.

Где ж теперь вы, ровесники-мальчики?
Где ж ты школьный разрушенный дом?
Тетя Фаня, в холодном подвальчике
Три зимы мы дрожали вдвоем.


       А вот какая-то удивительная песенка. И глубоко лиричная, но и чуть лукавая… 

Добрый вечер, моя маленькая Евочка,
Я люблю твою девичью простоту.
Ах, какая ты хорошенькая, девочка,
Где украла ты такую красоту?

Твои волосы как морюшко безбрежное,
Твои брови, будто крылья у орла.
Твои губы, беззащитные и нежные,
Ты для нас, дня нашей дружбы сберегла.



Может быть, в твоей душе танцуют дьяволы,
Как ребята на студенческом балу.
Может быть, в твоих глазах цветут две яблони,
Завлекая мое сердце в кабалу.

Может быть, в твоей душе не все измерено,
Как подводник, я спускаюсь в ней на дно.
Потихоньку-полегоньку и уверенно,
Ну, а если утону - мне все равно.

       Теперь в версии Леонида Пылаева знаменитый "Чижик-Пыжик":

Чижик-Пыжик маникюрит пальчики,
Чижик-Пыжик, в глазках ты косой.
Чижик-Пыжик, хулиганы-мальчики
Крутят твоей жизни колесо.

Чижик-Пыжик, ты еще малюточка,
А в твоей душе металлолом.
Ты идешь, качаясь, словно уточка,
Чтобы встать на вахту за углом.

Чижик-Пыжик в блузочке нейлоновой
Будет поцелуи раздавать,
А над ней рекламный свет неоновый,
Как любовник, будет ей мигать.

Чижик-Пыжик, жизнь - дорожка дальняя.
Чижик-Пыжик плачет и поет,
Чижик-Пыжик, знай, любовь бульварная
До добра тебя не доведет.

       А вот песенка, которая пелась на мелодию утесовской "Песни извозчика", но слова и название были совсем другими. Это на прощанье. Самая веселая.

 
                Матренин двор. 

Только встанет над колхозом утро нежное,
Голубые загорятся облака,
Выезжаю я на тракторе, по-прежнему,
Чтобы выполнить задание ЦК.

Эх, и что же это только получается,
Все так в жизни перепуталось хитро?
Наш колхоз сегодня в шутку называется
Очень грустно и смешно "Матренин Двор".

Эх, барыня-барыня, барыня-сударыня,
Эх, Матренушка моя,
Наши годы длинные, мы друзья старинные,
Отстающие друзья.

Как приятен мне навоз и наша химия,
Как приятно, что их выдумал ЦК.
Как частенько на дворе любуюсь ими я
Возле нашего колхозного быка.

Подсчитаем мы доходы трудодневные,
Кукурузный себе выстроим забор,
Чтобы люди не бросали взгляды гневные
На просторный и пустой "Матренин Двор"


Эх, барыня-барыня, барыня-сударыня,
Эх, Матренушка моя,
Наши годы длинные, мы друзья старинные,
Отстающие друзья.

       ... Помню, как взволнованно, благоговейно В. Матусевич вспоминал, как он видел в помещениях "Свободы" Георгия Адамовича... И так пренебрежительно отозваться о песнях Леонида Пылаева?.. Не так уж они далеки друг от друга, Адамович и Пылаев. В беспросветные годы они "сидели в одном окопе". Ни без одного, ни без другого нельзя себе представить радиостанцию "Свобода" тех лет, лучших ее лет. И вместо многих нынешних передач лучше бы снова услышать размышления Георгия Адамовича и песни Леонида Пылаева.
       Как-то в одной из трансляций середины 90-х годов В. Матусевич порадовал слушателей, сообщив, что прошлое всех сотрудников радиостанции "Свобода" прошло тщательную проверку, и от тех, кто в минувшем был чем-то запятнан, например, каким-то участием во власовской армии, на радиостанции постепенно избавлялись. (Это при том-то, что в самой России взгляд на власовскую армию, далеко уже не тот, что был во времена коммунистической диктатуры, которая, собственно, и привела к возникновению этой армии). Наверное, этим "избавлением" и можно объяснить преждевременное исчезновение из эфира голосов Леонида Пылаева, Виктора Красовского, Виктора Шиманского, Владимира Юрасова…
       … Незабываемый голос Владимира Юрасова…  Как однажды на обсуждении "Одного дня Ивана Денисовича" он говорил:
       - Я помню, когда я сидел в лагере, то выживали именно вот такие простые люди, Иваны Денисовичи. А твердые и принципиальные быстро погибали в лагерях.
       Ну и что? Исчезли эти, "запятнавшие себя в прошлом", основавшие и поставившие радиостанцию на самый высокий международный уровень. Пришли голоса другие. Спокойно-многословно-разговорные. Не взволнованные и не волнующие. Комментаторы, не запоминающиеся ни образом мыслей, ни темами, ни голосами.
       Впрочем, некоторые голоса запоминаются. Тот, словно только что из постели выбрался, мурлычет бархатисто-сытым голосом. Другой, безлико-нейтральный, собрав вокруг себя полдюжины постсоветских баналов, обсуждает с ними их бизнес-проблемы. Думаю, эта акция, "избавление от запятнавших", одна из самых удачных операций Лубянки против радиостанции "Свобода".
       Правда, я, естественно, не знаю всех коллизий. Писатель Владимир Лобас, работавший на "Свободе", вспоминал (в журнале "Огонек"), что в начале 70-х годов госдепартамент США настойчиво требовал, чтобы радиостанция смягчала свои передачи. Это требование было связано с политикой "детанта" Р. Никсона.
       (Читая в "Новом Мире" замечательную повесть Владимира Лобаса "Желтые короли" - о его работе таксистом в Нью-Йорке - я время от времени не мог сдержаться - от "узнавания" хохотал в голос. Как бывший московский таксист свидетельствую: нью-йоркские таксисты работают точь-в-точь как московские).
       Думаю, что песни Леонида Пылаева будут жить   долго. Но ведь они еще и в Россию не вернулись? Кто о них знает? Я не встретил ни одного такого человека. Прозвучав сорок лет назад в сопровождении рева глушителей, они, вероятно, так и растворились на бескрайних просторах. И наш долг донести их до России хотя бы сейчас, когда Леонида Пылаева нет уже с нами. Его поэзия, песни очень нужны.
       В той передаче Виктора Лаврова, посвященной памяти Леонида Пылаева упоминалось, что   Пылаев был одним из организаторов периода сверхмощного вещания "Свободы". Да, я помню о тех двух неделях многократно повышенных мощностях передатчиков "Свободы", когда я боялся даже, как бы не сгорел динамик и контуры в моей "Спидоле". Но и тогда этот сверхмощный звук не мог преодолеть харьковских глушилок. Это было во второй половине 65-го или в первой половине 66-го года. Я помню это по тогдашнему своему месту жительства.
       Еще Виктор Лавров говорил, что Леонид Пылаев снялся в телесериале и в художественном фильме "Поездка" со знаменитым Юлом Бриннером, где Бриннер играет русского майора, а Пылаев - русского капитана. Действие происходит во время подавления венгерской революции 1956 года в Будапеште. "Вот бы посмотреть", - безнадежно мечтал я.
       В 1993 году в Москве появился новый телевизионный канал, ТB-6, и по нему каждый день, особенно в первый год, крутили старые американские фильмы, ранее у нас никогда не шедшие. Я их просматривал минут по 5-10, на всякий случай, чтобы не пропустить, вдруг, чего-нибудь интересного. В основном, это была милая голливудская продукция 50-х годов, весьма подверженная "эффекту старения". И вот однажды включаюсь я в середине фильма и вижу Юла Бриннера в погонах советского офицера. Я насторожился. Поскорее привел в действие видеомагнитофон и записал оставшуюся часть фильма. В конце алой рукописью на белом фоне шли титры и среди них - Леонид Пылаев, латинскими буквами. На следующее утро фильм повторялся, и я его записал полностью. Затем просматривал эпизоды. "Так вот он какой, Леонид Пылаев". Оказался он похож на другого, очень любимого мною человека - Павла Рудакова. Искрометные сатирические куплеты Павла Рудакова под знаменитую мелодию концертино, которые он исполнял с Вениамином Нечаевым, а затем с Бариновым, были когда-то самыми смелыми и остроумными выступлениями в стране. Однажды, году в 60-ом, даже "Свобода" их передавала. А его знаменитая песня "Мишка, Мишка, где твоя улыбка?" была одной из любимых песен "стиляг" 50-х годов (помню, как году в 55-ом в Луганске один "стиляга" исполнял эту песню и "аморальном" варианте: "Мишка, Мишка, где твоя сберкнижка...")
       Оба они, и Бриннер, и Пылаев, создали в этом фильме образы офицеров - порядочных людей в Советской армии. Когда в кадре был Бриннер, на нем фокусировалось внимание зрителя. Но я, кроме этого, старался получше рассмотреть и Леонида Пылаева, который часто оказывался не в центре кадра. Как талантливо он играл! Как "по-русски" выпил рюмку водки! Просто махнул рукой и все. Можно пожалеть, что он мало снимался в кино.
       Ну, что? Буду и я прощаться с Леонидом Пылаевым. Жаль, что он не узнал, что 30 лет я напевал его песни.

       А вот имя Галины Зотовой по настоящему оценилось мной, да и запомнилось, лишь когда я услышал некролог о ней. А так в памяти не удержалось... Хорошо помню имена и голоса Екатерины Гориной, Татьяны Вербицкой, конечно, Галины Ручьевой. А голос Галины Зотовой не был столь эмоционален, был поспокойнее и, вероятно поэтому, не столь врезался в память. Но, когда в некрологе вспоминали о ее передачах, у меня просто сердце сжалось: "Как, как же я мог это призабыть?" Как же я мог призабыть вот эту, почти всегдашнюю в ее передачах фразу: "И вторая песня Владимира Высоцкого..." - Это в замечательной программе Галины Зотовой "Они поют под струнный звон". Едва я, в начале 70-х, слышал музыкальную заставку, энергичное посвистывание вперемежку с ударами гитарных струн (фрагмент одной из песен Евгения Клячкина), как сразу настроение повышалось: "Сейчас услышу что-нибудь "наше", родное, возможно, не слышанное раньше". И уже не чувствовал себя таким одиноким: "Ведь есть же те, для кого Володя придумывает эти песни. Стало быть, есть такие, как я".

Я был душой дурного общества,
И я могу сказать тебе, е-е,
Мою фамилью имя-отчество
Прекрасно знали в кегебе.

       В 72-ом году, услышав эту песню, я на следующий день на работе напевал ее. Одна сотрудница, Серафима М.,  при этом прыснула от смеха, Я в том коллективе был бельмом на глазу тамошнего, действительно, "дурного общества". Серафима  была исключением, она, я догадывался, слушала "Свободу" (как-то она упоминала в приватной беседе о преступлении против крымских татар), но мне в этом не признавалась. Возможно, в тот же день, что и я, она слышала эту песню Высоцкого.
       ... "Составила и вела передачу для вас Галина Зотова"... И упоминавшаяся в той же передаче-некрологе рубрика Галины Зотовой "Календарь памяти" мне тоже вспомнилась, и интонация с которой она произносила это название, но я совершенно не могу представить, в какие годы я слышал эту замечательную программу: В начале 60-х? В середине 60-х? В начале 70-х? И конкретно не помню ни одной, кроме той, что воспроизводилась в некрологе, где Галина Зотова так непреходяще интересно, с такой душевной отдачей рассказывала о Федоре Шаляпине. И вообще, как она была талантлива, Галина Зотова... И песня "Цветы", которую я слышал в 1964-ом году, исполнилась ею... Вот как…
       Некролог о Галине Зотовой я услышал не с начала, а где-то с восьмой минуты трансляции, когда говорил уже Булат Окуджава. Оказалось, что это было и последнее повторение передачи о ней. "Ну, как же так, - саднило меня, - как же я пропустил! Ну, может быть, будет еще какое-нибудь воспроизведение, какое-нибудь упоминание?" В отчаянии позвонил в корпункт "Свободы" в Москве. На другом конце провода приветливо ответил женский голос. Я спросил, не будет ли еще повторения передачи о Галине Зотовой?
       - Не знаю.
       - Но вы знаете такое имя? Она была давним сотрудником "Свободы"?
       - Нет, не знаю...
       Чувство горечи защемило в груди (да разве в первый раз...). "Ну, что ж, может быть это он и есть - безжалостный закон жизни?" И все-таки, я думаю, для новых сотрудников радиостанции нужны какие-то курсы, какие-то лекции, что ли, или просто книги, чтобы они имели счастье знать, из чьих рук они принимают эстафету "Свободы", чьи места наследуют.
       С сентября 1965-го года по июнь 1970-го я  жил в Харькове и, как я уже упоминал, глушение там было стопроцентное, и "Свободу" я мог слушать лишь урывками, когда уезжал из Харькова, и воспоминания о том периоде крайне скудны.
       Только я начал учиться в институте, как из Москвы донесся скандал: арестованы Синявский и Даниэль. В "Комсомольской правде" я читал о них большую ругательную статью. Тут я вспомнил и псевдоним автора, слышанного мною за три года до этого рассказа "Говорит Москва" - Аржак. И "Суд идет" Терца (Синявский) тоже мне был знаком. По "Свободе" его читали в отрывках тогда же, что и "Говорит Москва". То было в совсем другой моей жизни: школа, родительский дом, эфирная реальность радиоголосов "Свободы"...
       Вскоре Синявского и Даниэля судили. В институте, в туалете на внутренней стороне двери кабинки я прописными буквами написал: "За что судили Синявского и Даниэля? Ведь они писали правду. Я читал". Писал я недавно купленной у своего приятеля Валеры Д. очень красивой шариковой ручкой.
       Это была чудесная металлическая никелированная трехцветная авторучка чехословацкого производства по форме напоминавшая баллистическую ракету. Посреди, по окружности ручки латинскими буквами шла надпись: "Полара". ("Поларис" - не без лукавой нежности вспоминал я проклинаемую советскими газетами американскую ракету). Эту ручку Валера Д. где-то нашел, в магазинах таких авторучек я никогда не видел. Она мне очень понравилась, и после некоторого торга приятель мой мне ее уступил. Сам Валера Д., как и я, был иногородним в Харькове. Он приехал из Белой Церкви (родина, как теперь я знаю, Галины Зотовой). Во многом мы с ним были единомышленники, но на втором курсе он отстал от нас, его чуть не отчислили за несданные экзамены. Он жил очень скудно. Родители не всегда могли выслать ему деньги в помощь.
       - Ты видел, в нашем туалете кто-то написал в защиту Синявского и Даниэля? - спросил я Валеру Д.
       - Видел,- сказал Валера. - Это написал ты вот этой ручкой,- он кивнул на "Полару".- Я ее узнал по цвету пасты.
       Отпираться было бесполезно, да и ни к чему. Мы  доверяли друг другу. Как мало  таких людей в своей жизни я встретил.
       В последующие дни рядом с моей появилось несколько других надписей:
       - И тебя, суку, судить надо.
       - Эх ты, теленок, ничего не понимаешь.
       - Всех вас, гадов, нужно повесить.
       Валера Д. мне со смехом сказал:
       - Там целые дебаты развернулись.
       - Да,- ответил я.- В том гальюне находится свободная территория России.
       Через наделю все надписи шариковой пасты были стерты, вероятно, одеколоном или каким-нибудь растворителем. На этом кампания протеста против суда над Синявским и Даниэлем в Харьковском институте радиоэлектроники (а может быть, и во всем Харькове) закончилась. Я все больше удивлялся отношению молодежи к тоталитарной диктатуре, да и самой этой молодежи...

       Помню, как году в 67-ом я слышал передачу "Дети Косиора". Это было, вероятно, в программе Михаила Корякова "Россия вчера, сегодня, завтра". В это время в Москве разгоралось правозащитное движение, сын командарма Ионы Якира - Петр Якир занял в нем видное место, и Михаил Коряков напомнил, что и у расстрелянного Сталиным лидера украинских коммунистов Станислава Косиора тоже были дети, и задавался вопросом: "Где же они сейчас?" Имя Косиора я раньше не слышал. Приехав от родителей в Харьков, я спросил у Валеры Д., знает ли он, кто такой Косиор? Да, Валера это имя знал.
       В то же, примерно, время я, однажды, будучи в родительском доме, записал две магнитофонных кассеты с передачами "Свободы". В Харькове я, Валера Д., и моя хорошая знакомая Галя О., у которой был магнитофон, собрались у нее и послушали эти три часа записей. Помню, там была передача "За круглым столом" (в которой участвовал Виктор Шиманский), обсуждалась ситуация  на советско-китайской границе. Это было время быстрого ухудшения советско-китайских отношений. Китайцы выставили перед нашими пограничниками огромные портреты Мао-цзе-Дуна. Тогда наши, по команде оголив задницы, обратили их к портретам, после чего китайцы ретировались. Галя О. при этом рассказе стыдливо хихикнула. Еще она обратила внимание, как правильно выговаривают дикторы "Свободы" аббревиатуру "ФРГ": "эф-эр-ге", в то время как у нас сплошь и рядом произносили "фэ-эр-ге". В целом же мои друзья прослушали магнитоленту с интересом, но не настолько, чтобы "загореться" слушать   еще, и больше я записи не привозил. А привезти их мне было не так и просто. Родители мои тогда, переехав в очередной раз, жили довольно далеко от меня, под Ровно, я от них в Харьков добирался двумя самолетами, с пересадкой, и дважды проходил контроль груза в аэропортах. "Вдруг, даже случайно поинтересуются моими магнитопленками, - мелькнуло у меня, когда я вез их, - из института сразу могут исключить, как минимум". Дополнительно к этому однокашники мои   не слишком, как я уже упомянул, заинтересовались этими прослушиваниями, и больше и таких записей не делал. Сейчас думаю: "Как было бы интересно те две кассеты снова послушать..." Да где там...

       В год пятидесятилетия Октябрьской революции по "Свободе" был большой цикл передач, посвященных этому событию. На всех языках народов СССР поминались жертвы многолетнего террора. Скорбные голоса дикторов, нарастая, приближались, проходили перед слушателем и, замирая, растворялись вдали. ... Из небытия в небытие...
       В язвительных комментариях к абсурдной советской действительности Галина Ручьева не раз добавляла фазу:
       - Как-никак, пятьдесят лет люди мучаются.
       Хронологически восстанавливались события февральско-октябрьского периода 1917-го года. Ставка царя, Гатчина, Петроград,   командующие армиями, телефонограммы... Почему, как могла случиться эта катастрофа?.. Помню, тогда передавались очень интересные воспоминания Каткова. Я с тех пор более интересных не встречал. Не встречал больше с тех пор и упоминаний о Каткове и его мемуарах...
 
       ... Вторая половина 60-х... Какое тяжелое время... Затаптывание поросли хрущевской "оттепели". Над теми, кто этому был недоволен, смеялись: "Дурак. Ты что, ничего не понимаешь?" С приходом маршала Гречко на пост Министра обороны изменилась и атмосфера на наших занятиях на военной кафедре. Преподаватель-подполковник бравировал, как в Будапеште в 56-ом году, когда танк стрелял в толпу "кишки долетали до пятого этажа". Студенты мои весело реготали.
       Еще год назад я бы спросил, задал бы свой очередной вопрос:
       - Что, из танков стреляли по гражданскому населению? По безоружной толпе?
       Но теперь, на исходе 68-го года мне пришлось промолчать. На мои реплики то там, то сям и так уже раздавалось недовольное хмыканье однокашников. Мой   вопрос мог  стать причиной разбирательства, порицания, возможно, последующих "оргвыводов". Доводить   дело до открытого скандала я совсем не хотел,  и в это время, на третьем курсе института, в конце 1968-го года, в полном интеллектуальном одиночестве мне оставалось лишь подумать:
       - Что "они" делают?  Они что, взяли курс на насаждение фашизма?
       Тут я хочу еще сказать слово об этом нашем  подполковнике. Их у нас было несколько. Фамилия этого была Матковский. Когда он упоминал о  нашем доблестном танке в Будапеште, голова его  низко склонилась над столом, за которым он сидел. И можно было догадаться, что так, "пряча лицо", он  показывал нам, что ему стыдно, страшно за эту миссию нашей армии  в Венгрии. А заодно, вероятно, наклонив так голову, исподлобья  оглядывая аудиторию, он ужасался реакции моих соучеников.
      
       На втором курсе мой товарищ Валера Д. отстал от нашей группы, его чуть не отчислили за неуспеваемость. Постепенно у меня появился новый товарищ не товарищ, а так, собеседник. Я попытался его заинтересовать литературой "Нового Мира", рассказывал о радиостанции "Свобода". Успех был более чем скромный. Но однажды, приехав из Белгорода (там жили его родители, а "Свобода" там, в отличие от Харькова, глушилась не столь свирепо), мы ехали в троллейбусе, он негромко сказал:
       - Слышал ...уче...
       - Что? - не разобрал я
       - Слышал,- повторил он, - Ручьеву.
       Я все понял.
       - Ух,- сказал он,- серьезные голоса. Аж мурашки по коже пошли.
       - Да,- согласился я.
       До этого я как-то не особенно акцентировал свое внимание на том, что голоса дикторов "Свободы" "особые". Как-то подразумевал, что на радиостанции "Свобода" они такими и должны быть. Привык уже...
       Так имя Галины Ручьевой прозвучало кодом в переполненном харьковском троллейбусе.

       Чтобы услышанная информация становилась знанием, над ней нужно работать. По крайней мере, она должна воплощаться в доступный к повторному обращению текст. Да где же в моей походной жизни на чемоданах под прессом больших и малых житейских проблем мне было возможным записывать в сколь-нибудь серьезные конспекты заглушаемые, превращаемые в рваные фрагменты бесценные передачи "Свободы"? Сколько знаний, воспринятых просто на слух, быстро выветривались, испарялись, хотя всеми силами я старался удержать их в памяти, понимая их уникальность, недоступность в советских источниках, жизненно важную необходимость для полноценного понимания и восприятия действительности. Правда, даже будучи забытыми, надеялся я, эти знания не проходили бесследно - ложились в фундамент мировоззрения, превращаясь в неосознанный запас. Иногда всплывали, вспоминались…
       В середине 80-х годов я думал иной раз: "Ну, хорошо, октябрьский переворот оказался удачным благодаря стечению целого ряда неблагоприятных для Временного Правительства обстоятельств. Даже главное правительственное здание - Зимний Дворец, охраняемый лишь символически, был взят практически без сопротивления после нескольких выстрелов. Допустим, в этих обстоятельствах захват власти можно считать не закономерностью, а случайной удачей, использованием Лениным момента. Но потом разразилась гражданская война, и большевики удержались уже не в результате простой случайности. Там сила сломила силу. И то, что народ поддержал ленинскую власть, это серьезный факт, требующий осмысления". Так думал я, время от времени, пытаясь разобраться. А потом, вдруг, вспомнил, как в одной передаче, лет за 15 до этого, в цикле, посвященном Ленину, большевизму, революции, может быть, это было в программе "Россия вчера, сегодня, завтра", приводились слова Ленина, сказанные им на праздновании первой годовщины Октябрьской революции в ноябре 18-го года: "Мы не продержались бы у власти не то, что год, но и один месяц, если бы не раздали землю крестьянам". Вот и разгадка загадки. Крестьяне, бросившие окопы Первой Мировой войны, снова взяли в руки винтовки, чтобы отстоять власть, давшую им землю (позже оказалось - ненадолго...).
       ...Вот еще... Но это уже, вероятно, из передач начала 70-х: как весной 18-го года Плеханов, прикованный болезнью к кровати, боялся, что большевики не дадут ему спокойно умереть - убьют раньше времени, воспользовавшись его состоянием: "Пришлют матросов,- писал он тогда, - застрелят, а на следующий день опубликует в газетах прочувствованный некролог".      
       Такие свидетельства объясняли для меня многое в происхождении "сталинизма" и той власти, которая была уже при мне.
       ... Еще, отдельные знания из передач…
       ... Плеханов, Ленин и Струве - проводники марксизма в России…
       …Как Вера Фигнер вспоминала:  задолго еще до революции Ленин заявил ей, полусерьезно: "Придет время, и таких как вы мы будем вешать на телеграфных столбах".
       - Тогда это была шутка, хотя и дурная,- комментировал ведущий передачи.
       Чрезвычайно интересным, помню, во второй половине 60-х было чтение книги А. Авторханова "Технологии власти". Замерев, я сидел у радиоприемника, внимая бесценному повествованию.

       Еще летом 69-го года, будучи у родителей на каникулах, я не слышал этого голоса. Но уже через несколько месяцев, приехав зимой или, может быть, чуть позже, на несколько весенних, уже 1970-го года, дней, я повстречал его на знакомой волне - хрипловатый, растягиващий слова, словно произносящий их в задумчивости баритон. Это был на "Свободе" новый, не звучавший раньше голос. Он мне запомнился сразу, с первой передачи.
       Михаил Демин. "Уголовники советских концлагерей" - так назывался первый цикл его передач.
       В том отрывке, что я тогда слышал, он рассказывал, как их, колонну зеков, выгрузив из вагонов на   последней остановке, там, где тупиком заканчивалась железная дорога, а другие дороги закончились еще раньше, вели к берегам Енисея. В той колонне шел тихий благообразный старичок, осужденный за убийство. Когда-то, на свободе, он жил   на окраине городка у дороги. Иногда путники просились к нему переночевать. Когда гость засыпал, старичок длинным тонким шилом пробивал спящему череп. Затем тело разрез;л на куски и скармливал свиньям. Кости скелета, выварив, чтобы с них хорошо снялось мясо, закапывал в земле в огороде. Попался он на том, что свиньи разрыли землю и растащили кости по двору. Соседи увидели эти кости, разбросанные по земле, необычные, непохожие на кости животных. Вскоре старика арестовали. Он во всем сознался. Получил срок. Теперь он шел в колонне кроткий, послушный, и охранники всем ставили его в пример. Через несколько дней пути заключенные вышли к берегу большой сибирской реки. Противоположный берег едва угадывался на горизонте.
       - Перед нами расстилался,- и Михаил Демин, растягивая гласные,   выдохнул: - Енисей...
       Я уехал в Харьков, где мне оставалось до конца учебы несколько месяцев, и в памяти все звучал его голос.
       "Скорее бы заканчивалась эта бодяга, - думал я, - которая называется "учеба в институте".
       Я не слышал начала воспоминаний Михаила Демина, не знал, когда и за что он попал в заключение. По времени описываемых обстоятельств можно было догадаться, что это первая половина 50-х годов. Когда он упоминал о своем детстве в семье высокопоставленного советского работника, обеспеченном, счастливом детстве "под вальсики Дунаевского"... Распрощавшись с Харьковом, а снова смог слушать голос Михаила Демина, его, чуть растягивающую слова, словно на выдохе хрипловатую речь. Он продолжал свой цикл "Уголовники советских концлагерей".
       ... Как один его товарищ стал "косить" на психа: есть собственное дерьмо.
       - Пусть жрет,- хохотал лагерный врач. - Я поставлю эксперимент, сколько он сожрет своего дерьма? Вправду он псих или нет? Если  только "косит", то пусть станет настоящим психом.
       Случайно М. Демин увидел однажды своего друга, отсаженного в отдельную камеру.
       - Никогда не забуду забивающий дыхание страшный смрад и его жуткие глаза,- вспоминал он.
       ... Левка Жид и Ванька Жид. Один из них был действительно еврей, у другого - только кличка. Они были друзьями, но иногда ссорились, делили вещи: "Кончики! Отдавай нож, куртку!", дрались. Потом мирились... Как один из них однажды ночью вбежал в барак, бросил топор:
       - Ребята, я человека убил.
       - В уголовном мире не существует антисемитизма,- вспоминал Михаил Демин. - Представляю, как бы это шокировало советского чиновника, а особенно какого-нибудь высокопоставленного партаппаратчика.
       ... Похвальное слово чифиру... Как он поддерживает человека в мороз и холод, не дает замерзнуть, уснуть. В отличие от водки, которая вначале согревает, но потом наступает предательская расслабленность.
       ... О песнях в зоне.
       - Никогда не забыть этих лагерных песен на нарах, которые затягивал сразу весь барак, - вспоминал Михаил Демин.
       … Как другой его приятель, забравшись на крышу какого-то сарайчика, пропел   куплетик:

Что я вижу, что я слышу,
Влез начальничек на крышу

и, сделав неприличный жест рукой, завершил:

и кричит всему народу:
"Вот вам хрен, а не свободу".

       ... О своих скитаниях на "воле", о приютившем его цыганском таборе, где он залечивал свои сломанные ребра, любви с цыганкой...
       Помню, как в сугубо реалистическом повествовании Михаила Демина   вдруг блеснул фантастический лик. Когда они, несколько человек, сидели у тлеющего костерка, травили байки о привидениях, домовых, и вдруг вдали в ночном небе из трубы одной из деревенских изб вместе с дымком появилось пламя, и, вырвавшись из него, верхом на метле показалась старуха...
       Передача Михаила Демина начиналась по пятницам в 20.40. Я в этот день почти еженедельно уезжал к родителям. Они в те годы, после очередного своего переезда, жили в московской области, в двух часах электрички от Москвы. Дом их находился в полукилометре от платформы. Когда я выходил из вагона, оставалось минут семь до начала передачи Михаила Демина. Бегом я преодолевал это расстояние, влетал в дом, включал приемник, и тут же, часто на первой фразе М. Демина начиналась передача. Боясь пошевелиться, я слушал, она длилась 20 минут, затем снимал пальто.
       Позже у Михаила Демина были другие передачи: "Литературные портреты", "Параллели и меридианы", цикл под названием "Лицом к лицу".  И последнее, что мне помнится из передач Михаила Демина, это как он под рев глушителей (я тогда жил в таком районе Москвы, где глушение было очень сильным) читал свою повесть на детективно-уголовную тему.
       Меня поражало, как он мог после стольких лет лагерной и скитальческой жизни обладать таким емким, рельефным, точным языком, даром литературного критика, так много знать о поэтах и писателях Москвы и России.
       Мне запомнилась одна особо упомянутая им литературная категория, которую до него я относил как-то к второстепенным (вероятно, ввиду ее затасканности в нашей школьной программе) - идейная направленность. И Михаил Демин приводил в пример роман Чернышевского "Что делать?", роман, не блиставший особыми художественными достоинствами, но, благодаря своей идейной направленности, ставшим одним из самых знаменитых литературных произведение второй половины XIX века в России.
       ... Как Михаил Демин вспоминал (в передаче о революционерах и провокаторах, о случаях их совмещении в "тесной тьме одной души", о поединке Дегаева и Судейкина) слова Достоевского:
       - Широка русская  душа. Широка... Надо бы сузить...
       А как Михаил Демин читал стихи! 
       Тут мне вспомнилось, как году в 69-ом Владимир Юрасов читал строфу стихотворения Евтушенко:

Люди так устали. Людям туго.
Все, срывая злость на мелочах,
палачами стали друг для друга,
позабыв о главных палачах.

       Это нужно слышать... И тогда запомнится надолго...
       Помню, как Михаил Демин читал стихотворение Ю. Левитанского "Новый год у Дуная". В 1969-ом году оно было напечатано в "Новом Мире". Я тогда еще отметил его и выучил наизусть, оно мне очень понравилось, а когда М. Демин прочел на волнах "Свободы", я был рад вдвойне. "Значит, правильно я оцениваю",- радовался я. Воспроизведу его здесь, а интонации и голос Михаила Демина пусть прозвучат в памяти.

Новый год у Дуная.

Камень старинный, башни, мосты, ограды.
Гостеприимны древние эти ограды.
Благословенны тихие эти веси.
Колокола воскресные в поднебесьи.

Под куполами, золотом, синевою
я с непокрытой шествую годовою.

Колокол, солнце, елка стоит, сверкая.
День новогодний - боже, теплынь какая!

День новогодний, теплый, весенним, синий.
А в эту пору снег идет над Россией.

Ветер гудит по нашим великим рекам.
Снег над Россией. Что там, за этим снегом?

Что там за снегом - что он, кого он прячет?
Кто там за ним вздыхает, смеется, плачет?

Кто там сейчас в лесу над костром колдует,
дуют в огонь, в озябшие руки дует?

Господи, дай им солнца, тепла, капели!
Дай, чтоб скорее птицы в лесах запели!

Синью наполни очи лесник проталин!..
К старости, что ли, - стал я сентиментален.

Даже не думал, что напишу такое...
Хрустнула ветка где-то в лесном покое.

Скрипнули сани и затерялись в поле.
И никуда не деться от этой боли.

Ветер гудит по северным нашим рекам.
Снег над Россией. Что там, за этим снегом?

       В том же цикле, "Литературные портреты", М. Демин говорил о поэте, которого я не знал, о Николае Рубцове, и читал его стихотворение. И как-то так получилось, что и стихотворение и имя поэта в моей памяти не удержались. И лишь лет через пять после того один мой знакомый литератор, купивший сборник Н. Рубцова "Подорожники", дал мне его почитать. И я наткнулся на стихотворение "Ночь на родине" и вспомнил, как Михаил Демин читал это стихотворение по "Свободе".

Высокий дуб. Глубокая вода.
Спокойные кругом ложатся тени.
И тихо так, как будто никогда 
Природа здесь не знала потрясений!

И тихо так, как будто никогда
Здесь крыши сел не слыхивали грома!
…………………………………………….

       В том сборнике (я сразу купил и себе такой же) я встретил немало замечательных стихотворений, и Н. Рубцов стал одним из самых моих любимых поэтов.
       Передачи М. Демина часто полностью накрывались глушением. Была передача, посвященная А. Жигулину. Очень я хотел ее послушать, очень его поэзию люблю, - полностью была заглушена. Вспоминал М. Демин и о Белле Ахмадулиной, с которой был хорошо знаком. Евгению Евтушенко М. Демин посвятил целых две передачи. Вторая была заглушена, а в первой было много интересного. Как проницательный литературный исследователь и биограф говорил М. Демин о периодах сомнений и преодолений в творчестве и жизни Евг. Евтушенко:

Как я мучаюсь - о Боже!
не желаю и врагу!
Не могу уже я больше -
меньше тоже не могу.

       Я разыскивал имя Михаила Демина в журналах и сборниках поэзии. Нашел один маленький рассказ, "Затерянная в снегах", о случае на севере; в альманахах поэзии - несколько стихотворений. Рассказа и стихотворений прекрасных, но этого было совершенно недостаточно, чтобы возникло представление о масштабе таланта и личности автора. Главная возможность выразить свои мысли и чувства, свой писательский дар, поведать о человеческих судьбах, вместе с которыми переломилась и сама судьба России, появилась для него лишь на волнах радиостанции "Свобода". Потом голос его пропал из эфира. Постепенно я узнал, что М. Демин - это литературный псевдоним, а настоящее имя - Георгий Трифонов, и что он приходился двоюродным братом замечательного писателя Юрия Трифонова. Но в полной достоверности этого обстоятельства я не уверен. Потом голос Михаила Демина снова раз или два прозвучал на волнах "Свободы", когда начинался цикл передач "Судьбы Сибири". И исчез. В середине 80-х годов случайно по "Голосу Америки" я услышал:
       - В Париже от сердечного приступа умер писатель Михаил Демин.
       ... Как он говорил, что хотел полюбить женщину тихую, добрую, а попадались все змеи…
       ... Из другой передачи: "Вот сейчас я брожу по пыльным парижским улицам"…
       Осенью 90-го года я заходил в редакцию журнала "Столица". Девушка-секретарь предложила мне подождать, дала свежий номер "Столицы":
       - Здесь есть рассказы Сергея Довлатова. Нравится вам Довлатов? Он умер месяц назад. Недавно по радиостанции "Свобода" передавали о нем.
       Довлатова и о Довлатове я слышал, естественно, со времен скандала с "невидимой книгой". "Ах ты, цыпленочек,- умилился я,- "по "Свободе" передавали"... Поблагодарив за журнал,  спросил, "на всякий случай", мало ли…
       - А такого писателя  - Михаила Демина, вы не знаете?
       - Нет.

       Итак, с лета 1970-го года я смог снова слышать "Свободу".
       Я вслушивался и узнавал дорогие имена и голоса. Ведь пять лет назад, восемнадцатилетним мальчишкой уезжая из Луганска в Харьков, я еще не мог в полной мере оценить уровень передач "Свободы", ее значение для меня, ее место в современном мире. Не знал, что на пять лет харьковские глушители изолируют от меня ни с чем не сравнимые голоса. Дело еще в том, что за эти годы существенно изменились мои акценты в отношении передач "Свободы". Если раньше меня в основном интересовали последние известия, политические, социально-критические и сатирические передачи, то теперь мое внимание больше занимали программы, посвященные вопросам литературы, искусства, религии. И вот в 70-ом году я стал уточнять мои эфирные голоса, которые за эти пять лет приобрели для меня значение образца русской речи и художественного мышления, и с которыми я, вначале неосознанно, а с течением времени уже  обязательно   сравнивал все сколь-нибудь интеллектуальные речи и тексты, что мне приходилось слышать или читать.
       И я помню, что в моей памяти голоса Георгия Адамовича и Владимира Вейдле несколько перемешались, и в 70-ом году мне потребовалось некоторое усилие, чтобы соотнести их голоса с их именами и моей памятью о них. Георгий Адамович выступал тогда не только на литературные темы, но и с воспоминаниями. Его теперь представляли не просто, как в 60-е годы: "У микрофона Георгий Адамович", а говорили: "У микрофона поэт и литературный критик Георгий Викторович Адамович". "Какое у него неожиданное редкое длинное отчество",- мелькала у меня в голове в первое время странная мысль. Вот какие слова Адамовича мне помнятся из начала 70-х годов:
       - В 1916-ом году мой брат приезжал с фронта к нам в Петроград на побывку. Мы гуляли по набережной. Я спросил его: "Как дела на фронте?" Он ответил: "То мы наступаем, а немцы нас бьют из пулеметов, то немцы идут в атаку, а мы их поливаем шрапнелью. А кончится все тем, что солдаты будут вешать нас на телеграфных столбах".
       И это свидетельство Г. Адамовича - красноречивый штрих предреволюционной России.
       Еще помнятся отрывки фраз Г. Адамовича:
       - Поэт - это тот, кто написал одно хорошее стихотворение…
       - Существует ошибочное мнение, что поэты не умеют читать свои стихотворения...
       - Стихотворение - это не просто в рифму составленные фразы, а это...
       Окончаний этих мыслей не помню - спасибо глушителям.
       Но радость слышать голоса старой гвардии "Свободы", голоса моего отрочества, которым я обязан становлением своего социального и интеллектуального кругозора, была недолгой. В начале 70-х годов они стали исчезать из эфира. Помню, как в феврале 1972-го года прозвучало сообщение: "Умер Георгий Адамович". Для меня это был настоящий удар, я испытал острое чувство осиротения, потери близкого человека (такое уже было, совсем недавно перед этим - когда умер А.Т. Твардовский). На следующий день я слонялся по улице Горького, заходил в забегаловку-закусочную, снова бродил, и все бормоталось мне: "Умер Георгий Адамович". И некому было рассказать об этом. День тот, помню, был студеным, холодным. Стыли на морозе мои шептавшие имя губы.
       Я не рискнул заносить в свою записную книжку эту печальную дату - день смерти Адамовича. Казалось мне, и без записей я всегда буду это помнить. Тем более, что это был какой-то не простой день феврали, не рядовой. Но прошли годы, и в закрути своих проблем, а они были ох какие непростые, я, как-то пытаясь вспомнить эту дату, обнаруживал, что вспомнить не могу. "Какой же день в феврале может быть "не простым"? - Может быть 13-е, "несчастливое" число?..",и только в перестроечные годы, когда в журналах появилось несколько публикаций Адамовича и об Адамовиче, я прочел: Г. Адамович умер 22-го февраля 1972-го года. Вот, стало быть, какой день. А по "Свободе" тогда сообщили, вероятно, 23-го. 23-е февраля - день Советской Армии. Да, непростой день. Праздник-не праздник, день тот был рядовым рабочим, но на некоторых предприятиях женщины-сослуживицы дарили мужской части какие-то подарки-безделушки...
       В последние годы в журналах "Знамя" и "Октябрь" появилось несколько текстов Георгия Адамовича. И вот, читая их, опять испытываю то же чувство, что и когда слышал его голос: неповторимая речь, соединяющая в себе энциклопедические философско-филологические знания, проницательность и рефлексию психологического романа, особую авторскую образность, тепло христианской одухотворенности и чистый, столь многогранный русский язык. В их соединении возникает особый, ни на что не похожий магнетизм речи Георгия Адамовича. Хочется запоминать ее целыми речевыми оборотами и фрагментами, чтобы уметь также верно чувствовать, понимать и изъясняться. Речь эта настолько интеллектуально и эмоционально насыщена, многогранна и точна, настолько изящна, что достигает поэтической афористичности. И многие его тексты и фрагменты воспринимаются как поэзия в прозе, и тексты эти обладают еще одним свойством - они особенно завораживают в его собственном произнесении, когда голос и интонации одушевляют замечательное повествование, сообщают ему неповторимый личностный характер. (Такой же эффект происходит с поэзией Высоцкого, когда он исполняет свои песни).
       И я думаю, что записи речей Георгия Адамовича, его голос, имеющиеся в архиве радиостанции "Свобода", являются бесценными произведениями русской культуры XX века.
       В десятилетие смерти Георгия Адамовича, в феврале 1983-го года, на волнах "Свободы" прозвучала о нем передача. Было сильное глушение, разобрать можно было меньше половины. Мне запомнилось упоминание о том, что из России через Польшу пришло посвященное Г. Адамовичу стихотворение с такими словами:

        ... Вы не вернулись в Россию,
Но Россия вернется к Вам.

       В этих словах, очевидно, отклик на стихотворение Г. Адамовича
"Когда мы в Россию вернемся..." И я думаю, что никто не смажет в такой степени помочь России восстановить свой исторический облик, свою суть, как русская эмиграция 1-й и 2-й волны, работавшая на радиостанции "Свобода", теперь уже ее наследие, ее книги и голоса. При нынешней смуте в массовом сознании, да и среди значительной части образованного слоя тоже (взять того же Солженицына с "патриотами" Беловым и Распутиным), потере нравственных ориентиров значение возвращения изгнанной культуры и духа трудно переоценить. Интеллектуальный и нравственный уровень первых
25-и лет вещания "Свободы", их острота и бескомпромиссность и, словами Виктора Лаврова, "неповторимо русские передачи" тех лет, что весьма важно, так как брежневскому режиму удалось в значительной степени внедрить в массовое сознание, что русский человек не может быть "недовольным" властью, так как он "патриот" (и как же приемлемо это оглупление было принято "простым" народом, взамен свободы получившим радостную возможность безнаказанно унижать и притеснять "нерусских"), так вот "русскость" тех передач, несших не истероидную спесь и чванство, а гуманизм, свободу и культуру может и в наши дни существенно повлиять на восстановление морального облика России, когда после исчезновения массированного идейно-политического тоталитарного насилии в освободившееся пространство хлынули большие и малые бесы. И здесь радиостанция "Свобода" может еще раз помочь России, так как важно противопоставить бесовщине не только голоса наших современников, умных, порядочных и добрых людей, но и в равной мере тех, кто впервые в 1953-ем году своими свободными голосами ободрили зачумленную страну, подали надежду. И здесь важны не только передачи на литературные, культурные и другие интеллектуальные темы, которые шли тогда по II-ой программе радиостанции "для слушателей, которые,- как тогда выражались дикторы "Свободы",- интересуются более общими вопросами", но и политические агитки, сатиры, едкие комментарии, даже многие последние известия - весь тот сопротивленческий политический ликбез, который передавался по I-й программе. Актуальность в этом не уменьшилась, тем более что в течение брежневской эры выросло поколение, в значительной степени утратившее потребность в свободе ("А зачем она нужна?"), объективное понимание происшедшего и происходящего в стране. А из-за интенсивного глушения передач "Свободы"  даже слушатели-современники того, лучшего периода радиостанции, помнят те программы плохо или вовсе утратили о них представление. Они же (передачи) с годами не потеряли своей ценности, а наоборот, как всякое великое дело, приобрели еще и непреходяще-историческое значение и дополнительный смысл. Как иногда повторяли тогда дикторы "Слободы" адресуемый им вопрос по поводу передач о сталинском периоде террора: "Зачем снова говорить о сталинизме, зачем ворошить прошлое?", и отвечали: "Нам нужно знать прошлое, чтобы лучше понять и оценить настоящие", (эти слова в середине 60-х произносила, по-моему, Галина Ручьева. Потом  ответом на все тот же вопрос стали приводить афоризм: "Народ, который не знает своего прошлого не имеет будущего").
       ... Из текстов Г. Адамовича, что сейчас напечатаны в наших журналах, я не узнал ни одного, слышанного 30-40 лет назад по "Свободе". Я даже слегка волновался встретить: "А, вот это я слышал. А вот это тоже вспомнил, как же я мог это забыть?!" Нет, "радости узнавания" не произошло. Но радости чтения неповторимого текста и новых открытий - сколько угодно. Приведу несколько рассуждений Г. Адамовича, по вопросам самого широкого распространения.
       Вот размышления Г. Адамовича о причинах самоубийства Маяковского (перепечатываю из опубликованных в журнале "Знамя", №3 за 1990-й год "Комментариев" Г. Адамовича).
       "Отчего застрелился Маяковский? Ответы даны были разные и, вероятно, в каждом из них есть доля правды. Люди редко кончают с собой по одной причине, одна причина, может быть, и была главной, но сплелась с другими, и все вместе они привели к самоубийству.
       Маловероятно, чтобы мое представление о будто бы "главной" причине смерти Маяковского оказалось правильным. Очень мало надежды на это. Но как хотелось бы, чтобы это было так!
       Маяковский мог покончить с собой от сознания, что свои огромный поэтический дар он не то что растратил, нет, а погубил в корне. Оттого, что будучи по природе избранником, он предпочел стать отступником. Оттого, что заключил союз с тайно-враждебными себе силами. Имею я в виду не большевизм, к которому он поступил на службу: объяснение упадка его творчества, дававшееся Пастернаком. Нет, дело не в этом, вовсе не только в этом. Маяковский с первых своих юношеских стихов принял нелепую, ребячески-наивную позу: громыхать, ругаться, поносить все без разбора. Мир подгнил, мир порочен, корыстен, темен, убог? Это не новость. Поэты как ни в чем не бывало пишут о ручейках и цветочках? Поощрять их не следует. Но есть другая поэзия, есть другой ее образ, и перед ним площадная демагогия ничем не лучше цветочков. Пожалуй, даже хуже, потому что претенциознее и заносчивее, оставаясь столь же уныло-банальной. Перевоспитать читателей? Ну, допустим, перевоспитает (что отчасти Маяковскому удалось), допустим, читатели начнут восхищаться посрамлением цветочков,- а что дальше? Допустим, будет "сублимировано" хамоватое панибратство с землей и небом, как в "150 000 000",- а что дальше? Нет, не могу понять, как Маяковского до конца жизни не страшило от собственных его од, сатир и филиппик.
       Пастернак упрекал Маяковского в уподоблении какому-то футуристическому Демьяну Бедному, делая исключение для последней его вещи - "Во весь голос": она, по его мнению, гениальна. Да, она могла бы оказаться замечательной. Трагическое, почти некрасовское дыхание, мощная ритмическая раскачка, какой-то набат в интонации: все это могло бы оказаться неотразимо. Но плоский, нищенский текст невыносимо противоречит ритму. Дыхание рвется к небу, а текст упирается в низко нависший потолок и под этой грошовой известкой отлично себя чувствует. На двухаршинный взлет он ведь всего только и был рассчитан! А слова, то есть дословное содержание текста, в поэзии все-таки имеют значение, поскольку она не "проста, как мычание". Приходится угадывать то, чего в стихотворении нет, с унынием перечитывая то, что в нем есть...
       Как возвеличена была бы память о Маяковском в русской поэзии, если бы верным оказалось предположение, что он ошибку свою понял и не в силах был с ней примириться! До крайности мало вероятия, что это было так. А все-таки "тьмы низких истин нам дороже..."

       В конце 70-х годов мне досталось прочесть "Лолиту" В. Набокова. В книге было предисловие Г. Адамовича, где он говорил, что герой романа - американизированный персонаж, колесящей по дорогам страны, человек "с темным прошлым и неясным будущим". Я прочел роман и был в недоумении: эти стучащие и прыгающие, словно деревяшки в ступе слова, эта замешанная на эротике фантасмагория... Потом я прочел "Пнина". То же впечатление. "Защиту Лужина" - сухой треск слов, погружающий читателя в полубредовое состояние... Я узнал мнение А. Твардовского, сказавшего по прочтении "Лолиты" - "Пакость" Что-то подобное ощутил и я, закрывая последнюю страницу книги. Необычайную популярность "Лолиты" на Западе я объяснял падкостью массового читателя на эротическую тему (вероятно, отчасти так оно и есть), а прозу В. Набокова склонен был воспринимать как эпигонство романов "потока сознания", уступающую великим художественным произведениям этого направлении отсутствием сколь-нибудь выраженного гуманистического элемента, серьезного смысла. Не прояснила вопроса и встреченная мною фраза Дона Аминадо в его книге вспоминаний "Поезд на третьем пути", где он упоминает, как "на светском вечере одна дама всерьез уверяла другую, что она хорошо понимает прозу Набокова".
       ... Как тепло о Доне Аминадо в том же году, вероятно 71-ом, вспоминал Адамович, упоминал его шутки в эмигрантской печати: "Папа, что это за волосок, на котором так долго висят большевики?", "Мама, куда идет папа, когда он выходит из себя?".
       ... Эта книга, Дона Аминадо, "Поезд на третьем пути", начинается фразой "Есть замечательный дачный поселок под Москвой - Томилино". Автор вспоминал о Томилине через десятки лет после исхода из России, а я, по случайному стечению обстоятельств, жил в Томилино первые три месяца работы после института. Помню прекрасную песчаную почву, настоянный на хвое воздух, утопающие в зелени аккуратные ухоженные дворики, пронизанные стрелами сосен. Улицы, сплошь носящие фамилии писателей. От электрички к дому, где я снимал угол, я шел по улице Фонвизина...
       ... Но потом я прочел такой отзыв Адамовича о прозе Набокова, что мое восприятие ее полностью изменилось. Привожу выдержки из статьи Адамовича о Набокове, опубликованной в журнале "Октябрь", №1 за 1989-й год.
       "... О чем же тогда он пишет? /.../ не произнося ее имени, Набоков все ближе и ближе подходит к вечной, вечно-загадочной теме: к смерти… Подходит без возмущения, без содрогания, как у Толстого, без декоративно-сладостных, безнадежных мечтаний, как у Тургенева в "Кларе Милич ", а с невероятным и непонятным ощущением: как "рыба в воде".
       Тема смерти была темой многих великих и величайших поэтов, но были эти поэты великими только потому, что стремились к ее преодолению или хотя бы только бились головой о стену, ища освобождения и выхода. У Набокова перед нами расстилается мертвый мир, где холод и безразличие проникли так глубоко, что оживление едва ли возможно. Будто пейзаж на луне, где за отсутствием земной атмосферы даже вскрикнуть никто не был бы в силах. И тот, кто нас туда приглашает, не только сохраняет полное спокойствие, но и расточает все чары своего дарования, чтобы переход совершился безболезненно".
       И далее в той же статье Адамович высказывает предположение о загадке произведений Набокова:
       ..."Дитя эмиграции"... /…/. А не в самом ли деле он - дитя эмиграции?
       Эмиграция - явление сложное, с многочисленными разветвлениями, политическими, житейскими, национальными, бытовыми, и можно, конечно, по-разному сущность этого явления отразить или выразить. Несомненно, однако, что эмиграция связана с убылью деятельности, с убылью сознания и чувства, будто в мире каждому человеку есть дело и есть место, несомненно, что эмиграция, так сказать, "ущербна" по самой природе своей и, значит, может художника, особенно чуткого, выбить не то что из колеи, а как бы и из самой жизни... Выбить куда? Если бы мы знали, куда, то не было бы и "ущербности", которой, кстати, и не ощущают люди, увлеченные вопросами насущно-практическими: сегодня одно заседание, завтра другое, сегодня доклад, завтра контр-доклад и так далее… Для художника, в особенности художника набоковского склада, ответ другой: в "никуда". И не то, чтобы он об этом именно и писал, нет - но он в том состоянии пишет, в котором, кажется, что ничего ниоткуда не вышло и никуда не идет /.../.
       Но если "дитя эмиграции", то не это ли именно сын эмиграции и обречен был выразить? Догадка правдоподобнее, чем на первый взгляд кажется. С догадкой этой становится вдруг понятно, как могло случиться, что большой русский писатель оказался с русской литературой не в ладу.* Могло ли быть иначе? - если гипотезу эту принять. Пришлось ли когда-либо прежней русской литературе жить в безвоздушном пространстве? Могло ли одиночество ни в ком не вызвать безразличия или даже ожесточения, ни у кого не отразиться в видениях, в общем складе творчества, до нашего времени неведомом? Нет ничего невозможного в предположении, что Набоков именно в его духовной зависимости от факта эмиграции, как следствие этого факта, и найдет когда-нибудь национальное обоснование".

       Я не предполагал, что цитата Г. Адамовича получится столь большой, собирался привести лишь 4-5 строчек, но не в силах был оборвать гениальный текст, в котором каждая последующая строка совершенно необходимо дополняет предыдущую в составлении законченной мысли.
       В той журнальной статье о Набокове отдельно упоминалась и оценка Г. Адамовичем "Лолиты", которая совпадает с его общей оценкой творчества Набокова, и после которой уже не скажешь, что роман "Лолита" - пакость: "...в этом романе, где как будто все о любви, именно любви-то и нет…"
       На прощанье вспомню слова Георгия Адамовича, сказанные им в память о его друге, писателе Марке Алданове ("Новый Журнал", I960 г., №60; "Русская Мысль", №3982, 4-10 июня, 1993 г.): "Да, это был редкий человек, и даже больше, чем редкий: это был человек в своем роде единственный. За всю свою жизнь я не могу вспомнить никого, кто в памяти моей оставил бы след... нет, не то чтобы исключительно яркий, ослепительный, резкий, нет, тут нужны другие определения: след светлый и ровный, без вспышек…"

       К середине 70-к годов я обрел, наконец, свое жилье - комнату в коммунальной квартире. Досталась она мне совсем не так, как я предполагал, отправляясь из Харькова в Москву с направлением на руках, где было сказано, что предприятие, вызывавшее меня, обязывалось представить мне жилплощадь - комнату. Но предприятие меня обмануло и, в этом отношении, я был пущен в "свободное плавание". Это свободное плавание надолго заняло все мои помыслы, и работу в мои первые инженерные годы я искал не ту, где интересно и перспективно, а ту, где меня примут, непрописанного в Москве. Хороший был старт в инженерной карьере.
       С появлением комнаты уменьшилось чувство неопределенности и неустроенности, хотя к тем годам редко в какой коммунальной квартире психологическую атмосферу и отношения между соседями можно было считать нормальными. Но я оставлял позади себя общую кухню и коридор, заходил в свою шестиметровую комнатку, закрывал за собою дверь и был уверен, что никто не попросит меня завтра срочно комнату эту освободить, и в чемоданах моих в мое отсутствие тоже никто рыться не будет. Тем не менее, регулярных записей передач "Свободы" я делать так и не смог. И в первую очередь из-за сильного глушения. Обычно от четверти до половины трансляции терялась в реве глушителей. А воспроизводить потом такой текст с магнитофона на бумагу было делом, как мне тогда казалось, бессмысленным. Да и денег у меня на сколь-нибудь существенное количество пленки не было, и я лишь изредка записывал только отдельные передачи, чтобы их повторно прослушать, а потом на их место записать другие. К тому же в то время образовательные беседы, которых немало было в 60-х годах, сильно пошли на убыль. Об этих программах теперь можно было только вспоминать. Не было уже в эфире голоса Адамовича и многих других из первого поколения "Свободы"... И все-таки одну передачу я тогда записал полностью, ловя ее повторения, выбирая более чистые от глушения. Это была программа, посвященная 25-летию радиостанции. Но тут припоминаю я, что слышал и предыдущие трансляции, посвященные юбилеям "Свободы", и хочу об этом сказать.
       В марте 63-го года радиостанция "Свобода" отмечала свое десятилетие. Содержание передачи я не помню, а помню об этом по совсем другой примете. Я пришел на занятия в наш радиокружок Юры Догадкина. Комната была еще пуста и только один мой знакомый (он учился в соседнем классе в нашей школе) сидел и что-то паял. Мы немного разговорились, и он сказал, что хочет дома провести электросигнал от калитки в помещение, и чтобы звучание было с реверберацией, как в позывных радиостанции "Свобода".
       - Да,- подтвердил я, что знаю этот позывной. - Вот они сейчас отмечают свое десятилетие.
       Дальше в этом направлении разговор у нас не пошел, а происходил он, стало быть, в   марте 63-го года…
       Пятнадцатилетие "Свободы" помнится мне, как я уже отмечал, по фразе, которую я отношу принадлежащей Михаилу Корякову:
       - Пятнадцать лет я на радиостанции "Свобода". Пятнадцать лет. Целая жизнь…
       1968-ой год. Пражская весна. Для меня в моем харьковском заглушке это, пожалуй, последняя весна, когда я надеялся, что жизнь моя из унылой тягостной ничего не приносящей повседневности может измениться к чему-то лучшему.
       Двадцатилетие "Свободы" я пропустил. Вероятно, из-за сильного глушения. Это март 1973-го года. Я в Москве. Без своего дома, без денег. На сторублевой зарплате, с двумя чемоданами мотаюсь по городу с квартиры на квартиру.
       А вот двадцатипятилетие… Передачу, посвященную этой дате, я записал. К этому времени у меня уже был хороший радиоприемник и магнитофон, а главное, своя комната.
       Эта трансляция, марта 78-го года, к счастью, была мало накрыта глушением, больше сказывались специфические особенности коротких волн - замирания звука, эфирные свисты и флуктуации - но, в общем, была слышна и разбираема. К этому времени из эфира исчезли многие дорогие мне голоса "Свободы", и некоторые из них я, благодаря этой передаче, для себя восстановил.
       Но началась она со знакомства моего с новым, неизвестным мне раньше голосом. Ведущий сказал, что в начале хочет отметить память одного из первых сотрудников "Свободы", который "недолго, слишком недолго, был с нами". К сожалению, я не запомнил этого имени, все казалось, "успею", а кассету ту неожиданно пришлось уничтожить - в 1983-ем году, когда "взятый" прямо на работе был повезен на Лубянку на "беседу"-допрос, во время которой на час был отпущен домой - привезти "сомнительные материалы" о части из которых мои дознаватели знали (до этого ко мне около года наведывалась в гости стукачка, "помогавшая" мне обороняться от наседавшего на меня на работе хамья, как позже я понял, науськиваемого на меня другими стукачами - агентами влияния; моя гостья была на нашей работе профоргом; о том, что она стукачка я догадался спустя несколько дней после "беседы" в КГБ). Опасаясь обыска, я уничтожил кассету с записью "25 лет радиостанции "Свобода". Так что имя то я так и не запомнил. Осталось лишь в памяти, что фамилия оканчивалась на "кий", вроде как Ольшанский или Ольховенский… Он прочел стихотворение, которое называлось "Печора". Но в течение тех пяти лет, что запись у меня была, я не часто слушал эту кассету, все думал "успею, могу послушать в любой день", иногда слушал частями по 15-20 минут, (все "времени не было"), и очень жалею, что не выучил это стихотворение, которое так нравилось, на память. А как бы оно пригодилось прочесть в день установки на Лубянской площади Соловецкого камня 30-го октября 1989-го года. Я об этом, вероятно, еще скажу. Но, все-таки, приведу те части строк, что помню.

        …Провел он, не дрогнув
Змеистою бровью,
Залил он Россию
Народною кровью
………………………
Нас гнали в пещеры
Тиманского кряжа.
От голода пухли,
Нас мучила жажда.
……………………….
Вшивых и грязных,
Русских, ……… и "разных".
………………………….
Так гибли и гибли
Российские люди.
Пути на Печеру
Никто не забудет.

Но призрак России
Встает над тайгой,
Где спит заключенный
Под каждой сосной.




Об этом расскажет
Всем людям на свете
Гуляющий по миру
Северный ветер.

       Стихотворение звучало в лучших традициях радиостанции "Свобода" тех лет - голосом мужественным и гневным.
       Затем прозвучал голос Виктора Франка, наиболее с отрочества   памятное мне имя, а к 1978-му году его уже шесть лет как не было на свете.
       - Мы за эти годы уже избаловались, - говорил Виктор Франк, имея в виду поток новой литературы из России, свидетельство ее духовного сопротивления. - Песенки Высоцкого, Галича, Окуджавы, воспоминания Надежды Мальдештам, Евгении Гинзбург, - кого-то он назвал еще, и продолжал: - Но если говорить о самых значительных именах послевоенной русской литературы то…"
       И Виктор Франк назвал имена Михаила Булгакова, Бориса Пастернака, Александра Солженицына и Анны Ахматовой. Затем он развил другую мысль:
       - Личная храбрость не есть качество, необходимое для писателя. Гораций бежал с поля боя. Но, - продолжал Виктор Франк, - есть ситуации, в которых писатель проявляет силу духа и мужество, на которые другие не решаются.
       И Виктор Франк говорил о Солженицыне, который в то время, вероятно, это была запись года… 70-го… воплощал в себе нравственное сопротивление всего народа.
       Затем диктор сказала:
       - По-прежнему с нами Владимир Васильевич Вейдле - наша живая энциклопедия.
       И я с замиранием услышал дорогой мне голос В. Вейдле. По-моему, он говорил тогда о французской литературе.
       Прозвучал и голос о. Александра Шмемана.
       -…Скажут нам... - глубоким своим баритоном произносил о. Александр этот характерный оборот своей речи… Он тогда еще был жив…
       В этой же передаче, мне кажется, было и выступление Андрея Синявского. Он говорил о Сахарове. Как Сахаров бросается на помощь крымским татарам, евреям-отказникам, политзаключенным, верующим, преследуемым за свои убеждения… - всем, кто нуждается в помощи…
       - Сахаров! - с чувством повторял А. Синявский…
       Помню, я надеялся услышать Г. Адамовича, но он, как ни странно, не был включен в передачу. Не услышал я многих ведущих "первой гвардии": М. Слонима, А. Горбова, В. Юрасова, В. Антоновича, В. Шиманского, Е. Гориной, других... Так и не записал их голосов, остались лишь в памяти...
       Когда РС (радиостанция "Свобода") отмечала свое сорокалетие и объявлено было, что этой дате будет посвящен целый цикл передач, я обнадежился: вот когда должны прозвучать давно покинувшие эфир голоса, голоса, основавшие и выведшие радиостанцию "Свобода" на уровень, достойный ее названия, голоса, ближе и дороже которых, оказалось, в жизни мне ничего почти и не встретилось, голоса, с детства мне знакомые. Но нет. Лишь очень малая часть была уделена первым 20-ти годам РС, и большинство из имен того периода не было названо. Они, между тем, скрывшись уже за поворотом времени, приобрели отсвет исторический, и я думаю, что будущее России не будет полным и полноценным без усвоения в ее жизнь, в ее дух этих первых 20-ти лет радиостанции "Свобода" - 1953-1973 годов. Они не должны кануть в Лету или стать лишь предметом исследования узких специалистов. Это несведущие только могут простодушно принять на веру слова Владимира Матусевича о том, что раньше "многие годы принимали на работу кого угодно, выбора не было" ("Родина", № 3, 1991 г.). И это не ему ли радиостанция "Свобода" обязана тем, что в начале 70-х годов ее волны покинули голоса Виктора Шиманского, Владимира Юрасова, Андрея Горбова, еще, вероятно, лет десять мог бы работать Леонид Пылаев, но был отправлен на пенсию (в другом интервью В. Матусевич упоминал, что от тех, у кого в результате "тщательной проверки их прошлого" найдены были изъяты в биографии, всячески старались избавиться: "отправляли на пенсию" и т.п., – я об этом уже упоминал). У вышеназванных работников РС первого состава изъяны в биографии были: в начале 70-х в советских газетах публиковались одна или две статьи, где с подачи "компетентных органов" о них писали, что в войну они были в плену, в перемещенных лицах и даже в агитпропе власовской армии (Пылаев и Антон;вич). Помнится, я подумал тогда: "Что же это была за армия? Кто же был этот Власов, в агитпропе которого были такие талантливые, столь много пережившие люди, люди-судьбы, как Антон;вич и Пылаев?" Разве сравнить их со сталинско-хрущевско-брежневскими "идеологами" вроде Жданова-Ильичева-Суслова, монстрами-начетчиками? Кого же В. Матусевич противопоставляет тем, кого раньше принимали на РС "потому, что выбора не было", и от кого в его, Матусевича, бытность в руководстве радиостанции всячески избавлялись, теперь, когда "есть выбор"?
       "Смелого" Марка Дейча, питающегося "разоблачениями" и "сенсациями" со стола Центра по связям с общественностью ФСК-ФСБ?
       "Ради Бога, никакой политики, только чистая эстетика" - Дмитрия Волчека, с его никому не ведомым якобы диссидентским "Митиным журналом?"
       Бывшего вдохновенного совслужащего на ниве пустодельства, а ныне "смелого спецкора" РС Аркадия Дубнова? - С этим персонажем я даже случайно в 75-ом году оказался на одной работе. Он вместе с другими, такими же как он, с подачи Лубянки участвовал в травле меня. Вот кто пришел на место "запятнавших".
       С Дейчем и Волчеком также я слегка, но примечательно знаком и, вероятно, еще об этом упомяну.
       Сам В. Матусевич, как следует из его рассказа все в той же статье в журнале "Родина", остался на Западе во многом из-за того случая, когда в одной из своих поездок за рубежом, кажется, это было в Австрии, в Вене, целуясь с девушкой в автомобиле, вдруг страшно испугался: ему показалось, что за ними следят из другой машины, машины советского посольства. Австрийка заметила испуг Матусевича и, узнав в чем дело, стала его успокаивать, а он, после испытанного тогда шока и чувства глубокого унижения, решил остаться на Западе. "Интересно, – думаю я, – сколько миллионов советских людей могли бы сказать В. Матусевичу: "Мне бы ваши проблемы". Думаю, что категории жизненного опыта Матусевича и проведенная им чистка нанесли радиостанции "Свобода" большой урон. А то, что заставкой в его передаче "Контрапункт" является меланхолически-безликая музыкальная фраза из многозначительно-пустого, типично масскультовской жвачки, фильма "Твин Пикс" (хотя в своем ранжире фильма и высококачественного), не случайна?
       Год или два назад по нашему телевидению было 3-4 передачи о радиостанции "Свобода". В одной из них на экране появился В. Матусевич. Вероятно, по времени это было после той замечательной передачи Фатимы Салказановой, когда она после десятилетий забвения пустила в эфир несколько песен Л. Пылаева со своим упоминанием слов В. Матусевича: "А кому это будет интересно?". Увидев отутюженного, с иголочки одетого В. Матусевича, во мне шевельнулось: "Какой у него лощеный вид".
       Осень 1970-го года. На волнах "Свободы" звучит роман А. Солженицына "В круге первом". Читает Никита Морозов. Никогда не забыть это чтение, этот голос и интонации. Я живу в Томилине под Москвой. Снимаю угол с кроватью, отгороженной от остальной комнаты переносной ширмой. У противоположной стены занимает такое же спальное место молодой румяный отчужденно-замкнутый персонаж, собирающийся защищать кандидатскую диссертацию по коксохимии. У него, как у ежика, чужой неведомой жизнью поблескивают карие глаза. Около его кровати ширмы нет, так как свою единственную ширму хозяйка дала мне, как первому. Глушение очень сильное, но на 19-ти и 16-метровых диапазонах (а в моей "Спидоле" они есть, переделка сделана году в 67-м еще в Харькове) "Свобода" все-таки проходит. Это было счастьем: слышать "Свободу" не урывками, по советским праздникам или во время каникул, когда я из Харькова уезжал к родителям, а каждый день. Уже ясно было, что ничего нет авторитетнее и честнее, чем радиостанция "Свобода". За те пять лет, что я учился в Харькове, в Москве возникло и разрослось диссидентское движение, но о его подспудных течениях я знал еще задолго до Харькова, еще в отрочестве на шахте 7-8, когда весной 1963-го года слушал пересланную из Москвы на Запад искрометную повесть Николая Аржака "Говорит Москва". Все это оказалось правдой: и Аржак в Москве, и смельчаки на Пушкинской площади, и академик Сахаров, но путь к ним оказался для меня неблизким и, в конце концов, не осуществленным.
       Семидесятые годы вспоминаются мною не так замирающе-пунктирно, как шестидесятые. Может быть  потому, что большинство имен, появившихся на волнах "Свободы" в 70-е годы были в эфире до самого недавнего времени, пока их не сменило, после переезда главной редакции в Прагу в 95-м году, условно говоря, третье поколение радиостанции, а почти все имена и голоса, звучавшие в 50-60-е годы из эфира исчезли, скрылись за поворотом времени. В 70-е годы несколько изменился и характер передач "Свободы". Раньше, в 60-е, они, в основном, состояли из собственных, авторских выступлений работников радиостанции. Они были очень интересны и самобытны, эти передачи. Мне сейчас не просто понять, почему. Может быть, потому, что их составляли люди, уже долгие годы не жившие в СССР, но имевшие поразительную точность знания советской жизни, знания как личного опыта. С другой стороны, эта отстраненность не ослабляла, а наоборот, добавляла авторитетности их оценкам и суждениям. И была еще в них не искривленная тоталитарным режимом прямота суждений и нравственная бескомпромиссность. Их оценки жизни в СССР часто подкреплялись фактами, которые власть скрывала от народа, а выводы и обобщения, итожа абсурдность советской действительности, часто вызывали смех. Примерно такое же отношение к советскому образу жизни выработалось и у меня, тем более, что верность этих оценок подтверждалась на каждом шагу. Но и еще потому, конечно, были захватывающе интересны эти передачи, что составлялись они очень незаурядными людьми, людьми-судьбами. Последний из них на радиостанции, Виктор Лавров, покинул эфир в 95-ом году. Почти каждое его выступление в передаче "Панорама недели" не обходилось без одной-двух ненавязчиво вставленных иголочек-искринок юмора, этого катализатора мысли и чувства. А когда-то таких голосов у микрофонов "Свободы" было целое созвездие. Андрей Горбов, Николай Градобоев, Леонид Пылаев, Андрей Большаков, Виктор Шиманский, Никита Морозов…
       Эта часть русского духа, русского сопротивления, русской культуры ХХ века должна быть также хорошо известна России, стать такой же родной частью ее жизни и истории, как литература Бунина, Солженицына, Шукшина, Абрамова… как известные всей стране песни и общественные образы.
       Оказались они неповторимыми и непревзойденными - эти первые 20-25 лет радиостанции "Свобода".
       Без этого пласта невозможно составить полноценное представление о России ХХ века.
       …Все неофициальные песни и стихи (официальные советские почти невозможно), которые я слышал в стране, я сравнивал с песнями Леонида Пылаева, а позже и со стихотворением "Печора", которые были для меня эталоном глубины, откровенности и досказанности. И ни одна из созданных в отечестве песен не достигала такой эмоционально-логической завершенности, как песни "Жизнь одна…", "Путь-дорожка" Леонида Пылаева (да еще как он их пел…), стихотворения "Печора".
       Возможно, из-за этой недосказанности, этого информационно-эмоционального провала в отечественном песенном, самом массивном фрагменте фольклора, столько сейчас неразберихи, смуты и хаоса в умах народа.

       …Осень 1970-го года. Теперь, наполовину потеснив самобытные, памятные мне по донбасскому периоду собственные авторские передачи работников "Свободы", на ее волнах зазвучали многодневные чтения запрещенных в СССР повестей, романов, исследований, документов, приходивших в студии радиостанции, как из России, так и из других стран. Чтения эти были настолько интересны и важны для полноценного образования, что я не успевал пожалеть, что характер радиопередач изменился, и голоса Андрея Горбова и Николая Градобоева стали звучать реже.
       "Неизданные произведения советских авторов".
       "С другого берега".
       "Письма и документы".
       Помню, захватывающе-интересной была передача "Искусство и литература" (женский голос, волнующе-благородная музыкальная заставка). Позже на смену ей пришла программа "Культура, судьбы, время". Замечательная рубрика "О книгах и авторах" к 1970-му году, вероятно, прекратила свое существование, из этого времени она мне не вспоминается…
       Сентябрь 1970-го года. Услышав голос Никиты Морозова, я почувствовал, как привычно и успокоенно стало на сердце: словно и не было в моей жизни этих пяти дурацких институтских харьковских лет…
       Чуть позже: Юрий Мельников читает "Котлован" А. Платонова. Его уравновешенный, почти монотонный голос так хорошо соответствует безысходной атмосфере романа. "Котлован" произвел на меня неизгладимое впечатление. Вероятно, перевести этот роман на языки народов, не строивших коммунизм, почти невозможно, или придется снабдить пояснениями, которые займут места не меньше самого романа.
       …Из того же времени: "Все течет" В. Гроссмана. О ребенке: "Он был тихим любознательным мальчиком, какими бывают дети только в очень бедных семьях".
       …В школе на шахте 7-8 в нашем классе было много таких детей, "из очень бедных семей". Они тихонько сидели на уроках, их и на переменах не слышно было. Затрудняюсь сказать, что все они были также и как-то особо любознательны, это качество часто, особенно в детском возрасте, со стороны не очень видное. Но хорошо помню, что ни у кого из них не было такого презрительно-стыдливо-нервного отношения к бедности, какое я встретил у москвичей, всех возрастов. Однокашников моих вызывали к доске. Удачно отвечали они не всегда.  Не очень-то в голове была у них учеба. Дома их ждала поливка огорода, когда вода качала, да и в запас натаскать (водокачки давали воду с перебоями), уход за домашней живностью,   младший брат или сестра… Иногда в нашем классе проводился какой-то странный опрос. По очереди учительница  записывала, где работают родители. Школьники мои вставали за партой, называли, где трудится или по дому занята мать.
       - А отец? - спрашивала учительница.
       - В депо.
       - Кем?
       - Куда пошлют.
       - Значит, разнорабочим? - уточняла учительница.
       - Да, - еле слышался ответ.
       Мне трудно себе представить, чтобы из этих ребят выросли  обманщики, жулики,   воры и воришки, какими всех возрастов забита Москва.
       …О встрече Ивана Григорьевича со своим доносчиком. Тот испугался, встретив Ивана Григорьевича. Посмотрел в его глаза. Но увидел в них лишь бескрайнюю синеву неба…
       К сожалению, не могу сейчас точно вспомнить, кто читал "Все течет"… Может быть, тоже Никита Морозов?.. В свои последние времена на радиостанции…
       Чуть позже, уже ближе к середине 70-х: Надежда Мандельштам. "Воспоминания". Первый том. Второй.
       Евгения Гинзбург. "Крутой маршрут".
       Великие книги, которые я слушал, затаив дыхание.
       Начало ноября 1972-го года. Смерть в лагере Юлия Галанскова. Я всматривался в лица прохожих: "Слышали ли? Знают ли?" Нет, ничего нельзя было прочесть в этих лицах. Так стирались последние черты "оттепели".
       А что же народ?
       А где же народ?

       …Год, вероятно, 1972-ой. На волнах "Свободы" слышна интересная, остроумная, хотя, как мне кажется, и не всегда научно строгая, работа-исследование "Молодежь в русской истории". Автор - Иван Русланов.
       Затем, это уже, наверное, вторая половина 70-х, очень интересная книга Комарова о загрязнении окружающей среды в СССР: "Уничтожение природы".
       1971-й год. Цикл передач "Зримые черты сталинизма". Зловещая реанимация проявляется даже в изменении разметок автомобильного движения - расширяются закрытые для "простых" автомобилей резервные полосы - только для проезда партийно-правительственных лимузинов.
       Аркадий Биленков. Его я слышал, вероятно, летом 69-го года, когда был на каникулах у родителей. Передачи Биленкова были из тех, что полностью захватывали мое внимание. Серьезность, глубина художественного мышления, даже интонации - все напоминало мне лучшие литературоведческие программы "Свободы" - передачи Г. Адамовича, В. Вейдле, В. Завалишина. К сожалению, голос Биленкова на волнах радиостанции просуществовал недолго, всего год или полтора. Уже в недавние, 90-е годы я прочел, что его на улице сбила машина. Перед этим были преследования, угрозы на русском языке… Чем мог исследователь творчества Ю. Олеши и Ю. Тынянова кому-то мешать?..
       На исходе 60-х годов у меня не раз возникала мысль написать на "Свободу" письмо. Ничто не повлияло так на становление моего интеллектуального кругозора, как радиостанция "Свобода", и мне хотелось  сотрудникам ее об этом рассказать. Попав в Москву, осуществить этот замысел  было, вроде бы, вполне реально. "Здесь и передать как-то можно", - думал я, вспоминая, как лет за десять до этого слышал по "Свободе", что в Ленинграде русский прохожий сунул в руки иностранным туристам рукопись. Кажется, эта история была связана с именем   Нарицы.
       Но в это время по "Свободе" передали статью, письмо из СССР, где автор делал обзор вещающих на СССР зарубежных радиостанций. Помню, о "Радио Швеции на русском языке" было сказано, что там чуть ли не сидят шведские коммунисты и составляют передачи по директивам из Москвы (действительно, передачи "Радио Швеции" были весьма лояльными и мягкими по отношению к советскому режиму). А о радиостанции "Свобода" в том письме говорилось, что постоянные ее слушатели могут получить настоящее гуманитарное образование. Я тогда подумал: "Надо же! Неужели? Вот к чему я причастен. Как это замечательно. Значит, правильно я все это чувствовал и воспринимал - серьезность этих передач, - и еще: - Да если бы все это слушать беспрепятственно, без глушения, с конспектированием…" Тогда, после того зачитанного по "Свободе" письма острота моей потребности написать на радиостанцию уменьшилась. Я понял, что на "Свободе" знают, что у них есть внимательные и благодарные слушатели. Хотя я сам ни одного такого человека не встретил. А как много тогда было передач потрясающе интересных и важных, о которых так хотелось бы с кем-нибудь поделиться мнением.
       С другой стороны, в то время моя мысль написать на "Свободу" все равно вряд ли была бы реализована: я в те годы был в Москве, выражаясь современным языком, бомжем, а бомжам не до писания воспоминаний. У бомжа на душе совсем другое: "День прошел - и с плеч долой", и: "А где придется ночевать завтра?"
       К новым именам, появлявшимся на радиостанции, я относился настороженно. Новым голосам трудно было равняться с традиционными голосами "Свободы". И голос Анатолия Кузнецова пришелся мне по душе не сразу. Это начало 70-х годов. Его высокий звонкий тенор показался мне чуждо оживленным среди других голосов радиостанции. "Кажется, задор комсомольского активиста не прошел у него до сих пор", - думал я. Но вскоре я изменил свое мнение. Несмотря на то, что многие его программы были посвящены различным мелким приметам советского быта, я почувствовал личность глубокую и в высшей степени достойную. И вскоре передачи А. Кузнецова, острые, цепкие, стали одними из моих любимых. А сейчас вот думаю: "Уже то, что Анатолий Кузнецов, русский человек, исследовал, написал и обнародовал одну из советских полутайн - массовое преступление против евреев в Бабьем Яре в Киеве - уже одно это поставило его на недоступную для многих современных русских писателей нравственную высоту".
       …В начале 70-х годов я подружился с несколькими литераторами и кинорежиссерами. В сравнении с моим итээровским окружением они были для меня просто глотками свежего воздуха. Выпив по паре бокалов вина и взяв еще бутылку, мы, бывало, до самого закрытия, уже когда в полдвенадцатого вечера в зале тушили свет и официантки снимали со столов скатерти, засиживались в "Национале", "на Уголке", и болтали обо всем понемногу. И сколько же, удивлялся я,  знал я того, чего никогда ни с кем в жизни не мог обсудить в моем обычном окружении - на шахте 7-8, в Луганске, в Харькове, на моих итээровских работах в Москве, - темы, выходившие за пределы узкобытовых интересов. И вдруг я встретил живых людей, для которых Шукшин, Астафьев, Лихоносов - близкие сердцу имена, а их писания - предмет соотнесения со своими жизнями, со своими оценками окружающего. Постепенно, однако, у моих приятелей выявилась черта, которую я до этого у гуманитарно образованных людей встретить не ожидал. Они оказались, так называемыми, "упрямыми антисемитами".
       - Если кто-то пишет о евреях, значит, этот автор еврей или обязательно есть какие-то еврейские корни, - ожесточенно доказывали мне мои бдительные литературные мудрецы.
       В конце наших отношений они уже, совсем закусив удила, не стесняясь хотя бы показаться невежественными, определяли, как еврейские, писания любых авторов, кого они не знали (кстати, и знать не хотели). А не знали они, кто такие П. Флоренский, Н. Бердяев, Е. Замятин… Такое вот в брежневское время давали образование во ВГИКе и в литинституте имени Горького.
       …Я пытаюсь взглянуть на мир глазами нациста и испытываю противный психологический дискомфорт, ощущение, близкое к тому, когда снится неприятный сон. Неужели такое состояние психики, пусть даже как-то и удобоваримо инвертированное, для некоторых людей является естественным?
       …Анатолий Кузнецов… Что только не было темой его передач… Помню его рассказ о встрече с чудом. Чудом было для него то, что как-то радиостанцию "Свободу" он слышал на средних волнах. А. Кузнецов вспоминал, что, когда он уже имел некоторые писательские гонорары, в том числе и из-за границы в валюте, то однажды купил в валютном магазине "Березка" импортный карманный радиоприемник и неожиданно услышал "Свободу" на средних волнах. И явление это он воспринял не иначе как чудо. Такое же чудо было явлено и мне. Это было, вероятно, в начале 1964-го года. На свою первую зарплату в Луганске я поскорее купил длинно- и средневолновый портативный транзистор, кажется, он назывался "Ласточка", и, к удивлению своему, несколько раз находил на средних волнах замирающе далекие передачи "Свободы". Так что тут свидетелями чуда были мы оба, хоть и в разных географических точках.
       …О коврах. Что вроде бы это и предмет роскоши, а в то же время и вполне необходимая вещь в доме, говорил А. Кузнецов. По коврам и ступать мягче, уютнее. Повешенные на стену, они и ссору с женой приглушат от соседей… А какая же проблема в СССР купить ковер! Многомесячные, годами, очереди в магазинах. Номера, записи, перезаписи. Скандалы, нервотрепка.
       …Об электрическом счетчике. Он висит в прихожей (в домах до 70-х годов счетчики, в основном, там и были установлены), и где бы вы в квартире не находились - глядь в прихожую, и вы его видите. И он вас видит. И слышит. И никуда от него не скроешься…
       …О счастье.
       - Что такое счастье? Сколько раз в своей жизни я чувствовал счастье? - вспоминал А. Кузнецов. И продолжал: - Раз или два… Вероятно, это было счастье…
       И он рассказал об одном случае, когда он испытал чувство счастья. Как я узнал из той передачи, в Англии (Кузнецов жил в Англии) существует культ цветников. Англичане любят в садиках выращивать цветы. Был такой садик и у Кузнецова. И вот однажды, в тиши своего двора оглядывая цветы, ощущая умиротворенность и покой, он почувствовал, что, пожалуй, это и есть счастье.
       В 1977-ом году А. Кузнецов пережил тяжелый инфаркт, во время которого он в течение семи минут был в состоянии клинической смерти. В те годы на Западе появилась книга "Жизнь после жизни", где приводились рассказы людей, побывавших в состоянии клинической смерти и описывавших это состояние. В этих описаниях присутствовало парение, полет в туннеле, свет в конце его; вполне незамысловатый, в общем-то, набор образов. А. Кузнецов также отдал дань этой теме. Он рассказал, что почувствовал резкую боль в груди, потерял сознание, а когда пришел в себя, то узнал, что ему сделали операцию на сердце, и семь минут он был в состоянии клинической смерти. Никаких туннелей и сияния он не видел. Этого рассказа мне было достаточно, чтобы оценить степень серьезности книги "Жизнь после жизни".
       Анатолий Кузнецов скончался через год после этого инфаркта. По "Свободе" объявили тогда, что голос его еще много раз будет слышен, так как сохранилось немало записей. Но прозвучали лишь одна или две передачи…

       Году, вероятно, к 1972-му я могу отнести определенные изменения, произошедшие в характере вещания "Свободы". Изменилось расписание программ и общий тон передач - он смягчился. Что это произошло не случайно, свидетельствовало также и то, что такое же снижение напряженности произошло и с передачами радиостанции "Свободная Европа". Хотя я не знаю восточноевропейских языков, однако хорошо почувствовал, как смягчились традиционно острые интонации дикторов польской "Свободной Европы" и к ним добавились новые, более спокойные, "обычные" голоса. Некоторые изменения произошли и с позывными "Свободы". Вперемежку с прежним, замирающе тонким сигналом, исполнявшимся электромузыкальным инструментом, все чаще позывные "Свободы" стали исполняться мягким баюкающим гитарным перезвоном. И это в то время, как в СССР несколько лет уже шло "закручивание гаек", настойчивое последовательное преследование инакомыслящих, давным-давно исчезли с бортов грузовиков надписи "Миру - мир" (иногда с изображением голубей), а пропагандисты разъезжали с лекциями по предприятиям и доверительно сообщали слушателям то, что было "не для печати": "Если империалисты решатся на новую войну - она будет для них последней. И они об этом знают". На базаре русские мужики с веселым восторгом, оря на все ряды, выясняли, кто из них   русский (воплощение всех достоинств), а кто   жид (тут все наоборот). …(Прошло 20 лет. В разных частях нашей страны вспышки нетерпимости и ненависти то там, то сям переходят в кровавые столкновения. А посев этой ненависти как раз и происходил на моих глазах. Правда, направлен он был кремлевскими мудрецами только против неведомых до этого в СССР сионистов, но все прекрасно понимали, кого под этим названием обозначила лукавая власть. То, на что развязаны были руки по отношению только к евреям, через годы, уже без разрешения властей, оказалось направленным в самые разные стороны. Я называю это "еврейская месть").   
       Как-то со случайным собеседником интеллигентного вида - он занимался книготорговлей - я это определение употребил. Он слегка насторожился. Возможно, по национальности он был евреем, я по внешнему виду национальность плохо определяю, да и искусством этим овладеть не стремлюсь; возможно, он подумал: "Опять евреи виноваты". И я пояснил:
       - Самые разные народы СССР сейчас получают то, что евреи начали получать еще 25 лет назад.
       Он согласился. Вот такая она коварная, эта "еврейская месть".
       …Снова вспоминаю начало 70-х годов. Как отобран был у Твардовского мой любимый "Новый мир". Уже сломлен был его уровень. Как все реже можно было что-нибудь интересное посмотреть в кинотеатрах, в конце-концов я перестал в них и ходить. Некоторым утешением, правда, была пропагандистская трескотня о "мирном наступлении Кремля", а также и американская политика "детанта". ("Мирное наступление" Кремля завершилось агрессией в Афганистане.)
       Слушая лирическое гитарное бренчание позывных "Свободы" и сообщения о "разрядке" (что никак не вязалось с уничтожением в СССР последних черт "оттепели"), я думал: "Наверное, есть какие-то неизвестные мне обстоятельства, из-за которых передачи "Свободы" стали мягче. Впечатление такое, что между ЦРУ и КГБ есть какие-то контакты и договоренности". Через годы я услышал одно-два подтверждения моих предположений. Когда, году в 93-м, Е. Евтушенко в выступлении по телевизору рассказал, как в 1967 году, будучи в Америке, он встретился с Робертом Кеннеди и тот, отведя его в ванну и включив воду, чтобы шум заглушил голос, рассказал, что ЦРУ открыло КГБ имена Синявского и Даниеля из соображений политической конъюнктуры. Так что мои ощущения изменения тона передач "Свободы" и даже предположения о контактах-договоренностях КГБ и ЦРУ оказалась небезосновательны. Ко всему этому нельзя отнестись   однозначно. Я вполне допускаю, что Ю. Андропов, вынужденный к ювелирным действиям и большим моральным компромиссам, во главу угла в своей деятельности ставил приход к власти, чтобы затем реформировать или даже демонтировать тоталитарную систему. Во всяком случае, когда умер Суслов, и влияние Андропова усилилось, сразу резко снизился, почти исчез, антисемитский фон советской пропаганды и словно сквозняки свежего воздуха стали гулять по остановившейся атмосфере советской жизни.
       - Мы еще не знаем своей страны, - огорошивал своих подвластных Андропов.
       А ведь подвластные всю жизнь слышали, что "наши цели ясны, задачи определены"- стало быть, все известно и понятно…
       И таких "открытий" и эскапад во время Андропова было немало…
       В начале 70-х годов изменилось расписание программ "Свободы". Два десятилетия до этого вещание велось по двум разным программам, каждая длительностью два часа. Не меняясь в течение суток, эти двухчасовки безостановочно повторялись. Это позволяло слушателям в условиях сильного глушения через два часа снова прослушать заинтересовавшую передачу, если в первый раз она была частично заглушена. А я, благодаря такой цикличности, смог синхронно с эфиром, правда, раза за три-четыре, записать в 1964-м году стихотворение Евг. Евтушенко "Мертвая рука"; несколько раз прослушав, на всю жизнь запоминал песни Л. Пылаева, повторно слушал многие и многие передачи, то искрометно-остроумно-публицистические, по первой программе, то образовательные, бесценно интеллектуальные, по второй. (Что от этих передач осталось сейчас на радиостанции "Свобода"? - "Рожки да ножки".) Иногда бывало, однако, что на одной частоте передавались сразу обе программы, и они друг друга забивали. "Что это там происходит?" - недоумевал я. Или же одна из программ (именно та, которую хотелось послушать) попадала под сильное глушение, а вторая все повторялась и повторялась… Поэтому, когда году в 72-м, расписание вещания изменилось и вместо двух двухчасовых стала передаваться одна четырехчасовая программа, в этом была и положительная сторона, хотя теперь, чтобы послушать повторно, приходилось ждать четыре часа… Поздним вечером, переходящим в ночь, я ждал четыре часа, старался не уснуть. Усталость и подавленность после рабочего дня, проведенного среди обывателей со щедрым вкраплением враждебно настроенных психопатов и подонков, в работе малоквалифицированной, бессмысленной, не требующей знаний, - усталость с течением вечера немного уменьшались, в два часа ночи начиналось долгожданное повторение передачи, я весь превращался в слух и… иногда тут же мертвецки засыпал. ("Стоило ли ждать полночи, чтобы уснуть на первых минутах передачи!") Утром вставал, спешил на работу, которая была "ни уму, ни сердцу", пытался вспомнить, о чем была передача, от сожаления, что так толком и не послушал, щемило сердце. Но я надеялся, что услышанное, хоть и конкретно не вспоминаемое, останется в душе, станет моей частью. (Через годы я узнал, как такое же состояние описал Юрий Карабчиевский. Жаль, обменяться услышанным мы не сможем… "Зачем он это сделал?..")
       Вспоминаю еще одну огорчительную деталь. Довольно часто, минуты за четыре до окончания передачи, раздается голос Галины Ручьевой: "Внимание, дорогие радиослушатели, радиостанция "Свобода" прерывает сейчас передачу на данной частоте. Передача возобновится через несколько минут". Я судорожно кручу ручку настройки на других волнах, и лишь иногда удается найти и дослушать - радиостанция редко   слышна сколь-нибудь разбираемо больше, чем на одной частоте.
       Прошли еще годы. Более десяти. И в середине 80-х годов снова изменилось расписание передач. Теперь цикл составлял пять часов, и чтобы послушать интересующую передачу, нужно было рассчитать и распланировать весь вечер, а повторное прослушивание для работающего человека оказалось задачей слишком трудной, почти невозможной. Правда, к этому времени уже не было программ таких уникальных, как в 60-х годах, и все же передачи о министрах царского правительства или генералах Белой гвардии были очень интересны, а в литературных разделах звучали произведения, имена и голоса лучших людей России - В. Некрасова, В. Войновича, В. Аксенова…
       …Вероятно, режим вещания, найденный когда-то основателями "Свободы" - две программы по два часа или одна четырехчасовая программа, оптимален вообще для любых радиостанций, а не только для такой специфической станции, какой является "Свобода". Трудно найти человека, который может себе позволить весь вечер или полночи быть привязанным к радиоприемнику. Циклическая повторяемость передач делает их доступными для слушателей с самыми разными расписаниями работы и свободного времени, ставит их в равные условия. Поэтому цикл передачи не должен быть слишком длинным, а повторяемость, соответственно, достаточно доступной в течение суток. Четырехчасовой цикл, в этом смысле, был приемлем, но на пределе возможностей для работающего человека в прослушивании "Свободы". Когда цикл передач стал пятичасовым (и соблюдался он не строго) и повторение интересной передачи стало трудно рассчитать, я подумал: "Самый лютый враг "Свободы" не мог бы полностью ее переиначить и нейтрализовать. Для этого нужно было бы заменить на "своих" весь авторский состав. А вот перемешать все программы, заполнить время передачами однодневной проблематики,  интервью со случайными людьми, прохожими и уличными зеваками ("голос народа"), сделав интеллектуальные программы - традиционно "тяжелую артиллерию" радиостанции "Свобода"- сделав эти программы редкими вкраплениями в эфирное время "Свободы", усложнив расписание их выхода в эфир, произведя их скорее достоянием удачи радиослушателя, нежели гарантированной встречей с любимой передачей, что в конце концов рассеет постоянную аудиторию слушателей "Свободы", заменит ее на случайную - таким маневром можно нейтрализовать влияние радиостанции "Свобода".
       А еще несколько ранее, в начале 80-х, когда эти перемены на радиостанции только начинались и появлялись все новые и новые имена, а количество уникальных передач шло на убыль, я, помнится, забеспокоился: "Уж не перекочевала ли на радиостанцию "Свобода" вместе с третьей волной эмиграции классическая советская болезнь - "раздувание штатов"?
       Думаю, что процесс трансформации радиостанции "Свобода" ближе к образу "обычных" радиостанций ошибочен. Скорее можно было бы пожелать другим радиостанциям перейти на жесткий циклический режим и каждой, таким образом, приобрести свой круг тем, свое лицо и свой круг слушателей, а не так, как почти неразличимы сейчас друг от друга многие радиостанции. Впрочем, их и слушают так, от нечего делать, вполуха. Думаю, что без разделения радиостанций на образовательные и развлекательные эту проблему не решить, а потребность в образовательных радиостанциях очень велика, но таковых не имеется.
       Пятичасовой цикл передач "Свободы" просуществовал, по-моему, лет семь-восемь, а затем снова поменялся. Причем расписание и повторяемость передач стали настолько сложными, что и сами дикторы "Свободы" в них путались, и неоднократно в объявленные часы передачи не выходили, так что в конце концов дикторы о выходе передач в эфир стали говорить в приблизительном духе:
       - Передача повторяется и в другое время суток.
       И был период, когда передачи повторялись еще и в течение недели несколько раз. Включаешь приемник - идет какая-то, средней руки, передача. Через несколько дней, в другое время суток, - опять она. Еще через несколько дней, еще в другое время - она же. Опять о летающих тарелках, которых, оказывается, все-таки нет…
       …Я вспоминаю бесценные голоса Адамовича, Шмемана, песни Леонида Пылаева… Раз прозвучав в сопровождении рева глушителей, они растворились во времени…
       В конце 1970-го года, как мне помнится, Галина Зотова объявила, что готовится большой цикл передач о советских бардах. И вскоре на волнах "Свободы" зазвучала замечательная передача "Они поют под струнный звон", музыкальным позывным которой стал фрагмент песни Евгения Клячкина "Утренний город". Саму эту песню я в те годы ни разу не слышал и долго гадал, откуда взята была эта музыкальная заставка. Выяснилось через 20 лет. Тогда же, в 72-м, запомнилась пара строк из другой песни Евг. Клячкина, "На море":

Ты говоришь, что все изменится,
Я улыбаюсь и курю…

       1972 год… Когда же все изменится?..
       Эти строчки, судорожно запоминавшиеся по ходу слушания, я повторял иногда. Потом забыл… Вспомнились через 20 лет, когда услышал эту песню на купленной кассете Евг. Клячкина, и горько защемило: "Как же я мог забыть эти слова? А сколько же тогда, вероятно, кануло, что не напомнилось случаем?.."
       Хотя у меня тогда записи Высоцкого были, все же больше половины из тех, что передавались по "Свободе", я слышал впервые. Многие строчки из них потом с удовольствием напевал. Как те, о которых я уже упоминал: "Я был душой дурного общества", что повергли в смех мою сослуживицу Серафиму М.
       Серафима М. жила в какой-то деревеньке километрах в тридцати от Москвы, где "Свобода" слышна была гораздо лучше, чем в Москве. Серафима отличалась последовательным демократизмом, интернационализмом, справедливым и просто здравым умом - характерными признаками слушателя "Свободы".
       - …И вторая песня Владимира Высоцкого… - говорила Галина Зотова…
       Я слышу ее голос. Казалось, эти голоса вечны… Я их слышал и за 10 лет до этого, в родительском доме на шахте 7-8, и в разных городах, где получал образование и жил в чужих квартирах. Многое менялось вокруг меня, менялись мои представления об окружающем, и лишь эти голоса везде прошли со мною рядом, с детства неизменные и близкие. И после всех моих путей-дорог, после отрочества они были снова со мною.
       То, что Высоцкий, Галич, Окуджава и другие исполнители собственных песен, никогда не звучавшие на отечественном радио, передавались радиостанцией "Свобода", дало им статус материала высшей пробы и подтвердило мое чувство, что их песни -великое культурное, а не только социально-нравственное явление нашей жизни. Звучание их голосов было опорой и надеждой, что нас еще не подавили полностью.
       Записей Окуджавы, Галича у меня тогда не было, и в передачах Галины Зотовой почти все песни звучали для меня впервые. Помню поразившие меня своей пасторальной поэтичностью строчки Окуджавы:

Музыкант в лесу под деревом
Наигрывает вальс…

       Это 71-й или 72-й год… Половина слов тонула в глушении…
       Потом Галина Зотова включила в свои передачи песни Михаила Ножкина в сопровождении пианино, и поэтому чуть изменила название – передача стала называться "Они поют…" Помню, М. Ножкин исполнял песню "Магаданские яблоки"…
       Также и Александра Галича я услышал впервые в передачах Галины Зотовой. А до этого представление о его песнях появилось у меня году в 67-м в одном из колхозов, куда нас, студентов, гоняли в летние месяцы на рабский труд. Один сокурсник из соседней группы напевал под гитару песню преподавателя обществоведения:

А я говорю им: "Так - мол - и так- мол, -
А все, что не так - это ложь".
А они мне: "Факты - мол - факты - мол - факты,
Аргументы вынь да положь".

       Я все просил его повторить, и еще повторить, слыханное ли дело: в харьковских краях звучат такие крамольные слова, и с наслаждением слушал, и спросил:
        Чья это песня?
        Галича.
       (Через много лет, правда, в телепередаче авторство этой песни прояснил Юлий Ким. Это оказалась его песня. Но, наверное, исполнял ее и А.Галич).
       Но настоящее мое знакомство с А.Галичем состоялось на волнах "Свободы" в передачах Галины Зотовой. А через годы, году в 80-ом, мне удалось переписать копию норвежского диска А. Галича в прекрасном музыкальном сопровождении. И драгоценные поэтические строчки, тонувшие в реве глушителей в 73-м году, теперь я слушал снова и снова, а они все не надоедали. И

Повстречала девчонка Бога,
Бог пил горькую в монопольке.

       И
Там работает она билетершею,
На дверях стоит вся замерзшая.

       К сожалению, лишь года три были у меня эти записи. Когда в мае 83-го повезли на Лубянку, опасаясь обыска, кассету я уничтожил. Так до сих пор этих песен и нет. А вот одну запись, которую мне тоже пришлось уничтожить, я и не знаю, есть ли возможность восстановить, даже теоретически. Это новогоднее поздравление А. Галича, переданное "Свободой", вероятно, на Новый 1976 год. К тому времени я уже сделал записи стихов и песен А. Галича, которые он исполнял,   находясь на Западе,   из студии "Свободы". И "Слушая Баха" (На стене прозвенела гитара…), и "Когда я вернусь", и "Караганда". (Тут, правда, я должен поправиться и извиниться перед шведским радио: часть вышеназванных песен я записал, вероятно,   из   передач "Радио Швеции", шедших, кажется, по следам турне Галича по Скандинавии в середине 70-х годов.)
       А вот то самое новогоднее поздравление? Было ли у кого-нибудь еще, кроме меня? Осталось ли? Сохранилось?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
                На окне цветы все хрустальнее.
Как живется вам, наши близкие,
Наши близкие, наши дальние?..

       И опять я вспомню, что всегда, слыша эти песни, невольно сравнивал их с теми двумя-тремя услышанными в отрочестве песнями Л. Пылаева и отмечал, что песни Пылаева оставались не затененными песенно-поэтической волной отечественных нонконформистов. А с 92-го года, после нескольких передач о Л. Пылаеве и еще пяти-шести его, новых для меня песен утвердился: его вершина стоит отдельно, не загороженная другими; это поэт, имя которого должно занять в русской поэзии ХХ века надлежащее ему место, очень высокое место.
       В те же годы, в начале 70-х, я, к своему удивлению, и на волнах польского вещания "Свободной Европы" услышал лагерные песни на русском языке. Это были те самые, что я слышал в отрочестве на шахте 7-8:

Ты не плачь, мой друг,
Что розы вянут,
Они, ведь, обратно расцветут…
       И
Часовой, ребенка успокойте,
Чтобы этот мальчик не рыдал,
Дверь темницы чуть-чуть приоткройте,
Чтобы он свободу увидал…

       И другие, слышанные мною до этого только в средневолновой донбасской вольнице. Исполнение было, мне кажется, все-таки новым, но оно ничуть не уступало оригиналу. Усталый, без эмоций, голос. Как важно было бы, чтобы этот песенный фонд "Свободной Европы" был оттиражирован и стал широко доступен в России, которую  захлестнула волна пошлости, деградации и беспамятства.
       1973 год. Почти за год до выплеска на Западе "Архипелага ГУЛАГ" Федор Вишняков читает на волнах "Свободы" "Историю органов ЧК-ГПУ-НКВД-МГБ-КГБ". Длинные перечисления людей, организаций и слоев общества, которых полосовал террор и репрессии. Средний расчет расстреливаемых посуточно.
       - Да, работы "органам" хватало, - заключает Федор Вишняков одну из своих передач.
       …Судьба 17-го съезда партии…
       …Судьба высшего офицерского состава Красной Армии. Неподдающийся здравому пониманию масштаб его уничтожения…
       Тогда же, году в 73-74-м, очень интересны были передачи Василия Бетаки. Тонули в глушении. Александра Бахраха. То же самое. Разбираемость была процентов 50. Их программы были умны, интересны и, по-моему, в 60-х годах не звучали. Впервые их имена я услышал именно в эти годы, в первой половине 70-х…
       Тогда же: цикл бесед Игоря Галанштока "Искусство тоталитаризма". Поразительная похожесть эстетических критериев в фашистской Германии и в СССР. Запомнилось тоталитарное требование к задаче искусства: "Человек должен быть бодрым, здоровым и физически совершенным".
       Услышанное в том же 1974 году "Письмо вождям" Солженицына обескуражило, озадачило, огорчило меня. Всегда большого писателя я представлял себе воплощением классического образа гуманиста. И вдруг что-то провинциальное, убого-ограниченное почудилось мне в социальных воззрениях Александра Исаевича, что-то вроде "мелкодушного национализма". "Может, я чего-то не знаю, - думал я, - недопонимаю?" Нет. Дальнейшее показало: ничего нового. И эта тень помимо воли легла в моем восприятии на литературные произведения писателя, подорвала в моих глазах их гуманистическую искренность. Каким неоценимо важным оказался в те дни отклик А. Сахарова на это письмо Солженицына. Так физик оказался более последовательным гуманистом, чем лирик.
       - Я не националист, я патриот, - пояснял позже Солженицын.
       Да… Не таким патриотизмом дышали передачи "Свободы" времен В. Юрасова, Л. Пылаева, Н. Градобоева, М. Корякова… Да они и слово это не употребляли никогда.
       …Вот после какого-нибудь рассказа об Америке, Франции или Германии, о каких-нибудь научно-технических или общественных достижениях, или о том, как трудящиеся там проводят свои отпуска, или как механизированы тяжелые работы на заводах, - "А в нашей стране…", - с болью замечает диктор…
       "А в нашей стране…"
       1974 год. По "Свободе" передается "Психоаналитический портрет Сталина". Как я только не рыскал по квартире, на какой только угол  ни поворачивал "Спидолу" (благо я снимал тогда отдельную квартиру - без чужих глаз) - ничего не помогало. Из-за глушения почти ни одной фразы не удавалось расслышать полностью. Запомнилось лишь  из книги С. Аллилуевой   ее детское воспоминание, ее вопрос:
       - А, правда, что папа в детстве был грузином?
       Мне кажется, что тогда передавались психоаналитические портреты и других вождей революции. Все тонуло в глушении. Как было бы интересно это послушать, знать.
       А вот уже, пожалуй, вторая половина 70-х. Цикл передач о революции. Я помню передачу об Иване Окладском. О суде над Иваном Окладским. Большевики привлекли мальчишку Ваню Окладского к революционной деятельности. Царская охранка Ванюшку (как ласково называли его революционеры) разоблачила, припугнула, принудила стать осведомителем. После революции, в 1922 году, разбирая архивы полиции, об этом узнали. Судили Ваню Окладского. Расстреляли.
       …А вот еще воспоминание… Это пораньше, пожалуй, из середины 60-х. Передача о писателе Николае Островском и его романе "Как закалялась сталь". Но я совершенно не могу сказать, что это была за передача. То ли это было какое-то обсуждение, в котором принимал участие Владимир Юрасов? То ли это была очередная литературоведческая программа В. Вейдле? А может, это была передача из цикла "О книгах и авторах", и тогда, стало быть, ее вел Г. Адамович?..
       В той передаче давалась высокая оценка этому роману. Как произведению искреннему и талантливому. Мне это крепко запомнилось. Конечно, примерно так же, хоть и более плоско, его оценивали и в нашем школьном обучении. Но услышать такой же отзыв на волнах "Свободы" значило услышать оценку независимую и честную. Для меня это был дополнительный урок мышления свободного от черно-белого подхода.
       …Тоже еще из 60-х: что перед Февральской революцией все большевистские организации царской охранкой были раскрыты, а сами большевики сидели в тюрьмах, ссылках или были за границей. К событиям Февральской революции они отношения не имели, но она дала им свободу, дала им возможность вернуться в Россию…
       …Что "большевиками" ленинская часть социал-демократов стала называться так после получения большинства при голосовании на 2-м съезде партии в 1903 году. Большинство они получили после того, как часть делегатов покинула съезд. "Меньшевиков" после революции излавливали и уничтожали, как самых опасных преступников.
       …Еще из середины 60-х. Кажется, была передача о проблеме одиночества человека в современном обществе. Частая тогда на Западе тема в искусстве (о том же и кино Антониони). Но наше "оптимистическое" обществоведение отрицало возможность одиночества при социализме. Вела передачу, мне кажется, Галина Ручьева. Она подвела разговор к тому, что речь шла об одиночестве Хрущева, которого только-только свергло "коллективное руководство". Вспомнила и о другом лидере советской власти:
       - Был ли одинок Ленин? - на выдохе вопросом завершила передачу Галина Ручьева.
       Вообще, для программ того времени характерны были яркие, энергичные, запоминающиеся передачи с эффектными концовками. Помню, одна из передач кончалась словами Карла Маркса. Он, ознакомившись с кружками и движением своих последователей, заявил:
       - Я не марксист!
       Еще помню передачу. Шла она, вероятно, вскоре после снятия Хрущева. И в ней упоминалось, что одним из адресованных ему упреков было то, что его жена вмешивалась в его служебную деятельность. На что ведущая говорила (наверное, это опять-таки была Галина Ручьева), что, может быть, это и не так уж плохо: ведь однажды в истории жены уже вмешивались в государственные дела мужей, и ничего плохого из-за этого не было. Когда в Древнем Риме женщины потребовали, чтобы мужчины перестали воевать и те не подчинились, жены отказали мужьям в том, что называется супружескими обязанностями. И войны были немедленно прекращены…
       …Октябрь 1964 года. Мне 17 лет. Я на втором курсе вечернего техникума в Луганске. Снимаю у старенькой четы угол, отгороженный шифоньером и ширмой. Только-только сняли Хрущева. Мой однокашник и приятель Володя Л. рассказывает мне:
       - Пришел отец с партсобрания, злой такой, и говорит: "Все, кончилась вам ваша хрущевщина!"
       Мое сердце в первый раз тогда кольнула тревога. Но кто же в то время мог подумать, что после разоблачений сталинских преступлений и того духа обновления и энтузиазма, которым был наполнен период Хрущева, у кого-нибудь поднимется рука снова загонять страну в состояние истерии враждебности и лицемерия?
       …Ермилов. Ермиловщина. Имя это и явление благодаря "Свободе" были мне в 65-м году вполне известны и представимы…
       …Мне кажется, ближе к концу 60-х была какая-то передача, связанная с именем писателя Юрия Либединского. О каком-то его неблаговидном поведении, о заключении в лагере, о письмах жене… По-моему, передачу ту вел Владимир Юрасов… Какая-то уже почти не помнящаяся история одной писательской человеческой трагедии времен сталинизма…
       …Еще из середины 60-х. Кажется, передача Владимира Васильевича Вейдле:
       - Три вещи стоят особняком в творчестве Тургенева, не похожие на остальные его произведения: "Ася", "Первая любовь" и "Вешние воды"…
       Дальше я не помню из этой беседы ничего. Да и эти слова уже совершенно на краю памяти… Что о Тургеневе рассказывал своим слушателям забиваемый глушителями Владимир Васильевич Вейдле?
       Но мне все-таки хочется привести пример художественного мышления В. Вейдле. В этом фрагменте переданной "Свободой" уже в 90-х годах архивной записи отражается и мировоззрение автора, его личность.
       "Когда мы говорим "народ", мы произносим слово совсем другой расцветки и несомненно более высокого достоинства, чем слово "массы". Пушкин писал:   

И долго буду тем любезен я народу…

       Мог ли бы он не то что написать, а даже подумать, что творенья его будут любимы "массами"? Конечно, нет. Кого разумеет Пушкин, когда выражает надежду, что будет любим народом и что к памятнику его "не зарастет народная тропа"? Весь русский народ или ту его часть, б;льшую, несомненно, но все же часть, которую в другом, тогда же написанном стихотворении он называет "простым народом"? Как это ни странно, но у нас с давних пор, задолго до 17-го года, установилось незыблемое правило понимать пушкинский "народ" именно в этом последнем смысле, и мы невольно представляем себе шествующими по незаросшей тропе к Пушкину на поклон не потомков Жуковского, Вяземского и прочих его друзей, и не внуков людей вроде Белинского или Островского, не дворян, не купцов, не разночинцев, а исключительно обучившихся грамоте крестьянских детей, потомков, образно выражаясь, няни его, Арины Родионовны. Может быть, Пушкин и сам в этом стихотворении придал слову "народ" такой, более узкий смысл? Может быть. Но никаких указаний на это нет. И вряд ли Пушкин ожидал или желал обрести посмертную славу исключительно среди тогдашних неграмотных, а не грамотных.
       Слово "народ" двусмысленно во многих языках, не только по-русски. Исключение составляет английский язык, где оно заимствовано из французского, но по смыслу приближается к нашему слову "люди", тогда как по-французски оно значит то же, что у нас - "народ". Нам и французам надлежит позавидовать англичанам и американцам, потому что "люди" - это тише, проще, скромней и менее допустимо злоупотреблениям, чем громкое слово "народ". То же можно сказать и о выражении "русские люди" по сравнению с выражением "русский народ". Некогда существовал отвратительно погромный "Союз русского народа". "Союзом русских людей" главарям его не пришло в голову его назвать. Любовь к народу, к своему народу, не только включает, но и на пьедестал поднимает любовь к самому себе. Восхищаться своим народом - это значит и собою восхищаться. А вот любовь к людям никакого себялюбия и восхищения не подразумевает. Но тут уж я слышу не возраженья, нет, а гневные этакие окрики: "Вот ведь тоже придрался к слову! Да еще к какому? К великому и священному слову! Такому же священному, как слово Родина!" В ответ на это, однако, и я, пожалуй, рассержусь: ведь со священными словами надо обращаться еще осторожней, чем с другими. Вот когда-то, в давние времена, в не лучшие из этих давних времен, от слова "народ" образовали производное да и вплели его в формулу: "Самодержавие, православие и народность", а народу от этого легче не стало. От крепостничества авторы этой формулы и не думали его освобождать. Полагаю, что и теперь никакой нет радости народу, в любом смысле этого слова, оттого, что прожужжали ему уши той же самой все "народностью".
       В середине 70-х годов очень интересны были программы "Наука и техника наших дней" и "Наука и техника вкратце" ("Наука и техника наших дней" передается и сейчас, правда редко, раз в месяц). Запомнились сообщения, как советские разведывательные спутники (из той самой "мирной научной серии" "Космос") отстреливают с орбиты на землю кассеты с разведданными.
       Начало 1974 года. Юлиан Панич (тогда под псевдонимом) читает "Архипелаг ГУЛАГ". Глыба Солженицына обрушилась на брежневский режим, который так старался все десять послехрущевских лет, чтобы в стране забылись преступления сталинизма, а заодно стерлись и все напоминания об "оттепели". (Что проявилось даже в исчезновении лозунгов "Миру - мир" и "Человек человеку - друг, товарищ и брат". "И сестра" - весело добавляли шутники. Потом лозунг исчез, шутить перестали).
       …- Колонна по четыре - шагом марш!
       Собаки, услышав знакомую команду, рванулись на дыбы, захлебываясь на поводках от ярости, обдавая горячим собачьи дыханием затылки замыкающих.
       - Тут нужно понять собак: ведь укусить как хочется!" - вдохновенно читает Ю. Панич великую книгу
       - До нас дошли слухи, что в России вновь появился интерес к поэзии имажинизма, - это голос Вячеслава Завалишина.
       В 70-е годы его литературные программы пришли на смену авторов этого направления "Свободы", покинувших ее эфир, и были на лучшем уровне первой гвардии РС. К сожалению, конкретно из тех замечательных передач мне не запомнилось ничего, кроме вышеприведенной фразы, и ни в наших журналах, ни в архивных передачах "Свободы" ничего упомянуто не было и нигде не прозвучал его голос, и я даже не могу привести для примера хотя бы какой-нибудь отрывочек его текста. Но я надеюсь, что имя его, как и имена   многих замечательных людей России, будет возвращено из забвения и займет свое достойное место.
       С середины 70-х и до наших дней, вчерашняя и сегодняшняя страницы радиостанции "Свобода" еще не скрылись за поворотом времени, и многие авторы нынешней "Свободы" известны в отечественной печати, а иногда они выступают и в телепередачах. И о них гораздо лучше меня могут рассказать их сотрудники и друзья. Мне же в первую очередь хотелось вспомнить тех, кто в триумфальные годы тоталитаризма, когда даже многие незаурядные умы во многих странах мира были смущены и заворожены "великими завоеваниями трудящихся" в "странах социализма", во времена "левой" интеллигенции в Европе, когда критическое мнение о коммунизме считалось признаком "реакционности"- о тех, кто в то время, одни после десятилетий первой эмиграции, другие через военные испытания второй эмиграции, третьи, уже в послевоенные годы, прыгая с кораблей, тайком отделяясь за рубежом от тщательно контролируемых советских делегаций, составили первый коллектив радиостанции "Свобода" и повели отважную и самоотверженную борьбу за освобождение от гнета и деспотизма. Имена их в подавляющем своем большинстве как были, так и остаются не известными в России. (Имени Владимира Юрасова не знал даже ветеран правозащитного движения Владимир Гершуни. Вероятно, два слова о нашем добром и, к сожалению, кратком знакомстве с ним я еще скажу.) Между тем их вклад в дело освобождения России (и других республик бывшего СССР и стран коммунистической Европы, естественно), как мне кажется, решающий. Мне трудно себе представить, что М.С. Горбачев, поставивший на кон свою судьбу, да и жизнь, чтобы освободить Россию от тоталитаризма, сделал это из-за того, что "экономика зашла в тупик", или, попав на вершину власти, решил таким образом отомстить за своих пострадавших в 30-е годы старших родственников. Нет, думаю, дело в другом. На праздновании 40-летия радиостанции "Свобода", куда и он был приглашен, у него спросили, слушал ли он раньше "Свободу".
       - Слушал, - кратко, не вдаваясь в подробности, сказал Михаил Сергеевич.
       А я думаю, что в его сердце до сих пор живут голоса Николая Градобоева, Леонида Пылаева, Владимира Юрасова… Ведь он старше меня и мог слушать РС со дней ее основания. Незаурядный ум и справедливое сердце, соотнеся советскую реальность (как сказали бы по РС в те годы - действительность) с передачами "Свободы", пронесли через всю жизнь свою миссию - освободить народ от деспотии ХХ века. В одном из интервью по телевидению М.С. Горбачев упоминал, что ни в университете, ни позже нигде не давали сколь-нибудь существенных, не говоря уж о правдивости, знаний о тех трагических страницах советской истории, которые сейчас "стали известны всем, благодаря гласности".
       "Да, - думал я, глядя на экран, - стало быть, те передачи "Свободы" 30 и 40 лет назад для Михаила Сергеевича были столь же неоценимо важны, как и для меня".
       Наверное, в Ставрополе глушение было примерно такое же, как на Донбассе. Стало быть, слушать можно было… Именно то знание и собственная потребность в справедливости и могли   в сумме сообщить решимость на демонтаж тоталитаризма, а не пресловутые "требования экономики". Эти самые "требования экономики" были отброшены с первых дней советской власти. Сколько же нервов, психической энергии, человеческого достоинства стоило М. Горбачеву, чтобы, заняв пост тоталитарного правителя, пуститься лавировать, маневрировать, морочить голову "жадной толпой стоящим у трона" "сторонникам социализма", чтобы те не успели скинуть его, почуяв "чужака", раньше, чем он успеет выполнить свою миссию? Это, наверное, одному Богу известно.
       Но, конечно, вклад А.Н. Яковлева и Э.А. Шеварднадзе соизмерим с подвигом Горбачева.
       Когда начались выборы еще одного президента - Ельцина, я в них и участия принимать не хотел. Личность Ельцина казалась мне излишней и плоской, рядом с Горбачевым. Но одна моя хорошая знакомая уговорила меня принять участие в голосовании. Я проголосовал за Ельцина и не раз все же высказывал этой своей знакомой возмущение   грубым поведением Ельцина по отношению к Горбачеву. Ведь Горбачев уберег его от политического небытия, после снятия взбунтовавшимся партаппаратом Ельцина с поста секретаря Московского горкома. Горбачев оставил его в Москве, на министерской должности, что позволило Ельцину возродиться политически и вновь подняться на лидирующий уровень власти в стране. Но последующие события изменили мою точку зрения, и я больше никогда не сожалел, что голосовал за Ельцина. Наоборот, эти события показали, что он появился в критический для России момент и в деле приверженности демократии оказался достойным преемником Горбачева.
       Писатели-нонконформисты, имена которых были в нашей стране легендарными, попадая на радиостанцию "Свобода", становились близкими хорошими знакомыми, каждый со своим отличимым голосом, интонацией, мыслями, чувствами, неповторимой личностью… Анатолий Кузнецов, Андрей Синявский, Александр Галич, Виктор Некрасов, Владимир Войнович, Георгий Владимов, Сергей Довлатов, Владимир Максимов, Александр Зиновьев, Наталья Горбаневская, Анатолий Гладилин, Василий Аксенов, Андрей Тарковский… Это далеко не полный список, составленный, как и все эти записи, по причудливому сочетанию фрагментов памяти и прохождения радиоволн.
       …Вот… Виктор Некрасов… говорит, что русский хлеб лучше американского… Имя, знакомое мне еще с отрочества по той, обруганной лично Хрущевым замечательной вещи "По обе стороны океана". Оказался Виктор Некрасов не только талантливым писателем, но и мужественным гражданином, и человеком последовательно демократических взглядов. Голос его жив во мне и сейчас.
       Владимир Максимов… "Континент"…
       Как проникновенно Владимир Максимов говорил о Леониде Енгибарове, его эмиграции, возвращении на Родину, самоубийстве… Какое отношение имел писатель-диссидент к цирковому клоуну?..
       Правда, клоун этот был не каким-то буффонадным шутником, а был он одним из характерных явлений "оттепели". В одной из своих миниатюр Л. Енгибаров прыгал на скакалке. Скакалку у него отбирали: "Нельзя". Но он доставал из кармана другую, поменьше, и снова скакал. Отбирали и эту. Так продолжалось несколько раз, пока в руках у упрямца не оказывалась очень короткая веревочка, так что скакать через нее можно было лишь в лежачем положении, и беззаботное скакание уже больше напоминало какие-то жутковатые конвульсии. Вряд ли советскому начальству мог понравиться этот цирковой номер.
       … "Семь дней творения" В. Максимова передавали по "Свободе" в 72 году.
       В 80-х годах всегда приятно было услышать Василия Аксенова. "Какой умница", - не раз думал я, слыша голос легендарного, с отрочества любимого писателя, с его непостижимо искрометными персонажами и описаниями в ранних рассказах… Вспоминаю, как году в 72-м Михаил Демин упоминал о "красноречивом косноязычии"   героев Аксенова, перекликающихся этим качеством с героями Ремарка. А фильмы нашего детства по повестям Аксенова: "Коллеги", "Мой младший брат"… Какая прозрачность и благородство чувств были заложены в школьном возрасте в мое поколение культурой "оттепели", и каким могло бы быть мое поколение, и как попали мы, едва вышли из отрочества, под жернова сусловского "повышения патриотизма". Немногие из нас устояли. Явления "семидесятников" не произошло.
       Глушение "Свободы" было очень сильным, но В. Аксенов выступал также и по "Голосу Америки", и еженедельно, по-моему, по воскресеньям, в известный час из динамика раздавался дорогой голос: "Добрый вечер, господа".
       Когда весной 1985 года М. Горбачев был избран генеральным секретарем, В. Аксенов в одной из передач того времени выразил надежду, что, может быть, новый, сравнительно молодой генсек несколько "ослабит гайки", ведь, небось, в университетском прошлом, в начале 50-х, дерзнул где-нибудь несогласием, где-нибудь в теплой компании "слабал с Раечкой запретный бугешник", может, вспомнит, тряхнет молодостью... Как оказалось, будущий генсек через свою жизнь пронес в сердце не только память о "запретном бугешнике", но и многое, многое другое…
       Сергей Довлатов появился на "Свободе", как мне помнится, в конце 70-х годов, года через три, по-моему, после первых упоминаний о нем в связи со скандалом вокруг "невидимой книги". И, странным образом, слегка абсурдные обстоятельства этого скандала перекликались с сюжетами многих его рассказов, а его мягко-ироничные повествования, пестрые, словно галстуки и рубашки стиляг пятидесятых годов, были во многом, вероятно, отражением случаев его собственной жизни. Жизни не очень-то стяжавшей, но содержавшей ту степень внутренней свободы, которая в соприкосновении с советской действительностью порождала абсурдные ситуации и конфликты. Это он напомнил мне слышанную когда-то, но забытую, а после этого уже не забывавшуюся пословицу: "Сегодня он играет джаз, а завтра Родину продаст". Всегда приятно было услышать мягко-ироничный голос Довлатова, читающий какой-нибудь очередной удивительный рассказ; его, не без парадоксальности, афоризмы...
       -…Что может быть выше справедливости?
       - Милосердие…
       Знакомство мое с творчеством Владимира Войновича произошло в начале 67-го года, когда я прочел в "Новом мире" его повесть "Два товарища". Имя автора мне ни о чем не говорило, и я его забыл. А повесть понравилась и запомнилась (и эти пустые ящики, являющиеся государственным секретом, так как по их размерам вражеская разведка может раскрыть тайны нашего оружия, и упоминания Сына Божьего - …"и взяли Его за руки Его…", и, наконец, товарищ, лихо жующий шипящие во рту окурки, и по требованию шпаны побивший своего друга, иначе бы его самого побили, а в армии ставший виршеплетом…). Прошли годы, и вот в начале 70-х имя писателя В. Войновича стало упоминаться среди имен демократической оппозиции. Слышал я и хорошо помнил ту передачу, где читалось его заявление в связи с отравлением в "Метрополе", в середине 1975-го года. Рассказ о такого рода, достаточно необычной, операции КГБ был очень важен. Я отмечал бесстрашие и твердость духа автора "Двух товарищей". (Теперь я уже знал: "Так вот кто написал столь запомнившуюся мне повесть".) С удовольствием слушал я в 1981 году "Чонкина" и пересказывал на работе (попался коллектив с двумя-тремя не лишенными интереса к культуре сотрудниками). В 80-е годы всегда был рад встрече с В. Войновичем на волнах "Свободы". Как часто бывало с любимыми авторами, на некоторое время перенимались его обороты речи и интонации.
       Еще в середине 70-г: Александр Зиновьев. Его захватывающие точными социальными наблюдениями и обобщениями "Зияющие высоты", "Записки ночного сторожа", другие вещи… Стихотворения из "Записок ночного сторожа" так мне нравились, что я старался их, насколько позволяло глушение, записать на магнитофон. Затем переписывал в тетрадь. Когда потащили в КГБ, записи уничтожил. Однако я разделял далеко не все высказываемые А. Зиновьевым социально-политические идеи и характер критики Горбачева и Ельцина, и мое несогласие особенно возросло в самое последнее время, когда Зиновьев уже вернулся в Россию. Мне кажется, в высказываемых им идеях отражается непоследовательность его демократических воззрений и изрядная примесь в них тоталитарного наследия.
       Были у меня в те годы, их тоже пришлось уничтожить, стихи Натальи Горбаневской, записанные с передач "Свободы" в ее собственном замечательном исполнении. Они мне очень нравились, и некоторые из них я выучил наизусть. Думаю, что в русской поэзии мало найдется близких ей по теме, остроте чувства, самоотреченности. А лиризм ее стихотворений мне скорее напоминает лиризм в живописи и графике экспрессионистов, нежели строфы других поэтов. Пробегусь по первым строчкам некоторых ее стихотворений, а в конце какое-нибудь приведу полностью (выбор сделать непросто).

                И за что мне все это досталось,
                Эта слабость на новом мосту…
     -   -   -               

Скоро и ты полюбишь
Гонг ото сна и ко сну,
Бревенчатую простуду,
Век своих желтизну…
-   -   -
Это я не спасла
Ни Варшаву тогда
И ни Прагу потом…
                -   -   -
Приснись под утро лествичка,
Не весть, хотя бы весточка…
                -   -   -
Там, во тьму насилья,
Ликом весела,
Падает Россия,
Словно в зеркала…
                -   -   -
О, бедная, жалкая, впавшая в детство Европа…
            -   -   -
Если бы было у меня больше толку…
                -   -   -
В этой разнице света и светлоты,
Озаренного тела среди темноты,
Где потемки с потемками стали на ты…
                -   -   -
Спи, кузнечиков хор!
Лес восходит на холм.
Бес проехал верхом.
Я не верю стихам.
Ложь, мелодия, сон.
Звон глагола времен.
Смех, признание, стон.
Что за жребий мне дан!
Слов не выпить с горсти.
Строк в тюрьму не снести.
Ни согреть, ни спасти
От властей и страстей.
Тронь струну - вся в крови.
Трень да брень  оборви.
СВЕТ И СЛОВО ЛЮБВИ.
Спи, кузнечиков хор.

       Имя Георгия Владимова стало мне известно в конце 1969-го года, когда Александр Трифонович Твардовский, уже в последние месяцы подвига его "Нового мира", выпустил "Три минуты молчания". К этому времени, в течение предыдущих лет двух, у меня произошла радикальная переориентация интересов. Теперь каждое имя, встречаемое на страницах "Нового мира", было для меня значительно и важно. Имя писателя запомнилось. После мне было удивительно, что роман ругали. Да, он был вполне в духе "новомировской" прозы, но в нем не было ничего особенного, "такого", что спровоцировало бы придраться сусловских охранителей.
       Году в 72-м одна   знакомая на моей первой работе, не лишенная интереса к литературе, рассказывала мне, что в Москве ходит по рукам какая-то повесть Солженицына о том, как в одном поселке сторожевые собаки, оставленные на произвол судьбы после упразднения сталинского концлагеря, после смерти диктатора, набросились на праздничную демонстрацию, приняв ее за беспорядочно идущую колонну заключенных. Я никогда не слышал ни о такой повести, ни об авторстве ее Солженицына. Не знал даже, что и думать по этому поводу… Потом имя Георгия Владимова стало упоминаться среди имен участников демократического движения. Вдруг вышла его книжка "Большая руда". Я вспомнил, что когда в 1965-м году уезжал из Луганска поступать в институт в Харьков, то видел на одном новом кинотеатре большую афишу с надписью "Большая руда". В Харькове этот фильм почему-то не шел, и я его так и не посмотрел. Припомнилась и песня, объявлявшаяся, вроде бы, как из этого фильма. Песня очень известная:

Ты не печалься,
Ты не прощайся,
Я обязательно вернусь…

       "Так что, - соображал я, - к "Трем минутам молчания" Владимов был уже не новичок в литературе?" С "собаками" все прояснилось, когда Ю. Панич прочел "Верного Руслана". По-моему, даже дважды. Но ни за что не могу припомнить, было ли это во второй половине 70-х  или в первой половине 80-х годов… Зато хорошо помню, когда читали "Не оставляйте стараний, маэстро". Ко мне в это время захаживала в гости стукачка КГБ, и я ей пересказывал свежеуслышанный текст. В том рассказе описывается, как три кагебешника следили за квартирой  писателя. Стукачка "с удовольствием" слушала рассказ, посмеиваясь, когда я пересказывал ей, какими ничтожествами изображены чекисты. Я считался с тем, что она, может быть, вовсе не из "компании правовиков", как она себя представляла, но не считал нужным скрывать свои взгляды. Тем более у себя дома, в то время как я их и на работе никогда не скрывал (хотя, правда, и не навязывал в качестве агитации моим сослуживцам-электронщикам, патриотам олова, канифоли и советской экспансии). "Не оставляйте стараний, маэстро" читали по "Свободе" в конце 1982 - начале 1983 года.
       Сейчас, пересматривая "Иваново детство" - первый полнометражный фильм Андрея Тарковского (1962 г.), поражаюсь эмоциональной и гуманистической зрелости начинающего кинорежиссера. Конечно, посмотрев эту картину в отрочестве (году в 63-м его показывали по телевизору), я фамилии кинорежиссера не запомнил. Я вообще не знал тогда ни одной режиссерской фамилии. Все мое внимание, после освоения устройства радиоприемника и телевизора, было поглощено различными схемами радиоэлектроники, затем внимание мое захватила физика макро- и микромира, элементарные частицы, теория относительности, гениальные открытия Бора, Эйнштейна, Борна, Ферми, Резерфорда, Андерсона… С трудом отрываюсь от этого списка… (Потом пошел учиться,   работать и вместо великих умов попал в окружение какой-то срани.)
       Году в 69-м в Харькове я по "Голосу Америки" услышал, что в Москве возле Дома кино собравшаяся толпа около 200 человек возмущалась тем, что отменили просмотр нового фильма А. Тарковского "Андрей Рублев". Не знаю, каким образом, но к этому времени фамилия Тарковского прозвучала для меня уже не внове. В то же, примерно, время на одном из новых больших харьковских кинотеатров (но не в центре города) в трафарете "Скоро на экране" появилась панорамная афиша фильма "Андрей Рублев". Татары на конях, церкви, изломы деревьев, зарево пожара, дым… Картина, напомнившая мне замечательную трилогию В. Яна о татаро-монгольском нашествии. Приятно удивленный ("в Москве просмотр закрыли, а в Харькове намечают пустить в прокат"), я с затаенным вниманием, каждый день проходя мимо этого кинотеатра по дороге домой, посматривал, когда "Андрей Рублев" из афиши "Скоро" переместится в афишу "Завтра". Но этого перемещения так и не последовало. Месяца два повисев, "Андрей Рублев" бесследно исчез с фронтона кинотеатра. Замечательный фильм я посмотрел уже в Москве, году в 71-м. А в 72-м посмотрел "Солярис". "Ой, это такой сложный фильм, непонятный, заумный", - слышал я отзывы. Уже к середине фильма, вероятно, как это и задумано было режиссером, все мне стало ясно. "Какая же тут "заумность"? - подумалось… - Но, может, я что-то упускаю, чего-то недопонимаю? Интересно обменяться мнениями, может, есть еще какое-то понимание?" Впервые за много лет я был знаком с человеком, с которым можно было адекватно обсуждать социально-гуманитарные вопросы. Это была коллега из соседней лаборатории, особа лет на десять старше меня, дворянка по материнской линии, математик по образованию. Я знал, что у нее был небольшой круг знакомых, относящихся, к так называемой, либеральной интеллигенции. Я спросил у нее о "Солярисе".
       - Ну, это фильм о том, что человечество не должно выходить в космос, что оно еще не готово, что еще много нерешенных проблем на земле…
       - Что-нибудь такое тут додумать можно, но, в общем-то, фильм не об этом, - возразил я. - А этот фильм   против дискриминации.
       - ?
       - Но не расовой, не национальной, - пришлось мне продолжить, - а дискриминации как свойства человеческого сознания подразделять себе подобных на "своих" и "чужих". И вот по отношению к "своим" это современные, последовательно гуманистические личности, а посланцев планеты Солярис, которые ни по внешнему виду, ни по чувствам, ни по поведению не отличаются от землян, наши гуманисты подвергают жестоким медицинским экспериментам, не считая их себе подобными, так как у них кровь совершенно не такого состава, как у землян. Кровь - это же ключевое понятие в дискриминационном сознании, - добил я свою собеседницу железной аргументацией.
       По лицу ее, увидел я, прошла эмоция, словно она только что сделала открытие, отгадав закавыку в математической задаче.
       Не помню сейчас точно, когда, в 80-м или 81-м году, в Доме кино была премьера фильма А. Тарковского "Сталкер". Уже несколько лет шли разговоры о драматических обстоятельствах, сопутствовавших съемкам этого фильма. И вот, в телефонном разговоре одна моя полуслучайная знакомая говорит мне, что сегодня в Доме кино премьера "Сталкера" и что туда попасть, естественно, невозможно. Я тут же позвонил своему приятелю-кинорежиссеру:
       - Ты знаешь, что сегодня в Доме кино премьера "Сталкера"?
       - Нет.
       - Поехали?
       - Поехали.
       Мы мчимся к Дому кино, преодолеваем группку жаждущих билетика, что подтверждает слух о премьере фильма, и через две минуты мой чудотворец отходит от кассы с двумя билетами.
       Фильм произвел на меня потрясающее впечатление. В годы, когда, казалось бы, все живое было уже подавлено и подмято брежневской кликой, когда даже лучшие, имевшие общественный авторитет кинорежиссеры "хрущевского десятилетия" дрогнули, забыли о былой "смелости", сняли уже по несколько вымученных, бездарных фильмов, при просмотре которых не верилось даже, что 15-20 лет назад этот же режиссер создавал такие одухотворенные, такие кардинальные произведения "оттепели", - в этой атмосфере появился фильм, свидетельствовавший, что А. Тарковский ни на шаг не отступил, не дрогнул перед брежневско-сусловской диктатурой. Пожалуй, даже наоборот. Следовавший после "Соляриса", этот фильм откликался на еще один вопрос брежневского времени - диссиденты.
       После фильма мы с моим приятелем здесь же в Доме кино зашли в ресторан. Неподалеку, через столик от нас, составив в длинный ряд три или четыре стола, расположилась отмечать премьеру съемочная группа Тарковского. Вместе с Андреем присутствовал   его отец, поэт Арсений Тарковский. Мой приятель указал мне на них. Андрей Тарковский сидел в дальнем от меня торце стола лицом ко мне, но расположены столы были глубоко справа, почти что за моей спиной. Мне приходилось сильно разворачиваться на стуле, чтобы разглядеть Андрея. Мне очень хотелось ему сказать… Что сказать?.. Что он сделал очередной великий фильм? Нужны ему эти банальные признания? Или же поведать в какой-либо более оригинальной форме, например, доверительно, как единомышленнику:
       - В вашем фильме недостает титров: "Посвящается Сахарову, Солженицыну, Марченко" .
       Прозвучит развязно, да и не нужны и невозможны такие титры.
       И пока я так посматривал и ломал голову (приятель мой все требовал: "Да повернись сюда" и донимал меня пересказом какого-то забавного приключенческого фильма), прошло время, и Тарковский со товарищи закончили ужин и покинули ресторан.
       Прошел год или полтора. Я за это время перешел на работу в вычислительный центр Госкино, что в Малом Гнездниковском переулке (и все пытался там приобщиться к "идеологическим диверсиям" - пробраться на какой-нибудь кинопросмотр в какой-нибудь из служебных кинозальчиков). И вот однажды спешу на смену, часам, вероятно, к 4-ем дня, а навстречу мне от Госкино прошел человек, который пристально на меня посмотрел. Шагов через десять я отметил этот взгляд, восстановил в памяти лицо смотревшего… "Да это же Тарковский!" Бегу обратно, догоняю:
       - Андрей Арсеньевич, здравствуйте!
       Что сказать дальше, пока, запыхавшись, не знаю, но думаю, что в обстановке полуофициальной травли увидеть лишнее дружеское и любящее лицо ему не помешает.
       - Здравствуйте, - ответил он мне, как старому знакомому, так что прозвучало почти что как "здравствуй".
       Я соображаю, что сказать дальше. Что я пишу киноповесть и хотел бы ему показать? - Так ей еще и конца-края не видно. Что его художественное мышление напоминает мне имена Адамовича, Вейдле, Завалишина? - Нет, сейчас этого не скажешь, в этом уличном грохоте и спешке.
       - Можно вам позвонить? - нашелся я.
       - Можно.
       - А телефон?
       - Он есть в справочнике. Извините, - сказал он, - я страшно спешу: уезжаю за границу, нет ни минуты.
       - Куда же? - задержал я его еще на несколько секунд, осмелился проявить любопытство "при таком добром отношении".
       - В Англию. То есть, - поправился он, - в Италию.
       Мы попрощались. Он тут же стал ловить такси, а я через пять минут был уже в своем, гудящем десятками вентиляторов вычислительном центре, где меня ждала работа то ли уборщика, то ли носильщика, то ли лудильщика и демонстративно-неприязненные ужимки наглецов в "трудовом коллективе".   
       Все-таки через несколько месяцев я позвонил Тарковским.
       - Андрей Арсеньевич сейчас за границей, - ответили мне.
       Кажется, с того времени он никогда больше не был в СССР.
       Если не ошибаюсь, это было в 84 году: по "Свободе" шел ряд передач, в которых транслировались записи лекций Андрея Тарковского, которые он читал в одном из учебных заведений Западной Европы. Качество записей было не из лучших, да и обязательное глушение (как же без него?)… Но я старался не пропускать этих трансляций - очень интересно было знать мысли и рассуждения замечательного киномастера. Помню высказывания Тарковского об одиночестве. Что проблема эта отчасти преувеличенная. Что если человека постоянно тянет быть в обществе, на людях, что, если у него нет потребности побыть одному, углубиться в какие-то свои мысли, чувства - значит, что-то у этого человека не в порядке, чего-то в его внутреннем мире недостает. Это были близкие мне мысли. С состоянием и чувством одиночества я столкнулся, когда от родителей уехал в Луганск учиться в техникуме. Я полагал, что, перебравшись из шахтерского рабочего поселка в город, попаду в интересную, увлекательную городскую жизнь, а получилось наоборот. В своем рабочем поселке я приходил из школы, и всегда находились знакомые и друзья, с которыми весело пролетал день. Летом на велосипедах, зимой на лыжах, а позже пришли занятия в радиокружке, гуляния возле поселкового клуба, разговоры о джазе (не без влияния передач "Голоса Америки"). Все это в гораздо большей степени присутствует в городской жизни, полагал я. И вот я в Луганске. Я приходил из техникума и сидел дома один. Никто никуда меня не звал, да и мне позвать было некого. У всех здесь были свои дома, семьи, компании, в моем обществе никто не нуждался. И хотя появился у меня приятель в техникуме, Володя Л., и еще один был собеседник, наш однокашник, мы иногда вместе шли после занятий, гуляя, - но потом   расходились по домам, они в свои квартиры, к своему привычному домашнему окружению, а я - к своей кровати за ширмой в углу чужой квартиры, бутерброду с колбасой и стакану чая. Правда, во второй год в Луганске я усиленно готовился поступать в институт, занимался математикой, свободного времени было мало. Но это тоже, конечно, одиночество. И в институте в Харькове оно опять было со мной. То есть я, конечно, мог бы его избежать: жить в общежитии, жениться… Но как я мог жить в общежитии, когда дня не мог провести без своего радиоприемника с зарубежными голосами. Я сразу стал бы там "белой вороной" и объектом "перевоспитания"  со стороны "сознательных студентов". Жениться? - При общеизвестных коллизиях физических симпатий и антипатий не встретилась подружка, с которой интересно было бы в кино сходить, а не то что жениться. Тяжело переносить одиночество, когда думаешь, что где-то есть незаурядные люди, хорошие компании, увлекательные беседы, споры, словом, интересная жизнь, и она проходит мимо тебя. Но когда после одной, другой, третьей вечеринки приходишь домой и лишь досадуешь, что зря время потерял, скучал там несколько часов - после такого опыта к одиночеству относишься иначе: ничего "там" интересного нет и твое это самое одиночество гораздо приемлемее многих пустопорожних времяприпровождений. Но к этому выводу я долго шел.
       Очень, помню, произвела на меня впечатление и запомнилась своим, как всегда, глубоким пониманием сути вопроса одна из бесед о. Александра (в середине 70-х годов). Она именно этому и была посвящена - проблеме одиночества. О. Александр с большим осуждением говорил о фетишизации сознанием современного общества материальных ценностей, результатом чего является отчуждение человека. И он приводил пример жизни Сергея Радонежского, жившего в полном одиночестве и никогда не страдавшего ни тоской, ни психозами, ни плохим настроением, жившего в единстве с природой и Богом.
       После этой беседы о. Александра, которую я здесь передал очень схематично и приблизительно, я еще более спокойно и естественно оценивал свое существование. "Как же он проницательно знает обо мне, - думал я, - об этом состоянии… Как же он поддержал меня в моих тяготах, смущениях…"
       Тем более мне приятно было услышать подобные же мысли и от Андрея Тарковского.
       Но… читая биографические заметки об А. Тарковском (году это было в 93-м), во мне шевельнулось: "А что Андрей Тарковский мог знать об одиночестве? Жил он в семье, в родном доме, в родном городе. В детстве, правда, без отца, но потом приблизился и отец. В 21 год женился. С 1962 года известный кинорежиссер. Откуда же здесь может быть опыт одиночества?" Но, наверное, какой-то такой опыт все-таки был…
       Я вспоминаю, как уже лет восемь после родительского крова, все по чужим домам, я, наконец, снял отдельную квартиру. То-то было блаженство: быть в комнате без обязывающих хозяйских глаз, да и вообще без чужого человека. И с этого времени старался уже всегда находить жилье отдельное. Благо, родители помогали с деньгами. И вот лежу я однажды в тишине, в пустой квартире, в выходной день, "отдыхаю от пятилетки", и как-то подумалось: "А вот вдруг бы я умер? На какой день меня бы хватились? На пятый? Десятый? Через месяц? И где бы искали?" Я не был здесь прописан, на работе не знали, где я живу. Родители, далеко от Москвы, - тоже. Соседей по лестничной площадке я никогда не видел - домой только глубоким вечером, перед сном приходил, переночевать…
       В Харькове мой институтский приятель Валера Д. также был приезжим, как я уже упоминал.   Он был высоким стройным парнем, какие особенно нравятся девушкам, и все меня донимал рассказами о своих с ними коллизиях и победах. Я представлял, что он живет какой-то, хоть и неустроенной, но веселой жизнью (он даже в карты поигрывал), не то, что я (хотя меня к его образу жизни не тянуло). Это он впервые смутил мою душу, когда на втором курсе запел: "Не туда пошел, окружение не интересное, учеба нудная…" Я таких мыслей и допустить не мог. Я так был в отрочестве увлечен радиоэлектроникой, столько приложил стараний для поступления в институт, родители регулярно высылали мне деньги - теперь учиться был мой главный долг. ("Первым долгом", - вспоминаю сейчас запомнившиеся слова моего дедушки по отцовской линии). Но я, конечно, и представить себе не мог, что в высшем учебном заведении (пусть хоть и инженерно-техническом) совершенно не дают знаний по общей культуре, по той же литературе, например. И я тоже, где-то курса со второго, стал чувствовать ущербность получаемого образования и тяготиться этим. Так вот, я думал, что, в отличие от меня, жизнь Валеры Д. проходит весело и без грусти, в фейерверке любовных приключений и побед. На втором курсе  он на год отстал от нас, и я стал видеться с ним не часто. Разъехавшись после института по разным городам, мы с ним некоторое время переписывались. Он мне прислал кое-какие свои стихи, рассказал о состоянии глубокого одиночества в Харькове. Приведу несколько строчек из его писем, стихотворений и не стихотворений. Стихотворений, по лености автора, вероятно,   неограненных, не без декларативности, но в которых, как мне кажется, поэзия есть.

Неслышно опустилась
ночная тень.
 Зажглись в домах огни
уходит день.
В эфире вновь звучит
знакомый бас.
И в ритме медленном
играет джаз.
И что-то нежное
поет певец
Из жизни дальней,
любви сердец.
Но сердце сжалось,
Но слышно мне:
"Не быть любви опять,
не быть весне".
И память прошлое
Вновь ворошит:
"Не быть счастливым дням", -
Со дна души.
В зеленом огоньке
сомкнулся круг.
"Он словно жизнь", -
я понял вдруг.
Две стороны
на миг сошлись
И, как волны прибой,
вновь разошлись.
"Не быть любви опять", -
квартет вторит,
И в женских голосах
печаль таит.
Вот песня кончилась
и замер бас,
Лишь в ритме медленном
играет джаз.
       "…Большой цивилизованный город, со множеством судеб чужих людей, идущих мимо тебя. Одиночество, грусть на вечерних улицах при тусклом свете фонарей, неоновые цветные рекламы, свет в окнах больших домов… Никому нет до тебя дела, ты один, ты чужой не только в смысле знакомств, а чужой по взглядам, по стремлениям, по убеждениям, по чувствам…  В такие вечера одиночество поглощает тебя целиком…"
А было ль у вас, что никто вас не ждет?
Никто с поздравлением писем не шлет?
Один во всем мире. Один на земле.
Не легче ли было бы жить на Луне?

Не легче ли было бы жить одному?
Без времени счета снижаться ко дну?
Всю память о прошлом забыть и стереть,
Метеоритом безмолвным сгореть.
                . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А было ль у вас, что на все наплевать,
Когда в тупике ты и нечего ждать,
Когда не поможет отчаянный финт,
Когда проглотил вашу жизнь лабиринт?
                . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Бессонные ночи, серые дни.
Остались надежды, надежды одни.
Надежды не сбылись. Рассыпались в прах.
Застыли слова на безмолвных устах.

Решенье холодное в мыслях моих
              . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

       Из письма из армии в 1971 году:
       "Вот мне уже и 24 года. Я вспомнил об этом дня четыре назад и все эти четыре дня находился под гнетом подавленного настроения. За годы жизни в Харькове я, как и ты, научился хорошо "слушать" себя и разбираться в причинах подавленности. Но такого у меня еще не было. Что-то мутное, скользящее, состоящее из многих звеньев. Всю цепь сразу охватить анализом невозможно - теряешься в противоречиях, а анализируя отдельные звенья, теряешь основную нить. Такое путанное объяснение вряд ли поможет тебе понять мое состояние, тем более, что я ни слова не говорю о самих мыслях. Но такое состояние или подобное ему было, наверное, и у тебя, поэтому нет необходимости объяснять тебе подробно и "плакаться в жилетку".
       Но твое внимание переключило меня, и за книгой я окончательно расстался с этим подавленным состоянием. В общем, твоя бандероль была как раз кстати".

Листья желтые тихо кружатся,
Накрывает их мокрый снег.
Мне не хочется больше смеяться.
Застывает в груди моей смех.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Капель стучит по стеклам.
За окнами весна.
Меня лишь почему-то
Не трогает она.

Не радуют сосульки,
Апреля свежесть дня,
И неба просветленность
Не трогает меня.

Весна проходит мимо.
Проходит без следа.
И все, что было мило,
Уходит навсегда.

Уходит моя юность,
Как с крыши белый снег,
Как мягкий отблеск лунный
Теснит дневной рассвет.

Расходятся дороги
На перекрестках лет.
Весенние волненья,
Которых больше нет.

       Мне приятно отметить, что в стихах Валеры Д. нет подражательства, нет заимствований. И чувства, и образы в них - все свое, родное… И если вспомнить слова Георгия Адамовича, что "грусть мира поручена стихам", то, пожалуй, это они и есть…
       …Конец 70-х - начало 80-х: на волнах радиостанции "Свобода" рассказы Варлама Шаламова. Сам великий писатель, в личности которого, кроме писательского дара, были соединены лучшие качества русского интеллигента, духовного правопреемника классической русской литературы и ее "серебряного" века, - сам писатель не дожил до освобождения России от тоталитаризма, но его имя и его рассказы известны в современной России, и это хоть как-то примиряет с памятью.
       В 80-х - начале 90-х очень интересен был цикл передач Аркадия Львова "Литература юга России", его, насколько я помню, дебют на РС.  Голос писателя и сейчас приятно услышать на волнах "Свободы".
       Всегда увлекательны были программы Гавриила Гликмана, Евгения Рейна, других замечательных, много повидавших людей.
       Радует сохранившаяся замечательная традиция радиостанции "Свобода" - ведение передачи в два голоса. И здесь голоса Марины Ефимовой, Раисы Вайль (а ранее - Натальи Урбанской) напоминают мне легендарные женские голоса первой гвардии "Свободы". Передачи в два голоса… Еще с отроческого возраста запомнившиеся мне своей особой эффектностью и значительностью.
      Я не буду делать обзор и оценки нынешнего облика радиостанции "Свобода". Это изначально не входило в мои планы. Выскажу лишь свое мнение, что тот поворот, который наметился в начале 70-х годов, в течение двух десятилетий плавного перехода завершился тем, что нынешняя "Свобода" по сравнению со "Свободой" 60-х годов - это совершенно другая радиостанция. Как-то в одной из телепередач, касавшихся РС, журналистка заметила, что "Свобода" была и остается местом противодействий и компромиссов интересов ЦРУ и ФСБ, и я думаю, что последняя имеет сейчас над "Свободой" решающее влияние, что лишило радиостанцию ее былой независимости, а некоторые работники нынешней РС, с которыми мне довелось лично познакомиться, произвели на меня впечатление просто-напросто агентов ФСБ. Я об этом, вероятно, еще упомяну.
       Я вспоминаю то время, когда на волнах "Свободы" на дух не принималось ничего советского, от спокойной брезгливости Адамовича и Вейдле до уничтожительного сарказма Пылаева и Горбова.
       Очень мало стало на РС интересных программ. Много передач однообразных, проходных, и, похоже, дело идет к тому, что кто-нибудь однажды задаст вопрос: "А кому нужна радиостанция "Свобода"?"  И в ответ без возражений послышится: "Да никому она не нужна".
       Давно исчезла рубрика "Писатели у микрофона". Эти передачи состояли из 5-7-минутных литературных зарисовок, впечатлений, выступлений известных и не очень известных авторов. Они приятны были, эти передачи, они были в духе либерально-демократических, гуманистических ценностей, но в целом они утеряли ту невосполнимую ценность и уникальность, что были характерны для программ первых 20–25 лет РС, когда годами в известный день и час трепетно включался радиоприемник и вы внимали знакомому дорогому голосу, слушали ни с чем не сравнимую речь, узнавали, получали систематическое образование… Теперь и "Писателей у микрофона" не слышно.
       Году в 72-ом Михаил Коряков одну из своих передач "Россия вчера, сегодня, завтра" посвятил выражению "размывание марксизма". Это выражение принадлежало одному из членов "Общества старых большевиков" (позже, году, кажется, в 32-м Сталин это общество разогнал и пересажал), которое вознамерилось следить, как советская власть претворяет в жизнь идеалы, за которые они боролись с царизмом. И вот, по выражению одного из них, в СССР происходило "размывание марксизма", то есть ослабление и исчезновение марксизма из сути советской власти. А мне на протяжении уже длительного времени не раз приходила тревожная мысль о "размывании "Свободы". И дело здесь не в веселых или вальяжных голосах, сменивших тревожные и гневные, а в изменении и самой сути, снижении интеллектуального и нравственного уровня передач.
       Мне всегда хотелось встретить кого-нибудь, с кем я мог бы обсудить, обменяться впечатлениями, может быть, узнать что-то новое об этом полуподпольном феномене советской жизни - радиостанции "Свобода". Ведь практически никогда работники "Свободы" ничего не говорили лично о себе. Между тем, их передачи вызывали огромный интерес к их личностям. И не то, что, что-либо о них, но и вообще людей, с кем можно было бы поговорить о "Свободе", я встретил в своей жизни считанные единицы. И мне   хочется об этом вспомнить.
       Первый такой случай в моей памяти - это упомянутый мною эпизод в радиокружке в марте 1963 года, когда мой знакомый упомянул о "Свободе", а я заметил, что "сейчас они отмечают свое десятилетие".   Вероятно, только и благодаря этому разговору я запомнил ту дату юбилея.
       Потом в Луганске, где мы с приятелем Володей Л. переписывали со "Свободы" стихотворение Евг. Евтушенко "Мертвая рука". В дальнейшем Володя Л. к передачам "Свободы" особого интереса не проявил. Его, как и мое тогда, впрочем, основное внимание было  поглощено учебой в техникуме.
       В Харькове лишь раз я привез своим однокашникам Валере Д. и Гале О. прослушать пару кассет с записями "Свободы". Пожелания послушать еще они не выразили. Сейчас я удивляюсь: как они не смогли оценить уникальность услышанного; да и сам этот факт -существование запретных голосов? Впрочем, у всех советских людей был воспитан инстинкт самосохранения, подсказывавший, что "и стены слышат", так что пусть лучше не произносится ничего такого, что могут услышать эти самые "стены", быть подальше от неприятностей.
       В сентябре 1970 года (мой первый месяц работы и жизни в Москве, вернее, в Подмосковье) я на улице в Москве случайно познакомился с одной девушкой. У нее был прибалтийский акцент. Она оказалась рижанкой. Звали ее Эдит. Мы легко разговорились, и я спросил, слышна ли в Риге "Свобода". "Да", - сказала Эдит, и вскоре упомянула о какой-то передаче "Свободы" "с обычными для нее едкими комментариями". Больше мы с Эдит не виделись. Я не мог пригласить ее в гости. Я в Подмосковье снимал тогда кишащий клопами угол у старушки (через три месяца мне удалось сменить жилье), работал там же, в Подмосковье, был завален кучей больших и малых проблем, плохо себя чувствовал после автомобильной аварии. Эдит была одним из наиболее свободных и открытых людей, с кем мне привелось общаться. Раза два я звонил ей в Ригу по телефону, потом отношения заглохли. Тогда, сразу после знакомства с Эдит, я подумал: "Ну, если в первые же дни в Москве я познакомился с единомышленницей по "Свободе", то дальше тем более  найду близких по духу собеседников и друзей…"
       Лишь однажды я встретил человека, в памяти которого живы были голоса "Свободы" как в моей.
       Лев Самойлович Самойлов. Я познакомился с ним во время Московского кинофестиваля в июле 1973 года у кинотеатра "Россия". Многие, вероятно, помнят те времена, когда во время кинофестивалей толпы любителей кино старались компенсировать хроническую информационно-культурную изоляцию нашей страны от внешнего мира, атакуя кинотеатры во время кинофестивалей. У кинотеатра "Россия" была центральная точка, где можно было с кем-то обменяться билетами или даже, если повезет, купить их с рук, а также услышать отзывы о фильмах. Отзывы о фильмах обычно представляли собою бесхитростный пересказ сюжета на уровне школьников пятого класса, в котором с простодушием необыкновенным психологическая драма могла выглядеть эротической комедией, нудная комедия - остросюжетным детективом и т.д. Я уже знал цену этим пересказам. Так я передвигался однажды, послушивая, что говорят о кинофильмах. У одной группки, человек из четырех, я задержался. Мужчина лет 55-60 рассказывал что-то интересное.
       - …Фильм-то рядовой, - говорил он, - но в нем играет Бэтт Дэвис, кинозвезда 40-х годов. Но здесь она уже старая, от былой красоты мало что осталось…
       Я впервые слышал это имя - Бэтт Дэвис. Остальное, что говорил рассказчик, было тоже интересно послушать. Он упомянул, как, будучи за границей, посмотрел фильм "Один день Ивана Денисовича", с этим знаменитым начальным кадром, когда из тьмы, потихоньку надвигаясь, выплывает, светясь периметром фонарей, лагерная зона. Да, этот человек не боялся "запретных тем". Зашел там разговор и о фильмах на военную тему, и собеседник наш сказал, что в журнале "Звезда" вышли его воспоминания о "Таллиннском переходе", участником которого он был в годы войны. Воспоминания назывались "Море горело", и в них упоминалась катастрофа отступления из Таллинна в конце августа 1941 года, когда погруженные на транспортные корабли советские войска, оставленные без воздушного прикрытия, достались немецкой авиации. Из более чем 60 транспортов была затоплена половина. Тонул тогда и чудом был спасен и сам автор воспоминаний. Еще он рассказал, как в конце 40-го года видел в редакции одного таллиннского журнала (я не запомнил названия) Игоря Северянина.
       …В комнате редакции, задумчиво глядя в окно, стоял высокий печальный пожилой человек.
       - Кто это? - спросил Самойлов.
       - Да это же Игорь Северянин, - сказали ему…
       Быстро пролетело время у кинотеатра "Россия". Мы стали расходиться. Я двинулся к троллейбусной остановке и увидел, что замечательному рассказчику - туда же. Он шел впереди меня. В троллейбусе мы слегка разговорились. Я сказал, что делаю литературные пробы. Мой собеседник дал мне свой телефон. Оказалось, он работал художником в журнале "Крокодил". Звали его Лев Самойлович Самойлов. Я потом нередко встречал его веселые озорные карикатурки в этом журнале. Иногда, раз или два в год, звонил ему. Однажды читал по телефону отрывок из своего экзерсиса. Льву Самойловичу понравилось.
       - Ну, вот это, как он жрет консервы, а потом хлебом вытирает из банки масло, видишь как перед собой, - похвалил он.
        В начале 80-х годов здоровье его сильно пошатнулось, он перенес несколько тяжелых операций. В 86 году Лев Самойлович умер.
       Несколько раз я бывал у него в гостях. Один раз, самый памятный, я был приглашен на его день рождения. Это было вскоре после смерти Высоцкого, вероятно, в сентябре-октябре 1980 года. Я захватил магнитофон с записями Высоцкого, и мы, Лев Самойлович, его близкие, один давний его друг и я, слушали записи. Потом как-то мы оказались за столом одни. Я спросил, слушал ли он "Свободу".
       - Да, бывало. Особенно на даче, где слышно лучше.
       А помнит ли он такого - Георгия Адамовича?
       - А, - сказал Самойлов, - это такой вот, - и он, по-адамовичему чуть грассируя и повысив голос, напевно изобразил его интонацию.
       Да, тут он выказал память, не уступающую моей.
       - А вот Михаила Демина,   помните? - спросил я.
       - А, это   с блатным голосом, хрипит, тянет слова, - подтвердил Самойлов.
       Это некоторое окарикатуривание, маскирующее истинное отношение к голосам "Свободы", с которым он вспоминал их, можно было понять. Ведь кто я для него? Случайный, приклеившийся на улице собеседник. Это "на всякий случай" окарикатуривание выдающихся имен "Свободы" не могло скрыть от меня память сердца, в котором жили голоса, давно покинувшие эфир. Как-то Лев Самойлович попросил, чтобы я не вел таких разговоров при его жене, так как после какого-то случая в их жизни, какого-то вызова и допроса в 1949 году она очень осторожничала, нервничала при таких, на людях, разговорах. Больше я его расспросами не донимал, а сам он в этом направлении тему не продолжил. Но человека с такой памятью имен первой гвардии "Свободы" я больше не встречал.
       В той же беседе я поделился с ним впечатлением, благо, передо мной был знавший, о чем идет речь, собеседник, что раньше, в 60-е годы передачи "Свободы" были интереснее. Самойлов не согласился.
       - Нет, - сказал он, - люди из последней эмиграции еще скажут свое слово. Они знают нашу жизнь, они еще свое слово сказать не успели.
       А что, собственно, могла сказать третья эмиграция? Что на ее глазах, всю ее жизнь все вокруг от юности до старости покорно ходили на работу, вели нищенское существование и единогласно голосовали за все, что объявляло начальство?
       Искусство, культура, политика, человеческий дух движутся не по восходящей, как наука и техника, а по сложной, иногда петляющей траектории. И последующее далеко не обязательно бывает лучше и совершеннее предыдущего. В границах этой реальности находится явление радиостанции "Свобода" первых 25 лет ее вещания. Явление это уникально и непревзойденно, как и некоторые другие явления российской культурной, духовной и общественной жизни. Как "серебряный век", "оттепель", Толстой, Кандинский, Бердяев, сборник "Вехи", другие неповторимые явления. Только ни одно из проявлений человеческого духа в России ХХ века не сыграло такой роли в освобождении страны от тоталитарного рабства, как деятельность радиостанции "Свобода". Подведя такой итог, нужно в соответствии с ним поступить: радиоархив первых 25 лет "Свободы" должен быть отнесен к категории национального достояния, а копии всех передач должны стать общедоступными, как в виде звукозаписей, так и в виде книг - сборников посуточных стенограмм передач "Свободы". Причем звукозаписям должно принадлежать особое место, так как работы авторов "Свободы", выходящие в виде печатных текстов, выглядят суше, безличнее, теряют ту степень уникальности и значительности, что присутствуют, будучи произнесенными их замечательными авторами. Сделать это необходимо еще и потому, что в посттоталитарном пространстве нашей страны в результате многолетнего целенаправленного подавления гуманистических ценностей то там, то сям возникают уродливые проявления тоталитарных симпатий: то ряженые в фашистскую форму агрессивные нарциссисты; то напялившие другой образ - "пролетарии", орущие, что "раньше они красную икру ели, а сейчас не могут"; то ностальгирующие по брежневскому болоту обыватели из поворовывавших ("в то время в магазинах все было дешево"). Кроме бед, которые они могут натворить сейчас, сколько ядовитых побегов они могут пустить в будущее своими байками о былой "хорошей жизни"? И среди всех противоядий тоталитаризму ничто, думается мне, не может заменить живых голосов первой гвардии "Свободы". Как было бы справедливо, если бы их имена были так же хорошо известны, как имена Солженицына, Сахарова, Шаламова…
       С Владимиром Гершуни я познакомился 2 октября 1993 года на 3-й конференции "КГБ вчера, сегодня, завтра". В перерыве, обмениваясь мнениями со случайными собеседниками, с одним из них я немного разговорился. У него была от виска до виска через подбородок короткая бородка, кажется, такую называют "шкиперская". Такими, помню, в конце 50-х годов изображались на карикатурах художники-абстракционисты. Затем мы стали знакомиться.
       - Владимир Гершуни, - представился он.
       Услышав это имя, я едва сдержался, чтобы не броситься и   обнять его. Передо мною был человек, имя которого еще за 25 лет до этого прозвучало для меня в Харькове среди первых легендарных имен, с которых начиналось правозащитное движение, с которыми еще десятилетия назад я хотел познакомиться и к ним присоединиться. К моим, так в Харькове и не нашедшимся, единомышленникам. Я сдержал свой порыв, и мы обменялись вполне благообразным рукопожатием. Хотя мой собеседник был существенно старше меня, ему было, вероятно, около шестидесяти, мы сразу стали говорить, как равные и хорошо знакомые люди. Эта   открытость и доброжелательность были хорошо мне знакомыми характерными качествами поколения "шестидесятников". Мы немного поговорили в этот день и в следующий. Я отмечал общность взглядов по многим вопросам. В. Гершуни заметил, что Владимир Буковский, при образовавшемся существенном разбросе мнений и идей, продолжает оставаться в его глазах человеком, наиболее верно оценивающим современную социално-политическую ситуацию. Потом мы обменялись телефонами и несколько раз общались по телефону. Дома у него телефона не было, и я мог с ним говорить, лишь когда он бывал в гостях у сестры. В одном из этих разговоров я просил его, слушал ли он раньше "Свободу".
       - Да, - сказал Гершуни.
       А помнит ли он такое имя: Владимир Юрасов?
       - Я знаю Диму Юрасова, - ответил мой собеседник.
       - Нет, - уточнил я. - А это Владимир Юрасов.
       Нет, имени Владимира Юрасова В. Гершуни не припоминал.
       Мне очень хотелось с ним увидеться, но я хотел показать ему эти мои воспоминания, и сначала нужно было их дописать. Не успел. В конце осени 1994 года по телевизору было сообщение: "Умер Владимир Гершуни. Старейший участник правозащитного движения". Показали короткий кадр его похорон. У могилы скорбно стояло несколько десятков человек. Упоминалась его недописанная литературная работа. В одном из наших разговоров по телефону он мне о ней упоминал. Как-то В. Гершуни сказал мне, что однажды, знакомясь с кем-то, назвался, и тот человек, услышав его имя, чуть не бросился его обнять. Может, В. Гершуни заметил при нашем знакомстве, что и я едва сдержал такой же порыв?
       Еще об одном человеке я хочу здесь упомянуть. Правда, я не донимал его расспросами по истории "Свободы", Думаю, вряд ли что-нибудь конкретное было бы услышано, но к свободе человек этот имел неотъемлемое отношение. Это был из тех двух-трех встреченных мною в жизни людей, кто не был одолеваем патологическим страхом перед режимом. И человек этот была женщина. Звали ее Регина А. Я познакомился с ней все в том же "Национале", "на уголке", в 1980 году. Случайно мы оказались за одним столиком. Она была с подругой. Слегка разговорились, слово за слово, и, вероятно, некоторым это знакомо, когда в условиях тоталитарного режима люди постепенно, фраза за фразой, на ощупь могли встретить единомышленника. Так и мы. Слово за слово, и все более теплое чувство возникало у меня.
       Ведь как иной раз бывало? Вот с кем-то разговариваешь: и то не одобряет ваш собеседник, и это - и что генсек произносит черт те что, какие-то "сиськи-матиськи", и что работяги бесправны, и что агрессия в Афганистане.. Э, нет! Афган не трогай! Это возле нашей границы и там наши интересы. Не на этом, так на другом пеньке споткнется ваш собеседник. И понимаешь: "Это чужой".
       Не то было с Региной. С каждым словом я чувствовал: это близкий человек. И имя Горбаневской, любимой моей поэтессы, она не только знала, но и слегка была знакома с ней самой. Я прочел несколько стихотворений. Регина все удивленно повторяла:
       - Впервые встречаю простого инженера, который знает стихи Горбаневской.
       В конце вечера мы обменялись телефонами. Иногда я ей звонил. Часто она была занята: то у нее были гости, то спешила по делам. Зато когда выяснилось, что я умею отремонтировать утюг, исправить электророзетку, устранить шорохи в телефонной трубке - тут я стал в ее доме желанным гостем. Мы общались, и я узнавал в ней дорогие мне черты "шестидесятников", черты, которые я, выйдя в жизнь, уже в своем окружении не встретил. И прическа, и ее манера себя вести, и психологическая открытость, и наделенность чувством солидарности - все напоминало мне это поколение, вероятно, одно из лучших поколений России ХХ века.
       Это их шумно ругали за то, что они любят рок-н-ролл, абстрактную живопись и броско одеваются. По всей стране волной прокатилось нечто непослушное, пестрое, осведомленное о западной жизни, культуре и искусстве - стиляги. Ничего этого я уже не застал. Как-то Регина мне сказала:
       - Да, ваше поколение можно пожалеть: у вас не было вождя. А у нас был вождь.
       - Кто же? - спросил я, догадываясь.
       - Евтушенко.
       Когда изгоняли из СССР Георгия Владимова, это, кажется, осень 1982 года, я услышал по приемнику, что его в шереметьевском аэропорту провожали друзья, и среди них Белла Ахмадулина и Семен Липкин. Я сказал об этом Регине.
       - А меня не упомянули? - полушутливо спросила она.
       Оказалось, она была другом семьи Георгия Владимова и тоже была там на проводах. Вообще, кроме ремонта утюга ("Как это тебе удается? - недоумевала она. - Я эти же проводки соединяла, и ничего не вышло"), чем-то другим удивить Регину было трудно. Когда в мае 1983 года меня вдруг потащили в КГБ, я через несколько дней ей об этом рассказал.
       - Меня вообще в 69-ом году чуть не посадили, - успокоила Регина. - На меня по делу Огурцова дали показания 15 свидетелей. Думала, посадят. Тоже были вызовы, допросы.
       (Это было, вероятно, какое-то московское ответвление ленинградского "дела Огурцова").
       У Регины я впервые увидел фотографию Виктора Некрасова. До этого слышал только его голос. Фотографию - вырезку из газеты ей прислали в письме ее друзья из-за границы. Рядом на столе лежала еще одна фотография, цветная - красивое лицо молодого человека и книжка стихов Вадима Делоне, тоже легендарного для меня имени из числа первых инакомыслящих 60-х годов, о которых я слышал еще в Харькове. Это и была его фотография. Красивое, "породистое" лицо, с какими часто подбирали в наших фильмах актеров для изображения дореволюционных барчуков или белогвардейских офицеров. Очень похож был на него в фильме "Чапаев" хладнокровно идущий в "психической" атаке белый офицер с сигарой во рту - кажется, именно эту роль исполнил один из сорежиссеров фильма - Васильев.
       - Прислали из Парижа, - сказала Регина. - Умер Вадик Делоне. Такой еще молодой - 47 лет. Сердечный приступ.
       Регина была расстроена, подавлена. Я все рассматривал лицо Вадима Делоне. Читал его стихи.
       Радиоприемник у Регины был старенький, разболтанный "ВЭФ-Спидола". Когда я стал таксистом, и появилась денежная возможность, я ей подарил маленький, но весьма для отечественной промышленности удачный приемник "Кварц" с короткими волнами. Она была им очень довольна. Теперь, когда я ей звонил, обычно в трубке слышалось, как на том конце провода на всю кухню гремит "Голос Америки". Это во все свои 100 милливатт старался подаренный мной "Кварц".
       Когда пришел Михаил Сергеевич Горбачев и дал свободу, мечта Регины исполнилась: она стала ездить к своим друзьям во Францию и Германию. Потом ей удалось в Германии получить временный вид на жительство и работу. Она старалась поправить материальное положение - в Москве оставались сын, студент института, и пожилая мать. И вдруг через год страшная весть - смертельная болезнь и смерть. Как рассказал мне ее сын, за 10 лет до этого было проявление этой болезни, но после успешно проведенного курса лечения, казалось, произошло полное выздоровление. Говорят, человеческий организм, попадая из условий психологической напряженности и стресса в нормальные условия, расслабляется, и этим может воспользоваться какая-нибудь затаившаяся болезнь. Так, говорят, могло быть и с А. Тарковским. Так, возможно, произошло и с Региной. Прах ее из Германии перевезли и похоронили в Москве. Не стало еще одного человечка, частицы того замечательного явления нашей жизни и истории, которое называлось "оттепель". А для меня - сердечного друга, из тех, что в жизни встречаются считанные разы.
       Нельзя допустить, чтобы история русско-российского сопротивления тоталитаризму радиостанцией "Свобода" лишь в каком-то будущем превратилась в предмет академического изучения (в такой судьбе я не сомневаюсь), но сколько полезного для России могут дать ожившие голоса "Свободы" 50-х, 60-х, 70-х годов сейчас. Сколько критических молодых умов, теряющихся в многоголосице современной России могут быть воспитаны, осчастливлены голосами о. Александра, В. Вейдле, профессора Темирова, М. Корякова, В. Юрасова, М. Демина, Л. Пылаева… Пусть вклад этих людей в освобождение России будет оценен сейчас, когда жива память о них многих их современников, и они могут о них рассказать. О том минимуме, который надо бы сделать, я уже упоминал: организовать продажу копий радиоархива "Свободы" в виде магнитокассет и отпечатанных стенограмм радиопередач. Но хорошо бы первым делом включить их голоса в живой эфир нынешней "Свободы", теперь уже не подвергающейся глушению - право же, быть услышанными без глушения на волнах "Свободы" они заслужили. Следовало бы вернуться к четкому четырехчасовому циклу передач. Из нынешних трансляций половину можно снять из программ, многие - сократить. Малоинтересны религиозные передачи. Лучше бы вместо них повторить весь цикл воскресных бесед о. Александра. После ухода Михаила Карташова захирела и военная тема, тот же "Сигнал", не стало слышно выдержек из зарубежных военных журналов "Джейнс", "Авиэйшен вик энд спейс текнолоджи" - они были очень интересны, почему бы их не возобновить?
       Ничто бы сейчас так не оздоровило наше общество, как исправление всех несправедливостей и преступлений, совершенных в стенах судов и прокуратур. Но никто не спешит совершать перестройку и здесь. А главный "правозащитник" С. Ковалев об отчаявшихся "найти правду" отозвался: "Среди них много людей неадекватного поведения". (И с санкции сего "гуманиста" отчаявшихся людей, "неадекватных" вместе с "адекватными", бульдозерами поперли с занимаемой ими лужайки, где они протестовали против беззакония.) Корреспондентам "Свободы" вместо того, чтобы брать интервью у зевак и прохожих на улице (выясняя, так сказать, "общественное мнение"), лучше бы обратить внимание на этих ущемленных, потесненных и социально подавленных "жалобщиков". Среди них много таких, кто не случайно попал в немилость у тоталитарной власти. Ничего не изменилось для них и сейчас. Вот над чем стоило бы призадуматься нашим "правозащитникам". Да где там! Не тот интеллектуально-нравственный масштаб, чтобы кроме себя видеть еще кого-то. А ведь подавляющее большинство "жалобщиков" - люди с антитоталитарной психологией. Они не делали заявлений иностранным корреспондентам, не читали, может быть, Оруэлла и Джиласа, не по признаку оппозиции тоталитарной власти, не на политическом, а гораздо скромнее, на служебном уровне отношений с тем же ближайшим начальником оказались не в ладах с советским режимом. Если бы нынешняя "Свобода" обратила свое внимание на этих людей, восстановилась бы ее демократическая составляющая 60-х годов, повысился бы ее моральный авторитет. Возникшие сейчас различные правозащитные организации, щедро уснащенные агентами ФСБ или при помощи той же ФСБ возглавляемые психопатами или шизоидами, не обладают никакими реальными   возможностями и успешно получают те же отписки, которые получали их нынешние подопечные. Если бы имена судебно-прокурорских преступников после журналистских расследований назывались на волнах "Свободы" - с такой гласностью им пришлось бы считаться. Тут бы они зашевелились. А не так, как сейчас, словно в насмешку над газетной трескотней о "преступлениях тоталитарной системы", продолжают, как ни в чем не бывало, пинать обнадежившихся было бойкими газетными статьями "жалобщиков".
       После падения тоталитаризма в нашей стране было много обнародовано скрытой раньше информации о преступлениях, неприглядных сторонах, абсурдности советского режима. И что бы я ни прочел или услышал - все это в 60-е годы уже было известно мне из передач "Свободы", за десятки лет до "гласности". Но как мало таких же информированных и не утративших здравые координаты людей я встретил. В первую очередь, думаю, это объясняется яростным глушением, которому подвергалась "Свобода". Тем более, сейчас важно, чтобы эта просветительская историческая миссия "Свободы" получила достойную оценку. Это было бы в ряду той самой логики справедливости, когда "мы должны знать прошлое, чтобы лучше понять и оценить настоящее". Как должна быть Россия благодарна Соединенным Штатам Америки, на средства которых существовала радиостанция "Свобода". За их вклад в освобождение от тоталитаризма. Какой взаимностью может быть отплачен этот исторический долг? Можно возразить, что США, помогая разрушить тоталитаризм в СССР, тем самым повышали и свою безопасность, но, при всем при этом, главной миссией "Свободы" было то, чтобы каждый советский человек сохранил здравое и гуманное сознание, каждый советский раб знал, что есть и другая жизнь. Радиостанция "Свобода" помогла свергнуть страшный по своей мощи диктаторский режим, небывалый в истории, который, как мне кажется, мог существовать сотни лет, наподобие древнеегипетских деспотий или и доныне прекрасно сохранившихся авторитарных режимах во многих частях света. Здесь еще нужно прибавить ни с какими другими временами не сравнимую мощь тайной полиции и средств массового оболванивания (об этом упоминал и Михаил Ромм в "Обыкновенном фашизме"), возможности современных технических средств осуществлять тотальный контроль над населением, включая прослушивание домашних разговоров, компьютерный информационный учет данных о каждом человеке.
       Всю встречаемую мною современную русскую культуру, литературу я сравнивал с передачами "Свободы" и иногда отмечал: "Вот здесь он (автор) приблизился к уровню передач "Свободы". (Только об А. Костеневиче я мог сказать, что его уровень равен уровню "Свободы" 60-х годов, да еще, позже, о замечательном московском киноведе Владимире Дмитриеве, чьи краткие вступительные лекции перед просмотрами киноклассики в кинотеатре "Иллюзион" в 70-е годы по значимости и интересу были равны самим фильмам и имели явный антитоталитарный, т.е. гуманистический,  подтекст). Одной из наиболее интересных у нас программ в перестроечное время, открывавших правду о коммунизме, был протяженностью в несколько лет цикл телепередач "Пятое колесо". От человека, немало бывавшего за границей, я слышал, что мало в мире найдется телевизионных программ, интеллектуальный уровень которых достигал бы уровня "Пятого колеса". Надо ли говорить, что телевидение вытеснило с первого места все другие средства массовой информации. Но программы радиостанции "Свобода" первых 20-25 лет по эмоциональному, интеллектуальному и нравственному уровню не уступают, а во многом превосходят уровень  трансляций  "Пятого колеса". Для меня передачи "Пятого колеса" были  лишь  подтверждением правдивости и искренности программ "Свободы" 60-х годов. А что может сравниться с живыми голосами Александры Львовны Толстой, Георгия Адамовича, Виктора Франка?..
       Трудно представить себе уголок в Стране Советов, где люди могли бы откровенно говорить то, что думали, обмениваться мыслями, идеями, честно высказывать свое мнение, быть достойными личностями. Колхоз. Совхоз. Завод. НИИ. Парторг. Профорг. Начальник отдела. Профсоюзное собрание. Просто собрание. Все голосуют единогласно. Иначе уже и не представляют. Деморализованный народ. А где же душа России? Она отлетела от России. Отлетела, но не пропала вовсе. Она жила на радиостанции "Свобода" и в эфире на ее волнах. Она покинула, изгнана была из сердец многомиллионного народа и спасена была несколькими десятками замечательных людей вдали от Родины. Они сохранили ее и дух России от полного уничтожения. В этом их исторический подвиг. И их каждодневная работа - тоже подвиг. И не только потому, что они противостояли свирепому режиму, имевшему практику физически уничтожать оппонентов, в том числе и за границей, но и потому, что судьба их передач была не намного яснее, чем судьба посланий в космос в поисках разума. Свирепое глушение по всей территории СССР и Восточной Европы ставило под большой вопрос, что они сколь-нибудь существенно будут услышаны теми, к кому обращаются, что их труд не затрачивается впустую. В этих условиях посвятить свою жизнь такой миссии - это подвиг. Он должен быть по достоинству оценен, и имена сотрудников "Свободы" тех лет должны быть названы в историческом ряду лучших граждан России.

       Постскриптум.
       Мне сейчас трудно определить, когда у меня произошла переориентация интересов от радиоэлектроники и квантовой физики к гуманитарным вопросам, искусству и литературе. Вероятно, интерес к учебе в технической направленности у меня пропал после того, как я самообразование поменял на обучение в госзаведениях. Сначала меня разочаровала учеба в техникуме, а потом - в институте. Ничего в этом обучении и в помине не осталось от той красоты и остроумия, которые я находил в электронике, изучая ее самостоятельно, а до квантовой физики дело вообще не дошло - в этом институте ее не давали. Но деваться было некуда, мне пришлось доучиться до конца. В Большой Советской энциклопедии в статье о Паскале сказано, что вторую половину своей (столь короткой) жизни он посвятил религии и философии, разочаровавшись в "отвлеченности" точных наук - физики и математики. Такую же метаморфозу испытал и я, но из-за почтения к наукам и чувства долга я долго не отдавал себе в этом отчета и не смел думать об электронике и квантовой физике как об "отвлеченных" вещах. Но, учась в вечернем техникуме в Луганске, а затем, начав учиться в институте в Харькове, я все время чувствовал дискомфорт в общении с однокашниками - совершенно невозможно было с ними общаться по вопросам, сколь-нибудь выходящим за рамки бытовых тем. Эти обстоятельства заставили меня по-новому посмотреть на литературу и искусство. Окончательно осознанно это было после того, как я услышал А. Костеневича, когда он осенью 1965 года (я на первом курсе института) прочел в Харькове свои первые лекции цикла "Западноевропейская живопись ХХ века". Его речь, качество его художественного исследования, наряду с эрудированностью включавшего характерную "не советскую" черту - гуманистическую основу мышления, сразу мне напомнили мои тайные голоса "Свободы", голоса Г. Адамовича, В. Вейдле, В. Завалишина. Да, его речь, впервые такое я встретил в жизни, была равна моим подпольным, никому из моего институтского окружения не известным голосам "Свободы", этой эфирной реальности в советской жизни. И после первых уже лекций А. Костеневича учеба моя в институте стала мне ощутимо тягостной, не отвечавшей моим новым, неосознанно сформировавшимся к этому времени интересам. "А как же жить? Чем на хлеб зарабатывать?" - думал я, и смутно напрашивалось что-то такое: "Ходить на лекции Костеневича и получать за это деньги". Года через два, на третьем курсе, я уже чувствовал острую потребность в литературном образовании. Мечтал после окончания института (бросить, не доучившись, и вернуться к родителям на шахту 7-8 никак нельзя было) поступать куда-нибудь на филологический факультет. Большое впечатление произвела на меня "новомировская" проза: Федор Абрамов, Юрий Трифонов, Николай Воронов, Виктор Лихоносов. Мне тоже захотелось попробовать что-то написать - уж очень созвучное моему духу было в этих произведениях.
       До учебы на филологическом факультете дело так и не дошло, а до литературных экзерсисов дошло очень нескоро. Пять лет я жил в Москве без прописки и жилья, "на птичьих правах", в сильном нервном напряжении, мотался с квартиры на квартиру с двумя чемоданами, и мне было не до литературных экспериментов. Когда удалось получить комнату, в первый же месяц сел за письменный стол.
       Вообще-то ни о какой литературе я ни в школе, ни после нее не помышлял. Класса с 6-го я увлекся радиотехникой, затем радиоэлектроникой, потом физикой элементарных частиц. Разве что в последние годы в институте стало грезиться мне некое "филологическое образование". И в школе нашей, на шахте 7-8, ценились ученики, способные к математике, физике. Эта премудрость была не всем доступна, не то что, там, по литературе: прочитать и пересказать какой-нибудь охотничий рассказ Тургенева (тоже, правда, не каждому и не сразу давалось). Директор школы, сам читавший физику, иногда упоминал то одного, то другого бывшего выпускника нашей школы, блиставшего в физике или математике, и где-то уже преуспевавшего способным инженером в Красном Луче или даже в Луганске. Профессии нетехнического характера считались второстепенными - для тех, кто не смог разобраться в физике и математике. (Сейчас   вспоминаю: а какие прекрасные были у нас учительницы русской литературы! Молодые, уверенные в себе, раскрепощенные, наделенные чувством юмора, без каких-либо признаков провинциальности. Интеллигенточки "оттепельной" поры…) Так как я два последних года в школе не доучился, а техникум знаний школьной программы не восполнял, то весь год перед поступлением в институт я штудировал математику. Даже до физики руки не дошли, не говоря уже о литературе. На вступительном экзамене в институт по литературе надежда была лишь на сочинение на вольную тему (ведь школьную программу по литературе за 9-10 классы я тоже не прошел). И действительно, сочинение на свободную тему было. "Я люблю тебя, жизнь!" Часа за полтора я бодро написал сочинение, успел переписать себе копию "на память" и, в числе первых сдав его, закончил экзамен. (Получил "пять". "Я живу в век Евгения Евтушенко и Луиса Армстронга!" - поддавал я искреннего восторга. Надеюсь, оба они против такого соседства не возражали бы.)
       И вот с той поры прошло 10 лет. Я снова решился кое-что написать. Сел за стол и… дело двинулось черепашьим ходом. Правда, и вещь была покрупнее, посложнее (особенно завязка), чем то институтское сочинение, но чтобы две-три строчки за день?.. То есть не то, чтобы за целый день сидения за столом, а придешь после работы и магазинов, часа два на ужин и отдых и остается еще часа два на писание… Немножко больше удавалось написать в выходные или праздничные дни или за месяц отпуска. Но, в общем, такая сопротивляемость материала меня обескуражила. Да, это был труд, требовавший длительного многодневного погружения в работу, желательно, без перерывов. Между тем, пока я учился, затем преодолевал бытовые проблемы, добивался жилплощади, мне уже брякнуло 30 лет. Пора было бы и прекрасным предметом обзавестись, то бишь, другом жизни. Тем более это стало ощутимо, когда я занялся писательским делом, и со свободным временем возникла серьезная дилемма: или литературный труд, или продолжение   пустопорожних поисков приключений на улицах Москвы (со знаменитыми советскими тремя, а чаще двумя рублями в кармане). Я тогда вспомнил, как не раз наша школьная учительница литературы упоминала, какое благотворное влияние на творчество Пушкина оказала его женитьба. А жены других писателей? Когда ты каждодневно находишься в непрерывном психологически погруженном состоянии, как важно, чтобы ничто не отвлекало из этого состояния - ни погоня за дамами, ни поиски продуктов в магазинах, ни бытовые заботы. Как недавно услышал я выражение: "Для нормальной работы писателю необходимы кофе, сигареты и женщина". Думаю, что трудящимся других профессий верные подружки жизни тоже не помешают - на то Бог и посылает в мир женщин и мужчин примерно поровну. Конечно, я уже давно это понимал. Если бы я учился в каком-то гуманитарно-литературном заведении, я бы давно  нашел себе спутницу, так как не одна девчонка в нашей группе в институте готова была принять мои ухаживания, но мне решительно не о чем было с ними разговаривать. К литературе и искусству они особого интереса не испытывали, "новомировскую" прозу вообще не знали (и знать не хотели), не говоря уже о "Голосе Америки" и прочих "идеологических диверсиях". Ну, как я мог представить себе совместную жизнь с особой, с которой даже пойти в кино связано было для меня с определенным психологическим дискомфортом (то же самое было и в моих итээровских коллективах, даже еще хуже). А знакомиться с дамами, приставая к ним на улицах или в кафе, это тоже вариант малоперспективный в смысле его положительного серьезного исхода.
       В 1978 году я познакомился с одной девушкой. Это было в метро. Она стояла спиной ко мне. У нее были льняные длинные, почти до пояса, волосы. Тоненькая. Я проявил знаки внимания, и она ко мне обернулась. Личико ее оказалось несколько неожиданным для меня, не из тех, что обычно задерживали мое внимание, но уже было поздно - она мне мило улыбнулась и поддержала разговор. Нет, вполне она была миловидна.   Собеседница моя была с подругой. Подруга вскоре вышла, а нам, оказалось, выходить вместе и даже дома наши были почти соседними, через один корпус. Мы немного разговорились. Я сказал, что помалу занимаюсь литературным писанием (фактор, существенный для меня, - прозондировать реакцию моей собеседницы на это очень важное для меня обстоятельство). Она сказала, что у нее есть пишущая машинка. Это вызвало у меня большое уважение, так как являлось признаком причастности моей собеседницы к какому-то виду интеллигентской деятельности. Мы обменялись телефонами, стали встречаться. Позже она мне поведала, что тогда, в день нашего знакомства, она ехала из театра, у нее было плохое настроение, и я на нее подействовал оживляюще. Ей нравилось быть со мною. Вцепившись рукой за мои пальцы, моя стройненькая субтильная подружка мчалась со мною на "Неделю польского кино".
       Польское кино… Просвет в удушающей атмосфере брежневского "зрелого социализма". Но… мы шли после фильма, и я не мог с ней поделиться впечатлением, обсудить просмотренный фильм - она отвечала односложно, больше молчала. Так мы и шли - молча. Она говорила, что ей со мною очень интересно. Ну что ж, этому можно было поверить. Спасибо и на том. Несколько раз у нее были с собой книжки В. Набокова. Ксерокопии. Романы "Пнин", "Приглашение на казнь". Еще она читала знаменитый роман (ни за что не могу сейчас вспомнить его название и автора, и знакомые филологи помочь не смогли), который начинается примерно так: "Я боюсь Роджера, Роджер боится Джека, Джек боится Френка, Френк боится меня…" Рецензию на этот роман я когда-то, в конце 60-х годов, читал, вероятно, в "Новом мире". Какие-то были у моей подружки симпатичные знакомые, раз у них была такая литература. Эти книги и эта ее причастность к кругу весьма приличных людей также вызывали у меня уважение. Ведь моими знакомыми по работе были люди, гуманитарный кругозор которых ограничивался исключительно официальным советским набором.
       Я пытался представить, насколько близким может быть ей то, что в жизни было очень важным для меня. Однажды я при ней нашел по радиоприемнику "Свободу". Шла передача "Письма и документы". Услышав сообщения о пермских и мордовских лагерях, моя подружка пренебрежительно скривила лицо, но, видя, что я слушаю серьезно, посерьезнела и сама.
       По выходным мы ходили в кино, иногда в кафе. Когда, бывало, ждали трамвай или троллейбус, моя спутница тесненько притыкалась ко мне. Мне такое поведение пар на людях не очень нравится. Другое дело - в Париже начала 50-х годов, когда послевоенная молодежь Франции ломала сословные перегородки - наследие довоенной Франции. Или в Москве (в Ленинграде, да и в других городах СССР) в конце 50-х - начале 60-х, когда наша молодежь демонстрировала освобождение от сталинского оцепенения, сродство с Западом. Но в Москве 70-х, когда за решеткой сидели десятки и сотни лучших людей России, ласкание пар на людях вызывало у меня отвращение . Как-нибудь я собирался моей подружке это объяснить. Раза два мы даже ездили с ней в такси. Она сидела, тихонько прильнув ко мне, как пиявочка, так что шофер даже косился в свое зеркало: уж не начали ли мы там, на заднем сиденье, совокупляться? Нет, не начали. Хотя ей и было 26 лет, она была девственницей (она мне об этом сказала). И раз так, я не испытывал особого желания менять ее статус. Некоторую инициативу проявила она сама. В один из вечеров, когда я ее провожал, и мы задержались в подъезде, рука ее, не встречая противодействия с моей стороны, проникла к моим гениталиям и столкнулась с явно выраженной мужской плотью. Она была в восторге и стала называть меня   "импотентище". Раз такое дело, я предложил ей поверхностные сексуальные ласки, которые не нарушат ее девственности. (Что ж, хочешь быть "честной" - прояви изобретательность.) Моя подружка мое предложение приняла. Не скажу, что мне все это так уж нравилось. Да и встречались мы не  часто. "Негодяйчик, - восторженно шептала она мне. - Подлец. Подлечик". Употребление ею таких грубых слов, хоть и в восторженном смысле, мне не очень нравилось и как-нибудь я собирался ей об этом сказать. Но ее другие, более важные черты характера были мне близки: она не была отягощена материальным фетишизмом и критически относилась к своей малокультурной семье, к тому, что ее мать, работавшая санитарным врачом в столовой, носила с работы мясо и распродавала его соседям по подъезду. В общем-то, я подобное и не очень-то осуждал: что хорошего было в моих "честных" к тому времени 140 рублях в месяц (а до этого целых шесть лет 100-110 рублях), на которые невозможно содержать семью и которых едва хватает на пропитание одного человека? В таком нищенском существовании уже было что-то бесчестное, и я никогда особо не порицал этих самых "несунов". Но то, что моя подруга не испытывала восторга по поводу деятельности своей матери, не была подвержена моральной коррозии, обычно существующей в семьях, где есть "левый" приработок, и проявлявшейся в цинизме и истероидном плебейском высокомерии к окружающей "нищете", - это мне в моей подружке нравилось. Нравилась мне также и   ее откровенность со мною. Еще она упоминала о скверном характере матери, из-за чего от них ушел отец. Сама она не требовала от меня никаких особых трат и развлечений: кино так кино, скромный ужин в "Национале" - "да". Несколько меня тяготила ее всегдашняя грустноватость и, пожалуй, замкнутость. И если я не отпущу какую-нибудь шутку или что-нибудь не расскажу, то так весь вечер в молчаливой грусти может и пройти. Но кто же из нас без недостатков? Я и сам, веселый и даже шумноватый когда-то человек, к тем годам редко испытывал радость или оживление: проклятый брежневский режим и в дальнем - в безрадостных сообщениях радиоголосов, и в ближнем - в вакханалии и терроре дураков и подонков на работе - проходил  прямо по моей жизни.
       Так мы встречались, и однажды летом я сделал ей предложение о браке. Предложение было благосклонно принято, решено было осенью подать заявление в загс. Несколько раз я бывал у нее дома. Кроме матери у нее был еще младший брат - он заканчивал школу, и отчим. С отчимом у нее отношения были весьма прохладные. Она обращалась к нему на "вы", а мне о нем говорила - "дядя Женя". Как она мне объяснила, хотя он уже долгие годы жил в их семье, он не был расписан с ее матерью и не был прописан в их квартире. А прописан он был где-то в Московской области, и мать не расписывалась с ним и не прописывала его в их квартире, чтобы иметь возможность в любой момент выставить его за дверь, - так объяснила мне моя подруга, глубоко всю эту ситуацию осуждая. Раз или два я видел его. Это был плотного сложения, среднего роста мужчина лет под пятьдесят с простым, тяжеловатым, но вполне мирным лицом. Он работал таксистом. Моя подружка демонстративно игнорировала его существование. Однажды, когда я был у них дома, он пришел с работы. У него был усталый вид. На плите на кухне три конфорки были заняты, на четвертой горел огонь, но она была свободна.
       - Тамара, тебе нужна эта конфорка? Я хочу поставить чайник, - спросил он.
       Моя подруга словно не слышала вопроса, хотя была в шаге от него. Он повторил вопрос. Та же реакция. Мне стало ужасно неловко. Я подумал, что сейчас он ее толкнет, чтобы она очнулась и ответила на незамысловатый вопрос. Нет, ничего не произошло. От увиденной столь неприятной картины унижения мне стало так стыдно, что я опустил глаза и не смел поднять их, увидеть его глаза, его лицо. Вскоре я ушел. Потом я спросил ее, почему она так себя с ним ведет. "Хотя он живет у нас уже 10 лет, - сказала она мне, - я не смогла к нему привыкнуть. К тому же он почти каждый день пьяный". Как известно, в чужой монастырь со своим уставом не ходят. "Им виднее, какие у них в доме отношения". В это время у моей подруги появилась очередная замечательная книга, книга, прочесть которую я давно мечтал: Франц Кафка. Роман "Процесс" и рассказы. Еще в 60-е годы я узнал, возмечтался и чувствовал большую потребность прочесть   произведения трех китов литературы ХХ века: Джойса, Кафку и Пруста. Давно уже не интересовали меня   триггеры и мультивибраторы - все это освоил я еще до института, а вот Джойс, Кафка, Пруст… Кажется, этот томик Кафки была единственной выпущенной у нас к тому времени книгой его произведений. Хотя моей подружке дали ее всего на несколько дней, она дала почитать и мне. Однажды она меня спросила, был ли я женат. "Да, - ответил я. - Но это был брак по взаимной договоренности. Мы были связаны меньше года. Мне нужна была прописка в Москве, а ей деньги. То предприятие, куда я был направлен на работу, должно было дать мне комнату и прописку, но они этого не сделали, и мне пришлось искать такой вариант".
       Когда я заканчивал институт, мои родители, после очередного переезда, жили в Московской области. В нашем ВУЗе ежегодно было немало направлений в разные города СССР, в том числе по несколько направлений в Подмосковье. Конкуренции на эти места почти не было, так как подавляющее большинство учащихся были харьковчанами или из-под Харькова, и они после учебы желания покидать родные места не имели. В моем направлении в подмосковный НИИ мне была обещана комната и прописка. Но в самом этом НИИ жульничавшая с жилплощадью администрация комнату мне не давала. Шел уже третий год моей работы там, заканчивались мои права на эту комнату, и ясно было, что мне ее и не дадут. С большим трудом я нашел в Москве работу, где меня взяли не с московской, а с областной пропиской. Я оформился на самую младшую инженерную должность с окладом 110 рублей. Естественно, главной проблемой для меня тогда были не заработная плата или профессиональный рост, а вопрос, как и когда прекратится моя походная жизнь. Хозяева одной из квартир, что я снимал, сказали мне, что одна их знакомая живет в доме под снос. Она может меня прописать, зарегистрировав со мной брак, все равно свою жилплощадь в новом доме она получит, а мне в результате расселения тоже дадут какое-нибудь жилье, а главное, прописку. Но она заинтересована в деньгах, а будет этот брак фиктивным или настоящим, решать нам самим. "Она бывшая наша соседка. Простой человек. А с простыми и лучше дело иметь. Она мордовка по национальности. Для тебя это имеет значение?" - спросили меня. Для меня, махрового интернационалиста, национальность значения не имела. Вскоре я с этой особой познакомился. Вид у нее, действительно, был простой. Кудрявая, барашком, завивка, вразвалочку походка и несколько стальных вставных зубов. Еще у нее была шестилетняя дочка. Условие было: тысяча рублей. Родители мне такую сумму, после нелегких обсуждений, дали. А куда же деваться? Моя брачующаяся поставила еще одно условие: я должен у нее более или менее часто бывать, делать немудрящие покупки продуктов, а иногда и ночевать, чтобы домоуправ видел, что прописанный в ее квартире человек реально существует. Выбирать не приходилось. Я принял все условия. И не один вечер провел я в глубокой скуке, кое-как поддерживая разговор. Раньше она работала в парикмахерской, потом условия труда там ухудшились, клиенты стали более требовательными, заработки и чаевые уменьшились, и она перешла работать швеей на швейную фабрику. Но на фабрике работа была очень тяжелая, и она снова собиралась вернуться в парикмахерскую. Конечно, в душе я ей сочувствовал. Я спросил ее, что она думает о Брежневе? О, она была о нем очень высокого мнения. Оказывается, он был депутатом от их района, и поэтому и улицы здесь были почище, чем в других районах, и в магазинах снабжение неплохое, а в хлебном хлеб бывал до самого закрытия магазина, не то, что в других частях города…  За тот неполный год, что мы были расписаны, я, вероятно, раз 15 оставался у нее ночевать. Естественно, мы оказывались в одной кровати. Она выдавала мне презервативы, избегая забеременеть. Раза два или три, правда, в свой "безопасный" период, она допускала секс без презервативов. В другом районе Москвы жила ее мать. Она ездила к ней в гости, иногда оставалась у нее, ухаживала, когда та болела. Мне в эти периоды не нужно было приезжать "в гости", что я воспринимал с облегчением. Однажды она была у матери месяца два - та плохо себя чувствовала. Пожив в своей квартире несколько дней, она снова на два месяца уехала к матери. Мы к этому времени уже почти год были расписаны, и по условию договора пора было   разводиться. Я был в сильном нервном напряжении от этой связи, от этой зависимости, от этой обязанности являться в гости, участвовать в балдовских разговорах. "Скорей бы все это кончалось", - думал я, вспоминая, насколько легче психологически чувствовал себя до этого "брака".
       Она в очередной раз приехала от матери и стала требовать у меня еще тысячу рублей, иначе, как она мне заявила, развод не даст, так как беременна. Я удивленно воззрился на нее: как беременна? Что она себе думает? Действительно, живот, вроде бы, увеличился. "Будет, будет", - весело "успокаивала" она меня, сложив на этот свой живот руки и широко улыбаясь   железными зубами. "Еще тысячу?" Да если бы и были, я бы сто раз подумал, прежде чем поддаваться на этот шантаж. Да и у родителей моих, наверное, денег больше не было, а если и были, то последние - ведь они уже больше 10 лет обували, одевали меня и платили за мои квартиры при своих самых обычных советских зарплатах. Откуда же быть сбережениям? Бесплодно поговорив с ней еще несколько раз, я в отчаянии махнул рукой: "Будь ты неладна, "простой человек". Уже не раз эти "простые люди", трепетать перед благородством которых с детских лет я был приучен школьным воспитанием, уже не раз ошеломляли меня своим коварством, бесчестием, короткоумым эгоцентрическим расчетом. Благородство там даже не ночевало. И этот случай не был исключением. Другое дело: как она решилась заводить ребенка, заведомо зная, что у него не будет отца? Как она его прокормит, когда и сейчас на своей швейной фабрике она едва концы с концами сводит? Я уехал   и больше у нее не показывался. "Будь, что будет". Позвонил своим бывшим квартиродателям - тем, что меня с ней познакомили, вполне приличным людям, о которых у меня всегда оставалось хорошее воспоминание. Конечно, они ничем передо мной не были обязаны. Я просто хотел узнать их мнение, может быть, прояснить: что происходит? Ведь они мне ее охарактеризовали как простого порядочного человека, с которым они полжизни прожили в одной коммунальной квартире. Они с ней переговорили и мне сказали так: она давно уже не их соседка, может быть, она изменилась, и вообще полностью за другого человека поручиться нельзя. Что касается беременности, то ей появление еще одного ребенка очень даже желательно. Выходить она его так или иначе выходит, они, дети, "как-то незаметно сами вырастают". Зато при вселении в новый дом ей с дочкой на двоих дадут однокомнатную квартиру, а если будет еще ребенок - то двухкомнатную. А если родится мальчик, то могут дать и трехкомнатную.
       Внезапно моя "жена" сама подала на развод, через месяц нас развели, и больше я ее не видел. Наши с ней общие знакомые, мои бывшие квартиродатели, рассказали мне потом, что через несколько месяцев после развода она родила ребенка, почти одновременно с этим вышла замуж за одного своего старого знакомого, приятеля еще со школьных лет, и они переехали в новую квартиру. Я вспомнил эти ее исчезновения из дома по нескольку месяцев, этого "старого друга", который женился на ней с появлением ребенка… Она мне больше о своем бренном существовании не напоминала, а уж я ей - тем более.

       - Ты прописан в Москве? - спросила однажды Тамара.
       - Да, - ответил я, слегка удивленный странным вопросом.
       Ведь она уже не раз бывала у меня дома, звонила мне на работу. А книги? А кино? Наши общие интересы? Что же, без прописки все это теряет свое значение? Впрочем, ей, тоненькой, хрупкой, без отца… Вероятно, можно понять ее повышенную осторожность…
       - Можно посмотреть твой паспорт? - попросила она.
       Я достал из секретера паспорт. Она раскрыла его и стала рассматривать. Смотрела долго, прямо-таки не смотрела, а изучала. Я удивился: "Что там можно, на трех страницах, так долго разглядывать? Она что, герб Советского Союза  впервые видит, что ли?" Мне стало смешно. Я спросил ее об этом. Она, слегка смутившись, захлопнула паспорт.
       Конечно, мне важно было, чтобы мое критическое отношение к советскому режиму не стало для моей будущей подруги жизни запоздалым открытием, возможно неприемлемым. При случае, поэтому, я при ней выражал свое отношение к совдействительности.  Она сказала, что хочет почитать Солженицына. Я пообещал дать ей "Один день Ивана Денисовича". Нет, на этот счет о моей подруге, похоже, можно было не волноваться.
       Наступила осень. Приближалось упомянутое летом время подачи заявления в загс. Моя подружка все более непосредственно со мной себя вела, и некоторые проявления этой непосредственности меня озадачивали. Раньше она могла назвать меня "негодяем" в шутливой, поощрительно-восторженной интонации. Теперь же все чаще это слово (а также еще и "подлец") в несколько более серьезном тоне и в позе "оскорбленного достоинства" цедились. Конечно, меня совсем не восторгала такая игра в "подлеца и благородие", но опускаться до мелочной обидчивости, высказывать придирки, требовать называть меня так и не называть этак - это было неприятно. "Со временем она сама поймет пошлость такой позы: "негодяй и оскорбленное достоинство", - полагал я. Но это была лишь часть происходившей с моей подружкой метаморфозы. Были и другие не очень приятные моменты. Она могла выхватить у меня из рук книжку, журнал, что угодно. Вначале я оторопело не знал, как на это реагировать, но когда это случилось в четвертый или пятый раз, я попытался удержать книжку силой. Она применила еще большую силу и вырвала у меня ее из рук. Я удивленно на нее посмотрел: "Что это за поведение?" Она смутилась, извинилась. Стала тихонькой, как увядший цветочек. Я старался не предъявлять ей подавляющие ее личность требования, но выхватывать предметы у меня из рук - это было для меня неприемлемо. В другой раз мы сидели на диване. Я попытался ее приласкать. Вдруг она разразилась градом ударов. Я уже отодвинулся, но она продолжала колотить руками и ногами, пока не сбросила меня с дивана на пол. Я встал, как побитая собака. Она хитренько на меня смотрела.
       - Тамара, ты можешь сейчас уйти? - подавляя ярость, спросил я.
       Через неделю она позвонила. Голос тихий, кроткий. Предложила пойти в кино. "Значит, она понимает, что приемлемо, а что нет в наших отношениях. Она слегка "босяковитая", - размышлял я, употребляя это слово из лексикона моей матери. - Это, вероятно, отчасти связано с тем, что она росла без отца. Ну что ж, это можно понять и это можно преодолеть".
       Действительно, такого больше не повторялось. Тем не менее огорчавшие меня случаи все-таки происходили.
       Как-то мы были в компании, и после один мой приятель, молодой киносценарист, мне сказал:
       - Меня Тамара так лажанула, я почувствовал себя полным дураком.
       - А что было? - спросил я.
       - Да у нее же вот эта книжка, "Американская новелла". Я попросил посмотреть. Она мне: "Хотите на два дня взять почитать?" Я: "Спасибо, не откажусь". Она: "Нет, я передумала". Я себя почувствовал словно по колено в говне, - сообщил мой приятель.
       Хотя он был из совсем уже новой генерации, генерации молодежи брежневского времени, в которой, ошеломительно для меня, никак не прослеживались признаки нонконформизма с тоталитарным режимом (характерной чертой "шестидесятников") и которая отличалась ощутимой психологической нетерпимостью, мне это его упоминание о "шутке" моей подружки слышать было и досадновато и узнаваемо. Не раз и я попадал в такое положение:
       - Хочешь это?
       - Нет.
       - А может, возьмешь?
       - Ну, давай.
       - Нет, я передумала.
       Хотя я и не придавал большого значения таким ее шуткам, таким навязываемым легким одурачиваниям, все же странно это было встретить в человеке, читающем серьезную литературу. А это - чтение серьезной литературы - есть фактор гораздо более важно характеризующий человека, чем, например, склонность его к тем или иным шуткам или розыгрышам. Так, то успокаивая себя, то тревожась ("как-то будут складываться наши взаимоотношения, если я свяжу с нею свою жизнь?") мы продолжали встречаться, и, откровенно говоря, я к этим встречам не испытывал большого желания. Но сколько можно искать? Сколько можно выбирать из того небольшого выбора, который имеется у человека приезжего в чужом городе, без того круга добрых единомышленников-знакомых, которые то там, то сям собираются в компании, где девчонки только и склонны идти на знакомства?  Мы продолжали встречаться, и встречи эти были, пожалуй, не такими уж частыми, ну, может быть, раз в неделю-полторы. И все-таки один случай настолько вывел меня из себя, что я решил отношения с ней прекратить.
       Однажды мы были в кино. Смотрели в "Иллюзионе" "Анну Каренину" с Гретой Гарбо в главной роли. Перед фильмом наш замечательный киновед В. Дмитриев (сейчас он доктор искусствоведения) выступил с 15-минутной лекцией об этом американском фильме и о Грете Гарбо. Как всегда, его лекция была едва ли не интереснее самого фильма (лично я всегда с особым удовольствием слушал эти его краткие предваряющие сеанс выступления, наслаждаясь речью и эрудицией, ведь сравнить мне это было с кем, и сравнение это он выдерживал…), а предваряемый комментарием фильм воспринимался гораздо полновеснее. Но основная публика, сидевшая в зале, рецензией этой интересовалась мало, кушала мороженое, "терпела" рассказ - "скорей бы кино". Когда лекция кончилась, раздались жидкие хлопки. Я тоже похлопал. Чтобы замечательный лектор не отчаялся, не махнул на нас досадно рукой и не прекратил свои просветительские рассказы.
       Видя, что хлопающих мало, моя подружка схватила меня за руки и прижала их к моим коленям. Меня это хамское поведение настолько вывело из себя, что я едва сдержался, чтобы в свою очередь не схватить ее руки и тоже прижать куда-нибудь, куда она вовсе не собиралась…  В следующий миг я подумал: "Встану сейчас и уйду, пусть остается наедине со своим босячеством". Но я сдержался.
       Дорога домой прошла в молчании. Она - как обычно, а у меня не было настроения ни шутить, ни развлекать спутницу. Когда вышли из метро, я предложил перенести день подачи заявления в загс на месяц позже и в течение этого времени не встречаться - "проверить свои чувства". "Все-таки мы довольно разные", - сказал я. Мое условие было безропотно принято. Месяц мы не виделись, и я думал, что на этом все и закончится. На душе было не столько грустно и одиноко, сколько облегченно. Она позвонила. Предложила встретиться. Мы погуляли. Кажется, посидели в кафе. Когда возвращались домой, она заговорила о подаче заявления в ЗАГС. "Ведь ты же обещал", - сказала она. Я ответил, что из-за того, что мы довольно разные люди, из нашего брака может ничего хорошего не получиться. По крайней мере, нужно еще повременить с подачей заявления. "Не такие уж мы разные", - возразила она и расплакалась и сказала, что дома у нее знают, что мы собираемся расписаться, и что мать волнуется. Год назад у нее был инфаркт, второго она не переживет, а если не будет матери, не будет и ее - дочери. В этот день слегка моросил дождь. Слезы смешались с этим дождиком, и все лицо ее было мокрым, безутешным. Конечно, мне все это было небезразлично. Но… Когда я представлял, что эта бесцеремонность, агрессивность, все это презрительно цедимое: "негодяй", "подлец", эта игра, в которой мне отводится роль негодяя, а ей - оскорбленного достоинства, игра, постоянно имевшая тенденцию выйти из своих рамок и стать уже не игрой, а нормой наших отношений… (Так, если я не очень сопротивлялся навязываемому мне образу "негодяя", ее настроение улучшалось, она оживлялась, и, таким образом, мне, для того чтобы рассеять ее грустное, а то и недовольное состояние, которое меня, естественно, угнетало,  нужно было принять образ негодяя, или "негодяйчика". Ну, примерно, как в некоторых водевилях, где "негодяя" играл Андрей Миронов. Тогда она оживлялась, относилась ко мне великодушно-снисходительно. Всякого равенства в отношениях я при этом, естественно, лишался. Негодяй не может претендовать на равный с порядочным человеком статус. Иными словами, через эту игру "негодяй - оскорбленное достоинство" реализовывается захват власти над другим человеком, то, что в психологии называется "пристройка к партнеру сверху". В народе такого рода отношения объясняются так: "под нее нужно подлаживаться"). Когда я представлял, что весь этот бред может переместиться в мой дом и стать постоянной неотвратимой частью моего существования, - мне становилось не по себе. Не говоря уже о том, что ее постоянно грустное настроение и на меня нагоняло подавленность.
       Но, может быть, все это вызвано ее нервным напряжением, ее желанием жить   со мною и неуверенностью, что это может осуществиться? Если она так хочет со мной связать свою жизнь, то это чего-то стоит, это нельзя игнорировать. Может, я чего-то недопонимаю в ее отношении ко мне, и она понимает меня больше, чем мне кажется, и это ее желание быть рядом со мною непростительно  недооценить, утерять… Значит, для нее те духовные ценности, о которых я всегда достаточно недвусмысленно упоминал в нашем общении, также важны, как и для меня, и я этого недооцениваю?.. Перед моими глазами возникла ее фотография в их домашнем альбоме: ее головка с огромным белым бантом в волосах. Ей 17 лет, но можно дать и 14, лицо грустное: недавно, два года назад, ушел из дома отец… И ведь о чем идет речь? Всего лишь о подаче в ЗАГС предварительного заявления…
       - Ведь у нас было условлено: 15 числа, - плакала она.
       - Хорошо, - сказал я, - завтра подадим заявление, ведь это ни к чему не обязывает.
       Она слегка успокоилась. Я ей дал платок вытереть лицо. "Если для ее семьи было бы слишком неожиданным и болезненным, что мы не подали заявления о браке, то теперь, за то время, что дается в ЗАГСе от подачи заявления до собственно регистрации, это от одного до двух месяцев, у нее будет предостаточно времени, чтобы переориентировать своих близких, что брак не состоится: передумала, разочаровалась в женихе и так далее, что угодно. И о нашем разрыве можно сообщить так, чтобы он не произвел дома никакого   драматического эффекта.
       На следующий день мы подали заявление. Регистрация назначена была через два месяца. Как и в предыдущий период, мы не виделись, также и не разговаривали по телефону. Я к этому времени уже более полугода жил в другом районе - обменялся на большую комнату, предполагая когда-то, что это будет кстати, если поженимся. Теперь мы жили не близко друг от друга. Прошел месяц. Неожиданно она приехала ко мне. Даже не позвонив по телефону. Она была менее замкнута и подавлена, чем обычно. Я угостил ее   кофе. Сидел в кресле, соображал: "Зачем она приехала, ведь решено уже было почти наверное, что мы расстались?" Она крутилась вокруг меня, вертелась и несколько  даже  неожиданно села ко мне на колени. Поведение ее было вполне недвусмысленным. Я подумал, что она захотела посексовать, как когда-то бывало между нами, но вскоре убедился, что она стремится к настоящему полноценному половому акту, который вскоре и последовал. Тут она лишилась, наконец, своей девственности, а еще через полчаса уехала домой. "Что бы это значило? – соображал я. - Вероятно, она решила сделать мне "подарок на прощанье", в память о нашем знакомстве".
       Через три недели она позвонила: "Кажется, я беременна". Я удивился, постарался ее успокоить, предложил ей подождать еще день-два. Подумал: "Неужели за один раз она могла забеременеть? Конечно, возможно, но говорят, это редко бывает… Если все это правда, то что же будет дальше? И что сама она об этом думает?" На следующий день мы встретились. У нее был несколько растерянный вид. В разговоре, в котором упоминались наши добрые отношения и дружба, вскользь как-то она обронила, что если я ее брошу в этом положении, у меня будут неприятности. В другой раз, услышав угрозу или намек на нее, я бы немедленно выгнал такого человека вон, но сейчас…  Хоть и досадно было эти возмутительные слова слышать, но я пропустил их мимо ушей. Мало ли что может сказать женщина в таком положении, в таком состоянии? Да и какие "неприятности"? Кто беременный, я или она? Да и бросать ее "в этом положении" я не собирался. Другое дело быть с нею и постоянно слышать вдалбливаемое "ты негодяй, негодяй, негодяй", - на такую совместную жизнь я не пойду ни при каких обстоятельствах. Но она ничего не хотела слышать. "Сначала выполни свое обещание, а потом будем решать   остальные вопросы. Я плохо себя чувствую, меня тошнит". Вскоре она уехала. Через день-два осадила меня телефонными звонками. Голос ее стал уже истерико-паническим. Она просила меня приехать к ним домой: мама хочет со мной поговорить. Я приехал. Обе они были крайне взволнованны. Мать говорила мне, что она была рада, что дочь встретила порядочного человека, ведь кругом одни негодяи, но ей непонятно, что происходит с ее дочерью в последние дни: она ходит сама не своя, и не могу ли я объяснить, что случилось, в чем дело.
       Через три дня, в назначенный срок, мы поехали в ЗАГС. Пока стояли там в очереди на регистрацию, мне приспичило в туалет. Я прошелся по коридору, туалета не нашел, повернул обратно, разминулся с шедшей навстречу парой отнюдь не молодоженов и вдруг сообразил: "Да это же ее мать и отчим!.. Что они здесь делают? Если бы они хотели нас сопровождать, могли бы об этом сказать…" Слегка недоумевая, не помочившись, я вернулся к своей подруге. Посмотрел на нее: "Знает ли она о "сопровождении"?" Определить по ее лицу было невозможно. Мне было уже не до этих "тонкостей".
       Против ожидания, хоть и слабого, после регистрации брака моя подруга не оживилась, не обрадовалась, не повеселела. Она была очень, очень серьезна. Я стал таким же. Я разозлился. Я сделал все, что она хотела, выполнил все ее условия. Она снова была недовольна. Но теперь мы были не совсем свободны друг от друга. Теперь мы взаимно друг другу были обязаны. В конце концов, что если я буду вести себя так же, как она себя ведет - мрачно и отсутствующе? Хотя такое состояние было для меня противоестественным, но на душе у меня "кошки скребли", и, чуть пародируя, я стал таким же, как она: подавленно не замечающим своего спутника. "Ну-ну, что же будет дальше?" Ночь мы провели вместе, и даже в одной постели. И даже был какой-то секс. Но это был тот случай, когда потом ругаешь себя, что на это пошел. В моей квартире, в моей постели лежала особа - само "оскорбленное достоинство", которая "в упор не желала меня видеть". "Больше я к ней не притронусь", - чувствовал я. На следующий день положение не улучшилось. Мне было хоть беги из собственного дома. Спасение неожиданно пришло от нее же. Она сказала, что хочет поехать домой, забрать кое-какие свои вещи. Кроме того, там мама, а "мама меня любит", - подчеркнула она это последнее.
       - Едь, - согласился я, внутренне облегченно вздохнув.
       Но сначала мы решили вместе отправиться в город. Она хотела что-то купить в магазине, у меня тоже были там какие-то дела.
       "Может, у нее с утра было плохое настроение и постепенно оно развеется?" - думал я. Ведь я выполнил все ее условия, зарегистрировал с нею брак. Все волнения позади. Исчезли, казалось бы, все причины тревог, а она опять была недовольна, насуплена. Меня это угнетало, подавляло. Тяжело находиться рядом с человеком, который столь недоволен, столь мрачно настроен. Хочется развеселить, пошутить, рассеять тягостную атмосферу. Но чтобы все время так стараться, все время шутить, добиваться доброго расположения?.. Если это будет продолжаться дальше, я с нею жить не смогу. Все мои попытки последнего времени поговорить с нею о будущем наших отношений отвергались ("пока не будет зарегистрирован брак"). Но вот мы брак зарегистрировали, а она еще сильнее помрачнела, вовсе "перестала меня замечать". Вот магазин позади, мы снова в метро. Я пытался с нею заговорить - она меня не слушала. Она меня "в упор не видела". Нет уж, хватит. Так у нас дело не пойдет. Я потребовал вернуть мне ключи от моей квартиры.
       - У меня их нет.
       Я не поверил. Позавчера только я их дал ей. Она частенько любила обмануть. Правда, обманы эти были не очень серьезные, почти всегда быстро раскрывались, и я даже дал ей прозвище: "Врушка".
       - Ты врушка? - спросил я ее как-то.
       Вначале она возразила, но, уличенная в очередной раз, согласилась:
       - Да, врушка.
       Поэтому, когда она сказала, что ключей у нее нет, я не поверил и потребовал открыть сумочку. Она отказалась. Я потянулся к сумочке, и, после некоторой потасовки, сумочка оказалась у меня в руках. Я ее открыл. Она была совершенно пуста. Я вернул моей спутнице сумочку с щемящим чувством жалости к ней, досады на себя, а больше всего горечи и недоумения по поводу всего происходящего. Кто бы мог подумать, что у моей кроткой подружки обнаружатся такие бойцовские качества, что мы будем драться в метро?
       Мы быстро шли по платформе. Она, как и полагается советской женщине, впереди, а я, едва поспевая, за ней. Недалеко стоял дежурный милиционер. Она направилась к нему.
       - Меня преследует вот этот человек, - заявила она ему, указав на меня.
       Он меня задержал. Она уехала, а он завел меня в дежурную комнату.
       - Это моя жена, - объяснил я ему.
       - Вы   пьяны, - стал выяснять он.
       После пятиминутного объяснения я был отпущен. "Так вот как ты со мной заговорила, "женушка", - в ярости думал я. До этого меня никогда не задерживала милиция.
       Ее не было месяца полтора. Я ей не звонил. А вдруг, о чудо, ее никогда больше не будет в моей жизни!..
       Появилась она так же внезапно, как в прошлый раз, даже не позвонив по телефону. Могла и дома меня не застать. Но я был дома. Собирался ужинать. Бесшумно открылась дверь и в комнату вошла жена. Я налил ей супа, мы поужинали. ("Суп был вкусный", - вспомнила она однажды через несколько лет.) Мы слегка разговорились.
       - Ну, аборт делать уже поздно, - сообщила она мне.
       А что, разве я когда-нибудь упоминал ей об аборте? Да, я хотел поговорить с ней о будущем наших отношений, но она и слушать меня не хотела.  ("Посмел еще о чем-то разговаривать"). Говорить и прежде могла только она, остальные - слушать, а теперь, "в положении" - и подавно. И она стала говорить. Пошли уже довольно знакомые мне обороты: раньше она называла меня негодяем "просто так", а теперь убедилась, что я "действительно негодяй". Суть того, что я услышал дальше я уловил не сразу - рассказ шел в намеках, вдохновенно, и лишь постепенно я понял: она побывала у моей бывшей жены и там узнала обо мне "такое", что ей теперь понятно, что я "действительно подлец". Сдержавшись, чтобы не выгнать ее из квартиры немедленно, вполуха слушая эти маразматические "разоблачения", я соображал, как она могла найти мою первую "жену". У той была другая, не моя, фамилия, давным-давно мы расстались, я о ней ничего не знал, не знал, где она живет…  И тут я вспомнил, как еще несколько месяцев назад моя нынешняя подруга надолго застыла у секретера, изучая мой паспорт. Ну, конечно. Там же есть штампы: "женился - развелся", с фамилией той бывшей "жены". Какая же, однако, предусмотрительность…
       - Во сколько тебе завтра на работу? - спросила меня жена.
       - В полвосьмого. А тебе?
       - Мне завтра на работу не нужно. Я останусь дома.
       Тут она не сдержалась и бросила заветный взгляд на секретер: там ее ждало еще немало моих "тайн". Я этот ее взгляд перехватил. Если она завтра останется в моей комнате на целый день одна, и "с чувством, толком и  расстановкой" обыщет мое хозяйство, то найдет и конспекты о русских философах "серебряного века", и стихи Горбаневской, и кассеты с записями "Свободы" и песен Галича. Да и мой недописанный роман, на который потрачено столько сил и времени, отпусков, выходных и праздничных дней в последние годы - все это может оказаться захваченным, куда-нибудь увезенным с какими-нибудь сумасбродными целями. Например, припугнуть меня угрозой доноса, чтобы я был "послушным", каким она привыкла видеть в своей семье своего отчима. Такие отношения ей, вероятно, весьма нравились: он у нее что-то спрашивает, а она к нему спиной повернулась и ноль внимания. Так же примерно она в последнее время и со мною себя вела, но нужно ей было, вероятно, все это поставить на более солидную основу.
       - Ты не сможешь завтра остаться у меня, - сказал я.
       - Нет, я останусь, - решительно заявила она.
       От былой ее кротости не осталось и следа. Передо мною была нахрапистая особа, "качающая права". В стремлении к взаимопониманию я выполнил все ее просьбы, требования, уступил ей во всем. Результатом этого она воспользовалась столь иррационально и вероломно. Оставить ее завтра дома значило одно: самому себе накинуть на шею петлю и уповать на ее "добрую волю", отдаться на милость ее сумасбродных замыслов.
       - Нет, ты не останешься, - уже твердо сказал я.
       - Останусь.
       Я представил себе, как утром, спеша на работу, я должен буду выталкивать ее из нашей коммунальной квартиры, и неизвестно еще, в какой форме это будет происходить и сколько займет времени. И вообще, что это за ситуация?! Что происходит? Я почувствовал, как к голове моей подкатывает горячая волна.
       - Уходи, пока я себя контролирую, - предупредил я ее.
       Она покинула комнату и в коридоре стала звонить по телефону, а я заперся на ключ. Минут через 20 в дверь постучали. На пороге стояли два милиционера.
       - Что тут у вас происходит?
       - Муж не пускает меня в дом.
       - А где вы прописаны?  - профессионально спросил милиционер.
       - У мамы, - она назвала район.
       - Придется вам ехать к маме, - безжалостно разъяснил милиционер.
       - Он негодяй, подлец, - заплакала она. - Он выгоняет меня из дома. - Голос у нее был тоненький, почти детский.
       На милиционеров это, однако, не произвело ни малейшего эффекта. Наоборот. Переглянувшись с напарником, один из них иронично спросил:
       - А зачем же вы к нему приехали, если он такой плохой?
       - Я беременна, а он подлец. Он выгоняет меня из дома.
       - Ну, все равно, решайте это между собой, а милицию для этого вызывать не нужно, - они засобирались уходить, качая головами: - Ну, немало повидали, но такого еще не видели.
       - Он негодяй, он антисоветчик! - объявила она.
       Услышав слово "антисоветчик", милиционеры посерьезнели. В 1979 году с такими словами не шутили. "Ах ты дрянь, - защемило во мне. - "Антисоветчик". Раз или два до этого в моей жизни меня за мои высказывания пытался таким образом пошантажировать кто-нибудь из знакомых. Это были самые законченные   подонки. "Так вот как ты воспользовалась близостью ко мне!" Я достал деньги, положил перед ней, попросил милиционеров:
       - Посадите ее в такси.
       - Ну да, будем мы ее еще в такси сажать, - возмутились они, покидая квартиру.
       Следом за ними, взяв деньги, вышла и она.
       Месяца через два на работе (я работал тогда на военном предприятии, "почтовом ящике") меня вызвал начальник моего начальника. Втроем,  я, он и мой непосредственный начальник, мы прогуливались по коридору, и начальник моего начальника удивленно спрашивал:
       - Ты что, женился?
       - Да вроде того.
       - Звонит мне женщина, называет себя твоей женой, говорит, что ты негодяй, антисоветчик. Потом ее мать берет трубку: опять "антисоветчик", "скрытый враг"… Мы за тобой ничего такого не замечали. Откуда они это взяли?
       - Не знаю.
       - Но они же это не могли просто так придумать? Ты что, радиоприемник слушал?
       - Ну, может, случайно на какую-нибудь волну попало…
       - Ну, ты им скажи. У нас же официально прослушиваются телефоны.
       Через полгода под благовидным предлогом меня с этого предприятия уволили.
       Прошло еще полгода. Мне пришла повестка из суда о взыскании алиментов. Перед рассмотрением дела судья, пенсионного, вероятно, уже возраста, но весьма не пренебрегающая косметикой особа, просматривая заявление истицы, спросила:
       - Ответчик явился?
       - Да, - ответил я.
       - Где он? - резко спросила судья, окидывая присутствующих взглядом.
       - Он здесь, - сказал я.
       - Где - "здесь"?
       - Да вот, сидит.
       - Где "вот", "здесь"? - придав голосу дебильные интонации, теряя терпение, повысила тон судья. - Пусть встанет!
       Я встал. Кто-то из сидевших в зале зашевелился, кто-то хихикнул.
       При рассмотрении дела я заявил, что совместная жизнь с истицей составила один день, больше я ее не видел, с тех пор прошло почти полтора года, и, прежде чем признать себя отцом ребенка, я хотел бы его увидеть.
       - Что, действительно один день? - удивленно спросила судья у истицы.
       - Да, - скромно ответила та.
       - Ну, я не могу отказать ответчику в его заявлении, - и судья назначила нам повторное рассмотрение дела через месяц, дав мне возможность за это время увидеть ребенка.
       Мои представления о детях к этому времени сводились к знаниям, полученным из речи гоголевского Тараса Бульбы: "Отец любит свое дитя, мать любит свое дитя, дитя любит отца и мать. Но это не то, братцы! Любит и зверь свое дитя". И далее Бульба, в отличие от само собой разумеющейся родственной любви и привязанности, превозносил мужскую дружбу. Так, примерно, и я представлял. Что родственная любовь, как чувство биологически обусловленное, "приземляющее", как всякая биология, само собой разумеющееся, имеет меньшее духовное наполнение, чем дружба. "Что значит: "любить ребенка?" - оно само так получается".
       С таким, примерно, представлением я ехал на встречу с ребенком.
       Они сидели на скамейке. Вернее, она сидела, а рядом с нею копошился белоголовый крошка, одетый в голубой фланелевый комбинезончик. Я приблизился. Крошка посмотрел на меня. Личико у него было бледненькое. Я сказал:
       - Глаза и нос у него мои, а рот и подбородок твой.
       Я сел рядом. Малыш поднял голову, несколько секунд внимательно на меня смотрел, потом на четвереньках двинулся ко мне и стал заползать на колени. Я ему помог, усадил лицом к матери, и он застыл, не шевелясь. Меня удивило, какой он был легонький. Как пушинка.
       В ней ничего не изменилось. Та же поза "презрительного благородства", знакомая мне уже и полтора, и два года назад. Сколь-нибудь нормального разговора также не получилось. Она нехотя цедила что-то в ответ. Чтобы не обострять ситуацию, я тоже замолчал. "Хотя бы ради ребенка понормальнее себя вела, - подумал я. - Зачем ему видеть эти сумеречные сцены?" Мы немного погуляли. Крошку оказалось очень приятно держать на руках. От него пахло молоком. Ему было семь месяцев.
       Родился он в день Михаила и Романа, и имя ему дали Роман.
       В назначенный день мы пришли в суд.
       - Ну что, будем брать у ребенка кровь? - спросила судья.
       - Зачем? - возразил я. - Я признаю себя отцом ребенка.
       Я предложил выплачивать алименты в добровольном порядке.
       - Пишите заявление, - сказала судья: - "Прошу оформить добровольную выплату алиментов".
       - Хорошо, - сказал я. - Я напишу за соседним столом и принесу.
       - Нет, - возразила судья. - Пишите здесь, сейчас.
       Оттого, что все ждали, пока я допишу заявление, я слегка нервничал, что отразилось и на каллиграфии. Судья с сочувствием на меня посмотрела. После того, как она узнала, что мы вместе жили только один день и я забеременевшую истицу "не бросил" и зарегистрировал с нею брак, отношение блюстительницы закона ко мне в корне изменилось.
       Я дописал заявление.
       - Я хотел бы видеться с ребенком, - сказал я.
       - Обязательно, - подтвердила судья. - Вы должны видеться с ребенком, и чем чаще, тем лучше.
       - Один день прожили вместе, и ты уже отец ребенка, - сказал я.
       - Для этого достаточно и полчаса, - прокомментировала судья.
       За сим мы расстались.
       Несмотря на то, что я написал заявление о добровольной выплате алиментов, моя "жена" через несколько дней подала свое заявление с требованием отчисления алиментов по исполнительному листу. Мотивируя свое заявление, она оклеветала меня, заявив, что я от добровольной выплаты уклоняюсь. Я уже ничему этому не удивлялся. Я уже понял, что имею дело или с каким-то сверхподлым чудовищем, или с психически больным человеком. В действительности, клевеща на меня, что я не выплачиваю алименты добровольно, она исходила из принципа максимально возможного пакостничества. Ей приятно было, чтобы я получил официальный статус "алиментщика", чтобы и по месту работы об этом знали, и чтобы при смене предприятия за мной путешествовал на новое место исполнительный лист. Кроме того, вероятно, по исходящему адресу исполнительного листа моя "жена" и ее мать узнавали мое новое заведение, звонили туда и рассказывали обо мне какие-то фантастические пакости. Иногда мои сослуживцы с недоумением  сообщали мне об этих звонках. А со стороны начальства эти звонки  вызывали ко мне сочувствие и насмешку. "Примитивно, а как действует", - удивлялся я. Тут, догадывался я, у ее матери в это деле был изрядный опыт. Неспроста же "жена" упоминала, что  мать выжила из семьи их отца. А однажды, вспоминал я, подруга моя поведала, что ее мать приехала в Москву из какого-то городка под Харьковом. (У меня, когда я услышал упоминание о Харькове, так просто "сердце упало" - "и тут он меня достал".)
       В "Национале", "на уголке", мой знакомый кинорежиссер с недоумением у меня спросил:
       - Что там за быдловская история у тебя произошла? Приезжает ко мне какая-то маленькая дамочка, заявляет, что она твоя жена, и такое  о тебе рассказала…  А я и не подозревал, что ты за хлюст! Так что тебе нужно срочно восстанавливать свое доброе имя.
       Официантка была неподалеку. Мое доброе имя было восстановлено на третьей рюмке.
       Об этом своем приятеле я всего раз или два упоминал еще в начальный период знакомства со своей подружкой, и надо же, как она запомнила и как воспользовалась услышанным!
       Теперь, когда я сделал все уступки, какие только мог сделать, не сделал только последнюю: не дал себя проглотить, уже вполне можно было сделать вывод, вывод, в который я никак не мог поверить: я имею дело с тем случаем психопатологии, когда "если подлеца нет, то его нужно придумать". Действительно, моей подруге для поддержания состояния психологического комфорта совершенно необходимо было, чтобы рядом с нею был подлец. Он должен был перед нею испытывать постоянное чувство вины и покаяния. Только такие отношения кое-как поддерживали ее душевное равновесие. Ну а если подлеца нет, то его нужно придумать. Это же известное явление психопатологии…
       …Вспоминаю, как в замечательной статье "Родословная альтруизма" в "Новом мире" в 1971 году профессор В. Эфроимсон упоминает об одном очень распространенном клише психологического самооправдания преступника, приводя цитату из пьесы "Тень" Евгения Шварца:
       Девушка: "Все люди - негодяи".
       Ученый: "Не надо так говорить. Так говорят те, кто выбрал себе самую ужасную дорогу в жизни. Они безжалостно душат, давят, грабят, клевещут: кого жалеть? Ведь все люди негодяи!"
       В то же, примерно, время соседи мои по коммунальной квартире с удивлением мне рассказали, что им звонила какая-то женщина, представившаяся моей женой, и предлагала союз против меня, и, если они узнают что-нибудь компрометирующее меня, пусть позвонят ей по такому-то телефону…
       Надо ли говорить, что при первой возможности я с "женой" развелся.
       Так я стал "алиментщиком", членом той категории населения, к которой, я считал, принадлежат только какие-то "неблагополучные" люди, люди, которые не умеют устанавливать хороших взаимоотношений, сварливые, скандальные, малокультурные, с женами подстать им. В общем, "неблагополучные". В моих итээровских коллективах алиментщики иногда встречались. Я их слегка жалел. Со своей инженерной зарплатой я едва сводил концы с концами, а как же мог существовать алиментщик? По отношению к себе я такую участь практически исключал: ведь я в выборе подруги руководствовался общностью столь важных жизненных ценностей, приверженность к которым подразумевает присутствие в человеке лучших качеств. Сам я был очень терпим и либерален в предполагаемых отношениях с будущей женой. Мне странно было слышать о ревнивцах, следящих, чтобы жена точно вовремя приходила с работы, нигде не задерживалась, или о других осложнениях в отношениях между супругами, в основе которых лежало неуважение мужем определенных и вполне законных прав жены как личности равной и свободной.
       Да, долго я выбирал жену. Все такую искал, чтобы не была оболванена советской пропагандой, была надежным другом, любила литературу, кино. А без этого давным-давно мог я жениться. Еще в Харькове. Сколько там было однокурсниц, которым со мною было "очень, очень интересно"… Не было бы этих долгих лет бездомности, одиночества, колбасной диеты…
       Нашел…
       После той первой встречи с ребенком я  ехал домой совершенно разбитый. Эта мать, заботящаяся только о своей маске высокомерия, за все время не бросившая на ребенка ни единого ласкового взгляда, этот копошащийся возле нее малыш…
       Мы договорились раз в неделю встречаться. Мне, конечно, хотелось чаще видеть ребенка, но она возразила, сославшись на большую занятость, а без нее, без созерцания ее физиономии мне видеть ребенка было отказано. Встречи эти заключались в том, что она бдительно следила, чтобы я с крохой  общался поменьше. Ребенок, чувствуя желание матери, покорно копошился подле нее, а я присутствовал в качестве наблюдателя. "Ну пусть хоть так, - думал я. - Пусть у ребенка формируется хотя бы зрительный образ отца".
       Так продолжалось месяца четыре.
       Иногда она что-нибудь мне цедила, давала какое-нибудь "интервью". Как-то сказала, глядя на крошку, что по рождении хотела его сдать в дом малютки. Я подумал тогда, что она говорит это, только чтобы потретировать меня. Насколько же последующее ее поведение подтвердило реальность того  намерения. В другом "интервью" она мне заявила, что родила ребенка "из принципа". Я не вступал в споры. Малышу нужно было в период формирования сознания хотя бы визуально фиксировать образ отца.
       Я слышал, что для разведенной женщины важно, как ее знакомый мужчина относится к ее ребенку. Если хорошо, то это определяет и ее такое же отношение к мужчине. Но не такова была моя бывшая "жена". Она была не из тех, чья фанаберия дрогнет в интересах дитя. Видя, что я люблю крошку, она принялась меня третировать и унижать, демонстративно на глазах малыша. Однажды я не выдержал и решил ей объяснить, что у ребенка, видящего такое унижение отца, будет неправильно формироваться психика. Но только я хотел это сказать, как она выпалила явно заготовленную фразу:
       - В таком случае вы его вообще больше не увидите.
       (После скандалов с привлечением милиции она перешла со мной на "вы".)
       Она развернулась и погнала коляску с ребенком домой.
       "Как же я тебя пропустил? - щемило во мне под стук колес метро, - "любительница Набокова…"
       Я никогда не думал, что мать может так варварски относиться к своему ребенку, к его правам, здоровью, к его судьбе, чтобы вот так вот, используя любовь и долг отца, извлекать из этого свои мерзкие удовольствия. Есть ли у нее чувство ответственности? Есть ли у нее материнское чувство?
       Не зная, куда обратиться, никогда о существовании подобных ситуаций я не подозревал, я решил попробовать воздействовать на нее через ее коллектив на работе. Я знал, где она работала и ничего дурного не видел в таком действии, тем более, что она с матерью давным-давно прошлась уже по всем моим работам и знакомым. Да и что плохого, если их профорг или кто-то еще осудит или пристыдит ее в действиях, которые недопустимы и возмутительны по всем правилам здравого смысла? Да к тому же и незаконны. (Я к тому времени  стал интересоваться правами и законами в семейных конфликтах. Надо ли говорить, что длительное время мне тогда было уже не до своих литературных дел - такая вот попалась мне "жена писателя".)
       На работе я попал к ее начальнику. В комнате также находился и его заместитель. Извинившись, объяснив деликатность и безвыходность ситуации, я попросил их помощи.
       - А мы и сами на нее хотели бы через кого-нибудь повлиять, - ответили мне ее начальники. - Она никого не слушает, что хочет, то и делает.
       После этого разговора я совсем приуныл. "Так она такая не только со мной, - невесело размышлял я. - А я думал, что в нашем конфликте я действительно, может быть, где-то лишний раз не сдержался, сделал ошибку, нужно бы было как-то иначе себя вести…" (А как "иначе"? В чем еще уступить? Признать, что "да, я подлец, я негодяй, я сволочь и заслуживаю соответствующего к себе отношения? Или: на, Томочка, обыскивай, потроши мои литературные папки, вези их куда хочешь, домой, на Петровку, на Лубянку, моим начальникам на работу, а я теперь, перепуганный и присмиревший, буду тебе особо "послушен"?)
       "Так она такая не только со мной…"
       Вскоре я узнал, что подобными вопросами, связанными с детьми, занимается РОНО и ГорОНО (районный и городской отделы народного образования). С детства помнились мне михалковские строчки:

Позвонили в районо,
Похвалило и оно.

       Больше я о РОНО не знал ничего.
       Там, оказывается, в лице специалиста с педагогическим образованием существовала служба по слежению за соблюдением прав детей. И называлась она: Инспектор по детской опеке. В том РОНО инспектором была женщина моих лет. Ее фамилия была Ласкина. Я ей изложил ситуацию, оставил заявление.
       Прошел месяц.    
       - Я ее вызывала, она не пришла, - сказала мне Ласкина. - Давайте еще подождем, я буду ее вызывать.
       Ежемесячно я ездил в РОНО, писал очередное заявление. Так прошло несколько месяцев. Как-то Ласкина предложила сделать вызов через администрацию на ее работе. Я дал ей адрес. Между тем, прошло уже полгода, как я обратился в РОНО. Столько же не видел ребенка. "Что там с крошкой? - думал я. - Полгода он уже не видит папы, безраздельно находится в   сумасбродных руках". "Жена" как-то обронила, что собирается отдать его в ясли. Я ей не очень поверил тогда, решил, что она говорит это, лишь бы потретировать меня. Ведь еще были на памяти те прекрасные, проникнутые гуманистическим духом фильмы, что мы вместе смотрели на "Неделе польского кино". Были там и фильмы о детях. (Уже одним своим гуманистическим духом произведения эти были чужды брежневскому режиму, как чужеродное тело пронзали варварскую советскую жизнь.) Помню, был фильм "Похороны сверчка" - о том, как тяжело ребенок переносит отсутствие родительского внимания, тепла. В том фильме родители мальчика увлеченно стряпают научные диссертации, ведут столь поощряемый коммунистической пропагандой "созидательно-оптимистический" образ жизни, а ребенок, предоставленный самому себе, живет в мире изолированности и одиночества. Он общается с воображаемыми образами. Что-то ему снится, во сне он с кем-то разговаривает. Встревоженные родители ведут ребенка на прием к психиатру. "Откуда у него это?" - удивляются они. У самих у них никогда не было ни тревог, ни комплексов. Психиатр что-то выписывает для лечения ребенка, советует родителям больше уделять ему внимания. Но какое там… И снова к чертежам, и опять за науку! Мальчик находит себе друга - пойманного во дворе сверчка. Он поселяет его в стеклянную банку, кормит, разговаривает с ним. Проснувшись утром, сразу спешит к сверчку. Но сверчок вскоре умирает. Мальчик его хоронит. Фильм пронзительно печальный. Я помню, мы шли после сеанса, мне хотелось поделиться с подругой впечатлением, но она молчала, и мне как-то неловко было пускаться в монологи. Интуитивно я чувствовал, что могу встретить с ее стороны известную насмешливую реакцию хамов: "Чего сопли распустил?" Дальнейшее показало, что, вероятно, так оно и было. Шла и думала: "Слюнтяй какой-то. И водит на свои слюнтяйские фильмы". Но… молчала. К своим двадцати шести годам она, вероятно, уже имела определенный опыт общения с молодыми людьми, и этот опыт ей подсказывал, что, если хочешь дружить с "культурным человеком", то кое-какие свои мысли и чувства лучше держать при себе, помалкивать, по крайней мере, до поры, до времени…
       Но полностью я такие выводы смог сделать гораздо позже, а тогда   думал: "Не может быть, чтобы она отдала ребенка в ясли".
       Сам я ни ясли, ни детский сад не посещал. Точнее говоря, лет в шесть мать отдавала меня в детсад, но я продержался в нем лишь недели две-три.   Ничто там не радовало, ничто не интересовало. И еще. Во время "мертвого часа" (час дневного сна) иногда вдруг какая-нибудь девочка вскакивала на свою кровать и голой подпрыгивала, показывая письку. Помню свое чувство гадковатого любопытства, одиночества  и тоски.
       Когда я думал, что когда-нибудь у меня будет жена, семья, то всегда представлял, что будет двое детей. И уж ни в коем случае они не будут ходит ни в ясли, ни в сад. "Любое, самое скромное материальное существование, но у детей будет домашнее детство, - думал я. - Ничего, если у жены не хватит на губную помаду. Обойдемся. Уж что-то, а ребенок ни в коем случае не будет находиться в казенных стенах. Что может быть матери важнее и дороже, чем быть рядом со своим ребенком?" - полагал я. Нужда "жену" на заработки не гнала. Материально их семья была вполне обеспечена. Ее продовольственный работник мать еще две семьи могла прокормить и одеть благодаря своему ежедневному "навару" из родной столовой. Дома у них полно было разных хрустальных ваз и ковров. На кухне на столе вечно валялся то кусок буженины, то еще какой-нибудь съестной "дар" из все той же замечательной столовой, того, на что врачи, инженеры, слесари и токари только и расходуют свою зарплату ("зряплату"). (Никакого присутствия пишмашинки я в их доме, кстати, так и не заметил. О какой машинке она мне говорила в день нашего знакомства?.. Может быть, у нее на работе?..)
       На всякий случай я взял справочник и стал обзванивать ясли в их районе. Через некоторое время мне ответили:
       - Да, есть такой мальчик.
       На следующий день я поспешил в ясли.
       То, что я там увидел, в очередной раз меня потрясло.
       У взрослых людей я никогда не видел таких печальных лиц, какие были у этих крошек. Едва я вошел во двор, как все детские личики обернулись ко мне. И на каждом был вопрос и надежда: "Не за мной ли?" Сердце у меня упало: "Что они с детьми делают?" Я приблизился. С десяток деток теснились возле няни. Она им что-то рассказывала с ласковыми заботливыми интонациями. Лицо у нее было не веселее, чем у окружавших ее крошек. Остальные дети бродили поблизости. Раньше я, проходя мимо детских садов и яслей, пробегал взглядом по вяло копошащимся там малышам, думал, что они заняты каким-то играми, общением… Ведь советская пропаганда постоянно твердила, как полезно детям воспитываться в яслях и садах. "У них там воспитывается чувство коллективизма".
       Никто там не играл, не общался. Каждый из них на этой небольшой площадке был сам по себе. Такого состояния одиночества, беззащитности, подавленной тревоги, какие читались на этих личиках, взрослый человек, наверное, не испытывает никогда, ни при каких обстоятельствах. Крошки, не слишком приближаясь, обступили меня. Ромы среди них не было. "Не мог ведь он за эти полгода так измениться, чтобы я его не узнал", - думал я, напряженно разглядывая каждого белоголового малютку. Мне хотелось всех этих деток взять на руки, приласкать, но рук у меня было всего две… Где-то среди этих крошек был мой крошка, у которого, кроме меня, другого папы не было.
       - Да, есть такой, - сказала няня и позвала: - Рома! Рома Лещинский!
       Лица окружавших меня деток померкли. "Значит, не за ними, не к ним пришел этот дядя". Более тяжелой картины я в жизни не видел. Из-за угла дома осторожно показалась белая головка Ромы. Сам он не выходил, только настороженно выглядывал. Сдерживаясь, я подошел к нему, присел рядом. Родное личико не изменилось, но было очень подавленным. Такое же бледненькое. И носик, и глазки. Нельзя было явно проявлять теплые чувства, чтобы у ребенка не возник слишком большой эмоциональный контраст между его нахождением в казенных стенах и родительской лаской. Тем более, что ему, вероятно, предстояло, по крайней мере, в этот день, расстаться со мной. Крошка, опустив головку, покорно стоял передо мной. Я взял его на руки. "Какой же он еще маленький. Как она могла его отдать в чужие руки?"
       - Мы погуляем вместе? - спросил я няню.
       - Погуляйте, погуляйте, - тепло согласилась она.
       - Во сколько мама за ним приходит? - спросил я.
       - За ним не приходят, - услышал я странный ответ.
       - Как "не приходят"? - не понял я. "Это же не детдом? - недоуменно мелькнуло в голове. - Или детдом?.. Под вывеской "Ясли"?
       - Он на пятидневке, - пояснила няня. - Его забирают в пятницу.
       Справляясь с ошеломлением, с малышом на руках я отошел в сторону. Случайно моя щека оказалась прижатой к груди сына, и я вдруг почувствовал, что его сердце сильно бьется. "Ах, крошечка, - защемило во мне, - так волнуется…" С ребенком на руках я соображал, что я могу сделать, и получалось, что единственно перспективный путь это продолжение предыдущих действий. Мне и в этот день нужно было в РОНО. Крошка зашевелился у меня на руках, изъявляя желание стать на ноги. Я его поставил на землю, и он своей нетвердой покачивающейся походкой пошел по тропинке. Сделав шага три, он оглянулся и меня позвал:
       - Дядя-я, - и потопал дальше.
       Я - за ним. Мы шли по дворовой ясельной тропинке между кустарников, которые мне были чуть выше пояса, а малыша скрывали с головой. Иногда он оглядывался, и с той же призывной интонацией слышался его тонюсенький голосок:
       - Дядя-я!..
       Я понял, что он мне показывает эту тропинку. Когда мы прошли ее всю, я снова взял его на руки. "Пусть побольше почувствует родительского тепла. Попробую взять его с собой в РОНО. А без него не поеду, - подумал я. - Пусть побольше побудет с папой". Мы зашли к заведующей, и я спросил, нельзя ли нам погулять за воротами.
       - Погуляйте, погуляйте, -   тепло согласилась она и, поглядев на безропотно стоявшего малыша, спросила: - Рома, нравится тебе твой папа?
       Крошка тихим голосом сказал, почти прошептал:
       - У меня нет папы.
       - Как же, "нет папы"? - дрогнувшим голосом, но справившись, сказала воспитательница. - Вот твой папа. У тебя хороший папа.
       " Как она могла такую крошку отдать в казенные стены?" - поражался я по дороге в РОНО. Рома то был на руках, то семенил рядом со мной. Его личико чуть оживилось.
       - Ну, вы подумайте, - сказал я Ласкиной, - отдала его на пятидневку в ясли.
       Узнав номер яслей, Ласкина поспешно стала звонить по телефону.
       - Тут у меня отец с ребенком, - она позвана нас.
       Ей что-то ответили, и она, успокоившись, положила трубку.
       - На следующей неделе она должна ко мне прийти, я с ней связалась, - сказала Ласкина.
       Мы обменялись с нею еще несколькими фразами. Крошечка мой вдруг стал размахивать ручками, что-то напевать. Я таким оживленным еще никогда его не видел. Но на личике, правда, печать подавленности не прошла. Потом он взял со стола Ласкиной какую-то бумажку, положил ее в рот и стал жевать. Я испугался, что его поведение не понравится ей, и пожурил:
       - Вот, взял тебя с собой, а ты так развязно себя ведешь.
       Но Ласкина смотрела на него добрым и мягким взглядом.
       - Ромочка, хорошо тебе с папой? -  спросила она.
       - Да, - коротко ответил крошка.
       Выходя из кабинета, я перехватил грустный взгляд Ласкиной. Обычно она всегда была невозмутима, как изваяние.
       Через много лет, совсем недавно, припоминая этот эпизод, я вдруг понял, почему крошка так необычно шумно себя повел: услышав, что Ласкина обеспокоилась, что я увел его из яслей, и стала звонить по телефону и выяснять обстоятельства, и слыша последующий разговор, он стал вести себя так, чтобы видно было, как раскрепощенно и свободно, до шалости, он со мною себя чувствует, как ему со мной хорошо. А я недопонял тогда, поругал его…
       Когда в тот день мы вернулись в ясли, там собирались ужинать. Няня разрешила нам посидеть в прихожей комнате. Туда же она принесла ужин: отварной кусочек рыбы без костей с картофельным пюре, манную кашу и компот. Предложила поесть и мне. Я отказался. Какой там аппетит… Крошка увидел, что мы снова вернулись в ясли. Увидел и понял, что я его забирал не насовсем. Личико его снова потускнело, погрустнело. Некоторая предыдущая оживленность пропала, уступила место подавленности, чувству и состоянию, с которыми он в свои полтора годика уже успел хорошо познакомиться. В его поведении появились жесты протеста. Впрочем, они были едва заметны… Когда очередь дошла до манной каши, Рома вдруг стал макать в нее кончики пальцев, шевеля ими. Я не сразу понял, что он делает. Присмотрелся: он будто хотел сделать щелчок, но пальчики были еще непослушные и лишь неверно шевелились, с ноготками утопая в каше.
       - Рома, что ты делаешь? - недовольно спросил я его.
       - Дети, - сказал крошка.
       Он жаловался мне, что дети щелкают друг в друга кашей.
       Я платком вытер ему пальчики.
       Ужин закончился. В соседней комнате деток укладывали спать. Но Ромочка и не собирался со мной расставаться. Он стал играть со мной. Впервые я услышал его смех. При матери он никогда не смеялся. Ее хронически раздраженное состояние подавляло в нем смех. И сейчас, услышав, что он смеется, что он умеет смеяться, я чувствовал, как меньше щемит сердце. Но расставание нам сегодня предстояло неизбежно, нужно было подготовить крошку, чтобы у него не было нервного срыва. Я ему стал объяснять, что ему нужно идти в кроватку, а я буду приезжать к нему, что теперь мы будем чаще видеться, что я добиваюсь возможности  видеться с ним. Что я еще мог ему пообещать? Конечно, я буду добиваться возможности видеться с ребенком как можно чаще, может быть, убедить, чтобы вместо пяти дней в яслях он был дома у меня, а в другие дни у матери, или пополам - все же лучше, чем жить крошке в казенных стенах, при живых отце и матери. Но я уже знал, насколько иррационален и неистов характер той "любительницы литературы и кино", от которой зависело здравое решение этих вопросов.
       Я уговаривал крошку, что нужно ложиться спать, там детки все уже засыпают, а я в ближайшие дни снова приеду к нему. Я почти убедил малыша. Он затих у меня на руках, сидел, сжавшись калачиком, прильнув к моему сердцу. Вышла няня. Я спросил, нельзя ли мне побыть возле его кроватки. Нет, в спальню посторонним заходить нельзя. Я снял ребенка с рук, оторвал от сердца, поставил на пол, и он, качаясь на нетвердых ножках, опустив головку, побежал в спальню, но не выдержал и тут же горько заплакал. Так и бежал к кроватке - плача. Там няня уложила его под одеяльце. Он продолжал плакать.
       - Ромочка, я здесь, - негромко подавал я голос, успокаивая малыша.
       Няня оставила дверь в спальню приоткрытой. Там потихоньку засыпали дети, затихали шорохи. Мой крошка еще поплакивал. Я его успокаивал, надеялся: слыша мой голос, он не так одинок. Через час, наверное, вышла няня, сказала полушепотом, что я могу уезжать.
       В последующие дни Ласкиной удалось вызвать мою бывшую "жену" и предупредить ее о недопустимости препятствовать отцу видеться со своим ребенком. Та пообещала не препятствовать, но выдвинула условие, что мои встречи с ребенком могут проходить только в ее присутствии. Пообещала, но продолжала препятствовать. Зато иногда по средам они стали забирать ребенка домой, лишь бы я с ним не увиделся. "Ну что ж, - думал я, - это все же лучше, чем если бы крошка был в казенных стенах пять дней без перерыва". Я теперь, обменявшись на отдельную квартиру, жил в еще более дальнем районе от них, чем раньше, и дорога в один конец составляла почти полтора часа. Этим чудовищам доставляло большое удовольствие заставить меня проехать туда и обратно, так и не увидев ребенка. "Как же я вас пропустил, "простые люди", - досадовал я на себя в очередной раз, - как же я вас так близко к себе подпустил…" В другие разы мы гуляли вместе. Моя бывшая "жена" имела довольный вид. Кто-то, какой-то очередной "подлец" восполнял ей ее годы девственной "честной" жизни. Теперь она, в глазах своей семьи, "на всех законных основаниях" могла пуститься наверстывать вожделенную физиологию. А что? "Женщина должна устраивать свою жизнь". К ребенку она относилась с той же раздражительностью, что и раньше, но раньше я думал, что это лишь внешнее поведение, лишь бы потретировать меня, теперь же, после того как она отдала его на пятидневку в ясли, понятно стало, что это была не игра. "Какие же у нее могут быть чувства, - думал я, - если у нее нет потребности видеть своего ребенка, каждый вечер укладывать его спать, чтобы он засыпал в покое и умиротворенности, в родных стенах? Если она не любит своего ребенка, то кого она вообще тогда может любить? Какое же чудовище так близко ко мне подкралось…" Когда мы забирали ребенка из яслей, крошка инстинктивно тянулся к ней, но она звенящим от раздражения голосом что-то ему выговаривала, отводила его протянутые к ней руки.
       …Позже, через несколько лет, я купил малышу трехколесный велосипед, и он после детсада (теперь уже детсада) на нем ехал. Заднее колесо наехало на кочку, и он чуть не упал, но на лице ребенка, полном страха, было не опасение перед падением, а ужас перед свирепой реакцией матери. Он и смотрел уже не на дорогу, а на ее искаженное злобой лицо. Со словами: "Я же говорила тебе смотреть на заднее колесо!" она ринулась к нему, но он успел проехать мимо, проскочил…
       Но это было позже, а пока что крошка, едва научившись ходить, жил в яслях, и в тот день недели, что договорен был мне с ним видеться, за ним заранее приходила мать (или ее отчим, если она была "занята"), и мне оставалось лишь утешаться, что под "угрозой" моего свидания с сыном его забирали из казенных стен домой.
       Для меня подобное варварство было ранее совершенно неизвестным делом. Но, оказывается, целый слой женщин, пользуясь слюнявым лицемерием советских законов о "благородстве материнства", сводили таким образом счеты со своими бывшими мужьями - препятствуя им видеться с детьми. То, что дети при этом обрекались на искусственную безотцовщину - это им было неважно, лишь бы напакостить бывшему мужу. Это были женщины, которым "не жалко" своих детей, женщины с пониженным материнским инстинктом. До этого по многочисленным карикатурам я знал только об отцах, скрывающихся от своих детей и не платящих алиментов. И вот матери, дети, вся страна призывают этих горе-отцов не бросать   детей, а "отцы" эти хитроумные куда-то уезжают, улетают, скрываются - не хотят видеть своих детей, платить алименты. Под эту государственную пропагандистскую трескотню тихо существует подлое и мерзкое явление: бывшие жены, у которых остаются после развода дети, имеют возможность не позволять отцам с детьми общаться. Закон этому явлению противостоит слабо, а судебная практика еще меньше. Тем не менее, в законе есть положение, что в случае, если один родитель систематически препятствует другому видеться с ребенком,   суд может ребенка передать на воспитание другому родителю. Правда, говорили мне, судебная практика  такова, что передача детей от матерей к отцу случается очень редко. Все эти неведомые мне раньше прелести советского брака и развода я узнавал постепенно, а пока что, по мере возможностей, старался увидеться с ребенком, скрасить его существование в казенных стенах, поддержать в его сознании образ отца, хотя бы вот так - бдительно отгораживаемого матерью гуляющим рядом с ними человеком.
       То, что я видел в яслях - как тяжело дети переносят оставленность родителями, как няня при зарплате в 85 рублей должна ухаживать за тридцатью крошками, - все это иначе как катастрофой не назовешь. "И они еще удивляются подростковой жестокости, - думал я, вспоминая некоторые газетные статьи. - Да разве может взрослый человек даже в самых критических ситуациях приблизиться к тому чувству беспомощности, подавленной тревоги, в которых постоянно находятся в казенных стенах эти крошки?"
       Няни, почувствовав во мне человека, с которым можно быть откровенным, говорили мне с осуждением (ведь жизнь этих крошек   проходила перед их глазами, больше, чем перед родными матерями):
       - Вот, нарожают и нам сдают.
       Их мнение, мнение работников этих детских учреждений, совсем не совпадало с оптимизмом пропагандистских клише о "воспитании чувства коллективизма". Конечно, может быть, у некоторых матерей-одиночек ситуация совершенно безвыходная, и они вынуждены отдавать детей на пятидневки (хотя я не могу себе таких ситуаций представить - сама-то она, мать, где-то ночует? Почему  там не остается места для ее ребенка?). Но сколько других женщин, у которых нет крайней необходимости, отдают своих детей в казенные стены: "Нате, воспитывайте". И в политике государства это не находит хотя бы мягкой, деликатной критической оценки, а некоторыми косвенными мерами даже поощряется. Все это варварство сильно смахивает на сознательную политику государства, которое никак не может расстаться со сталинским наследием: отрывать детей от родителей и воспитывать их в "нужном духе" в детских учреждениях.
       Что-то чуть изменилось в поведении моей бывшей "жены". Может, расстроились отношения с очередным "подлецом", может, возымели увещевания Ласкиной, может, еще что, но она стала чуть общительнее, все так же, правда, не расставаясь со своей маской "оскорбленного достоинства", "изволила" со мной какой-то минимальный диалог и даже пригласила в дом, где я увидел детскую кроватку, в которой спал крошка в те дни, когда из яслей его забирала на выходные обычно "очень занятая" в будни мать.
       А другие члены ее семьи? Ее мать? Отчим? (Ее восемнадцатилетний брат в это время был в армии.) "Неужели трое человек в этом доме не могут хотя бы как-то, по очереди, забирать крошку домой каждый день, не говоря уже, что они вообще отдали его в ясли? - думал я. - Какими важными делами они заняты, что не могут вечером зайти за ребенком?" Я на их неандертальские физиономии не мог смотреть. "Как же я вас, "простые люди", подпустил к себе так близко, как недосмотрел?" Ну а впрочем, как я мог особо-то их избежать, если в жизни только они, эти самые "простые", в основном, меня и окружали?
       Несколько раз в прогулках с ребенком я был в сопровождении не "жены", а ее отчима. Он, вероятно, действительно был выпивоха. Маршруты этих прогулок обязательно включали посещение пивного ларька, где он употреблял бутылку пива. В первой такой совместной прогулке я из приличия стал, было рядом с ним, тоже с бутылкой пива, но увидел, как крошка украдкой бросил на меня удивленный взгляд, и пиво это застряло у меня в горле. И так его не пью, а тут присоединился, "за компанию". Тут же я бутылку эту и отставил. Как я узнал позже, пиво у него через день чередовалось с водкой, когда он, как многие таксисты, подверженные вечернему алкогольному синдрому, употреблял после окончания рабочего дня "дозу" - стакан ее. (Как известно, обычный режим работы таксистов - смены через день). После пивного ларька я выслушивал его рассуждения о рецептах приготовления домашних вин, о чаевых, остающихся у него после рабочего дня.
       И все-таки, при всем том эрзаце общения с ребенком, каким были эти свидания, в сознании малыша восстанавливался образ отца. Очевидно, услышав  высказывания воспитательниц в яслях, крошка раз или два заявил: "У меня хороший папа!" "Хороший, хороший", - подтвердила няня. Я предположил, что "жена", исходя из интересов ребенка, пойдет на какое-то снижение недружелюбия при наших гуляниях, как это старался сделать я, как это соответствует нормальным человеческим отношениям. "Кроме того, она, все-таки, и не лишенный культуры человек, вон, Фолкнера читает" (она носила журнал с романом Фолкнера). Что ж, если совместная жизнь не сложилась, можно и после развода сохранять терпимые, а то и нормальные отношения. "Ведь ребенок же…"
       Да… "Фолкнера читает…" Через время она заявила презрительно: "Фолкнер… мрачно и непонятно". (Возражать бесполезно. Сказано  не для дискуссии.)
       …Моя подавленность от всего происходящего, вероятно, не ускользнула от ее внимания. "Посмотрите на себя в зеркало", - довольная своей "победой" посоветовала она мне. Сама она и ее домашние отнюдь не были подавлены. Наоборот. Так, как я, вероятно, их больные души еще ни один человек не позабавил.
       Я старался что-нибудь купить крошке, хотя моя бывшая "жена" выказывала недовольство: ей не хотелось, чтобы у ребенка возникало ко мне теплое чувство. Такие, вот, были у нее заботы. Но окончательно устремления ее семьи выяснились позже, а пока что я, предполагая улучшение наших отношений, старался при встречах приносить какой-нибудь гостинец. Однажды принес яблоки, бутылку шампанского. Малыш, чуть оживленный, заявлял:
       - А что ты мне еще принес? - и копошился в сумке, доставая фрукты.
       Но не рады были его хозяева, что крошка им объявлял:
       - А ко мне папа пришел!
       Хмурые неандертальские физиономии, тая злорадство, слонялись по квартире. И в следующий мой приход мать моей "жены", схватив ребенка на руки, минут десять во всю свою торгашескую глотку орала на меня с изрядным искусством оскорблять, не употребляя матерных слов. И смогла-таки "достать". Я уже искал взглядом, какой бы из ее многочисленных хрустальных ваз засветить ей по башке. Но она, тертый, видно, в таких делах калач, все предусмотрела: на руках в качестве щита держала ребенка. В конце этого оранья крошка плюнул в мою сторону. Слюнка вся осталась у него на подбородке.
       - Что ж ты делаешь! Кто тебя так учил! - "культурно" засокрушалась она на трехлетнего малыша.
       "Изуверы, - подумал я тогда. - Совсем крошку с ума сведут".
       Через несколько минут после своего горлопанства, истерично похохотав, она мне объяснила:
       - Вы должны у Тамары в ногах валяться!
       "Они обе психбольные", - в очередной раз  подумал   я. - "В ногах валяться" - вот чего им недостает для полного счастья.
       После того случая в дом меня уже не звали, а ребенка в дни, назначенные РОНО для моих с ним свиданий, стали заранее, до моего прихода забирать из яслей. Так мои встречи с сыном оказались существующими только на бумаге. Да они и до этого были скорее символическими, чем нормальными.
       Опасаясь надоесть Ласкиной, я ходил в РОНО, оставлял заявления о невыполнении постановлений о встречах с ребенком. В законе предусматривались некоторые меры по отношению к стороне, препятствующей второму родителю встречам с ребенком: предупреждения, штрафы - вплоть до передачи ребенка на воспитание другому родителю. Впрочем, на это последнее надежды было мало. "Ну, пусть хоть предупредят, оштрафуют, как-то урезонят…"
       Нет, Ласкину мои визиты не раздражали.
       - Я ее вызывала, она не приходит, - говорила она мне. - Зайдите недели через две, я ее еще буду вызывать.
       А я все боялся, что Ласкина скажет мне пресловутую казенную подлую фразу: "Хорошо, что он на пятидневке. Там у него воспитают чувство коллективизма", и мне придется доказывать, что ребенку с родителями лучше, чем без родителей. Нет, не пришлось…
       Я приходил снова…
       - Не виделись с ребенком? - спрашивала Ласкина.
       - Нет, - отвечал я, слегка недоумевая: ведь ничего не изменилось…
       - Она была у меня. Я ее предупредила, и она дала обещание не препятствовать.
       Потом Ласкина вызывала нас обоих. Выдавала новое постановление, предупреждала мою бывшую "супругу". Ничего не менялось. Как-то Ласкина сказала:
       - Я спрашивала, почему она оставляет ребенка на пятидневке. Она сказала мне, что ходит на курсы.
       - Наврала, - объяснил я Ласкиной, уверенный, что и для нее моя бывшая "жена" не сделала исключения в своих привычках. - Попробуйте у нее взять справку об этих "курсах".
       - Разговаривала я с вашей "Тамарой Ивановной", - сказала мне Ласкина при следующей встрече. И столько презрения было в упоминании имени моей бывшей "жены"…
       Еще я опасался, что пресловутая "женская солидарность" может повлиять на Ласкину, на степень ее объективности. Но нет, этой самой "женской солидарности"  у нее не возникло, она не присоединилась к обманам и подлостям моей оппонентки. Наоборот. Она стала говорить со мной, как с равным и уважаемым собеседником.
       - А вы могли бы воспитывать ребенка у себя? - спросила меня Ласкина.
       Этот вопрос прозвучал для меня совершенно неожиданно. О такой возможности я и думать не смел.
       - А можно? - спросил я.
       - Можно, - сказала Ласкина.
       "Но, - подумал я, - "жена" же "не валяется под забором", - условие, при котором, считалось, ребенка могут передать отцу. Оставалось другое, то, о чем я заподозрил, но в чем по недостатку специальных знаний не решался быть уверенным (уверился позже, приобретя эти знания, знания, которые Ласкина по специфике своей работы, конечно, в значительной степени имела). Я сказал:
       - Она психически больна.
       - Собирайте документы для суда, - ответила Ласкина.
       - А ее что же, лишат родительских прав? - удивился я.
       - Нет. Вы же не лишены родительских прав, - пояснила она.
       - И что, ребенок будет жить у меня?
       - Да. У вас есть такая возможность?
       На мгновение я представил, что крошка может жить у меня дома. Я в это время работал в вычислительном центре со сменным расписанием - дежурил через ночь по двенадцать часов. Рядом, несколькими этажами ниже, в другой квартире жили мои родители, они могли бы присмотреть за крохой в часы моих дежурств на работе. Я представил, что ребенок не то, что с пятидневкой, а вообще расстался бы с яслями, всегда был бы подле меня. Я почувствовал, как покойно стало на сердце - ощущение, утраченное мною с тех пор, как я связался с этой "женой". Все это мгновенно пронеслось у меня в голове.
       - Конечно, - сказал я.
       Ласкина перечислила, какие документы нужно собрать для передачи дела в суд. Сама она, инспектор по опеке, выступает в суде как эксперт, ее позиция в суде - решающая.
       - Но я могу рассчитывать на вашу твердую поддержку? - спросил я. - Они, - я имел в виду семью моей оппонентки, - очень боевитые люди.
         Ласкина сделала чуть презрительное лицо, сказала:
       - Ну, если я вам советую, значит, я о чем-то думаю.
       "Устоит ли Ласкина перед ними?" - думал я по дороге из РОНО. Сам я уже вполне представлял, сколь мерзостны и нахраписты были мои оппоненты. И "жена" и ее мать уже несколько раз во время наших встреч с ребенком устраивали провокации, разыгрывали на улице скандалы, обращались к прохожим, чтобы те засвидетельствовали, что я хулиганил, что я "ее ударил". Прохожие останавливались, смотрели на эту одностороннюю суматоху, посмеиваясь, шли дальше. Один как-то сказал, видя, как ее мать размахивает руками перед моим лицом:
       - Я вижу, что вы его ударили, а не он вас.
       Как ни тяжело было откладывать, но все-таки, решил я, пусть она, Ласкина, еще раз взвесит свое решение. Вдруг они ее смогут опрокинуть, тогда положение значительно ухудшится. В то же время, я не только ходил жаловаться Ласкиной. Я старался не потерять из вида ребенка. Так как в постановлениях РОНО о наших встречах под диктовку моей бывшей "жены" было написано, что встречи "по месту жительства ребенка", я в указанный день приходил к ним домой. Но дверь мне не открывали. Я стучал, колотил в дверь кулаком, ногой. Из квартиры слышались театрализованные истошные крики ее матери. Она кому-то звонила по телефону, вопила:
       - Опять пришел, ломится в дверь, вот-вот сорвет дверь!
       Можно было подумать, что в ее квартиру врываются грабители, а не она не пускает отца увидеться с сыном в обозначенный законом день. Преодолевая нервное напряжение, сопутствующее таким скандальным и позорным ситуациям, я колотил в дверь так, что было слышно на всей лестничной площадке. Понимал: у этих жлобов на то только и расчет, что человек дрогнет перед их нахрапом.
       И действительно, всегда я им, жлобам, уступал. И на работе, и дома в коммунальных квартирах, в их войне за кусок дерьма, за стремление выслужиться перед начальством, заработать повышение зарплаты на пять рублей, установить свои порядки в коммунальных кухнях. Уходил, менял работы, оставлял в их распоряжении кухни - сражаться с этой ордой - так вся жизнь на это только и уйдет. Но здесь отступить было невозможно. Здесь речь шла не только обо мне.
       Однажды, когда я так стучал в их дверь, отворилась дверь  соседней квартиры и пожилая женщина поманила меня пальцем. Я вошел. Она провела меня на кухню и   приглушенным голосом заговорила:
       - Деточка, я вижу, как вы бьетесь, мне вас так жалко. Это очень нехорошие люди. Они и между собой скандалят, дерутся. Она его сколько раз выгоняла, не пускала в дом, выбрасывала его вещи в окно. Такие скандалисты, такое хамье, и вот вы им попались. У меня тоже сын, - продолжала она. - Несколько лет назад они развелись, и ребенок, Андрюша, остался у нее. И ни мне, ни сыну не позволяла с ним видеться. А сейчас Андрюша немного подрос, ему уже 12 лет, они его подговорили, он отцу говорит: "По телефону не звони и не приходи, я тебя не хочу видеть". А когда-то, когда маленький был, любил с отцом и на улице погулять, и дома разные игры у них были, папа с ним всегда играл. Сын хорошо зарабатывал, а теперь из-за всего этого бросил работу, устроился куда попало, стал выпивать…  Вот так, деточка, - заключила она свой рассказ. - Так что я понимаю, как вам приходится.
       Я попробовал что-нибудь выяснить о воровской стороне моих противников.
       - У нее здесь есть несколько постоянных покупателей, она им носит, - подтвердила моя собеседница и продолжала: - Она и меня звала к себе в столовую: "Приходи, - смеется, - жалеть не будешь!" А я, деточка, в жизни чужой вещи не тронула, хоть государственное, хоть чье. А потом, когда у них были скандалы, я задним числом так испугалась: думаю, не дай Бог, я бы с нею связалась, с такой оторвой…
       Я ее поблагодарил за сочувствие, и мы расстались. "Не перевелись еще добрые люди", - с сочувствием и благодарностью вспоминал я свою собеседницу по дороге домой.
       Так как мои подлецы в дни, назначенные законом, ребенка от меня прятали, я приходил в ясли в другие дни, когда удавалось. Теперь, чувствовал я, с этими психопатами трудно надеяться на сколь-нибудь нормальное общение с сыном, но хотя бы как-то нужно поддерживать в его сознании образ отца. Зато теперь, без матери, не как раньше, когда крошка копошился подле нее в двух-трех метрах от меня, иногда украдкой на меня поглядывая, теперь мы были рядом, немножко общались, и я брал его на руки. Какой же он был еще маленький… Легенький теплый комочек сидел, прижавшись, на моих коленях. Ничего ему больше не нужно было. "Почему никто должным образом не заявляет об этом варварстве: детских яслях и садах, не говоря уж о пятидневках?" - бесконечно поражался я.
       Как-то крошка заворочался, зашевелился у меня на руках.
       - Ты хочешь пописать? - догадался я.
       - Да, - признался крошка.
       - Ну, пойди, - сказал я ему.
       Но он не вставал с рук, лишь ворочался.
       - Ромочка, пойди пописай. Я не уйду, я буду здесь.
       Нет, он не решался от меня оторваться.
       - Ромочка, я еще никогда тебя не обманывал, - стал убеждать я сына. - Пойди пописай, а я буду здесь тебя ждать. Я никуда не уйду.
       Он встал на пол и побежал в соседнюю комнату, где были горшочки. Через минуту показался обратно, в проеме двери сначала показалась головенка с тревожными глазками: на месте ли я, и тут же он бегом вернулся ко мне на руки. Успокоено затих, как воробышек.
       В следующий такой раз он расстался со мной на эти одну-две минуты уже не столь опасливо.
       "Если бы мне удалось его отсюда выхватить, - думал я, - он бы со временем успокоился, не был бы таким взъерошенным, таким встревоженным и неуверенным. Лишь бы Ласкина не передумала".
       И игрушки не мог, понимал я, принести туда, в ясли. Ребенку и так тяжело было со мной расставаться, пусть уж папа будет такой, который не дарит игрушек, с которым легче расставаться. Главное в то время, когда так усиленно препятствовали моим свиданиям с крошкой, главное было тогда вообще просто видеться нам, чтобы у ребенка снова из сознания не исчез мой образ, как это случилось, когда ему был годик. Кроме того, как ребенок будет существовать с этой, лично ему подаренной игрушкой, здесь, в условиях детского коллектива? Не сможет же он ее круглосуточно держать в руках. Стоит выпустить ее из рук, как она тут же будет взята другим малышом, третьим... Мой крошка, может, начнет отбирать, а это дополнительные переживания... И еще. Его мать, столь яростно препятствовавшая мне во встречах с ребенком, могла не знать, что в тот или иной день я приходил в ясли, а это облегчало возможность дальнейших встреч. Увидев же в руках малыша игрушку, она бы предприняла дополнительные меры препятствования. Нет уж, в тех условиях без подаренной папой игрушки ребенку было спокойней, чем с игрушкой. "Вот удастся его забрать, - думал я, - тогда и подарю ему игрушки. Лишь бы получилось его отсюда выхватить". А пока что нам с ним хорошо было и без игрушек.
       Через некоторое время общения со мной сыночек чуть оживлялся. Мы играли с ним в те бесхитростные игры, какие возможны были в тех условиях. Я прятал руку куда-нибудь - за пазуху, под полу пиджака или за спину, а крошка ее искал. Когда находил, радовался, смеялся. Когда я слышал его смех, подавленность отпускала мое сердце. Как-то раз мы так с ним играли, он сидел на столе, я рядом с ним на стуле. Я изображал пальцами скачущую лошадку, он, смеясь, наблюдал за ней и ловил ее. Крошка вдруг застыл, стал отодвигаться, на лице его отразился страх. Я проследил за его взглядом на свою руку: увлекшись игрой, я "скакал" к нему, передвигая всеми пятью пальцами, и получалась уже скорее не лошадка, а, наверное, что-то вроде паука. Я поспешно убрал руку. Страх с лица крошки прошел. Мы еще поиграли. Слышался тоненьким голосочком его смех. "Какая же у него еще нежная психика", - щемило мое сердце. Потом, когда его забрали в кроватку, я почувствовал на своих ладонях слой то ли пыли, то ли копоти, не знаю, как это назвать, слой, остающийся на руках после предметов общего пользования в общественных местах, слоя, оставшегося после стола, на котором мы играли, на котором крошка сидел и ползал. "Как же он с такими ручками лег спать", - щемило во мне.
       В неизбежный час расставания за крошкой приходила няня. И хотя я его перед этим убеждал, что нужно идти в кроватку, что все детки уже засыпают, а я в ближайшие дни снова к нему приду, и он согласно кивал головкой: "Да", но, когда отрывался от меня и бежал к кроватке, неизменно горько плакал. Нельзя его было так расстраивать. Я надеялся, что в последующие наши встречи крошка будет меньше огорчаться при расставании, зная, что я приду еще. Но нет, к расставаниям он не мог привыкнуть, всегда безутешно плакал. Я оставался, сидел в прихожей, пока детки засыпали, и мой малютка вместе с ними, пока затихали всхлипывания и шорохи. Выходила няня, отпускала меня домой. Как-то сказала:
       - Ну, можете уходить. Все равно теперь до утра не уснут.
       "Не уснут…" - эхом отозвалось во мне. А я надеялся, что в течение того часа, что я оставался сидеть в прихожей после того, как малютка убегал в свою кроватку, он, постепенно успокаиваясь, засыпал. Нет, не засыпал, бедная крошка.
       "Что же делать? - думал я, возвращаясь домой. - Нельзя, чтобы ребенок так расстраивался. Тем более, перед сном. Да и другие детки там, очевидно, тревожатся. Попали мы с тобой, крошечка, в лапы зверей", - думал я.
       Я стал приезжать в другое время, и свидания с ребенком были короткими. Да днем и условий нет для сколь-нибудь длительного свидания с крошкой. Днем у них там разные мероприятия, обед, групповые игры, в которых дети участвуют с отсутствующими лицами - то, что взрослые жлобы, хозяева судеб этих крошек, называют "воспитанием коллективизма". Сами эти идеологи "воспитания коллективизма" очень избегают попадать в такие же условия,   какие они ратуют детям, чужим, не своим детям. Минут пятнадцать, редко когда больше, повидавшись с крошкой, я возвращал его воспитательнице, к другим деткам, игравшим в "игры". Он немножко поплакивал, но потом, казалось, постепенно переключался, переносил разлуку не так тяжело, как бывало по вечерам.
       Какое из двух зол хуже?  "Оба хуже".
       В тех условиях лишь таким образом я мог поддерживать в сознании ребенка образ отца, не дать крошке меня забыть. В то же время я надеялся, что такое ненормальное положение временно и что вскоре нам с Ласкиной удастся ситуацию изменить.
       То, что я видел в яслях, не переставало меня потрясать. Как же вся эта ясельная реальность не соответствовала детскому возрасту и как преступно лицемерно изображала (и изображает) эту институцию, детские ясли и сады, пропаганда и обладатели власти и законов.
       Однажды днем, как уже бывало, я приехал в ясли и некоторое время был рядом с малышом. У них это был час дневной прогулки. Я посматривал на крошку, а он на меня. Разговаривать особо, вроде, и не о чем было. Он уже понимал, что я его отсюда увезти не смогу, смотрел на меня без особой надежды. А я не мог ему сказать, что идет подготовка к тому, что я заберу его к себе насовсем. Он мог бы это передать матери, и наше положение сильно бы осложнилось. На головке его обычно был бежевый беретик. Когда крошка задирал головку вверх, беретик иногда сваливался на землю. Я ему тогда надевал беретик получше. В этот день беретик был нахлобучен на голову малыша по самые уши. Рука няни решила эту проблему раз и навсегда. Потом деток повели в помещение. Я брел позади, провожал. Вдруг заплакал один малютка, потом другой, и через мгновенье зашлись в криках и плаче все детки. Всех охватил ужас, все кричали "мама". Я стал успокаивать своего крошку, других деток, ближних ко мне. Ничего не помогало. Я взял его на руки. Он продолжал плакать, кричать "мама", но в голосе страха стало меньше, больше жалобы. Я взял на руки другого малыша. Я их старался успокоить. Воспитательница, молодая, чуть больше двадцати лет девушка, стояла посреди детей с растерянным лицом, готовая вот-вот тоже заплакать,   тоже старалась их успокоить.
       - Что случилось? - пытался я у нее узнать.
       Она что-то растерянно говорила, из-за плача десятков деток понять было невозможно. Потом она изменила направление движения нашей колонны, свернула к другому подъезду. Малыши стали успокаиваться.
       - Они не захотели идти во второй подъезд, - объяснила она мне.
       Что все это значило, что значил для детей этот второй подъезд, который привел их в такой ужас, я не стал выяснять. Тридцать заплаканных грустных крошек потянулись в помещение.
       В РОНО Ласкина вновь предложила мне подать в суд о передаче мне ребенка.
       - Поверьте мне, - говорила Ласкина, - я же не первый год здесь работаю и я знаю такие случаи, если между родителями нет согласия, и встречи с ребенком проходят в такой нервной обстановке, то ребенок сам становится нервным, он заболевает, и его начинают лечить у врачей. Вы собрали документы для суда?
       - Нет.
       Она слегка подосадовала, потом сказала:
       - Ну, давайте я еще раз с ней поговорю, с вашей "Тамарой Ивановной", - она стала  в своем блокноте делать заметку.
       - До двадцати шести лет была девственницей, - сообщил я.
       - Батюшки! - изумилась Ласкина.
       Во встречах с ребенком мои оппоненты продолжали оказывать мне ожесточенное сопротивление. Но все же иногда мне удавалось с ним видеться. Однажды вечером, когда я выходил из яслей, няня мне сказала:
       - Вы приходите, приходите к нему. Он потом будет вам благодарен.
       - Да они, наверное, приказывают меня не пускать.
       - А мы будем вас пускать.
       В другой раз, днем, пришел я в ясли и крошку не смог найти. Решил, что в этот день его там нет. Как это в последнее время бывало нередко, в целях противодействия мне его заранее забирали из яслей или не приводили вовсе. Повернув обратно, идя к выходу, вижу: идет навстречу в белом халате воспитательница и за руку ведет моего малютку. Личико его было заплакано, а под глазом зеленкой была замазана величиной с медаль ссадина. Воспитательница, похоже, испугавшись, что я буду скандалить, принялась что-то объяснять, но мне трудно было ее в чем-то упрекнуть: разве она может одна во всем проследить за тридцатью детками; разве может чужой человек уделить ребенку больше внимания, чем родная мать…
       Крошка остался возле меня, воспитательница ушла к детям. Я присел возле ребенка.
       - Ты, наверное, упал? - спросил я.
       - Нет, меня ударил другой мальчик, - ответил малютка.
       Я поразился. "Разве может трехлетний ребенок так сильно, до кровоподтека ударить другого ребенка?"
       - Он, наверное, нечаянно? - спросил я.
       - Нет, чаянно, - возразил крошка.
       Я вытер ему личико. Разве мог я ему сказать, что появилась надежда, что, может быть, скоро я его заберу к себе?
       После нескольких безуспешных попыток Ласкиной удалось, все-таки, вызвать мою бывшую "жену" в РОНО еще раз. Втроем мы сидели за одним столом и, насколько я понял, Ласкина устроила "очную ставку". Она хотела услышать, чтобы моя оппонентка сейчас подтвердила то, что она говорила в мое отсутствие (наверное, какие-то очередные фантастические пакости обо мне). Но та мялась, что-то бормотала или просто молчала.
       - То, как вы сейчас себя ведете, свидетельствует не в вашу пользу, - сказала ей Ласкина. В дальнейшем разговоре она еще раз повторила эту фразу. Потом речь зашла о моих встречах с сыном.
       - Я уже два месяца не вижу ребенка, - сказал я Ласкиной.
       При этих словах "жена" торжествующе хохотнула и скорчила мне обидную рожицу. Я перевел взгляд на Ласкину: "Это поведение нормального человека?"
       - Я же вам советовала подавать в суд, - сказала Ласкина.
       После этого, в третий раз высказанного предложения, к тому же в присутствии  "жены",  я убедился, что решение Ласкиной твердо. Я стал собирать необходимые для суда документы.
       Справка и характеристика с места жительства, справка и характеристика с места работы. Когда дошло до характеристики с места работы, возникла небольшая заминка. Я тогда работал в вычислительном центре Министерства строительства СССР. Мой начальник дал мне стандартную положительную характеристику (заурядное дело на производстве), но директор эту характеристику не подписал и распорядился выдать другую, менее привлекательную, где к тому же написано было, что я имел выговор. Это была явная клевета. Выговора я никогда не получал, по крайней мере, мне о нем ничего не было известно, а любой выговор действителен лишь тогда, когда он доведен до сведения проштрафившегося. Узнав о "выговоре", я попросил показать мне его. Директор дал задание машинистке, и через час я получил свежеотпечатанный текст выговора с датой трехмесячной давности. Оформленный, так сказать, "задним числом". Чистейшая липа. Я не стал спорить, не стал "качать права", не требовать же, в самом деле, экспертизу свежеотпечатанного листка? "Будьте вы неладны, у меня есть дела поважнее вашего вычислительного центра". Я собрал все документы и сдал в суд. "Кто на них там будет смотреть…  В конце концов, скажу в суде, что не очень хороший производственник может быть вполне хорошим отцом ребенку".
       В действительности причиной такой характеристики, полагал я, могла быть история, произошедшая за год до этого. Тогда заместитель директора вычислительного центра без объяснения причин потребовал, чтобы я уволился "по собственному желанию". Недоумевая, я спросил у своего непосредственного начальника, одного из крайне редко встречающихся среди инженерно-технических работников   человека интеллигентного уровня, с которым у меня были прекрасные отношения: имеет ли он претензии к моей работе, и откуда взялось это требование - уволиться "по собственному желанию".
       - Если бы я имел к вам претензии, - сказал мой   начальник, - я бы вам об этом сказал. А требование уволиться "по собственному желанию" - чистейший произвол. Напишите жалобу на верха, они от вас отстанут.
       - А какие могут быть "верха" для Министерства?
       - Напишите в ЦК КПСС. На Карнаухова туда уже писали. Его вот-вот снимут.
       Карнаухов - это был директор нашего вычислительного центра. Не представляю, какое у него было образование, но точно не по электронике. Но это его не смущало. Отсутствие необходимых знаний он компенсировал активностью и усердием в "общем руководстве". Он был выходцем откуда-то из Украины, говорил с сильным украинским акцентом, в том числе и с этими знаменитыми мягким "г" и "шо" вместо "что". Но этим не очень красивым отличием от окружающих он тоже не смущался. Он заскакивал в помещение вычислительного центра, находил моего интеллигентного начальника, брал его с собой и, расхаживая между многочисленными аппаратами, увидев не там, по его мнению, лежащую стопку бумаги или приоткрытую дверку какого-нибудь шкафа, громко его ругал:
       - Отэто шо такое? А отэто шо такое?!
       Иногда он на потеху хамью из технического персонала (там подобралась редкостно мерзкая публика, я об этом еще упомяну), подчиненных Василькова (такова была фамилия моего начальника), требовал, чтобы Васильков носовым платком проводил по поверхности того или иного шкафа - проверял на наличие там пыли.
       - Подберу подходящее место и уйду отсюда, к чертовой матери, - откровенничал со мной замечательный профессионал-электронщик Васильков.
       - И я, и я с вами, - напоминал я о себе.
       Васильков был тем редким моим начальником, к которому я относился с искренним уважением и с которым мне приятно было работать.  А я их, начальников, сменил к тому времени уже с полдюжины - все искал такую работу и такие отношения, какие должны были быть достойны звания инженера, какие представлялись мне при поступлении в институт.
       Несмотря на свое "шоканье" и "геканье" Карнаухов отнюдь не был объектом насмешек или иронии. Было у него одно качество, которое очень нравилось многим младшим техническим работникам. В том вычислительном центре кроме русских работало еще человека два еврея и один, кажется, армянин. Кроме того, приезжали еще заказчики, арендовавшие нашу ЭВМ для решения своих задач. Среди них тоже встречались евреи. И вот проходит еврей или, там, рассматривает свои бумаги, а Карнаухов с тремя-четырьмя техниками провождают взглядами, смотрят на него, обмениваются сладчайшими улыбками. Изредка Карнаухов что-нибудь там скажет, вызывая смех, а вообще и без слов все понятно, зачем слова?.. Любили техники Карнаухова… "Какое единение власти и народа, - "умилялся" я этой картинке. - Какой он демократ, этот Карнаухов". А вот Васильков был совсем не то. Тоже, вроде, русский, да еще какой - отчество Митрофанович, а с евреями разговаривает, как ни в чем не бывало. За это недолюбливали его техники. Поэтому, когда Карнаухов гонял его с платочком вытирать шкафы, техники посмеивались: "Так ему и надо, дурачку".
       По забавной случайности об этой моем месте работы, вычислительном центре Министерства строительства СССР, упоминалось в фельетоне известного еще с 60-х годов журналиста Шатуновского. В газете "Правда" за 29 ноября 1981 года в фельетоне "Соколов против Соколова" описывались нравы нашего заведения, откуда можно было вполне представить, что за шарашка была этот Главный вычислительный центр Министерства строительства СССР.
       Итак, я написал письмо в ЦК КПСС, оттуда, вроде бы, приезжала какая-то комиссия, делала какую-то "проверку". Мне никто ничего не говорил, только дошли какие-то смутные слухи. Но с требованием уволиться от меня отстали, и я полагал, что инцидент исчерпан. Оказалось, ошибался… Потребовалась характеристика, и вот Карнаухов припомнил мне - аж пустился во все тяжкие: сварганил липовый документ, лишь бы мне хоть как-то напакостить.
       Я сдал бумаги. Заседание суда назначено было через месяц. Прошло недели две. В один из тех дней меня вызвали к директору. Как мне передали, "иметь при себе пропуск". "Чего это я   ему понадобился?" - подумал я.
       Я вошел в кабинет. На стене над головой Карнаухова висел портрет Андропова. Был май 1983 года. "А, сменил уже вывеску", - с удовлетворением отметил я. Кроме Карнаухова в кабинете стояли еще три человека с хмуроватыми физиономиями.
       - Товарищ Лещинский, вас вызывают в КГБ, - объявил мне Карнаухов.
       Один из стоявших подошел ко мне и вручил какой-то листок с текстом. "Повестка", - увидел я название, остальной текст не лез в голову, я решил прочесть его позже, с трудом соображая, что происходит.
       - Хорошо, я приду, - сказал я.
       В первое мгновенье я растерялся. Дело не только и даже не столько в том, что аббревиатура КГБ на меня, как и на любого советского обывателя, внезапно перейдя из отвлеченной категории в конкретную, произвела известный эффект, но и потому, что в последние год-полтора я находился буквально в осаде, психологической, а то и физической, терроризируемый молодыми сотрудниками, той самой публикой, о которой я упомянул выше, друзьями Карнаухова. Это была совсем не та молодежь, которую я, по длительно сохранявшейся у меня инерции, все пытался наделять чертами молодежи начала 60-х годов - видеть в ней "все свежее, прогрессивное, нонконформистское". Нет, эти не интересовались поэзией, не сомневались в "социализме-коммунизме" или в чем-то там еще, что объявит начальство, не дураки были выпить ворованного спирта, благо на вычислительном центре он имеется (для протирки приборов), бахвалились, как в армии доверяли им охранять секретные объекты, воровали друг у друга вещи и все вместе весьма дружно и неустанно терроризировали меня. Это последнее, как я потом догадался, отчасти было связано с тем, что кое-кого из них вызывали в первый отдел (КГБ) и расспрашивали обо мне. Вызванные под большим секретом рассказывали своим друзьям, что мной "интересуются", и постепенно об этом знали почти все из этой братвы. Но прямо мне никто из них ничего об этом не сказал. Умели хранить секреты советские люди. Одновременно они демонстрировали, как они "не имеют со мной ничего общего", а также не отказывали себе в удовольствии потерроризировать меня, "сомнительного элемента". Если что-то ломалось, или выходил из строя какой-то блок (на вычислительном центре частое явление), или что-то пропадало, говорили, посмеиваясь: "Там Лещинский что-то крутил. Там Лещинский только что был", и тому подобное. Несколько раз провоцировали драки. Так что я на этой работе находился в постоянной провокационной атмосфере психологического террора. А уходить из этого места мне очень не хотелось, так как здесь был сменный режим, я, как правило, работал в ночные смены, что позволяло мне, ставшему к тому времени уже неисправимым "филином", по крайней мере, нормально высыпаться.
       И когда я оказался в кабинете директора, и мне вручили вызов в КГБ, и не так, как я слышал по радио это бывало:  повесткой по домашнему адресу, а таким вот образом - чем-то вроде внезапного ареста, я в первые мгновения ожидал услышать любое фантастическое обвинение: в крупной умышленной поломке оборудования, технической диверсии, нахождении трупа, трупа по моей вине, чего угодно…
       Справившись с ошеломлением, просмотрев повестку без понимания ее смысла, я сказал:
       - Хорошо, я приду.
       - Нет, сейчас, - видя мою растерянность, с сочувственной улыбкой пояснил один из кагебешников, вероятно, старший в этой тройке.
       Как я потом узнал, это был начальник первого отдела в Министерства строительства СССР Кирилюк Александр Николаевич, кажется, в звании майора. Я присмотрелся к тексту повестки. Да, там действительно было время и дата текущего дня. Втроем, один чекист спереди, другой сзади и я посередине, мы спустились по лестнице со второго этажа и пересекли вестибюль. Классическая картина, словно ожившие кадры из тех двух-трех фильмов "оттепельной" поры, в которых упоминались "незаконные сталинские репрессии", когда прямо с работы уводили арестованных. Вышли на улицу. У подъезда уже ждала "Волга". Кирилюк сидел впереди, рядом с шофером. Мои двое хмуроватых конвоира по бокам и я посередине сели на заднее сидение, и мы поехали. По дороге я гадал, что могло быть причиной столь внезапного то ли ареста, то ли задержания, то ли непонятно чего. Кирилюк спросил у меня:
       - У вас там остались какие-нибудь вещи на рабочем месте?
       - Да.
       - Ну, до конца рабочего дня вы успеете туда вернуться.
       Мы ехали прямиком на Лубянку. Там вошли в одно из зданий (в то, в котором на первом этаже находится "второй" Елисеевский гастроном, но мы вошли в другой подъезд, с Фуркасовского переулка), поднялись на второй этаж и зашли в одну из крохотных комнаток-коморок, каких там было еще несколько.
       Один из них скороговоркой представил моих дознавателей: Кирилюка Александра Николаевича, Веденьева Александра Никоновича, фамилию третьего я не запомнил, тот был с сильным, с сантиметр в глубину треугольным проломом-вмятиной во лбу, как я позже предположил, подобранным в эту тройку для произведения на меня впечатления устрашения, и хотя он, так же, как и его коллеги, смотрел на меня строгим жестким взглядом, но вызывал у меня скорее сочувствие, чем что-либо другое. Да и вообще строгость их была как-то скорее напускной, чем выражением той плебейской ненависти, с какой относились ко мне мои товарищи по работе. Затем тот же объявил о причине моего задержания:
       - На вас поступило заявление от вашей бывшей жены о том, что у вас есть высказывания антисоветского характера и вы пишете антисоветский роман с целью издания на Западе, - в руках он держал несколько листков этого самого "заявления".
       "Ах, вот оно что, - понял я. - Никакого трупа, никакой технической диверсии мне не шьют, а вот этот бред моей фантазерки: Антисоветский роман!" Скрыв вздох облегчения, я сказал, узнавая:
       - А-а, с психопаткой связались.
       Месяцев за восемь до этого мне передавали, что с нашей работы кого-то отправляли на встречу с моей "женой". Я посчитал тогда, что это чисто карнауховские происки, а оказывается, это уже сама госбезопасность проводила свое "мероприятие". То-то "жена" в последнее время избегала со мной встреч, а когда все-таки мы виделись, вела себя весьма нервозно, странно этак на меня смотрела, пыталась определить, знаю ли я, что ее бредовые фантазии удостоились, наконец, серьезного внимания и против меня заработала наводящая на всех ужас машина. Тогда же при встречах, бывало, "жена" моя как даст от меня стрекача, я за ней едва поспевал. Это в то время, видно, она на меня и накатала свой бред.
       Психиатрией, как и вообще медициной, я до этого никогда особо не интересовался, а слово "псих" было для меня таким же выражением некоторыми людьми своей досады, как другими - дурак. Б;льшей реальностью, чем простое оскорбление, это понятие вошло в нашу жизнь в результате развертывания психиатрии против инакомыслящих. Но и тогда у меня не возникло специального интереса к этой области знаний. Воспитанный на примерах большой внутренней свободы в поведении великих физиков ХХ века, на эпатаже футуристов, на "желтой кофте" Маяковского, на мятущемся, некомфортном духе молодых героев нашего кино "оттепельного" периода, я признавал (и признаю) за людьми право на широкий спектр поведения, без того, чтобы к ним возникали какие-либо претензии в части "нормальности".
       Терпимость… То, к чему так долго и трудно самовоспитывается человечество на пути к цивилизованности, к чему так враждебна всегда тоталитарная власть, то, что в нашей стране искоренялось на протяжении нескольких поколений.
       Но когда я столкнулся с таким валом неистовства, мистификаций, истерического хохота, жаждой унижения другого человека, с напролом рвущейся спесью и амбицией, с жестоким отношением к собственному ребенку и использованием его в качестве орудия борьбы - тут я всерьез предположил, что я имею дело с психически больными людьми. Предположение мое подтвердилось мнением и позицией, занятой Ласкиной. А потом подтверждалось еще неоднократно.
       Однажды я на машине подвозил пассажирку. Случайно мы разговорились. Она оказалась работником психоневродиспансера. Вкратце я поделился своей историей. Она подтвердила: холодное или жестокое отношение к собственным детям - характерный спутник шизофрении родителей.
       В другой раз я как-то разговаривал с психиатром, своим знакомым, доктором наук. Я ему сказал:
       - У нее подавленная психика.
       Доктор понял меня с полуслова, ответил:
       - Рядом с такой самому рехнуться можно.
       Став повнимательнее относиться к этой тематике, я увидел однажды в газете статью, посвященную психическому здоровью (это уже в начале 90-х годов, когда приоткрылась ранее полузапертая для прессы проблема). Там написано было, что психическая болезнь может иметь соматические (телесные) проявления, которые больной пытается вылечить, обращаясь к терапевтам, к кому-то еще, усиленно занимается спортом, но ничего не помогает, так как его недомогания психического, а не, например, терапевтического происхождения, и ему нужно направиться к психиатру. И вот, читая эту статью, вспоминаю, как моя "жена" прямо-таки, словно без кислорода, не могла обойтись зимой без катания на лыжах, кто-то ей "порекомендовал" это незаменимое средство для "укрепления здоровья". Вспоминаю, как она сказала мне, что не может вечером скушать шоколадную конфетку - не уснет всю ночь, а чтобы успокоиться или уснуть, ей нужно выпить седуксен. Потом я узнал, что седуксен, это не простое снотворное, а психотропный транквилизатор, успокоительное, назначаемое не столько как снотворное, сколько при психозах, пограничных состояниях, шизофрении.
       Да, повышать образование можно бесконечно.
       Кроме психиатрии, мне в дальнейшем пришлось приобрести еще и кое-какие познания в юриспруденции: все эти кассации, надзорное производство и уголовно-процессуальный кодекс - антураж, посредством которого власть в этой стране управляет народом.
       В 1987 году мне попалась книжка: "Малопрогредиентная шизофрения" - одна из тех редких книг, в которых можно на конкретно описанных примерах приобрести некоторые познания в понимании психопатологий, и безрадостно отметил, что поведение моей "жены" и ее матери (а в дальнейшем и ее брата) можно с успехом занести в эту книгу - куда там не в меру подозрительным ревнивцам или эксцентрикам со сверхценными идеями, описанными в этой книжке…
       Впрочем, все эти дополнительные познания были потом, а в 1983 году возникли только первые невеселые предположения. Первые, но для меня весьма обоснованные. Поэтому я и сказал своим дознавателям:
       - А-а, с психопаткой связались.
       Мой строгий собеседник пожал плечами: "Какое, мол, имеет значение".
       Я стал объяснять, что никакого "антисоветского романа" нет.
       - Леонид Давыдович, - сказал мне с досадновато-снисходительной улыбкой Кирилюк, - мы же с вами серьезные люди. Ведь стихи Горбаневской у вас есть?
       Тут я опешил. О том, что у меня есть десятка полтора переписанных в тетрадь из передач "Свободы" и запрятанных на дно книжного шкафа стихотворений Горбаневской, которые мне очень нравились, и часть из них я помнил наизусть, не знал никто, в том числе и моя "жена", хотя я их несколько раз (раза два-три) и читал редким знакомым, надеясь пополнить коллекцию или поделиться впечатлением. Я подумал, что, если я буду отрицать, что у меня есть стихи Горбаневской, мои суровые собеседники могут разозлиться и тут же оформить документ на обыск. Мы поедем ко мне домой, и там они смогут найти еще немалую добавку к стихотворениям Горбаневской: песни Галича, конспекты по русским философам начала ХХ века, заветную запись "25 лет радиостанции "Свобода", отдельные песни, в том числе и "Жизнь одна…" Леонида Пылаева… За несколько лет до этого по "Свободе" передавали, как одному человеку дали два года за то, что при обыске у него нашли магнитозаписи передач "Свободы". Получить сейчас срок "ни за что", ничего не успев в жизни, а лишь покувыркавшись 17 лет по чужим квартирам и 13 лет на балдовских работах в советских шарашках с их террором хамья - завершить все это нелепым "делом" и реальным "сроком" представлялось мне крайне нежелательным. В последние два года у меня была своя отдельная квартира, впервые за последние 20 лет это была квартира без чужих людей, с холодильником, в который не заглядывают посторонние, и с кухней, на которой, не опасаясь, можно оставлять продукты. Я научился готовить горячую пищу, избавляясь, наконец, к 35 годам от "студенческого голода".
       - Да, - подтвердил я наличие стихов Горбаневской, разом утеряв независимость своего положения и пытаясь догадаться, что еще известно моим суровым собеседникам о содержании моих шкафов и письменного стола и каким образом они могли об этом узнать.
       Дальше вопросы были весьма неконкретны. Примерно: "Что бы вы могли о себе рассказать, что может нас заинтересовать?" Ничего такого я о себе, естественно, поведать не мог. Несколько раз, и весьма настойчиво, расспрашивали меня о Льве Самойловиче Самойлове. Я к этому времени уже года два как не виделся с ним, ситуация с ребенком полностью отключила меня от обычного образа жизни, да и до этого я общался с Львом Самойловичем редко, раза два-три за десять лет был у него в гостях  и еще несколько раз говорил с ним по телефону. "Откуда они могут знать о моем знакомстве с Самойловым?" - недоумевал я. Потом вспомнил: "Да я же как-то зашел к нему с моей будущей "женой", интеллектуально, так сказать, пообщаться. Кажется, тогда у нас речь заходила и о литературе,  упоминали и   Солженицына, а как же без него литературный разговор в 70-х годах? И моя "жена" в своем доносе и на Самойлова что-то настрочила". Я, как мог, выкручивался, отводил от Самойлова подозрения, сокрушенно думал: "Хоть бы он не узнал об этой истории! Скажет: "С каким же дерьмом я связался! Какое дерьмо в дом пускал!"
       И был еще один человек, которого я очень боялся подвести.
       В последний год я подружился на работе с одной особой, молодой женщиной из соседнего отдела, из отдела программистов. Она была человеком демократических убеждений, кажется, у нее были знакомые, близкие к диссидентским кругам. Несколько раз она была в гостях у меня дома. У нее, вероятно, бывала неподцензурная литература, однажды она принесла журнал "Континент". Поэтому, когда мои дознаватели перевели речь на другую тему, я с внутренним облегчением стал "давать показания". Речь зашла о порнографическом журнале. Действительно, лет за шесть до этого, году в 77-м, у меня было два порножурнала. Я купил их у одного регулировщика на радиозаводе, где я тогда работал. Некоторое время, около года, эти журналы были у меня дома. Я полагал, что каждый "культурный человек" должен иметь дома подобного рода журнал или два. Но как-то в радиопередаче из Швеции я услышал, что там подобного рода издания отнюдь не являются признаками "современности" и "широты взглядов", а места, где они продаются, называют "мясными лавками". Это весьма совпало с моим подспудным восприятием порнографии, и вскоре после этой передачи я их продал. "Как пришли, так и ушли". С другой стороны, ознакомление с порнографией я считаю совершенно не лишней частью человеческого кругозора. Но думаю, что порнография уместна в обществе лишь в специально отведенных местах (и здесь ничего нельзя добавить или отнять из того, как это сделано на Западе). "Откуда они знают о порножурналах? Ведь они были у меня шесть-семь лет назад, - пытался я догадаться, сидя перед своими дознавателями, и вспомнил: да я же как-то упоминал о них моей "жене", упоминал, что они у меня "были". Она, помню, еще высказала идею, что мы сами сможем делать порнографические фотографии: у нее "есть фотоаппарат". Эротические грезы-компенсации моей девственницы… И вот меня спросили о порножурнале.
       - Да, - стал я "колоться". - Было два журнала.
       - Два?! - с преувеличенным ужасом переспросил меня один из дознавателей, а Кирилюк за их спинами стал делать мне "страшные глаза" и мимикой изображать: "Что ты мелешь на свою голову!" Я осекся. "Оказывается, порнография - тоже "нельзя", это ничуть не легче, чем стихи Горбаневской".
       - Журналы появились у меня случайно, были недолго и также случайному человеку я их продал. Да и было это семь лет назад, - недоумевал я "ужасу" моих собеседников. - И вообще, что в ней такого страшного, в этой порнографии, что из-за нее существует такой ажиотаж, - стал я дискутировать.
       - Есть закон, запрещающий порнографию, - объяснили они.
       - А-а, закон… - согласился я.
       "Беседа" наша длилась уже, вероятно, часа два.
       - Когда вы работали на радиозаводе, за вами никаких негативных проявлений не замечалось, - поведал мне один из дознавателей.
       "Ничего себе, - удивился я про себя. - Я уже года четыре, как оттуда ушел. Что же они, уже тогда за мной следили?"
       - Почему вы ушли с радиозавода? Ведь вы были неплохим инженером.
       Действительно, радиозавод - это было единственное место из пяти, мною до этого перепробованных, где кроме непременных месяца в колхозе и месяца на стройке была еще и кое-какая работа по радиоэлектронике, и я мог применить некоторую, весьма малую, часть своих  знаний по специальности.
       "Неплохим инженером…" А постоянные оскорбления этого "неплохого инженера"   начальником, зубоскальство молодых дураков-сослуживцев, слышащих эти оскорбления, - это что вам, нормальные условия работы? Это при том, что блок, который я "вел" в производстве, один из наиболее труднорегулируемых в изделии из-за несовершенства примененных в нем материалов, не создавал никаких проблем моему начальнику в смысле каких-то неясностей или задержек в изготовлении. О "моем" блоке ему не нужно было "напрягать голову". В "благодарность" за это он постоянно меня отчитывал и оскорблял. Это чтобы я не претендовал на обещанный им при моем поступлении оклад в 150 рублей. Тогда он дал мне 140, сказав, что больше у него пока ставки нет. Мы "джентльменски" договорились, что если моя работа не вызовет нареканий, то в ближайшие полгода он повысит мне зарплату до этих самых 150 рублей. В последующие четыре года изделие, которое я вел, ни разу не доставило осложнений в производстве, регулировщики с полуслова выполняли мои советы-указания, мне давали премии и даже присвоили звание ударника коммунистического труда, вот только повышения зарплаты, упомянутого в "джентльменском соглашении" я был "недостоин", и мой хитрюга-начальник каждодневно давал мне об этом понять. Я слышал одни окрики, упреки и замечания, в общем, постоянное недовольство. Он полагал, что я "никуда не денусь", "и так" буду работать. И весьма удивился, когда обстоятельства показали, что плевать мне на его "кормилец-завод". После моего ухода мне передавали, что мои регулировщики в течение двух месяцев задерживали выпуск изделия, говорили, что не могут разобраться (хотя я всему их обучил, там уже не было неизвестных мест), им вызывали инженера из Ленинграда, из института-разработчика. Так мои подопечные реагировали на отношение ко мне моего начальства.
       - Почему вы ушли с радиозавода? Вы же были неплохим инженером.
       - Не повышали, - кратко объяснил я своим дознавателям.
       Они смотрели на меня с недобро затаенными ухмылочками, как бы давая понять, что знают обо мне гораздо больше, чем то, о чем идет сейчас речь.
       - С кем еще у вас были разговоры или контакты незаконного характера?
       - Ни с кем. Я ни с кем не связан. Не веду никакой незаконной деятельности…
       - Вы с нами не откровенны. Вы нам не все сказали.
       - Ну, может, вы мне сами о чем-нибудь напомните? - я уже вполне справился с первоначальным ошеломлением.
       - Ну ладно, - вздохнули мои дознаватели.
       - Леонид Давыдович, - сказал Кирилюк, - вы слушаете зарубежные радиопередачи. Это не запрещается. Но относитесь к ним критически.
       Они достали и дали мне подписать то самое, известное в те годы "прокурорское предостережение", где упоминалось, что я предупрежден о том, что моя деятельность носит незаконный характер и может принести ущерб Родине, и в случае ее продолжения я буду привлечен к уголовной ответственности по статье 70 УК РСФСР.
       "А почему сразу по семидесятой, а не по сто девяностой прим сначала?" - хотелось на прощанье съязвить, но я сдержался. Спасибо и на том, что по-человечески со мной разговаривали и не оскорбляли, а даже с известным достоинством…
       Я подписал "предостережение".
       - Леонид Давыдович, - продолжал Кирилюк, - вам нужно подумать о работе. Вы работаете в учреждении правительственного уровня, и после всей этой истории вам там трудно будет оставаться.
       - Да, конечно, - согласился я.
       Мне и так тошно было уже там находиться, а уж "после всей этой истории" и подавно. Было бы там что стоящее, в этой очередной моей шарашке…
       - Привезите нам материалы, которые могут иметь незаконный характер, - сказал Кирилюк. - Стихи Горбаневской, еще, наверное, что-нибудь есть… Сколько времени вам нужно для этого?
       - Я подумал:
       - Часа три.
       - Почему так много?
       - Одна только дорога домой займет час. И час обратно. Ну и дома там, найти нужно…
       - Ну, ладно, - нехотя согласились они. - Посмотрите, чтобы ничего предосудительного у вас дома не оставалось.
       - Хорошо.
       - И еще, - вежливо, но твердо сказал Кирилюк. - Мы бы хотели ознакомиться с тем, что вы пишете. Привезите нам.
       Я обеспокоился. Отдавать в чужие руки свой литературный экзерсис, который имел для меня очень важное значение, на который затрачено столько времени и сил, очень не хотелось, и, конечно, в случае отобрания я не мог бы его восстановить.
       - Да там ничего интересного нет. Это просто проба. Для интереса. Но для меня она важна. Я на нее потратил много времени.
       - Ну, вы все-таки привезите. Мы вам вернем.
       - Но тогда дайте мне расписку.
       Кирилюк встал из-за стола, его коллеги присоединились к нему, и он сказал:
       - Мы вам даем честное слово.
       - Через сколько дней вы мне ее вернете?
       - Через неделю.
       - Хорошо, - пришлось согласиться мне.
       - Леонид Давыдович, - сказал на прощанье Кирилюк, - наша с вами беседа была келейная, пусть это так и останется между нами. Не нужно об этом рассказывать.
       - Хорошо.
       - А мы за вами еще некоторое время понаблюдаем.
       Я спешил домой. Там за час с небольшим нужно было много успеть сделать. По дороге у меня возникла мысль: "А может, не ездить к ним больше, никакие "материалы" им не отвозить? Как-никак, это компромат на самого себя. А если спросят, скажу: "Давно уже все это растерял и даже забыл об этом". А если потребуют мою писанину, так там никакой особой крамолы нет…" Но тут же приходила и другая мысль: "Нет, сейчас нельзя их злить. Ведь в ближайшие дни должен быть суд, а они, вероятно, если захотят, смогут вмешаться, осложнить рассмотрение моего дела. Хорошо еще, что они об этом не знают".
       Дома я судорожно стал собирать и уничтожать "материалы". Магнитозаписей было больше, чем на час, стереть их за это время не было возможности. Отдельными вкраплениями на разных кассетах было записано несколько песен, передававшихся в начале 70-х годов польской редакцией "Свободной Европы" на русском языке: "Ты не плачь, мой друг, что розы вянут…", "Часовой, ребенка успокойте…", что-то еще… Эти песни были в очень хорошем исполнении, равном оригиналу, который я слышал еще в отрочестве в начале 60-х годов. Я их находил, стирал. Стер "Жизнь одна…", Л. Пылаева, стер "25 лет радиостанции "Свобода"… Еще оставалось две кассеты с песнями А. Галича. Их уничтожить я уже не успевал. Предполагая, что за мной могут следить, занес в туалет большую тарелку, в ней стал сжигать общие тетради (их было две или три) с конспектами по русской философии "серебряного века". Эти конспекты были мною записаны с передач "Би-би-си", шедших циклом в середине 70-х годов. Поднялся довольно большой огонь, тарелка перегрелась и лопнула, пришлось все это тушить. "Остальное придется где-нибудь выбросить", - решил я. Время уже поджимало. Я вышел из дома, проехав пару остановок автобусом, нашел большую грязную лужу и разбросал в ней остатки общих тетрадей и одну кассету с песнями Галича. Это были записи очень хорошего качества, вторая или третья копия с его норвежского диска, самое лучшее его исполнение своих песен: "Охота", "Она вещи собрала…", "Повстречала девчонка Бога…". Вторую кассету с Галичем я решил отвезти им, качество записей там было не очень хорошее. "Пусть оценят, как я сознательно отнесся к нашей "беседе".
       В назначенный час, минут на десять опоздав, я примчался в КГБ. Из подъезда вышел Веденьев.
       - Опаздываете, - недовольно заметил он мне.
       Я отдал ему свой экзерсис, 140 страниц рукописи, кассету с Галичем, пару листков со стихами Горбаневской, и поспешил на работу - заканчивался рабочий день.
       В дирекции меня уже ждали. Карнаухов все допытывался, велся ли протокол допроса и подписал ли я какие-нибудь бумаги.
       - Подписал, подписал, - успокоил я его.
       Я написал заявление "по собственному желанию", и тут же мне вручили мою трудовую книжку. Когда выходил из "предбанника" - кабинета секретаря, она вскочила со своего места и яростно захлопнула за мной дверь, толкнув ею меня в спину, так что в коридор я вышагнул с некоторым ускорением. Так достойные люди проявляют свое отношение к ничтожествам.
       Я приехал домой и в некотором оцепенении застыл в своей квартире. Сидел, осмысляя события прошедшего дня. Я пытался понять, откуда они так много знают обо мне, и пришел к выводу, что моя квартира и телефон прослушивались.
       Кирилюк сказал мне, что они знают, что я слушаю зарубежные радиопередачи и что это не запрещено. Я включил приемник, сделал едва слышную громкость и замер в кресле у динамика. Я думал о своей знакомой, сослуживице из соседнего отдела Кирилловой. "Неужели она стукачка?". Но я совершенно не мог представить, чтобы моя скромная персона настолько привлекла внимание КГБ, чтобы ко мне подсылали стукачку. "Вы с нами не откровенны", "вы нам рассказали не все…" А вдруг она не стукачка, а я назвал бы ее, подвел бы человека, который так хорошо ко мне относился, дружил со мной?"
       Их отдел помещался на пятом этаже, а мы находились на первом, но по работе они часто у нас бывали, и так, слово за слово, у меня с нею выявилось одинаковое отношение к событиям в нашем вычислительном центре. А там, кроме пьянства, описанного в уже упомянутом мной фельетоне, происходили и другие беспокойные дела: выяснилось, что несколько человек по льготной очереди купили и вскоре продали по более высокой цене автомашины, потом купили снова, по этой же очереди. Кто-то куда-то постоянно писал анонимки с критикой начальства,  приезжали проверочные комиссии, беспокоившие руководство министерства… В общем, похоже, что в этом  вычислительном центре спокойно никому не было, а тут еще фельетон в "Правде"… Меня, конечно, все эти волнения не очень занимали, но у Кирилловой был интерес и к литературе, и к социальным вопросам, и в той мерзкой атмосфере, которая царила в той шарашке, она была, пожалуй, единственным человеком, с которым у меня сложились некоторые дружеские отношения. К тому же Кириллова была на нашей работе маленьким профсоюзным лидером, профоргом, и кое-что иногда мне рассказывала о коллизиях среди начальства. Упоминала и о Карнаухове, занимавшем достаточно высокий пост. На мое недоумение, как может столь примитивный человек ("ведь трех слов нормально связать не может") занимать такое место, Кириллова просветила меня, что у Карнаухова есть немалые заслуги перед министерством, и он у министра на хорошем счету. Так вот Кириллова доносила до меня кое-что из высоких кабинетов. Иногда она заходила ко мне в гости домой, но это было не часто, может быть, раз или два в месяц, тогда, когда она бывала в нашем районе, где у нее были какие-то знакомые. Когда возникла перспектива суда о передаче мне ребенка, я спросил Кириллову, не согласится ли она, как представитель нашего трудового коллектива и тем более профорг, выступить в суде и положительно меня охарактеризовать.
       - Конечно, - гарантировала мне свою помощь Кириллова.
       Постепенно разговоры наши становились более доверительными, и вскоре оказалось, что, хотя современную русскую прозу она знает неважно (она не знала имен ни Бориса Можаева, ни Георгия Владимова), она интересуется литературой, и она с интересом меня слушала. Как раз, по "Свободе" в то время передавали рассказ Г. Владимова "Не обращайте внимания, маэстро", и я, по мере прослушивания, кое-что пересказывал ей. Она смеялась, когда я вспоминал владимовский текст, как чекисты могли бесшумно ступать по обычно скрипящему паркету и столь же бесшумно отпирать своими ключами любые двери. У Кирилловой были какие-то весьма приличные знакомые, какой-то круг интеллигенции, в котором бывали и иностранцы, и кое-кто там, оформив брак с иностранцем, уезжал за границу. В той компании было несколько человек, хорошо знавших законы и занимавшихся правовой деятельностью. "Правовики" - как называли их Кириллова. Она обещала познакомить меня с этими людьми. Я ей прочитал пару отрывков из своего горемычного, на четверть написанного литературного экзерсиса. Отрывки ей понравились. Она просила дать ей почитать написанное в той компании, но я не рискнул расстаться со своей рукописью, в которую было вложено столько труда и времени. Тут я, хоть она несколько раз и очень просила, был непреклонен и соглашался почитать только сам, взяв рукопись с собой. В декабре 1982 года, в мой день рождения она подарила мне бутылку виски. Я был тронут таким вниманием. Как-то Кириллова сказала мне, что есть возможность переправить написанное за границу и напечатать там. Можно под псевдонимом, гонорар все равно будет получен.
       - Так ничего еще не закончено, - недоумевал я.
       - Ничего. Можно напечатать по частям, - убеждала Кириллова.
       - Да и неизвестно, когда я смогу его закончить, - отказывался я.
       - Давай пока напечатаем то, что есть, - уговаривала она.
       Идея Кирилловой представлялась мне совершенно несуразной. К тому же я вовсе не ставил себе самоцелью печатать свой экзерсис за границей. "Счастье будет, если вообще написанное будет достойно печати". Между тем, однажды она так пристала, что прямо-таки вывела меня из себя. Я категорически заявил:
       - России нужно, чтобы эта вещь вышла здесь!
       - России нужно, чтобы эта вещь вышла здесь! - со смесью разочарования и торжественности повторила мои слова Кириллова.
       Так мы и расстались в тот день, слегка даже поругавшись.
       - Давай, я сам почитаю, - предлагал я.
       - Я с ними поговорю, - отвечала она.
       Как-то она привезла журнал "Континент". На цветной глянцевой обложке была помещена фотография Сахарова. Я впервые видел этот легендарный журнал. Благоговейно открыв его, полистал. Там был напечатан текст одной из передач по "Свободе" Ларисы Силницкой, еще что-то, принадлежавшее перу Виктора Некрасова.   Точно я не запомнил, так как журнал был у меня в руках всего минут пять. Я просил дать почитать хотя бы на одну ночь, но Кириллова сказала, что оставить его не может. "А у меня единственный экземпляр моей рукописи требовала, чтобы куда-то ее везти", - недоуменно подосадовал я тогда. Впрочем, почти все, что я в этом номере "Континента" видел, было мне известно…
       Конечно, и я, в свою очередь, отнесся к ней с соответствующим доверием и читал не только отрывки из своего литературного экзерсиса, но и стихи Горбаневской, в том числе из записанных в тетради, те, что я не знал на память. И все-таки, доверие мое к Кирилловой не доходило до полной откровенности. "Утверждает, что интересуется литературой, и не знает имен  известных современных писателей…" Так что я не включал ей   ни песни Галича, ни, тем более, заветную кассету "25 лет радиостанции "Свобода". Хотя иногда очень хотелось порадовать кого-нибудь уникальной записью. Наверное, если бы Кириллова как-то конкретно попросила что-то такое поставить послушать, я бы, наверное, и не стал таить, доверил бы ей заветную передачу. Но она об этом не просила, а я какой-то последней зацепкой осторожности удерживался: не стоит; зачем рисковать, раскрывая человеку то, что его, похоже, серьезным образом не интересует. По тому же остатку осторожности я рассуждал, что, если все-таки Кириллова осведомительница КГБ, "стукачка", то в моем поведении ничего особо противозаконного нет. Я не провожу ни агитации, ни пропаганды, а читаю в своей квартире всего одному человеку. И то, что я читаю, и то, что у меня лежит в книжном шкафу, по своему объему и происхождению и в подметки не годится тому, что есть по домам у других людей, что они читают и обсуждают в компаниях. Не раз я слышал, что наши нынешние власти смотрят сквозь пальцы на то, что человек может читать у себя дома неподцензурную литературу, лишь бы вне дома он эту литературу не распространял активным образом. "Так что если они и узнают, - думал я, - то никакой особой крамолы тут нет". С другой стороны, к этому времени, к 83-му году, меня настолько затерроризировали начальники и подонки из сослуживцев (мне уже надоело менять из-за них работы), все это на фоне мерзкой милитаристской истерии и агрессии в Афганистане, репрессий против Сахарова, последнего ареста Анатолия Марченко, наконец, что я думал: "Если они и узнают обо мне, что я "недоволен" - пусть знают". Так, в общем-то, я был настроен в 83-м году (впрочем, и в предыдущие годы подобно же).
       И тем не менее… Тем не менее… В действиях моих не было ничего такого, что носило бы характер "агитации и пропаганды". На этой, последней своей работе я получал 120 рублей, боролся с бедностью и старался окончательно не быть оторванным от ребенка. И все.
       На следующий день Кириллова позвонила мне и настоятельно попросила с ней встретиться. Ах, как некстати был этот звонок, ведь только вчера меня так упорно расспрашивали о каких-нибудь моих, могущих заинтересовать КГБ знакомых. И телефон, наверное, прослушивается… Но она очень хотела со мной увидеться. Мы встретились у памятника Пушкину.
       - Ну что, как там было? - спросила она. - У нас только об этом и говорят, что тебя вчера взяли. Ну, так, боятся, конечно, перешептываются между собой.
       Я не знал, как себя с нею вести. Кто она: диссидентка или стукачка?
       - Мне сказали, что я с ними не откровенен, не все им рассказываю.
       - Это они на понт берут. Они всем так говорят, - успокоила   меня Кириллова, и продолжала: - Ты им скажи: "Теперь устраивайте меня на работу. Меня же из-за вас выгнали". У нас так одного знакомого уволили, так он заявил им потом: "Из-за вас меня уволили - теперь трудоустраивайте". И ему помогли с работой.
       Что-то я о таком никогда не слышал. Наоборот, слышал я другое: что человеку, за которым тянется "хвост" из КГБ, нигде не давали проработать больше года. "А меня, - думал я, - если раньше выживали с работы   каждый год, то теперь будут каждые полгода".
       - Ничего, - утешала меня Кириллова, - мы за тебя еще повоюем, - она была оживлена, жизнедеятельна. Заговорщицки спросила: - Ну, что будем дальше делать?
       - Не знаю, - тяготясь этим разговором, сказал я, все еще не представляя, кто передо мной: свободомыслящий человек или провокатор? И на всякий случай сказал: - Смотри, если стукачка - пеняй на себя.
       Мне показалось, что на мгновенье она осеклась. Я попросил ее с месяц мне не звонить, и мы расстались.
       "Не может быть, чтобы она была стукачкой, - думал я по дороге домой. - Ведь если так, то ее действия по отношению ко мне - и эти визиты ко мне домой с навязыванием "откровенных разговоров", и подаренная бутылка виски, и журнал "Континент", который она давала мне посмотреть - все это провокация. А провокации, вроде бы, запрещены…"
       Прошла неделя. Рукопись мне не возвращали. Я поехал на Лубянку. В приемной КГБ изложил:
       - У меня брали мою рукопись "для ознакомления", обещали вернуть через неделю. Неделя прошла. Я за ней приехал.
       Принимавший меня куда-то отлучился, через несколько минут вернулся, сказал, что того человека сегодня на месте нет. Позже мне дадут знать. Я вернулся домой. Через час   раздался телефонный звонок, и жесткий голос сказал:
       - Это звонят из КГБ. Вернут вам ваш роман.
       Прошла вторая неделя. Мне нужно было подумать об устройстве на работу. Ведь в отличие от предыдущих увольнений, когда я заранее подыскивал себе новую службу, в этот раз увольнение произошло столь внезапно, что я оказался без заранее найденного места. В последние три года я работал на сменных работах, инженером в вычислительных центрах, и хотя зарплаты были нищенскими, 120 рублей (мне 37 лет, а оклад, как у "молодого специалиста"), но я мог хотя бы нормально высыпаться… Куда же пойти? Снова инженером на ту же нищенскую зарплату, в то же унылое, а то и агрессивное окружение ИТРовской публики, не говоря уже о хроническом недосыпании и практически полном исключении возможности литературной деятельности? Опять по утрам судорожная, нервная спешка на работу в потоках таких же, как я, "зайцев с морковками" (выражение   моего  приятеля-кинорежиссера)? - Это было одно из самых неприятных следствий моего последнего "увольнения". Я вспоминал одного из своих соседей по коммунальной квартире. Он работал таксистом. И видно было, что у него не было проблемы "последнего рубля" за три дня до зарплаты. Зять его тоже был таксистом, и также совсем не тужил в свои выходные дни. У них была хорошая радиоаппаратура, из их комнаты мощно неслись, оглушая всех соседей, какие-то мяуканья и завывания, которые почему-то назывались "роком". "А пустить бы через эту акустику Билла Хейли или Чака Берри, - представлял я, - вот это бы громыхнул настоящий рок-н-ролл". Да и отчим моей "жены", и другие таксисты, вспоминал я один-два случайно услышанных разговора, не жаловались на скудость существования. Не раз видел я, как весело и довольно беседуют между собой эти шоферы на своих стоянках в ожидании пассажиров, не то что мы, ИТРовцы, устало и озабоченно, отнюдь не оживляясь перед свободным вечером после отработанного дня, высыпаем на улицу из своих заводов и НИИ. А чего оживляться? Что в городе делать без копейки в кармане? "Но как же, бросить радиоэлектронику?" Хотя то, с чем я столкнулся в профессиональной деятельности, ни разу не было тем, о чем мечталось в отрочестве, когда я этой самой радиоэлектроникой увлекся… Но все же этому отдано было семь лет учебы в техникуме и институте, 13 лет инженерной лямки? "Ну, что же делать, - думал я. - Пусть уж будет, как говорила одна моя бывшая подружка: "Лучше ужасный конец, чем бесконечный ужас". Я решил попробовать устроиться таксистом. В мои школьные годы у родителей была машина. Мы немало на ней объездили мест. Были в Москве, Ленинграде, на Кавказе и в Крыму. Я ее помогал мыть тряпками и раза два сам сидел за рулем, управляя. Потом родители стали менять места жительства, поселялись то в райцентрах, то в поселках, выбирали, не знаю что, вероятно, лучшие условия жизни, подходящую работу и новые впечатления; машину продали, но у меня осталась память, как нужно плавно отпускать педаль сцепления, одновременно нажимая на педаль газа. Так что я решил попробовать стать таксистом. Хотя здесь уже заранее виделись сложности. По советской практике, ссылавшейся на закон, инженера нельзя было принимать на работу на не инженерные должности ("государство на твою учебу деньги тратило"). Тем не менее, слышал я и о таксистах, имевших высшее образование. Я обратился в один таксопарк, в другой - да, с дипломом инженера в таксисты не принимали. В третьем по счету таксопарке я решил поступить кем возьмут, а потом уже, внутри заведения, попробовать перейти в таксисты.
       Закончилась вторая неделя после моего "увольнения" из вычислительного центра. Рукопись все не возвращали. Я снова поехал в КГБ. В этот раз меня провели в комнатушку наподобие той, в которой проводилась первая "беседа". За стол передо мной сели двое. Один из них был Веденьев, второй был новый, не из той тройки, что в первый раз, и они начали что-то вроде нового дознания:
       - Где вы взяли записи Галича? Это же такая антисоветчина! - сокрушался Веденьев.
       Кое-как я старался умиротворить моих дознавателей, ругая себя за свою доверчивость: "Зачем привез им кассету с Галичем, они же о ней, похоже, ничего не знали?" А в то же время подумал: "Ничего, пусть просвящаются". Я вспомнил слова одной из песен Галича в той кассете:

                А ты стучи-стучи,
                А тебе бог простит.
                А начальнички тебе
                Легкий срок скостят.

       Наконец, Веденьев достал мою рукопись:
       - Ну, она не антисоветская, - стараясь быть авторитетным, сказал он; похоже, у него   было не литературное образование, если вообще какое-то было, кроме школы, он из них был самый молодой, и на мне, вероятно, проходил практику; между тем он продолжал с осуждением: - Но ваш герой какой-то ущербный. И потом, о чем вы пишете? Солдат сбежал из части с автоматом. Солдаты изнасиловали женщину. Как вы изображаете нашу армию?
       Я хотел пояснить, что написано со слов очевидцев и что в нашей армии и не такое творится, но Веденьев не стал слушать: "Ладно, мол", и продолжал:
       - А потом еще, что это за выражение у вас: "Загони Любаше дурачка под кожу"?
       Я на него посмотрел: шутит он или нет? Да вроде нет… Смотри ты, какая целомудренность… Они, небось, всем отделом там мою писанину читали. То-то держали ее две недели. Да и возвращают неохотно… "Мы даем честное слово…"
       Рукопись, между тем, была уже у меня в руках.
       - Вы нашли работу? - строго спросил Веденьев.
       Это был серьезный вопрос. По прошествии месяца они могли начать преследовать меня за "тунеядство".
       - Да, веду переговоры в одном месте, - сказал я.
       - Где? - прозвучал требовательный вопрос.
       Скрывать было бесполезно. Если захотят узнать, где я работаю, то сделать это не составит им большого труда и без меня.
       - Да в одном таксопарке, - сказал я.
       За сим мы расстались.
       На следующий день я вернулся к своим прежним заботам. Приближался срок судебного рассмотрения иска о передаче мне ребенка, и нужно было приготовить последний документ: обследование моих жилищных условий. Нужно было договориться с инспектором РОНО, когда она сможет приехать  для осмотра моей квартиры. Остальные документы были уже в суде. Я выехал рано утром, чтобы до визита к Ласкиной повидать в яслях ребенка. Я приехал туда часам к восьми. Дети уже проснулись и были одеты. Личики были со следами недавнего сна, но не отдохнувшие. Даже странно было видеть такое сочетание. Такие же грустно-подавленные, как обычно. Няня их умывала. По правую руку от нее жалась кучка, деток из двадцати. По левую - деток пять, уже умытых. Двое из них плакали. Няня протянула правую руку, прихватила ближнего малыша.
       - Я не хочу умываться, - захныкал крошка.
       Няня набрала из рукомойника горсть воды, плеснула на личико ребенка, провела рукой, плеснула еще раз, провела по лицу полотенцем, легонько подтолкнула ребенка из рук, и зашедшийся в плаче малыш присоединился к группке умытых. Следующий крошка заранее уже плакал. Два плеска воды на лицо, ребенок не успел закрыть рот и захлебнулся, судорожно ловя воздух, два коротких мазка полотенцем, и, выпущенный из рук, зашедшийся в плаче крошка, потеряв ориентацию и едва не упав, оказался в группке умытых. Няня уже умывала следующего. Я присмотрелся: Ромы среди деток, вроде бы, не было.
       - Его не приводили, он болеет, - сказала няня.
       В кабинете Ласкиной, сидя перед нею за столом, я осторожно взглянул на ее лицо, попытался определить, знает ли она о моем "приключении". Ведь моя бывшая "жена", если она знала, что меня таскали в КГБ, вполне могла этим воспользоваться, чтобы осложнить мою позицию. Но по лицу всегда невозмутимой Ласкиной трудно было что-то определить… На столе перед ней лежало несколько сложенных исписанных листов бумаги. Вроде бы раньше, кроме ее общей тетради-кондуита, куда она вносила заметки, других бумаг не бывало. Я попытался разобрать лежащий ко мне вниз головой текст: "…он вызывался…" Вроде бы, еще через несколько строчек было написано "КГБ", а может, что-то другое, точно разобрать было трудно, к тому же неловко слишком внимательно вчитываться в текст, предназначенный не тебе. Да и нельзя было особо проявлять свою озабоченность… Я сказал Ласкиной, на какое число назначен суд, при этом в голове промелькнуло: "Хорошо еще, что успел в вычислительном центре взять характеристику: сейчас, безработному, кто бы мне ее дал?"
       Мгновение помолчав, Ласкина сказала:
       - Ничего у нас не получится.
       - Почему?
       Она досадливо на меня посмотрела:
       - Вас вызывали в КГБ?
       - Ну и что?
       Как она изменилась… Теперь я увидел, что она не только подавлена, но и испугана. Она не желала со мной разговаривать. Она всем видом показывала, что у нее со мной "нет ничего общего". Я посмотрел на лежащие перед нею листки, сделал пренебрежительное лицо:
       - Это она написала?
       - Мне звонили из КГБ, - сказала Ласкина и, чтобы я не сомневался, уточнила: - Звонил Веденьев и сказал, что вам ребенка передавать нельзя, так как вы окажете на него вредное идеологическое влияние.
       - Ну и что, что звонил? - попытался я разубедить Ласкину.
       Но она продолжать разговор со мной не желала. "О каком вредном идеологическом влиянии можно говорить, когда речь идет о трехлетнем ребенке? И потом, что такое "телефонный звонок"? - Он не имеет никакой законной силы" - вся эта аргументация пронеслась у меня в голове, но высказывать ее было бесполезно - Ласкина перестала меня слушать.
       В действительности, я понимал, насколько уязвима моя позиция. По телефонным звонкам из КГБ не то, что РОНО, а суды принимали "рекомендованные" оттуда решения, я об этом слышал, а теперь вот увидел, как это происходит в реальности.
       Мое упрямство раздосадовало Ласкину, и вообще она не хотела, чтобы я слишком задерживался у нее в кабинете. Своего перепуга она почти не скрывала.
       Раньше о ее скромном существовании знала лишь ее семья да заведующая РОНО, а теперь ее фамилия ни с того ни с сего стала известна в самом КГБ…
       - Так что заберите документы из суда, - сказала она.
       - Был сегодня в яслях, - вспомнил я. - Там умывали детей. Ребенок плачет: "Не хочу умываться", его хватают и водой прямо в открытый рот… - я недоуменно посмотрел на Ласкину: - "Что там творится?"
       - Не ходите туда, - подавленно сказала она.
       Я вышел от нее, не зная, что делать и как быть дальше. Как-то требовать от нее продолжения ее роли в предстоящем судебном процессе, требовать ее приезда для осмотра моей квартиры и составления документа "об обследовании жилищных условий", без которого не может состояться судебное заседание - требовать это было бессмысленно, так как все равно теперь она выступит в суде против меня, а ее позиция в суде решающая.
       В один из ближайших после этого дней я поехал в КГБ. В приемной вкратце объяснил о звонке из КГБ в РОНО. Вскоре вызвали Веденьева. Мы зашли в очередную коморку. Веденьев, склонив голову над столом, отрицательно качал ею и повторял:
       - Никто в РОНО не звонил. Мы в эти дела не вмешиваемся. Это не наш уровень деятельности.
       Мы препирались минут десять. Зло на меня поглядывая, он повторял лишь одну фразу:
       - Никто не звонил.
       Добиться от него какого-либо объяснения было невозможно. Кроме моего личного впечатления, что он врет, я не сомневался в его звонке еще и потому, что Ласкина назвала мне его фамилию.
       На всякий случай я еще раз поехал в РОНО. Подумал: "Раз чекисты узнали, что мне стало известно об их звонке, они могут "дать отбой" Ласкиной, так как их противозаконный звонок утерял секретность".
       Нет, в поведении Ласкиной ничего не изменилось: "Ничего не выйдет. Забирайте из суда заявление".
       В те же дни я решил узнать что-нибудь о личности Кирилловой. Через общих знакомых я раздобыл телефон начальника ее отдела. Это был симпатичный мне человек. Помню, как однажды весной он пошутил:
       - Оттепель наступила, будет ли лето…
       Слышал я, что его и еще  двух человек из их отдела все тот же Карнаухов уволил вскоре после меня. По национальности уволенный начальник Кирилловой был евреем, хотя тип лица у него, по моим представлениям, был совершенно не еврейский, впрочем, тут из меня специалист неважный, и когда я слышал его фамилию (фамилия была еврейская), я в первое время не мог понять, о ком идет речь.
       Итак, мы встретились. Да, действительно, Карнаухов по надуманному поводу его уволил. "Не будет ли он добиваться восстановления на работе?" Он ответил, что начальствующий состав не имеет права подавать в суд на незаконное увольнение. Он добавил, что ведет переговоры на новом месте на должность заместителя начальника отдела. Так что Карнаухов карьеру ему все-таки подпортил. Я помнил, каким на работе был этот человек: весьма сдержанный, уверенный в своих действиях, равный с подчиненными - так называемый "демократический тип" начальника. Он знал, что меня возили в КГБ. Я спросил его о Кирилловой.
       - Она слабый специалист, - сказал он. - В связи с чем ей было рекомендовано поучиться на курсах повышения квалификации.
       Что касается моего предположения, что она осведомительница КГБ, он это подтвердил и добавил, что об этом знал весь их отдел.
       Я вспомнил, как год назад, ещё до моей истории с КГБ, ещё когда оба мы работали в вычислительном центре, но у меня вдруг потребовали, чтобы я уволился "по собственному желанию", я, пытаясь выяснить происхождение этого странного требования начальства, спросил как-то у моего нынешнего собеседника, а в то время одного из руководителей вычислительного центра, начальника отдела программирования, "что бы это значило"? Он мне   посоветовал  сходить в первый отдел, узнать, нет ли у них ко мне претензий. Тогда же я узнал от него и фамилию начальника первого отдела в нашем заведении - Кирилюк Александр Николаевич. "Странно, - подумал я, услышав этот совет, - чего это ради я буду ходить в первый отдел и узнавать, нет ли у них ко мне претензий?" Позже со мною стала "дружить" Кириллова. Мы часто с нею беседовали. Сотрудники из отдела программирования, конечно, эти беседы видели. "Могли бы мне как-то дать знать, - шевельнулась у меня мысль, - видя, как она меня "окучивает". Скольких неприятностей я мог бы избежать…"
       За сим мы расстались.
       "Так вот, кто она такая, Кириллова Инна Михайловна, - думал я. - "Стукачка"… И целый год ездила ко мне домой… Подарила бутылку виски на день рождения, привозила журнал "Континент"…
       Раньше для меня "стукачи", прослушивание телефонных разговоров и прочие атрибуты секретных служб были, все-таки, спутниками какой-то особой деятельности. Но чтобы моя скромная личность могла привлечь внимание КГБ до такой степени, что ко мне домой подсылали стукачку?.. ("Да она и непохожа на стукачку, - полагал я тогда. - Рост 160 сантиментов и примерно столько же в ширину. Ходит, отдуваясь, как паровоз. Какая из нее стукачка?").
       Я снова поехал в КГБ. В приемной - теперь меня там уже немного знали - потребовал встречи с "начальником Веденьева". Вскоре в приемную  вошел Кирилюк и позвал меня с собой. Мы вышли на улицу и, больше никуда не заходя, стали прогуливаться вдоль зданий.
       - Вы теперь здесь? - поздравил я его с повышением.
       Кирилюк, улыбаясь, подтверждающе кивнул. Я ему рассказал о звонке. Кирилюк удивился, как мне показалось, искренне. Он пообещал узнать об этом что-нибудь и дал мне свой телефон. Он был, по моему впечатлению, непритворно и сдержанно доброжелателен ко мне. По дороге домой я вспомнил, как однажды я рассказал Кирилловой об одном подонке из нашего отдела. Часто пьяный, с какими-то зачумленными глазами (и когда не пьяный тоже), он целыми днями сидел за столом, иногда, положив голову на руки, дремал. Несколько раз приставал ко мне с какими-то пакостными комментариями или анекдотами. Помню, прицепился как-то с таким анекдотом:
       - Леонид, что у мужчины не растет?
       - Не знаю.
       - Скорлупа на яйцах.
       По воле случая, вскоре после этого Кириллова была у меня "в гостях". Она иногда ненавязчиво, как профорг, интересовалась моим мнением о сотрудниках нашего отдела.  Спросила и о нем.
       - Быдло, - коротко охарактеризовал я.
       - Почему? - поинтересовалась Кириллова.
       Я ей рассказал об этом типе и пересказал его тошнотворный анекдот. После этого он уже никогда не сидел без дела. Помню удивившую меня своей непривычностью картину: мой бездельник таскает по лестнице на второй этаж какие-то коробки с грузом.    
       Другой случай был не менее примечательный. Как-то мне передали, что техники собираются мне набить морду. Это, насколько я сейчас могу истолковать, была несанкционированная инициатива снизу на твердый слушок о том, что я "бяка" и мною занимаются "те, кому надо". Я не знал, верить или не верить этому "предупреждению"? "Они что, эти недоумки, совсем не отдают отчета в своём поведении?" Близился конец рабочего дня. К нам зашла Кириллова, "пообщаться" в очередной раз. На всякий случай я ей сказал о "предупреждении".
       - Нет, я пойду с тобой, - солидарно заявила она.
       Мы вышли на улицу. Действительно, невдалеке от подъезда торчал в ожидании один мордоворот из соседнего отдела, я его часто видел на первом этаже в нашем здании; рядом с ним околачивались еще двое каких-то шавок. Когда мы вышли, они, увидев нас, о чем-то переговорили.
       - Ой, Л;ня, я боюсь, - призналась Кириллова, прижимаясь ко мне.
       - Да не бойся, - успокоил я ее.
       Действительно, ничего тогда не произошло. А на следующий день мордоворот был уже за стенами нашего учреждения. Увольнение последовало быстро и безболезненно.
       Теперь, когда я знал, кто такая Кириллова и кто такой Кирилюк, я подумал: "Надо сказать слово признательности моему "ангелу-хранителю". В тех случаях его отношение ко мне проявилось совершенно непритворным образом".
       …Сейчас, заодно, вспомнился мне еще один эпизод, свидетельствующий о том, что весь молодежный состав вычислительного центра знал и посильно участвовал в провокациях и доносительстве на меня.
       Был это, когда донеслось известие об ухудшении здоровья Анатолия Марченко, находившегося в тюрьме в своем последнем, самом последнем, заключении. Его   откровенным образом медленно убивали. Я сказал несколько слов о нем   недавно пришедшей к нам на работу молодой девушке, которая, казалось мне, была поприличнее остальной молодежной братии на этой работе. "Пусть, - думал я, - хотя бы услышит это имя - Анатолий Марченко". Дня через два-три она, в компании своих ровесников, таких же, как и она, представителей "самого ищущего, передового и прогрессивного слоя общества - молодежи", с вызовом демонстративно окликнула меня:
       - Это об этом Марченко ты мне говорил?
       Палец ее указывал на лежащую перед ней на столе книжку с именем автора: А. Марченко. Вероятно, это была книга вполне благополучной советской писательницы Аллы Марченко.
       - Нет, - сказал я, досадуя: "Ах ты, дерьмо такое, "свидетелей собрала", "посочувствовала" вместе со мной погибающему зеку".
       Сейчас вспоминаю это, потерянное для добрых дел, поколение, думаю: "Что из них получилось, чем они заняты в нынешнее время? Небось, "крутятся", "делают бабки", пользуясь той свободой, за которую отдал жизнь Анатолий Марченко и за слово о которой они столь дружно терроризировали меня".
       Итак, Кирилюк, непритворно, как мне показалось, удивившись моему рассказу о звонке из КГБ в РОНО, пообещал выяснить, что это был за звонок, и дал мне свой телефон.
       "Так он теперь здесь работает, - соображал я по дороге домой. - Уж не за "операцию" ли против меня его повысили и из первого отдела Минстроя перевели сюда, на площадь Дзержинского?"
       Через два дня я, позвонив, снова приехал на встречу с Кирилюком. Он был, как мне показалось, несколько подавлен.
       - Никто не звонил, - твердил он мне, заученно повторяя это, как попугай, как это я уже слышал от Веденьева. - Леонид Давыдович, - увещевал он, - мы же серьезная организация. Мы не вмешиваемся в такие мелочи. Это не наш уровень деятельности.
       - Но Ласкиной незачем придумывать. До звонка из КГБ она была на моей стороне. Откуда она может знать фамилию Веденьева?
       - Да мало ли кто ей мог сказать, - совсем уже неубедительно стал блефовать Кирилюк.
       - Хорошо. Но вы можете отменить последствия того звонка? Позвонить ей, сказать, что Веденьев ей не звонил, что звонил не он, что вообще звонили не из КГБ, и она может вернуться к своей прежней позиции?
       - Хорошо, - сочувствуя и досадуя, сказал Кирилюк и продолжал: - Леонид Давыдович, у нас сейчас к вам нет никаких претензий. Вы приходите домой и замираете в своей квартире. Это не нужно. Не надо думать, что вы теперь "под колпаком" или что-то в этом роде. Ведите себя обычным образом.
       Тут я вспомнил то, что хотел сказать:
       - Так это вы, когда были начальником 1-го отдела в Минстрое, передавали мне через Кириллову "Континент"?
       - Какая Кириллова? - опешил Кирилюк.
       - Ну, работала там, программистом.
       - А-а, - стал "припоминать" Кирилюк, - кажется, она была профоргом?
       - Да.
       - И что, у нее был журнал "Континент"?
       - Да. Это же вы ей давали для меня?
       - Что же вы не сказали тогда, на беседе? - с сожалением сказал Кирилюк.
       - Забыл, - коротко объяснил я.
       - Ну а сейчас вы можете написать? - предложил Кирилюк.
       - Да ладно, до маразма доходить, - урезонил я его. - Будем еще друг на друга доносы писать.
       Кирилюк молча согласился.
       - А я теперь догадался, что это вы от меня там пару подонков разогнали. Я это понял и ценю, - признательно сказал я.
       В ответ Кирилюк тепло улыбнулся.
       - Леонид Давыдович, - сказал он, - вы же не лишены гражданских прав. Если вам отказывает РОНО, обращайтесь в ГорОНО. Добивайтесь. Но нас упоминать не надо.
       - А как же объяснить эти звонки?
       - Никто от нас не звонил. Если вы будете нас упоминать, вам будет хуже, - в голосе Кирилюка не было угрозы, а было предупреждение, которое он постарался выразить помягче, именно предостерегая меня от дополнительных неприятностей. - Добивайтесь в соответствии с нашими законами, - заключил он.
       На прощанье я еще раз попросил его позвонить Ласкиной, и он пообещал это сделать.
       Дня через три я зашел к Ласкиной.
       - Вы еще не забрали заявление из суда? - встретила она меня.
       - Нет.
       - Почему? Я же вам сказала, что мы не будем возбуждать иск.
       - Но ведь вам больше не звонили? - провокационно спросил я.
       - Хватит мне и одного звонка, - заявила Ласкина.
       "Да, значит, Кирилюк не позвонил ей. Обманул меня. Похоже, не по своей воле. Кто-то там постарше него управляет этими звонками".
       Тяжело поразмыслив, понял я, что придется от суда отказаться.
       Судья объяснила мне, что для этого нужно написать заявление, по которому состоится отдельное заседание. Я написал. ("Прошу… в связи с бесперспективностью…"). Это была та же судья, что рассматривала вопрос об алиментах. Фамилия ее была Виноградова. Состоялось заседание суда. Похоже, Виноградова переговорила с Ласкиной и получила от нее кое-какую информацию. Она очень сочувственно смотрела на меня, настолько проявляя это, что мне даже стало неловко. На том же языке мимики и жестов, на котором, увидел я, в КГБ и в суде объясняются не меньше, чем нормальной речью, я выразил ей: "Ладно, - мол, - не надо…" "Лучше бы закон твердо соблюдали, - подумал я, - чем совершаете сейчас беззаконие и одновременно так искренне сочувствуете".
       Через некоторое время мне нужно было взять в суде какую-то бумагу. Судья Виноградова болела, и вместо нее в кабинете сидела другая, Левина. Я ей кратко рассказал, что ребенок на пятидневке, что инспектор Ласкина рекомендовала мне подавать в суд о передаче мне ребенка, но после доноса мой оппонентки и звонка из КГБ она, Ласкина, диаметрально изменила свою позицию.
       - А при чем здесь КГБ? - удивилась Левина. - Что за ерунда! А сейчас ребенок тоже на пятидневке?
       - Да.
       - Ну, придите через неделю, я узнаю.
       - Но РОНО будет против, - уверил я ее, чтобы она лучше представляла ситуацию.
       - РОНО имеет для нас только рекомендательное право, - сказала Левина.
       Через неделю я снова был у нее.
       - Вам нужно в Мосгорсуде обжаловать решение райсуда о прекращении дела и возобновить иск, - сказала она. - Я звонила в КГБ, мне сказали, что ничего предосудительного у них на вас нет.
       "Что-то слишком гладко", - мелькнуло у меня, и я спросил:
       - А вы куда звонили, в районный КГБ?
       - Да.
       - А меня вызывали в центр, туда, вот, к "Детскому миру" (я чуть не сказал в "Детский мир", как принято было называть "контору" в московском эпосе по ее соседству с замечательным магазином, но вовремя сдержался).
       В Мосгорсуде мне восстановили право возобновить иск и, обнадеженный, я снова пришел к Левиной.
       - Я не смогу вести ваше дело, - подавленно сказала она, пряча глаза.
       - Почему?
       - Рассмотрение таких споров занимает полдня или больше, а я сейчас завалена делами и у меня нет времени.
       Глаза она прятала словно демонстративно, чтобы я "все понял".
       - Виноградова ушла на пенсию, вместо нее скоро выйдет Ефимова, она сейчас работает в канцелярии. Она тоже хороший судья. Она и будет рассматривать ваше дело.
       Ефимову я знал. Неоднократно бывая в канцелярии, я как-то поздравил работавших там двух девушек и одну постарше, не девушку уже, а, скорее, молодую женщину, со столетием со дня рождения Франца Кафки (дело, стало быть, происходило в июле 83-го года, когда отмечался этот юбилей писателя, в том числе и радиостанцией "Свобода"). Что-то я скаламбурил тогда насчет Кафки, процесса и абсурда… Та, что была постарше, отозвалась:
       - Но книги Кафки очень трудно достать.
       Мы чуть разговорились. Она стала относиться ко мне с явным уважением. Как-то сказала, что уже работала судьей, а в канцелярии временно и скоро займет место уходящей на пенсию Виноградовой. Так что, когда Левина сказала мне, что дело будет рассматривать Ефимова, я не слишком приуныл, так как Ефимова имела о моей личности вполне определенное представление, и представление неплохое, что при рассмотрении дел о детях имеет большое значение.
       Между тем, после операции КГБ против меня, когда мои возможности видеться с ребенком еще более ухудшились, а я ходил по инстанциям, добиваясь поддержки закона, прошло несколько месяцев. Я уже работал на новом месте - в таксопарке. Когда в КГБ Веденьев спросил меня, куда я определяюсь на работу, и я приблизительно ответил: "В таксопарк", у меня шевельнулась мысль: "Как бы они не помешали мне с трудоустройством… А впрочем, откуда они могут знать, в какой из десятков московских таксопарков я обратился?.." Нет, не помешали. В мой второй визит туда работник  отдела кадров предложил:
       - Оформляйтесь пока мастером в отдел главного механика, там нужен человек, а потом будете решать вопрос о переводе в водители.
       Я, в общем-то, такой вариант предвидел, так как сразу в этой стране даже простые вопросы (таксисты всегда были нужны) никогда не решались просто, по крайней мере, для меня, а иной раз становились труднопреодолимыми проблемами. Об этом я немало слышал в передачах "Свободы" 60-х годов, в этом постоянно убеждался, вступив в самостоятельную жизнь.
       Я проработал уже месяца два-три и как-то постепенно, не сразу почувствовал, как, словно из воздуха, откуда-то "ниоткуда", без видимых причин у окружающих   не возникло, нет, а уже существует ко мне хорошее отношение. Нормальное. Не стало гадких ужимочек, колкостей, не говоря уже о приставаниях и терроре, которыми наполнены были 13 лет моей предыдущей ИТРовской жизни. Даже наоборот. Однажды заместитель директора, проходя мимо, тепло и как-то неопределенно-сочувственно протянул:
       - Ах, Леонид-Леонид…
       Несмотря на все это, правда, и речи не могло быть о моем переходе в таксисты. Тот работник отдела кадров, что принимал меня на работу и обещал посодействовать с переводом в водители, вскоре уволился, правда, не бросил меня совсем, обменялся со мной телефонами и пообещал помочь "издалека". Иногда, действительно, звонил, неопределенно советовал еще немного подождать. А я без этого посредника не мог заявить, вдруг, руководству заведения о том, что хочу перейти в таксисты. Так что пока я работал мастером, получал 110 рублей и каждый день к восьми часам… Хороший итог тринадцатилетней инженерной карьеры, начинавшейся мечтами о квантовой физике. Прошел почти год, прежде чем я решил заговорить с начальством о переводе в такси. Как я и ожидал, вопрос оказался непростым. Особенно противодействовал там главный инженер. Все та же демагогия: "Государство на тебя деньги тратило…"
       - Так что же, я не имею права поменять профессию?
       Но он ничего не хотел слышать:
       - Государство на тебя деньги тратило.
       Вскоре мне пришлось убедиться, что главный инженер этот, как личность, чистейший подонок, но это совершенно не облегчало моего положения: обойти его я никак не мог. Смотрел я на этого предпенсионного возраста человека с незлым, вроде бы, лицом и думал: "Сколько же дряни и злобы заложено в этом пожилом уже, по идее умудренном, а стало быть, хотя бы снисходительном человеке, чтобы вот так вот, в низком пакостничестве мешать другому человеку. Ведь прекрасно понимает, каково мне, почти уже сорокалетнему, с алиментами, сидеть на этой зарплате - 110 рублей".
       Я вспомнил, как Кириллова мне советовала заявить чекистам, чтобы они помогли   с устройством на новую работу, "раз из-за них меня выгнали из вычислительного центра". Я позвонил Кирилюку, мы встретились, и я попросил его помочь мне перейти на работу таксистом.
       - Ну, мы же не все можем, - скромничал Кирилюк. - У нас ведь не безграничные возможности. Мы не можем вмешиваться в чужую компетенцию.
       Все-таки какое-то эфемерное обещание "что-нибудь попробовать" я у него получил. И лишь через полгода, с большим трудом, с нервотрепкой, с условием, что я перейду в другой таксопарк, мне удалось вырвать у того начальства направление на курсы водителей. Проучившись там полгода, я, уже в другом таксопарке, сел за руль авто и стал таксистом, как Газданов. Но это произошло весной 85-го года, и здесь я в своем повествовании несколько забежал вперед. Возвращаюсь в лето московское 1983 года.
       В таксопарке у меня сложились нормальные отношения с сослуживцами, а с одним инженером из технического отдела даже возникло что-то вроде дружбы. Ну, то есть во время перекуров мы с ним о том о сем трепались. Он был моего возраста, довольно приятный и общительный парень. Звали его Юлий. У него был интеллект обычного ИТРовца. Тем не менее, на работе любой треп сокращает продолжительность дня. И то хорошо. Однажды он пригласил меня в компанию. Я согласился. Прошло около месяца. Компании так и не состоялось. Он приглашение не возобновил, а я не напоминал. Обычно я в таких компаниях, ИТРовских, кроме скуки ничего не испытываю. У Юлия, кроме технического, было еще и, кажется, среднее медицинское образование. Иной раз разговор у нас заходил о женщинах, о сексе. Как-то он рассказал мне об одном случае, в котором он оказался невольным участником. В троллейбусе в угол его портфеля уперлась своей промежностью девушка, и на неровностях, когда троллейбус встряхивало, она дополнительно терлась об угол портфеля. В какой-то момент лицо ее напряглось, она задрожала - у нее произошел оргазм. Я слегка удивился. Надо же, такая оригинальная ситуация. Нечасто услышишь подобную историю. Чтобы девушка так вот, прямо в троллейбусе, выкидывала такие номера. Он еще раза два вспоминал об этой девушке, даже весьма натуралистично показывал, как девушка задрожала и "кончила". Чего только не услышишь  во время перекура. Потом Юлий снова напомнил мне о компании: и что там будут девчонки, и можно весело провести время.
       - Я возьму пару бутылок вина, - поддержал я идею.
       - Ну, там есть одна осетинка, очень любит дрючиться в задний проход, - поведал Юлий.
       "Надо же!" - удивился я.
       - Любишь? - улыбаясь, спросил он. - В задний проход?
       - Но это же, вроде бы, вредно, - сказал я.
       - Не-ет, - беспечно уверил Юлий. - А что, не пробовал?
       - Да пока не приходилось, - сознался я.
       - Э-э, - мечтательно улыбнулся мой собеседник. - Но осетиночка там, брюнеточка… Огонь-баба… Едем?
       - Ну, на задний проход я не претендую, - сказал я.
       - Нет, только в задний проход, - улыбался Юлий.
       "Что за оказия?" - удивился я. И тут меня словно толкнуло: "Да уж не провокация ли это?". "Но тогда выходит, что Юлий… стукач?" Я посмотрел на него: "Неужели стукач?" Он мой взгляд понял, заулыбался. Да, я его расшифровал. Чуть позже припомнил я и обстоятельства, могущие объяснить это навязывание мне осетинки.
       Лет за пять до этого, я жил тогда в коммунальной квартире, и там было еще две комнаты. Одну занимала   старуха, а другую мужчина лет пятидесяти, работавший в такси, осетин по национальности. Он в своей комнате не жил, а поселил в ней свою дочь с молодым мужем. Муж ее тоже был таксистом, а сама она служила водителем трамвая. У них часто бывали компании, допоздна бухала музыка. Утром взъерошенные, невыспавшиеся парни и девушки иногда встречались мне в коридоре, когда я уходил на работу. Похоже, они там устраивали групповой секс. Частой гостьей у них была брюнетка-осетинка, подруга соседки. Пару раз она заглядывала ко мне в комнату. Потом их празднества приобрели перманентный характер. Кроме ревущей музыки и незнакомых людей, слоняющихся по квартире, на кухню ночью сносились объедки, на которых вскоре роились сотни тараканов. Когда эта вакханалия приобрела нескончаемый характер, я попытался их урезонить, за что получил мощный удар в морду. Пришлось прибегнуть к помощи милиции, и с большим трудом в течение нескольких месяцев эту золотую молодежь удалось отправить жить и гулять в ту квартиру, где они были прописаны. А в комнату   въехал ее законный владелец. В процессе этой конфронтации мои противники старались убедить участкового милиционера, что я пытаюсь ухаживать то за женой моего соседа, то за их гостьей-осетинкой, чем вызываю ревность мужа одной и любимого человека другой, что и составляет, мол, суть конфликта. Эта аргументация им, правда, мало помогла, и, в конце концов, от них удалось избавиться. Пока  длилась  эта  история, я из-за  нее однажды пропустил рабочий день, за что был уволен с работы. Когда на допросе в КГБ меня спросили, почему я ушел с радиозавода, я упомянул об этой причине своего прогула, повлекшего увольнение, и мои собеседники подтверждающе кивнули, давая понять, что им эти обстоятельства известны. Вероятно, им стала известна и фантазия  лукавых секс-революционеров о моем интересе к осетинке, из чего они могли предположить о какой-то моей особой симпатии к этому типу женщин.
       Я вспомнил слова Кирилюка: "Мы за вами еще некоторое время понаблюдаем" (предупреждая, по симпатии, меня - простофилю, чтобы я поосторожнее себя вел, как положено всем советским). Я предполагал, что "наблюдение"  будет касаться лишь политической стороны, чтобы "не говорил, чего нельзя", а оказывается, что присмотр этот гораздо обширнее… Надо же… Пожалуй, только после этого случая с Кравцовым (фамилия моего "друга" была Кравцов) я по-новому оценил явление стукачества, широту его насажденности в обыденной жизни.
       Раньше я полагал, что предметом интересов КГБ являются лишь вопросы, связанные с незаконной деятельностью на уровне, угрожающем безопасности государства. Теперь же мне открылась картина не только наблюдения, но и широкого влияния осведомителей на обыденную жизнь, на формирование общественной атмосферы.
       …Вот Кравцов с мягким восторгом рассказывает, как "накачанные мальчики из Комитета", сделав длинноволосые прически, "под хиппи", разогнали демонстрацию молодых фашистов (памятный случай в начале 80-х годов). Ну, кто же после этого не будет симпатизировать "мальчикам из Комитета"?..
       А еще через некоторое время я в новом свете вспомнил и некоторые другие детали из своей жизни, и я  об этом еще упомяну.
       После моего "вояжа" и "беседы" в КГБ обстоятельства моих встреч с ребенком значительно осложнились. Его перевели из яслей в детский сад. Правда, я, обзвонив по телефону их район, нашел детсад, в который его определила мать (опять на пятидневку). Несколько раз мне удалось с ним там увидеться. Потом моя противница, очевидно, узнав об этом, запретила администрации детсада допускать меня к ребенку. И если раньше мне говорили: "А мы все равно будем вас пускать, вы приходите, он вам рад, видите, он к вам идет", то теперь их отношение ко мне стало быстро меняться.
       В его группе воспитательницей была полная, средних лет женщина. Фамилия ее была Леонченко.
       - Почему она вас не пускает? - спросила она меня. - Ведь ребенок к вам идет?
       - Да так, чтобы попакостить, - объяснил я.
       - А еврэи, - она так и произнесла: "еврэи", - все такие, - и знаменитая сладчайшая ухмылочка залила ее физиономию.
       Я не стал пускаться с нею в антропологические объяснения. Теперь, после Лубянки, спорить я прав не имел, теперь я виделся с ребенком исключительно по снисхождению персонала детсада.
       Я направился к калитке. Невдалеке стоял с лопаткой малыш лет четырех с обычными для детского учреждения чертами подавленности и покинутости на лице. Когда я поравнялся с ним, он спросил:
       - Дядя, вы русский?
       - Русский, - ответил я, слегка шокированный такой направленностью интеллекта крошки, и объяснил: - Я же по-русски разговариваю.
       Ответ малыша не удовлетворил.
       - Немец, - прозвучало беспощадное разоблачение.
       Личико у ребенка грустное, подавленное…
       "Куда мой крошка попал?" - подумал я.
       Я никогда особо не задумывался о национальности моей бывшей "жены", как и о национальности, как определяющем факторе человеческих качеств других моих знакомых. В моей жизни мне приходилось общаться, дружить или не дружить в среде трех национальностей: русских, украинцев и евреев. И людей порядочных, честных, незаурядных - и дураков, подлецов, тупиц я равным образом встречал среди всех трех. А среди лучших друзей в моей жизни были один русский, Володя Л., в Луганске, один украинец - Валера Д., в Харькове, один еврей, Леня Н., тоже в Харькове. А вот в Москве, как ни странно, не послал мне Бог никого в друзья - ни русского, ни украинца, ни еврея, а так вот только: выпили - "погудели".
       Не говоря уже об общеизвестных выдающихся личностях, прославившихся в разных сферах человеческой деятельности, ссылки на которых могут ублажить и уравнять амбиции любой национальности. Те же, кто на основании национальности заранее готов сделать о том или ином человеке какие-то далеко идущие "проницательные" умозаключения, кроме сожаления, досады или брезгливости ничего у меня не вызывают.
       Была ли (и есть) у моей бывшей "жены" какая-то часть еврейской крови? Вполне возможно. Мать ее, по всей вероятности, украинка, а вот отец… Фотографию его я видел. Действительно, нос Ивана Смирнова был, вроде бы, несколько торчком… Но речь и манера себя вести моей бывшей "жены" были самыми обычными русскими.
       В следующий раз, не увидев ребенка, я поднялся к заведующей. Спросил о сыне, где он? С недоумением упомянул о Леонченко.
       - О, это наш старый работник, - сказала заведующая. - Она член партии.
       Дальнейшие расспросы, стало ясно, будут излишни. Все-таки, я попробовал убедить заведующую, чтобы работники детсада не препятствовали мне видеться с ребенком.
       - Мы эти вопросы не решаем, - с сочувствием объясняла она. - Нам, какие распоряжения выдает РОНО, то мы и обязаны выполнять. Обращайтесь в РОНО.
       Еще, в другой раз, крошка мой был среди детей, я его увидел, но мне нужно зачем-то было, точно сейчас не помню, побывать у заведующей. Я поспешил к ней - заканчивался рабочий день. Через пять минут вышел во двор - ребенка нет.
       - Его забрали, - сказали мне.
       - Кто, мать приходила?
       - Да.
       "Надо же, - подосадовал я про себя, - случиться такому совпадению. Лучше бы возле крошки задержался". Я не допустил тогда мысли, что меня могут обманывать. Потом только понял: пока я был у заведующей, ребенка схватили на руки и куда-то отнесли, спрятали от меня.
       Еще раз увидеть крошку я попытался через неделю. Когда приехал, деток уже с прогулки заводили в помещение. Через полчаса у них должен был быть ужин. "Посижу с ним там", - подумал я. Но тут на пороге возникла Леонченко и загородила проход. Не понимая, я посмотрел на нее.
       - Нет, нет, нет, - запричитала она, - сюда нельзя, - и, вдруг, навалившись на меня и приобняв руками, стала выталкивать из проема двери.
       - Да что такое? - возмутился я, высвобождаясь из ее объятия.
       - Нет, сюда нельзя! А вы тут не хулиганьте! - завозмущалась она.
       Появилась другая, в белом халате, воспитательница. Леонченко продолжала возмущаться. Ясно было, что по доброй воле они меня не пропустят, а прорываться с борьбой, со скандалом, и в таких условиях общаться с ребенком было невозможно. Пришлось отступить.
       Так меня стали отрывать от моего крошки уже с прямым применением силы.
       Некоторое покровительство оказал мне отчим соей противницы. В последнее время она редко заходила за ребенком в сад, приходил он. В такой день мы вместе гуляли с малышом. Правда, случилось это всего раза два или три. Иногда я брал ребенка на руки.
       - Да, у Тамары сложный характер, - рассуждал мой спутник. И объяснял: - Под нее нужно подлаживаться.
       "Да уже я видел, как ты там "подладился" - вспоминал я. Как-то раз он упомянул, что у них была ссора, и ее брат бросился на него с кулаками, но мой собеседник подмял его и прижал к кровати. "Ничего себе там отношения", - шевельнулось у меня. "Интересно, что он думает об их преступлении, - думал я. - КГБ… донос…" Словно угадав мои мысли, он говорил:
       - Там, где Женя прошла (ее мать звали Евгения Васильевна), - там, где Женя прошла, там уже больше делать нечего.
       "А, вот как он оценивает их преступление… "Со сдержанным философским восторгом"… А впрочем, чего было от него еще ожидать? Холоп, он и есть холоп. Другой человек разве смог бы жить среди них по своей собственной доброй воле?"      
       К этому времени вернулся из армии брат моей "жены". Он служил в Восточной Германии в десантных войсках. Там его научили приемам рукопашного боя. В разговоре со мной он упоминал об этом, демонстрируя резкие рубящие движения руками. Он, как и отчим, оказывал мне некоторое покровительство.
       - Я вас понимаю, - авторитетно беседовал он со мной. - У Тамары сложный характер.
       В тот день моей грозной "жены" не было дома. Он впустил меня в квартиру, и я с полчаса побыл с ребенком, сопровождаемый потешающимися взглядами. Теперь встречи наши стали очень редкими. Мне удавалось видеть сына раз в полтора-два месяца. "Любой ценой, - думал я, - сейчас нужно в сознании крошки поддержать образ отца". В тот день из разговора я узнал, что брат ее собирается поступать на работу в милицию.
       - Не кури сегодня, - запрещала ему мать. - Тебе завтра проходить психологическую экспертизу, а в органы с плохой экспертизой не возьмут.
       Перед армией, после восьмого класса школы, он окончил ПТУ, получил, кажется, специальность электрослесаря, но теперь, похоже, стезя рабочего его уже не привлекала.
       Не знаю, как сейчас, а в те годы работать в милицию шли крайне неохотно, и МВД набирало кадры во многом за счет привлечения иногородних, "по лимиту", как это делалось в Москве в отношении самых непривлекательных профессий. О милиционерах ходило немало анекдотов. И вот, поди ж ты, собеседник мой без всякого внешнего принуждения поступал работать в милицию… Правда, был и другой слушок. Что, якобы, милиционеры очищают карманы у задержанных пьяных, имеют кое-какой "навар" и из других источников… "Уже не на одной зарплате сидеть…" А уж матери ее, работающей в столовой, хорошо было известно, как торговля взаимодействует с "органами"… Так что если звезд с неба не хватать, то работа в милиции приобретает немало привлекательных сторон.
       В следующий раз покровитель мой встретиться с ребенком меня не пустил.
       - Тамара против, - сообщил он мне. - А слово моей сестры для всех нас - закон. Так что извините…
       Я, при всех происходивших коллизиях, слыл у них культурным человеком, и он со мной тоже вел себя "культурно", выказывая, что и сам, так сказать, не лишен… Мы покурили на лестничной площадке, и я вынужден был уехать, так с сыном и не повидавшись.
       После этого мне удалось увидеться с ребенком месяца через полтора, во время прогулки моего молодого покровителя со своей невестой. Они по своим делам направлялись на почту, заодно прихватили ребенка, и я был благосклонно допущен к сыну. "Жена", упоминая как-то мне о предстоящей свадьбе своего брата, неприязненно добавляла:
       - В каждом закоулке спрятана "Посольская водка". В этом доме все друг от друга что-то прячут.
       "Посольская водка", водка весьма высокого качества, была тогда достоянием лишь валютных магазинов "Березка" да спецзапасов нескольких лучших гастрономов. Но для работника пищевой торговли спецзапас доступен почти так же, как для наиболее благородных и доверенных советских людей, собственно, пищевики к таковым и сами принадлежат. Мои благосклонные покровители скрылись в здании почты, а мы с крошкой остались во дворе. Их не было долго. Прошло уже минут двадцать, и тут я подумал: "Вряд ли мне в ближайшее время вновь удастся увидеться с ребенком и сколько унижений при этом еще придется терпеть, а ведь он ни разу еще не был у меня дома, и родителям своим хотелось бы его показать. То, на что я и сын имеем все законные права, и чего нас постоянно лишали эти психопаты…" Мы подошли к троллейбусной остановке, я взял его на руки, и мы поехали ко мне домой.
       Вначале я решил показать малыша своим родителям, а потом отвезти его к себе, чтобы он увидел и мою квартиру (которая вполне могла бы быть и его вторым домом). Родители мои тогда жили в двух остановках автобуса от меня. Ребенок им очень понравился. Мы поужинали. Но поехать в мой дом нам не удалось. Вскоре в квартиру позвонили. В глазок был виден брат моей "жены" и рядом с ним милиционер. Это была осень 1983 года. В то время вызвать милицию было непросто. МВД в целях снижения показателей преступности старалось не фиксировать обращений населения за помощью в милицию и вообще не реагировать на такие обращения. Был даже такой анекдот:
       Звонок в милицию: "Помогите, убивают!"
       Ответ из милиции: "Вот когда убьют, тогда и звоните".
       А тут вдруг, с оперативностью необыкновенной, у двери нашей возник милиционер, а вскоре к дому подъехала милицейская машина с нарядом и остановилась напротив окон квартиры.
       В дверь звонили беспрерывно. Мне пришлось зажать язычок звонка, заглушить звук. Из-за двери милиционер требовал "вернуть ребенка матери". Я ему, в свою очередь, советовал отойти от нашей квартиры и заняться каким-нибудь полезным делом. Я с трудом сдерживался от более активных слов и действий. "Культурно" с ними обходился. Тут меня немного подвели мои родители. У них никогда не было конфликтов с властями, с милицией. Они испугались. С таким "тылом" особо не повоюешь. Они были глубоко законопослушными гражданами. Добросовестно трудились, получая те гроши, в которые труд их, как и миллионов других честных работяг, оценивало государство. Яростно экономя каждую копейку, всю жизнь прожили в окружении  самодельных шкафов и ящиков вместо нормальной мебели. Сейчас государство их за это благодарило: затеяло что-то вроде осады или чуть ли не штурма квартиры. Причина: там находится их внук, а КГБ против этого.
       Те, что были в коридоре, отключили в распределительном ящике электричество. В квартире погас свет. "Осада" длилась до глубокого вечера. В полдвенадцатого я позвонил в райотдел милиции и потребовал, чтобы их работник от двери квартиры убрался. Вскоре осаждавшие у двери исчезли. Но патрульная машина напротив окон дома оставалась. В три часа ночи я позвонил по "02" дежурному милиции по городу и заявил, чтобы патруль отозвали.
       - А-а, это вы украли ребенка, - раздался в трубке веселый голос дежурной.
       Вскоре  машина с милицией уехала.
       Утром, после бессонной почти, в обстановке осады, ночи, я уходил на работу. Несколько раз повторил матери, чтобы она никого не пускала в дом. С работы позвонил ей, сказал, что вечером возьму ребенка показать свою квартиру, а на следующий день, вероятно, придется вернуть его обратно. Днем на работе мне передали:
       - Выйдите к воротам, с вами хочет поговорить один человек.
       За воротами нашего таксопарка стояло такси, за рулем сидел отчим моей противницы. Он делал свирепое лицо.
       - Садись в машину, - сказал он.
       Я сел рядом с ним.
       - Отдашь ребенка.
       - Нет.
       "Ты-то чего здесь тосуешься? - подумал я. - Прислужник психов. Небось, снова из дома пригрозили выгнать. Ишь, как изменился: прямо-таки "страшный зверь". Мало, видно, тебя там унижали и оскорбляли, пес". Минут десять попрепиравшись, мы расстались. После работы я сразу поехал к родителям. Издалека уже увидел: у дома стоит милиционер. "Не к нам ли?" - подумалось. Приблизился. Сержант. "Да это же ее брат, - узнал я. - Значит, поступил он-таки в "органы". Он подошел, козырнул. ("Все по закону").   Он завел со мною разговор. Стал рассказывать, что решил посвятить себя службе на страже порядка. Службе, которой он так предан, что даже если бы его мать нарушила закон, то он бы и ее не пожалел. Я слушал этого сына воровки, всю жизнь евшего бесплатное мясо, видел его торжествующую физиономию и пытался понять, что за этим паясничаньем скрывается. Собеседник мой, между тем, продолжал. Он сказал, что для установления законности не остановится перед применением пистолета. Что на службе у них проводятся регулярные стрельбы в тире.
       - Утром мы прокололи ваш телефон, - продолжал он далее, - а когда прокололи телефон, все стало гораздо проще.
       "Что значит "проколоть телефон"? - соображал я.
       …Года за два до этого у Регины А., моей знакомой, о которой я уже упоминал, КГБ на полгода отключил телефон за разговор с Владимовыми, жившими в Западной Германии. Отключили с формулировкой, пришедшей с телефонной станции: "За неправильное пользование телефонным аппаратом".
       - Мы прокололи ваш телефон, узнали ваши планы, - победно продолжал мой собеседник.
       - Что значит "прокололи"? - спросил я.
       - Определили номер и прослушивали, - объяснил он.
       "Вот как… Да, они теперь все могут…"
       - Ну, когда прокололи телефон, сложностей уже не было.
       "Быстро же он, однако, осваивает специфическую терминологию. С вдохновением…"
       - Ну, ребенка мы забрали, - продолжал он.
       "Ах, вот оно что, - понял я. - Они что же, дверь взламывали, что ли? Я же наказал матери никого не пускать. Что там сейчас дома?"
       - Ну пойду, посмотрю, - сказал я.
       - Там все нормально, - ответил он и продолжал: - От нас отец ушел, когда мне было четыре года, и мама потом очень жалела, что он от нас ушел.
       "Что значит "жалела, что он ушел"? "Жалела, что выгнала" - вот как это звучит по-русски", - подумал я.
       Далее он стал мне "рассказывать свою жизнь". И в рассказе этом главное место занимало признание в том, какие горькие чувства он испытывал из-за того, что у него не было папы.
       "А, вот еще по какой причине ты так стараешься, - соображал я. - Папы у тебя не было… Так ты и на моего крошку набросился, чтобы и у него тоже папы не было. Психопат, - понимал я, кто сейчас стоял передо мной в новенькой милицейской сержантской форме и с пистолетом. - Такой же психопат, как его мать и сестра".
       Я с ним, наконец, расстался. "И такого ущербного типа, которого к психиатру нужно направить, приняли в милицию и доверили оружие, - думал я. - Представляю, какая там была психопроверка. Небось, спросили, какой сейчас месяц и год, и вперед: годен. Милиции в Москве не хватает".
       Дома на мой вопрос мать ответила:
       - Как же было их не пустить, если прибыл участковый милиционер и потребовал открыть дверь?
       - Сколько их было?
       - Двое. Ее мать и этот участковый.
       "Не должен тут фигурировать участковый, - недоумевал я. - Не имеет права милиция отбирать ребенка у одного из родителей, кроме как по решению суда. Да и то "с оглядкой".
       - Как этот участковый выглядел?
       И мать описала мне брата моей противницы. "Так он представился участковым!"
       - Во сколько они были?
       - Около часа дня.
       "То есть, он больше четырех часов околачивался возле нашего дома, ждал меня, чтобы поторжествовать передо мною свою победу", - соображал я.
       - Когда они вошли, - продолжала мать, - она отдала милиционеру распоряжение: "Отведи ее на кухню".
       Там "участковый" учинил моей матери допрос, по несколько раз повторяя одни и те же вопросы, предупредил ее об уголовном наказании на срок до двух лет. Затем он потребовал принести все имеющиеся в доме документы, принялся изучать и переписывать содержание паспортов, военных билетов, дипломов… "Так это что-то вроде обыска", - соображал я. (Потом консультировался с юристом. "Да, это незаконный обыск, - подтвердил он. - Статья 136-я.)
       Я посмотрел в юридическом справочнике и в Уголовном кодексе (обзавелся уже к тому времени этими источниками новых знаний). Их действия подпадали под признаки уголовно наказуемых деяний по четырем статьям: "злоупотребление служебным положением", "превышение служебных полномочий", "незаконное проникновение в чужое жилище", "незаконный обыск". По отношению к ребенку их действия также подпадали под уголовную статью "похищение ребенка". Только отец или мать, похищающие друг у друга ребенка, не квалифицируются как преступники. Все остальные лица, в том числе и любые родственники, квалифицируются как похитители, совершившие преступление. По всем этим статьям следовали немалые сроки заключения. "Но на них, "друзей КГБ", теперь трудно будет найти управу", - невесело думал я. Все-таки кое-какие действия я предпринял. Написал в прокуратуру. (Оттуда через месяц пришел ответ: обращайтесь в РОНО.) Поехал к их участковому.
       - А-а, это вот эти, Смирновы, - почему-то с презрением отозвался он. - Смирнов работает в охране здания МИДа (Министерства иностранных дел).
       В МИДе меня принял заместитель начальника по политико-воспитательной работе. Подполковник. Комната была общая. В ней было еще человек десять милиционеров. Все офицеры. Я рассказал подполковнику о преступлении Смирнова. Какой-то капитан, услышав часть изложенного, завозмущался:
       - Да если бы к моему ребенку кто полез, я бы его с… землей смешал!
       - Да это наш, наш к ним в квартиру залез, - стал ему кто-то объяснять.
       Капитан замолчал. Послали за Смирновым. Вскоре он появился.
       - Вы что, выдав себя за участкового, зашли к ним в квартиру? - спросил подполковник.
       Смирнов чуть замешкался и сказал:
       - Нет.
       Я смотрел на гадкую, как у всех лжецов, физиономию. Подполковник мягко, "заминая инцидент", что-то ему объяснял. Смирнов, пережив испуг, уже оправился:
       - Товарищ подполковник, но я же должен заступиться за свою сестру!
       - Свои личные дела решайте во внеслужебное время и не в милицейской форме,- объяснял подполковник.
       Затем он Смирнова отпустил.
       - Ему, что, доверили оружие?- спросил я,- Он упоминал мне, что у него есть пистолет?
       - Конечно,- ответил подполковник,- Он же находится на службе.
       Уходя, я оставил заявление на имя начальника охраны МИДа. Помню, фамилия его была Асонов. (Никакого ответа не получил).
       "Да,- думал я по дороге домой,- если бы не ваш донос, подонки, ты бы от меня, ублюдок, так просто не отделался. Не помогла бы тебе твоя шизоидная аргументация. "За сестру он заступался"... А сейчас, если начнут разбираться и узнают о "вредном идеологической влияния", то еще и похвалят тебя "за храбрость".
       Так, вероятно, в дальнейшем там и произошло. Наглости и склонности к преступным действиям у него не убавилось.
       Параллельно со всеми этими событиями я добивался отмены запрета РОНО на мои встречи сыном, чтобы видеться с ним не по милости моих "победителей", а на законных, подтвержденных бумагой основаниях. Но, пока я этой бумаги добивался, нельзя было оставлять ребенка, чтобы он меня не забыл. Теперь я мог с ним увидеться лишь в вечернее время в детсаде, когда уходила отслужившая дневную смену Леонченко, и ее заменяла ночная няня.
       Дети уже поужинали. В нос мне ударил казенный запах скученного человеческого жилья, хоть и детского, но все равно очевидно неблагополучного. Среди детей я увидел сына. Няня разрешила посидеть нам в прихожей комнате. Крошка устроился ко мне на руки. Я с трудом вспомнил какую-то сказку и стал ему рассказывать. Сейчас уже не помню, что это была за сказка. Он внимательно слушал, замерев на руках. Сказка закончилась. Я порылся в памяти, пытаясь вспомнить еще какую-нибудь, но ничего припомнить не мог. И я стал рассказывать эту же сказку второй раз. Тут крошка зашевелился. Второй раз ее слушать ему было неинтересно. Мы еще немного посидели. Потом няня позвала его в спальню. Плакал он теперь меньше. Все-таки, он потихоньку взрослел. "В следующий раз, - думая я, - нужно принести книжку со сказками, раз ребенку так интересно их слушать. Неужели эту сказку, которую я ему только что рассказал, столь известную, ему раньше не рассказывали или не читали?"
       В книжных магазинах, как ни странно, не было детских книжек со сказками. С трудом мне удалось найти толстый довольно томик "Сказки братьев Гримм". Дома я книжку полистал. Сказки все были довольно-таки страшные и мрачные. С трудом я нашел одну, не столь страшную. В следующий раз я попал в детсад чуть позже предыдущего, опасаясь встретиться с Леонченко. Детей уже укладывали спать. Няня разрешила мне с ребенком и книжкой пройти в спальню. Я присел возле его кроватки и стал читать сказку. Крошка, затаив дыхание, внимательно слушал. Несколько других детей, чуть приподнявшись, тоже стали слушать, устремив к нам свои грустные личики. Другие неподвижно лежали в своих кроватках, может, спали, а может, безмолвно коротая время в своей обычной апатии к окружающему казенному миру, засыпали. Сказка закончилась. Детки ждали, что я буду читать еще. Я полистал книгу. Нет, все сказки были страшные. Нельзя им на ночь читать такие сказки. Хватит и этой, тоже не из веселых. Я закрыл книжку. Дети безропотно уложили свои головки на подушки, замерли. Я немного еще посидел возле Ромы. Потом за мной зашла няня.
       "Сколько же можно сейчас этим деткам, моему крошке, сообщить интересных и добрых начал, - думал я. - Как они жадно впитывают новые знания, новые чувства. А они здесь топчутся каждый день на одной и той же площадке, коротают время, коротают детство..."   
       Но, может быть, книжка та, в тот вечер, не прошла бесследно для малыша. Прошло лет десять, и я узнал, что он перечитал всю районную библиотеку.
       Вероятно, противникам моим стало известно, что я вечером приходил к ребенку. Они приняли свои контрмеры. В следующий мой приход воспитательница, в тот день была не Леонченко, на несколько минут вдруг исчезла, а еще через 15 минут в детсад примчался отчим "жены". Увидев меня рядом с ребенком, он на мгновение нерешительно приостановился на противоположной стороне двора, затем, определив вполне мирное наше состояние, подошел к нам. В этот день он забрал ребенка домой, но перед этим мы немного погуляли вместе. В тот вечер со мной произошел неприятный случай. Я нес ребенка на руках, он был у меня перед глазами и я не видел той части дороги, которая была непосредственно передо мной. Это был самый обычный асфальтированный тротуар. И вот, посреди этого ровного асфальта зияла круглая ямка глубиной, вероятно, в полметра и диаметром в полторы - две человеческих ступни. Я ее не заметил и попал ногой точно в нее. Падая, я поднял ребенка   над собой, а сам во весь рост грохнулся на асфальт. Малыш не пострадал, только немного испугался (как он сам потом подтвердил), а я сильно ударился левой стороной груди и даже носом коснулся асфальта. Больше в тот вечер я крошку на руки не брал. Через две недели боли в двух левых ребрах настолько усилились, что стало трудно шевелить левой рукой, а сделать глубокий вдох было просто невозможно. Еще через неделю я решил обратиться в поликлинику, мне сделали рентген и определили, что переломов нет, а есть ушибы. Врач назначил мне компрессы грудной клетки посредством обертывания ее махровым полотенцем. С этим компрессом я проходил два месяца, прежде чем боли стали снижаться, но полностью они прошли еще через полгода. Но это было позже, а до этого, недели через три   после моего нелепого падения на ровном месте я в очередной раз пришел навестить ребенка. Чаще я приходить не мог, чтобы не слишком злить своих противников. В тот день я принес крошке подарок: пластмассовую зеленую каску с красной звездой и автомат. Малыш немедленно одел каску и с автоматом в руках стал играть в солдата. Личико его чуть оживилось. Не прошло и десяти минут, как в комнату ворвалась мать моей "жены". Она бросилась к ребенку и с криком:
       - Сколько раз тебе говорить: "Нет трожь чужое!", - стала срывать каску с его головы.
       На бледном личике ребенка, и без того подавленном, отразилось глубокое переживание. Он заплакал и стал удерживать каску рукой. К тому же, каска удерживалась ремешком за подбородок. Психопатка продолжала срывать каску. Тут я не выдержал. Они уже неоднократно обижали ребенка при мне, провоцируя мое заступничество и последующий конфликт, чтобы использовать это как предлог для препятствования в дальнейших встречах с сыном, но я, понимая это, терпел, считая, что сохранить возможность встреч важнее. Но тут я не выдержал. Я взял ее за руку и оторвал от каски, с трудом удержавшись, чтобы не выкрутить ее за спину. Если бы это происходило не на глазах у детей, я бы, вероятно, так и сделал. Оказалось, ей того только и нужно было. На этот раз провокация удалась. Она тут же выметнулась из помещения, а через мгновение ворвался отчим и с криком: "Ты что, на Женю руку поднял!", - набросился, на меня. Мы переместились из помещения на крыльцо. Мимо нас в прихожую проскользнула "Женя". Я на шаг отскочил. Он был крупнее и здоровее меня. Но дело было не только в этом. Левую руку мне трудно было поднять даже на среднюю высоту - в груди раздавалась острая колющая боль. "Сейчас он доломает мне эти два треснувших ребра",- мелькнуло в голове. К тому же я, как всякий хронически недосыпающий человек, чувствующий усталость уже с утра, а после рабочего дня тем более, находящийся в состоянии переутомления, понимал, что в возможном столкновении не смогу ему сколь-нибудь серьезно противостоять. "Неужели он посмеет на меня напасть?" Он бросился на меня. Я развернулся наутек. Он гнался за мною долго, до ворот детсада. Бежал он, надо сказать, добросовестно. За воротами я едва отдышался, при каждом вздохе чувствуя колющую боль в груди со стороны то ли треснутых, то ли ушибленных ребер. В прихожей детсада остались моя шапка и сумка. Вообще говоря, даже и без ушибленных ребер я, пустившись наутек, поступил именно так, как того требовал тогдашний советский закон: если на вас нападают, вы должны убежать, а затем обратиться в милицию. Если же вы оказали нападавшему сопротивление, то тогда и за защитой закона нечего обращаться - "сами тоже хороши". А если нападавшего еще и, не дай бог, поранишь, то за это еще и ответить придется. В условиях, когда под звонки из КГБ мне в моем конфликте за ребенка со всех сторон стали приписывать хулиганское поведение, никак нельзя было попадать в неясные ситуации - в них всех я неизменно был бы назван, как виновник.
       Я пошел в опорный пункт милиции, там был тот же участковый, капитан, что ранее назвал мне место работы Смирнова, рассказал о произошедшем только что нападении на меня в детском саду и написал заявление. Капитан и двое его сотрудников, находившихся в этой  же в комнате, один в форме, другой в штатском, сочувственно выслушали меня.
       - Давайте заявление, сказал капитан. - Я с ними поговорю.
       Я вернулся в детсад, забрал лежавшие в прихожей свою шапку и сумку и поехал домой. Был октябрь 1983-го года.
       Срок реагирования государственных учреждений, в том числе и правоохранительных органов, на заявления граждан - один месяц. Через две недели после своего заявления я решил съездить в опорный пункт. "Может там нужно что-то уточнить или помочь найти свидетельницу, ту няню, на глазах которой они на меня напали..."
       В этот раз встреча была совершенно иной.
       - Не надо к нам ходить, - сказал мне все тот же капитан. В комнате было еще двое человек, возможно, те же, что и в прошлый раз. - И вообще, радуйтесь, что она ребенку фамилию не изменила, - он стал изображать веселье. Его сослуживцы, впрочем, это веселье не поддержали. - А то, вот, изменит ребенку фамилию, оформит ему усыновление другим мужиком, вы тогда его вообще не найдете. Так что не надо к нам сюда ходить. И в детский сад не ходите.
       По дороге домой я вспоминал, как Кирилюк, прогуливаясь со мной у стен КГБ, ободрял меня:
       - Действуйте! Вы не лишены никаких законных гражданских прав. Смелее!
       Ах, вот как "смелее". Смелее, но при том, что прокуратура и милиция всегда будут против меня. Об этих новых веяниях в практике КГБ, когда инакомыслящих стали сажать не по политическим 70-ой и 190-ой статьям, а по чисто хулиганской 206-ой, для чего их провоцировали на рукопашные столкновения - об этом новшестве в методах КГБ году в 80-81-ом передавали по "Свободе". Попадать на эту подловку нельзя было во всех отношениях. В суде в это время уже находился мой возобновленный иск о передаче мне ребенка, и, обнадеженный судьей Левиной, я участвовал в работе судебной машины.
       Параллельно со всеми этими событиями я добивался в РОНО, чтобы там приняли какие-то меры против препятствования мне во встречах с сыном. "Ладно, - думал я, - Ласкина после звонка из КГБ отказалась поддерживать меня в вопросе о передаче мне ребенка, но в моем праве видеться с ребенком она должна соблюдать закон".
       Ласкина, однако, и в этом моем праве, праве бесспорном, не стала ничего предпринимать. Она не хотела вообще со мной разговаривать, не хотела меня видеть, чтобы ей не приписали "контакты с антисоветчиком".
       Я вспомнил, ободряющие слова Кирилюка: "Не помогает РОНО, обращайтесь в ГорОНО. Добивайтесь!"
       "Может быть, чекисты, - думал я, - подставив мне подножку, временно сбив мне дыхание, "знай, - мол, - с кем имеешь дело", не вполне отдавали себе отчет  в тяжелых последствиях своей "шутки", и непритворно дружественно настроенный ко мне Кирилюк дал мне понять, что нужно делать дальше, чтобы преодолеть последствия этого, возможно, сгоряча сделанного звонка".
       В ГорОНО (точнее, оно называлось ГУНО - Главное Управление Народного Образования) меня выслушали в кабинете две сотрудницы, курировавшие вопросы защиты прав детей по Москве.
       - Так вы с ней расписались после того, как она забеременела? - переспросила одна из них.
       - Да.
       - Так она же должна быть вам благодарна, - услышал я комментарий.
       Благодарна... Я как-то не думал об этом. А с другой стороны, действительно, вполне естественная реакция. Хороший пролог для добрых отношений. Ну, так то ж у нормальных людей...
       Через две недели я приехал снова, поинтересоваться судьбой своего заявления.
       С моими собеседницами произошла уже известная мне метаморфоза. Правда, лица у лих были не столь перепуганные, как у Ласкиной, но вполне уже отчужденно-непреклонные.
       - Вы не у нас должны решать вашу проблему, - услышал я.
       - А где же? - "Уж не у деда ли Мазая?", хотел добавить.
       - Вы сами знаете, где.
       - Вам что, Ласкина что-нибудь наговорила?
       - Мы в серьезных вопросах всю информацию проверяем.
       "И что ж вы "проверили"? - подумал я. - Проверили подлинность исходящего из КГБ приказа: "Совершайте преступление" и приступили к его исполнению?"
       Очевидно, мои мысли как-то отразились на моем лице.
       - Вы не подумайте, что мы такие... -"звери", повисло в воздухе.
       - Да, - "посочувствовал" я им. - Просто в такое место вы попали…
       - Да, - охотно согласились они.
       "Да уж нигде бы вы так спокойно свои жопы не пристроили, - думал я, уходя. – Ишь, как за свои стулья держатся. По звонку готовы на все. Против ребенка... "Педагоги"…
       Я удивлялся. Что за народ? Да если бы мне этот ублюдок позвонил с подобными распоряжениями, или как это у них там называется - "рекомендациями", я бы в ту же минуту растолковал, кто он такой. А эти - ничего. Выполняют. Правда и они, "там, на верху", не дураки. Неспроста же меня ни разу нигде не повышали. От меня зависел только мой электропаяльник. Они знают, кого надо повышать...
       Была еще одна инстанция РОНО. Называлась она "Аппаратное совещание". Собралось человек 12 руководства РОНО. У всех непроницаемые казенные лица. "Уже "проинформированы", - видел я. Заслушали сообщение Ласкиной о том, что я "недостойно себя вел при встречах с ребенком и в детском саду". Единогласно проголосовали "Запретить видеться с ребенком".
       До этого я самым консервативным и задуренный слоем нашего общества считал инженерно-техническую братию. Люди, обладавшие специальными и непростыми знаниями, окончившие институты, часто оказывались совершенно примитивными личностями, шкурниками, жополизами начальства, лакеями, ничтожествами. Бескультурные, гуманитарно необразованные, иной раз с фашизоидными убеждениями, но всегда готовые без малейшего колебания авторитетно заявлять свое мнение по вопросам сроду их серьезно не интересовавшим: по литературе, кино, жизненным ценностям, наконец. Проститутки, таксисты, дворники часто оказывались более живыми и здравыми людьми, чем вот эта, окружавшая меня на работе "техническая интеллигенция". Но так я думал до тех пор, пока не столкнулся с учительской средой, выпускниками пединститутов, в руках которых находились школы и РОНО. Правда, кое-какие очень негативные отзывы приходилось слышать и раньше ("учительское болото"), но по своей школьной памяти впечатление у меня было совершенно другое. С опозданием, когда литература вышла для меня на передний план моих интересов, я вспоминал своих школьных учительниц языка и литературы, вспоминал их образы, их речи, с сожалением отмечал, что тогда, больше ценя алгебру, физику, как, вроде бы, наиболее трудоемкие по пониманию предметы, недооценивал и вскользь, походя, слушал учительниц литературы. Потом, вспоминая, осознавал, какими вдохновенными, одухотворенными личностями они были.
Веселые годы, счастливые дни,
Как вешние воды промчались они.

- декламировала одна, эти, не входившие в школьную программу стихи - эпиграф к повести Тургенева "Вешние воды". Была она молода, красива, раскована, энергична... Звали ее Кирьянова Людмила Ефимовна.
       - Не будьте такими: "Моя хата с краю, я ничего не знаю", - призывала другая.
       ... Шахта 7-8. Донбасс. Я в седьмом, восьмом классе... 1962-63-й год.
       И вот Москва. Год 1983-й. Под звонки из КГБ педагоги дружно клевещут на меня, единогласно голосуют за изоляцию меня от ребенка. А ребенок неделями не видит родных лиц, неделями в казенных стенах... Преступники? Да, преступники.
       Говорят, что с шестидесятых годов в пединституты шли те, у кого не было ни способностей, ни интересов к чему-либо, а так, лишь бы получить "корочки" - как-никак переходишь в когорту "образованных". Нищенская зарплата способствовала такому процессу. Так вот школы постепенно и собрали на себя "все золото мира".
       (Когда в 1995-ом году учительская масса вдруг высыпала на улицы с протестующими демонстрациями и лозунгами, я, глядя на них по телевизору, мысленно задавал им вопрос: "По чьим это звонкам вы так расхрабрились, рабы? Кто это вас надоумил намалевать и взять в руки плакаты? А?") 
       Закон предусматривает возможность только временного запрета на встречи родителя с ребенком, поэтому и они запретили мне временно, "по закону", на два года. (Через два года запретили еще на два года, потом еще...).
       Теперь я надолго потерял ребенка из вида. Теперь мои противники не так, как до истории с КГБ, прятали от меня ребенка и сами прятались, а нападали на меня, и в этих столкновениях правоохранительные органы были на их стороне всегда. Я мог быть безнаказанно избит или искалечен, а при обратном итоге столкновения  привлечен к уголовной ответственности. Позже я узнал (как я об этом не догадался сразу?), что моим противникам, моей "жене", чекисты дали свой телефон, по которому она могли в любой день позвонить им, попросить о "помощи".         
       Все-таки, у меня была определенная надежда на предстоящий суд, подготовку к которому мне удалось возобновить. Как-никак, суд - это не РОНО, где перепуганные чекистскими звонками школьные учителя выдавали мне постановления без указания числа и даты. (Так, вот, они, верша судьбы детей, были "юридически образованны".)
       …Непоправимость происходящего... Ни в чем она, может быть, не имеет таких тяжелых необратимых последствий, как в отношении надолго оторванного от родителя маленького ребенка. Даже взрослые люди, надолго разлученные с близкими, с трудам потом адаптируются в своих семьях. А бывает, что и нет. А что же говорить о детях, о маленьких детях? В этом случае длительная оторванность от родителей приводит к необратимым последствиям, часто к полному отчуждению, полному взаимонепониманию. Не говоря уже о том, какие психологические травмы получает при этом ребенок. Неспроста же преступления против детей во всех цивилизованных странах оцениваются как злодеяния более тяжкие, чем правонарушения против взрослых. А преступления против взрослых, посредством ущемления их детей являются оружием самых последних бандитов, часто душевнобольных.
       Знакомый с хрониками правозащитного движения, я ни разу не встречал сообщений, чтобы КГБ тянул руки к маленьким детям. Подписав "предостережение прокурора" - то, через что прошли сотни людей в брежневское время, то, к чему КГБ подвел меня посредством провокаций и инспирированной им же клеветы психопатки-"жены", я не ожидал, что дальше они потянут руки к нашему сыну, маленькому ребенку. Думаю, что та операция КГБ, которая развернулась против меня и ребенка, по своей подлости и омерзительности редко с чем сравнима в послесталинское время.
       Иногда ребенок мне снился. Я просыпался, сна, как не бывало. Один сон запомнился: Дело происходит в детском саду. Я разговариваю со своим малышом. Поодаль копошатся другие детки.
       - А у меня двоюродная мама, - говорит мне крошка с невинной детской лукавинкой.
       Мгновенно я проснулся. Никогда в яви я не слышал такого выражения, "двоюродная мама". А, спрашивается, какая же она еще, эта "мама", когда она так относится к ребенку? Сама его неделями не спешит увидеть и пустилась во все тяжкие, чтобы и от отца ребенка оторвать.
       После того, как в канун суда о передаче мне сына на меня набросился КГБ и сорвал этот суд, прошел почти год. И вот, мне удалось возобновить свой иск и добиться нового рассмотрения дела. Теперь, в предстоящем процессе, РОНО не то, что поддерживать, а заведомо будет против меня. В юридических консультациях мне советовали привлечь адвоката, но сами консультировавшие от этой роли отказывались - такое дело трудно выиграть.
       Интересно, думаю я сейчас, а что бы сказали инженеру, если бы он отказался от работы из-за того, что эта работа трудновыполнима? Но в стране, где значимость человека определяется не его близостью к орудиям труда, а близостью к иерархии власти таким открытиям удивляться нечего. Оказалось, просветили меня знающие люди, что кроме официальных 30-40 рублей, которые нужно уплатить в кассу при найме адвоката, еще нужно в несколько раз больше ему дать неофициально. Чем больше, тем лучше. Я стал распродавать все, что у меня было ценного. Ценного оказалось немного. Японские часы "Ориент", стоимостью в 250 рублей, купленные за родительские деньги, данные когда-то на одежду и обувь, несколько хрустальных рюмок по 6 рублей, это было уже приобретено за свои кровные накопления за 10 лет инженерного труда, что-то еще, по мелочи. В общем, удалось собрать 300 рублей. С этим, положенным на кон всем своим капиталом, я стал разыскивать защитника. В четвертой или пятой юридической консультации адвоката найти все-таки удалось. Это была молодая женщина лет 27-ми. Я ей рассказал о кагебистской стороне дела, и о том, что чекист мне сказал, что, добиваясь своих прав, я не должен упоминать, что КГБ замешан в этом деле.
       - Конечно, упоминать КГБ не нужно, - охотно согласилась она.
       В другой раз она меня строго спросила:
       - Вы мне точно говорите? Вам вернули рукопись? А то ведь, там есть специальная экспертиза, которая дает заключение, антисоветское произведение или нет?
       - Вернули, - успокоил я ее, слегка удивленный тоном своей защитницы.
       На суд мне удалось собрать четверых свидетелей, которые должны были дать показания в мою пользу. Двое слесарей из таксопарка, где я работал в должности мастера, охотно согласились засвидетельствовать, что я неплохой и добропорядочный человек. А двух других, моих старых приятельниц, с которыми я был знаком уже лет семь, во многом единомышленниц со мной, уговаривать пришлось долго и унизительно. Я всегда готов был им помочь, когда-то на все свои сбережения купил им в подарок кресло (в их комнате был только один стул, не на что было сесть второму человеку), и вот теперь единственный раз попросил их о помощи, попросил в безвыходных и крайне важных для себя обстоятельствах, и с большим трудом, в течение нескольких дней убеждая и унижаясь, получил досадующее согласие. Я удивлялся. Да если бы мой единомышленник попросил бы меня о подобной помощи, - да я бы посчитал за честь подтвердить этим свою дружбу. А этих "друзей" пришлось столько уговаривать и унижаться...
       Неожиданно, в начале заседания моя адвокатесса сделала заявление о переносе рассмотрения дела, и судья охотно перенесла заседание на другой срок.
       - Я сделала это для того, чтобы сбить им боевой дух, - объяснила мне моя защитница.
       В действительности, боевой дух она сбила моей стороне. В следующий раз мои  свидетели с работы придти на суд категорически отказались (они мне дали понять, что начальство на работе провело с ними "разъяснительную беседу"). А две мои приятельницы, все-таки согласились, но заявили, что это в последний раз, так как они больше на это не могут тратить время.
       В суде, когда настала очередь выступить моему адвокату, она произнесла:
       - Мой подзащитный так хорошо все изложил, что мне нечего добавить.
       На этом ее миссия окончилась.
       И на такую "защиту" я выложил все свои сбережения? И, все-таки, догадка о предательстве адвоката пришла ко мне гораздо позже, когда точно также поступила другая защитница на другом судебном заседании. До этого я слышал невнятные упоминания о предательстве адвокатов в диссидентских процессах, но то же были диссидентские, а у меня суд был не диссидентский? Или диссидентский? Или какой?
       Не диссидентский, но с кагебистским суфляжем.
       Между тем, предательство адвокатом своего подзащитного является должностным преступлением. Конечно, я не ожидал, что служители Фемиды, получавшие от меня немалые деньги, будут вести себя столь подлым образом.
       Но об одном адвокате мне хочется сказать доброе слово. Я с ней познакомился году в 86-ом, когда я уже работал таксистом. В машину села весьма миловидная особа, похожая на актрису европейского кино Роми Шнайдер. Слово за слово, мы чуть разговорились, и оказалось, что она работает адвокатом. Я ей рассказал о своем деле, попросил о помощи, и через некоторое время мы встретились, и она согласилась вести мое дело, теперь уже в порядке надзора, с надеждой на отмену предыдущих решений и пересмотр дела. Несколько юристов, к которым я перед этим обращался со своей просьбой, отказывались "в связи с бесперспективностью дела". Но я не мог пренебречь ни малейшей возможностью. К тому же, если истец не проходит все ступени судопроизводства, вплоть до высших, то в дальнейшем ему говорят: "Что же вы не доделали дело до конца? Нужно   пройти все инстанции. А без этого с вами не может быть серьезного разговора".
       Звали мою адвокатессу Лина Яковлевна Сулла. Три года она преданно и честно вела в порядке надзора мое дело. Ответы от судей или прокуроров приходили с задержкой положенных по закону сроков, иногда не приходили вовсе. Лина Яковлевна отправляла повторные жалобы. Из Верховного Суда РСФСР и Прокуратуры РСФСР в нарушение закона, когда при повторном обращении оно должно рассматриваться вышестоящей инстанцией, приходили "стандартные ответы" из той же инстанции, только подписанные другими судьями и прокурорами. "Как вам уже было сообщено, - "терпеливо" разъясняли они, - ваша жалоба внимательно рассмотрена... предыдущие решения признаны обоснованными и законными..." И, если проследить до этой цепочке ссылающихся друг на друга отписок, то в конце их упираешься в клеветническое заявление воспитательницы Леонченко. Ребенок уже давным-давно учился в школе, а верховные судьи и прокуроры все запрещали мне видеться с сыном из-за того, что пять лет назад я "неправильно вел себя в детском саду"
       Все-таки, мы с Линой Яковлевной добрались до высших судебно-прокурорских уровней, но тут случилось несчастье. Против нее был совершен теракт: ночью напалмом была подожжена ее квартира. Огонь не поддавался тушению. В пожаре погибла ее дочь. Вскоре Лина Яковлевна с оставшейся семьей уехала из этой страны. Это был один из первых и самых зловещих терактов в Москве.
       Я всегда с благодарностью вспоминаю Лину Яковлевну. Неоднократно я бывал у нее в ее консультации у Савеловского вокзала. Вспоминаю, как она искренне разделяла радость своих подзащитных, когда удавалось им помочь. С благодарностью вспоминаю ее участие и в моем "малоперспективном" деле, ее старание, ее искренность, надежность и честь.
       Но я возвращаюсь ко времени вышеупомянутого судебного заседания. Была   весна 1984-го года. Уже больше полугода я не видел сына. Иногда я, таясь возле их дома, пытался увидеть ребенка, проследить, куда его отводят (из последнего детсада его забрали и куда-то перевели, перепрятали от меня). "Такую неистовость, да в позитивное бы русло", - думал я иногда, наблюдая методы самоутверждения психопатов.
       "Куда они могли его деть? - размышлял я, возвращаясь домой после очередного безуспешного наблюдения. - Ведь по понедельникам они должны его отводить на эту самую пятидневку? Может, они в какой-нибудь интернат его отправили - оттуда вообще месяцами ребенка можно не забирать? От них всего можно ждать..."
       Вероятно, так, или почти так, оно и было, потому что в тот день, когда я малыша увидел, выяснилось, что мать отправляет его в очередное детское учреждение, на несколько месяцев в загородный "дом отдыха".
       Они, мать и влекомый за руку ребенок, быстро вышли из подъезда и направились к станции метро. От неожиданности я чуть не попался им на глаза. Затем бросился вслед. В метро мы пересекли полгорода и вышли в центре. Должен сказать, что слежка за знакомым человеком вещь весьма сложная. Едва они скрывались за каким-то углом, как нужно было во всю прыть мчаться к этому углу, чтобы не потерять их из вида. В метро на каждой остановке нужно было проследить, не вышли ли они  (я ехал в соседнем вагоне), и не упустить момента, успеть выскочить самому, оставаясь при этом незамеченным. К концу маршрута я уже взмок от напряжения. Наконец мы вышли из метро и через сто метров оказались на площадке, где стояли три автобуса, много детей и провожавших их родителей. "Она куда-то его отправляет", - догадался я. Она посадила ребенка в автобус и поспешила на работу. Трудна и благородна судьба матери-одиночки. Я забрался в соседний автобус. Вскоре мы тронулись в путь. На место приехали  через два часа. Это оказался загородный детский пансионат под Звенигородом. Детей стали заводить в помещение. Стараясь не привлекать внимания, я покинул двор пансионата. Было около часа дня. "Вероятно, их покормят и снова выведут во двор", - предположил я, и сам вдоль дороги мимо поселковых домов двинулся в поисках продовольственного магазина. По другую сторону проселка тянулся лесок. Вскоре я набрел на магазин. Купил хлеб, колбасу и воду, поел и снова вернулся к пансионату. На все ушло часа полтора. Я несколько опоздал, дети уже были во дворе. Подосадовав на себя, что не ожидал, что их так быстро выведут обратно, я решал вопрос: как найти среди всех этих крошек своего малыша, и не попасться на глаза воспитательницам? Их было две. Они сидели у песочницы. За их спинами, прячась за кустами, я стал приближаться. Вот уже до нескольких ближайших деток осталось метров пять. Остальные, большинство, копошились в поле зрения воспитательниц. До меня доносились   беседующие голоса женщин. Я притаился за кустом, разглядывая ближайших крох. В одном из них узнал своего малыша. Он словно чувствовал, где нужно находиться. Но позвать его я не мог - неминуемо был бы услышан воспитательницами. Оставалось ждать, чтобы он меня заметил. Чтобы он меня заметил раньше, чем обернется воспитательница. Крошка поднял головку и окинул взглядом окружающее. Взгляд его скользнул и по мне. Я энергично махнул рукой: "Иди сюда!" Крошка вернулся взглядом и стал смотреть на меня. Я отчаянно замахал рукой и шевелил губами: "Иди сюда!" Он выпрямился и подошел ко мне. Просто так оставить его здесь я уже не мог.
       - Рома, - сказал я ему, - мы не можем здесь разговаривать. - Давай, я тебя отнесу немножко подальше, и там мы поговорим.
       Малыш согласно мотнул головкой. Я схватил его на руки и зигзагами, от куста к кусту, мы выбрались за пределы двора, пересекли дорогу и оказались на опушке лесочка. Тут я его поставил на ноги и сказал:
       - Рома, мы можем здесь поговорить, а можем поехать ко мне домой.
       - К тебе домой, -  ответил кроха.
       Где на руках, а где своим ходом мы по опушке леса стремительно отдалялись от пансионата. За то время, больше полугода, что я последний раз держал его на руках, малыш чуть прибавил в весе.
       - Какой ты стал тяжеленький, - сказал я ему.
       Крошка довольно заулыбался.
       Отдалившись на безопасное расстояние, мы вышли на дорогу, и вскоре нас подобрал проходивший автобус. Еще пару раз поменяв транспорт (в метро я пойти не решился - там легко было попасться; вдруг уже объявили городской розыск? Как-никак, нам противодействовала весьма мощная контора - КГБ, и, стало быть, всего можно было ждать), мы приехали ко мне домой. Со времени нашего побега прошло часа три-четыре. Я выяснил телефон пансионата и набрал номер.
       - Спасибо, что вы позвонили, - сказали мне. - А то мы уже беспокоились, что пропал ребенок.
       Я извинился, что не смог позвонить раньше.
       - Ничего, - ответили мне. - Главное, что мы теперь знаем, что все в порядке и не будем волноваться.
       После этого мы с крошкой съездили к моим родителям, поужинали и вернулись ко мне. Ребенку моя квартира понравилась. Малыш обследовал все уголки в комнате, с интересом все разглядывая.
       - Ой, перышко! - с удивлением воскликнул он и потянулся к сувенирной, подаренной мне когда-то шариковой ручке, оправленной в гусиное перо с нарисованным тушью профилем Пушкина. Перо было вставлено в деревянный кружок-подставку. Я этой ручкой никогда не пользовался, паста в ней давно засохла. "Подарю ему, когда он подрастет и научится писать", - мелькнуло у меня. Но пока что перышко это не могло быть игрушкой для четырехлетнего ребенка.
       - Не нужно, Рома, - сказал я, и хотел объяснить, но не успел. Ребенок, при первых же словах "не нужно", словно ужаленный, отпрянул от перышка и уже находился в противоположной стороне комнаты у радиоприемника, который он до этого уже разглядывал. Весь его вид свидетельствовал, что к перышку он потянулся случайно и   не имеет к нему никакого отношения. Я вспомнил, что такая же реакция была у него и в другом случае, когда я сказал "не надо". Сердце мое сжалось. Разве можно так воспитывать мальчика? Чтобы он так испуганно, так нервно отпрыгивал, услышав замечание? И это у тех зверей называется "воспитанием послушности"... Вспомнилось, как однажды отчим моей "жены" говорил мне, что ребенок слушается мать с полуслова. Теперь я видел, насколько буквально передал он мне картину этой послушности - вслед за замечанием свирепой матери автоматически следовал удар, и ребенок был приучен, услышав запрет, в страхе отпрыгивать прочь. Такая же реакция на мое замечание была у крошки еще раз, но потом, поняв, что с моей стороны нет той раздраженности, которую он привык встречать со стороны матери, он стал реагировать не столь нервно.
       В этот раз в квартиру не стучали и не звонила милиция, не было никакой осады - все-таки, и милиция со мною осваивала некоторые уроки законности.
       Случайно произошло так, что в этот раз я забрал ребенка к себе домой в канун вышеупомянутого суда. Он должен был состояться на следующий день. Тогда я вполне еще допускал что суд, что судья, тем более немного познакомившаяся со мной и выказавшая явные признаки уважения судья Ефимова, могут обратить вспять накатившую на меня волну клеветы и беззакония, на которые пустились педагоги из РОНО после чекистских звонков. И в таком случае то, что ребенок забран из казенного заведения и находится у меня дома не может быть обстоятельством, осложняющим мою сторону в суде (я поступил вопреки запретам видеться с ребенком). Но, как я уже упоминал, моя предательница-адвокат заявила о переносе суда, а в тех обстоятельствах я не мог  удерживать ребенка у себя до следующего, назначенного через полмесяца,  заседания. К тому же судья Ефимова порекомендовала мне "вернуть ребенка матери", и такое действие будет истолковано судом в моих интересах. (Позже уже, обратив внимание, я заметил, что обман является одним из самых распространенных методов действий правоохранительных органов по отношению к "неугодным". Впрочем, тут нет ничего оригинального. Это общий принцип. Даже в лагерях смерти эсэсовцы, перед тем, как отправить людей в газовые камеры, вручали им в руки по кусочку мыла, утверждая, что они идут принимать душ - клиент до самой последней минуты не должен догадываться, что его ждет. А то еще начнет сопротивляться...).
       На следующий день, придя из суда, я стал готовить крошку к тому, что нужно вернуться к маме.
       - Нет, - вырвалось у него.
       Я стал ему объяснять, что это необходимо.
       - Нетушки, мне у тебя понравилось, - не соглашался ребенок.
       Я объяснял ему, что это поможет нам чаще видеться в дальнейшем, чего я добиваюсь в суде. Крошка осознал неизбежность расставания. Он погрустнел. Он испытывал эмоции, которые ребенок не должен испытывать. Чуть позже его личико совсем помрачнело, тень страха и отчаяния появилась на нем. Я понял. Он представил, как встретит его после этого "побега" его свирепая мать. "Почему он согласился, чтобы папа забрал его из пансионата?". А уж руки она распускала на крошку и не по столь серьезным поводам.
       - Ты боишься, что мама будет тебя ругать?
       - Да.
       - А ты скажи ей, что ты не хотел, чтобы папа тебя забирал. Что ты мне говорил: "Не надо меня забирать", а я все равно взял тебя на руки и унес.
       - Хорошо, - согласился малыш, и личико его несколько просветлело, стало не таким подавленным.
       "Ну, что ж делать,- думал, я,- что пришлось научить крошку соврать? Что же делать, если мы попали в столь безвыходное положение, что пришлось прибегнуть ко лжи? Не такой уж, в данном случае, предосудительней. По сути - лжи во спасение".
       В тот день мы снова погостили у моих родителей. Малыш там был около часа, потом мы вернулись ко мне. Через несколько дней мать мне рассказала:
       - Я не хотела тебе говорить, но ребенок, когда был у нас, глухо, так, вроде, как сам с собой, говорил: "Я не хотел, чтобы он меня забирал, а он взял меня на руки и унес", и два раза это повторил, - поведала мне мать.
       Я не сразу в полной мере понял ее сообщение, мало ли что и как она могла услышать из бормотания четырехлетнего малыша, но потом догадался:
       - Да это же я его научил, чтобы его там меньше ругали.
       "Меньше ругали", - сказал я матери, а про себя подумал: "да его там не ругают, а бьют"...
       ... Так крошка подготавливал себя ко встрече с чудовищем-матерью. Каким же нервным напряжением сопровождалось его общение с нею, если он ее так боялся...
       В тот день, в предчувствии разлуки, и неизвестно еще на какой срок, я решил записать голос малыша на магнитофон. Запись получилась небольшая, минут на семь. Она хранится у меня до сих пор. В ней четырехлетний крошка, подражая машинистам метро, объявляет названия станций и "осторожно, двери закрываются", затем, разыгравшись с папой, пугает его страшными бубуканьями, объясняя попутно: "Я баба Яга!". С папой можно пошуметь, пошалить - не то, что с воспитательницей в детсаде.
       Когда я уговорил крошку, что нужно вернуться к маме, в его поведении, как и раньше, когда нам приходилось расставаться, появились нотки протеста.
       - Давай поиграем в доктора, - предложил он.
       - Давай.
       Малыш с шариковой ручкой, изображающей шприц, сделал мне "укольчик в ухо" - прикоснулся пишущим шариком к барабанной перепонке. Боль была сильная. В детстве многие проходят через этот очень опасный и могущий привести к пожизненному калеченью "укольчик в ухо". Прошел когда-то через него и я и уже об этом забыл. Но то было на улице, на свободе, когда этот укольчик могли тебе сделать только хитростью, да и то с оглядочной: за слишком усердный укольчик можно было получить серьезную сдачу не только от "пациента", но и от живших неподалеку родителей. А в детсаде... В детсаде заступиться некому. Там более сильные делают укольчик в ухо более слабым в "добровольно-принудительном" порядке.
       Я погасил мгновенно вспыхнувшее негодование ("Что он выкинул, мой малыш  - ведь я к нему так хорошо отношусь!") и все понял:
       - Тебе в садике делали этот укольчик?
       - Да. Мальчик был больше меня.
       Ближе к вечеру приехала моя бывшая "жена". Я проехал с ними в метро, проводил до дома. "Что ж тут такого страшного, - пытался я продемонстрировать всеми обстоятельствами последних суток нахождения ребенка у меня,- что ребенок побыл дома у папы. Не нужна ни милиция, ни панический ажиотаж "ребенка украли", ни "осады"... Но у психопатки на все это была другая точка зрения. В ее замысле ребенку была уготована миссия "исторической мести". Отец должен был быть лишен, ребенка за то, что он... Далее следовали утверждения и амбиции явно бредового характера, маскировавшие действительную причину: ярость мрачных психопатов за неудавшуюся попытку подавить,  подмять под себя оказавшегося близко связанного с ними человека.
       Мне хочется вернуться к некоторым обстоятельствам заседания суда. Первого, того самого, которое своим предательским заявлением о перенесении на две недели сорвала мой адвокат.
       Мы, я и моя ответчица, сидели на передней скамье. Открылась дверь, и в зал   вошел ее брат. Он сел позади меня и демонстративно и нагло протянул руки рядом с моим лицом. Он провоцировал меня на столкновение. В этот раз он был не в милицейской, а в гражданской одежде - принял к сведению замечание начальства. Он стал похваляться, как я боюсь его пистолета. На судью его слова произвели большее впечатление, чем на меня. Она возмущено подняла голову и резко приказала:
       - Отсядьте оттуда!- и указала на дальнюю угловую скамью: - Сядьте вон туда!
       Он послушно выполнил распоряжение судьи. Он не ожидал такой реакции. Он полагал, что под звонки из КГБ судья с энтузиазмом присоединится к ним. Но нет. Она к указанием КГБ отнеслась без энтузиазма. В это, и в последовавшее через две недели основное заседание смотрела на моих оппонентов с явным презрением. Но лишь смотрела. А выполняла то, что было приказано по телефону. Брат моей ответчицы отсел в дальний угол и там затих.
       - Надо еще выяснить,- капнула ложку меда моя адвокат, которую, при всем ее шкурничестве, также поразило наглое поведение этого "милиционера в штатском",- почему вы в рабочее время находитесь здесь, а не на своем рабочем месте?
       - Да,- поддержала ее  судья и обратилась к нему:- У вас сегодня рабочий день?
       Мой грозный обладатель пистолета так струхнул, что на следующем заседании суда его уже не было.
       Через некоторое время в комнату ворвался отчим моей ответчицы. Судьи в это время были в совещательном кабинете.
       - Ну, ты у меня дождешься!- ринулся он ко мне. Нo присутствовавшие в зале несколько человек, бывшие свидетелями предыдущей сцены, завозмущались на него, и он сел рядом с братом ответчицы. После заседания, выйдя на улицу, оба они имитировали наскоки на меня, провоцируя столкновение. От прямого нападения удержало их, пожалуй, лишь присутствие рядом со мной моей адвокатессы. Мои, ранее вполне знавшие свое место обыватели, обрели ярость и нахрап, происхождение которых не оставляло сомнений. Но до этого я не представлял, что КГБ будет так глубоко вклиниваться в наши отношения. В дальнейшем я узнал и меня поразили всепроникновение и прилипчивость КГБ в бытовую жизнь людей и в коллизии, не относящиеся к вопросам госбезопасности.
       "Интересно,- думал я,- как чекисты "вдохновляют" моих противников "не бояться, не пасовать перед ним", прямым разговором по телефону (мое предположение, что они дали моей клеветнице свой телефон позже подтвердилось) или через "посредников"?
       За несколько дней до этого суда ко мне домой приезжала Ласкина. Все-таки, пришлось ей произвести это пресловутое "обследование жилищных условий". После звонка ей из КГБ прошел уже год. Испуг ее несколько поубавился. Она уже не относилась ко мне, как к остроинфекционному больному, контакт с которым опасен для жизни.
       - Как далеко,- сказала она, проделав полуторачасовый путь из своего Тушина в мое Чертаново. Путь, который я совершал десятки раз, обивая пороги их присутствий.
       Я не исключал, что она, для удобства своего положения, может полностью перейти на сторону моих оппонентов, принять их бредовую аргументацию и присоединиться к их клевете. Среди множества "обид" и претензий ко мне самое, пожалуй, серьезное обвинение услышал я как-то от ее матери: "Выгнал беременную ночью зимой на улицу на мороз". В описании такого зверства имелся в виду тот случай, когда я, уступив им во всем, воспротивился, в конце-концов, их намерению провести у меня обыск (с целью дальнейшего шантажирования), а вызванная "женой" милиция ее же, дебоширку, хоть и с полуторамесячной беременностью, вывела из моей квартиры. И на такси я тогда ей деньги дал - воевать пусть едет к маме. Так вот, тот случай не преминули они подтасовать под эту заманчиво-выигрышную формулировку: "Беременную зимой в ночь на мороз выгнал из дома". Под нажимом КГБ Ласкина, считался я с такой возможностью, для оправдания своего предательства вполне могла упомянуть этот бред, и я был готов дать ей объяснения. Но она, к чести ее надо сказать, ничего подобного заявлять и не думала. А выразила она другое, вполне характеризующее ее отношение к моим оппонентам мнение, не изменившееся и после звонка из КГБ:
       - Не надо было вам с ней расписываться.
       - И что, она сделала бы аборт?
       - Да,- просто сказала Ласкина.
       Что было ей ответить? Что я поступал, как подсказывало мне чувство и общечеловеческие понятия? Что я предполагал нормальные, а не психопатологические реакции? Глупец? А она, Ласкина, могла предположить, что ее оглушат звонком с Лубянки?
       Я ей ничего не ответил, почувствовал только, насколько она меня уважает, так откровенно и жестко высказываясь по столь деликатному вопросу. Тогда же Ласкина, не без сочувствия и как равный с равным, сказала, что мне лучше вообще не видеться с ребенком, так как из-за разыгрываемых матерью конфликтов при этих встречах ребенок станет нервнобольным.
       - Поверьте мне,- говорила она,- такие случаи у нас уже были.          
       К этому времени в стенах РОНО я уже слышал слышанную когда-то в детстве и забытую, а теперь напомненную известную притчу о двух женщинах, пришедших к судье с ребенком, и каждая из них утверждала, что именно она мать этого ребенка. Перед судьей они стали тянуть   ребенка в разные стороны, каждая к себе. Одна из женщин, опасаясь за дитя, отпустила его, чтобы не покалечить. Ее-то судья и признал матерью этого ребенка. Тот настоящий родитель, кто не допустит, чтобы из-за него ребенку было больно. Ласкина мне эту притчу не напоминала. Она разговаривала со мной, как с равным, без дополнительных растолковываний. На прощанье она сказала:
       - Когда ему исполнится восемь лет, он сам к вам прибежит.
       "Да, "прибежит",- подумал я. Сама-то она вон как обделалась от этого напора, а ребенок - "прибежит"... Ребенок сделает то, что она, взрослый человек, при чине, сделать не смогла... За что она только деньги получает, если ребенок и без нее "прибежит"…
       Нa состоявшемся через две недели суде Ласкана не сказала ни слова. Сидела с непроницаемым лицом, как в рот воды набравши. (Тем не менее, судья в решении написала, что РОНО против передачи мне ребенка. А ведь, такого рода действия судьи противозаконны. Суд должен принимать во внимание только прилюдно высказанную в ходе судебного рассмотрения точку зрения и аргументацию сторон. Впрочем, что им, нашим судьям, закон? Кому на них, судей, пожалуются? Вышестоящим судьям? И что же, те будут их, своих коллег, наказывать за какого-то никому неведомого имярек? Такого в этой стране сроду не водилось. Так что можно писать, что угодно. "Лишь бы КГБ не был против").
       На этом же суде неожиданно появился новый персонаж - капитан милиции по фамилии Климашина. Она оказалась работником районной детской комнаты милиции. В ее компетенцию входила охрана и защита прав детей. Но она не стала приводить статистику преступности детей, выросших без отца, статистику последствий безотцовщины, она не упомянула о тяжести и непоправимости психологических травм детей, растущих без отцов - все то, что она знала по роду своей деятельности. А поведала она другое. Она заявила, что у нее имеются сведения, что я "поставлен на учет в КГБ по поводу изготовления антисоветских материалов и перепродажи порнографических изданий". (Имелись в виду упоминавшиеся год назад на "беседе" в КГБ те два порнографических журнала, что были у меня за восемь лет до этих событий). "Как же так?- досадовал я.- Мы с Кирилюком "благородно договорились", что я буду "добиваться своих прав", не упоминая о вмешательстве КГБ, и я принял это условие, чтобы не осложнять наше с малышом положение, а эта дрянь фактически оклеветала меня в суде, подав в своем изложении ту "информацию'', которую ей сообщили из КГБ. Получилось, что сам я пытался все это от суда скрыть. Мой более чем скромный, едва ли на треть написанный литературный экзерсис, превратился в "изготовление антисоветских материалов", а два побывавших у меня за восемь лет до этого "суда" журнала (я о них и забыл уже давным-давно) превратились в "перепродажу порнографических изданий". Словно я только тем и занимался, что торговал порнографией.
       В суде я погрохотал кулаком по столу, через несколько дней нашел отделение милиции и кабинет Климашиной, помахал руками и там, да разве эту банду остановить криками?
       Через три недели судья Ефимова выдала мне решение суда. В течение этих трех недель я, боясь пропустить кассационный срок, раз или два наведывался в суд, чтобы взять это решение, а оно все не было готово.
       - Ой, его так трудно составить,- сокрушалась Ефимова.
       Наконец, изготовление документа было завершено.
       - Не все в наших возможностях, - почти извиняясь, с искренним сочувствием ко мне сказала на прощанье Ефимова, имея в виду решение своего суда.
       Я прочел бумагу и обалдел. Чего там только не было понаписано. И антисоветские материалы, и порнография, и КГБ, и что я обязался добровольно платить алименты и не платил...
       Я прочитал во второй, в третий раз и некая догадка возникла у меня. Все, что написала Ефимова легко опровергалось, как клевета. Где эти мифические "антисоветские материалы"? Кто их видел, кто их у меня изымал? Кто может всерьез рассматривать побывавший у человека восемь лет назад порнографический журнал, как некую, растянутую во времени "перепродажу порнографических изданий"? Алименты я обязался выплачивать добровольно и платил их. У меня были квитанции. "Она,- подумал я о судье,- не решилась открыто стать на мою сторону, а всю эту явную клевету занесла в решение суда, и пусть клиент отменяет чушь в вышестоящем суде, благо опровергнуть все это не сложно". Также и упоминавшееся в решении суда участие КГБ в моем споре вполне проливало свет на действительные причинно-следственные обстоятельства данного дела. (В дальнейшем, когда я обращался в общественные организации и к отдельный лицам, это было одним из редких у меня доказательств присутствия КГБ в моем деле). Т;к вот судья Ефимова составила решение - что его легко было опровергнуть фактами в следующей инстанции. Увы, дальнейшие обстоятельства показали, что в этой стране для судей и прокуроров факты и доказательства значения не имеют. На протяжении последующих нескольких лет я получил десятки ответов, узаконивших эту наглую и, возможно, нарочито явную клевету на меня. Узаконивших преступление.
       Когда Ефимова выдала мне решение суда, я в ярости явился в приемную КГБ. Попросил вызвать начальника Ведньева. Вскоре появился доброжелательно-встревоженный Кирилюк. Он вызвал меня из приемной, и мы, как в прошлый раз, стали беседовать, прохаживаясь вдоль мощных стен   лубянских зданий. Прошел уже год после нашей "беседы" в одном из этих домов. Теперь, после того, как чекисты набросились на ребенка, они кроме презрения и возмущения ничего у меня не вызывали.
       - Вы что, мне теперь всю жизнь будете вспоминать этот порножурнал восьмилетней давности?- рявкнул я собравшемуся вежливо со мной побеседовать Кирилюку.
       Тень улыбки скользнула по его лицу. В моем абсурдном предположении как нельзя более точно отразилась реальность их методов.
       - Леонид Давыдович,- стал увещевать меня Кирилюк,- вы слишком эмоциональны.
       - Посмотрите, что обо мне понаписали в суде! - рявкнул я.- До ваших звонков Ласкина предлагала подать в суд, чтобы у ребенка был свой дом и родители, а не безотцовщина и казенные стены, а после ваших звонков выступила против меня. Смотрите, кем меня изобразили!- я протянул Кирилюку решение суда.
       - Ласкина оказалась не ласковой,- попробовал скаламбурить Кирилюк.
       Он углубился в чтение. Читал внимательно. Закончив чтение, сказал:
       - Ну, вы же можете подать в вышестоящий суд. Вы же не лишены гражданских прав. Добивайтесь.
       - Под ваши звонки добьешься,- заметил я.
       - Никто от нас никуда не звонил,- заученно произнес Кирилюк.
       - А откуда Ласкина знает фамилию Веденьева?- снова напомнил я ему.
       - Леонид Давыдович,- не стал вдаваться в расследование Кирилюк, - мы же серьезная организация. Мы не влезаем в такие дела, - и продолжил с некоторой торжественностью:  - 19 мая 1983-го года с вами была проведена предупредительная беседа, вы получили от нас предостережение прокурора и подписали его. Сейчас у нас к вам нет никаких претензий.
       - Очень жалею, что подписал!
       Кирилюк чуть развел руками: поздно, мол, теперь жалеть.
       - Добивайтесь, - снова сказал он,- но нас упоминать не надо. Если вы будете нас упоминать, вам будет только хуже.
       - Что, с работы попрете?- не скрывая презрения рявкнул я. "Да плевать я хотел на вашу работу!"- чуть не высказал  то, что подумалось.
       Кирилюк сделал неопределенно-снисходительное лицо - не будьте, мол, наивны о наших возможностях, и внушающим голосом повторил еще раз:
       - Никто от нас за вашей спиной не звонил. У нас есть свои серьезные и важные дела.
       "Да, еще много бегает деток, на которых вы можете обратить свое внимание", - хотел прокомментировать я, но сдержался. Разговаривать с ним дальше было бесполезно.
       Год назад, внезапно "взяв" с работы, меня привезли сюда, ошеломленного и растерянного, и провели "беседу". Уходил я от них с известным уважением: "Ничего ребята. Не то, что окружавшая меня на моих работах задуренная ИТРовская публика". И еще. У меня, как, вероятно, и у многих, против кого в 60-80-е годы чекисты проводили свои мероприятия по идеологическим причинам, создалось впечатление, что и сами они не в восторге от этой системы. (Период Андропова на посту генсека отчасти подтвердил это впечатление).
       Сейчас, по прошествии года, когда выяснилось, что их руки потянулись к маленькому ребенку, я не мог смотреть на них без брезгливости. Видя их, снующих между громадами корпусов КГБ на Лубянке, подтянутых, энергичных, в хорошо сидящих на них костюмах, с глазами натренированными твердо и жестко смотреть, я думал: "А-а, на ребенка набросились, "орлы".
       "Что это Кирилюк подчеркнул мне эту дату - 19 мая, - вспомнилось мне.- Уж не случайно ли они выбрали этот день -  День всесоюзной пионерской организации? Т;к вот и они по-своему приняли меня в "пионеры"...
       Через годы, во времена "перестройки" и позже, когда приоткрылись некоторые тайные документы спецслужб, стало известно, что бойцы невидимого фронта отнюдь не чурались и пошутить. А выступавшие иногда по телевизору бывшие зеки и через 30, 40 или 50 лет помнили даты, когда их "брали". Да, Кирилюк неспроста напомнил мне этот день - 19 мая 1983-го года, я тоже должен был   его надолго  запомнить. В их заведении на этот счет, наверное, существует свой внутриведомственный юмористический эпос.
       Через некоторое время после той беседы с Кирилюком я узнал, что Ласкина существенно продвинулась по службе - стала директором одной из школ в Тушинском районе.
       Вскоре Московский городской суд в кассационном рассмотрении утвердил решение районного суда и узаконил мой образ: изготовлял антисоветские материалы, перепродавал порнографию, уклонялся от уплаты алиментов. Видеться с ребенком мне также было запрещено.
       "Нет, им нужно как следует растолковать, что они совершают преступление", - думал я, снова направляясь в КГБ.
       В приемной меня уже знали.
       - Я хочу поговорить с начальником Веденьева. Но Кирилюка вызывать не нужно. С Кирилюком я разговаривать не буду.
       Через какое-то время в приемную вошли два человека. Один из них, постарше по возрасту и, вероятно, по званию, был в дорогом черном кожаном пальто (на улице было холодно). Полноватый, среднего роста, в отличие от большинства чекистов, рослых и подтянутых. Мысленно я прикинул, какое у него может быть звание? - "Майор", - предположил.
       - Представьтесь! - потребовал я.
       - Городов.
       - А имя?
       - Лев Евгеньевич.
       - Я хотел бы посмотреть ваше удостоверение.
       - Мы удостоверение не показываем.
       "Ладно, - подумал я.- Не силой же у тебя по карманам шарить". В приемной было несколько комнат, но эти двое вывели меня на улицу, и мы перешли в другое здание. Там пошли какими-то длинными коридорами. В одном из них у моих сопровождающих стали проверять документы. Они положили удостоверения на стол дежурного, и он, поглядывая в них, стал что-то записывать в журнал. Из-за плеча Городова я постарался разглядеть фамилию в лежащем на столе документе. Тогда Городов, довольно решительно,   оттеснил меня. Толкаться с ним здесь в окружении его коллег я не стал. Мы зашли в какую-то комнату с голыми стенами, столом и полудесятком стульев. "Что это за комната?" - я незаметно скосил глаза на ножки стульев на полу - не привинчены ли? Нет, они не были привинчены. Отвел глаза и неожиданно заметил, что мои собеседники бдительно проследили этот мой взгляд.
       - Садитесь, - указали они мне на дальний конец стола.
       Затем произошел разговор, аналогичный разговору с Кирилюком. "Мы не звонили, мы в такие дела не вмешиваемся, у нас нет на это права, у нас есть свои серьезные дела, и вообще, как вы представляете себе нашу действительность? Создается впечатление, что у вас неадекватное восприятие реальности". Ясно стало, что разговор с ними бесполезен. Сами они ничего не решали и лишь выполняли установку начальства.
       - Ладно, прекратим этот бесполезный разговор, - сказал я. - Вы меня больше не задерживаете?
       - Нет.
       Они провели меня к выходу.
       Лет через 10, в середине 90-х, стало известно, что когда Олег Гордиевский в 1985-ом году бежал на Запад, ему в оперативных документах КГБ присвоили псевдоним Городов. (Как раз в то время я и был у них на приеме). Вот, оказывается, чьим прозвищем воспользовался мой собеседник в черном, как у киногестаповца Мюллера, кожаном пальто. То-то он так решительно оттеснил меня от стола - чтобы я не прочел его подлинную фамилию в удостоверении. А я-то думал, что они не врут. Не было, вроде бы,  сообщений о них в правозащитных хрониках, что они могут обманывать. И долго еще я в своих заявлениях упоминал Городова, как соучастника преступления...
       В те годы, в 85-86-ом, я еще несколько раз заходил в приемную КГБ. Оставлял там заявления, пытался вызвать на разговор кого-нибудь из начальства. Я надеялся, что теперь, когда им стало ясно, что мне известно об их противозаконных действиях, которые, таким образом, перестали быть тайной, они должны прекратить свое преступное вмешательство и вернуть наши с ребенком законные права. Увы. Там сидели люди не из пугливых. Однажды ко мне выслали каких-то двух совсем молодых сотрудников. Я прикинул, в каких они могут быть званиях: "Наверное, лейтенанты".
       - Мы даем вам честное слово, что мы никуда по вашему делу не звонили,- чистосердечно заявляли они мне.- Да и вообще, мы только год, как работаем в КГБ.
       Потом вызывать кого-либо вообще перестали.
       - Вам уже все сказали.
       Я не уходил.
       - Освободите помещение. Вы мешаете нам работать.
       - Нет, я не уйду.
       Я был готов к тому, чтобы в кого-нибудь или во что-нибудь там запустить стулом. Хозяин приемной весьма реально оценивал ситуацию. Он сам покидал приемную, и я оставался в комнате один. "Пусть выталкивают или вышибают,- думал я.- Все равно так будет лучше, чем это тихо, незаметно для окружающих длящееся преступление". Но никто не приходил меня выталкивать, я сидел в тишине чужого кабинета. А начинать первым крушить приемную я не решался. Это развязало бы им руки: "Никто не звонил, а он пришел тут мебель ломать!" Все это происходило в полной безвестности от внешнего мира, и такие мои действия, становилось ясно, оставались малоперспективными и опасными. Посидев так   минут 10-15, полных большого нервного напряжения, я уходил. Я нанес тогда таких два или три визита, но чекистов это не испугало.
       Реакция должностных лиц в других заведениях, к которым я обращался, была прежней: когда я приходил в первый раз - доброжелательная встреча, слова одобрения: "Вот молодец, папа, хотя и не живет вместе, но ребенка не бросает. Оставьте заявление, мы вам поможем, ребенка вы будете видеть". Приходил через две-три недели - каменные лица, холодное, почти враждебное отношение, отказ с размытой мотивировкой или на месяцы затягивающееся рассмотрение заявления с финалом: "Обращайтесь в суд" (А суд повторно по одному и тому же вопросу заявления не принимает). Несколько раз РОНО и суды поочередно направляли меня друг к другу. Прокуратуры им в этом помогали. Отписок от них собралась уже целая кипа. Все, что угодно,  только не встреча с ребенком.
       В середине 80-х годов по страницам наших газет прошла волна публикаций о бесправности отцов и детей в разведенных семьях, о том, как это пагубно сказывается на детях. Упоминалось, что органы опеки нерешительно защищают права отцов, что у части женщин наблюдается  снижение или даже утеря материнского инстинкта, что это неблагополучие имеет тенденцию передаваться женщинами "по наследству", так же, как и неспособность к сохранению семьи, жестокость к детям. Все поразительно точно отражало то, с чем столкнулся я. С существенным различием: в моем случае РОНО с самого начала был на моей стороне, и только после вмешательства КГБ я оказался в ряду тех, чьи права  "плохо защищают" органы опеки. Так что я не мог сетовать на РОНО - что он  плохо  отстаивал  закон  для  нас  с  ребенком,  в моем случае речь шла о преступных действиях госбезопасности. Тем не менее, я решил посетить некоторых авторов этих газетных статей. "Может быть,- думал я, - они, после своих, столь точных, публикаций, согласятся напечатать и о моем случае. Ведь описание конкретного преступления не менее, а часто бывает более важным явлением общественной жизни, чем статьи с общими, хоть и умными и благостными рассуждениями" Не говоря уже, что публикация в газете существенно помогла бы мне восстановить наше с ребенком право на общение и встречи. А будут ли они упоминать о вмешательстве КГБ или нет - это их дело.
       Одним из таких авторов была журналистка из "Правды" Михайлова. Она выслушала меня с сочувствием, но писать о моем случае отказалась категорически. "Ну, еще бы,- думал я, возвращаясь от нее. - Чтобы "Правда" напечатала материал, перечащий КГБ". 
       Автором другой статьи была заведующая отделом семьи и брака в Моссовете. Фамилия ее, кажется, была Северина. Беседа с ней приобрела интересный характер. Вскоре после начала разговора она принялась со мною пикироваться: "Это вы не так написали, это вы не так сказали, только что вы говорили иначе..." Я - одно, она - другое, я - слово, она - два. "Да что это такое!- возмутился я, наконец,- она написала такую умную, добрую статью, с таким знанием материала, и так себя ведет!" Не скрывая презрения, я посмотрел на нее: "Теряю тут с вами время!" -  стал собирать со стола свои бумаги. Но лицо ее вдруг изменилось, она посмотрела на меня тепло, доброжелательно и сказала:
       - Я думаю, вы можете встречаться со своим сыном.
       За сим мы расстались.
       "Да она же проверяла меня на нормальность психических реакций",- догадался я по дороге домой. Она специально провоцировала меня на конфликт, проверяла мою психологию: насколько я терпим к другому мнению, насколько  стремлюсь к взаимопониманию, и, когда я, в конце-концов, возмутился, то и это произошло, когда пора было произойти. Словом, нормальный человек. Мне с такого рода незаметными психопроверками уже приходилось сталкиваться в моем деле. Не раз я бывал на приемах у прокуроров. Иногда они были не заняты чем-то срочным. От нечего делать уделяли мне некоторое внимание, выслушивали меня, иной раз, чуть уводя разговор в сторону? "Ну, а как, мол, вообще? Как жизнь, как работа?", проверяли, так сказать, клиента на адаптивность в быту и контактность в общении. Выяснив, что "жизнь, как жизнь", а "работа, как работа", интерес к дальнейшему разговору теряли: посетитель, сидящий перед ними, психически благополучен, стало быть, описаннные им обстоятельства, вероятно, объективны и правдивы, то есть, это преступление, а к расследованию преступлений они без команды сверху желания не испытывали; и по психиатрической линии клиента  не зацепишь... Словом, никакого интереса. Какого-то особого совета тоже не давали:
       - Добивайтесь по закону.            
       Но одного человека я тогда встретил способного не только на хорошую декларацию - статью в газете, но и на доброе конкретное дело. Это была доктор наук, сотрудница Института Государства и Права Галина Ильинична Литвинова. Она не проверяла мою психику и не отослала меня к кому-нибудь другому, а в меру своих возможностей попыталась мне помочь. Она посоветовала мне попасть на прием к тогдашнему председателю Мосгорсуда Алмазову, с которым она когда-то вместе училась и была знакома, и попросить от ее имени оказать помощь. Позже она съездила в РОНО и убеждала Ласкину не допустить, чтобы ребенок был лишен общения с отцом.
       - Я верю в закон сохранения добра,- говорила мне Галина Ильинична.
       К сожалению, усилия ее не изменили положения. Не та контора нам противостояла, чтобы ее могло смутить возмущение доктора наук, хоть и из весьма престижного научного учреждения. Но все равно, я был ей очень благодарен, и при случае надеялся ответить какой-нибудь взаимностью. А пока что, однажды побывав у нее дома, где она просматривала мои бумаги, обратил внимание, что экран ее небольшого цветного телевизора недостаточно ярок и, узнав, что гарантийный срок не истек, посоветовал вызвать мастера, чтобы заменить кинескоп. Она последовала моему совету и была приятно удивлена, как просто решилась эта проблема. Она благодарила меня за мою рекомендацию, вернувшую ее, поблекшему было, телевизору яркость экрана и цвет. Эта "помощь" ничего мне не стоила, и я надеялся ответить какой-нибудь более весомой для меня взаимностью, подвезти, может быть, в аэропорт на машине (я тогда работал в такси) или еще как-то, что было бы в моих скромных возможностях.
       Не пришлось. Через несколько лет после нашего знакомства Галина Ильинична, совсем не старый еще человек, умерла от тяжелой болезни. Но, может быть, сын ее, увидя эти строки, лишний раз узнает, сколь достойным человеком была его мама.
       Поучаствовав некоторое время в моем деле, Галина Ильинична сказала:
       - Вам нужно обратиться к общественности, нужно это дело предать гласности.
       В общем-то, к этому времени, к 86-му году, получив уже отписки из всех судебно-прокурорских инстанций, включая высшие, я и сам пришел к этому выводу. Жалел только, что не начал это делать с самого начала, с того момента, как впервые услышал от Ласкиной в 1983-ем году, что "звонил Веденьев из КГБ". Но, если ваш трехлетний ребенок становится заложником каких-то сил, то вы будете в высшей степени осмотрительны, чтобы не осложнить положение. Да и помнил я ободряющие слова Кирилюка: "Добивайтесь, вы же не лишены своих законных прав". И его предостережение: "Но нас упоминать не нужно, иначе вы себе только навредите". Теперь, через три года, с кипой отписок в руках, видел: зря только время я потерял, доверившись "советской законности" и "добрым советам" Кирилюка.
       Но что значило в моем положении "предать гласности" и "обратиться к общественности"? "Общественностью" для меня была окружавшая меня таксистская братия, обыкновенные советские люди, к тому же выше обычного усеянные осведомителями КГБ. Рассказывать таксистам о преступлении чекистов, значило лишь вызвать недоумение и враждебность с их стороны и ужесточение позиции госбезопасности. Обращаться в советские газеты - будет такой же результат. Знакомых, которые могли бы меня свести с корреспондентами зарубежных газет, у меня не было. И все же некоторое изменение в своей позиции я себе позволил. Если раньше я никому об этом преступлении КГБ не говорил, опасаясь напороться на случайного стукача, то теперь некоторым пассажирам моего такси, которые, как я полагал, могли бы дать какой-нибудь полезный совет, я стал об этом  рассказывать.
       Однажды в машину сел полковник. Вообще, офицеры, как пассажиры, вели себя всегда довольно прилично. С уважением относились к шоферскому труду, оставляли чаевые, даже если в сдаче причиталось 50 или даже 70 копеек. Я не успел толком разглядеть петлицы моего клиента, он сел на заднее сидение, вроде он был артиллеристом, и, помня, что страной правят партия, КГБ и армия, решил завязать интересующий меня разговор.
       - В каких войсках вы служите?- полюбопытствовал я (в институте на военной кафедре из нас готовили артиллеристов).
       - В КГБ,- ответил мой пассажир.- Ты не смотри на петлицы, нам разрешается вешать любые.
       Я об этом их праве знал. 
       - В КГБ?- переспросил я, готовясь, что-нибудь спросить по своему вопросу.
       - Да. Я следователь КГБ, еб твою мать,- совсем уже по-свойски сказал мой пассажир. Он был в доброжелательном расположении духа.
       Вкратце я ему рассказал свою историю, попросил совета.
       - Не связывайся с низами, бей по верхам. Напиши Председателю Президиума Верховного Совета.
       Председателем тогда был Громыко.
       - Но ведь он достаточно консервативный человек,- сомневался я.
       - Все равно напиши. Пиши на верха. С низами не связывайся, бей по верхам.
       Счетчик показывал три шестьдесят. Я не хотел брать с него денег. И  за    совет,  и  за доброжелательное ко мне  отношение. Но он все же настоял уплатить, дал мне пять рублей, а я вручил ему два рубля сдачи.
       Позже я последовал его совету. Результат был нулевой.
       В другой раз я вез двух пассажиров из аэропорта. Дорога была длинной. Первый пассажир вышел при въезде в Москву, а второму, это была женщина, нужно было в противоположный конец города. Когда первый пассажир вышел, мы понемногу разговорились. Возможно, я вызвал у нее определенную симпатию, как таксист, который, ночью везя пассажиров из аэропорта, не драл с них лишних денег. Оказалось, что она работает в милиции. Майор МВД. Вкратце, надеясь на какой-нибудь совет, я ей рассказал о своей истории.
       - Ой, звери,- вырвалось у нее, когда я закончил свой рассказ.
       Посоветовать она мне, кроме обычного "подайте в суд", ничего не смогла.
       - А что в МВД творится... - сказала она мне чуть погодя...
       "Звери",- вспоминал я позже иногда ее слова.
       Запомнился мне еще один случай. Останавливает меня как-то инспектор ГАИ, а возле него нетвердо стоят двое пьяных, и говорит:
       - Подвези этих двух, они работники КГБ.
       Вообще, большинство таксистов пьяных возить не любит. Я вначале по неопытности и из сочувствия подбирал нетрезвых на дороге, если голосовали. Иной раз, и из-под моросящего дождика. Но они, попав в машину, всегда неизменно так мерзко себя вели, что отучили и меня это делать. Так что, нетрезвому человеку тяжело поймать такси. Вот и моим пассажирам пришлось обратиться к гаишнику, чтобы помог им остановить машину. Они были, действительно, сильно пьяны и в расстроенных чувствах. Оба сели сзади.
       - И эта старая проститутка испугалась, что я ее буду насиловать! - сильно заплетающимся голосом сокрушался один другому.- Эта старая крыса...
       Другой, по-пьяному мрачно, сидел нахохлившись. Ехали они к гостинице "Белград", где был большой ресторан. Очевидно, в поисках новых вечерне-ночных приключений. Этих двух я тоже не оставил без своего внимания, рассказал о своем деле. Они замолчали, очевидно, на тяжелую нетрезвую голову соображая, провокация это или нет. Затем один сказал:
       - Вам нужно добиваться по закону.
       Между тем, мы приехали. На счетчике было рубль тридцать. Один из них дал мне бумажку. Я сунул ее в карман. Они из машины не выходили. Я посмотрел вопросительно.
       - Сдачу?- вымолвил он.
       - Вы же мне дали рубль?- удивился я.   
       - Пять,- последовал твердый ответ.
       Я достал из кармана только что положенную туда асигнацию, и мне стало ужасно неловко: это были пять рублей. Извинившись, я достал четыре рубля. Один из них вышел, а другой, намеренно чуть задержался, сказал мне:
       - Они столкнули вас с нашей советской бюрократией.

       В конце 1984-го года Ласкина запретила мне видеться с ребенком. Так как закон не позволял запретить родителю общение с ребенком навсегда, а только временно, то и она запретила "временно" - на два года. Теперь этот срок заканчивался и я поехал в РОНО, чтобы получить документ, устанавливающий порядок моих встреч с сыном. Такую бумагу важно было иметь, учитывая, что мне снова будут препятствовать, возможно, будут столкновения, и мне   придется обращаться в милицию. В Тушинском РОНО мне сказали, что Ласкина у них уже не работает - пошла на повышение, стала директором одной из школ. "Не за недавнее ли выполнение "рекомендаций" Веденьева ее повысили?"- закралось у меня тогда подозрение. Там же в РОНО выяснилось, что оппоненты мои переехали в другой район. Установить их новое местожительство не составляло большого труда. В адресном бюро мне дали их координаты: свою двухкомнатную они обменяли на три отдельных квартиры в добротных новостройках одного из самых благоустроенных районов Москвы - Крылатском. И меня не оставляет ощущение, что в этом сложном обмене не обошлось без закулисной поддержки КГБ. Крылатское - привелигерованный тогда район города, расположенный вдоль правительственной трассы - Рублевского шоссе, насыщенный квартирами высокопоставленных правительственных чиновников и самого Президента. Попасть на жительство в этот район могли лишь весьма доверенные власти лица. А мои психопаты как раз таковыми для Лубянки и были. Они теперь надолго должны были быть друг другу благодарны, надолго должны были быть связаны тайной взаимопомощью.
       Крылатское расположено в Кунцевском районе Москвы, и в их РОНО я оставил свое заявление. На вызов инспектора моя оппонентка не являлась. Я написал второе, третье, четвертое заявление. Прошло полгода.
       - Я вызываю ее, она не приходит,- сказала мне инспектор.- Обратитесь к нашему директору.
       Фамилия директора Кунцевского РОНО была Курская.
       - Не приходит?- сказала она.- Давайте, я ей свой вызов отправлю.
       - Да, все равно она не придет,- предположил я.               
       - Не придет, так приведем с милицией!- резко заявила Курская.
       Я уходил, несколько обнадеженный ее решительностью.
       Через месяц, в назначенный день я снова был в РОНО. Моей ответчицы не было, но перед кабинетом Курской сидела ее мать. "А, все-таки вызвали",- отметил я. Я вошел в кабинет.
       - А, он еще и пришел!- возмущенно воскликнула Курская.
       Я не сразу понял, что этот возглас относится ко мне, настолько разительной была перемена.
       - Позовите Смирнову,- сказала Курская секретарше.
       Вошла Смирнова.
       - Так. Что мы с ним будем делать?!- резко спросила Курская.
       - Я прошу оградить нас от этого человека,- торжественно и благородно воскликнула Смирнова и продолжила в своей нахраписто-истерической манере без точек и запятых:        - Он нигде подолгу не работает ему дали плохую характеристику он терроризирует мою дочь и всю нашу семью мешает нам воспитывать ребенка дурно на него влияет ребенок из-за него стал нервнобольным и сейчас находится на лечении и этого с позволения сказать отца нельзя допускать к ребенку потому что он только ухудшит его состояние.
       К этому времени я уже два года не видел ребенка, и то, что он попал к врачу, узнал только сейчас. "Неужели это правда?" - подумал я и вспомнил, как тревожно иногда щемило сердце: "Скорей бы он подрастал, крошечка, чтобы его психика была более устойчива к тому, что ему устраивают эти чудовища".
       То, что сказанное матерью моей противницы правда, подтвердило выданное мне решение Кунцевского РОНО, запрещавшее мне видеться с ребенком на том основании, что он проходит курс лечения в психоневродиспансере. Я шел с этой бумагой, а рядом по коридору в веселом возбуждении меня сопровождала Смирнова и победно объясняла:
       - Не бегайте, не жалуйтесь, все равно у вас ничего не получится, нам помогает КГБ! Нам помогает КГБ! - втолковывала она мне.
       Ее веселый хохот раскатывался по коридору. Скромно жались к стенам, обходя ее, работники РОНО. В конце хохот моей оппонентки сменился слезами, а слезы снова перешли в хохот. Меня поразило, как точно эта картина похожа на виденные в кино сцены истерики или сумасшествия.

       Фамилия врача-психиатра была Леонтьева. Кабинет ее находился в здании районной поликлиники. Преодолев неловкость, я зашел к ней, извинился, сказал, что хотел бы, поточнее узнать о состоянии здоровья сына. Вопреки опасению, она меня приняла весьма доброжелательно.
       - Вот молодец, папа,- похвалила она.- Хоть и не живет вместе, а сыночка не бросает, интересуется его здоровьем.
       Она достала "историю болезни" и прочитала показания. Они были не столько психиатрического, сколько невротического характера. Я перевел дух: "Все-таки не психиатрического..." В качестве лечения врачом были выписаны успокоительные таблетки, а, главное, рекомендовано больше уделять ребенку внимания и душевного тепла. "Да, найдете вы у психопатов душевное тепло",- невесело подумал я. У меня с собой была книга "Психическая депривация в детском возрасте", (депривация - лишения), - большое, в несколько сот страниц исследование научного коллектива авторов о том, как тяжело переносят дети отсутствие или сниженность контактов с родителями. О том, как опасно по степени психических лишений для детей пятидневные режимы в яслях и детских садах приближаются к детским домам и полному отсутствию у ребенка родителей. Это научное исследование включало большой набор статистических данных и конкретных примеров.
       - Я об этой книжке слышала, но она мне еще не попадалась,- сказала Леонтьева.
       Тот очевидный факт,  что с родителями ребенку лучше, чем без родителей обретал, так сказать, научную аргументацию. Очевидный, да, похоже, не для всех.
       Я оставил книгу Леонтьевой, и мы условились, что через месяц я за ней зайду. "А заодно,- думал я,- узнаю о состоянии здоровья ребенка". Уходил я от нее с некоторой надеждой: "Все-таки, если она выскажет мнение, что общение с папой не помешает, а наоборот, поможет ребенку в восстановлении здоровья, то с этим мнением не смогут не считаться. Врачебная справка даже в лагерях дает человеку право на изменение режима и лечение".
       Через месяц я возвращался за книгой "Если разговор будет протекать также доброжелательно, как в первый раз,- размышлял я,- то я ей расскажу чуть подробнее об обстоятельствах, приведших ребенка в пациенты к ней. Ее, как врача, как гуманиста по профессии, может глубоко возмутить вмешательство КГБ в вопрос ухода за ребенком и его здоровья, и ее врачебная рекомендация может оказать нам с крошкой серьезную помощь".
       Постучав и приоткрыв дверь, я спросил разрешения войти, но больше не успел и слова сказать. Врач Леонтьева, вскочив со своего стула, схватила лежавшую  наготове книгу, подскочила к двери, сунула мне в руки книгу, вытолкнула меня из проема двери и закрыла ее за мною. Да, чуда не произошло. КГБ оказался сильнее Гиппократа.
       Через несколько месяцев состоялся суд, где я пытался оспорить очередной запрет РОНО видеться мне с ребенком. В суде выступила врач Леонтьева. Она говорила необоснованно долго, витиевато, уходя в общие рассуждения, повторяясь, так что у присутствующих невольно зародилось сомнение: "Уж не больна ли психически она сама, эта врач-психиатр?" На самом деле, я думаю, помутнение рассудка у нее вызвало понимание того, что ее речь находится в поле зрения КГБ. На нее была возложена ответственная миссия: в качестве эксперта она должна была дать заключение, что мои встречи с ребенком вредят его здоровью. Для этого нужно было привести достаточно серьезные факты, а их не было. Грубо оклеветать меня она не решилась, и она рассказала вот какую историю. Она провела с ребенком психологическую экспертизу. Завела с ним разговор о том, о сем, разговорила его и исподволь подвела беседу к теме о папе. При упоминании об отце, рассказывала Леонтьева, ребенок взволновался, покраснел, готов был заплакать.
       - Я не берусь оценивать, почему ребенок так заволновался при упоминании отца,- подчеркнула Леонтьева,- я только передаю то, какая сильная была реакция у ребенка на это.
       В воздухе повис совершенно естественный вывод из этой экспертизы: ребенок любит своего отца, давно его не видел, соскучился по нему, поэтому он так разволновался. Но высказать этот, сам собою напрашивающийся вывод, врач Леонтьева не решилась, переложив эту опасную миссию на плечи судьи. Судья не подвела. В решении суда написано было, что по показаниям лечащего врача-психиатра упоминание об отце сильно взволновало ребенка, а так, как волнения ему противопоказаны, то следует продлить запрет на его встречи с отцом. Так судья поделила преступление на пару с врачом.
       Однажды после того суда, я встретил своего знакомого профессора-невропатолога. Я рассказал ему о той "экспертизе" с ребенком.
       - Так это как раз говорит о том, что ребенок хочет с вами видеться, что ему вас не хватает,- сказал доктор.
       Мне вспоминается еще один, не очень значительный, но, все-таки, небезынтересный случай из того времени.
       Примерно за полгода до вышеупомянутого суда, когда истек срок предыдущего запрета на мои встречи с ребенком, и я узнал, что его новое место жительства находится в Крылатском, я, параллельно со своими действиями в РОНО, несколько раз пытался увидеть ребенка возле их дома, возле дома моей бывшей "жены" или возле дома ее матери. И в первый же раз, как я подошел к дому, где по данным адресного бюро жила ее мать, и я не был еще уверен, правилен ли адрес, тот ли это дом и подъезд, где, судя по номеру, должна была находиться их квартира, как у подъезда встретил ее мать. Встреча была для меня совершенно неожиданной и крайне нежелательной, так как я, пока что, не должен был себя обнаруживать. Следом за ней шел ее муж, простой трудовой человек таксист Сорокин. Не раздумывая, он бросился на меня. Но в этот раз ребра у меня уже не болели. Мы схватились и между нами началось что-то вроде борьбы. Позади  их показался милиционер. Он приблизился.
       - Что здесь происходит?
       - Да я хотел своего ребенка увидеть,- объяснил я.
       - Кто здесь живет?- спросил милиционер. По званию он был сержант.
       - Мы,- сказала Смирнова.
       - А вы?- обратился ко мне сержант.
       - Я живу в другом районе.
       - Я вас задерживаю,- объявил мне сержант. Выговор, какой-то "окающий", выдавал в нем явно не москвича. Видно, недавно откуда-то прибыл, еще речь обкатать не успел, но уже хорошо усвоил, что в этих домах живут люди благородные и охранять их нужно с особым усердием.- А вы тоже пройдите с нами,- предложил он моим нападавшим и повел нас в опорный пункт милиции.
       Был вечер, шел снег. Вероятно, это был февраль-март 1987-го года.
       - Им уже КГБ занимается,- сообщил сержанту простой рабочий человек Сорокин.
       - Отброс,- высказал я Сорокину самое мягкое определение его сути.
       - Ух!- яростно замахнулся он на меня кулаком. Но не ударил. Благоразумия он, все-таки, в последний момент не потерял.
       Мы подошли к опорному пункту, и тут Сорокин что-то заскромничал.
       - Я подожду вас здесь,- сказал он.
       - Пойдем-пойдем!- храбро ободрила его  бедовая жена.
       Сержант пропустил нас в помещение и вошел следом. За столом сидел лейтенант.
       - В чем дело?- спросил он, оглядывая нас.
       - Да хотел ребенка увидеть,- сказал я.- Он вот у них живет, - я кивнул на моих противников.
       - Им уже КГБ занимается,- авторитетно снова сообщил Сорокин.
       Упоминание КГБ лейтенанта в ужас не повергло.
       - Все равно все это проходит через нас,- прокомментировал он, и сказал мне: - Можете идти. А вы,- обратился он к моим хитрецам, - задержитесь.
       Я вышел в коридор, но решил пока не уходить. Мне хотелось поблагодарить лейтенанта, так быстро, с полувзгляда так точно оценившего ситуацию, а может быть, и попросить его помочь мне выяснить,  в какой школе учится сын, ведь по возрасту он должен был, вроде бы, уже учиться в школе. Минут через десять из кабинета вышли и скромно прошмыгнули мимо, не поднимая глаз от пола, Сорокин и Смирнова. "А, испугались лейтенанта", - проводил я их взглядом. Боясь злоупотребить его расположением, я, все-таки, вошел в кабинет и спросил о помощи в нахождении места учебы ребенка.
       - Это вам нужно обратиться в РОНО,- ответил лейтенант.- Это их дело.
       Тут подал голос стоявший поодаль у окна все тот же сержант:
       - Что б я тебя тут больше не видел.
       "Ах ты, быдло наглое,- подумал я.- Жаль, времени нет, а то бы я обтесал тебя немного, научил бы вежливости. Ишь, как старается, служит у "престижных домов", холуй". Впрочем, как показал мой дальнейший опыт, найти управу на мента не так-то просто. А тогда мне еще подумалось: "Интересно, у них тут дисциплина или малина, что этот сержант так нагло ведет себя в присутствии своего начальника-офицера? Попробовал бы в любом моем ИТРовском коллективе инженер так вольготно вести себя при своем начальнике, тот бы живо его на место поставил. То есть, там такого просто не могло бы быть".
       А о том лейтенанте, хотя, может быть, он вел себя столь достойно, потому что ему еще не успели позвонить из КГБ, у меня осталась добрая память. И фамилию его я запомнил. Фамилия его была Коржук. Лейтенант Коржук.
       Хотя я и раньше знал, и по хроникам правозащитного движения, и по отдельным информациям,    о   том,   что      КГБ   привлекает   милицию   в  своих  действиях   против инакомыслящих, но все же фраза Коржука "все равно все это проходит через нас" были 
как бы очным и авторитетным подтверждением этой информации. И через годы мне его слова припомнились, когда   пришлось иметь дело с нашим участковым милиционером.
       ... Будучи однажды вынужденным обратиться к нему, я с некоторым удивлением понял, что он обо мне "проинформирован", также, как это было на всех моих работах после "беседы" в КГБ. Так что это получается? - Негласный надзор? То, что  проходили мы в школе, существовало в царской России по отношению к революционерам? Стало быть, эта институция существует и в наше время? Ну, а как же? Ну, естественно. Тоже мне, сделал открытие. Но, действительно, в правозащитных хрониках я об этой установке, действующей и в наше время, упоминаний не встречал.
       После того, как в Кунцевском РОНО мне запретили видеться с ребенком, я, пока собирал бумаги для суда, решил обратиться в Кунцевскую прокуратуру. Был 1987-ой год. После моей "беседы" в КГБ прошло уже четыре года. Провозглашена уже была новым генсеком Гласность и Перестройка. Верховная власть уже не требовала от КГБ проводить политические репрессии, в стране происходило видимое изменение идеологического климата, вернулся из ссылки Сахаров, из тюрем стали освобождать политзеков. "Все-таки,- думал я,- если этих задуренных учителей в РОНО могли как-то напугать звонки из КГБ, то прокуратура - учреждение гораздо более самостоятельное".
       В Кунцевской прокуратуре меня приняла заместитель прокурора по делам несовершеннолетних Моисеева. Это была молодая симпатична особа. Я не стал ей говорить прямо о вмешательстве КГБ. "Может, услышав это от меня, она начнет что-то раскапывать, выяснит, что со мной "беседовали",- поостерегся я.- А так она, может быть, даже не узнает о той, четырехлетней давности "беседе", и просто-напросто поможет нам с ребенком общаться, как то положено по закону.
       Я сказал ей, что несколько лет назад мне должны были передать ребенка на воспитание, но в результате противозаконных звонков по телефону я его вот уже несколько лет даже не вижу.
       - Ну, насчет передачи вам ребенка - это дело непростое,- сказала она.- А уж что-что, а общение с ребенком два раза в неделю я вам обеспечу.
       Я оставил заявление, и недели через три пришел узнать о решении.
       - Ничего нельзя сделать,- сказала мне прокурор Моисеева,- так как мать ребенка категорически против вашего с ним общения.
       "А, голову морочит",- узнаваемо понял я преображение прокурорши.
       - Да если бы мать ребенка была не против, я бы к вам не обращался,- попробовал я применить логику.
       Но ясно было, что логика, как и законность, в данном случае, как и во всех предыдущих, потеряли свое значение.
       - Ищите взаимопонимание со своей бывшей женой,- весело напутствовала меня на прощанье Моисеева.
       Потом я обжаловал это решение, получил полдесятка отписок, ничего не изменилось.
       Через несколько лет я снова к ней обращался. Помнила она меня хорошо. Ну, не за каждым, все-таки, ее посетителем следовало чекистское "разъяснение".
       - А, вы еще не помирились?- весело встретила меня Моисеева. - На ваше заявление я могу дать вам стандартный ответ (так дипломатично она называла то, что в народе называется отпиской - основной род деятельности прокуратур), хотите устный, хотите письменный. Решайте этот вопрос только со своей женой. Только к жене. Вам нужно с ней помириться.
       - Ну, помогите мне с ней помириться.
       - Ну, вот еще. Делать мне больше нечего.
       Между тем, я узнал, что она сама не так давно родила ребенка.
       - Можно мне посмотреть на вашего ребенка?- спросил я.
       - Ну нет,- зябко поежилась Моисеева.
       Это на моего ребенка им всем можно было смотреть. Спасибо чекистам.

       В те времена узнал я, что есть еще   инстанции, куда ходят люди "добиваться правды". Различные приемные. ЦК КПСС, Верховного Совета, Партгосконтроля, что-то еще...
       Обошел я и их. С раннего утра, до рассвета, нужно было занимать там очередь, чтобы, прождав целый день, попасть в кабинет и услышать какое-то дежурное обещание, что "разберутся" и "по возможности, помогут", и через время по почте получить очередной "стандартный ответ". В этих очередях человек может провести недели, месяцы, годы, полжизни, жизнь.  Там, из очереди в очередь, он   может оставить свои нервы, здоровье, жизнь. Я на собственном опыте убедился в очередной обоснованности народной мудрости: "Правды не добьешься". "А вы и не пробовали",- зло думал я раньше, слыша эти слова. Теперь видел: это чистейшая правда. И фраза эта не из пальца высосана ленивцами или невеждами, а суть реального опыта людей, народа. Здесь впервые я встретил людей, каких почти никогда не встречал в своих трудовых коллективах: без подобострастия относившихся к начальству, не утративших чувства справедливости и человеческого достоинства. Отнюдь не политических оппозиционеров какого-то идеологического уровня, а просто сохранивших остатки нормального человеческого облика, не превратившихся в пресмыкающихся лизоблюдов. Здесь никогда не услышать было тошнотворно-самодовольное "мы такие сильные, что нас все боятся" или не менее ублюдническую "пословицу" брежневской эры: "боятся - значит уважают". А услышать в этих очередях можно было другое, устало-безрадостное: "У них правды не добьешься". Без восторга относились они и ко всем этим высоким приемным. Здесь можно было встретить людей, изгнанных из своих домов, лишенных жилья, много было пострадавших от рук работников МВД. "В милиции убили - труп спрятали", "милиционер убил, дело закрыли", "в милиции ударили головой о стену, повезли в больницу, провели медицинскую экспертизу - признали психически больным"... Краем уха я слышал безрадостные рассказы, не особенно-то вникая в чужие проблемы - своей хватало. Но, непроизвольно внимая иногда до неправдоподобия страшным историям, я по собственному опыту знал: эти прокуроры и судьи могут покрыть любые преступления, по сути - быть их соучастниками, как описывали это эти люди в очередях. Вкраплялись, возможно, там и, как осмеивалось мне в советских фельетонах, так называемые, сутяжники, и люди, добивавшиеся каких-то неправомерных своих целей, может быть, как приходилось слышать в пропоганде, и душевнобольные, но я таких не встретил.
       Жалобщики... Через несколько лет, познакомившись с Владимиром Клебановым, основавшим в брежневское время   независимый от начальства профсоюз, я услышал от него, как в самые безнадежные годы, когда Сахарова выслали из Москвы, и никто уже не решался возразить, а кто мог бы - сидели в лагерях, нашлись люди, которые подписывали письма в его защиту - вот эти и доныне безвестные "жалобщики". Там, в этих безнадежных очередях меня научили писать жалобы "веером" - с копиями сразу в 2-3-4 инстанции, "чтобы они там друг друга проверяли". (ЦК КПСС, Верховный Совет, газета "Правда", Партгосконтроль). И, хотя в действенность такого метода не очень-то верилось, я совету этому последовал. Естественно, безрезультатно. Чувствуя, как непоправимо уходит время, разлучая меня с ребенком, и зная уже, как в чиновных кабинетах почти без задержки мешками переправляют на мусор "письма и жалобы трудящихся", я решил посылать не письма, а телеграммы. Все-таки у телеграммы, полагал я, меньше шансов затеряться в вале писем, да и дойдет она быстрее и точнее. Уже без утайки я упоминал участие КГБ в преступлении против меня и ребенка, называя  фамилии, и, хотя старался, чтобы текст был кратким, все равно телеграммы эти были большими, занимая по целому листу или два. Я их направлял на заседания Политбюро ЦК с копиями на имя Председателя КГБ (тогда это были Чебриков, а затем Крючков) и Генеральному Прокурору СССР (Рекунков, а затем Сухарев). Через месяц или больше, не дождавшись ответа, отправлял следующую телеграмму. Так я с августа 87-го по март 89-го отправил шесть телеграмм. Результат был нулевой. Весной 89-го года я обращался с телеграммами к нескольким народным депутатам во время того знаменитого съезда, когда все телевизоры гремели непривычными для советского уха возбужденными голосами народных избранников, вырвавшимися из тенет строгого партконтроля. Результат обращений к депутатам был таким же, как и к Генеральным Прокурорам. Телеграммы мои насчитывали по несколько сот слов, стоили дорого, я израсходовал на них все свои таксистские заработки. Немая стопка копий этих десятилетней давности депеш лежит сейчас передо мной.
       Между тем, наступило время, когда, после гибели в тюрьме Анатолия Марченко, другой, не менее отважный и беззаветный человек, Михаил Сергеевич Горбачев, вернул в  Москву из ссылки академика Сахарова, а затем из лагерей и тюрем стали освобождать политзаключенных. И однажды, году, вероятно, в 87-ом, я услышал по радио, что один из вышедших на свободу диссидентов, Сергей Григорьянц, основал журнал "Гласность". "Какой же несгибаемой личностью должен быть этот человек,- думал я,- чтобы вот так, едва выйдя на свободу, возобновить правозащитную деятельность". До этого имя Сергея Григорьянца не упоминалось среди лидеров правозащитного движения, но всегда называлось в списках политузников, и я это имя знал. Еще через время по радио сказали адрес, где находилась редакция "Гласности". Это было одно из редчайших сообщений по "Свободе" конкретного адреса правозащитника. А первое такое   обнародование я услышал году в 71-ом. Записывать я его поостерегся, так как у меня не было тогда своего жилья, не было гарантии конфиденциальности моих записей, а в вопросе решения своих элементарных жизненных проблем, жилья и прописки, я находился в полной зависимости от милости властей. Малейшее осложнение, например, обнаружение диссидентского адреса в моих записях, могло значительно осложнить мои возможности обрести хоть какое-нибудь собственное жилье, а к этому времени, повторюсь, по частным комнатам и углам я жил больше восьми лет, и это, при всем моем аскетизме, сильно меня уже тяготило,  мешало найти сколь-нибудь интересную работу, вести нормальный, а не "студенческий" образ жизни, вызывало чувство хронической неустроенности и тому подобное. Так что, когда в 71-ом году на волнах "Свободы" прозвучал адрес одного из членов первого состава Комитета по правам человека, Валерия Чалидзе, я его не записал, а запомнил. И помнить, боюсь, буду еще долго: Сивцев Вражек, 43, 24. "Получу жилье и прописку, - думал я,- и присоединю свой голос к ним, моим единомышленникам", - из-за чего во многом я, собственно, и мечтал, задыхаясь в анаэробном Харькове, попасть в Москву. Но жилье, свою комнату, я обрел еще очень не скоро, через пять лет, а Валерий Чалидзе году, по-моему, в 72-ом выехал на лекции за границу, и вскоре был лишен советского гражданства, так что адрес в Сивцевом Вражке утратил свое значение. Что касается меня, то к середине 70-х годов я чувствовал, кроме присоединения к правозащитному движению,   большую потребность как-то реализовать свои знания, способности и интересы в жизни. Я не исключал применить свое образование и в электронике, в какой-нибудь интересной научно-исследовательской работе, но не менее меня интриговало и манило испытать свои силы в литературе. Прежде политического протеста, чувствовал я, нужно как-то определить свое положение в жизни, как-то реализовать свои творческие интересы. К тому же, что очень важно, меня в то время, и еще долгие годы после, мучила, очень медленно отпуская, моя контузия после автодорожной аварии. Те, кто пережил контузию, знает, что это такое. Попадать в таком состоянии за решетку, значит ставить свою жизнь в крайне опасные обстоятельства. А жена? Кто будет ждать меня, сохраняя дом, кто передачу вышлет? Нет, сначала найти верную подругу также было жизненно важно. Ну, какая подруга мне попалась, я уже частично описал.
       И вот, в 1987-ом году прозвучал адрес одной из частных квартир на улице Гаррибальди, где помещалась редакция журнала "Гласность". И мне пришлось решать непростой вопрос: не повредит ли больше, чем поможет, мое обращение к явным оппозиционерам власти мой рассказ о преступлении чекистов? Ведь это может вызвать ужесточение позиции КГБ против меня и ребенка? А впрочем, что оставалось делать? Я и так уже годами не видел сына. С другой стороны, я помнил, как иной раз в 70-х годах международная общественность заступалась за какого-нибудь человека, со скандалом, но, все-таки, спасая его от крутой расправы или помогая выехать из страны, как это было, например, с маленькой девочкой Джессикой Кац, которой почему-то не разрешали выехать за границу с родителями, и в течение нескольких дней или недель ее имя постоянно упоминали по "Голосу Америки". И добились: Джессика Кац отпущена была за рубеж. Что же говорить о моем случае? О преступлении КГБ столь возмутительном, что даже у сотрудницы МВД вырвалось: "Звери". Но, все-таки, прежде чем история эта станет достоянием гласности, нужно было соблюдать известную осторожность - мало ли что могут выкинуть чекисты, чтобы пресечь путь к общественности рассказу об их преступлении. С таким настроением я пришей в редакцию "Гласности".
       В комнате, отведенной под приемную, было несколько посетителей. Я стал дожидаться в соседней. В ней две или три машинистки сидели за пишмашинками, а в углу высокий парень, под метр восемьдесят пять, пожалуй, рассказывал какой-то девушке о нунчаках и как ими управляться. Потом я узнал, что это был Андрей Шелков, имя также известное в правозащитном движении. Нунчаки - короткие деревянные палки, используемые в восточных боевых искусствах. Потом я прошел на кухню. Там тоже находился человек из редакции, не очень, по-моему, бывший склонным к общению. Минут через 10 сюда же зашел невысокий, лет 45-ти с сильной залысиной ярко выраженный брюнет с длинными, обрамляющими верхнюю губу усами. Степенно о чем-то переговорив с находившимся на кухне, он удалился в комнату.
       - Кто это?- спросил я.
       - Сергей Иванович Григорьянц.
       "Так вот он какой, Григорьянц. Этот, один из легендарной плеяды славных имен России". Меня поразил тогда его свернутый в сторону от сильного удара нос. Удар такой очень опасен. Он может быть смертельным, так как  может сопровождаться трещиной черепа. "У какой же твари поднялась рука нанести такому человеку такой свирепый удар?"- подумал я. Подошла моя очередь. Полагая, что квартира может прослушиваться, а мне нежелательно до собственно публикации обнаруживать свои действия (мало ли как "они" смогут воспрепятствовать напечатанию - как-никак, речь там идет об "их" преступлении), я, протянув Григорьянцу одну из копий своих телеграмм, не говоря ни слова, попытался письменно пояснить суть вопроса - на отдельном листке написать несколько поясняющих фраз. Дело в том, что хотя главные обстоятельства проблемы были в телеграмме изложены достаточно подробно (текст занимал две страницы), все-таки он мог вызвать некоторые трудности в восприятии, так как был без точек и запятых. Григорьянц с некоторым недоумением и, как мне показалось, недовольством посмотрел на мою записку, затем на текст телеграммы и сказал:
       - Ничего не понятно.
       - Я могу пояснить,- забеспокоился я, чувствуя, что моя конспиративность может быть неправильно истолкована и, махнув уже рукой на секретность, сказал:
       - В 83-ем году меня вызывали на "проработку" в КГБ, и с тех пор препятствуют видеться с ребенком.
       - Но здесь ничего не понятно,- кивнул Григорьянц на телеграмму.
       - Я могу дать пояснения,- повторил я.
       - Ну,- недовольно сказал Григорьянц,- обратитесь к Шелкову.
       Я вспомнил, как только что Шелков с увлечением рассказывал, как управляться с нунчаками и попросил:
       - Может, кому-нибудь из женщин лучше показать?
       Мы вышли из комнаты и оказались в предыдущей, где было несколько сотрудников "Гласности".
       - Ну,- с сомнением сказал Григорьянц,- обратитесь к Асе Лощивер,- он кивнул на сидящую рядом молодую женщину, и ушел обратно в комнату.
       Ася Лощивер, имевшая, как мне показалось, сильное косоглазие, отвернув голову, под углом просмотрела часть текста и, почему-то лукаво улыбаясь, сказала, глядя одним глазом вроде бы на меня, а другим куда-то в окно:
       - Нет, мы этим заниматься не будем.
       Она вернула мне мои бумаги, отвернулась и углубилась в чтение своих.
       Ошеломленный и огорченный таким результатом я вышел на кухню. Я столько времени взвешивал этот свой шаг, размышлял, каких усилий может стоить последующая борьба за мое и ребенка право на наше общение, в случае предания гласности этого преступления КГБ и возможного последующего скандала... Ожидал, какая может быть реакция у сотрудников "Гласности": "Смотрите, еще один наш нашелся, и с таким преступлением... Никому не известный..."
       ... И такая встреча...
       Что же делать? Я так надеялся... Все тот же человек, находившийся на кухне, заметив, как я расстроен (как я потом узнал, это был работавший тогда в "Гласности" адвокат Рахмилович), сказал с сочувствием:
       - А вы обратитесь в Комитет Социальной Защиты. Они тоже занимаются правозащитной деятельностью,- и он указал на висевший на стене листок с адресом.
       Я переписал адрес и вышел на улицу. "Да, конечно,- думал я, - такие люди, как Григорьянц, прошедшие лагеря и тюрьмы, могли как-то душевно затвердеть, даже, может быть, ожесточиться, бесследно для человека заключение в тюрьме не проходит, и для него моя история может показаться пустяковой... Хотя, с другой стороны..."
       Все-таки, я попытался еще раз убедить Григорьянца напечатать мое обращение к общественности. Позвонил в "Гласность" по телефону.
       - Мы не можем это печатать,- сказал Григорьянц,- так как ваш текст труднодоказуем.
       - Но я же буду отвечать за напечатанное.
       - Нет, я буду отвечать,- жестко ответил Григорьянц, выделяя это "я".
       - Что же мне делать?
       - Не знаю.
       За сим мы расстались.
       Потом, кажется, к закону о печати вышло пояснение, что ответственность за напечатанные материалы несет не редактор, а автор. Но это было потом, а в пору моего тогдашнего обращения в "Гласность" этого пояснения не было, и редактор, вероятно, перестраховался.
       А я-то думал, что он "ничего не боится", таким смелым и независимым было, казалось мне, это дело - журнал "Гласность".

       Я отправился в Комитет Социальной Защиты. Его председателем являлся некто Р. Услышав его голос и речь, характерную южнорусскую речь с известным влиянием украинского языка - "оканьем" и мягким "г", какими в детстве и в студенческие годы в Харькове отчасти была и моя речь, я вспомнил, что голос его я уже слышал: однажды радиостанция "Свобода" проводила с ним интервью. Так вот, оказывается, это он и был. Сам он, как потом я узнал, приехал из Мариуполя, и в Москве жил около года. За его плечами была, вроде бы, такая история: В Мариуполе он построил дом, но вселению в него какое-то начальство стало ему препятствовать. Р. стал с ними судиться, и, то ли еще до этого, то ли во время этого конфликта его то ли поставили на учет, то ли посадили в психбольницу. Окончательно дело приняло скандальный оборот, когда о нем напечатал фельетон журнал "Крокодил". Но в стране уже наметилась новая общественная атмосфера, был конец 80-х годов. Столичные правозащитники узнали о нем, подали ему руку помощи, помогли организовать в Москве Комитет Социальной Защиты и начать издание печатного органа этого комитета - информационный бюллетень "Жернова".
       В первый раз, приехав в Комитет Социальной Защиты (КСЗ), я свое дело изложить не смог, так как там заканчивалось время приема. Следующий приемный день был через неделю. Приехав через неделю, также не удалось быть принятым, так как в этот день Р-у самому нужно было ехать на какую-то встречу, и прием посетителей заканчивался раньше обычного. Я в то время работал сторожем в кинотеатре. Работа была сменная - по 16 часов через каждые два дня. (Идя на эту работу, я надеялся, что у меня появится время для литературного труда. Увы, надежда эта не оправдалась. За те, почти сутки, что находишься, дежуря на работе без сна и постоянно в верхней одежде, так устаешь, что следующие сутки уходят на восстановление и отдых, а там уже и к следующей смене нужно готовиться. Вообще, по крайней мере для меня, серьезную работу за письменным столом невозможно совмещать ни с какой другой работой). Через неделю, после своего второго визита, в КСЗ я на смог приехать, так как сам в этот день находился на работе, сторожа свой кинотеатр, и приехал лишь через две недели. Р. начал меня выслушивать, я достал свои бумаги, но тут его отвлекли, и вскоре выяснилось, что ему нужно куда-то ехать. Несколько огорчившись, я собрал свои бумаги обратно.
       Мне, как и до этого в "Гласности", но там я не успел, хотелось как-то помочь этим людям, взявшим на себя столь благородное дело - помощь бесправным. Уходя, я положил на тумбочку 30 или 40 (сейчас не помню точно) рублей, мог позволить себе такое пожертвование, так как кроме работы сторожем я немного прирабатывал на своей машине, взяв патент частного таксиста. Получалось не так уж много, но все же больше, чем на инженерной лямке, где 40 рублей были зарплатой   за полмесяца. Р., заметив, что я положил деньги, ринулся вдруг в прихожую, яростно схватил деньги и принялся мне их всовывать обратно. Я стал объяснять, что хочу помочь.
       - Вон есть адрес, по которому нам можно отправлять пожертвования, а так оставлять нельзя. Мы не имеем неофициальных доходов,- объяснил Р.
       На следующий день я по почте отправил свою сороковку по указанному в "Жерновах" адресу.
       Через неделю снова был на приеме. Р. приветливо встретил меня, сказал, улыбаясь:
       - Так ты все-таки выслал перевод. Получили уже.
       Он выслушал меня и, задав один-два уточняющих вопроса, взял бумагу с моим изложением. К чести его, надо сказать, он не посчитал отлучение отца от своего ребенка пустяком, и совершенно не усомнился в правдивости моего рассказа. Впрочем, ему такой рассказ был, вероятно, не в диковинку - почти все истории, кратко описанные в "Жерновах", выглядели как фантасмагорический довесок к повседневной картине советской действительности, где, если иногда совершаются преступления должностными лицами, то о них пишут фельетоны в партийно-правительственной печати и законность восстанавливается. Здесь, в "Жерновах", материалов для фельетонов хватало для любой газеты на каждый день. Правда, ни одного случая, связанного с преступлением КГБ мне не встретилось, а то бы я с таким человеком постарался познакомиться. Для взаимоподдержки, так сказать. Я приезжал еще раза два для уточнения некоторых вопросов, связанных с напечатанием моей истории, и в один из этих приездов Р. предложил:
       - А ты не хотел бы у нас поработать?
       Вопрос был для меня достаточно неожиданным и непростым, и главным элементом сомнения было то, что, если я свяжусь с КСЗ, то уж точно не смогу продолжить литературную работу. Я попросил дать мне срок подумать. Р. согласился.
       "В конце-концов,- нелегко рассуждал я,- это и есть то, к чему я давно, еще со студенческих лет испытывал большой интерес и потребность - сколь-нибудь значимая общественная деятельность. Тем более такая благородная - защита прав человека. А литература...- что ж, этот эксперимент снова придется на какое-то время отложить, а там видно будет..." Я согласился.
       В состав КСЗ кроме Р. входил еще один мужчина, но он редко бывал в Комитете, жил за городом, и две-три женщины, одной из них принадлежала эта квартира, предоставленная ею для размещения КСЗ. Женщины эти произвели на меня весьма приятное впечатление, вероятно, я на них тоже. Возможно, это по их совету Р. пригласил меня на работу в КСЗ. Вскоре Р. торжественно зачитал мне решение собрания руководства Комитета о принятии меня в его состав. Вообще, в уставе КСЗ, как организации демократического характера, было записано, что все важные решения принимаются на собраниях путем голосования: принятие в члены КСЗ, исключение из КСЗ, организационные вопросы и т.п.
       - Но у нас жесткая дисциплина,- предупредил меня Р.,- никаких опозданий, неявок в назначенный день. Иначе, если не будет дисциплины, работа развалится.
       Я был с этим, в общем-то, согласен, хотя сам лично никогда не был приверженцем этой самой "жесткой дисциплины".
       Я стал еженедельно ездить в КСЗ и вскоре с огорчением отметил, что я там не очень-то и нужен. Активным делом, в основном, был занят только Р., остальные лишь выполняли его отдельные поручения. Здесь никто не имел каких-то своих определенных обязанностей. Р. встречался с депутатами, корреспондентами газет и журналов, утопал в суете и нехватке времени. Остальные члены КСЗ сидели в квартире, и Р. иногда рассказывал им о своих разговорах с теми или иными лицами из других организаций. В приподнятом настроении Р., в тренировочных шароварах и майке, энергично расхаживал по квартире, кратко сообщая нам, куда он собирается в этот раз. Однажды он упомянул, как в КГБ, куда его приглашали для беседы, принявший его важный чин в звании генерала предлагал содействие в получении помещения для КСЗ.
       - Но я отказался,- сказал Р.,- чтобы сохранить нашу независимость.
       Что касается реальных возможностей КСЗ, то, насколько я понял, они были весьма скромны. На письма КСЗ в те или иные органы приходила обычная отписка, а то и вовсе ничего. В случае получения ответа Р. очень оживлялся.
       - Видите, вот этот,- он называл кого-то из бывших посетителей КСЗ,- получил же ответ по нашему письму, его вызывали по нашей жалобе, но он там сам уже сплоховал, не смог до конца добиться.
       Летом 89-го года от КСЗ в адрес Прокуратуры СССР было отправлено письмо и по моему делу. Ответа никакого не пришло, но через некоторое время мне вдруг позвонил человек, четыре года до этого принимавший меня на работу в таксопарк, и посоветовал глубже изучать законы и продолжать "добиваться своих прав". Узнав, что мне позвонил этот человек, Р. оживленно прокомментировал:
       - Вот видишь, все-таки они зашевелились после нашего письма! И что ты ему ответил?
       - Сказал, что изучаю законы.
       Р. несколько разочаровался моим ответом. Я, по его меркам, попал в ту же категорию неумех, которые "не сумели воспользоваться благоприятными возможностями, возникшими после вмешательства КСЗ" "Да это же с ним чекисты ведут обыкновенные "КГБистские игры", а он так бурно радуется этим символическим реакциям, словно это какой-то реальный результат"- стал недоумевать я.
       Еще меня удивили ошибки, с которыми были напечатаны тексты в "Жерновах". Там сплошь и рядом встречались грубые грамматические неграмотности, словно эти фразы составлял какой-то двоечник 4-го класса средней школы. Слово "бюллетени" неизменно писалось как "бюллетни", другие ошибки были подстать этим: вместо "а" - "о", и наоборот, вместо "и" - "е"... От такого сообщения читателя могла взять оторопь: "Да кто это писал? Не иначе, какой-нибудь школьный второгодник..." А ведь эти информации могли видеть не только у нас в стране. "Жернова" могли читать и в зарубежных правозащитных организациях. Что же они могли подумать о КСЗ, выпускающем тексты с таким обилием грамматических ошибок? "Да уж сначала бы грамоте обучились, что ли,- стал подумывать я,- а потом уже шли в "правозащитную деятельность"... Впрочем, критиковать легко, не то, что развернуть какую-либо организационную работу, понимал я, и вполне старался быть Комитету Социальной Защиты чем-либо полезен.
       И все-таки... "Раз уж он требует от нас этой самой "жесткой дисциплины", то и сам мог бы на людях не в майке и тренировочных шароварах ходить, а в нормальных брюках и рубашке",- подумал как-то я. Впрочем, я на это мало обращал внимания. Огорчительнее было другое: иной раз, едва часа четыре отдохнув после своей почти суточной смены на работе, я приезжал в КСЗ (из моего дома на другом конце города), и оказывалось, что мне в Комитете нечего делать. Посидев с полчаса, я уезжал домой, перепортив себе весь день. "Надо будет сказать о рациональном использовании нашего времени, если уж говорить о дисциплине",- стал подумывать я. Несколько раз мы с Р. ездили за город к его помощнику   по КСЗ, перевозили из   квартиры того вещи, кажется, он менялся жилплощадью. В  других случаях я подвозил Р. в город, когда, примчавшись, почти не отдохнув после своей смены на работе, и без толку просидев с полчаса в КСЗ, возвращался домой.
       - Ты через центр поедешь?- спрашивал меня Р.
       - Да.
       - Подвезешь...- он называл какую-нибудь улицу.
       - Да.
       В какой-то раз после такой поездки у меня появилась досада: "Что же получается? Я, после ночи на работе, не отдохнув, бросив все дела, спешу в КСЗ, чтобы, минут 20-30 проскучав там без дела, возвращаться домой, заодно отвозя Р. по какому-то адресу..." И ведь это происходило в назначенные мне дни, когда был прием посетителей, и нужно было выслушать какого-нибудь притесненного властью человека и по его рассказу и представленным документам составить компактную аргументированную информацию.
       - А мы на сегодня уже всех приняли,- встречал меня Р., и, минут через 20:- Ты как, домой, через центр будешь ехать?
       "Да я тут не очень-то и нужен",- в который раз думал я. Мне было невесело от сознания того, что я отложил свой, столь важный для меня литературный труд ради, как получалось, второстепенных шоферских услуг.
       За те месяцев 7-8, что я участвовал в работе КСЗ, Р., все-таки раза два-три допустил меня к работе с посетителями, и я разбирал их жалобы. Об одном из них мне хочется упомянуть, так как этот случай представляется мне весьма важным.
       Это был человек достаточно пожилой, лет 65-ти. Он был хорошо одет, в костюме и в галстуке. Сдержанность поведения и точность речи выдавали в нем личность определенной внутренней культуры и социального положения. И действительно, он оказался бывшим директором какого-то физического научно-исследовательского института, физиком по образованию, научным работником. Был он не из Москвы, а из одного из столичных городов республик Средней Азии. К сожалению, я сейчас не помню точно из какого именно, то ли из Фрунзе, то ли из Алма-Аты, то ли из Ташкента. История, которую он рассказал, была весьма зловеща. По его словам, вот уже в течение нескольких лет он подвергался облучению из соседней квартиры.
       В конце 70-х годов "Свобода" передавала какие-то невнятные сообщения о жалобах людей на облучения. Эти вести доходили то ли из Баку, то ли из того же Ташкента. Что за облучения?.. Я перебирал тогда в голове известные мне виды облучений и излучений. "Не может же быть там излучений, которые не известны физике?" думал я. Рентгеновское излучение, продукты радиоактивного распада, гамма-лучи, электромагнитное СВЧ излучение - то же самое микроволновое - все эти виды лучей могли быть идентифицированы по результатам их воздействия на человека, результатам достаточно изученным и известным. Также эти излучения могли быть обнаружены и соответствующими приборами, которые с большим или меньшим трудом, но, все-таки, можно было достать. В начале 80-х годов были сообщения о микроволновом облучении американского посольства в Москве. Возможно, это было проявлением не столько акции, направленной на подрыв здоровья служащих посольства и снижения их работоспособности, сколько результат лазерного и СВЧ сканирования помещений посольства в разведывательных целях. И это облучение, как известно, было обнаружено и вполне идентифицировано. Что же за непонятное облучение было, о котором сообщалось, как об облучении, направленном специально на людей?
       То, что рассказал мне сидевший за столом передо мной ученый-физик по простоте и банальности было настолько неожиданным, что мысленно я себя хлопнул по лбу: "Как же я раньше не подумал об этом?" - ультразвук!
       Ультразвуковое облучение, как и простое звуковое, воздействует на организм человека не в виде разрушающих клетки и молекулы ядерных частиц или электромагнитных СВЧ полей, а в виде гораздо более мягких по влиянию на организм микромеханических колебаний. Более мягких, но достаточно вредных. Характер их вмешательства можно представить себе, если вспомнить ощущения человека помещенного в область громкого звука: ревущих динамиков, паровозного гудка и т.п. Правда, здесь есть, конечно, существенная разница: в ультразвуковом спектре эти микромеханические воздушные колебания, воздействуя на организм человека в целом, остаются неслышными человеческим ухом.
       Я внимательно выслушал этого посетителя, и вот вкратце его рассказ.
       С какого-то времени в его кухню из соседней, верхней квартиры стали доноситься острые неприятные запахи. Он попытался этих соседей урезонить - никакого эффекта. Как он выяснил, в той квартире занимались выделкой меховых шкур - запрещенным в частных условиях промыслом, не только как производства, связанного с применением ядовитых химических веществ, но и с браконьерским отстрелом животных. Одновременно промысел этот, как известно, высокодоходен. Когда запахи эти стали совсем невыносимы, он обратился в милицию. На некоторое время запахи прекратились, но затем возобновились снова. Одновременно с этим, в полу той квартиры, то есть в потолке квартиры моего рассказчика, начали производиться какие-то тяжелые механические работы: сверление, громкий стук забиваемых гвоздей. Через некоторое время он почувствовал, что у него стал ухудшаться сон, а вскоре он полностью лишился нормального отдыха. Лишь в состоянии крайнего переутомления он проваливался в двух-трехчасовое забытье и просыпался в совершенно не отдохнувшем   состоянии. Иногда сон длился вообще минут пять. Из-за постоянного недосыпания рассказчик мой погрузился в состояние хронической усталости. Заподозрив неладное, он из бывшего своего института взял кое-какие приборы для контроля радиоактивного и СВЧ излучения. Приборы ничего подозрительного не зафиксировали. Тогда-то у него и возникло предположение об ультразвуке. Но приборов для обнаружения ультразвука  не было. Он попытался найти соответствующую литературу в библиотеке. Литература с описанием воздействия ультразвука на живые организмы была изъята. Тогда он, с обстоятельностью ученого, провел ряд сравнительных экспериментов: в той комнате, где в потолке с противоположной стороны проводились сверлильно-монтажные работы, устанавливал банки с различными насекомыми. Такие же банки он устанавливал в другой комнате и кухне. Насекомые, находившиеся в облучаемой комнате, через некоторое время подыхали. Те, что были в другой комнате и кухне, жили в своих банках еще долго.
       - А вы не пробовали сменить адрес, пожить, хотя бы временно, в другой квартире?- спросил я.
       Да. В том же городе, в другом районе жила его дочь со своей семьей. Он на некоторое время уезжал к ним. Через несколько дней после такого переезда он начинал чувствовать появление облучения и здесь. Дело в том, что после исчезновения этого облучения человек от его воздействия освобождается постепенно, также, как при возникновении облучения и ощущать его начинает постепенно. Поэтому резкой разницы при появлении и исчезновении облучения в ощущениях нет.
       - А здесь?- спросил я.- В гостинице, где вы остановились, - он жил в одной из лучших центральных гостиниц Москвы,- здесь вы тоже чувствуете облучение?
       Несколько дней, ответил он, было нормально, он даже слегка отдохнул, потом облучение настигло его и здесь. Я спросил его, кто же, по его мнению, может так скрупулезно и на таком большом пространстве, в разных городах его преследовать?
       - Это может делать только мощная государственная организация, - ответил он.
       - КГБ?- спросил я.
       - Да.
       Я размышлял, как относиться к этому рассказу, настолько неправдоподобно все это выглядело. С другой стороны, я по себе хорошо знал, как внимательно КГБ может отслеживать отдельного человека: после проведенной со мной "беседы" в 198З-ем году на всех моих последовавших после этого работах (я их сменил две-три, когда в поисках заработка, а когда - свободного времени для занятия литературой) - на всех этих работах, через день-два после моего там появления, ко мне, словно из окружающего эфира, устанавливалось "хорошее отношение" со стороны трудового коллектива и администрации, чего никогда не было до той "беседы". Иногда, правда, случались рецидивы враждебности со стороны какого-нибудь несознательного товарища, но незамедлительно, словно из окружающего нас воздуха, на этого товарища оказывалось некое воздействие, и вот уже при следующей встрече мой, невесть по каким причинам объявившийся враг, вдруг кроткой овечкой скромно прошмыгивал мимо. Возможно, о каком-нибудь таком случае я еще упомяну.
       Так вот, то, что столь, вроде бы, серьезная организация, как КГБ, может скрупулезно следить не за каким-то там шпионом или крупным диссидентом или каким-нибудь подпольным миллионером, а за вполне рядовым человеком по 10-15 лет ходящем в одних и тех же штанах - об этом я знал на собственном опыте. Но я, все-таки, проходил у них по идеологической линии, линии официально вмененной советским карательным органам. А этот человек? Бывший в прошлом ученым и государственным администратором? Я поделился своим сомнением с Р.
       - А что?- просто объяснил он.- Те выдельщики шкур отстегивают наверх, дают взятки, наверное, с самого начала было на верху какое-то прикрытие, иначе бы они и не решились развернуть в своей квартире такое производство, а тут этот старикашка стал мешать, вот они на него и навалились. Заодно чекисты отрабатывают на нем свою аппаратуру. Одинокий старик, свидетелей нет. Доканывают по-тихому, используют, так сказать, в качестве подопытного кролика. Ты вот что скажи,- продолжал Р. - Такое вообще возможно, ультразвук этот? А то у нас тут сомневаются. Мы его даже на психоэкспертизу отправляли.
       К этому времени мы с этим посетителем рассмотрели даже некоторые принципиальные технические вопросы ультразвукового облучения. Простейший расчет показывал, что излучатель ультразвука может быть величиной со спичечную головку, а сам ультразвуковой луч может формироваться, как узконаправленно, так и широким конусом, охватывая большую площадь облучения. Технически и принципиально ультразвуковой генератор можно было изготовить уже при освоении усилителей звуковой частоты, то есть на заре радиоэлектроники. Никаких "новейших открытий" тут не требовалось.
       - Такое было возможно еще 5О лет назад,- ответил я Р-у на его вопрос.
       С другой стороны, невероятность того, что сотрудники КГБ могут включиться в бытовой конфликт за взятку, или, точнее говоря, взятки, "отстежку" - постоянно текущий ручеек левых доходов, выступить на стороне нарушителей закона, то есть преступников,- невероятность такого варианта я мог бы полагать до того, как на собственном опыте убедился, что чекисты находятся во вполне дружеских отношениях с госначальством и   могут действовать с ним заодно, тем более, что чуть ли не все начальство становится таковым с ведома, а то и при содействии "органов". Давным-давно уже они срослись в своей благородной миссии - управлять этими, не всегда склонными к порядку человеческими скоплениями с молотками, зубилами, паяльниками и прочими малопривлекательными и грязными предметами в руках. И то, как я полагал раньше, что КГБ устрашает любых преступников, не взирая на чин, оказалось наивным заблуждением. 
       Отчасти, конечно, в этом заблуждении меня удерживали примеры из 30-x - 50-х годов, когда чекистов, действительно, "все боялись", от рядового колхозника до увешанного правительственными наградами министра. Но те варварские времена прошли и теперь они, чекисты, вполне уже "стали другими". А известные слова академика Сахарова, сказанные им в 70-х годах с определенным уважением, что "КГБ - организация мало подверженная коррупции" можно отнести, скорее, к верхнему уровню Комитета 70-х годов, нежели ко всему живому организму.
       И было еще одно обстоятельство, по которому тот человек мог быть выбран в качестве "подопытного кролика". Но национальности он был евреем, а в КГБ годами насаждался дух антисемитизма. Знакомые рассказывали мне, зная от своих, работавших в КГБ родственников, что на Лубянке совершенно серьезно культивировалось чтение "Протоколов сионских мудрецов" и другого подобного вздора, и на основании этого бреда формировались вполне реальные взгляды чекистов на жизнь.
       В продолжение беседы тот посетитель КСЗ рассказывал мне, что со временем он даже стал чувствовать степень напряженности облучения, ощущал, где пучность ультразвуковых колебаний в квартире выше, а где ниже, так как в комнатах могли устанавливаться режимы "стоячей волны" - известное в физике волн явление. Кроме того, он также чувствовал повышение или понижение мощности облучения. Еще мы выяснили, что облучать квартиру ультразвуком можно не обязательно производя монтажные работы, сверление и т.п., в стенах и потолке с наружных сторон, а прямо сквозь них, но тогда эффективность облучения значительно снижается, так как перекрытия ослабляют мощность ультразвука, как и обычного звука.
       - А кроме расстройства сна и чувства хронической усталости ультразвук оказывает еще какое-нибудь влияние на человека?- спросил я.
       - Да,- ответил мой собеседник.- Ускоренное старение внутренних органов и всего организма в целом, изменение состава крови, ослабление суставов.
       Несколько раз он делал анализы крови. Они показали значительное отличие от нормы (он называл какие-то цифры, я их не запомнил), чего раньше у него не было. Однажды он на две недели покинул свою квартиру, по 1-2 дня живя у разных родственников и знакомых, и сделал анализ крови - ее состав в те дни приблизился к норме.
       Мы составили информационное изложение, и я отдал его Р-у.
       - Как думаешь, может это быть правдой?- все еще сомневался Р.
       - Конечно,- ответил я и добавил о том, что в те дни происходило у меня самого: - В соседней со мною квартире недавно полдня сверлили и что-то забивали в стену.
       Р. удивленно посмотрел на меня:
       - И часто так бывает?
       - Впервые за девять лет, что я там живу.
       - А кто там живет?- спросил Р. и по его лицу было видно, что он озадачен: "Верить или не верить?"
       - Дочь бывшего военного атташе СССР то ли в Голландии, то ли в Дании.
       - Ну что ж, вполне "свой человек",- согласился Р.
       Я об этих обстоятельствах еще расскажу, а пока что возвращаюсь к КСЗ.
       Раза два  по пути домой я завозил этого нашего посетителя в центр города, где, как я уже упоминал, он  жил в гостинице. После второго раза Р. сделал мне выговор:
       - Зачем ты его возишь? Пусть сам ездит. Ты не смотри на него, что он сейчас такой бедный и несчастный. Раньше он ходил в начальстве, нас же и гонял, а сейчас видишь, как прижали, так к нам же прибежал жаловаться.
       Удивленный такой логикой и таким отношением к этому затравленному человеку, я подумал тогда: "Да, не особо-то испытывает Р. сочувствие к своим посетителям. Что же он сейчас счеты сводит? Не для того же несколько правозащитных организаций помогли ему создать КСЗ?"
       Прошло еще месяца два. Снова я видел в КСЗ этого человека, его подавленное затравленное лицо. Я вспомнил, как сам несколько недель ходил, пока меня здесь выслушали.
       - Да там, в независимой психоассоциации сомневаются, что может быть этот ультразвук,- пояснил Р.- Они же там в физике не очень-то рубят.
       - Я могу им рассказать,- предложил я.
       - Та ни нада,- протянул Р.
       "Почему же это "ни нада",- подумал я по дороге домой.- Уж не заботится ли Р., чтобы я не познакомился с кем-то,  с другими людьми, возможно достаточно авторитетными, помимо его, Р., посредства, помимо его контроля?"
       В другой раз мы ехали с Р., и он сказал:
       - Сейчас заедем к одному депутату Верховного Совета, он мне назначил встречу, надо с ним поговорить по нашим вопросам.
       "Может, он захватит меня с собой,- подумал я,- может, мне удасться рассказать этому депутату свою историю, попросить о помощи. Все-таки, личный контакт, это не то, что пришедшая по почте бумага среди сотен других. Да и депутаты сейчас гораздо более независимы..."
       Нет, Р. меня с собой не взял.
       - Не сможешь меня часок подождать?- спросил он.
       Ждать я отказался, сославшись на нехватку времени, что было, в общем-то, правдой. Конечно, на разговор с депутатом время бы у меня нашлось. А на шоферские услуги... Вообще, моя миссия в КСЗ уже  меня тяготила, когда, отложив все дела, едешь в противоположный конец города неизвестно зачем. Я уже не скрывал огорчения, когда, приезжая в КСЗ, слышал от Р., что "сегодня все дела уже закончили" и я могу возвращаться домой. Но Р. на "огорчения" мои не обращал внимания, и в один из таких приездов, когда, едва появившись, я услышал, что могу возвращаться домой, я не выдержал:
       - Чем такая организация труда отличается от советской? Когда человек не знает ни своих обязанностей, ни чем заняться, а "так" приходит, лишь бы поприсутствовать перед начальством, а там, "куда пошлют"? Видал я таких начальников,- продолжал я бурчать, одеваясь у вешалки.
       Внезапно в прихожую выскочил разъяренный Р., чуть не набросился на меня с кулаками, распахнул дверь, приказал:
       - Чеши!
       Так бесславно закончилась моя миссия в Комитете Социальной Защиты. Для того, чтобы выгнать меня из КСЗ, не потребовалось ни собрания, ни голосования, ни общего решения. Все эти атрибуты демократии остались лишь благостным текстом на первой странице устава КСЗ. Такой порядок в своей организации утвердил борец с произволом Р. Так я и не узнал, вышла ли в "Жерновах" информация о преступлении КГБ против меня и ребенка.
       В тот мой последний день работы в КСЗ, в день моего внезапного исключения, вслед за мной вышла одна из давних сотрудниц КСЗ. Я этот ее уход одновременно со мною воспринял, как проявление протеста против самоуправства Р.  Нам было почти по пути. Я подвез ее домой. В дороге она поделилась своим возмущением поведением Р.:
       - Да видите же, он не совсем адекватный человек, неспроста же его в психушку сажали. Вот, знаете, к нам ходит юрист, она очень нам помогает в правовых вопросах. Она тоже на это обратила внимание: он никого не слушает, с ним тяжело общаться, хитрит, скрытничает, ведет себя, как мальчишка. Разве взрослый нормальный человек будет так себя вести?
       Да, я эту экспансивность, эти сверкающие энергией глаза, эту, какую-то юношескую оживленность пятидесятилетнего человека тоже как-то подсознательно отмечал, но воспринимал это, как "нерастраченную молодость духа", энергичность, задор.
       Да, "задор"... Вместе с паучьей скрупулезностью ткания власти и понукания этими, пришедшими помочь благородному делу добровольцами...
       - А снять его? Выбрать другого председателя на собрании. Там же в уставе записано, что председатель КСЗ выбирается на ежегодном собрании?- спросил я.
       - Да, снимешь его,- последовал ироничный ответ.- Он тех, в ком чувствует к себе критическое отношение исключает из комитета. Вот и мне уже не звонит, не приглашает. Раньше всегда звонил: "не забудьте, завтра ждем вас''. А теперь, когда мы ему помогли развернуться,- теперь он уже в нас не нуждается. Оставляет возле себя только тех, кто ему прислуживает. Я чувствую,- продолжала она,- что и мне там тоже уже делать нечего. Пожалуй, больше уже не буду туда ездить.
       Все-таки, через некоторое время я позвонил в КСЗ - узнать, выйдет ли в "Жерновах" сообщение обо мне. Трубку сняла женщина, хозяйка той квартиры, где помещался КСЗ. Ничего прояснить мне по моему вопросу она не смогла (там вообще кроме Р. никто ничего определенного не знал). Затем я попробовал узнать ее мнение о поведении Р.
       - Конечно, не все его действия можно одобрить,- ответила она,- но критиковать его не нужно, так как это будет на руку нашим недругам.
       "Как же банально,- подумал я.- Сегодня вы сами не хотите критиковать своего вождя, "потому что это на руку противникам", а завтра захотите, да поздно будет - вождь ваш вас же и поразгоняет". Казалось бы, где-где, а в нашей стране это нужно хорошо знать, ан нет, "урок не впрок".
       "Да,- иногда вспоминал я  Р-а,- попадись такому "демократу" верховная власть в стране, окажись он на месте Горбачева, он бы уж не "сплоховал", знал бы, как с нею "управиться", кресло под собою не уступил бы "просто так"...
       Потом мне передавали, что у хозяйки той квартиры отношения с Р. сильно испортились, она уже не хотела, чтобы КСЗ размещался у нее, но Р. освобождать квартиру не хотел, и ей с большим трудом, чуть ли не с привлечением милиции, удалось избавиться от оседлавшего ее жилище Р-а.
       Какая бесценная информация стекалась в КСЗ. С разных концов огромной страны тянулись в Москву пути человеческих судеб, чтобы поведать о произволе больших, средних и малых начальников, достойных наследников   сталинских фараонов. Какому ученому-социологу могли пригрезиться такие комфортные условия, когда информация о социально-психологической реальности в стране сама идет к нему от непосредственных свидетелей и участников. И попадает в руки Р-а, который по два месяца гоняет человека, прежде чем принять его заявление, а потом тешит свое ущемленное тщеславие иллюзией эффективности всей деятельности. Этот самый важный участок преодоления тоталитаризма, суть морального очищения в стране, остался вне внимания демократической общественности. Что ж, было бы удивительно, если бы десятилетия духовно-интеллектуального мора не дали своих результатов.
       Мне запомнился один обмен мнениями в пору моего участия в работе КСЗ. Имея в виду некоторые имевшиеся там информации, я упомянул о полном бесправии людей, психика которых, возможно, действительно не вполне нормальна. Так что же, их можно несправедливо выгонять с работы, лишать средств к существованию, лишать жилья, выбрасывать на улицу?
       - И наоборот,- добавила хозяйка квартиры.- КГБ часто использует психически больных в своих целях, и попробуйте такого человека привлечь к психиатрическому освидетельствованию.

       Мне кажется, это было году в 88-ом - в Москве на нескольких частных квартирах проходили слушания по правам человека - первые подобного рода собрания эпохи "перестройки" и "гласности". Вероятно, точно сейчас не помню, один-два адреса этих собраний я узнал в том же КСЗ. На одно из таких слушаний, которое курировала, как было объявлено, Лариса Богораз, я поехал. Я хотел рассказать там о преступлении чекистов против меня и ребенка, попросить о помощи. Собрание происходило на одной из частных квартир на Фрунзенской улице. В большой комнате находилось человек 20 участников слушания. В коридоре прохаживался иностранный корреспондент. Стоял магнитофон и выступавший говорил с микрофоном в руках. Я попросил, чтобы мне указали на легендарную Ларису Богораз. Это оказалась небольшого роста седовласая женщина, она благосклонно взирала на выступавшего и присутствовавших - молодую поросль правозащитного движения, наследников их, шестидесятников, славных дел. Выступавший говорил, что гласность - это еще не свобода слова и нужно добиваться расширения этой самой гласности. Едва он закончил, микрофон перехватил другой выступающий. Говорил он, примерно, о том же. Третий выступающий поспешил к микрофону из середины комнаты, протискиваясь среди тесно сидевших людей, когда второй еще не закончил свою речь. "У этого, наверное, какое-то важное сообщение",- подумал я. Третий взял микрофон и поделился с присутствовавшими своей мыслью: "В Советском Союзе нет свободы слова". Далее он эту свою мысль развил. "Неужели им нечего больше сказать,- стал недоумевать я,- и они для того только и собрались здесь, чтобы вот так друг перед другом потеоретизировать? Неужели ни у кого из них нет личной или не личной, но конкретной проблемы, связанной с преступлением КГБ, МВД или кого-то еще, на кого трудно найти управу, чтобы поделиться этой проблемой, найти здесь других, таких же, объединиться и помочь друг другу?" Речи, между тем, продолжались. Чувствуя, что к микрофону мне добраться будет весьма сложно и, главное, что мой рассказ может прозвучать чуждо среди этого потока теоретизирования, да и вообще озадачить всех - не тот был здесь общий настрой, чтобы выслушивать частности, я протиснулся к Ларисе Богораз. Я не скрывал своего уважения перед этой легендарной женщиной, имя которой я знал вот уже 20 лет. "Может, она поможет мне сделать мое сообщение, и оно войдет в какую-то информацию общественного характера об этих слушаниях и кто-то откликнется, поможет..." Без ее авторитета, чувствовал я, мне не удастся привлечь внимания присутствующих к своему делу - здесь все, похоже, были настроены рассматривать вопросы только глобального характера.
       - Мне по звонку из КГБ запретили видеться с ребенком, по сути, без суда отобрали,- сказал я, держа в руках пару своих листков с изложением о преступлении.
       - Они совершили преступления перед миллионами,- объяснила мне легендарная женщина и для убедительности повторила:- Перед миллионами!
       - Ну, может быть, можно вам оставить информацию,- попросил я.
       - Давайте, - она взяла два моих листка.         
       Вскоре слушанья закончились. Присутствующие потянулись к выходу. В коридоре все так же прохаживался иностранный корреспондент с фотоаппаратом на шее. Вид у него, как мне показалось, был обескураженный.
       Еще одно слушанье проходило на другой квартире, на улице Дундича. Темой его был вопрос свободы эмиграции. Все-таки, поехал я и туда. На этом слушании иностранных корреспондентов уже не было. Выступавшие говорили о праве человека свободно выезжать и возвращаться в свою страну. Здесь привлечь внимание присутствующих к моей теме надежды вообще не было никакой. Все они увлечены были лишь одним вопросом: эмиграция.
       По-прежнему, с лубянской братвой я оставался один на один. А где же те миллионы, о которых говорила Богораз? Не набралось и нескольких человек. Я подумал тогда: "Интересно, а что бы сказала   Лариса Богораз, если бы зарубежная общественность, их газеты, радиостанции, осуждая советский режим за подавление свободы, агрессивную внешнюю политику, ту же оккупацию Чехословакии, что если бы они, при всем этом, никогда не упоминали имен московских правозащитников, словно их и не было, а о правах человека пеклись бы только так вот: "в лозунгах и декларациях"? Что сказала бы о них Лариса Богораз? Сама героическая женщина, как выяснилось, подать руку помощи конкретному человеку, как это сделала зарубежная общественность для нее, оказалась неспособна.
       Чуть позже, это было, вероятно, уже в 89-ом году, когда на авансцену демократизации вышли "Московские новости" и "Огонек", я обратился к ним.
       В редакции "московских новостей" меня принял заместитель главного редактора. Я не запомнил его фамилию, помню лишь, что это был худощавый, средних лет человек. Я подал ему два листка со своим изложением. Он прочел. Сказал:
       - Если все это правда, то это страшное преступление.
       - А какой-нибудь ваш корреспондент не мог бы этим материалом заняться?- спросил я.
       - Да нет,- замялся замглавного редактора.- Да и вообще, мы же, в основном, газета для заграницы. Мы же выходим на нескольких языках.
       - А к кому бы мне обратиться? Вы не могли бы посоветовать?
       - Трудно сказать,- откровенно ответил он. Он ко мне очень хорошо отнесся. Он мне доверительно объяснил жестокую реальность: - Не надейтесь особо на газеты. Ежедневно в редакции приходят десятки и сотни писем. У журналиста 10-15 минут, чтобы прочесть  и ответить на одно письмо. Представьте теперь,- продолжал он,- сможет ли журналист в таких условиях серьезно вникнуть в содержание каждого письма,- и, видя мое огорчение, заключил:- Попробуйте обратиться в другие газеты.
       Другим "флагманом перестройки" в те годы был журнал "Огонек". Хотя, вроде бы, мой материал соответствовал, скорее, газетной специфике, но в "Огоньке" тогда появилось немало статей остроантитоталитарного характера, правда, в основном, о прошлом. "Если они так смело разоблачают преступления бериевско-сталинского времени,- подумал я,- то каким же интересным материалом может им показаться мой рассказ. Не о прошлом, а о самом, что ни на есть нынешнем преступлении чекистов, как ни в чем не бывало длящемся сейчас, посреди этой волны разоблачений и осуждений. О каком возмутительном факте может поведать читателям "Огонька" взявшийся за это дело журналист. В крайнем случае,- подумал я,- если их корреспондент не захочет проводить, так называемое, журналистское расследование, то можно мою информацию поместить в отдел "писем читателей". Хотя бы в такой форме, среди всякой всячины читательских посланий это, тем не менее, все равно было бы "преданием гласности" мерзкого преступления чекистов. А там, может быть, кто-нибудь и откликнется, подаст руку помощи..." Среди разных писем в этой рубрике попадались и "острые" и "смелые"... Я озаглавил свой текст: "Крючков, где мой сын Лещинский Рома?", и отправился в редакцию "Огонька". Конечно, на двух страницах  невозможно было изложить все обстоятельства этого преступления, но основные участники там были названы пофамильно и основные обстоятельства также были упомянуты.
       Вышла сотрудница, прочитала мой текст. Видно было, что он произвел на нее определенное впечатление.
       - Насчет журналистского расследования я не могу сейчас так сразу решить, - сказала она,- а в отдел писем, если вы согласны, мы можем поместить.
       - Как открытое письмо Председателю КГБ,- уточнил я.
       - Да,- согласилась она.
       - Может, нужны какие-нибудь пояснения?- спросил я на всякий случай.
       - Нет. Все достаточно понятно,- ответила она.- Позвоните дня через два.
       Через два дня она сказала:
       - Да, ваш материал пошел.
       Я стал ждать, с затаенной надеждой встречая каждый свежий номер "Огонька". Прошел месяц. Моего "письма" не было. Еще через две недели я позвонил.
       - Ваш материал не прошел на редакционном совещании,- сказала она с некоторой неловкостью в голосе.
       Я не запомнил фамилии этой сотрудницы "Огонька", но запомнил, как ее звали - Раиса Максимовна. Наверное, тогда Раиса Максимовна, благодаря мне, узнала о границах гласности.
       Каких только смелых публикаций и шокирующих откровений не появлялось с тех пор на страницах "Огонька", каких только разоблачений не встретить было, и только не нашлось места для рассказа о том, как в 198З-ем году великий и могучий КГБ набросился на трехлетнего Рому Лещинского и через все пертурбации последующих лет, сменив уже несколько названий, железной хваткой не отпускает от него своих пальцев до сих пор, до времени великих разоблачений своих преступлений прежнего и совсем уже недавнего времени на страницах того же "Огонька".
       Через несколько месяцев после провала августовского путча 91-го года я еще раз обратился в "Огонек". Казалось бы, теперь, после августовского кризиса, он должен быть более свободным, а, стало быть, должно найтись в нем место и для моего рассказа. В этот раз рассматривала мой материал другая журналистка, не Раиса Максимовна. Она мне так сказала:
       - Мы теперь совсем не так свободны, как два года назад. Это тогда мы печатали все, что хотели. Сейчас другое время.
       И кто бы мог подумать, читая смелый "Огонек", что в нем есть запретные темы...

       В конце 80-х годов образовалась партия "Демократический Союз", и стали выходить два ее печатных органа, газеты "Новая Жизнь" и "Свободное Слово". Конечно, тираж их был значительно меньше тиража государственных газет, да и власти, наверное, с напечатанными в них материалами считались гораздо меньше, чем с материалами государственной печати, но рассказать, хотя бы в них, о преступлении КГБ было важно. "А вдруг кто-нибудь откликнется, и мне подадут руку помощи? Все-таки, столь мерзкие действия чекистов не могут не вызвать удивления и возмущения хотя бы у какой-то части людей".
       Главный редактор "Новой Жизни" Александр Лукашев, оказалось, был моим соседом по микрорайону, улица, где он жил, была сопредельной с нашей. Прочитав текст, он дал согласие на его публикацию. Но нужно было немного подождать, так как в "Новой Жизни", газете сравнительно небольшой по объему, на печатание материалов была   очередь. И тут произошло нечто невероятное: Александр Лукашев при каких-то не вполне ясных обстоятельствах был убит своим знакомым. Я только один раз виделся с Александром Лукашевым, человеком, впервые за все время моих поисков без долгих разговоров, морочения головы и прочих непонятностей подавшем мне руку помощи, но его мягкое, совсем не бойцовское лицо, некоторая настороженность знакомого с враждебным окружением человека, глаза за толстыми линзами очков помнятся мне до сих пор. После его смерти я обратился в "Свободное слово". Главным редактором этой газеты был Эдуард Молчанов. Он также дал согласие на публикацию моего письма, и вскоре под названием "Крючков, где мой сын Лещинский Рома?" оно было напечатано в мае 90-го года. Эдуард Молчанов дополнил его комментарием с подзаголовком "Киднепинг - преступление КГБ против детей", в свою очередь выразив возмущение действиями преступников.
       Никто не откликнулся, никто не предложил ни помощи, ни содействия. Я, впрочем, особо-то и не надеялся. Что касается властей, то и для них не того масштаба была эта гласность, чтобы они с нею считались. Но в памяти моей осталось благодарное чувство и  Александру Лукашеву и Эдуарду Молчанову за проявленные ими солидарность и поддержку, за проявленное ими отношение к этому преступлению.
       И все-таки, публикация в "Свободном Слове" не прошла совершенно бесследно. Через несколько лет после того я зашел в школу, где в первые годы учился сын (потом мать перевела его в другую школу, чтобы я не знал, где он, и, действительно, я его больше не смог найти - учителя и директоры старательно скрывали от меня его место учебы), и одна учительница (в комнате больше никого не было), кривляясь и юродствуя, пряча, возможно, за этой маской свое истинное отношение к происходящему, сообщила мне, что она читала эту статью, "КГБ, где мой сын Лещинский Рома" (она привела заглавие несколько не точно). "Ну что ж, - подумал я,- может за этим паясничаньем скрывается что-то человеческое. Может, когда-нибудь у этих "учителей" что-нибудь шевельнулось внутри, когда они видели этого, сидевшего за партой белоголовенького трех-четырехклассника, к которому протянула свои лапы наведшая на всех их ужас контора, оторвавшая от него папу, может, когда-нибудь втайне проявили сочувствие, снисхождение... Оно иногда школьнику не помешает..."
       Я решил провести демонстрацию у стен КГБ. Но вряд ли бы она имела значение, если бы прошла без привлечения общественного внимания. Я нашел редакцию "Экспресс-хроники", газеты, которая, я полагал, переняла традиции и суть славной "Хроники текущих событий". Там я встретился с корреспондентом Михаилом Гохманом, и мы договорились, что он сфотографирует мою демонстрацию-пикетирование и сделает о ней репортаж. Гохман пожелал, чтобы я не просто держал в руках развернутый плакат, а чтобы он был укреплен на щите, прибитом к древку. Хотя это осложняло мою мобильность и делало меня неуклюжим, я спорить не стал. Естественно, в метро с моим щитом на палке на котором было написано "Крючков, где мой сын Лещинский Рома?", хоть он и был обернут газетой, я пойти не мог - взял такси. В назначенный час в районе Лубянки мы встретились с Гохманом, и он стал выбирать место, где мне лучше стать для фотографирования. Так, чтобы видно было, что демонстрант находится у стен КГБ. То он хотел, чтобы на заднем плане был виден памятник Дзержинскому, то высматривал какую-нибудь дверь, где была бы надпись "КГБ", то искал какую-нибудь характерную часть здания. Пока мы так ходили-бродили, пошел легкий дождь, какие часто случаются в конце лета - начале осени в Москве в районе пяти часов дня. Мой плакат был написан гуашевой краской, и она стала размазываться под дождем. Пришлось пережидать   у стены. Тем временем, мы были замечены. Вдоль противоположного здания быстро заходили туда-сюда милиционеры и штатские, поглядывая на нас, а вскоре подошли двое работников КГБ и предложили мне:
       - Пройдемте с нами в приемную. С вами хочет поговорить начальник приемной.
       - Я там уже был,- сказал я.- И не раз.
       - Но, ведь, с начальником приемной вы еще не разговаривали? - последовал резонный ответ.
       Я хотел попросить Гохмана подождать меня, но неловко было: подумают   еще, что я испугался... "Ну, может сам догадается,- решил я,- это и для репортажа может быть интересно: о чем со мной говорил начальник приемной КГБ"... И в вежливо-настойчивом сопровождении двух чекистов я пошел в приемную.
       Начальником приемной был человек, которого я уже видел там в своих предыдущих визитах. Но раньше я разговаривал с другим работником, постепенно узнал и как его зовут, Борисом Львовичем Зоткиным. В первый мой приход Борис Львович завел карточку, на которой в двух-трех фразах законспектировал мой рассказ. При последующих визитах он за этой карточкой выходил в соседнюю комнату, где у них, наверное, была своя приватная картотека приемной, заглядывал в карточку, вспоминая суть дела, иногда что-то туда добавлял, и мое маленькое досье росло. Но у меня к тому времени уже были веские основания полагать, что в КГБ имеется на меня настоящее досье, какие положены всем инакомыслящим. Подробнее я об этом еще напишу, а пока что упомяну, что знающие люди сказали мне, что по простому доносу пакостницы-жены КГБ операций против человека не проводит. Для этого нужны более серьезные основания. И, действительно, моя однодневная супруга как-то мне сказала, что она не сама написала на меня донос, а была вызвана на работе в 1-й отдел, где ихний кагебист   предложил ей это сделать. (Ну, а слово начальства, да еще такого - это не то, что просьба мужа, его нельзя игнорировать). Так что последующее их (чекистов) обеспечение неуязвимости перед законом моих оппонентов проходило под вполне резонным принципом спецслужб: "Защита интересов наших добровольных помощников". То, что и те и другие при этом совершают преступление - чтобы скрыть это Лубянка заботилась. Они дали моей доносчице свой телефон (как и мне свой телефон дал Кирилюк), и она, когда нужно было приструнить работника РОНО, судью или прокурора, звонила в КГБ. Эффект был замечательный. Я это уже описывал.
       Приемная КГБ работала (да и работает, пожалуй) по тому же принципу, что и все другие приемные в этой стране: посочувствовать клиенту, может, что-нибудь пообещать и дать понять, чтобы он больше сюда не приходил. При мне, как-то, из приемной выходил, чуть не плача, какой-то мужчина. Это было сразу после сумгаитских погромов, он, похоже, был из тех мест, и начальник приемной проводил его до двери, и сам, похоже, был расстроен его рассказом, но ничем, естественно, помочь не мог, кроме как посочувствовать, и, пройдя с ним к выходу и что-то пообещав, на этом и поставил крест - едва закрыл за ним дверь тут же выбросил все из головы и с совершенно уже другим лицом возвращался в свой кабинет; такова его задача на данном посту. Так что, когда меня ввели, он уже в привычной своей роли спросил:
       - Что вас к нам привело? 
       - Я по поводу вашего преступления!- совсем не вежливо рявкнул я ему.
       - Моего?- почти без притворства удивился он, опешив.
       - Да, вашего!- раздельно, почти по слогам рявкнул я, втолковывая, и потребовал: - Представьтесь!
       - Мы не представляемся,- отказался начальник приемной.
       Он выметнулся из комнаты, а вместо него зашел другой чекист и стал поодаль, наблюдая за мной. Вскоре вернулся начальник, держа в руках  карточку, которую завел на меня Зоткин.
       - Ну что вы взяли какую-то филькину грамоту?- пристыдил я его.- Взяли бы настоящую, распечатку.
       Он прочитал карточку и снова вышел. Я остался посреди комнаты. Слегка ее оглядел. Стол. Несколько стульев. Поодаль стоял   чекист, внимательно наблюдая за мной. Вскоре вернулся начальник приемной. Вероятно, он с кем-то переговорил по телефону, вид у него был "проинструктированный". Он сказал:
       - Мы не имеем отношения к вашему ребенку. У нас хватает других дел.
       - Вас на все дела хватает!- рявкнул я ему.- Вас слишком много набрали!
       - Но вы же знаете, у нас все отцы бесправны,- стал объяснять он.
      "Сейчас он меня доведет,- решил я.- Сейчас я воспользуюсь-таки стулом - оружием пролетариата".
       Он меня понял. Пока мне в институте вдалбливали дифференциальные уравнения, которые, как я и предполагал, никогда не понадобятся мне ни на одной моей работе, "этим" дали другие знания: как определять по внешнему виду человека его внутреннее состояние - эти знания оказались полезнее. Он мое состояние оценил верно. На лице его появилось выражение сожаления и сочувствия, мне показалось, искреннего. "Да, он тут ничего не сможет изменить,- подумал я,- И вряд ли прямо причастен к их преступлению".
       - Вы меня больше не задерживаете? - рявкнул я.
       - Нет,- последовал кроткий ответ, и добавление, уже потверже: Оставьте ваш плакат у нас.
       "Ах, оставить,- подумал я.- Хорошо. Он как раз для вас и предназначен". Я взял свой, стоявший в углу щит, и приставил его к одному из стульев перед столом начальника, так, чтобы он мог вдоволь им налюбоваться.
       Я вышел на улицу. Хотел увидеть Гохмана, чтобы условиться о дне моей повторной демонстрации. Но его не видно было. Я прошел к Фуркасовскому переулку, где был задержан, и где остался Гохман, и там встретился с милиционером, капитаном, присутствовавшем при моем задержании.
       - А где мой корреспондент?- спросил я.
       - Ушел. "Ну, я,- говорит,- свое дело сделал. Можно и уходить".
       Я вернулся к приемной. Напротив нее через дорогу находился магазин "Табак". Я зашел купить сигареты, закурил и задержался у магазина, решил понаблюдать, как из приемной выйдет начальник. Был конец их рабочего дня, без нескольких минут то ли 5, то ли 6 вечера, сейчас точно не помню. "Какой у него будет вид? Как всегда, наверное, как у всех их, исполненный сдержанного достоинства и серьезности... Ну-ка, полюбуемся на него". Я закурил сигарету и уставился на дверь приемной. И как-то не сразу заметил, что в двух шагах от меня, сбоку и чуть позади, стоит, чуть покачиваясь, какой-то тип, вроде бы пьяный, и тоже смотрит на дверь приемной. Он что-то еще и поборматывал и тоже курил. Я и раньше, бывало, заходил в этот магазин, но никаких подобных "наблюдателей" никогда не встречал. Начальник мой все не выходил. Я закурил вторую сигарету. Докурил ее и, так и не дождавшись появления начальника, ушел, оставив второго "наблюдателя" у двери "Табака".
       Сейчас, вспоминая об этом, все более утверждаюсь в догадке: "Да это же они своего человека подослали. Для подстраховки, так сказать. Мало ли что может выкинуть клиент, на чьего ребенка они набросились. А ''пьяный" - один из наиболее распространенных образов для маскировки. Надо же, сколько хлопот я им тогда доставил..."
       На следующий дань я позвонил Гохману.
       -Подрабинек не будет печатать ваше письмо,- сказал он.
       - Почему?
       - Не знаю.
       Так что свои дальнейшие демонстрации и пикетирования я проводил у стен КГБ в одиночку и никакой "общественности" это было неведомо. 
       В последующие годы я несколько раз обращался в "Экспресс-хронику", раза два, при разных обстоятельствах, сталкивался с Подрабинеком лицом к лицу и, "пользуясь случаем", пытался привлечь его внимание к моим демонстрациям и этому преступлению, но неизменно получал отказ. Пытался хотя бы выяснить причину этих отказов, ведь в газете его хватает места для гораздо менее важных материалов, иной раз, прямо скажем, для мелочевки, а вот для сообщения о преступлении КГБ-ФСБ у него места не нашлось, но он и слышать меня не хотел, не удостаивая ответом, просто уходил прочь.
       Хотя "Экспресс-хроника" и не часто попадает мне в руки, все-таки, некоторое впечатление о ней у меня составилось. Я ни разу не встречал там материалов, всерьез задевавших бы интересы КГБ-ФСБ, а если такие публикации и встречаются, то посвящены они вопросам, которые и без "Экспресс-хроники" всем известны,  какие-нибудь собрания, или конференции по правам человека. Если же упоминается кто-то по фамилии из рядов чекистов и какой-то их неблаговидный поступок, то, опять-таки, это имя и так уже знакомо общественности (тот же Трофимов), и лишнее сообщение на эту тему мало повредит Лубянке -  все известно и без него. Просто такая публикация при всей ее вторичности и необязательности служит для поддержания имиджа "Экспресс-хроники", как достойной наследницы диссидентских изданий. Когда же в руки Подрабинека попал материал никому не известный, то он вполне присоединился к той кампании замалчивания, которую, как я убедился, весьма тщательно курирует Лубянка через своих агентов влияния и условий, поставленным главным редакторам СМИ: не называть имен совершивших преступления чекистов, если на это нет согласия Лубянки. И "отважный" и "независимый" Подрабинек ретиво выполнил это условие. И последовательное и активное неприятие Подрабинеком моих просьб в освещении преступления чекистов в моем случае наталкивает на некоторые размышления.
       Трудно предположить, чтобы автор "Карательной медицины" и "Прогулок вокруг барака" стал бы в чем-то сотрудничать с Лубянкой, и тем не менее... Несколько моих знакомых, антитоталитарных по сути своей психологии, антитоталитарных не по лозунгу, а по внутренней культуре, по репрессированным родителям, говорили мне, что чекисты, за разного рода блага, помощь, послабления или привилегии предлагали сотрудничество с ними. Услышав это от одного, от другого, я подумал как-то: "Да что они там, всем подряд, что-ли, предлагали это самое "сотрудничество"?
       В начале 90-х годов раздавались голоса об обнародовании имен стукачей. Представители Лубянки пугали: "Да вы представляете, что получится? Выяснится, что жена всю жизнь доносила на мужа, муж на жену, лучший друг на своего товарища, аспирант на шефа-профессора... Все между собой перессорятся и передерутся". (Какая забота о покое и благости в обществе). Предложения об огласке деятельности стукачей пошли на убыль... Как известно, дело ограничилось оглашением имен сотрудничавших с КГБ церковных служащих. Безобидная, в общем-то, хоть и скандальная акция. Об ангажированности значительной части русской церкви и так все знали.
       ...Так что пришлось мне проводить свои демонстрации на Лубянке без освещения этого в смелой "Экспресс-хронике". Но прежде я попытался заручиться вниманием других газет или журналов. В некоторых редакциях отказывались сразу. В других - при повторном моем обращении. Не буду перечислять их всех, упомяну лишь некоторые.
       И в освещении моих демонстраций, и в опубликовании "открытого письма" сразу отказали в "Совершенно секретно" и в журнале "Столица". Получил отказ и в "Московском комсомольце" (обращался к одному из самых "смелых" журналистов, чьи острые статьи по лубянской тематике часто там встречаются). В "Вечерней Москве" корреспондент согласился сфотографировать мое пикетирование и сделать репортаж, но к назначенному времени я, к досаде своей, минут на 5 опоздал, застрял в дороге, добираясь с  окраины в центр, корреспондент мой меня не дождался, и я со своим плакатом простоял один. Это было время, когда "Вечерняя Москва" сбросила свой сусально-обывательский облик и заняла вполне достойное место в ряду антитоталитарных изданий. Я позвонил в редакцию, извиниться и попросить о новой встрече.
       - Не звоните сюда больше,- недовольно сказал мой журналист.
       Я подосадовал на свою оплошность, но что было делать?
       Впрочем, вряд ли, думаю, здесь дело дошло бы до выхода на страницы газеты. "Зарубили" бы, наверное, где-нибудь по дороге, как уже это было в предыдущих случаях.
       Когда появилась "Независимая газета", я, привлеченный ее декларативно-нонконформистским названием через некоторое время обратился и туда. Меня пригласили в редакцию. Там я кратко изложил суть дела, и меня свели с корреспондентом. Звали его Владимир Тодрес.
       - Но вы будьте точно в установленное время,- сказал Тодрес.- Я не буду вас ждать, а буду якобы проходить мимо и сфотографирую вас. Нежелательно, чтобы я с фотоаппаратом и фотовспышкой маячил там слишком долго.
       В назначенный час я со своим плакатом "Крючков, где мой сын Лещинский Рома?" стоял у одного из подъездов зданий КГБ. Простояв 30 или 40 минут, пока дежурный милиционер не вырвал у меня плакат из рук, я так и не дождался моего репортера. Позвонил ему в редакцию, и мы стали уточнять, где был я, а где он. Не знаю, где он прошел, я был у одного из центральных подъездов, там, где мы договаривались.
       - Ну, давайте повторим,- предложил я.
       - Нет. Больше сюда не звоните,- недовольно сказал он.
       В середине 90-х годов среди редакторов "Свободы" упоминался иногда Владимир Тодрес. Если это тот самый, из "Независимой газеты", то могу засвидетельствовать: это смелый зайчик, достойный преемник первой гвардии "Свободы".
       В течение полутора недель я ежедневно проводил свои демонстрации у одного из главных подъездов КГБ. Это была осень 90-го года. Я подходил туда к половине шестого вечера, когда там заканчивался рабочий день и из подъезда шло много народа. "Раз уж не удалось привлечь внимание газетчиков,- думал я,- то пусть хоть эти почитают о своем подвиге", и стоял со своим плакатом в руках. Кто украдкой посматривал на плакат, кто глаза отводил, но, в общем, чувствовалось, зрелище такое было им в диковинку. Минут через пять из подъезда появлялся охранник в форме офицера внутренних войск, быстро, чуть не бегом, направлялся ко мне, но, сделав шага два-три плавно разворачивался и возвращался к своему подъезду. Так бегают дети, изображая из себя самолет на вираже. Минут 5 потоптавшись у двери, буравя меня глазами, охранник исчезал. Вскоре подходил постовой милиционер. Некоторое время постояв возле меня со вполне свирепым выражением физиономии и, видя, что я один, взмахом руки вырывал плакат у меня из рук. С каждым разом милиционеры становились все злее, все бесцеремоннее вырывая плакат.  Демонстрации мои сокращались до 10-15 минут. Демонстрации мои становились все более короткими и видеть их могли только чекисты да вырывавшие у меня из рук плакаты постовые милиционеры. "Ничего, пусть как следует, узнают о своей славной деятельности",- думал я, раз за разом приближаясь к подъезду и разворачивая   плакат. Однако после десяти дней пикетирования стало ясно, что без привлечения внимания общественности я вряд ли чего здесь добьюсь.
       Как я уже упоминал, начальник приемной КГБ отказался назвать себя, когда меня туда привели при том задержании, когда я был с Гохманом. "Мы не представляемся",- сказал он мне. Каково же было мое удивление, когда однажды в одной из телепередач о КГБ показали приемную и некоторых ее работников, в том числе и начальника приемной. И в титрах прошло пояснение: Начальник приемной КГБ полковник Кучерявенко Э.Ф. Что скрывается за сокращением Э.Ф. выяснить уже большого труда не составило - из той же приемной по телефону мне   сказали: Эдуард Федорович. "Ну, что за конфузия, Эдуард Федорович,- удивился я.- Ну, как же так? Для меня: "мы не представляемся", а на всю страну представились... Ай-яй-яй... Эдуард. Вполне приличное имя. Не из тайных ли стиляг 59-го года?"
       Еще через какое-то время я был в тех краях, на улице Кузнецкий Мост, где находится приемная. "Зайду-ка, - подумалось, - напомню лишний раз о своем бренном существовании", и едва несколько минут посидел там, как из боковой комнаты пересекая приемную, направляясь к другой двери, ведущей в коридор с кабинетами, показался Эдуард Федорович, таща большую напольную вешалку, на которую по кругу вешается одежда. "Сейчас помашу этой вешалкой, аки Илья Муромец,-подумал я.- Хватит ли у меня на это решимости?"
       - Помочь вам, Эдуард Федорович?- ласково обратился я к моему полковнику. Научился уже у моих добрых знакомых в штатском и мягкости в обращении, и правилам хорошего тона.
       - Нет, спасибо,- увидев меня, поспешно ответил Эдуард Федорович и быстро и скромно, вместе со своей вешалкой прошмыгнул в дверь, а мне дорогу живо перегородил сидевший до этого за перегородкой охранник.
      В том же телерепортаже из приемной КГБ я увидел еще одно знакомое лицо, женское,- Литвиненко Евгения Михайловна. Имя ее я знал, а фамилия стала мне известна только из этой телепередачи.
       - Интересная у вас работа?- спросил ее корреспондент.
       - Да,- уверила его Литвиненко.- Тут такие истории услышишь...
       "Да и о вас тоже можно немало удивительных историй порассказать,- подумал я.- По крайней мере, одну из них я знаю по собственному опыту..."
       Еще когда меня пускали в кабинеты, бывало, звонил телефон и Евгения Михайловна, сняв трубку, отзывалась голосом лечащего доктора:
       - Комитет.
       В один из моих последних визитов туда, в июне 91-го года, когда меня уже в кабинеты не пускали, зная о моем некультурном поведении, Зоткин и Литвиненко сами вышли ко мне в вестибюль. Мимо нас, чаще чем обычно, то и дело туда-сюда спешили их коллеги. На их многозначительно-озабоченных лицах отражалось, что они сейчас заняты какими-то очень важными делами. Подтянутые, сдержанно-энергичные, в хорошо сидящих на них костюмах. Рядом стоял тоже вполне достойного вида и слегка мне сочувствовавший, как мне казалось, Борис Львович Зоткин. Кто бы мог подумать, что эти, вроде бы столь достойные молодые мужчины могут, как последние подонки, набросится на ребенка.
       - Евгения Михайловна,- решил я дезавуировать ее красавцев-коллег, заодно со стоявшим рядом Зоткиным,- что ваши орлы делают? На ребенка набросились...
       - Но вы же сами своего первого ребенка бросили,- парировала Литвиненко.
       Я слегка опешил: "Да тут о моих тайнах знают, оказывается, даже на проходной..."
       - Какого ребенка?- попытался я уточнить.
       Но Литвиненко лишь махнула рукой: "Что, - мол, об этом говорить".
       Интересно, что из этого следовало, что я "бросил своего первого ребенка", что на второго теперь могут набросится они, чекисты? Нужного эффекта, "сбить установку", следственного приема, изменяющего психологическое состояние собеседника, Литвиненко не достигла, я лишь удивился: "Какое их собачье дело до моего первого, второго или какого-то там еще ребенка?"
       - Так когда я увижу своего ребенка?- прямо спросил я у Литвиненко (раз уж она так досконально обо мне проинформирована).
      - Увидите,- пообещала она.
       - Когда?
       - Ждите!- с пафосом призвала Литвиненко.
       До августовского путча оставалось 2 месяца.
       В те же июньские дни 91-го года я проводил свои последние демонстрации у стен КГБ. Правда, демонстрациями их назвать уже было трудно - я был без плаката (все равно его быстро вырывал из рук милиционер). Я облюбовал одну из автомобильных арок, в воротах которой стоял часовой, и становился рядом с ним. Так же, как и он, я устремлял взгляд на окружающее пространство - улицу и проходящих людей. Правда, не в пример ему, подтянутому, в отутюженном костюме, я являл собою зрелище сравнительно непрезентабельное: в десятилетней давности и столько же не глаженных ИТРовских штанах и подстать им рубахе. Но что же делать: чем богаты, как говорится, тем и рады. Как позволяла мне моя ИТРовская зарплата ("зря плата"), так я и одевался... Стоять так, надо сказать, довольно-таки нудно. Иногда мы с часовым слегка переговаривались. Обменивались мнениями по вопросам экономики. Это было время, когда стремительно опустели полки магазинов. Поговорить было о чем. Весьма не нравился моему собеседнику тогдашний мэр Москвы Гавриил Попов, один из видных лидеров демократической общественности.
       - Дорогами он не занимается, дороги в Москве плохие,- брюзжал мой собеседник.
       "Ах, дороги, подумал я.- А может, Попов вам не нравится из-за того, что происходит  на этих дорогах, где народ, освобождаясь от страха, толпами читает и обсуждает газеты?"
       Часовые были разные. Однажды я задумал, все-таки, поднять там свой плакат. В этот раз на посту стоял довольно молодой человек. На всякий случай я решил его предупредить, что сейчас разверну плакат.
       - Ну что вы, газет начитались, и будете стоять здесь, удивлять людей,- резонно заметил он.- Прохожие будут смотреть на вас, как на дурака.
       Я чуть подумал и стал свой плакат сворачивать. Действительно, транспарант мой кроме, как быть вырванным ментом, никакого другого эффекта не произвел бы, а так я хоть тосуюсь здесь, напоминаю им о своем бренном существовании. Часовой мой довольно смеется: "Уболтал клиента".
       - Да вы меня не чурайтесь,- сказал я своему собеседнику.- Все, кто со мною сталкивались, получали повышение по службе (я вспомнил свою ИТРовскую карьеру и своих начальников).
      - А меня и так уже недавно повысили,- смеется мой топтун.
     "Да, хорошо, однако, у них поставлена психологическая подготовка,- подумал я.- Ни с какого бока его не зацепишь".
       В один из таких моих приходов на пост, стоявший там уже знакомый мне часовой добродушно сказал:
      - Сегодня тут не стой,- он со мною был уже на "ты".- Сегодня тут нельзя стоять.
       "Как раз в таком случае и надо бы здесь поторчать",- подумал я и стал прохаживаться рядом с ним.
       Он, между тем, стал переговариваться по рации. Она, не в пример милицейским, не была видна, а микрофон, похоже, был запрятан где-то в лацкане пиджака - он туда слегка наклонял голову, что-то говоря. Наушник тоже не был виден. Еще через несколько минут он сказал:
       - В течение 15-ти секунд ты должен отсюда уйти.
       Но я продолжал прохаживаться, правда, метра на три отдалясь. С другой стороны площади подошли два милиционера и в готовности стали поодаль, наблюдая. Мой часовой продолжил общение с лацканом своего пиджака, и вскоре к нему подошли еще двое чекистов. Один из них был обычного вида, другой - огромных размеров громила, вероятно, из группы захвата. Увидев его, и сравнив со мной, менты зашлись в смехе - слишком уж неравны были силы. Вышедшая подмога стала переговариваться с моим часовым, угрожающе поглядывая на меня. Затем громила двинулся ко мне. Он приблизился. Лицо его, в отличие от многих громил, каких мне приходилось видеть среди покровителей проституток или на стоянках такси у "злачных мест", где бывали хорошие заработки, и где не каждый владелец авто, а только "прописанные" могли останавливаться, лицо этого парня, в отличие от них, не было столь угрюмо-неандертальским и явно несло черты образованности. Приблизившись ко мне, он сказал загадочную фразу:
       - Сейчас я напьюсь и изобью вас.
       - Ладно,- пришлось мне отступить,- я уйду.
       Быть избитым на глазах этих "свидетелей"- ментов было делом малопривлекательным и бессмысленным. Я отдалился еще метров на пять. Через несколько секунд в арку проехал черный лимузин, то ли "Чайка", то ли "ЗИЛ", сейчас точно не помни. Вполне возможно, что в нем сидел сам глава готовившегося путча, будущий государственный преступник Крючков. Вот кого так рьяно охраняли мои интеллигенты в штатском.
       В общем, как показала реальность, мои демонстрации на лубянское братство должного впечатления не произвели. В очередной раз стало ясно, что без поддержки общественности я вряд ли чего добьюсь.
       "Попробовать еще раз обратиться в григорьянцевскую "Гласность"?- подумал я. На этот раз в "Гласности", теперь она называлась "Ежедневная гласность" и представляла собой несколько журнального формата листков  экспресс-информации за истекшие сутки, согласились напечатать мое сообщение. К этому времени вышло пояснение к Закону о Печати, где уточнялось, что ответственность за текст несет не редакция, а автор, и мое сообщение вышло без затруднений.
       - Но,- попросили меня в редакции,- напишите для нас, в чем суть вашей проблемы.
       Я им дал  информацию о моем пикетировании КГБ и изложение о преступлении. В конце сообщения о пикетировании я написал свой телефон и адрес с просьбой о помощи ко "всем людям доброй воли", 9-го июня 91-го года мое сообщение вышло в "Ежедневной Гласности". Ни одного письма, ни одного звонка от "людей доброй воли" не последовало.
       В ту пору уже существовало общество "Мемориал". Но там мне сказали, что они рассматривают преступления только сталинского периода.
       Меня поразила одна увиденная там картина. За столом, с журналом в руках, вероятно, лагерным списком, сидел сравнительно молодой, лет 30-ти человек. В очереди к нему стояли пожилые люди с теми самыми "интеллигентными мягкими лицами", исчезающим типом человеческого лица в России, - преступники сталинских времен. Молодой человек, заглядывая в журнал, резким лающим голосом спрашивал:
       - До какого года были в этом лагере?! Когда пошли на этап?!
       В ответ извиняющимся голосом слышалось уточнение.
     - Сколько там пробыли?!
       "Как он смеет с этими людьми так разговаривать?- удивлялся я. - Ничего себе, "Мемориал"...
       Не удивительно, что я получил там отказ в помощи.
       30-го октября 1990-го года в Москве на Лубянской площади был поставлен памятник жертвам сталинских репрессий - гранитный камень, привезенный с Соловков. За день или два до этого по ТВ прошло сообщение об открытии этого памятника и о времени и месте сбора перед его открытием - на Сретенке у монумента Крупской.
       К назначенному часу я отправился туда со своим неизменным плакатом "Крючков, где мой сын Лещинский Рома?".
       Монумент Крупской представляет собой женскую фигуру, стоящую на большой полированной гранитной площадке. В сквере у монумента было много народа, несколько сотен, а, может, тысяч людей. Было много корреспондентов, отечественных и зарубежных, с телекамерами и фотоаппаратами в руках.
       Я со своим плакатом походил среди толпы, а потом забрался на пустующую гранитную площадку и продолжал прохаживаться там, обращая свой плакат во всех направлениях. "Может, внимание какого-нибудь корреспондента привлечет эта загадочная надпись: "Крючков, где мой сын Лещинский Рома?",- думал я. Нет, никого мой плакат не заинтересовал. Вскоре собравшиеся двинулись к месту открытия памятника. Я со своим плакатом шел в голове шествия. Колонна прошла по Сретенке, затем по улице Дзержинского, между глыбами центральных зданий КГБ, как раз там, где я проводил свои демонстрации и пикетирования. Из многих окон на нас смотрели колючие, злые, иногда недобро улыбающиеся лица чекистов, много было женских лиц. "А-а, идете, недобитки,- читалось на этих лицах.- Жаль, что упустили вас". "И они еще говорят, - думал я,- что это партия заставляла их совершать репрессии. А, спрашивается, кто сейчас их заставляет, в 1991-ом году, что они с такими злющими лицами смотрят на этих пожилых, вежливых, прошедших сталинские лагеря людей?"
       Митинг открылся, когда уже смеркалось. На небольшой наскоро сколоченной трибуне стояло несколько человек выступавших, все уважаемые и достойные люди, но мне запомнились только двое - Юрий Афанасьев и Евгений Евтушенко. Афанасьев произнес гневную речь о вреде тоталитаризма. Евтушенко прочел какие-то свои старые стихи, кажется, главу из "Братской ГЭС" "Казнь Стеньки Разина". Ах, как я в это время пожалел, что когда-то не выучил записанное мною на 25-тилетие "Свободы" стихотворение "Печора". Если бы я знал его на память, я бы уж постарался взобраться на трибуну, постарался бы убедить, не мог бы меня не пропустить к микрофону Евтушенко хоть на одну минуту, а там бы уж мешать не стал, и все бы услышали эти, словно о них  сказанные слова:

Нас гнали в пещеры
Тиманского кряжа.
От голода пухли
Нас мучила жажда.
..........................
Пути на Печеру
Никто не забудет.
…………………
Но призрак России
Встает над тайгой,
Где спит заключенный
Под каждой сосной
…………………..
Об этом расскажет
Всем людям на свете
Гуляющий по миру 
Северный ветер!

       Это были бы лучшие слова, прозвучавшие тогда у Соловецкого камня. …Да разве мог я когда-нибудь предположить, что придется мне с этими моими сокровенными записями расстаться...
       Хотя на митинг я шел в головной части колонны, на самом собрании оказался в задних рядах. Может быть, и можно было бы протиснуться вперед, вместе с моим плакатом, но я поскромничал, остался там, где получилось. И, пожалуй, напрасно. Переднюю часть собравшихся, вместе с трибуной, хорошо освещали прожекторы. Я же стоял в полутьме. Я видел, как Евтушенко, прищурясь, пытался разглядеть мой плакат.
       Позже репортаж о митинге передавался по телевизору, и я видел нашу толпу, а мой плакат едва угадывался в полутьме на заднем плане. Впрочем, попади я и в освещенную часть, не было никакой гарантии, что я со своим транспарантом был бы удостоен внимания телекамеры. И вот почему. Когда вечером, неожиданно для себя, я увидел телерепортаж об укладке Соловецкого камня, то показывали и толпу у памятника Крупской, и шествие по улице Дзержинского, и последовавший митинг. И вот, когда показывали шествие, я вдруг увидел своих соседей по колонне. Вот, этот человек шел неподалеку от меня, затем в кадре появляется человек, идущий совсем рядом со мной, мой сосед справа, я их хорошо узнаю, вот и я уже должен появиться, надо же, но тут телекамера делает изящную огибающую поверх меня и моего плаката, и вот на экране уже мой сосед слева. Изменение линии движения телекамеры настолько плавное и непринужденное, что ни за что не догадаешься, что она только что обогнула фигуру человека, да еще с плакатом.
       Когда году в 89-ом или 90-ом перестали глушить "Свободу", а потом и стал известен ее телефон в Мюнхене, я, после некоторых размышлений, решил позвонить. Трубку снял Владимир Кромас. Я кратко изложил свою просьбу о помощи. Она могла бы выражаться в проведении передачи о данном преступлении, то есть, в предании ее гласности. Прочитал свой текст.
       - Да, такое может быть,- сказал Кромас.- Мне знакома советская действительность.
       - Нельзя ли сделать по этому материалу передачу?
       - Ваш текст занимает 17 минут,- сообщил мне Кромас, и посочувствовал:- Вам, наверное, придет большой счет.
       - Ничего,- успокоил я его и повторил свою просьбу:- Нельзя ли сделать об этом передачу?
      - Попробую,- неуверенно сообщил Кромас.
      На этом все закончилось.
       Когда Кромас умер, о нем передали краткий некролог. Оказалось, что до эмиграции (вероятно, в 70-х - 80-х годах) он работал на Мосфильме. То ли редактором, то ли ассистентом режиссера, сейчас точно не помню. Несколько раз я бывал на Мосфильме со своим приятелем-кинорежиссером. И благодушная, да и доброжелательная атмосфера там, и отношения между людьми, и сами люди составляли приятный контраст по сравнению с моим ИТРовским окружением. Нет, далеко было Мосфильму до советской действительности. Работая только на Мосфильме, советскую действительность не узнаешь... На Мосфильме была совсем другая атмосфера. Там, как в песне Галича, - "даже тени и те в тени". Там и я не слишком бы выделялся среди всех, не столь бы привлекал к себе внимание лубянских наблюдателей.
       "Я знаю советскую действительность",- сказал мне Кромас. Да нет, служа на Мосфильме, этом оазисе либерализма среди нравственно одичавшего брежневского государства, советскую действительность полностью не узнаешь...
       Так Владимир Кромас покинул наш мир, не совершив, может быть, одного из лучших поступков своей жизни. Кто о Кромасе сейчас помнит?
       Чуть позже в Москве открылся корпункт ''Свободы". Мое внимание привлек корреспондент Марк Дэйч. Хрипловатый, чуть "надтреснутый" голос, твердые интонации. Смелые репортажи с мест фашистских собраний и сборищ, проницательный и точный анализ происходящего. Я разыскал его, мы встретились у ЦДЛ (Центральный Дом Литераторов), и я передал ему свои бумаги, включая решение суда, где упоминалось, что ребенка мне не передали, в частности, из-за того, что я "поставлен на учет в КГБ". Через несколько дней мы встретились снова. Я полагал, что, если для меня предание гласности этого преступления чекистов не что иное, как попытка его преодоления и возможности увидеться с сыном, то для журналиста это сенсационный материал, не говоря уже о гуманистической стороне этого дела, где, как говорится, "каждого порядочного человека не могут не возмутить подобного рода действия тайных служб", и малейшее подозрение о таком преступлении должно было бы, казалось, привлечь самое пристальное внимание любого порядочного человека.
       Возвращая мне бумаги, Дэйч сказал:
       - Там нет фактов, указывающих на причастность КГБ к вашему делу.
       "Что же он хотел,- подумалось,- чтобы они расписку оставили, что они набросились на ребенка?"
       - Я вам дал самый краткий набор документов,- попытался я его убедить,- у меня есть и другие документы.
       - Нет, я не буду этим заниматься,- отрезал Дэйч. Смотрел, правда, на меня с сочувствием.
       Куда делась проницательность и острый ум моего "смелого журналиста"?..
       Мне довелось еще раз переговорить с Дэйчем. На этот раз по телефону. Я звонил в московский корпункт "Свободы", пытаясь, кажется, связаться с Дмитрием Волчеком - тогдашней восходящей звездой радиостанции. Трубку снял Марк Дэйч. Я узнал его по голосу. Я представился. Прошло два года со времени нашей встречи у дверей ЦДЛ. За эти два года, полных стремительных изменений, может быть, что-то изменилось и в позиции Дейча?..
       Он меня вспомнил сразу.
       - Да не-ет,- безнадежно протянул Дейч.- Туда лучше не вникать.
       "Да уж не стукачок ли ты?"- подумалось.- Получил, небось, "консультацию" в "конторе" насчет меня, морочишь голову…"
       С горьковатым чувством наблюдал я, как стремительно Марк Дэйч восходит на верха "Свободы". Как все чаще и чаще, а потом уже и из Праги, из главной редакции, звучал его напористый голос. И с облегчением вздохнул, когда на волнах "Свободы" его не стало слышно. Сейчас   "смелые выступления" Дэйча часто печатаются на страницах "Московского комсомольца" - он вдохновенно изобличает фашистов и коммунистов. "А король-то - голый",- хочется прокомментировать его боевые статейки.
       Позже, в 93-ем году, мне довелось случайно познакомиться с другим персонажем - Юлием Александровичем Лабасом. Он представился старейшим эмиссаром НТС (Народно-трудовой Союз) в России. Я просил его о помощи в обнародовании преступления чекистов, а он, словно не слыша меня, упорно переводил разговор на тему борьбы с коммунистами.
       В 97-ом году, познакомившись со вдовой безвременно ушедшего из жизни одного из руководителей НТС Бориса Георгиевича Миллера - Нaтальей Александровной Маковой, я высказал ей свое подозрение, что Лабас вроде как бы стукачек.
       - А мы давно это выяснили,- сказала мне Наталья Александровна. - И в НТС он был недолго, его исключили, а он всем представляется, как член НТС и бывший подпольщик.
       Такие вот, дела.
       Затем я постарался увидеться с Дмитрием Волчеком. Не помню точно когда, вероятно, в первой половине 80-х годов я услышал по "Свободе" его имя. Издавал он какое-то неясного направления издание - "Митин журнал" - по "Свободе" ни разу не передавали, что там печаталось. Ну, во всяком случае, самиздат. То есть, в отличие от Дэйча, Дмитрий Волчек был, так сказать, человеком, зарекомендовавшим себя еще в тоталитарные времена. Мы встретились. Через несколько дней от него последовал точно такой же ответ, как и от Дэйча. Сговорились они, что ли? Или просто получили одинаковые инструкции?
       Через несколько лет после этого в Москву приезжала Инна Светлова - одна из авторов "Свободы", чей голос регулярно слышался в 70-х - 90-х годах. Мне ее программы, откровенно говоря, были не очень интересны, я их слушал нечасто и больше фрагментами, но по странным законам памяти мне запомнились первые ее выступления на "Свободе", в частности, где она, году, вероятно, в 68-ом, беседовала с очень недолго работавшим на "Свободе" Валерием Шульгиным (Надо же, и имя его запомнилось накрепко...). Она говорила, как ее поразили бесконечные потоки автомашин на улицах Парижа. Я слушал и недоумевал: "Что же тут удивительного? То, что на улицах западноевропейских городов бесконечные потоки автомашин, вроде бы, общеизвестно..." Шульгин, как мне показалось, без большого энтузиазма какими-то односложными фразами кое-как поддерживал разговор. Кажется даже, что по поводу удивления Инны Светлевой бесконечными потоками автомашин, он сказал, что его это не удивило. Слыша первые выступления Инны Светловой по "Свободе", я, помнится, подумал тогда: "Она долго на "Свободе" не пробудет". Слишком уж контрастировал ее веселый безоблачный голос, ее облегченные, если не мелковатые, по содержанию передачи с тем общим духом, каким были проникнуты передачи тогдашней "Свободы". Нет, задержалась Инна Светлова на "Свободе". И надолго. Позже уже, в 90-х годах, когда она стала вести "круглые столы", приглашая на них гостей, где обсуждались различные социально-политические проблемы нынешней России, и в этих передачах она иногда упоминала и о своей жизни, и я узнал, что она сирота, дочь репрессированных родителей, и мое отношение к ней определенным образом изменилось. "Да,- подумал я тогда, - наверное, не обошла ее горюшком жизнь, пришлось, вероятно, хлебнуть, и за этим веселым голосом скрывается, может быть, не такой уж веселый и безоблачный человек''.
       И вот Инна Светлова, приехав в московскую редакцию "Свободы", провела передачу в открытом эфире. В приемнике слышались голоса звонивших ей радиослушателей. По-моему, это была первая такая передача "Свободы". Позвонил и я. Мне было интересно и приятно передать ей привет от одного из ее безымянных слушателей. Удача: я дозвонился. Я напомнил ей о том далеком ее разговоре с Валерием Шульгиным в 68-ом году. Она была приятно удивлена.
       - Ну, представляете, что я чувствуй сейчас, через столько лет говоря с вами по телефону,- сказал я.
       - Да-да,- поддержала она, разделяя, вероятно, со мной это почти мистическое чувство.
       Я сказал, что и для меня, как сказал как-то Юрий Карабчиевский, "Свобода" была той "второй реальностью", которая, подчас, была важнее "первой".
       - Да-да,- помянула его и Инна Светлова.
       Я сказал, как было бы интересно услышать голоса той далекой первой легендарной славной когорты "Свободы" (они должны были бы ей быть хорошо известны, она их еще застала на радиостанции): Георгия Адамовича, Владимира Вейдле, Александра Шмемана, Михаила Демина…
       - Да-да,- с чувством согласилась Светлова.- Сколько вам лет? - спросила она.
       (В дальнейшем Игорь Померанцев сделал несколько передач с этими голосами, передач, на мой взгляд, замечательных. Я их записал и сейчас иногда слушаю. Потом он их несколько раз повторил, к сожалению, одних и тех же. Неужели нельзя было дать новые фрагменты замечательных трансляций? Право, яростно глушимые в свое время, они заслуживают быть услышанными по-человечески).
       Ободренный ее теплой реакцией, я совсем уже расхрабрился и высказал свою затаенную мечту: Не может ли она помочь мне приобрести записи с песнями Леонида Пылаева?
       - Попробую,- пообещала Инна Светлова.
       Конечно, мне неловко было за это свое нахальство, но как еще можно было услышать, а может, и спасти от забвения песни и поэзию Леонида Пылаева? А Светлова, все-таки, работая в главной редакции "Свободы", имела, наверное, определенные возможности в этом отношении... А для меня каждая песня Пылаева - это жемчужина русской поэзии.
       Нет. Инна Светлова не смогла помочь мне с песнями Пылаева. Через месяц или два она сообщила об этом в одной из своих передач. Да мне и так уже было неловко за свою просьбу.
       Потом Светлова объявила, что будет еще один открытый эфир со слушателями, и я подумал: "Попробую ее еще попросить о помощи в моем деле. Все-таки, она меня уже "немножко знает"... А с другой стороны, освещение преступлений советской госбезопасности - одна из наиболее славных традиций радиостанции "Свобода". Конечно, высказывать свою просьбу в открытом эфире, это было заведомо себя дезавуировать, но что оставалось делать?
       И вот назначенный день наступил. Звонки принимала Инна Светлова, а помогал ей, объявили, Дмитрий Волчек. Впрочем, его не было слышно, отвечала только она. Мне опять повезло, я опять смог дозвониться.
       - Я вам помогу найти хорошего адвоката,- сказала Инна Светлова.
       Я хотел ей ответить, что адвокаты у меня уже были и мы получили уже несколько десятков судебно-прокурорских отписок, и что лучше бы провести журналистское расследование и об этом преступлении сделать передачу, как тут вмешался Дмитрий Волчек:
       - Я уже рассматривал ваши документы,- авторитетно и недовольно сказал он.- В них нет ничего того, о чем вы говорите. И в моей трубке послышались короткие гудки.
       "Ах ты, дрянь",- подосадовал я.      
       Всю оставшуюся  часть передачи он опять не проронил ни слова, будто его там и не было. (Только на меня отреагировал. Прошло тогда уже больше года, как мы виделись, а он меня все помнил...).
       Кто же он такой, этот Дмитрий Волчек? Стукач? Или это он по своей собственной "доброй" воле так старался, чтобы омерзительное преступление Лубянки не стало достоянием гласности? У меня было время вспомнить и проанализировать многие недоразумения в жизни и странности в поведении некоторых знакомых, прежде чем я понял происхождение этих недоразумений, и "странность" позиции диссидента Дмитрия Волчека почти не оставила у меня сомнения в ее истинном происхождении. Сейчас он перебрался в главную редакцию "Свободы", в Прагу, и стал там одним из ведущих культурологов. Нe могу не отметить его эстетических пристрастий. Вот коллектив "Свободы" выдвигает лучшую кинодвадцатку за всю историю кино, а потом  по одному фильму и от себя лично. Какой же фильм превозносит мой эстет? Ах, вот какой - такой, какой простому человеку не понять: один из фильмов Пазолини (не помню сейчас его названия). Это фильм с безоговорочно фрейдистским толкованием реальности. Правда, Волчек благоразумно оговаривается, что современная наука оставила от Фрейда едва ли 30 процентов, то есть фильм этот во многом опирается на неверные представления, но все равно он нашему киноведу так нравится, что тот не может от него отказаться, даже если это наполовину чушь. Что же это за фильм? - В нем, как во многих лентах Пазолини, происходит какое-то малопонятное смутно-многозначительное, перегруженное красивостями и липковатой беспорядочной эротикой (включая гомо-, а как же без нее?) действо: путник зашел в гости в один дом и поочередно совершил совокупления со всеми обитателями этого дома, включая мужчин (не помню, были ли там еще и домашние животные). Объяснение сего приключения таково: с каждым совокуплением наш герой получает все новые творческие импульсы. Да, надо отдать должное: такое не каждому дано понять, здесь нужно быть особо утонченной эстетической натурой...
       ... А тут вот, припоминаю, у Пазолини есть еще фильм, где путник попадает в стадо свиней. Ух, как они там хвостиками помахивают, аж дух захватывает. И анусики все такие розовенькие, чистенькие! Как же Дмитрий Волчек этот-то фильм не заметил? Сколько здесь материала для размышлений... Вот где можно творческий импульс получить, прямо не импульс, а фугасный заряд!- куда там той убогой буржуазной семье из предыдущего кинотворения.
       Еще вспомнилось: поведал Волчек о своем особом пристрастии к поэзии Волошина и к самому поэту. И однажды ночью он сам почувствовал себя Волошиным. И осязал все, как Волошин, и думал, как Волошин, и  даже ощущал, что находится в Коктебеле.
       - Произошла реинкорнация,- объяснил Волчек свое повествование.
       "Эх, жалко, что не осталось тех власовцев из первой когорты "Свободы",- подумалось.  - Они бы тебе дали "реинкорнацию". А еще тогда подумал я: "Интересно, не перепугались ли коллеги Волчека от этих откровений?" Может в буддистских странах подобного рода признания и в порядке вещей, а в Европе, к которой пока еще, вроде бы, и  мы относимся, такие штуки медицина (конечно, если наш эстет не врал) квалифицирует, как шизоидный бред.
       Если не ошибаюсь, в середине 90-х годов "Свобода" отмечала торжественную дату - тридцатипятилетие Дмитрия Волчека. Мысленно я отнял десять лет - значит, в середине 80-х, когда диктатура уже начала загибаться, нашему эстету было 25. Так он тоталитаризма-то толком и не похлебал? (Если только не был стукачом, разумеется, в чем я почти не сомневаюсь). И не слышал, как трудовые коллективы 70-х годов, под сообщения по радио, что загибаются в лагерях Буковский и Марченко весело поют "из полей доносится налей !" и "раз, два, три казачок !"? О чем же он тогда может сказать людям в микрофон радиостанции "Свобода"? Да вот, о чем может, о том и говорит: про особые заряды творчества и реинкорнацию. Впрочем, снова возвращаюсь я к несложной догадке, если это стукачок, то и все эти "из полей налей" и "казачок" вряд ли были бы ему в тягость, и "сиськи сраны" на нервы не действовали, и хамье на работе не третировало. Наоборот: эти сами натравляли хамье "на кого надо".
       Я спрашивал своих знакомых, людей, весьма осведомленных в "самиздате", не встречался ли им "Митин журнал"? Нет, никто понятия о нем не имеет. Так что это: "невидимый самиздат"? Сейчас, часто слыша мягкий, хочется сказать, "вкрадчивый", голос Дмитрия Волчека, думаю: "А цену-то я тебе знаю, "эстет".

       Я упомянул об отмеченной нынешней "Свободой" "кинодвадцатке" и не могу не высказать изрядное недоумение: половина из названных фильмов - продукция явно второй шеренги. Ну, как же так, господа? Не назвать ни одного фильма Антониони? Бергмана отметить только один фильм ("Фанни и Александр" - один из последних и, стало быть, наиболее доступных и известных)? Уж можно было бы отобрать в "двадцатку" и кое-что посильнее у Бергмана, и не одну ленту, а 3-4, также, как у Антониони. Это не одно только мое личное, насколько я понимаю, мнение,  Бергман и Антониони -   общепризнанные вершины искусства (я даже не говорю - киноискусства) 20-го века, вершины гуманистической мысли и чувства.
       А Тарковский?
       А польское кино? Для российского человека единственное в восточной Европе кино, которое, со знанием, так сказать, дела, всегда противостояло тоталитарному удушению. Тоже, с тройку фильмов можно было бы набрать, вместо многих, вошедших в "кинодвадцатку", думаю, не по праву (те же Бертолуччи и Пазолини с их мучительными проблемами: "кого лучше трахать?" и "как лучше трахать?").
       Из множества первостатейных фильмов, прошедших мимо внимания коллектива нынешней "Свободы" рекомендую, не могу удержаться, посмотреть, ну, хотя бы, "Закон и кулак" Ежи Гофмана и "Корабль в индию" Бергмана.
       Когда пришло известие о зловещем убийстве Инны Светловой, в Праге, в подземном переходе по дороге на работу, сердце мое сжалось: "Как? За что?". Рано оставшись без родителей, она прожила нелегкую и непростую жизнь, и столько несла людям тепла и добра в своих передачах. Кому она могла помешать, какому зверю? Хочется верить, что о ней не забудут, и убийство это будет раскрыто.
       Я уже рассказал о двух деятелях нынешней "Свободы" (одного из них, правда, оттуда уже "попросили"), которые, хоть и шапочным, но примечательным образом блеснули передо мной своей сутью. А вот с третьим я оказался знаком гораздо раньше и не шапочным образом.
       Восходящая звезда "Свободы" конца 90-х годов, смелый репортер из "горячих точек" отважный - Аркадий Дубнов!
       Я познакомился с ним в 1975-ом году.
       За первые 13 лет своей инженерной каръеры, до того дня, когда меня потащили в КГБ (с того дня пошел счет особый), я сменил семь  работ. В основном, я менял их из-за того, что там совершенно не требовались знания по электронике, да и никакие вообще, а только приходить и отсиживать день - скрытая безработица. В лучшем случае, когда я работал на радиозаводе, я мог применить 10-15 процентов своего образования. Между тем, у меня ушло семь лет жизни (два года в техникуме пять в институте), чтобы получить диплом и, стало быть, возможность применить свои знания в избранной специальности. Кроме того, на всех этих работах была мерзкая психологическая атмосфера. Тон всегда задавало хамье. И хотя, как правило, их было меньшинство, где-то по 2-3 в каждом коллективе, решающее влияние было именно за ними. За ними была и общая атмосфера в стране: на страницах газет, на радио и телевидении. Диплом мой достался мне достаточно дорогой ценой. Почти не добавив мне к тем знаниям по электронике, которые были у меня до техникума и института, эти заведения отняли у меня семь лет жизни, жизни, прожитой по чужим квартирам "на птичьих правах", на раскладушках и с любительской колбасой в качестве основного продукта питания, и вот, проработав где-то с год в очередном трудовом коллективе, у меня неизбежно возникало чувство: "Да разве ради подобного времяпрепровождения я семь лет кувыркался в чужих городах?" (Если бы я хоть в малой степени представлял, чем буду заниматься в качестве инженера, я бы эти техникумы-институты обходил десятой дорогой). И я менял работу. Но новая оказывалась не лучше прежней. Тут вот еще, припоминаю, как велика у меня была, как говорится, "тяга к знаниям". В 16 лет я закончил полугодичные курсы радиотелемастеров и получил специальность мастера по ремонту радиотелевизионной аппаратуры. Курсы эти находились в городе Красный Луч. Это километрах в 10-ти от шахты 7-8. Городок этот, Красный Луч, небольшой, но   известный в   Донбассе. Учеба заканчивалась около восьми вечера и в это же, примерно, время из Красного Луча на 7-8 отправлялся последний автобус. Отстать от него и заночевать на автобусной станции Красного Луча было крайне нежелательно: с наступлением темноты, после ухода последнего автобуса окошко кассы наглухо закрывалось, а в полутемное помещение автостанции забредали какие-то жутковатые личности, с которыми лучше бы вместе не оставаться. Не знаю, как сейчас, а тогда, в начале 60-х, в Красном Луче не то, что на автостанции, а и во всем городе за целый день можно было не встретить ни одного милиционера (а вечером и ночью - подавно), и вот не раз, помню, в сумерках, при одной-двух на всю автостанцию лампочках, я мчался по обледенелой комковатой тропке (дело было зимой), не чуя под собою ног, к своему последнему автобусу, а в нем, бывало, уже закрывались двери и он трогался, а до него еще оставалось метров 20 . Билет стоил то ли 15, то ли 20 копеек. Обычно, кондукторша давала билетик уже оторванный, а когда мы приезжали, пассажиры возвращали ей свои билетики - они затем вручались следующим пассажирам. 
       …Остаться ночью в Красном Луче... Помню, раз мы с приятелем поехали туда на велосипедах, и на центральной улице, средь бела дня к нему прицепился какой-то урка и пытался отнять велосипед. Нам, правда, удалось вырваться и смыться, хотя моему приятелю и пришлось покатать урку минут 20.
       А на всех моих инженерных работах не требовалось и десятой части тех знаний, какие требуются мастеру по ремонту телевизора.
       Итак, в 1975-ом году я попал на службу во ВНИИАчермет (Всесоюзный Научно-исследовательский Институт Автоматизации черной металлургии). Это была моя четвертая по счету работа. Попал я на нее вот каким образом. На моей второй работе (в 1973-ем году) нашему отделу поручили заняться разработкой автоматизированных систем управления прокатом черных металлов, и меня направили во ВНИИАчермет выяснить, что в этой области в нашей стране уже достигнуто. Приехав во ВНИИАчермет раз, другой и третий, перебрав документы и чертежи, я никак не мог составить четкое представление о том, какая же сделана автоматизация? Я обращался за пояснениями к инженерам из этой лаборатории, к одному, другому, это были ребята моего возраста, 25-30 лет. Они мне давали какие-то смутные пояснения, которые совершенно не проясняли вопроса. Мне казалось, что часть документации мне не показывают. Наконец, когда я приехал в четвертый раз, ко мне подошел их начальник, вероятно, потеряв терпение, и сказал:
        - Видите вот этот выключатель?
       - Да.
       - А вот этот электромотор?
       - Да.
       - Металл при движении наезжает на вот этот рычаг, срабатывает выключатель и включает электромотор, и металл движется дальше. Больше ничего нет. Это все.
       Справившись с разочарованием от открывшейся мне скромной картины того, что скрывалось за грандиозным названием "автоматизация проката в черной металлургии", я поблагодарил его и стал собирать свои бумаги, досадуя: этот выключатель и электромотор я нашел еще в первый свой приход сюда. Кто же мог подумать, что вся автоматизация проката состоит из одного выключателя и одного электромотора.
       - Вы не хотели бы перейти к нам работать?- совершенно неожиданно спросил меня их начальник.
       Поблагодарив за приглашение, я отказался. За сим мы расстались.
       В дальнейшем, на моей второй работе выяснилось, что, хотя мой непосредственный начальник (кандидат технических наук) хотел меня повысить, добавить десятку к зарплате, некто над ним воспрепятствовал этому (возможно, подробнее я об этом еще упомяну). Я понял, что вряд ли мне здесь светит сколь-нибудь реальная перспектива. Между тем, мне было уже под тридцать, а я получал самую меньшую инженерную зарплату на этом предприятии - 110 рублей, словно я только что после института молодой специалист. И в мои 30 лет хроническая нищета меня уже тяготила. Тем более, когда стало ясно, что даже на десятку больше рассчитывать нечего. Я уволился, перешел на новую работу (третью по счету). Меня туда приняли в конце 74-го года. Как оказалось, это было не московское предприятие, а филиал одного винницкого конструкторского бюро (KБ). Я об этом узнал, когда уже стал там работать. Они приняли меня в конце года, чтобы им не закрыли штатную единицу, а с нового года им понадобилось устроить на это место своего человека из Винницы, и от меня стали требовать, чтобы я уволился "по собственному желанию". Возмущенный их поведением, я увольняться отказывался. (А главное, здесь работа начиналась не с утра, а со средины дня - я хоть высыпался. Жалко было эту возможность терять). В один из тех дней два начальника-винничанина вызвали меня к себе в кабинет и стали на меня орать.
       - А если вам здесь не нравится,- кричал старший из них,- можете уматывать отсюда на все четыре стороны!
       Не желая этих подонков больше слушать, я направился к двери кабинета, но они вскочили, перегородили мне дорогу и чуть ли не начали драться. Оставаться на этой работе больше не было смысла. Я и так своих услуг особо-то никому не навязывал, а тем более, когда эта шваль так ко мне "прицепилась". На следующий после "инцидента в кабинете" день они мне предъявили ультиматум: или я ухожу "по собственному желанию", или меня уволят "по сокращению штатов". Я выбрал "по собственному желанию". Не хотелось, конечно, увольняться, не проработав и полугода. Считалось плохим признаком, если в трудовой книжке была запись о таком коротком сроке деятельности, это называлось "портить трудовую книжку". Не хотелось, но пришлось. Все произошло настолько быстро, что в течение нескольких дней я оказался, как говорится, "на улице". Недели две поискав новую работу, я вспомнил о приглашении во ВНИИАчермете и направился туда. К чести их начальника, хотя я свалился к нему, "как снег на голову", он меня на работу принял. К сожалению, как вскоре выяснилось, мне на этом месте решительно нечем было заняться. Кое-как я коротал там время. Потом мне поручили чертить чертежи. Сроду я не испытывал склонности к черчению. Меня поразила атмосфера в том коллективе. Там было тихо, как в читальном зале, где, каждый по своему делу, собираются незнакомые между собой люди и, отчужденно друг от друга, читают свои бумаги. Каждый сидел, уткнувшись в свой письменный стол, лишь изредка, разве что, кто-нибудь с очень серьезным лицом вполголоса осведомлялся о чем-нибудь у другого. Можно было подумать, что все они предельно загружены работой и нет времени перекинуться даже парой фраз. Но я знал, что даже самая напряженная работа не мешает нормальному общению людей. А здесь общения не возникало даже в обеденный перерыв. Я к этому времени уже пять лет проработал на советских предприятиях, и относится к царившим на них порядкам иначе, как по-швейковски было невозможно. (Мне повезло, что в юности я прочитал эту веселую книгу - "Бравый солдат Швейк"). Сдерживая иронию, я иной раз поглядывал на моих сверхсерьезных сослуживцев, думал: "Интересно, каким очередным "рекордом социализма" они так серьезно заняты?" (Через несколько лет, когда я давным-давно уже ушел с той работы, случайно встретившись в городе с человеком, тоже работавшем там какое-то время, я узнал, что тогдашние мои сослуживцы имели планы на защиту кандидатских диссертаций, и у них существовала на это даже некая негласная очередь. Но из этих планов ничего не получилось, никаких диссертаций не состоялось, и все они ругали и проклинали начальника: "Обманул". Услышав про диссертации, я удивился: "На каком материале они хотели защищать диссертации: на том одном электромоторе с выключателем?"). Вскоре я отметил, что все ребята в этом коллективе, за исключением одного, были еврейской национальности, начальником лаборатории также был еврей. В Москве 70-х годов (да и вообще всего брежневского периода - периода "борьбы с сионизмом"), еврею  трудно было найти работу, и отчасти выручало то, что не все евреи еще изгнаны были с постов каких-нибудь начальников, тех же завлабораторий, и они, иной раз, выручали, принимали еврея на работу - не давали подохнуть с голода. Думаю, что это было актом известного гражданского мужества и благородства. Таким, похоже, был начальник и в этой лаборатории. Нo один парень в их коллективе был русский. Они его выбрали комсоргом. Набычившись, с недовольным лицом, он также, бывало, целый день безмолвно сидел за своим столом. Когда иногда к нему обращались, он яростно вскидывался: 
       - А?! Что?!
       Вспоминаю сейчас своего приятеля по институту в Харькове, еврея по национальности, Леню Н. Вот уж как бы мы с ним, окажись и он в том коллективе, перемыли бы косточки этой сюрреалистической братии, вот уж где было что прокомментировать... (Сейчас Леня Н. живет в Германии. Он уехал туда в 95-ом году. В послеперестроечном Харькове ему места так и не нашлось. Когда он занялся там мелким бизнесом, с ним произошла   странная история,  думаю, это была организованная провокация: его компаньон по электрификации кафе, прихватив общие деньги, скрылся, а заказчики, требуя деньги с Лени, вывезли его за город в посадку и, достав пистолет, сделали "последнее предупреждение". Ему пришлось все распродать и влезть в немалые долги, чтобы расплатиться. От предложенной после этого "крыши" он отказался и, приложив все усилия, уехал в Германию. Сбежавший компаньон его вскоре появился и сейчас вполне процветает... …А в институте на первом курсе, помню, мы с Леней вместе задавали вопросы преподавательнице истории КПСС. Потом он спохватился, замолчал, а я еще года два продолжал упрямо, довольно-таки, переругиваться. Не знаю, как Лене удалось в заполошном Харькове сохранить ясность ума, а мною в этих спорах двигали жившие во мне голоса "Свободы" и доносившиеся по радио вести о диссидентах в Москве - я по-своему проявлял свою с ними солидарность).
       Конечно, в той атмосфере постоянного психологического давления, если не террора, атмосфере социальной истерии, которым подвергались евреи в брежневско-сусловской Москве, человеку еврейской национальности существовать было нелегко. Иной раз русские братья еврейскому брату колбасы спокойно купить в магазине не давали, чтобы обойтись без комментариев. Но дойти до такой потери лица, которую я наблюдал в этом коллективе - это уж слишком. Иногда я искоса поглядывал на них. Это были отдохнувшие, выспавшиеся,   несмотря ни на что,  физиологически вполне благополучные молодые ребята. Кажется, все они были женаты, не говоря уже о том, что у всех были свои, принадлежащие им квартиры, никогда, похоже, не знали они жизни по чужим комнатам на птичьих правах, и вести из пермских лагерей не расстраивали их сна - это вполне читалось на их лицах. Иной раз я пытался развеять сверхсерьезную атмосферу:
       - Ребята, дайте змеевик,- обращался за кипятильником для приготовления чая.
       Вскоре мне сделали замечание, вполне, правда, добродушно: 
       - Смотри, если начальник этот твой "змеевик" услышит, подумает, что мы тут самогонку гоним - с работы выгонит.
       Даже слово "змеевик" там нельзя было произнести, - "начальник мог неправильно понять". Ничто не могло оживить гнетущую атмосферу в этом коллективе. Ускользающие взгляды, кривоватые улыбочки. Вслед мне раздавалось саркастическое хмыканье. Потом меня перевели в загородный филиал этой лаборатории, куда нужно было полтора часа добираться на автобусе (это, впрочем, было мне не в тягость), потом я уволился, нашел другую работу. Всего во ВНИИАчермете проработал я чуть больше полугода. Впрочем, о том начальнике у меня осталась благодарная память - в трудный момент он выручил меня, не оставил "на улице". Нo теперь я должен рассказать собственно о том, из-за чего я упомянул это заведение. Однажды у одного из этих ребят я увидел небольшую книжку - сборник рассказов Василия Белова "Целуются зори". Точно такую я за месяц до этого купил, она тогда только вышла. "Интересно,- подумалось,- случайно у него эта книжка или нет. Если нет, то тогда это должен быть человек поинтереснее, чем эта странная братия". Я подошел к нему, хотел спросить о книжке. Лицо его нахмурилось, усы колюче затопорщились, кустистые брови сдвинулись, меня встретил недовольный взгляд. "Будь ты неладен",- подосадовал я и ни о чем не спросил. Обладателя книжки Белова звали Аркадий Дубнов. Через некоторое время меня с ним отправили в командировку в Липецк. Именно там был установлен тот электромотор с выключателем, которые несколько претенциозно назывались "Автоматизация проката в черной металлургии" и описание которых должны были стать темой для пяти кандидатских диссертаций. Теперь я Дубнову свое общение уже не навязывал. Он мне - ни  слова, и я ему - ни  слова. Так мы и провели три командировочных дня - почти не замечая друг друга. Психопатология, да и только. В командировке этой, как нередко и в других командировках, где мне приходилось бывать, нас послали с избытком: всю работу и один человек мог бы без труда выполнить (надо было ознакомиться с какими-то бумагами), так что второму, практически, нечего было и делать. Нужно отдать должное Дубнову: он не требовал, чтобы я его везде сопровождал. Даже наоборот, мне показалось, он и не стремился приобщать меня к задачам командировки. Ну и я, по обыкновению своему, своих услуг не навязывал, коротал время, сидя за столом, борясь с одолевавшей дремотой. Сквозь ее властные объятья я все же видел, как энергично мимо моего стола то в одном, то тут же в противоположном направлении чуть ли не бегом спешит Дубнов. "Надо же,- думал я,- сколько у него, однако, нерастраченной энергии, чтобы так суетиться".
       С того времени прошло года  три. Я работал уже на другом предприятии. Однажды купил билет в ЦДЛ (Центральный Дом литераторов), там проводился цикл вечеров-встреч писателей с любителями литературы. В малолюдном фойе я увидел Дубнова. "Надо же,- снова удивился я.- Значит, тогда та книжка Белова была у него, наверное, не случайно". Три года назад он вместе со своей ИТРовской братией весьма дружно отторгли меня из своего коллектива... Но... это было три года назад... Давно позади та низость их скопного поведения, а здесь, в ЦДЛ, совсем другая атмосфера и отношения. Я приостановился возле него, сказал доброжелательно, да и не без удивления:
       - Какими судьбами?
       - Ты тут какими судьбами,- зло прошипел мой "любитель литературы".
       В очередной раз подосадовав, я отошел от него. Меня тогда удивило: как можно так себя вести, так разговаривать с, в общем-то, с незнакомым тебе человеком, незнакомым и не сделавшем тебе ничего плохого? 
       С тех пор прошло более десяти лет. Пришла пора перестройки и гласности. Эмиграция из категории борьбы стала нормальным правом человека. И вот однажды узнаю я, что Дубнов организовал какой-то "Комитет содействия эмиграции в США". То бишь, "помогает". "Надо же, - подумал я, - как шустро знакомец мой из своего непроницаемого панциря выбрался сразу на международный уровень". Одновременно в газете "Коммерсантъ'' стали попадаться его статьи. Вполне демократического духа. Мой, когда-то захлопнуто-непроницаемый коллега-ИТР, превратился в бойкого демократического журналиста. Вот он уже подвизается в журнале "Новое время", вот уже внештатный корреспондент радиостанции "Свобода" и напористо берет интервью у Маршала Шапошникова, того самого, который в августе 91-го был одним из противостоявших  путчу. И мой  бывший   бестолково-старательный советский ИТР, захлопнутый в оные годы на все замки, сурово излавливает Маршала за какие-то его упущения, огрехи, недосмотры в руководстве армией, выясняет, не продавал ли Шапошников оружие "налево'' в целях личного обогащения? Евгений Иванович Шапошников убедительно и аргументированно доказывал, что он ни в чем не виноват. А вот мой герой  уже спецкорреспондент "Свободы" и на танковой броне ездит по бездорожью в "горячих точках" Таджикистана.
       В середине 90-х годов радиостанция "Свобода" проводила по утрам пятиминутки открытого эфира со слушателями: ставился какой-нибудь вопрос, и слово предоставлялось слушателям. Все слышно в эфире. Когда я засиживался за письменным столом до утра, я иногда эти пятиминутки слушал, а году в 95-ом даже несколько раз принимал в них участие - тоже высказывал свое скромное мнение. И вот, однажды так позвонив, услышал на другом конце провода голос Дубнова - он в то утро осуществлял функции диспетчера. Мгновенно я подумал тогда: "Попробую обратиться еще и к нему со своим делом".
       Я к тому времени получил отказы уже от многих, до этого уважаемых мною людей, и так и оставался по-прежнему наедине с этим преступлением и "наблюдением" Лубянки за мной. Нельзя было упускать лишний шанс. К тому же, в отличие от Дейча и Волчека, для которых я был случайным просителем, Дубнов знал меня еще в 75-ом году, помнил, наверное, и мое скептическое выражение лица и отнюдь не восторженное состояние в те годы, годы "зрелого социализма". Он вполне мог понять неслучайность чекистской акции против меня. Словом, старый знакомый, есть старый знакомый, пусть даже и не без одиозности.
       Мы договорились, и я приехал в московский корпункт "Свободы". "Как-то встретит меня Дубнов в этот раз?" Может, разыграет удивление: "Как, ты тоже был инакомыслящим?" Теперь, когда бояться уже не надо, может, проявит сочувствие, поможет...
       Со времени нашей совместной деятельности во ВНИИАчермете прошло двадцать лет. Дубнов кивнул мне, и мы прошли к его столу. Я дал ему два машинописных листа с моим изложением.
       - Да, печальная история,- сказал он, дочитав.
       - Когда мне удается что-то сделать, чтобы увидеться с ребенком - звонок из КГБ и все обращаются против меня,- сказал я.
       - Да кто его сейчас боится, КГБ,- отмахнулся Дубнов.
       "Да тебе ли говорить, - подумалось.- Тоже, в эксперты записался".
       - Да-а, мне полгода не давали видеться с ребенком, ох, я с ума сходил,- сказал Дубнов.
       - И что, тоже КГБ вмешивался? - полюбопытствовал я.
       - Да нет, - ответил он.
       - Нельзя ли с этой информацией что-нибудь сделать?- спросил я.
       - Да нет. Тут видишь, что творится?- он кивнул на блестящие чистотой столы, компьютеры и корреспондентов. - Мы же политическая радиостанция.
       За сим мы расстались. Чуда не произошло.
       Позже, вспоминая, как дружно отталкивали меня нынешние деятели "Свободы", (я обращался не только к Дейчу, Волчеку и Дубнову, но и к некоторым другим), я думал: "А мог ли себя так вести первый состав "Свободы"? Может, напрасно я столь ничтожными вижу современных представителей "Свободы" в сравнении с ее первой когортой?", и отвечалось: "Нет, не напрасно". Я вспоминал передачи тех первых 25-ти лет радиостанции, когда от внимания ее корреспондентов и обозревателей не ускользал малейший штрих в советской действительности, когда за еле видимой заметкой в углу газетного листа они острым взглядом видели подспудные процессы в глубине советской действительности. И не было для них тогда "малых" и "больших" преступлений тоталитаризма и его главной опоры - лубянской тайной полиции. Когда в мелочи, "как в капле воды" отражалась вся советская действительность, и это, благодаря тогдашней "Свободе", становилось понятно и известно многим. Благодаря тем передачам я научился в мелких малозаметных проявлениях видеть социальные течения и коллизии в стране. Благодаря ей, первой редакции радиостанции, смогли выжить ростки свободы в нашей стране, окрепнуть независимая мысль, появиться новые имена граждан.
       Сами они, эти новые имена, как я убедился, отнюдь не спешили сделать для своих соотечественников то, что для них сделала первая когорта "Свободы", а когда пришла пора эту когорту сменить, то "наследники" изменили и ее, "Свободы", дух. И, если раньше имя человека, делавшего "сенсационное" заявление о том, что "в Советском Союзе нет свободы слова" благодаря "Свободе" становилось известно всей нашей стране и половине мира, то теперь мне годами не удавалось через "Свободу" добиться той гласности, которая помогла бы преодолеть мерзкое преступление Лубянки.

       В своих попытках обнародовать информацию об этом преступлении я обращался не только к отечественным журналистам и корреспондентам "Свободы", но и ко многим известным деятелям, которые, по моему представлению, не могли остаться равнодушными, так как мое дело, моя жизнь, представлялось мне, было и частью их дела, их жизни. О некоторых я уже упомянул, упомяну и других, так как я считаю достаточно важным рассказать об их поведении не перед фотоаппаратами зарубежных корреспондентов, а вот в этом случае, "приватном", где суть и глубина убеждений человека выявляется, может быть, даже откровенней, чем на виду у всего честн;го мира.
       Конечно, когда в Москве из ссылки появился Сахаров, у меня возникла мысль обратиться к нему. Его заступничество за людей общеизвестно. Но все же я не решался. Я не решался его беспокоить по вопросу, который мог бы показаться ему незначительным, тем более, при той его напряженной общественной деятельности, в которую он погрузился с первых же дней своего нахождения в Москве. Но, когда Сахаров с трибуны съезда народных депутатов заявил, что ему "звонили девочки, жалуясь, что ОМОН не пропустил их на площади Пушкина" туда, куда они хотели пройти (Справка: на всю улицу Горького, от "Национала" до Белорусского вокзала был, а может и остался, всего один общественный туалет - на площади Пушкина, неподалеку от кафе "Лакомка"), я еще раз убедился, что для Сахарова нет мелких, "недостойных его внимания" ущемлений прав человека. Здесь в нем соединялись принципиальность мышления ученого-физика, где нет места пренебрежения  малыми величинами, и моральным уровнем потомка духовных деятелей церкви. (Впрочем, и без подобных условий можно являть собой классический тип русского интеллигента, каковым   был Сахаров).
       Какое-то время еще поразмыслив, я все же решил Сахарову позвонить. Его дома не оказалось - он был в отъезде. Я не решился "виснуть на телефоне", и во второй раз позвонил через несколько месяцев. И опять его не оказалось дома. Я опасался надоедать. Потом случилось   невосполнимое: смерть Сахарова - потеря не только для меня, но и для всей страны. Прошло еще время, больше полугода, прежде чем я набрался духа позвонить Сахаровым в третий раз - на этот раз его вдове, Елене Георгиевне Боннэр. К этому времени я потерял очередную надежду преодолеть чекистские препоны в моем общении с ребенком. Тогда в Москве сформировалось общество отцов, которым их бывшие жены препятствовали видеться со своими детьми. В становлении того общества поучаствовал и я, но затем меня оттуда стали вытеснять, заявляя, что "отцы" и так находятся в тяжелом правовом положении, а я со своей кагебистской историей еще больше ухудшу ситуацию. Такая вот "солидарность" выявилась у этих отцов. В конце-концов, меня из этого общества исключили. Впрочем, у меня есть веские основания полагать, что в вытеснении меня из  "общества" не обошлось без руки Лубянки, и я об этом еще упомяну, так же, как и о том, кто и как взял верх в этом "обществе". А пока что, в 90-ом году, я все же решил еще раз позвонить Сахаровым. Я знал, что Елене Георгиевне знакомо это чувство - когда чекисты набрасываются на вашего ребенка. Еще свеж был в памяти тот случай, начала 80-х годов, когда в Москве "группа хулиганов" окружила сына Боннэр - Алексея Семенова и угрожала ему расправой. Супруги Сахаровы жили тогда в горьковской ссылке, они объявили голодовку, жизнь академика Сахарова была поставлена на карту. И власти дрогнули - Алексею Семенову разрешили выехать из СССР. Так что Елена Георгиевна вполне побывала в моей ситуации. Нo ведь Алексей Семенов был уже взрослым человеком, ему тогда было больше двадцати лет, а что же говорить, когда Лубянка тянет свои руки к ребенку двух-трех, десяти лет?
       Трубку сняла Елена Георгиевна. Извинившись за беспокойство, я сказал о причине своего звонка и, в целях экономии времени, предложил прочесть свою историю с листа, где было компактное изложение. На второй фразе, где упоминалось о доносе моей "жены" и о том, что меня вызвали в КГБ, Боннэр меня прервала:
       - Ах, таких, как вы, много.
       - И у всех КГБ набросился на их детей?- понял я ее отношение ко мне.
       - И КГБ тоже,- уклончиво ответила Боннер.
       Далее она сказала, что она старый, больной человек, работает по 24 часа в сутки, страшно устает...
       - Вам нужно обратиться в РОНО,- посоветовала Боннэр.
       - В РОНО я уже бывал десятки раз,- попробовал я, все-таки, удержать ее внимание.
       - Ну, тогда обратитесь в суд,- подала еще одну дельную мысль Боннэр.
       За сим наш разговор окончился. Каково же было мое удивление, когда "старый больной человек", бросив свою родню, детей, совершил утомительный, многочасовый перелет из Америки в Москву, чтобы произнести речь на митинге. (Это было в дни известного противостояния двух толп - демократов и "краснокоричневых" на Васильевском спуске). И, хотя митинг был тогда не простой, не рядовой, меня все же поразило, насколько Боннэр пренебрежительно относится к отдельному человеку по сравнению со страстью "делать историю" - "толкнуть речуху" перед "народными массами", "спасать демократию"... Банальное сознание, банальное создание. А я-то думал, что она личность соизмеримая с Сахаровым. Какое там...
       Тут еще, вот, вспоминаю, как однажды, уже после смерти Сахарова, когда образовалось "Общество последователей Сахарова" (так, по моему, оно называлось), и это им в первую очередь, кажется, заявила Елена Георгиевна (это передали по телевизору):
       - Не примазывайтесь к чужой славе.
       Я удивился тогда: "Какая слава?! То, что они соберутся, человек 30-40, и выступают друг перед другом, при исчезающем уже внимании зарубежных корреспондентов - это она называет славой? Да ни один из них на выборах и одного процента у народа не наберет. Слава... Да и потом, что это за поза: "Не примазывайтесь к чужой славе"? Не умная поза... В дальнейшем, сколько не видел ее интервью по телевизору, кроме стыда и досады ничего у меня не вызывали. Да, не такой личностью я себе представлял жену академика Сахарова...
       А тогда, в годы падения тоталитаризма, когда столько появилось сторонников демократии, только порадоваться можно было этому явлению. Я вспоминал, как почти невозможно было в брежневское время найти собеседника с демократическими взглядами, а тут так много их оказалось. (Это тогда один американский корреспондент, работавший в 70-е годы в Москве, спросил: "Где же вы все раньше были?"). Но, в общем, тому, что приверженцев демократии оказалось немало можно было только порадоваться, а не становиться в позу отвержения, тем более, что угроза различных диктаторских вариантов в нашем посттоталитарном социуме вполне реальна, а кто и как вел себя в тоталитарные времена, кто не принимал тот режим, кто с вдохновением пресмыкался, а кто и совершал преступления - об этом можно было говорить о каждом в отдельности, но в общем, когда посттоталитарные силы еще настолько мощные, что постоянно о себе реально напоминают, и дорог каждый человек  сторонник демократии, и можно только приветствовать каждого из них - отталкивать их вот этим: "не примазывайтесь к чужой славе" показалось мне недопустимо легкомысленным, и что-то болезненное почудилось мне в этом заявлении. А слава... В народной массе никакой особой славой Боннэр и К° не пользуются ("у них там свои дела"- вот мнение народной массы. Хорошо это или плохо - отдельный разговор). А "слава" существует, в основном, между собой, среди вот этих нескольких десятков полуинтеллигентов, что из зала в зал кочуют со своими собраниями и произносят друг перед другом свои непритязательные речи.
       А еще, вот, кстати, о чувстве реальности. Вспоминаю, как в начале ссылки Елена Георгиевна поведала, как хорошо относятся к ним горьковчане. Я, помнится, порадовался тогда: "Все-таки, приятный там народ, в восточной России, не то, что здесь, столько гнили..." Каково же было мое удивление, когда буквально через считанные дни произошел "инцидент а поезде": В поезде Горький-Москва пассажиры, узнав, что с ними едет Елена Боннэр, заявили, что не желают находиться с нею в одном купе. Получила, так сказать, "отповедь народа", вернули не грешную землю.
       Да... "Таких много",- сказала она мне. А я-то за нее так переживал... "Работа из рук валилась". Смотреть ни на кого не хотелось.
       ...Однажды, кажется, году в 95-ом, я попал на собрание "демократических сил". В президиуме сидел Сергей Ковалев, еще человека четыре, на трибуне выступал Егор Тимурович Гайдар. Речь его была не без печали - шел откат первой волны демократов от власти и снижение их популярности у избирателей. Я понадеялся тогда заручиться вниманием кого-нибудь из влиятельных лиц, присутствовавших на этом собрании, но какое там... Весь зал был охвачен ажиотажем выступлений, теоретизирования. В конце собрания из двери через зал к трибуне устремилась Елена Георгиевна Боннэр. Торжественная, в приподнятом настроении, она прошла недалеко от меня. Я  посмотрел на объятую вдохновением физиономию. Она мой взгляд не видела...

       Кажется, году в 90-ом образовался новый состав верховного Совета России, впервые за многие десятилетия избранный действительно демократическим путем. Из его подразделений к которым я мог обратиться со своей проблемой было три: Комитет по Законности, Комитет по Законодательству и Комитет по Правам Человека. Но прошло еще немало месяцев, прежде чем комитеты эти начали функционировать. В первый из них обращаться было бесполезно - там хозяйничали коммунисты и, кажется, бывшие работники МВД. Мне удалось попасть на прием в Комитет по Законодательству. Оттуда направили письмо в прокуратуру, и я получил "стандартный ответ" - очередную отписку, каких у меня были уже десятки. Но наибольшие надежды я возлагал на Комитет по Правам Человека, который возглавлял Сергей Адамович Ковалев - ближайший соратник Сахарова. К своему огорчению, да и недоумению, я вскоре выяснил, что попасть на прием в Комитет по Правам Человека невозможно. Правда, после нескольких телефонных переговоров Юрием Шихановичем мне была назначена встреча в вестибюле Верховного Совета.
       Юрий Шиханович также был достаточно известным человеком в правозащитном движении. "Математик Юрий Шиханович"- всегда упоминали о нем по "Свободе", когда зачитывали списки "узников совести". Шиханович взял мои бумаги, а через несколько дней назвал мне по телефону адвоката, к которому я могу обратиться за помощью. Адвокат этот, вернее адвокатесса, была, да и остается, в Москве довольно известна. Несмотря, однако, на рекомендацию Шихановича, она долго не могла найти времени, чтобы вникнуть в мое дело и, после многомесячных переговоров, в конце-конце   мне в помощи отказала. Несколько недоумевая, я снова позвонил Шихановичу.
       - Так что вы хотите,- раздраженно сказал Шиханович,- чтобы мы заставили вашего ребенка любить вас?!
       Говорить с ним дальше было бесполезно. "Что-то у этого математика не все в порядке с логикой",- подумал я.
       Но между первым и последним разговором с Юрием Шихановичем я, все-таки, смог побывать на приеме у Сергея Ковалева. Провел меня на прием также один из известных деятелей правозащитного движения Владимир Александрович Клебанов - он имел возможность попасть к Ковалеву и прихватил меня с собой. С Клебановым я познакомился на одном из правозащитных собраний. В дальнейшем я отметил, что взгляды Клебанова в социально-политических вопросах не только существенно отличаются от моих, но и от общедемократических, и, в конце-концов, они показались мне весьма ограниченными. Но чего не отобрать у Клебанова, так это того, что, в отличие от многих "демократов", Владимир Александрович во главе своей деятельности, хотя, на мой взгляд, и весьма беспомощной, имеет в виду не только декларации (чем только и занимаются "демократы"), но и отдельных конкретных людей. И я всегда с благодарностью вспоминаю его за тот добрый жест - провод меня к недоступному простым смертным защитнику прав человека Сергею Адамовичу Ковалеву.
       Итак, в обозе Клебанова я проник в кабинет Ковалева. Секретарша предупредила, что нам отводится строго один час, после чего на прием к Сергею Адамовичу записана профсоюзная делегация.
       Ковалев был в сандалиях и курил "Беломорканал". "Действительно, демократ",- умилился я.
       Клебанов сетовал Ковалеву, что у него нет нормального жилья, нет помещения для работы, поминал о тяжелом положении, в котором оказалась значительная часть населения.
       - Я могу вывести на площади сотни обездоленных возмущенных людей,- говорил Клебанов.
       - Но при этом нужно учитывать, пойдет ли это на пользу тем общим демократическим преобразованиям, которые идут в нашей стране,- оспаривал Ковалев.
       Затем полемика их переключилась на другие вопросы, все более удаляясь от чего-либо конкретного и скорее напоминая урок политического ликбеза, чем решение сколь-нибудь важного вопроса, которое мог предоставить этот кабинет. Прошло уже 50 минут, а диспуту не видно было конца. Наконец, Ковалев на минуту отлучился, и я потребовал, чтобы Клебанов дал мне возможность обратиться со своим вопросом.
       - Сидите смирно, иначе я вас больше никогда с собой не возьму,- потребовал Клебанов.
       - Да я хоть сейчас могу уйти,- раздосадовался я, и, действительно, потеряв терпение, собрал свои бумаги и встал из-за стола. "Пусть сами тут друг другу мозги куют",- подумалось. Но тут вернулся Ковалев, и я обратился к нему. Клебанов, надо отдать ему должное, перебивать меня не стая. Я сказал, что после вызова меня в КГБ в 83-ем году чекисты вот уже в течение восьми лет препятствуют мне видеться с ребенком. Лицо Ковалева стало печальным.
       - Ну, и в каком положении у вас сейчас дело?- спросил он.
       Я сказал, что в прежнем: с 83-го года ребенка не вижу. Лицо Ковалева осталось грустным. Он поведал и о своих проблемах:
       - Судьи совершенно потеряли квалификацию.
       - ?..
       - Вот, мы спрашиваем у них: "Как вы поступаете, если у вас есть сомнение?" Они нам отвечают: "Советуемся с вышестоящими инстанциями". - Ковалев посмотрел на нас, пояснил: - А в законе прямо сказано: любое сомнение должно истолковываться в пользу подсудимого.
       "Ах да,- вспомнил тут и я,- это же известный юридический постулат". Я его знал, а тут, действительно, тоже призабыл, как те незадачливые судьи... А еще Сергей Адамович посетовал, что ему нужны помощники, но пока что не удается утвердить хоть какой-то штат сотрудников.
       - Ну, я мог бы какое-то время на общественных началах,- предложил я свою помощь.
       - И я мог бы,- сказал и Клебанов.
       Тут я несколько удивился: "Он, ведь, вроде бы, при деле: председатель "Свободного профсоюза"... Это я, так сказать, совершенно свободен. Был бы чем-то занят, не смог бы предлагать свои услуги. Сергей Адамович, правда, на эти наши отклики о помощи не обратил внимания.  Вошла секретарша и напомнила, что наше время истекло, и приема к Сергею Адамовичу ждет профсоюзная делегация. Ковалев пообещал помочь Клебанову с жильем и помещением для работы, взял у меня мое изложение о преступлении, также пообещав помочь. А в общем, когда мы уходили, мне показалось, что он облегченно вздохнул, а уж когда появились члены профсоюзной делегации, лицо его и вовсе преобразилось, и из уныло скептического, каким было при нас, стало торжественно-приподнятым. Потом, через некоторое время, как я уже упоминал, помощник Ковалева Шиханович отрезал мне, что "заставить ребенка полюбить меня" они не могут. Мои попытки не то, что еще раз попасть к Ковалеву на прием, а хотя бы узнать по телефону о моем деле оказались безуспешными: сам он к телефону не подходил, а секретарь была не в курсе дела. Потом, в 93-ем году Верховный Совет разгромили и все документы в кабинете Ковалева, как сказали мне, сгорели или растерялись.
       Но позже стали проводиться очередные выборы депутатов и, о чудо, Сергей Адамович, оказалось, баллотировался депутатом от нашего, Южного округа Москвы. Теперь он уже был не только председателем Комиссии по правам человека, но и нашим депутатом, и у меня предполагалась дополнительная возможность попасть к нему на прием. Правда, сейчас, через три года после моего первого посещения Сергея Адамовича, восторга у меня относительно его уже несколько поубавилось, и дело было не только в том, как он отнесся к моей истории, или в том, что этот патентованный "защитник прав человека" оказался совершенно недоступен для этих самых человеков, которых он, вроде бы, призван был защищать, а еще и в том,, что за это время определенным образом, в виде его высказываний, выступлений, телевизионных цитат высветился характер его деятельности, точки приложений его интересов, в конце-концов, в известной степени высветилась его личность. И все это не вызвало у меня ничего кроме удивления, разочарования и досады. Так вот, оказывается, на что он променял доверие своих избирателей и миссию защищать человеков - на политиканство, на провозглашение своих благобанальностей, а то и благоглупостей...
       Такого, примерно, я был мнения о Ковалеве к моменту выборов последовавших после событий октября 93-го года. Тем не менее, на выборах я, естественно, проголосовал за него, а заодно связался с его группой поддержки, надеясь что-нибудь прояснить по своему вопросу. Отвечала мне женщина, по фамилии, кажется, Курач. От нее первой я услышал, что Ковалев на выборах победил, и с большим отрывом от соперников. Порадовавшись этому, я попросил Курач узнать о моем деле. Я упоминал, что был у Сергея Адамовича на приеме, и он обещал помочь. Она согласилась помочь. Нo в последующих разговорах ничего толком сказать мне не смогла.
       - Вы же знаете, Сергей Адамович никому не отказывает,- заключила она свое общение со мной.
       "В обещаниях",- мысленно дополнил я недостающие слова в ее фразе. Я вспомнил, как Ковалев опечалился, услышав мой рассказ, когда я был у него на приеме. Я тогда это воспринял, как чистосердечное проявление сочувствия, возможной помощи. Обнадежился. А это он просто, оказывается, "никому не отказывал". Ах, артист...
       Во время предвыборной кампании по кабельному телевидению в нашем районе часто прокручивали рекламный ролик, где Ковалев произносил одну и ту же фразу: "Я никогда не лгал..." "Ну, лгать не лгал, а брехать  брехал", - думал я. Это же надо так высокопарно о себе: "Я не лгал". Я вспоминал, как уничтожительно отзывался о Ковалеве Владимир Александрович Клебанов в те несколько встреч, что у меня с ним были.
       - Обманщик. Никому он не собирается помогать. Болтает только, наживает себе рекламу,- честил Ковалева Клебанов.
       Упоминал я Клебанову и о Григорьянце. Что я к нему обращался.
       - И этот тоже. Фарцовщик, спекулянт. Они думают только о себе. Никому они не сочувствуют,- клеймил именитых правозащитников Клебанов.
       И хотя сколь-нибудь серьезные выводы о людях я предпочитал делать, исходя, в основном, из собственного опыта, слова Клебанова, все же, были для меня не пустым звуком. Он имел моральное право на критику этих авторитетов: в годы брежневщины он не только был среди активных оппозиционеров режиму, но и знал этих людей по совместной деятельности. А, по крайней мере, относительно безразличия к человеку, если дело происходит вне телепередачи, лгунишки Ковалева, я вполне мог с Клебановым согласится.
       Сжалилась Курач, так сказать. Дала мне понять, чтобы я не волновался понапрасну, что Ковалев хоть и не отказал, но и помощи ждать от него нечего.
       - В вашем районе будет его представитель, вы сможете к нему обратиться,- добавила Курач.
       Прошло еще несколько месяцев и, действительно, представитель появился. Я поспешил к нему на прием.
       Это был человек лет 55-ти, назову его Аф., по начальным буквам его фамилии, со вполне благополучным и не особенно, как мне показалось, тронутым интеллектом лицом. В общем, мужик, как мужик. Перед ним сидела группа из четырех посетителей. Они жаловались на то, что подвергаются в своих квартирах каким-то облучениям. Мне весьма интересно было это слышать, так как за несколько лет до этого и я подозревал, что подвергаюсь облучению (я об этом еще упомяну). То, о чем они говорили,   было почти нереально, но о подобного рода вещах я уже слышал раньше, в том числе и в передачах "Свободы" 70-х годов: что их квартиры в отсутствие хозяев кто-то посещает, переставляют предметы в комнатах, присыпают какие-то порошки вдоль стен... "Как важно было бы серьезно расследовать такого рода показания,- думал я.- Может, там имеют место и кажущиеся вещи, но  считаться с реальностью описываемых обстоятельств есть очень веские основания".
       - А на приеме у Сергея Адамовича вы были?- спросил их Аф.
       - Да.
       - И что он вам сказал?
       - Он посоветовал нам обратиться к психиатру.
       "Отмахнулся,- уже почти не удивился я.- А разве мог бы сколь-нибудь серьезный человек  с репутацией правозащитника, да еще на общественном посту, так легкомысленно отнестись к таким зловещим и не единожды встречающимся показаниям?"
       Аф. посоветовал своим собеседникам за всеми этими явлениями проследить более внимательно, привлечь свидетелей и представить более конкретную информацию. Затем подошла очередь моя. Я сказал, что мне вот уже более десяти лет по звонкам из КГБ не позволяют видеться с ребенком. Аф. удивился:
       - Ну, то, что отцам редко передают детей на воспитание, я знаю, - сказал он.- Но чтобы отцу запрещали видеться со своим ребенком - об этом слышу впервые. Это  противозаконно.
      Он назначил мне отдельный день, когда не будет других посетителей, и он будет рассматривать только мое дело.
      - Возьмите все необходимые документы,- сказал он.
       Через неделю  мы встретились снова.
       - Вы же знаете, есть такой принцип: "презумпция невиновности", - стал он мне объяснять.- Нельзя обвинять кого-то, не имея на то доказательств.
       Он потребовал показать ему одну бумагу, другую. Среди толстой пачки документов я, естественно, не мог мгновенно предъявлять ему тот, что он требовал.
       - Я же вам сказал,- стал он раздражаться,- чтобы вы все подготовили.
       - Сейчас-сейчас,- суетился я, разыскивая в толстой стопке затребованный им листок.
       - Вы не подготовились к нашей встрече,- все в том же тоне выговаривал он.
       Тут я разозлился:
       - Я же не могу знать заранее, какой из десятков документов может вам понадобиться. Поэтому я взял все и сейчас ищу то, что вам нужно.
       Он прочитал и решение суда, где упоминался КГБ, и, с таким же упоминанием, ответ из Генпрокуратуры. И запреты мне видеться с ребенком, "исходя из интересов ребенка".
       - Каких "интересов ребенка"?- спрашивал мой собеседник.- Должно быть конкретно указано, чем ребенку вредят встречи с вами.
       - Конкретно не указано ни в одном документе,- объяснял я ему.
- Конкретных причин нет. Единственная конкретная причина - звонки из КГБ.
       Наконец, все интересовавшие его бумаги он изучил.  Зло посмотрел на меня:
      - Мы ничем не можем вам помочь.
       Я легко, узнал этот взгляд: так смотрели на меня чекисты, когда проводили со мной свою "беседу" в КГБ.
        "Интересно, как этого типа тот олух выбрал своим представителем? - думал я по дороге домой.- "Презумпция невиновности"... Любопытно, чью презумпцию он защищает, этот представитель "Комиссии по правам человека"? Презумпцию человеков или презумпцию организаций и комитетов? Или Комитета?" Я вспомнил о своем предложении о помощи Ковалеву. "Так вот кого тот олух предпочел мне: обыкновенного стукача. Зря я на него только время потратил, зря только обнадежился, зря ему все документы показал. Они теперь лишь лучше будут информированы о моих бумагах..."
       Позже, не раз наблюдая, как Ковалев ввязывается в различные политические коллизии, я думал: "То, что он выделывает, иначе, как провокацией и не назовешь. Неспроста, все-таки, существует эта хамская пословица: "Дурак хуже врага". В середине 90-х годов, не раз видя по телевизору его хронически-торжественное выражение лица - лица "знаменитости", подумалось как-то: "Интересно, он, что - и спать ложится с такой же торжественной физиономией?"
       В начале 90-х годов я узнал об учреждении Российского Общественно-политического Центра по правам человека (не ручаюсь сейчас, правда, что точно воспроизвел название). Основал его Алексей Смирнов. Имя Алексея Смирнова я не раз слышал в читаемых по "Свободе" списках "узников совести". Я позвонил ему. Сказал о том, как после вызова в КГБ в 8З-ем году чекисты оторвали от меня ребенка.
       - Сейчас много такого можно услышать,- прервал меня Смирнов.
 - Человека когда-то выгнали с работы за нерадивость, а он говорит "это меня КГБ выгнал с работы". Я сидел в лагерях, потерял там все зубы, а сейчас сплошь и рядом слышу: "Я боролся c КГБ. И я боролся с КГБ". Где они раньше были, эти "борцы"? В лагерях я их не встречал!
       Речь его становилась все более и более раздраженной. Я недоумевал: "Это говорит руководитель, создавший организацию, целью которой является защита прав человека. И вот с таким раздражением он встречает этого самого человека, обратившегося к нему за помощью? Как же он, при таком антагонизме, будет эту самую помощь оказывать? И кому, как не ему, лучше знать, что значит преступление, совершенное чекистами, на которых в нашей стране традиционно нет управы? Кого же тогда он расположен защищать, если он так встречает меня?
       - Но к вам можно прийти на прием?- задал я провокационный вопрос.
       - Я вас принимать не буду. Можете сдать свое заявление дежурному, - все с тем же раздражением сказал он.
       Я туда так и не поехал. Уж если шеф так себя ведет, то от его подручных, щедро уснащенных то ли стукачами, то ли вообще непонятно какой публикой, как не раз уже встречалось мне, ничего хорошего ждать не приходиться.

      В начале 90-х годов по "Свободе" передавали большую работу о КГБ Евгении Альбац. В этом, в обобщенном виде описывавшем противозаконные аспекты деятельности КГБ исследовании, я встретил много знакомых мне по моему собственному опыту примеров методов действий "бойцов невидимого фронта". Слыша, как Альбац упоминала, что чекисты используют не только слабости или недостатки человека, но и достоинства, я вспомнил, как стукачка Кириллова приносила мне журнал "Континент", а в КГБ потом настоятельно допытывались, не приносил ли мне кто-нибудь "запрещенную литературу", и я, боясь подвести Кириллову, "не сознавался". А "сознайся" я тогда, может, у "бойцов" и не было бы такой свирепой реакции - что они набросились на ребенка. Я поспешил увидеться с Альбац. "Может она согласится, - думалось,- вслед своей обобщенной работы написать статью и о моем случае, подтверждающем, кстати, так сказать, на конкретном примере точность ее описания некоторых сторон деятельности КГБ".
       Альбац работала тогда в "Московских новостях". Я ее смог застать там не сразу - она была очень загружена работой. В тот день, когда я ее увидел, ей нужно было куда-то ехать. У нее была своя машина, и я предложил, что прочту вслух свое изложение по дороге.
       Когда я закончил чтение, Альбац сказала:
       - Но вы же знаете, что у нас отцы не имеют прав на детей.
       Я удивленно сбоку, со своего пассажирского места, посмотрел на ее лицо: только что я прочел, как мне неоднократно РОНО предлагал подать в суд о передаче мне ребенка, как не раз заступались органы опеки за наши с ребенком права на общение, и на все это у меня имелись документы, и как, словно по команде, а вернее именно по команде, меняли свое отношение ко мне на противоположное. Она что, все это пропустила мимо своих ушей? Лицо ее выражало досаду и нетерпение: скорей бы доехать и расстаться с этим "просителем". Говорить с ней было больше не о чем. В дальнейшем, волею обстоятельств, я снова кратко ее видел, и ее поведение было вполне показательным и, пожалуй, еще более позорным, чем тогда в машине. И я об этом еще упомяну.

       К началу 90-х годов в Москве сформировалось и завершилось созданием общественной организации движение отцов, которым после развода бывшие жены препятствовали видеться со своими детьми. Организация эта называлась "Общество защиты прав детей и отцов". Однажды по телевизору об этом обществе кратко сообщили и был дан его телефон. Позвонив, я приехал на его заседание. Документы мои и заявление никого там не интересовали, а вся деятельность "Общества" выразилась в том, что его председатель, некий Е., читал собравшимся вслух книжку: "Кодекс о браке и семье".
       Заседания "Общества" проводились раз в неделю. Приехав туда раз, другой и третий, я удивился: сюда съезжаются люди со всего города, чтобы слушать чтение этой книжки? Ее же может каждый и сам дома почитать, а здесь люди собираются, чтобы решать какие-то насущные проблемы, чем-то реальным помогать друг другу? Поделившись своим сомнением с одним, другим, я не встретил понимания:
       - Нет, это важно. Нам нужно знать свои права.
       Если кто-то случайно мешал Е. читать книжку, тот строго одергивал, напоминал, что в уставе "Общества" есть пункт, предусматривающий исключение из "Общества" за "нарушение дисциплины". Таким образом, несмотря на то, что в том же Уставе было записано, что "Общество" "является демократической организацией" с выборным председателем и руководством (и соответствующими, в потенциале, возможностями на получение материальной и другой помощи от различных спонсоров, как организации именно демократической), в действительности, при помощи пункта об исключении из "Общества" "мешающих его деятельности", председатель Е. обеспечивал себе полную диктатуру и продолжал чтение все той же книжки, на корню пресекая любые возражения. Я перестал туда ездить, зря время терять. Но через полгода, все-таки, решил наведаться, узнать, в каком положении там дела. Может, Е. уже дочитал книгу, и началась какая-то реальная работа? Нет, чтение продолжалось. Нo один из присутствовавших, я его видел впервые, стал возмущаться и требовать  настоящей деятельности.
       - Я вас исключу за нарушение дисциплины,- пригрозил Е. своей обычной мерой.
       - Я выражаю вам недоверие,- не пасовал перед ним возмущавшийся.
       Тут и у меня прорвало мое терпение:
       - Да снять его, и дело с концом! - я еле сдерживался, чтобы не выразиться покрепче.
       Е., встретив возражение сразу двоих, несколько смешался. После собрания к нам подошли еще двое и сказали, что они с нами согласны. Я со своим единомышленником, назову его А., обменялись телефонами.
       Между тем, с этим "Обществом" получалось существенно не то, на что я надеялся, обратившись туда. Оно оказалось ни на что не способным. Иными словами, не оно могло оказать помощь, а ему нужно было ее оказывать. И, в общем, это было бы вполне благородно, если бы не мой определенный опыт к тому времени. А он свидетельствовал о том, что эти новоявленные общественные организации, в лице их лидеров, кроме как на получение помощи ни на что другое не были способны. Подоив человека сколько можно, в конце ему давался пинок под зад. Так что, несмотря на встречу с А., разделившего со мной недовольство действиями руководителя "Общества", особых надежд на дееспособность "Общества" у меня не возникло. Но А. стал звонить мне, напоминать:
       - Завтра собрание. Приходите. Будем вести разговор.
       Я приходил. Никакого "разговора" не было. Е. по-прежнему читал книжку. После собрания я, досадуя, что ехал через весь город, чтобы без толка потерять там вечер, возвращался домой и решал больше там не появляться. Но звонил А., корил:
       - Что же вы не выступили?
       - Я думал, что кто-то будет говорить. Я бы поддержал.
       - Да они робеют трогать этого Е. Koму-то надо начать первым.
       Постепенно мы с А. немного раззнакомились. Он оказался легким в общении, не лишенным чувства юмора человеком, что приятно его выделяло среди членов "Общества". Вскоре отчасти стало понятно  происхождение и этой коммуникабельности и чувства юмора - оказалось, в прошлом А. был проректором ВГИКа (Всесоюзного Государственного института Кинематографии) по административно-хозяйственной части, и аура киномира, знакомая мне по моим бывшим приятелям-кинорежиссерам, коснулась и его. Но, в общем-то, по интеллекту А. был человеком вполне посредственным. Как-то он мне сказал, что в целях демонстрации высокого нравственного уровня нашего "Общества" он намерен выступить с декларацией с, как он выразился, "осуждением пропаганды гомосексуализма в печати". Разговор этот происходил в конце 91-го года. Либерализация в области секса только начиналась. Я ему возразил, высказал свое мнение, что, если все происходит по взаимному согласию, без насилия, то я не вижу там причины для постороннего вмешательства. Чуть опешив, А. согласился.
       - Раньше я считал иначе,- признался он.
       Что ж раньше - оно и есть раньше. Как-то я вспомнил, что у меня был знакомый, окончивший ВГИК в 70-х годах. Он учился в одной группе с Александром Огородниковым - известным в 70-е годы диссидентом, борцом за право независимой религиозной деятельности. Я спросил А., знал ли он Александра Огородникова?
       - Да я же его из ВГИКа исключал,- сказал А.
       - За что?- полюбопытствовал я.
       - Зa нарушение дисциплины в институте,- ответил А.
      Такое было прошлое у А. Но человек имеет свойство меняться. Раньше А. был членом КПСС (ну, а как же, если - проректор?). Он, по его рассказу, боролся во ВГИКе за "моральную чистоту" - в составе комиссии из трех человек обходил комнаты в институтском общежитии и, если где-нибудь на стенах висели фотографии фривольного содержания или календари с полуобнаженными девушками, то их беспощадно срывали, а при повторном подобном нарушении "общественной морали" ставился вопрос об исключении из института. Да, ретив был когда-то А. на своем ответственном посту. То был, наверное, звездный час его жизни. Но сейчас разведенная жена препятствовала ему видеться с сыном, и нас с ним объединяла одна общая и очень важная задача.
       - Там же, во ВГИКе, я впервые увидел порнографию,- вспоминал А. - Как-то начальник 1-го отдела зазвал меня к себе в кабинет, запер дверь и дал посмотреть конфискованный журнал. Я  был в шоке, - признавался А.
       Я отметил в А. нечастую для такого возраста "юношескую бодрость духа". "Дает себя знать "комсомольский задор молодости", подумалось.
       Так продолжалось месяца два-три. А. еженедельно, а то и чаще, звонил мне, напоминал об очередном собрании. Между нами установилось определенное взаимопонимание. Постепенно и в "Обществе" возрастало недовольство руководством Е: никакой реальной работы, кроме чтения книжки, не происходило. Конечно, я понимал, что, если и удастся снять Е. и на его место выбрать А., то это будет не самый лучший выход: ограниченность А. вполне чувствовалась. Но остальные "отцы" были еще проще. А. мог хотя бы вести собрание, сказать что-то... Свою кандидатуру я практически исключал, так как А. со своей активностью, инициативностью и понятностью был более популярной личностью для лидерства в том коллективе. Кроме того, к тому времени я, после более чем десятилетнего перерыва, вернулся к литературному труду и эту задачу считал для себя очень важной. А в "Обществе" я вполне мог оказывать определенное влияние, совсем не обязательно являясь председателем. Все равно, при серьезной работе, если она, наконец, начнется, не в одном только председателе будет дело.
       Мало-помалу на этих встречах "отцы" понемногу перезнакомились между собой,  кое-что сообщая о себе. У кого были - прочли свои заявления. Прочел и я свою историю. Рассказал, как тяжко переваливаясь, стокилограммовая стукачка Кириллова сочиняла мне, что "вчера она была в одном доме, где собирались "правовики". Посмеялись мои слушатели. А. поведал, что он двадцать лет был на учете в психодиспансере.
       - А потом я пошел, написал заявление, и меня сняли с учета, - сказал А.
       - Так и я, то же самое,- отозвался еще один.- Пятнадцать лет был на учете, тоже недавно снялся.
       Я посмотрел на того, на другого: люди, как люди, ничего странного в них, вроде, нет.
       - А за что вас поставили на учет?- полюбопытствовал я у второго.
       - За то, что в армии я писал стихи,- ответил он.- Это посчитали признаком ненормальности.
       "Чего только не бывает",- подумалось мне. Это было в то время, когда под влиянием общественной критики  произвола психиатрии вышло постановление об усилении прав граждан, попавших в поле зрения психиатров, и во многих случаях человек мог по личной инициативе сняться с учета в психодиспансере.
       Наконец, наступил день, когда решено было снять Е. Накануне А., как обычно, позвонил, напомнил об очередном собрании и о том, что мне нужно будет выступить с предложением о проведении выборов.
       Я выступил, покритиковал ту деятельность, которую проводил Е. и предложил выбрать А. в качестве нового председателя. Все меня дружно поддержали и, за исключением двух-трех человек, проголосовали за А.. Так мы сменили руководство в "Обществе". Е., с тремя своими сторонниками, на собраниях больше не появлялся, и, в нарушение своего же "Устава", которым он так грозился другим, прихватив печать и документы "Общества", скрылся с глаз. Впрочем, мы об этом совсем не жалели. Главное было не в присвоенной Е. печати и документах, а в том, что появилась возможность для реальной деятельности. Вскоре А. объявил о назначении нескольких своих заместителей, одного по ведению переписки с другими организациями и учету документов, другого по связям со средствами массовой информации, третьего еще по чему-то, и я не без огорчения отметил, что мне, бывшего до этого вторым человеком, а может быть и равным А. по влиянию и по той роли, которую пришлось выполнить в деле по избавлению от чтеца Е., что меня среди заместителей А. не оказалось. "Ну, ничего, ему виднее", - подумал я. Но дальше обнаружилось, что заместители его кроме двух-трех банальных фраз ни на что не способны. Тут я огорчился еще раз. Прекратились и звонки ко мне А. Он больше не напоминал о собраниях, а вскоре на этих самых собраниях стал намекать, что мне не стоит на них приходить, так как я давно уже не видел своего ребенка и мне уже нет смысла за него бороться.
       "Ах ты дрянь,- досадовал я.- Как же я тебя пропустил?" Без моей поддержки, без моего тарана А. ни за что не смог бы свалить Е., и это несчастное "Общество" продолжало бы ходить и безропотно слушать чтение книжки. "Как же я тебе так простодушно доверился?". Но разве можно было предусмотреть, что в этой ситуации, в этом положении, когда петух уже так клюнул, что дальше некуда, когда собрались люди, рискующие потерять своих детей - что в этой ситуации будет место бесовщине. Тут я вспомнил, как А. рассказывал, что он 20 лет был на учете в психодиспансере. "Да, неспроста он туда попал",- думал я. Понятней стала и его легкость общения необыкновенная, и затянувшийся "молодой задор", и свобода от моральных "условностей". "Кому же это удалось молодца этого обуздать? Небось, пришлось попотеть... Ведь с властями он был в добрейших отношениях. Огородникова из института выгнал. "Помогая" КГБ, разумеется. С кагебешником в его кабинете порнографию изучал. "Свой" человек..."
       Настроение у меня было прескверное. Я сравнивал ту легкость, и даже удовольствие, с которыми совершал подлость и вероломство А., с такими же свойствами моей однодневной "жены" - ну прямо близнецы. Ту, правда, в психушке вряд ли удалось бы зарегистрировать - слишком много у нее влиятельных союзников, и далеко тот "союз" уже зашел...
       В один из первых дней своего председательства А. попросил меня еще раз прочесть мою историю.
       - Да я же недавно читал,- удивился я.
       - Ну, прочтите еще раз,- попросил А.
       Я прочел. А. сидел, внимательно слушая, и, видно было, запоминал.
       "Что ж, пусть запоминает'',- подумал я. Никакого секрета мое изложение не представляло. К тому времени оно побывало уже и в прокуратурах, и в судах, и в руках смелых журналистов. И все же, видно, кто-то попросил А. прослушать мою историю еще раз, и постараться запомнить… Да, был, наверное, какой-то неведомый куратор, с которым А. поддерживал связь...
      Ну, хорошо, никем меня А. не назначил, выступить с критикой А. мне не давали, но функции свои "Общество" должно выполнять? На остатках своего авторитета я потребовал, чтобы "Общество" помогло мне в моей ситуации. Через неделю А. сообщил мне о принятых мерах: он звонил в РОНО, и ему сказали, что мне запретили видеться с ребенком из-за того, что я им не интересовался и платил слишком маленькие алименты.
       - Что ж вы утаили от нас, что вы платили малые алименты?- укорил меня А.
       Все-таки, я еще попытался как-то изменить положение. С одним-двумя "отцами", которые в какой-то степени имели собственное мнение, я переговорил о поведении А. Они со мной согласились. Встретился с ними через неделю - и позиция их полностью изменилась: здравый смысл и принципиальность отказывали им прямо на глазах. Тут проявился характер и у второго "бывшего шизофреника", того самого, который в армии писал стихи. Он стал большим приверженцем А.. Выяснилось, что их роднила одна общая важная черта - они оба оказались "патриотами". "Второй шизофреник", ранее совершенно незаметный и скромный человек, теперь был активен и виден. Когда я пытался обратить внимание присутствовавших на непозволительное поведение А.: "Тому "Общество" будет помогать, а тому не будет", "второй шизофреник" делал, стоя чуть позади меня, презрительные жесты: "Кого вы,- мол,- слушаете…" (Я не сразу это заметил). В другой раз  он, заняв то же место, рядом и чуть позади меня, громогласно объявил прямо у меня под ухом:
       - У меня самое трудное положение!
       Я к тому времени уже 10 лет не виделся с ребенком, получая запреты под звонки из КГБ, и все это знали в "Обществе";  он, когда ссорился с женой, тоже не мог видеться с детьми, но когда мирился - жена рожала ему нового ребенка, их у них было уже четверо, младшему исполнилось два года.
       - Да он тоже какай-то странный,- слышал я о нем отзыв.- Пять лет судится, и все детей рожает.
       Как-то я вспомнил это его орание: "у меня самое трудное положение!'' над моим ухом и сообразил: "да это же он выкинул этот номер, чтобы меня уколоть. Да, вот это она и есть: малопрогредиентная шизофрения. "Стихи он в армии писал..."
       Между тем, недовольство действиями А. в "Обществе" резко возросло. Особенно после одного случая, когда он, участвуя в суде в качестве представителя "Общества", выступил, по сути, против защищаемого им члена "Общества". Причина заключалась в том, что его подзащитный, не был сторонником коммунистической идеологии, а А., как выяснилось, был "убежденным коммунистом" и намеревался отстаивать интересы только приверженцев коммунистический взглядов. В дополнение к этому реприманду некоторые члены "Общества", увидев, что "не боги горшки обжигают", и сами прониклись желанием возглавить "Общество". Со своей стороны, я пытался наладить хоть сколь-нибудь конструктивную работу. (Теперь, в отличие от периода руководства Е., когда он читал книжку, а остальные под угрозой выговора за "нарушение дисциплины" должны были молча внимать - теперь все было наоборот: все разговаривали со всеми. Полтора часа, продолжительность нашего собрания, шла хаотическая говорильня. Наоравшись, "отцы" разъезжались по домам, чтобы через неделю встретиться снова и заняться тем же. Действительное же положение дел оставалось неизменным). Я предлагал "отцам" написать исчерпывающие изложения конфликтов, в результате которых они лишились возможности видеть своих детей, чтобы можно было провести анализ, систематизацию и, возможно, выработать какие-то рекомендации по преодолению нарушений прав детей в таких конфликтах  и провести конструктивные встречи с противоположной стороной. Это в теоретической части, а в практической… Если матери говорят: "Я за своего ребенка глаза выцарапаю", то и отцы должны что-нибудь уметь руками делать, я не только в судах мудями трясти - в этом случае они никогда не заслужат внимательного отношения к ним судей. Мои предложения подробно разбираться в каждом конфликте отклика не нашли. Желая как-то обратить внимание "отцов" на серьезность подобной работы, я однажды сказал, что на этом материале можно написать диссертацию. Эффект был противоположный. Они так испугались, что я начну писать диссертацию, что я почувствовал дальнейшую изоляцию меня от дел в "Обществе". Выступал со своими инициативами и А.. Как-то он предложил нам пойти участвовать в "голодных очередях". Я тогда удивленно посмотрел на него (это было еще до того, как он объявил себя  "убежденным  коммунистом"): "Он что, всем детям уже помог встретиться со своими отцами и ему больше нечего делать?". Большинство не приняло его предложения, но человека два, кажется, под угрозой отказа в помощи пошли-таки с А.. В другой раз А. снова порывался от имени "Общества" ринуться на газетные страницы с "осуждением гомосексуализма" (к теме гомосексуализма он был совершенно неравнодушен). "Отцы" прислушивались к нему, и предложение А. могло и пройти. Тут я не выдержал, вышел из своей, тогда уже вполне установившейся изоляции   в "Обществе" (но у меня еще оставалась надежда, что оно придет к сколь-нибудь конструктивной деятельности), перебивая общий гул голосов, чуть не закричал:
       - Вы представьте, что о нас подумают! - (надо было бы сказать "о вас".) - У нас и так статус невысокий! Оставьте гомосексуалистов в покое, давайте займемся своими делами!
       Предложение А. тогда не прошло, но и положение дел в "Обществе" не улучшилось. Прошло еще какое-то время, и мне объявили, что я из "Общества" исключен. "Будьте вы неладны,- досадовал я, в последний раз возвращаясь с собрания.- Больше двух лет на вас потратил...". А впрочем, что оставалось делать? Любой возможностью нельзя было пренебречь.
       В тот период, еще до исключения меня из "Общества", я как-то позвонил Александру Огородникову. Напомнил об А., спросил, действительно ли это А. исключал его из ВГИКа?
       - Да,- подтвердил Огородников.- Это был молодой энергичный аппаратчик, подававший большие надежды на будущее.
       Я спросил Огородникова, не хотел бы ли он приехать к нам на собрание и сказать несколько слов о былой славной деятельности А.? Огородников отказался. А кому захочется встречаться со своим бывшим, оставшимся без наказания гонителем? "Интересно,- подумал я, - был ли А. на учете в психодиспансере в то время, когда он исключал Огородникова из института?".
       "Аппаратчик, подававший большие надежды на будущее",- сказал Огородников... Хотя в бытность мою в "Обществе" А. на своей основной работе занимал вполне приличный пост -  был директором каких-то юношеских (похоже, он весьма тяготел к воспитанию юношей) учебно-производственных мастерских, материально он влачил довольно-таки скромное существование. Платили там, кажется, копейки.
       Впоследствии, мне передавали, "Общество" распалось на несколько частей. Одну из них, в составе трех человек и под названием "Защита детства" возглавил А. В середине  90-х годов иногда в репортажах с коммунистических митингов телерепортер, перечисляя их участников, не без недоумения сообщает:
       - В митинге принимало также участие общество "Защита детства".
       Это бывший шизофреник А. участвует в общественной жизни столицы.
       Другой   руководитель "Общества", собственно и исключавший меня оттуда, долговязый брюнет с бородкой "эспаньолка", возглавил свой осколок  и, вроде бы,  побывал уже в Париже с командировкой в родственную французскую организацию. Своим ребенком, передавали мне, он, как и раньше, не интересуется. Спонсоры дают ему деньги на взаимовыгодных условиях (по его  признанию среди доверенных лиц).
       Третий член "Общества", также при мне входивший в его руководство, открывший для себя в конце 80-х годов смысл текстов Евангелия и на каждом собрании требовавшем, чтобы все присутствовавшие покаялись (его мать как-то сломала ногу, и он ей втолковывал, что это божье наказание за ее грехи, и также настоятельно требовал, чтобы она покаялась, чем довел ее до истерики) - третий стал еще более религиозным, стал завсегдатаем какого-то храма, и тамошний батюшка, рассказал мне в телефонном разговоре этот "третий", просвятил его, открыл глаза на нашу действительность: во всем виноваты масоны.
       Тогда, после моего исключения из "Общества", когда окончательно можно было сделать вывод об общем уровне его моральности, я как-то подумал: "Да, "неблагополучный" народ там собрался..." А с чего бы им было там, "благополучным", собраться? Оттого только, что они потерпели поражение от своих жен?
       Несмотря на противодействие, я, в бытность мою в "Обществе", продолжал старания по преданию гласности моей истории. Все-таки, "Общество", как и всякий коллектив, давало некоторые дополнительные возможности. В "инстанциях", разговаривая с чиновными лицами, я мог предстоять перед ними уже не как одиночка, а, вроде бы, как за моей спиной стояла организация. До того, как в "Обществе" спохватились и приняли меры, чтобы я не смог контактировать с какими-либо внешними учреждениями, мне удалось в одном-двух местах побывать. Об одном из них расскажу.
       Мы отправились с А. в редакцию газеты "Куранты". Там появилась весьма неприятная для нашего "Общества" статья-репортаж об одном из пикетирований, которое мы проводили. Меня на том пикетировании не было - я о нем не знал. Статья называлась "Обиженные отцы". Смысл публикации был примерно такой: Обиженные отцы морочат голову прохожим. В издевательском тоне было описано, как "обиженные отцы" с нелепыми плакатами в руках требуют встреч со своими детьми, вместо того, чтобы быть нормальными мужчинами. Рядом была напечатана статья о гомосексуалистах. От имени "Общества" мы с А. отправились в "Куранты" "исправлять положение". Мне было весьма странно встретить такой текст в такой газете - одной из наиболее острой и боевой в стане демократической прессы, в газете с бескомпромиссно антитоталитарной направленностью. Совсем незадолго до этого во всех наших изданиях, от "Правды'' до "Вечерней Москвы" прошла волна статей, с тревогой и обеспокоенностью обращавших внимание на то бесправное по отношению к своим детям положение, в котором находятся отцы в разведенных семьях. И вдруг в одной из самых "прогрессивных" газет такая странная статья.
       Мы прошли в комнату, в которой сидели три молодых женщины-корреспондентки. К одной из них нас пригласили за стол. На стене у ее лица на уровне глаз был приколот черно-белый рисунок, выполненный методом фотореализма: яростно залупленный, напряженный, алчуще торчащий мужской половой член в натуральную величину. Посмотрев на "произведение искусства", я перевел взгляд на лицо нашей собеседницы: непроницаемую, толстую, не блещущую женской привлекательностью ряшку. "О, какие мы тут современные",- подумалось. На увещевания А., что статья в их газете ухудшила и без того незавидное положение отцов, наша собеседница ответила, что  писала не она, вопрос этот нужно решать не с ней, а с завотделом, которая сейчас в командировке и вернется через несколько дней. Тогда я, памятуя, что нахожусь в стане ярых демократов, решил ознакомить нашу собеседницу и с моей историей.
       - Мне,- сказал я,- по звонку из КГБ запретили видеться со своим ребенком.
       И я приготовился свое высказывание дополнить письменный изложением.
       - А при чем здесь КГБ?- авторитетно прервала меня наша собеседница. - Инспектору РОНО дали взятку, она и запретила.
      - Вот и мы ему про то же говорим,- обрадовано заулыбался А. - Да и КГБ уже давно нет, - объявил он мне.
       (К этому времени, действительно, КГБ уже раза два поменял свое название). За сим разговор окончился. Позже, когда мне в руки попадались "Куранты", крикливая газетка малоформатного размера, в статьях ее мне скорее виделась истеричность, а не "смелость". Потом она, вроде бы, закрылась - не выжила. Если так, то и слава богу - одним пустоболтом в Москве меньше.
      В дальнейшем в "Обществе" постарались, чтобы я поменьше знакомился с внешними организациями. Тем не менее, раза два-три я еще смог обратиться к общественности - тогда, когда наше "Общество" куда-нибудь приглашали или если навещали нас.
       В первый раз это было, когда в Москву приехала американская религиозная христианская делегация. Большая, в составе нескольких десятков человек. Однажды они приехали к нам в гости - в школу, где мы проводили свои собрания. Как водится, обменялись речами. Лидер американцев - христианский проповедник - сказал, что терпимость и милосердие помогают людям преодолевать жизненные трудности и решать сложные проблемы. В ответном слове наш А. с мягким мажорным пафосом помянул, что наше "Общество" занято "благородным делом", но, "оптимистически" закончил он, мы верим, что придет время, когда нашего "Общества" не будет (отпадет, то бишь, за ненадобностью - так хорошо все будет в будущем). Так, по куцым мыслям А., он  патриотично давал понять американцам, что положение, в котором мы оказались, временно и скоро все благополучно закончится. Конечно, я с самого начала встречи подумывал, не смогу ли я сейчас через американцев обратиться к их людям доброй воли. Правда, неподалеку от меня отирались, строго на меня взирая, каких-то два молодых человека,  не из нашего "Общества". Нo я мало на них обращал внимания. Другое дело: как встретят присутствующие мое заявление, что КГБ препятствует мне видеться с ребенком? Кроме недоумения гостей - они приехали сюда совсем с другой миссией и настроением и, видно было, не готовы ни к чему, кроме "визита вежливости" - и досады наших "отцов", совсем не склонных лишний раз поминать КГБ - ничего другого мое заявление вызвать бы не могло. Передавать письмо американцам приватным образом также было неуместно - кому оно здесь нужно? Но, прослушав благостную речь заокеанского гостя и благоглупостную нашего А., я решил тоже сказать несколько слов.
       - До сих пор,- начал я,- мы говорили о зле, заключенном в самом человеке.
       - До каких это пор?- перебил меня ехидноватый голос одного из отиравшихся возле меня "наблюдателей".
       - До меня,- пояснил я без ложной скромности, и продолжил: - Но никакое самосовершенствование не может остановить фашистскую агрессию или агрессию фашистского типа. Фашистскую агрессию может остановить только сила.- И, чтобы меня правильно поняли, добавил:- Ну, какая сила? - Сила закона, сила государства.
       Далее я попытался обосновать, что отрывание детей от хотя бы одного из родителей именно и является агрессией фашистского типа. Затем я обрисовал нашим гостям то варварское положение, которое нам досталось от недавнего прошлого:
       - Есть такая советская пословица: "Тот прав, у кого больше прав". В соответствии с этим дети оказываются самими бесправными.
       В зале стало очень тихо. Мне пришлось максимально сосредоточиться, так как необходимость моего выступления возникла совершенно неожиданно и носила чисто экспромтальный характер. Пока переводчик переводил, я, с предельным психологическим напряжением, успевал сформулировать одну-две следующих фразы. Получалось несколько телеграфным стилем, но все слушали очень внимательно. В заключение я высказал пожелание о помощи со стороны наших гостей. "Тогда бы и наши бесы поубавили свою прыть",- подумалось. Наступила тишина.
       - Хорошо сказано,- нарушила эту тишину педагог-администратор, предоставлявшая нам помещение в этой школе.
        Повлияла моя речь и на наших гостей. Их лидер, христианский проповедник, позже выступил еще раз. Теперь в его речи не было общих суждений, а она была более лична и более откровенна. Он рассказал, что  рос без отца и матери и по себе хорошо знает, как тяжело ребенку жить без родителей.
       После собрания ко мне подходило несколько человек:
       - Мы думали, ты про себя, про свою историю будешь говорить, а ты сказал про всех нас. Молодец, спасибо,- сказал один.
       - Надо нам менять нашего, этого А. Тебя надо выбрать председателем,- высказалось еще двое-трое.
       Впрочем, восторги эти вскоре поубавились:
       - Ты нам еще пригодишься, у тебя хорошо язык подвешен,- таково было новое мнение.
       А еще через какой-то срок меня из "Общества", как я уже упоминал, исключили.
       Но до этого мы были приглашены на телевидение в передачу Влада Листьева (сейчас не помню точно ее названия). Мне позвонил знакомый из "Общества":
       - Ты знаешь, что нас завтра на телевидении будут снимать?
       - Нет.
       - Приезжай к семи часам вечера.
       На следующий день я поехал в Останкино. В фойе телецентра собрались все наши, человек 20. Вскоре меня увидел А.
       - Кто вам сказал об этой встрече? - спросил он.
       - Такой-то,- ответил я, не сразу поняв, к чему этот вопрос, но через минуту дошло: "Да это же он намекает мне: Чего, мол, ты сюда пришел, кто тебя звал?". Заодно, он, вероятно, и действительно хотел узнать, кто известил меня о съемке - сделать выговор или занести в свой "черный список".
       Я твердо решил во время записи сделать сообщение о преступлении чекистов в моем случае. Кроме нашего "Общества" в передаче принимали участие два весьма уважаемых человека, писатели и публицисты Леонид Жуховицкий и Александр Кабаков.
       Незадолго до этого по "Свободе" передавали большой цикл заметок-наблюдений Александра Кабакова - картинок нашей современной действительности. Умные, грустновато-меланхолические, они мне нравились. К Кабакову и Жуховицкому Листьев обращался с подчеркнутым почтением. К остальным - попроще. Передние ряды в зале были заняты, и я взобрался на последнюю скамью, которая возвышалась на два метра от пола (каждая последующая скамья ступенькой возвышалась над предыдущей). Там не было ни спинок, ни подлокотников и, откровенно говоря, сидеть в тесноте на голой скамье на высоте двух метров было не очень-то уютно...
       - Кто захочет что-то сказать, пусть поднимет руку, ему подадут микрофон,- инструктировал Листьев.
       - А сюда микрофон достанет?- обеспокоился я со своей двухметровой высоты.
       - Вам, если нужно будет, микрофон передадут,- пояснил Листьев и добавил:- Вы там высоты не боитесь?
       - Боюсь,- принял  я его тон и успокоил:- Но я сижу, крепко вцепившись руками в скамейку.
       - А чего вы еще боитесь?- на меня смотрели веселые, чуть презрительные  глаза, задорно топорщились усы.
       - Ничего,- ответил я, но тут же поправился: - Смерти.
       Ответ Листьева не удовлетворил.
       - А женщин не боитесь?- задал он наводящий вопрос.
       - Нет.
       "Интересно, когда я был в последний раз таким безудержно-веселым, как он сейчас? - подумал я. - 20? 25 лет назад?"
       Кабаков за всю передачу не проронил ни слова. Жуховицкий произнес небольшую речь.
       - Сталин, - сказал он, - со своей дьявольской проницательностью понимал, что женщины на баррикады не пойдут, их ему нечего бояться, а вот, чтобы мужики не вышли, он им в каждую квартиру пустил вот этого ежа - бесправие по отношению к детям, посадил их под каблук жен.
       Тут надо было видеть, как благоразумно помалкивает наш "убежденный коммунист - сталинец" председатель А. Тут он, "на людях", имел вполне скромный вид.
       Я с аргументацией Жуховицкого был не вполне согласен. Подобная проблема с детьми существует и на Западе. Другое дело, что там она, в условиях демократии, как-то решается, а у нас, до самого последнего времени о ней вообще неизвестно было, а, благодаря государственной демагогии, известно было лишь о женщине  - воплощении всех человеческих достоинств.
       Передача шла своим ходом: вопрос - ответ - комментарий ведущего. Выбрав подходящий момент, я попросил слова, мне подали микрофон, и я сказал, что вот уже более десяти лет мне запрещают видеть своего ребенка в результате звонков из КГБ. Комментариев не последовало. В перерыве я подошел к Жуховицкому, спросил, не мог ли  бы он сделать статью о моем случае?
       - Да я же сейчас уже не пишу,- пояснил Жуховицкий.
       Умного тонкого наблюдателя жизни Кабакова мое заявление тоже не заинтересовало - похоже, его проницательность за пределы его меланхолических созерцаний не выходила.
       Потом передача с нашим участием шла по телевизору. Фрагмента с моим выступлением не было - вырезали. Я позвонил Листьеву, спросил, в чем причина?
       - Мы такие вещи в эфир без проверки не даем,- объяснил он.
       - Ну, давайте проверим,- предложил я.
       Нет времени,- ответил он и бросил трубку.
       "Ах, ты, живодрис, - выругался я. - "Смелый журналист-взглядовец". Нет у тебя времени…  На что ж ты его тратишь, если у тебя, "общественного деятеля-демократа", "нет времени", чтобы полюбопытствовать по поводу этого странного заявления, по сути, сообщения о мерзком преступлении: что чекисты не дают возможности отцу увидеться со своим ребенком.
       Когда Листьева убили, для меня не было сомнения, что пострадал его не за "правду", не за "прогрессивность", а за то, наверное, что слишком рьяно набивал деньгами карманы. А ведь, не познакомься я с ним на той передаче,   думал бы: "Зловещее убийство прогрессивного журналиста", переживал бы…
       В период становления нашего "Общества", в самом его начале, мы иной раз проводили демонстрации и пикетирования. Часто их навещали и журналисты. На одно из таких пикетирований в центре Москвы, на площади перед Моссоветом к нам подошла молодая, весьма симпатичная корреспондентка. Я стоял с плакатом "Судить бандитов КГБ за преступление против Ромы Лещинского". Некоторое время она  изучала наши плакаты, затем приблизилась ко мне:
       - Вы не могли бы подробнее рассказать, что у вас за история?
      Мы договорились о встрече, и я приехал к ней в МГИМО (Московский Государственный Институт Международных Отношений) - она заканчивала там последний курс.
       - Вы не будете возражать, если наш разговор будет записываться на диктофон?- спросила она.
       - Конечно,- согласился я.
       Но сначала я, в целях экономии времени, предложил ей ознакомиться с документами, а потом уже вести разговор, уточняя, если возникнут, вопросы и неясности. Я оставил ей краткое изложение на двух страницах, и более подробное, на семнадцати, с копиями некоторых официальных бумаг. При второй встрече записываться на диктофон она мне уже не предлагала.
       - Сейчас нам нужно подыскать, где напечататься,- сказала она.
       Я предупредил ее, насколько это сложно - напечатать мой материал. Сколько раз мне уже в этом отказывали.
       - Ну, у меня свои возможности,- ответила моя обаятельная собеседница.
       Я предложил ей дополнить текст фотографией: я буду у стен КГБ-ФСК (ФСК - тогдашнее название "конторы") с плакатом.
       - Мы подъедем к вам и снимем телекамерой,- предложила   журналистка.
       (Позже я   несколько раз видел ее берущей интервью в телепередачах). По тексту плаката помню, когда это было:  во времена директорства Степашина, который, как говорили, провел в "конторе" "большие демократические перемены". В назначенный час я приблизился к одному из зданий на Лубянке и развернул свой плакат: "Степашин, где мой сын Лещинский Рома?". Не прошло и двух минут, как ко мне чуть не бегом заспешил постовой - капитан милиции. Но почти в это же время подъехал микроавтобус "РАФ" с телевизионщиками и мент мгновенно ретировался. Оператор снял меня на пленку, моя журналистка поднесла мне микрофон, что-то спросила, я что-то ответил. Затем они удалились в свой "РАФик", минут 10 постояли, потом уехали. Вскоре покинул свой пост и я. Через несколько дней журналистка моя сказала, что передачи не получится - пленка запортилась.
       - Запортилась как, физически или дипломатически? - догадался я, что произошло.
       - Дипломатически,- призналась моя юная поборница правды.   
       Тогда мы решили вернуться к первоначальному варианту - чисто газетной статье. Некоторое время она искала, где бы можно было напечатать мой материал, спустя несколько недель призналась:
       - Не удается найти. Никто не соглашается.
       Еще месяца через три я, на всякий случай, позвонил ей (у меня был ее домашний телефон).
       - Она надолго уехала за границу,- сказали мне.- Ее туда послали на работу.
       Да, непростой штучкой оказалась моя журналисточка. Не успела институт окончить, а уже и, пожалуйста, - на работу за границей. Конечно, мысленно я пожелал ей удачи и счастья. И вспомнил, как меня после института не то, что за границу никто не догадался послать, а и в самой, что ни на есть непрезентабельной советской шарашке спокойно работать не давали. Да впрочем, я никогда и не жалел о них, об этих шарашках, покидая одну и находя новенькую... Результат, правда, оказался вполне прозаичным: за 15 лет моей ИТРовской карьеры я, начиная инженером с окладом 100 рублей, закончил таким же "инженером без прилагательных" с окладом 110 рублей.
       Вспоминаю, как поразило меня, за те несколько раз, что я бывал в МГИМО, обилие там красивых парней. И не бросалось бы в глаза видеть красивых девушек - их можно встретить везде. А в том институте было много красивых юношей. Что ж, не удивительно. В МГИМО не принимали, кого ни попадя. МГИМО был доступен лишь самой привилегированной советской касте. И каста эта оказалась красивой.  Это мое наблюдение журналисточка моя   подтвердила, заметив, что  с приходом Горбачева многое в порядке приема в МГИМО изменилось, упростилось, ''стали принимать на учебу и евреев",- добавила она. Вот как, раньше это было, значит, "чистое" заведение. Ох уж этот Горбачев! Такую красоту порушил.

       Однажды к нам в "Общество" приехал ученый, профессор одного из социологических институтов. У себя он занимался вопросами близкими к тем проблемам, которые собрали "отцов" в наше "Общество". Фамилия его была Ермаков. Он высказал несколько конструктивных идей, реализация которых могла бы перевести наше "Общество" из болтологического в какое-то, действительно, дееспособное. Он заметил, в частности, что мы должны быть как-то обеспечены деньгами, нужно суметь их заработать - без своих денег никакая сколь-нибудь серьезная организация существовать не может. Еще он говорил о помещении, где отцы, забравшие к себе своих маленьких детей, могли бы их содержать, помогая друг другу - ведь не каждый отец мог находиться возле своего ребенка круглосуточно. Эти предложения ученого в нашем "Обществе" оценить было некому: безудержная болтология рядовых членов, за фасадом которой лидеры, осаждая кабинеты госчиновников, старались выбраться на общественную авансцену - вот все, на что наше "Общество" оказалось способным. Однажды я услышал Ермакова на волнах "Свободы". Он участвовал, если не ошибаюсь, в одном из "круглых столов" все той же Инны Светловой, столь много сделавшей этими "круглыми столами" для приближения демократической творческой интеллигенции к широким слоям российской общественности. Услышав Ермакова на волнах "Свободы", я проникся к нему дружеским чувством, при встрече помянул, что слышал его по радио. Затем рассказал ему о своем случае. Просмотрев мои документы, он вернул мне их и посоветовал обратиться к хорошему юристу.
       Но ведь сам он, Ермаков, был юристом? Или мог бы направить меня к кому-нибудь из своих знакомых... Есть ведь, наверное, у докторов наук свой круг знакомых, иногда и довольно влиятельных… Впрочем, помощь - дело сугубо добровольное...
       Еще, как-то раз, я ездил за ним в его институт и привозил к нам на собрание. Надо сказать, что общаться с докторами и кандидатами наук мне всегда было приятно. Всегда в них чувствовалась способность к принципиальному мышлению, к систематизации и анализу информации - те качества, которые были мне знакомы в процессе моего самообразования - изучения электроники и математики. Говорят, что среди докторов и кандидатов наук есть липовые, но мне таковых не встречалось, а всегда это были люди с вышеупомянутыми признаками. Таким был и Ермаков. Он, правда, не особенно был разговорчив, пока мы ехали, но, в общем-то, пообещал поддержать меня на собрании, согласившись, вероятно, с моей оценкой малоспособности руководства "Общества" к сколь-нибудь конструктивной работе. На собрании он, однако, меня не поддержал, а даже наоборот, косвенно высказал критику в мой адрес, обычную же пустопорожнюю говорильню одобрил, сказав, что видит, что "Общество" наше "развивается". После собрания я отвозил его домой. Обычно не очень разговорчивый доктор наук мой в этот раз был еще более замкнут. Я тоже молчал, недоумевая. Он, вроде бы, соглашался посодействовать мне, но его выступление на собрании было, скорее против меня, чем в поддержку. Лишь проехав полпути, я осторожно заметил, что кроме банальных разговоров в нашем "Обществе" ничего не делается. На что мой попутчик возразил, что нет, наши руководители приезжают к нему на консультации и по телефону звонят, а он, когда иной раз слышит ненужное критиканство, то "просто хочется дать в морду". Удивленный такой резкостью высказывания профессора, я замолчал. А потом и подумал: "Уж не намек ли это в мой адрес? Моего союзника?" Именно союзником я его воспринимал. Слишком уж очевидна была интеллектуальная скромность руководства нашего "Общества", тем более с его, ученого, уровня рассмотрения вопросов и наших с ним предыдущих обменов мнениями, да и уровня проблематики моего случая. Молча мы проехали еще часть пути, когда он ни с того ни с сего, вроде, заметил, что не нравится, мол, ему то, что наряду с положительными процессами в нашем обществе происходит "очернительство нашей истории". "Ах, вон оно что, - осознал я неясности его отношения ко мне, - "очернительство нашей истории...". Да мы никак "патриоты"? Тут мне стало понятно и его нежелание, чтобы я его в этот раз, в отличие от предыдущих, отвозил домой - после того, как манифесцировалось его враждебность ко мне, выразившаяся в противодействии на собрании, но я все же настоял, он был пожилым и тогда, еще полчаса назад, уважаемым мною человеком, несмотря на недоразумение на собрании. Что было ему сказать? Какая фантазия, какое "очернительство" могло быть чернее этой самой "нашей истории"? Я лишь опросил:
       - Вы читали рассказы Варлама Шаламова?
       - Читал.
       Больше мы не говорили ни о чем.
       Отвезя его, думал на обратном пути: "Кто бы мог представить, что на радиостанции "Свобода" со столь умными, аргументированно-критическими словами выступало такое "золотце"?
       Была в начале 90-х родов (сейчас она поменьше) струя такая: вроде бы и осуждали прошлое (а куда же денешься, когда снова, как при Хрущеве, правда приоткрылась) - так вот, вроде бы и осуждали, но и в то же время - "не очернять нашу действительность", "быть патриотом". За этой фразеологией скрывался (и скрывается) банальный нацизм. (А кто же "очерняет нашу историю"? Это те, для которых Россия не Родина, а так, "место проживания". А кто же это? Ну, известно, кто... Такой незатейливый умственный пассаж и раскрывает, что таится за этой формулировкой: "не очернять нашу историю".) И огромная часть нашего народа, наверное, лучшая его часть, тоже могла бы сказать свое слово об "очернении нашей истории", да только в земле она лежит. В земле…
       Прошло еще немного времени после того разговора с профессором Ермаковым, и другие патриоты, только уже без кавычек, вышибли этих "патриотов" в кавычках из здания Верховного Совета танковыми снарядами. Тогда в нашей стране прошла вторая после августа 91-го года волна морального оздоровления. Может быть, с тех пор и у моего профессора немного прочистились мозги?

       Однажды один из руководителей нашего "Общества" (тот самый, долговязый с "эспаньелкой") отозвал меня в сторону:
       - Твое дело, кажется, рассматривалось Юго-Западном округе?
       - Да.
       - Тебе известны,- он назвал фамилии нескольких должностных лиц из бывшего Кунцевского РОНО (теперь они работали в том же, примерно, органе, но под другим названием). Некоторые фамилии были мне знакомы.
       - Да.
       - К нам обратился один мужик, у него там отобрали ребенка. Его, вроде бы, объявили психически больным. Нужно разобраться. Мы к нему приходили, и он, действительно, странно себя ведет, бросился к нам: "Ребята, дорогие"... Я ему сделал выговор: "Какие мы вам "ребята дорогие"? Мы защищаем права отцов. Обращайтесь к нам, как положено. Я просматривал его документы, там ничего не понятно.
       И мы поехали к этому человеку.
       Ему было лет 55.
       - Ребятушки, дорогие, помогите. Я подопытный кролик. Превратили в подопытного кролика.
       Он с трудом передвигался по комнате, руками придерживаясь за стены и предметы мебели: у него были частично парализованы ноги. При первом же беглом просмотре документов мне стало ясно: работниками РОНО он был оклеветан. У него отобрали ребенка, восьмилетнюю дочь, и передали ее дальним родственникам умершей жены, которые оформили на девочку опекунство и увезли ее в другой город, за 2000 километров от Москвы. Основной мотивацией отобрания явилось то, что, как было записано в решении РОНО, "он состоял на учете в психодиспансере". О том, что он психически болен заявляла также его бывшая жена, с которой в последние годы их совместной жизни у него сложилась плохие отношения. Он показал справку из районного психодиспансера, извещавшую, что на учете он не состоит, и справку из Независимой психиатрической Ассоциации, где сообщалось, что он прошел психиатрическое освидетельствование, показавшее, что ни в прошлом, ни в настоящем он психическими заболеваниями не страдал и не страдает. "Так что же тут "непонятного"?- удивился я словам моего соратника по "Обществу". - Клевета обыкновенная, вот и все..." Соратник мой вскоре уехал (бороться за председательское место в "Обществе"), оставив меня наедине с нашим клиентом, назову его Т. В решении РОНО, объявившем его психически больным   стояла известная мне фамилия - Молина. За несколько лет до этого свою лепту в изоляцию меня от моего ребенка внесла и она.   Это была особа из молодежи брежневской генерации. В отличие от инспекторов РОНО старшего поколения, запрещавших мне видеться с ребенком явно против своей воли, Молина делала это с вдохновением, пожалуй, даже с удовольствием. (А как же? Претворять в жизнь столь лихое распоряжение начальства, а самому-то начальству поступило указание "оттуда", - это признак большого доверия...). Теперь Молина была уже не простым инспектором РОНО, а занимала какой-то более высокий пост (не помню точно его названия) в Западном административном округе. Способности ее не остались без внимания.
       Т. рассказал мне немного о себе, о том, как он стал инвалидом. Это было лет 15 назад. Он жил тогда в Казани и работая авиамехаником. Однажды поздно вечерам он возвращался с работы домой и долго ждал автобуса. На конечной остановке собралось уже немало народа, а приходившие машины оставались стоять или уходили порожняком, никого не забирая - у них кончалась рабочая смена. У очередного такого автобуса народ стал возмущаться и требовать, чтобы водитель захватил пассажиров.
       - Ну, заходите,- разрешил шофер и открыл переднюю дверь.
       Люди ринулись к двери, а в проеме их уже поджидал шофер и первого забиравшегося по ступеням человека, а им оказался Т., мощным ударом каблука сверху вниз по голове вышиб из автобуса. Т, упал на землю и больше никогда уже не смог нормально ходить - он получил травму позвоночника. Шоферу тогда присудили в течение трех лет отчислять в пользу Т. двадцать процентов из своего заработка. А Т. получил инвалидность и мизерную пенсию, и с тех пор пытался доказать в судах, что увечье его было производственным (так как он ехал с работы), а не бытовым, - тогда бы пенсия его стала побольше. Сейчас же он, в дни нашего знакомства, собирал окурки у подъезда, высыпал из них табак и делал самокрутки - на нормальное курево денег не хватало. Он показал мне свое заявление: густо исписанный от руки с двух сторон лист бумаги. В тексте факты и доводы были перемешаны с чувствами и комментариями самого истца. Явно было видно, что у Т. нелады и мало опыта в составлении судебных заявлений и взаимоотношениях с судебной машиной. Хотя, как гласит закон, заявление в суд составляется в произвольной форме, так что и заявление Т. вполне было пригодно, но судьи такие многословные обращения, да еще с комментариями самого истца, как известно, не любят. Переделать текст на месте мне не удалось: на каждое замечание Т. возражал, ничего не хотел сокращать, все в его бумаге казалось ему обязательным.
       - Ваши чувства в суде никого не интересуют, - жестоко растолковывал я ему.- Суд интересуют только факты, а чувства выскажете в своем устном выступлении при рассмотрении дела.
       Так мы проспорили часа два или три. Между тем, у меня не было возможности на пустопорожнюю трату времени. Мне самому бы кто помог. В конце-концов, переделывать его текст я забрал домой. Детали уточнял по телефону.
       Бывая дома у Т., я, при нашем общении, учитывал, что ему приписывали психическое заболевание и, мало ли что, думал, может быть, для этого есть какие-то основания. Я оценивал его контактность во время разговора, здравость рассуждений, точность в изложении обстоятельств, моральный фактор, как основу мотиваций его поступков, наконец. Все было на месте. Он был и точен, и честен, и все детали в его рассказе согласовывались и не вызывали недоумения или сомнения. И обвинения его недругов в психической болезни были явной клеветой. Ну, неспроста же, все-таки, в Независимой Психиатрической Ассоциации ему выдали справку, что психически он совершенно здоров. Единственно, что меня несколько раздражало, это его повышенная полемичность при переделке его заявления. Но не было никаких оснований считать это проявлением психической болезни. Постепенно вырисовались кое-какие детали в его деле. Оказалось, что по отношению к нему совершено чистой воды преступление, предусмотренное статьей уголовного кодекса "Похищение ребенка". После смерти жены дочка жила у него, а родственники жены иногда приходили к ним в гости. Они общались и гуляли с девочкой, и в одну из таких прогулок украли восьмилетнего ребенка и перевезли ее в другой город за 2000 километров от Москвы к своим дальним  родственникам - семье полупарализованных людей, передвигавшихся в креслах-каталках. Те воспользовались ребенком в качестве своей прислуги и, как говорил мне Т., со стороны полупарализованного мужа в той семье к его дочери были явные сексуальные проявления (Т. однажды в лето после похищения выбрался, несмотря на свое недомогание и безденежье, в тот далекий город, чтобы повидаться с дочкой  и попытаться ее вернуть. Похитители, вместо обещанной недели, позволили отцу пообщаться с ребенком только два дня, но и за эти два дня Т. кое-что в отношении своей дочки у опекунов смог увидеть). Все это преступление прикрывалось решением РОНО, объявившим Т. психически больным. И теперь он пытался в суде это решение РОНО отменить. Т. попросил меня быть его защитником. В то время вышел закон, разрешавший общественным организациям представлять в суды своих адвокатов на общественных началах, и Т., очень уверовавший в меня, тем более что денег на профессионального юриста у него не было, попросил меня. Для этого мне нужно было взять соответствующую бумагу в нашем "Обществе". И тут, к своему недоумению, я встретил сопротивление. Сопротивление, умышленность которого я не сразу распознал - мне лично, что ли, нужна эта защита? Это же наше "Общество" защищает свои права? То у них не было при себе печати - "забыли дома", то не было бланка, то не было на месте секретаря, то еще что... Эти бесы так старались, чтобы я никак не "проявил себя", что готовы  были отказать в помощи своему товарищу, лишь бы заблокировать меня. Сами они, как я уже упоминал, помогать Т. и не собирались, они были заняты "более важным" делом - обивали пороги депутатов и организаций, заводя себе "полезные знакомства". Так они мне бумагу и не выдали, и я не смог защищать Т. в районном суде (суде первой инстанции), а только поприсутствовал в качестве сочувствующего зрителя. Как и следовало ожидать, суд принял сторону РОНО. Но в этом суде фигурировало не то заявление, которое я готовил для Т., а его собственное, то самое сумбурно-длинное, он подал его еще до нашего знакомства. А мое заявление, где я прямо указывал на факт клеветы со стороны РОНО и, в частности, Молиной, теперь уже предназначалось в суд второй, кассационной инстанции, то есть в Московский Городской суд.
       В райсуде я встретился с председателем "Свободного профсоюза" Владимиром Александровичем Клебановым, он был со своей помощницей. С ним, как я уже упоминал, я   был немного знаком. Т. обращался за помощью и к нему, и Клебанов выступал в его защиту. К моему удивлению, речь Клебанова была беспомощной и бледной. "Эх, жалко, что у меня нет возможности выступить,- думал я. - Я бы объяснил этим "народным судьям" кто они такие". После суда я попросил Клебанова дать мне удостоверяющую бумагу, чтобы я мог защищать Т. от имени "Свободного профсоюза". Через день  съездил к нему, и  Владимир Александрович выдал мне удостоверяющий листок бумаги, а заодно и принял в свой "Свободный профсоюз".
       Подошел срок кассационного суда. Т. защищал я и помощница Клебанова (сам он в это время был нездоров). РОНО представляла Молина и какая-то ее коллега, не помню кто по должности, серого вида безликая женщина. Молина к ней испуганно, как мне показалось, жалась. Видно боялась, как бы я не отпустил ей благодарность за ее прежнее преступление - против меня. Она хорошо его помнила, узнала меня мгновенно еще на первом суде. Ответчиком была родственница умершей жены Т., участница похищения его дочки,  мерзковатого вида тетка, прятавшая от нас свои глаза, внешне - типичная преступница.
       В начале суда, на стандартный вопрос судей, я заявил им отвод.
       - А почему, по какой причине?- обеспокоились судьи (видно, для них это имеет какое-то значение).
       "Была бы у меня сейчас палка под рукой, я бы объяснил вам, "по какой причине",- подумал я, а в это время мой подзащитный Т. и помощница Клебанова, перебивая друг друга, стали перечислять причины недоверия к суду. Получилось несколько комично. Ведь только что они выразил суду доверие, а данный мною отвод стали обосновывать активнее меня. Но судьи, конечно, свой отвод не утвердили. Я стал читать исковое заявление. Когда дошел до места, где обвинял РОНО в клевете на Т., выразившееся в том, что его объявили психически больным, Молина перебила меня, испуганно вставила:
       - Это была случайная опечатка.
       (Ничего себе - "опечатка". Она что же, "о" вместо "а" напечатала, или запятую поставила вместо точки?) Впрочем, для этого суда, что там, опечатка или умышленная клевета,  не имело ни малейшего значения. Судьи, видно было по ним, уже все решили:  утвердить, проштамповать и вся недолга. Не было никакого сомнения, что они сделают. Для отвода глаз  у них есть какая-то квота, 4 процента, что ли, как мне говорили, когда кассационный суд может отменить решение первичного (должен же он, кассационный, как-то оправдывать свое существование). Но для того, чтобы попасть в эти 4 процента истец должен нажать на какие-то очень мощные рычаги, или суметь дать взятку, или же там должны сработать какие-нибудь особо влиятельнее социальные силы. В общем же случае эти 4 процента к справедливости и законности не имеют никакого отношения.
       В составе того суда были две женщины и один мужчина. И мужчину, надо сказать,  явно тяготила его роль - он все время стоял или сидел с подавленно опущенной головой. Словно бы показывал, что все происходящее противоречит его воле и совести.
       Конечно, кассационный суд утвердил решение первичного суда. Часть пути мы с Т. проделали вместе - я его подвез на своей машине. Я был подавлен. Думал: "У меня эта банда оторвала ребенка, но он хоть у какой, но, все-таки, родной матери. Хочешь, не хочешь, так ли, сяк ни, но он находится в поле ее зрения. А у Т.? Ребенка отняли какие-то чужие, в сущности, люди. Не чужие даже, а враги. Какие-то негодяи-паралитики, которые приспособили чужого ребенка для своих хозяйственных и неведомо еще каких нужд? А как его дочка нужна была бы ему, тоже нуждавшемуся в помощи и помогавшему бы ей, маленькой совсем еще, пока бы не подросла?"
       Т. иногда меня спрашивал, почему я ему так последовательно помогаю?
       - Ты, наверное, практикуешься на мне, чтобы иметь хорошую адвокатскую квалификацию?- допытывался он.
       - Нет,- отвечал я ему.
       В этот раз он тоже задал мне свой вопрос, но уже совершенно настойчиво: почему я столько, не один уже день, разделяю его проблемы, не бросаю его?
       - Потому что больше никто вам не поможет,- жестоко объяснил я емy.
       Он открыл рот, хотел что-то возразить, спорщик он, как я уже упоминал, был изрядный, но не нашел что сказать, промолчал. После паузы спросил, в первый раз за все время нашего знакомства:
       - А у тебя есть дети?
       - Да.
       - Вы вместе живете?
       - Нет.
       - Так тебе, наверное, тоже не дают с ребенком видеться?
       - У меня ребенка отобрал КГБ,- сказал я.
       - Так вот и я думаю,- сказал Т., - и мои неприятности, может быть, с ними связаны.
       И он мне поведал такую историю.
       В 52-ом году чекисты предложили его матери стать осведомительницей. Она отказалась. Работала она тогда акушеркой в больнице. В то время аборты были запрещены. "Отец народов" и его доблестные генералы столько уложили солдат в войну, что возникла острая необходимость в восполнении населения, и кремлевский гений принял очередное мудрое решение: запретить аборты (а с противозачаточными средствами в этой стране в советское время проблема была всегда). Но тут женщины не полностью подчинились вождю. Аборты продолжались. Они перешли в подпольную сферу. В лучшем случае их делали те же акушерки. В худшем - различного рода самоучки. Через месяц после отвергнутого предложения чекистов, мать Т. была застигнута за проведением  аборта и осуждена на два года. Т. в те годы был военным летчиком, пилотом бомбардировочной авиации. Однажды, распивая на троих с сослуживцами, он бухнул, что, мол, разбомбил бы к черту обком партии. Через день он был в этот самый обком вызван, в присутствии работника госбезопасности разжалован и из пилотов переведен в авиатехники. С этого дня удача больше никогда не улыбалась ему в жизни. А кончилось все тем, что, уже в наши дни, у него, беспомощного калеки, отобрали дочку и отдали ее в чужие руки каких-то подонков.
       - И даже теперь я анализирую,- говорил мне Т.,- и тот случай на автобусной остановке представляется мне подстроенным. Слишком там все выглядело как провокация.
       Это новое рассказанное им обстоятельство настолько меняло всю картину, что меня просто поразило: "Ну, конечно. Теперь все стало на свои места". И эта предопределенность преступных судебных решений, и эта наглая, шитая белыми нитками клевета РОНО (а кого бояться? Заказ-то - "оттуда"...). С какой стати работники РОНО отнимали бы ребенка у родного отца и передавали бы его черт знает кому и куда? А суды все это преступление проштамповывали бы, утверждая? (Как это было и в моем случае). Также серьезного внимания заслуживало и высказывание Т. о неслучайности того инцидента на автобусной остановке, когда он стал инвалидом - он верно чувствовал и умел сопоставлять детали. Но у меня уже не было сил его слушать. Сколько я на него потратил времени, сколько выуживал из него сведений о его деле? И вот - на тебе! О главном источнике совершенного против него преступления он сообщил мне только сейчас, когда мы, уже после всего, разъезжались по домам! Правда, понимал, конечно, я, что расскажи я все это в суде, положение бы не изменилось. Но, по крайней мере, пусть бы в документах  это зафиксировалось, да и я бы не выглядел таким дураком, как получилось, кричал там, распинался, а главного - не знал. И пусть бы эти шкуры-судьи, соучастники преступления, знали, что нам известно, чей заказ они выполняют.
       Но, с другой стороны, и слишком осуждать его, Т., за эту утайку нельзя было - на карте была судьба его дочки, а друзей КГБ-ФСБ так много, что он, скорее, своей откровенностью мог навредить, чем помочь. "Но мне, все-таки, он мог бы об этом рассказать вовремя",- досадовал я.
       Т. попросил меня написать заявление для надзорного производства. Я согласился, но сказал, что для того, чтобы хорошо составить текст, мне нужно дополнительно ознакомиться со всеми деталями его дела. На этом мы расстались.
       На написание кассационной жалобы для Т. у меня ушла неделя. Дело в том, что Т. не отвечал на мои вопросы кратко, а то и втягивал меня в споры. Неделя - для написания одного-единственного заявления. Какой бы адвокат выдержал это? Когда я стал составлять для него надзорную жалобу, история повторилась: любой пустячный вопрос растягивался в часовой разговор (по телефону). Например, я спрашиваю: "В каком году родилась ваша дочь?'' В ответ следует десятиминутный рассказ, в котором есть много всего, но только нет даты рождения его дочки. Я повторяю вопрос. В ответ опять десяти-пятнадцатиминутный рассказ: там есть и чувства, и мысли, и жизнеописание, но года рождения дочки нет. Так мы, бывало, препираемся с час. Наконец, я теряю терпение:
       - Сегодня у меня больше времени нет,- выведенный из себя бросаю трубку.
       Через неделю Т. звонит, просит:
       - Ну что, будем писать заявление?
       - Давайте.
       И история повторяется. Опять доведенный до белого каления я обрываю разговор. "Да что это такое?! Кому больше нужно это заявление, ему или мне?  Значит так ему нужна эта бумага, если  вместо нормального ответа он по часу морочит мне голову!". Конечно, я предполагал, что он, вероятно, весьма одинок и ему не с кем поделиться своими проблемами, но нельзя же смешивать одно с другим! Так продолжалось несколько месяцев, может быть, с полгода. Наконец, я сдался. Я принял его условия. На несколько дней я оставил все свои дела и сел на телефон, терпеливо выслушивая все его рассказы, по нескольку раз повторяя один и тот же вопрос и, после нескольких повествеваний, получая, наконец, ответ. Потом я написал заявление и отвез ему. Он в этот раз был в не столь подавленном состоянии, как раньше. Он рассказал мне, что решил сдать свою квартиру внаем, а сам уехать в Казань (он был оттуда родом и, хотя прожил в Москве уже лет 10 или больше, корни его оставались там). Там, среди родственников, говорил он, ему легче будет жить. Он нашел уже и будущих квартирантов, и они  уплатили ему аванс - 300 долларов, за квартал вперед. Этими тремя сотнями долларов он был, прямо-таки, окрылен: уже и сигареты курил нормальные, а не бычки.
       - Теперь я, слава Богу, могу отблагодарить тебя за твою адвокатскую работу,- предложил он.
       - Не надо, не надо, - отказался я.
       Я спросил его, кто эти съемщики, которым он решил сдать свою квартиру? Тогда, в 93-ем году, уже вовсю шли убийства одиноких пожилых людей с целою завладения их жилищами. Я сказал ему об этой опасности. Он показал мне договор о поднайме жилплощади. Это был простой листок, правда, с печатью и подписью. Да разве долго было новоявленным умельцам сварганить такой "документ" в 93-ем году? И не такую липу уже гнали вовсю.
       - Будьте осторожны,- предупреждал я его.- Вы в поезде будете ехать один?
       Нет. В дорогу с ним отправлялась какая-то его родственница.
       - Они мне, квартиросъемщики, уже и билет купили,- сказал Т.
       Я еще раз предупредил его об осторожности.
       - Я буду наезжать в Москву,- сказал он.- И за деньгами, и за квартирой присмотреть.
       Мы договорились, что в свой приезд он мне позвонит. За сим мы расстались. Больше он мне ни разу не позвонил.
       Потом, не раз вспоминая Т., я жалел, что не расспросил его тогда поподробнее о его подозрениях о неслучайности того инцидента в автобусе, в результате которого он стал инвалидом. Прошло еще несколько лет, пока до меня дошло, что и за мной КГБ следил не какой-то там год-два перед тем, как в мае 83-го года, меня "взяли" на работе, а гораздо раньше, года еще с 66-го, со времени моих полемик с преподавателями истории КПСС и научного коммунизма, когда каждую такую лекцию мои однокашники ожидали с предвкушением: опять он будет говорить какие-то неслыханные вещи, которые преподавательница, злясь и негодуя, все-таки, не сможет опровергнуть, опять будет "концерт"...
       Правда, эта моя догадка пришла не сама собой, а во многом под влиянием новой рассекреченной информации о некоторых аспектах деятельности чекистов. Как, например, какое-нибудь полуслучайное нелицеприятное в адрес соввласти высказывание в очереди в магазине становилось для "органов" поводом для "оперативно-разыскных" мероприятий в отношении высказывавшегося. Вообще, о таких случаях, что человек в очереди в магазине ругнул советскую власть, и с тех пор больше его никто не видел, я слышал и раньше от людей старшего поколения, переживших сталинское время, но как-то сомневался - верить или не верить таким вещам? А людская молва оказалась верной и здесь… А что же говорить тогда обо мне, три года активно полемизировавшему с институтскими доцентами диамата? В новом свете увиделись мне и годы после института, когда на всех моих работах меня терроризировали разные подонки и психопаты, под сенью неприязненного отношения ко мне начальства, как лезли с приставаниями, норовили дать в морду (иногда это им удавалось) и как все это разом прекратилось после "беседы" в КГБ в 83-ем году. На работах с тех пор меня оставили в покое, но накинулись на ребенка.
       "Немного подосвобожусь,- думал я, расставаясь с Т.,- и вернусь к тому разговору с ним о его подозрениях о подстроенности инцидента в автобусе". Потом, когда от него не стало вестей, я, конечно, подумывал, что надо бы его разыскать …
       То, что КГБ может набросится на ребенка неугодного ему человека раньше представлялось мне невероятным. Никогда не упоминалось о такой практике и в передачах "Свободы". Нападать на детей могли только законченные подонки из уголовников и маньяки, полагал я. То, что открылось мне в моем частном случае, в корне изменило мои представления о методах действий КГБ. Со временем мне стало известно, что, кроме Т., КГБ таким же карательным образом вмешивался в судьбы детей и  Эдуарда Молчанова, и  Кирилла Подрабинека. А сколько еще таких случаев можно узнать, если специально поинтересоваться омерзительной практикой "конторы" в этом отношении? Вспоминаются слова Вадима Бакатина, кратко бывшего председателем КГБ-МБ, вознамерившегося, вероятно, действительно, расстаться с преступным наследием и практикой Лубянки:
       - КГБ совершил преступления против миллионов рядовых советских людей.
       Но некая могущественная "коллегия КГБ" поспешно скинула Бакатина с председательского места, и тут не помог даже сам всевластный, как считалось, президент Ельцин, хоть он, вроде бы, и перетасовал уже несколько раз лубянскую братву.
       Последней зловещей акцией, о которой мне известно, и которую, хоть и с некоторыми оговорками, но я все же связываю с Лубянкой, уж очень характерный подход, стало убийство сына Сергея Григорьянца - Тимофея.
       Это был вежливый, спокойный и скромный молодой человек, даже, как мне, показалась, без особого интереса к политике и к какой бы то ни было "борьбе". И, хотя у Григорьянца много недругов и кроме Лубянки, трудно отделаться от убеждения, что это дело, прямо или косвенно, ее рук. Уж если за собою я с 83-го года постоянно чувствую весьма внимательное "наблюдение" (а теперь анализирую - так оно было и до 83-го, я об этом еще скажу), то что говорить о Григорьянце, с его хоть и беспомощнопустоболтскими, но раздражающими Лубянку "конференциями", и с его давним диссидентским прошлым - уж его-то там известен каждый шаг, уж он-то точно находится  под постоянным наблюдением, и чтобы некто, кроме "конторы", смог отслеживать Тимофея, установить его распорядок дня и, выбрав подходящий момент, убить (его сбили машиной поздно вечером перед собственным домом), что это дело чьих-то рук, кроме Лубянки - в это трудно поверить.
       Осенью 92-го года я поднял глаза от своего письменного стола, от кипы из десятков лежащих на нем ответов из судов, прокуратур и РОНО, запрещавших мне видеться с сыном, от всего этого дирижируемого Лубянкой преступления. Сыну должно было быть уже 13 лет. Теперь он, наверное, не был   таким маленьким и беспомощным, каким был, когда я его посещал в яслях, когда ему был годик, два или три, и когда звери оторвали его от меня. Десять лет моих усилий не дали нечего, кроме этой пачки бумажек со штампами прокуратур и судов. Тринадцать лет прошло, как я прервал свой литературный экзерсис, когда в 79-ом году связался с той экстраверткой, придурившейся любительницей литературы, и меня затрясло, как на вулкане. А может, нужно было продолжать литературную работу, "несмотря ни на что"? Может, литературный опыт оказался бы успешным, удалось бы напечататься, приобрести какую-то "известность", и тогда этим бесам труднее было бы крутить вокруг меня свой шабаш? Все-таки, к известным людям они относятся поосторожнее, чем к остальным, это у них еще со Сталина. Даже он с писателями вел себя "поаккуратней". Но разве мог я тогда, в 81-83-их годах отказаться даже от слабой возможности помочь своему крошке? И вот прошло 13 лет. Вместо сына передо мной стопка бумажек с, вроде бы, авторитетными и уважаемыми, а для меня теперь чисто бандитскими штампами. Попробовать вернуться к литературной работе? Но для этого нужно полностью отрешиться от всех проблем и погрузиться в мир умозрительных персонажей (прототипами которых были господа из моего первого трудового коллектива, произведшего на меня, надо сказать, известное, хоть и не худшее, как в последующих шарашках, впечатление). Да и после такого длительного перерыва и столкновения с чекистской бандой удастся ли мне сохранить атмосферу и стиль начатой вещи? Я сел за письменный стол и постарался продолжить свой экзерсис. И, вроде бы, это стало удаваться. Я писал почти всю зиму и однажды решил прочитать написанное одной своей знакомой, мнение которой я весьма ценил - она тонко чувствовала литературу и была весьма начитанной особой. Я предупредил ее, что прочту десять страниц, написанных до тринадцатилетнего перерыва, и десять страниц после: не уловит ли она разницы в атмосфере текста? Я почитал, и она была в восторге:
       - Я слышала, что ты говорил, что ты пишешь киноповесть,- сказала она,- но я никогда не думала, что ты так здорово пишешь!
       Разницы в характере текста она также не нашла. Все это меня несколько ободрило, и я продолжил писание, а в конце февраля у меня пробудилась давно бередившая потребность: написать что-то вроде письма или воспоминаний о радиостанции "Свобода". Приближался март 93-го года, сорокалетие "Свободы", и к этой дате  я захотел отдать, наконец, долг. "Воспоминания,- полагал я,- это не то, что роман или повесть, где нужно ломать голову, как сталкивать и разводить персонажи, чтобы они проявляли свои характеры, воспоминания - это проще: как вспоминается, так и пишешь". За месяц, максимум два я вознамерился написать о "Свободе". (Правда, "Постскриптум" тогда не был запланирован). И вот сейчас ноябрь 2001-го года, а я все еще сижу за этим "Письмом"... Но, может быть, оно поспеет, с Божьей помощью, к 50-летию "Свободы"? Ну, хотя бы так...

       В феврале 93-го года прошли сообщения, что в Москве состоится конференция "КГБ вчера, сегодня, завтра", организованная Сергеем Григорьянцем. Я решил позвонить Григорьянцу. "Уж кому, как не мне,- подумалось,- сам Бог велел, поучаствовать в этой конференции. Да и Григорьянц меня, может быть, помнит, хоть и прошло уже шесть лет, как мы виделись. За это время КГБ претерпел, вроде бы, несколько "реорганизаций", даже название его поменялось, да ничего, как можно судить по моему случаю, в сути Лубянки не изменилось. Вот и есть наглядная иллюстрация на тему "КГБ вчера, сегодня, завтра...", а главное, это будет обращение к общественности, предание хоть какой-то гласности, чего мне никак не удавалось сделать, того, что было единственной теперь надеждой преодолеть преступление Лубянки". К 93-му году вполне уже сформировались, так называемые, демократические силы. "Если демократическая общественность узнает об этой вакханалии, какую творит вокруг меня "контора",- думал я,- она, безусловно, возмутится, мне помогут. Ведь это преступление, как уже виделось мне к тому времени, по своей омерзительности редко с чем можно сравнить в послесталинское время".
       Я позвонил Григорьянцу, напомнил о себе, сказал, что хотел бы поучаствовать в конференции.
       - Все билеты уже розданы,- сказал он, - В зале не осталось свободных мест. Но у нас будут еще конференции. Позвоните недели через две.
       За эти две недели конференция прошла. Мое недоумение вызвала картина, когда в кратком сообщении по телевизору показали зал, где проходила конференция - он был заполнен едва ли наполовину. "А он мне сказал, свободных мест не осталось, - вспомнил я. - Ну, что ж, хозяин-барин".
       Сообщения о содержании этой конференции, как по телевизору, так и по "Свободе", были весьма скупыми: о каких-либо неизвестных доселе преступлениях КГБ или какой-то другой необычной информации, связанной с его деятельностью не было.
       В назначенный срок я снова позвонил Григорьянцу.
       - Я сейчас очень занят, позвоните, если сможете, через две недели,- последовал ответ.
       Через две недели я снова напомнил о себе.
       - Люди нам нужны,- ответил в этот раз Григорьянц.- Приезжайте, поговорим, - он назвал свой адрес.
       Слегка удивленный таким оборотом, я же обращался к нему совсем не насчет трудоустройства, я поехал к Григорьянцу. "Но, может быть, - подумалось, - мне будет предложена какая-то серьезная работа в "Гласности"? Я к тому времени уже начал писать эти воспоминания, и мне совершенно не хотелось это дело прерывать и менять его на какое бы то ни было другое. "Но если он предложит что-то достаточно важное в своей "Гласности", я... Тогда я попробую совмещать то дело со своей писаниной. В конце-концов,- думал я,- во всех советских шарашках меня только терроризировали начальники и сослуживцы, нигде не находилось серьезного применения моим знаниям и желанию их употребить, но вот, возможно, наступили времена, когда такие, как я, востребовались". Но помнил я и о другом: о том, как шесть лет назад моя просьба о помощи была им, Григорьянцем, высокомерно отвергнута. С таким, несколько смешанным чувством, я переступил порог его квартиры. Григорьянц провел меня в комнату, усадил на стул, а сам расположился на диване, и оказалось, что мы сидим на весьма разных уровнях: он где-то внизу, а я наверху. На мгновение я почувствовал себя чуть неловко: так, снизу вверх, со мной еще не разговаривал ни один работодатель. Но, впрочем, какое это имело сколь-нибудь серьезное значение? Нет, очевидно, имело. Григорьянц поспешно встал, прошелся по комнате и остался стоять где-то позади меня, почти что за спиной. Когда-то в детстве, в период чтения детективной литературы (в дальнейшем на этот увлекательный жанр уже не было времени), я читал, как проверяются психологические соотношения собеседников: если допрашивающий ходит вокруг допрашиваемого, а тот крутится на стуле вслед за ним, значит, первый достиг психологическое превосходство над вторым, а если допрашиваемый остается неподвижным, значит, психологического превосходства нет. Подивившись новому местоположению Григорьянца, я крутиться не стал, но, все-таки, слегка развернулся и довернул голову, чтобы хотя бы краем глаза видеть своего собеседника. Так, в таком странном полуабстрактном взаиморасположении и прошла почти вся наша беседа. "В конце-концов, может быть, ему так удобно", - подумал я.
       - Я бы вас взял к себе секретарем,- сказал Григорьянц, - но совсем недавно, месяц назад, я взял человека на это место и не могу тут же его уволить.
       - Конечно, - согласился я, представив, что, кроме неэтичности таких действий, быть секретарем мне и не хотелось. "Что это может быть такое? То ли на побегушках порученцем, то ли сидеть перед кабинетом шефа на телефоне?" Менять на эту роль свою писательскую задачу нельзя было.
       - Что вы умеете делать? - спросил Григорьянц.
       Тут я призадумался. "А действительно, что я умею делать из того, что могло бы пригодиться здесь?"
       - Вы умеете обращаться с компьютером?- спросил, он.
       - Нет.
       Я вспомнил свою последнюю службу в вычислительном центре, откуда меня "те, кому надо" под ручки повезли на Лубянку. "Нет уж, компьютеров с меня хватит". Григорьянц задумался. "Но должна же быть здесь какая-нибудь функция, связанная не с компьютерами",- подумал я. А вообще, идя на эту встречу, я для себя решил, что оторваться от письменного стола будет иметь смысл, лишь, если Григорьянц предложит мне в своей "Гласности" достаточно серьезную работу. Что это может быть? Да, пожалуй, что-то вроде его заместителя, думал я, а о какой-то другой роли я и разговаривать не буду. Хватит, намотался уже в побегушках у новых "демократов"-начальников. Эти,  возникшие в перестроечные годы лидеры различных общественных организаций, не утрудившие себя ни законченным образованием, ни сколь-нибудь серьезным самообразованием, но весьма проворно сумевшие набрать по 5-7 подчиненных и вдохновенно "руководить" ими, были ничуть не лучше моих бывших советских начальников. "Соглашусь только на заместителя,- подумал я еще раз.- Тут и легковушка моя может пригодиться, проехать куда-нибудь по делам". Хотя машина эта уже, как говорится, "на ладан дышала", ей купленной с рук "Ладе", было   12 лет, но куда-то проехать по работе на ней еще можно было. Да, пожалуй, для такой роли я мог бы поступиться своей литературной задачей, а писать... писать постарался бы, выкраивая время...
       - У меня есть машина...- сказал я.
       - Шоферы нам нужны,- подтвердил Григорьянц.
       Тут меня охватило раздражение. "Шоферы"... У меня свежа была еще память о моей шоферской миссии в "Комитете Социальной Защиты", где я, на свои последние деньги покупая бензин и запчасти, возил "на общественных началах" вдохновенно возбужденного руководителя Р., а благодарностью было импульсивное выставление меня за дверь с напутствием "чеши". Сдержав раздражение, я сказал:
       - Сергей Иванович, я занимаюсь литературной работой. Поменять ее на чисто шоферские обязанности я не ногу.
       - Но мы платим водителям 20 долларов в день,- сказал Григорьянц.
       - Нет, не могу. Да и машина уже старая, с ней больше ремонтов, чем езды.
       - Ну, тогда ничего больше предложить я вам не могу.
       Я ехал от Григорьянца, удивляясь и досадуя странности происшедшего разговора: я обратился к нему об участии в конференции, а мы о чем говорили?
       Но прошло немного времени, и я уже пожалел, что отказался от предложения Григорьянца. Подрабатывать на машине все равно мне приходилось, причем для этого все время нужно было ездить, а старенькая уставшая "Лада" это уже не очень любила, а у Григорьянца я бы, наверное, когда ездил, а когда стоял, ждал "шефа", а деньги все равно идут. Попробуй сейчас заработать эти 20 долларов на случайных пассажирах... Помню, в бытность мою таксистом, некоторые водители иной раз с удовольствием вспоминали случаи, когда их нанимал какой-нибудь могущий седок возить его постоянно: "Ездил - не ездил, а денежки заработал". Кроме того, я бы поближе познакомился с Григорьянцем, человеком из тех легендарных личностей, о которых я, затаив дыхание, слушал по радио в брежневскую эру и все думал: "Когда-то, в какой-то день мне суждено будет к ним присоединиться?.." Он, Григорьянц, в 70-е был хоть и не в первой шеренге диссидентов, как, там, Амальрик или Гинзбург, но все же очень близкий к ним, а теперь, в конце 80-х - начале 90-х, вышел, пожалуй, на первые места. Кроме того, и мое участие в "Конференциях" было бы тогда, пожалуй, естественным и реальным: зачем мне пригласительный билет, если я сам член "Гласности", хоть и в качестве шофера? Да,  прошло несколько дней, и я уже жалел, что отказался от работы у Григорьянца.
       Случайно через месяц я его увидел на улице. Это было в центре Москвы. Он шел со своим сыном, Тимофеем, которому тогда была лет, по-моему, 20.  Я остановился и зазвал их в машину. Оказалось, они направлялись домой. По дороге я выразил сожаление, что отказался от предложения Григорьянца о работе.
       - Сергей Иванович, я не готов был тогда к такому разговору, - каялся я.
       - Ну, приезжайте завтра к нам в издательство, поговорим,- соблаговолил Григорьянц. Он назвал адрес в центре Москвы.
       В назначенный час секретарша пропустила меня в кабинет Сергея Ивановича. Кабинет был не очень большим, но весьма уютным. Кроме обычного для кабинетов Т-образного стола со стульями, сбоку стоял диван с журнальным столиком и парой кресел, у  окна две кадки с деревцами зелени, а на стенах висело несколько абстрактных картин наших художников-нонконформистов.
       - В течение дня нам бывает нужно съездить по делам,- сказал Григорьянц.- Работаю я без выходных, но зато вы сможете взять выходной, когда вам будет нужно. Бензин мы будем вам оплачивать и, кроме того, будем платить 150 долларов в месяц.
       Я прикинул:
       - Но это же получается 5 долларов в день? Вы говорили 20 долларов?
       - Тогда у нас было лучшее финансовое положение. Сейчас, в связи с подготовкой новой конференции из-за повышенных расходов мы находимся в сложном материальном положении и не можем платить больше.
       Я призадумался. Пять долларов в режиме такси в час пик можно было заработать за час-полтора. Видя мою нерешительность, Григорьянц сказал:
       - В действительности, нам машина очень нужна,- и добавил: - Вы поговорите с моим помощником, оплачивать машину будет он. Это в его ведении.
       Помощник Григорьянца, молодой человек лет 25-27-ми, повторил условия своего шефа.
       - Но я не смогу содержать машину при пяти долларах в день, - сказал я.
       Мы вернулись к Григорьянцу и совместно приняли решение: оплата будет почасовая, а в промежутках в течение дня, если машина не будет нужна, меня будут отпускать, чтобы я мог дополнительно подрабатывать. Скажу наперед: ничего реального из этого условия не получилось, и заработок мой составил все те же 5 долларов.
       Разумеется, из того условия, что, работая, как таксист, я мог получить 5 долларов в час совсем не следовало, что за 10 часов я мог заработать 50 долларов. Вовсе нет. 5 долларов в час можно было одержать лишь в час пик или чуть позже, когда люди едут с работы, в остальное время, за весь день, до и после часа пик, можно было заработать еще, примерно, столько же. Естественно, я не всегда мог ездить целыми днями, да и не стремился к этому, но, выехав в час пик,   всегда мог эти 5 долларов найти, остальное время уделить своим делам и уходу за машиной, которая, как я уже упоминал, весьма не новая, требовала повышенных забот.
       - Ну, а также мы попросим вас, если сможете, привозить Сергея Ивановича на работу и отвозить его домой,- сказал помощник Григорьянца.
       Я согласился.
       "В конце-концов, я пришел к Григорьянцу не за, заработками, - думал я по дороге домой,- а по совсем другим обстоятельствам. Да и просто-напросто помочь ему - тоже не последнее дело".
       До меня у Григорьянца была своя машина, "Жигули" шестой модели. В подстроенной аварии она была разбита. Григорьянц кратко рассказал мне об обстоятельствах этой аварии. За рулем в тот день находился не он сам, а его шофер. Шофер вместе с адвокатессой, сотрудничавшей с "Гласностью", поехали в Калужское Управление КГБ решать вопрос о возвращении архива Григорьянца. Дело было зимой. Еще в Москве они обнаружили слежку: за ними, неотступно следовала одна и та же машина. Проехали под знак "Въезд воспрещен" - и она следом. Кое-как, как им показалось, от той машины удалось оторваться, но за городом к ним спереди и сзади пристроились два грузовика, а со встречной полосы, войдя в искусственный занос, их машину в лоб ударили другие "Жигули". Водитель той машины таким образом,  очевидно, искупал какой-то свой грех перед КГБ. Шофер Григорьянца и адвокатесса получили тяжелые ранения. Помощник Григорьянца спросил, не могу ли я помочь восстановить их машину, и мы поехали ее посмотреть. На мой взгляд, восстановить ее была невозможно. От встречного столкновения был смещен двигатель, а складка деформации кузова прошла по крыше. Лобовое стекло напротив места пассажира было разбито от удара головой.
       Приближалась вторая конференция "КГБ вчера, сегодня, завтра", и я надеялся принять в ней участие, обратиться за помощью к единомышленникам.
       К восьми утра я приезжал за Григорьянцем, в течение дня с ним или его помощником мы ездили по делам, а к восьми вечера я отвозил его домой. Поработав так недели полторы, я почувствовал, что нужно менять условия: кроме 12 часов с Григорьянцем, я тратил еще полтора часа на дорогу от своего дома к нему и столько же на обратный путь. (Наши дома находились диаметрально противоположно - мой в южной части Москвы, а Григорьянца в северной, между домами было 35 километров. В начале 90-х годов в Москве резко возросло количество автомашин, и преодолеть по городу такое расстояние можно было, в среднем, за полтора часа). Находясь за рулем по 15 часов ежедневно, я не успевал ни отдохнуть, ни выспаться. В таком состоянии управлять автомобилем просто-напросто опасно. Даже в такси у меня не было такого напряженного графика, а явление, так называемой, накопленной усталости водителей такси достаточно известно.
       - Хорошо,- охотно пошел мне навстречу Григорьянц, и я стал приезжать или в середине дня и работать до позднего вечера или, если с утра, то до начала вечера.
       Позже я узнал, что его секретарши, работавшие по 10-12 часов, выходили через день, посменно, так что моя просьба сбавить темп оказалась вполне естественна.
       Что мне в первую очередь бросилось в глаза, когда я стал появляться в редакции "Гласности", так это то, что здесь не было ни одного человека, кого я видел шесть лет назад, когда впервые обратился к Григорьянцу. Из прежнего состава оставалась, вроде бы, Ася Лощивер, но я ее здесь, на новом месте, не встречал. Еще меня несколько обескуражило поведение Григорьянца, вернее его состояние: он все время замкнуто молчал, как мне показалось, недовольно. Я спросил, не допускаю ли я какой-нибудь оплошности?
       - Нет,- успокоил меня Григорьянц.
       "Ну, это просто такое его естественное состояние",- решил я для себя. Но видел я его и в другом настроении: в редакции работала молодая девица, и раз или два, заходя за шефом в кабинет, чтобы отвозить его домой, я заставал его там, вдохновенно что-то ей рассказывавшего. Вроде бы, о зарождении правозащитного движения. Она с терпеливо-почтительным выражением лица слушала малоинтересный для себя рассказ: как-никак, начальник все же. "Эх, вот мне бы он что-то такое рассказал,- думал я,- вот где бы он встретил благодарного слушателя". Но, сев в машину, мой шеф сразу недовольно замыкался, а одну или две мои попытки завести разговор недвусмысленно пресек:
       - Не могу говорить, устал.
       Еще как-то я отвозил их в ресторан. Мне показалось, что она едет ужинать с шефом без всякого энтузиазма: там же, в "Гласности", работал ее ухажер (кажется, они потом поженились), тот самый помощник Григорьянца, который весьма гордился тем, что договорился с шофером (со мной) работать за чисто символическую плату. Однажды, в очередной раз видя витийствующего Григорьянца с этой девушкой, я подумал: "Ухаживает он за ней, что ли?.. Женатый, не очень-то и молодой,- ему тогда было уже за 50,- прошедший тюрьмы и лагеря человек, а ведет себя, как пацан?.." А впрочем, что удивляться? Большинство женатых мужчин чуть ли не до конца жизни остаются пацанами. Немало жен, думаю, подтвердят это. Но крамольные мысли о Григорьянце появились у меня позже, а пока что я осваивал свое место в "Гласности". А место это оказалось только за рулем. Если я попадался на глаза Сергею Ивановичу где-нибудь в помещении редакции, лицо его становилось очень недовольным. В мои обязанности входило также по утрам подниматься к нему в лифте на его девятый (или седьмой-восьмой, сейчас не помню точно) этаж, сообщать, что я прибыл. По вечерам ездить мне с ним в лифте не нужно было, правда, если при нем ничего не было, если же он, иной раз, захватывал с работы какую-нибудь книжку или две, - я эту книжку должен был нести за ним  до дверей квартиры. Помню, в первом таком случае я слегка удивился, когда шеф мой, выходя из машины, сказал:
      - Берите книжки.
       Да, такого сервиса я не обеспечивал, даже когда работал в такси... Но, в общем-то, все эти странности были пустяком в сравнении с тем делом, каким был занят Григорьянц, и ради чего я здесь находился: подготовкой второй конференции, а для меня еще и надеждой обратиться за помощью к общественности во время ее проведения.
       Но Григорьянц мою просьбу отверг:
       - Нет,- сказал он.- Эта конференция, уже спланирована. Она посвящена другим вопросам, и ваше выступление будет не по теме. Может быть, в следующий раз. У нас будут еще конференции...
       Вторая конференция "КГБ вчера, сегодня, завтра..." проходила в мае 93-го года в помещении, которое занимает сейчас Совет Федерации, на Малой Дмитровке.
       Когда меня не посыпали куда-нибудь с разъездами, я присутствовал на заседаниях: послушать, а может быть, и ознакомить кого-нибудь со своим делом. Удалось мне побывать и на открытии. Зал-амфитеатр был заполнен едва ли на две трети. Присутствовало немало весьма известных лиц. На ряд впереди прямо передо мной занимали места экономист Татьяна Заславская и, незадолго до этого вышедший в отставку, бывший председатель Конституционного Суда Сергей Алексеев. Они о чем-то беседовали. На сцене за столом президиума сидело несколько человек, среди них и Григорьянц. Вот он, уже собираясь открывать конференцию, оглядел присутствовавших в зале, потом вернулся взглядом, как показалось, ко мне, затем встал и направился в зал, опять-таки, в моем направлении. "Может, передумал и предложит, все-таки, рассказать о моем деле",- подумал я. Нет. Не дойдя одного ряда до меня, мой шеф подошел к Сергею Алексееву и попросил его выступить.
       - Но, я же не готов, Сергей Иванович,- стал отказываться тот. - Я же не готовился. Я даже не знаю, что сказать.
       - Скажите, что угодно, что хотите,- призывал Григорьянц.
       Ему удалось убедить Алексеева. Тот вышел на трибуну и сказал хорошие слова о пользе демократии. Затем были другие выступления. Одни сколь-нибудь интересные, другие малоинтересные. Что их объединяло - это то, что все они носили обобщенно-теоретизирующий характер, иногда у иных выступавших доходивший до банального пустословия. "И в сравнении с этими говорунами Григорьянц не позволяет мне выступить с моим конкретным делом, с моим сообщением о факте преступления, с моей, единственно только здесь и возможной, просьбой о помощи к присутствующим, все-таки, многим из них достойным и обладающим определенным общественным влиянием людям?"- думал я.
       Одно выступление было, правда, не "теоретизирующего" характера. Докладчиком был бывший работник то ли КГБ, то ли МВД. Он рассказывал, какая грязная работа и какие неприятные моменты бывают при слежке за людьми.
       - Вот к нашему объекту приходит в гости женщина. А мы прослушиваем квартиру. Вот они выпивают вина, разговаривают, потом ложатся в постель. Мы все слышим, что там происходит. Потом пишем в отчете: Приступили к половому сношению. Все это так гадко...
       "Интересно, на кого эти благоглупости рассчитаны?- недоумевал я.- Да уж, чтобы предотвратить преступление, не грех и установить это самое прослушивание. Так делают во всех странах. Вопрос в том, кого прослушивают: бандитов или граждан, к криминалу не имеющих никакого отношения".
       Перед третьим, последним днем конференции, я еще раз попросил Григорьянца дать возможность рассказать и о моем случае.
       - Можете воспользоваться "Открытой трибуной",- раздраженно сказал Григорьянц.- Она будет проводиться после основных заседаний, и там будут выступать все, кто хочет.
       "Да что мне эта "Открытая трибуна",- досадовал я,- когда здесь, на "не открытой трибуне" от пустоболтов спасу нет. Представляю, что будет твориться там. Там, небось, от этих теоретизаторов-самоучек вообще обалдеешь... Кто их там только будет слушать? А ведь мне нужно, чтобы о моем деле узнали люди достаточно серьезные, могущие   помочь..."
       Так прошла для меня вторая конференция. Кое-что еще из нее мне запомнилось и хочется здесь упомянуть.
       Представителем Лубянки в ней принимал участие Юрий Кобаладзе. По лукавому замыслу, он был не из МБ (Министерство Безопасности - переименованная часть КГБ, занимавшаяся делами внутри страны), а из другой ее доли - СВР, Службы Внешней Разведки, оперировавшей за границей. Так что, если у кого-нибудь были претензии к Лубянке, то это не к Кобаладзе - он отвечает только за заграничные дела. Зато он претензии к аудитории высказал. Хотя выступление его не объявлялось, он легко взял инициативу в свои руки. Во время очередного оратора он что-то провозгласил из зала, а затем, ловко взбежав на сцену, энергично проследовал на трибуну. В отличие от меня, ему тут же дали слово. Весело, раскованно, с юморком он отражал претензии к Лубянке, заодно упоминая ее заслуги в обеспечении безопасности государства. Я украдкой оглянул сидевших: здесь было немало достойных, умных, уважаемых людей, и неужели ни у кого из них не возникло потребности пресечь эту наглую демагогию? Кобаладзе, между тем, стал предостерегать присутствовавших, что они могут сыграть на руку ЦРУ. Тут уже я не выдержал, крикнул из зала:
       - ЦРУ защищает свободу, а вы защищаете неизвестно кого!
       (Надо было бы сказать "...а вы защищаете свою тотальную власть над обществом", да разве экспромтом всегда скажешь точно...).
       - Правильно,- раздалось кое-где с мест.- Правильно.
       Кобаладзе это не смутило, и мой выкрик он благоразумно проигнорировал, а у меня тогда мелькнула мысль: "Если он сейчас со мной заспорит, я поднимусь на сцену и ознакомлю присутствующих с примером славных дел Лубянки в наши дни". Нет, Кобаладзе не стал со мной дискутировать, зато сразу после моей реплики из дальнего заднего угла зала к нашим рядам стал пробираться фотокорреспондент. По тому, как он поглядывал на меня, продвигаясь между креслами, я предположил, что он направляется ко мне. Действительно, он приблизился ко мне и сделал несколько снимков, причем фотографировал как-то странно: чуть ли не вплотную к моему лицу, ну, где-то,  с полуметра. "Наверное, спросит, что заставило меня выкрикивать с места?"- подумал я. Нет, он ничего не спросил. Поснимал и удалился. Через день я узнал, что Лубянка, по согласованию с оргкомитетом конференции, направила на нее нескольких своих фотографов. "А,- понял я тогда,- так это их человек меня фотографировал". А я-то решил, что это какой-нибудь газетчик мною заинтересовался, наконец. Нет, у журналистов я интереса не вызвал. Интересовалась мною, как и прежде, только Лубянка. "Ну что ж, пусть лишний раз вспомнят о своем преступлении",- подумал я тогда, одновременно и подосадовав: если бы знал, что будут фотографы "оттуда", наверное, не стал бы привлекать к себе внимание таким образом. Зачем лишний раз впустую раздражать...
       ...Потом, через несколько лет, когда в Москве погиб сотрудник ФСБ, обезвреживая террориста у шведского посольства, гроб его был выставлен в одном из зданий ФСБ на Лубянке, и с ним пришли проститься его бывшие соратники. По телевизору показали выстроившихся сослуживцев, и диктор сказал: "Стоявших в очереди разрешалось фотографировать не ближе чем с двух метров". "А,- вспомнил я тогда  своего фотографа на конференции,- то-то, он чуть ли не в нос тыкал мне свой фотоаппарат: делал сверхкрупный план, для гарантированной идентификации, так сказать.
       В перерыве Кобаладзе вышел в коридор. Его окружили, стали задавать вопросы. Он весело, лукаво, часто двусмысленно отвечал. Вообще, он пользовался большим вниманием, я бы даже сказал, популярностью. В плотно окружившем его кольце я увидел и Евгению Альбац. Она была хорошо, со вкусом одета: в темно-синем брючном костюмчике, белой рубашке, стройная, оживленная, она задавала какие-то острые вопросы Кобаладзе. Он, не менее остроумно, отвечал. Попытался пробиться к нему и я. Хотел спросить, долго ли еще Лубянка будет сопровождать меня своими звонками? Но он был плотно окружен, а Альбац, увидев меня и, очевидно, узнав, властно махнула рукой: "Не мешай! Не морочь, - мол, - голову". И я не стал лезть дальше. Все равно перекричать этих говорунов было невозможно. Альбац я увидел еще раз, на другом заседании. Она его вела: сидела за председательским столом, а выступавшие выходили к трибуне. Один доклад оказался поинтереснее других: слово держал представитель радиостанции "Свобода" Егидес. Не помню точно, о чем он говорил, но то, что высказывался человек со "Свободы" было очень интересно уже само по себе. Минут через пять, а может быть, семь Альбац ему заметила:   
       - Заканчивайте.
       Егидес запнулся. Тут я в очередной раз подал "реплику с места":
       - Радиостанцию "Свободу" слушают самые широкие слои трудящихся! Пусть скажет все, что хочет!
        Егидес, как показалось, кивнул мне: "Спасибо". А Альбац заметила строго:
       - Вот, когда будете сидеть на этом месте,- она ткнула пальцем в стол перед собой,- тогда будете распоряжаться.
       "Мне бы твои заботы",- подумал я.
       Егидес досказал свою речь. Трибуну занял очередной теоретизатор.
       Случайно в один из перерывов я увидел Кобаладзе одного, без окружения. Я курил, а он быстро шел из туалета, спешил давать очередной бой этим, опрометчиво забывшим о своей месте болтунам. Куда делась его улыбочка, его коммуникабельность. До белизны сжатые губы, яростно сомкнутые челюсти. Жалко, что теоретизаторы не видели его в этот момент.
       Из той конференции мне запомнились еще два выступления. Одно из них принадлежало Виктору Орехову. Личности, на мой взгляд, достойнейшей, легендарной и незаслуженно недооцененной современниками. В брежневское время Виктор Орехов был офицером КГБ и, в меру своих сил, помогал инакомыслящим: анонимными телефонными звонками предупреждал о готовящихся обысках или арестах. Скольким людям он помог избежать более тяжкой участи, чем та, что их ждала, сколько сорвал гебистских провокаций можно только гадать. Много ли нашлось среди его коллег таких, кто поставил бы на кон свое особое положение офицера КГБ в брежневском СССР, свои спец- и доппайки, тайную и явную власть над рядовыми гражданами  ради дела освобождения общества от тоталитарного гнета? Тут нужно иметь не только мужество, но и душу. Потом Орехов был раскрыт и немалый срок провел в заключении. Но и в ельцинской России ему не давали покоя - провокации следовали одна за другой. Виктору Орехову можно было задавать вопросы: в проходе зала был установлен микрофон. У микрофона образовалась небольшая очередь. Когда она уменьшилась до двух человек, я тоже встал, решил спросить, что можно сделать, чтобы прекратились эти, уже десять лет преследующие меня кагебистские звонки, когда я пытаюсь увидеться со своим сыном? Заодно, думал я, может, и кто-нибудь в зале, услышав мои слова, откликнется с помощью... Микрофон передо мной освободился, и тут, сидевший рядом весьма пожилой   почтенного вида мужчина попросил:
       - Молодой человек, позвольте мне? Я не могу стоять в очереди.
       Я уступил ему  место. Все-таки, среди присутствующих в этом зале должно было быть немало очень уважаемых людей. К тому же, учитывая с каким трудом я смог попасть на эту конференцию, понятно было, что Григорьянц не пригласит сюда кого попало. К сожалению, человек, которому я уступил микрофон, оказался из разряда теоретизаторов. К тому же и вредноватым: он стал задавать Орехову вопросы "морального" характера: Как вот, он, Орехов, мог так себя вести - ведь он сам был работником КГБ, получается, что  он был, двурушником? Орехов, как мог, объяснял, оправдывался. Нaконец, мой теоретизатор отошел от микрофона, и тут же я услышал:
       - Молодой человек, позвольте мне два слова?
       Это был такой же пожилой господин, что и предыдущий, к тому же еще и опиравшийся на палку. Он был уже рядом со мной у микрофона. Больше, вроде бы, к микрофону никто не устремлялся. Пришлось уступить место и ему. "Зато после него,- мелькнула мысль,- никто не будет стоять за спиной, и я  смогу спросить то, что меня интересует". Этот теоретизатор оказался еще хуже предыдущего. Он обрушился на Орехова с обвинениями:
       - Вы сами участвовали в преступлениях, так как вы сами были работником КГБ. Вы не имеете права здесь выступать!
       Тут я очень пожалел, что уступил свою очередь. Да разве можно было догадаться: на вид очень приличный человек, к тому же пожилой, с палочкой... Пошумев несколько минут (он больше сам выступал, чем задавал вопросы), этот очередной пустоболт отошел, наконец, от микрофона, и только я собрался спросить свое, как председательствовавший, а в тот час им был довольно известный тогда журналист Геннадий Жаворонков, ударил рукой по столу и хамовато рявкнул:
       - Хватит! - и объявил перерыв.
       В перерыве я снова увидел   теоретизатора с палочкой. Он шел в проходе между рядами, высоко поднимал свою палку, громко провозглашал, ни к кому конкретно не обращаясь:
       - Они сами участвовали в преступлениях, они сами замараны, а теперь здесь выступают!
       Я посмотрел на его лицо, на сверкающие, устремленные в пространство глаза: типичный сумасшедший.
       Второе - это было выступление одного бывшего работника МВД (я не запомнил его фамилии). Пожалуй, это было единственное выступление конкретного характера. Я пропустил начало и слушал его где-то с середины. Из-за чего-то у него произошел конфликт с начальством, и бывшие сослуживцы стали его преследовать: пытались посадить   в психбольницу, уволить с работы - он восстанавливался через суд, пришить ему дело,  посадить. Его арестовывали, потом, не сумев ничего доказать, выпускали. От одних задержаний он скрывался, при других - дрался, не давал себя взять. Его мелко и не мелко третировали. Во время этих преследований умерла его жена, и на девятый, поминальный день, когда он хотел поехать на кладбище, ему прислали повестку на допрос. Рассказывал он свою историю, я бы сказал, с вдохновением. Возбужденный, с порозовевшим лицом, он иногда запинался, припоминая последовательность обстоятельств, иногда повторялся. "Мог бы уж по такому случаю записать все и прочесть здесь без повторов и запинок", - подумал я. Я давно прошел уже эту стадию, когда думал, что устным сообщением смогу добиться чьей-то помощи. Несколько лет уже у меня компактно, сколь позволяла моя история, было изложено на бумаге. Причем, у этого бывшего офицера был конфликт с МВД, а что же говорить о моей ситуации: уж, надо думать,   найти управу на преступников из КГБ посложнее, чем на милиционеров… Я не смог до конца дослушать это выступление - меня в очередной раз вызвали ехать с каким-то поручением.
       Кроме Владимира Гершуни, я на той конференции познакомился еще с двумя весьма известными людьми.
       В одном из перерывов я, как и многие, вышел на воздух, размяться. Неподалеку от меня появился Олег Калугин. Я сразу узнал его, но виду не подал; мало ли, может, его раздражают эти "узнавания". Прохаживаясь, он слегка приблизился. Я не изменил лица. Наконец, он стал прямо передо мной и с улыбочкой посмотрел на меня: "Что ж ты,- мол,- так упорно делаешь вид, что не узнаешь?" Тут я, поняв его, сказал то, что чувствовал:
       - Позвольте выразить глубокое уважение от незнакомого Вам человека.
       - Спасибо, - тепло и искренне улыбнулся Калугин и подал руку.
       И эта доброжелательная улыбка и рукопожатие помнятся мною до сих пор, как свидетельство демократичности и искренности этого человека.
       Второе знакомство произошло в вестибюле. Это было перед началом заседаний, когда прибывали участники конференции. В фойе пропускали по пригласительным билетам.
       - На меня должен быть заказан,- услышал я за спиной.- Войнович Владимир Николаевич. Знаете такого?
       Я обернулся. Передо мной стоял тот самый писатель, имя которого в 70-х годах воплощало в себе отстаивание человеческого достоинства, а его неунывающий Чонкин на волнах "Свободы" в 80-ом, 81-ом году помогал и мне выстоять в сыпавшихся на меня неприятностях. Чуть позже и сам Войнович часто выступал на тех же волнах, и интонации его речи еще свежи были в моей памяти.
       - Владимир Николаевич,- сказал я,- в 70-х годах Вы спасли мне жизнь.
       - Спасибо,- поблагодарил он  меня и подал руку.
       Тут нашли его пригласительный билет, и он прошел в фойе. А я подосадовал: "Нy, что за патетика: "Спасли мне жизнь..." Правильно надо было сказать "помогли мне выжить". Но разве экспромтом всегда подберешь самые верные слова...
       В перерыве, прохаживаясь в фойе, я почувствовал на себе чей-то взгляд. И увидел: поодаль у колонны стоит Войнович и смотрит на меня. Я подошел и, не зная, что сказать, начал с главного: о своей проблеме, и попросил о помощи. И я подал ему три своих машинописных листка, которые всегда держал для такого случая.
       - Я дома прочту и сегодня вечером вам позвоню,- сказал Владимир Николаевич.
       И я отошел от него. Отошел я не только потому, что, вроде бы, не о чем было больше говорить, а по другой, более веской причине: Григорьянц бывал очень недоволен, когда видел, что я с кем-то разговариваю. По этому поводу он даже сделал мне замечание. Он вообще делал очень недовольное лицо, когда видел меня на конференции, а однажды, даже, отправил меня в машину, сказав, что сейчас поедем. Около часа я его прождал, но он так и не пришел. (Думаю, и не собирался). Так что на конференции я старался не попадаться ему на глаза, а с Войновичем переговорил, как при нелегальной встрече. Да, собственно, таковой она для меня и была.
       В тот вечер Владимир Николаевич мне не позвонил, а позвонил утром следующего дня.
       - Леня, ну чем я могу вам помочь?- сочувственно спросил он.
       Спросонья, хотя позвонил Владимир Николаевич в 11 часов, но я еще спал, не соображая, что ответить ("раз уж он не знает"), я сказал:
       - Не знаю...
       Владимир Николаевич пожелал мне удачи, и мы распрощались.
       "Что ж ты, мил человек, "не знаешь, чем помочь", - думал я после. - Чем тебе помогали, когда тебя давила лубянская братва, тем и мне можно бы помочь. Не мне же тебя учить. Ну, допустим, я не писатель и мне нечего опубликовать, чтобы приобрести известность, но как-то посодействовать, чтобы мой рассказ о преступлении   предать хоть какой-то  гласности, наверное, можно было?"
       С тех пор я не раз видел Владимира Николаевича по телевизору. В третий раз слышал его повествование об отравлении в "Метрополе" (в первый раз еще в 70-х годах по "Свободе", непосредственно после того, как это произошло, во второй  - на описываемой конференции), судействовал он в сочинских кинофестивалях, в рубрике об автомобилях оценивал достоинства "Мерседеса", участвовал в других телепередачах..., но никогда он не упомянул хотя бы, рассказ некоего человека о нападении лубянской организации на трехлетнего ребенка.
       Помню, тогда еще, на конференции, когда Владимир Николаевич сообщал об отравлении в "Метрополе", я горьковато подумал: "Но ведь эту историю давно уже все знают... Могли бы уж эти члены президиума вместо этого повторного изложения Войновича - да нет, зачем же вместо? - после, после выступления Войновича позволить поведать и мне о преступлении не менее мерзком, но неизвестном никому…"
       Впрочем, другие, к кому я обращался, не удостаивали меня даже и телефонным звонком...
       Как я уже упоминал, не на всех заседаниях конференции мне удавалось присутствовать. Когда приходил, спрашивал, были ли интересные доклады?
       - Да нет,- обычно отвечали мне.
       Но однажды сосед мой, сидевший рядом, сказал, что выступал Александр Николаевич Яковлев. Вот когда я очень пожалел, что пропустил.
       - Но после доклада ему испортил настроение Александр Подрабинек,- продолжил мой сосед.- Стал упрекать Яковлева, что он сам был одним из деятелей тоталитарного режима и сам несет ответственность...
       - Да, если бы не Яковлев, Подрабинек сидел бы сейчас где-нибудь в лагере или ссылке,- сказал я.
       Мой собеседник согласился. А я подумал: "Уж кому, да только не Подрабинеку ратовать о моральной незапятнанности. Я попросил его напечатать мой рассказ о преступлении, а он вместо этого со своим репортером Гохманом устроили мне что-то вроде провокации. Да и эти упреки в адрес Яковлева тоже выглядели, как провокация..."
       В последний день конференции в один из перерывов кто-то объявил:
       - У кого есть нерешенные дела, могут обратиться к адвокату.
       Я обернулся на голос, а там уже, возле адвоката, стояло несколько человек, подавали ему бумаги. Подошел и я, отдал свое заявление. Фамилия адвоката была запоминающаяся: Вронский. Никаких вестей от него не последовало. Через несколько лет на одном из митингов, я на них хожу очень редко, году, вероятно, в 96-ом, это был митинг в защиту Виктора Орехова после очередной против него провокации, я увидел Вронского. Спросил о своем заявлении. Он меня узнал сразу. Ответил заученно, враждебно глянув на меня:
       - Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда.
       "О, да мы, никак, стукачки? - понял я, разглядывая гадкую физиономию. Странную, покрытую сетью старческих морщин физиономию не старого, вроде бы, еще человека. - Ишь, как хорошо меня запомнил. "Адвокат-правозащитник" с конференции "КГБ вчера, сегодня, завтра..."
       Потом я еще раза два встречал его на митингах: он ходил там между людьми, прислушивался, присматривался... Адвокат...
       По окончании конференции я старался по телевизору или радио услышать отзывы о ней. Может быть, что-нибудь  важное  в ходе ее я не заметил, пропустил? Но в сообщениях уже явственно звучало разочарование: "Ничего интересного".
 
       В последующие дни я продолжал свою шоферскую работу у Григорьянца, думал: "Ну, что ж, то, что он не  разрешил мой  доклад тоже можно как-то понять: мы с ним знакомы едва две недели, и он, наверное, не хотел, чтобы случайный человек привлек к себе какое-то общественное внимание..." Впереди была третья конференция, и оставалось лишь ее ждать.
       Шло время. Вот уже позади пол-лета. Я ежедневно и без выходных крутил баранку, возя  своего молчаливого шефа, и ничего больше от меня де требовалось. И мне, вроде бы, ничего больше не нужно было. Но я все же время от времени вспоминал о своей проблеме.
       - Но ведь, вот тот человек, бывший работник МВД, выступал со своим делом? Это же тоже было не по теме?- спрашивал я Григорьянца.
       - У него были заслуги,- подумав, туманно отвечал Григорьянц и добавил, припомнив: - Да, тогда откликнулось несколько человек, ему помогли.
       - Ну, а мне, что же, нельзя было обратиться?
       - Пока что я решаю, кто будет выступать на конференциях!- отрезал Григорьянц.
       - Так что же, для того, чтобы обратиться за помощью к общественности, нужно организовать какой-то коллектив и возглавить его? - спросил я.
       Тут Григорьянц расхохотался. Никогда ни до, ни после я его таким не видел. Я посмотрел на него. В хохоте обнажились зубы. Это были не зубы, а, прямо-таки, зубки. Беленькие, ровненькие, все один в один. Вот, поди ж ты, Григорьянц, рассказывали мне, сидел в каком-то суровом североуральском лагере, а зубки все на месте. А Алексей Смирнов обрушился на меня, что в лагере он все зубы потерял. От родителей, небось, такие унаследовал. Я, вон, хоть в лагере и не сидел, а тоже за 15 лет питания колбасой, без овощей и фруктов потерял треть зубов. Тоже можно было бы кому-нибудь предъявить претензии, да, думаю, тут не без родительского наследия дело обошлось. Посмеявшись, Григорьянц объяснил:
       - Ну вот, такие мы сейчас.
       "Интересно, многие ли знают, что собой представляет сей господин?"- подумал я тогда. Позади были уже и Боннэр, и Богораз, и Ковалев, а теперь, вот, концерт передо мной устраивал сам Сергей Иванович Григорьянц...
       К этому времени я написал уже первые 17 страниц этих воспоминаний и отложил их, чтобы "послужить Родине", помочь, чем могу, стал шофером у Григорьянца. И что же? - предо мной было что-то вроде бесовщины... И впервые тогда у меня возникла мысль, что все это нужно описать. Описать в виде добавления к моим воспоминаниям о "Свободе". Чтобы другие не совершили ту же ошибку, какую совершил я, посчитав этих "правозащитников" духовными преемниками "Свободы" 60-х годов. Конечно, тут может возникнуть вопрос: "А не ошибаюсь ли я в первой когорте "Свободы", как я ошибся относительно "правозащитников"? Думаю, что нет. Достаточно вспомнить дух тех радиопередач. Беззаветность тех голосов. Благодаря им, всему цивилизованному миру стали известны новые имена в России. Они же, эти "новые имена", не спешат подать руку помощи другим, как это сделала для них "Свобода". "Не примазывайтесь к чужой славе",- говорят.
       "У него были заслуги..."- вспомнил я туманный ответ Григорьянца. Какие еще нужны "заслуги", чтобы тебе помогли те, кому всем миром помогали еще вчера? А то, что я вожу его, Григорьянца, за чисто символическую  плату - это что, не "заслуга"? Я пришел к нему материально вполне независимым человеком, мог даже позволить себе эдак вальяжно дня два-три бесплатно господина покатать, а теперь, содержа машину на его пять долларов в день, едва сводил концы с концами. "Заслуги"… Да, странная была логика у этого очередного представителя "моральной оппозиции"...
       - Да не только в том дело, чтобы помочь, а просто из чувства самосохранения должны поддерживать друг друга,- рассуждал я вслух. И Григорьянц, как мне казалось, молчаливо со мной соглашался.
       Я рассказал, как странно ответила мне Боннэр, как разыграл сочувствие и пообещал помочь Ковалев и, едва за мною закрылась дверь, сей же момент выбросил все из головы. Тут Григорьянц неожиданно возмутился:
       - Ковалев помог сотням людей!
       - Да я же не говорю, что он не помог сотням. Я говорю о своем случае.
       Но Григорьянц не захотел больше разговаривать. Неприветливо и надолго замкнулся.
       "Может, у него пониженное родительские чувство, есть ведь, говорят, такие люди. Может, он не знает, не интересовался, что во всех цивилизованных странах за преступления против детей наказывают строже, чем за преступления против взрослых",- думал я, и как-то в разговоре с ним упомянул об этих зарубежных законах. Случайно, минут через пять после этого   к нам в машину сел знакомый Григорьянца, он поджидал нас на улице, и, вероятно, не без впечатлений от моих приставаний, Григорьянц поведал ему не без гордости:
       - Вчера Тимофей мне говорит: "На, папа, тебе 30000. Мне удалось неплохо заработать".
       Нет, похоже, родительские чувства у Григорьянца не были пониженными.
       После того случая с неожиданным хохотом, я подумал, все ли благополучно у моего шефа с психикой, и несколько дней присматривался к нему с этой точки зрения. Нет, никакой эксцентричности или  ослабленной психологической контактности я не заметил. Неспроста, все-таки, Советы не пытались  его объявить сумасшедшим.
       Однажды утром по дороге на работу Григорьянц сказал мне, что мы должны встретить Александра Гинзбурга. Мы остановились на Пушкинской площади, Григорьянц вышел из машины и пошел на встречу. А Александр через несколько секунд появился с противоположной стороны и неподалеку устроился на парапете.   До этого я уже несколько раз видел Гинзбурга по телевизору, узнал, конечно, сразу, подошел к нему, мы сели в машину, а Григорьянц, повернув обратно, увидел нас и уже возвращался. Возвращался чуть  не бегом, словно беспокоясь, что я могу пообщаться с Гинзбургом без его, Григорьянца, присмотра. За те полминуты, что мы ждали Григорьянца, я, конечно, не мог завести сколь-нибудь серьезный разговор с Гинзбургом (Григорьянц до этого уже сделал мне выговор за "приставания"), но, подумал я, впереди целый день и, может быть, мне удастся рассказать Гинзбургу, как в 66-ом году в заполошном миллионном Харькове я, когда после суда над Синявским и Даниэлем услышал имена Галанскова, Гинзбурга, Добровольского, Лашковой, перевел дух и набрал воздуха - жизнь продолжалась. А еще, конечно, я хотел попросить его о помощи - ведь он тогда входил в руководство знаменитой парижской "Русской мысли" и, может быть, мог бы способствовать преданию гласности моего дела.
       Пока мы ехали, я отметил, как выгодно отличается открытый, доброжелательный, демократичный Гинзбург - словом, человек, как человек - от истуканисто-значительного, недоступно-замкнутого Григорьянца. А ведь масштаб личности Гинзбурга в демократическом движении был куда выше Григорьянца, даже несмотря на его, Григорьянца, нынешнюю "Гласность". "В течение дня,- думал я,- может, удастся поговорить с Гинзбургом". Мы подъехали к издательству, и Григорьянц мне сказал:
       - Можете быть свободны, сегодня вы больше не понадобитесь.
       Было 11 часов утра. Никогда так рано Григорьянц меня не отпускал, а в тот день у меня получилось что-то вроде выходного. Больше Александра Гинзбурга я никогда не встречал.       

       Году, наверное, в 65-ом в журнале "Знание-сила" (иногда, когда позволял бюджет, я его покупал в киосках) я прочел небольшой фантастический рассказ. Несмотря на космический антураж, рассказ был странно психологически жутковато-реалистичным. Но еще более повествования меня поразила иллюстрация: в полстраницы   портрет человека с какими-то одутловато-обобщенными чертами лица, разного размера и на разном уровне глазами и торчащей возле шеи какой-то трубкой. Эта явно не соцреалистическая картинка мне очень понравилась, я ее вырезал и решил, когда у меня будет свое жилье, повесить, может, где-нибудь на стену. Несколько лет я эту иллюстрацию хранил, но потом, по чужим квартирам да переездам, она потерялась. Я очень жалел об этой потере. Приехав в Москву, с ее несравнимыми с харьковскими букинистическими магазинами, я отыскал этот журнал и берег его уже гораздо более тщательно, раз уж рисунок так понравился, а когда появилась собственная комната, вырезал, и в мастерской мне его окантовали в рамку и поставили стекло. И вот уже году в 75-ом, когда, после скандала с бульдозерной выставкой, в Москве прошло несколько разрешенных показов художников-нонконформистов (в павильоне "Пчеловодство" на ВДНХ и на Малой Грузинской), я в одном из залов на Малой Грузинской увидел несколько полотен с такими же лицами, как на моей заветной иллюстрации. Одна из тех картин называлась "Тайная вечеря", и там было целых тринадцать таких физиономий. Фамилия автора была - Олег Целков. Дома я раскрыл свой журнал и у изображения прочел: рисунок 0. Целкова. Так вот, оказывается, чья картинка меня так поразила и понравилась в том далеком 1965-ом году… Теперь я и автором рассказа поинтересовался  и несколько других его вещей прочитал - Роберт Шекли, один из самых блестящих современных писателей-фантастов. В конце 70-х Олег Целков уехал на Запад и стал там весьма преуспевающим художником. После, в журналах я встречал фотографии и других его картин - все с теми же физиономиями. И, признаюсь, огромная популярность Целкова меня несколько озадачивала - ведь, в принципе, творения его получаются довольно однообразными, меняется только соотношение вышеупомянутых персонажей и названия... Когда я увидел в кабинете Григорьянца картины нонконформистов, а потом узнал, что с некоторыми из художников он и знаком и даже имеет какую-то коллекцию, я решил показать ему  свою заветную   вырезку. Всегда, ведь, приятно обменяться мнениями по вопросам эстетики, на то даже вернисажи организуются.   
       - Целков,- сразу узнал Григорьянц.- Откуда она у вас?
       Я приготовился рассказать, как в давнем 65-ом году наткнулся на нее в журнале "Знания-сила".
       - Так это репродукция?- уточнил Григорьянц  и мгновенно потерял интерес и к картинке и к моему рассказу, безразлично отвернувшись к окну.
       А я-то хотел было уточнить у него, узнать его мнение о творчестве Целкова. Нет, похоже, мой любитель искусства ценил в живописи, в основном, ее финансовую сторону.  Что ж, для коллекционера это естественно, но я, видя абстрактные картины в его кабинете, принял моего шефа и за эстета. Ошибочка произошла.
       Было бы, однако же, неверно подумать, что Сергею Иванович совсем чурается культурных оценок.
       - Как красив Кремль, - заметил как-то он, когда мы проезжали мимо.
       Я согласился.
       Интерес Сергея Ивановича к искусству, как я понял, отнюдь не ограничивался только живописью. Несколько раз мы заезжали в антикварные магазины, и мой шеф со знанием дела присматривался и к старинным шляпам, там, разным треуголкам XVIII и XIX века, и к камзолам, и к разным другим вещам, весьма, как известно, не дешевым, вещам, к которым я, признаться, испытывал мало интереса - мне бы раздобыть денег, чтобы заменить барахлящий бензонасос, а та же видевшая виды треуголка стоила дороже автомобильной покрышки - предмета моей мечты.
       - Вы видите, я состоятельный человек, - барственно объяснял мне Григорьянц. - Каждый год я привожу из-за границы новый костюм. Вам бы тоже не мешало позаботиться о своей одежде. Не обязательно, конечно, покупать заграничное, у нас в ателье тоже могут сшить   вполне приличный костюм.
       - А зачем он мне?- оправдывался я. - Что мне в нем, машину водить?
       - Да,- подтвердил Григорьянц.
       "Еще чего,- подумал я. - Это у министров шоферы в белых рубашках и галстуках. Но у них на каждую машину по три механика. А я здесь и за механика, и за слесаря, и за шофера в одном лице. Да и вожу отнюдь не министра..." Все мое нахождение у Григорьянца уже начинало меня   тяготить, все оказалось совсем не таким, как я ожидал. "Дождусь второй конференции и буду отсюда уходить",- подумывал я.
       - Вам потому и не помогают, что вы плохо одеваетесь,- сказал Григорьянц.
       "Долго думал",- мысленно прокомментировал я, и хотел ответить: "Когда меня потащили в КГБ я был хорошо одет", но промолчал: Сергей Иванович не любил возражений.
       В действительности, я и в инженерный свой период одевался вполне просто. Это в первые дни тогда я одевал и костюм, и галстук, а потом, когда увидел, что собой представляет лямка советского инженера, вкупе с "трудовыми коллективами", махнул рукой и на галстук, и на белую рубашку. А когда пошел в шоферы, то там уж тем более белая рубашка и галстук не понадобились.
       В бытность мою инженером я никогда не пользовался одеколонами. Наскоро утром побрившись, стремглав мчался на работу, опаздывать в шарашку было нельзя, а в последние инженерские годы брился на ночь, чтобы не терять утром драгоценных минут. Лишь когда стал таксистом, позволил себе это буржуазное излишество - одеколон. И деньги на это появились, да и на службу не нужно было мчаться чуть свет, очертя голову, таксисты, как известно, могут выбирать себе и утренний, и дневной, и вечерний график работы. Я купил  один флакончик, другой, стал брызгаться после бритья, и мне это быстро понравилось. Кроме того, что это было гигиенично, это еще и освежало. Тогда у нас впервые появились зарубежные одеколоны. Хотя стоили они гораздо дороже наших - 20-25 рублей против одного рубля за наш, я попробовал и их. И они мне что-то не очень понравились. Их синтетические запахи совсем, показалось мне, не лучше были отечественных простых "Сирени", "Жасмина" или "Тройного". К тому же импортные быстро выдыхались: вероятно, это были какие-то удешевленно-лицензионные эрзацы без стабилизирующих компонентов. Так что, перепробовав с полдесятка иностранных, я снова вернулся к "Сирени". В перестроечное время наши одеколоны, правда, несколько утратили свои ароматические свойства - видно,  в них перестали добавлять ставшие дефицитом необходимые составляющие, но с этим пришлось смириться: зарубежные к этому времени стали еще дороже, чем раньше. Да и все равно: даже наша ухудшенная "Сирень" мало уступала какому-нибудь иностранцу с запахом перегретого асфальта или смеси керосина с ацетоном. Так что я по утрам продолжал освежаться из отечественных флакончиков, приятно при этом ощущая себя патриотом. Одним таким утром Григорьянц спросил меня, каким одеколоном я пользуюсь.
       - "Русский лес",- неприхотливо ответил я.
       - Нужно пользоваться импортными одеколонами,- заметил Григорьянц.- Они хоть и стоят дороже, но у них гораздо более тонкий аромат.
       - Да мне лишь бы освежиться после бритья,- оправдывался я.
       Григорьянц оправдания не принял и продолжал:
       - К тому же его можно расходовать достаточно экономно: нужно флакон одеколона смешать с пол-литром кипяченой воды. При этом сохранится аромат, и хватит надолго.
       - Пол-литра кипятка на флакон одеколона,- повторил я вслух, изображая запоминание, чтобы сдержать разобравший меня смех.
       - Да не кипятка,- поморщился Григорьянц,- а кипячений воды.
       На следующий день, садясь в машину и уловив все тот же запах "Русского леса", мой шеф сделал очень недовольное лицо, но у меня на французскую парфюмерию не было ни денег, ни желания. Я решил вспомнить этот эпизод с одеколоном в моих с Сергеем Ивановичем отношениях: может, какому-нибудь   фраеру рецепт  Григорьянца  пригодится...

       В первые дни моего нахождения в "Гласности" меня поразила царившая в ней атмосфера: там не увидеть было улыбнувшегося лица, или услышать анекдот, или перекинуться парой дружеских фраз. Замкнутые, многозначительно-серьезные, скорее даже, насупленные лица. Поначалу я, не очень-то обращая на это внимания, мало ли, то ли это какие-то серые личности, которым юмор, как известно, не свойственен, то ли хмурики какие-то подобрались, склонен был и пошутить и что-нибудь спросить, рассчитывая на общение, как-никак я среди "своих", а не в каком-нибудь советском коллективе (который, кстати сказать, оказалось, почти любой, был поживее и повеселее, чем этот "коллектив свободы"), но, увидев пару раз очень недовольное моим поведением лицо Григорьянца, а однажды прямо-таки умоляющее: "Ну, не надо "так" (наверное, если бы я был каким-нибудь, там, редактором или техником-корректором, а не шофером, что гораздо нужнее, то давно уже был бы уволен), перестал и шутить и улыбаться - здесь это было нельзя. Здесь это было слишком для этого серьезное место. Разве что только Сергей Иванович мог позволить себе иной раз скупую шутку. Но больше - никто.
       "Никак мой борец за свободу устроил в своей "Гласности" что-то вроде маленькой диктатурки?"- заподозрил я.
       Подозрение мое однажды нашло какое-то подтверждение. В "Гласности" нередко бывали жена Григорьянца, его сын и дочь. И хотя и жена его, Тамара Всеволодовна, и дети были людьми весьма симпатичными и, не в пример Сергею Ивановичу, способными к нормальному общению, мне трудно было не перенести на них хотя бы часть того недоумения, которое все больше вызывал у меня их муж и отец. "Интересно, представляют они, что воплотил их папа на своем предприятии?" - подумал как-то я.
       И один случай позволил мне предположить, что да, представляли.
       Как-то мы минут 40 сидели в машине у Курского вокзала, кого-то ждали. Понемногу разговорились. Зашла речь и о кино. Вспомнили "Апокалипсис сегодня" Копполы. Тимофей повторил тот самый, упоминаемый всеми рецензентами эпизод с бомбардировкой вьетнамской деревни под раскаты музыки Вагнера.
       - Но главный нерв этого фильма не в этом,- заметил я, и, не услышав ни согласия, ни возражения, продолжил: - Но его можно скорее довообразить, нежели это проистекает из художественной ткани фильма: Один из этих солдат свободы, проливающих кровь за независимость далекой страны, скрывшись в джунглях подальше от глаз людских, основал маленькую, вполне тоталитарную империйку, и стал в ней абсолютным диктатором.
       И вот, пока я так разглагольствовал, я почувствовал, как в машине повисла, так называемая, мертвая тишина - мои слушатели затаили дыхание: что-то, видимо, знакомое почудилось им в этой моей эстетской импровизации об американском фильме. Подосадовав на себя за свой неосмотрительный экзерсис, я перевел разговор на другую тему.
       В июле месяце Сергей Иванович решил отдохнуть и, на пару недель покинув Москву и "Гласность", убыл туристом на речном теплоходе. Я на это время освободился от напряженной каждодневной езды, занимался мелким ремонтом и регулировкой машины. Теплые летние дни пролетели быстро. Вскоре шеф снова был с нами. В первый день после отпуска, возвращаясь домой с работы, Сергей Иванович, на какой-то вопрос жены (в тот день я их отвозил обоих) устало посетовал:
       - Никто ничего не сделал.
       Я поразился: "Да это же классическая фраза всех советских начальников: "Никто ничего не хочет делать" (один, мол, я только и работаю). Изгнав из коллектива способных и инициативных (в преувеличенной мнительности, как опасных претендентов на свое место, да и просто, как "раздражающих"), окружив себя бездарными прислужниками и затерроризировав остатки сколь-нибудь  самостоятельных подчиненных, такой совначальник потом еще и жаловался: "Никто ничего не хочет делать".
       В теории административного управления такой тип руководителя называют феодалом, а его методы руководства самыми бездарными и малопродуктивными.
       "Неужели он такой "простой"?- думал я о своем шефе.
       В другой день, в очередной раз понаблюдав работников "Гласности", я подумал: "Как они могут выдерживать такую гнетущую атмосферу..." И, словно прочитав мои мысли (что уже случалось), Григорьянц заметил:
       - У меня каждый год увольняется 10 человек, а на их место приходит наниматься 20.
       "Чем же ты хвастаешься?- подумал я.- К тебе приходят люди не за заработком (им он платил гораздо меньше, чем мне), а из желания помочь, а ты их пинаешь, как футбольный мяч…"
       "Да, при всей своей фразеологии и деятельности Григорьянц остался человеком советского типа,- подумал я как-то, и услышал от сидящего рядом шефа:
       - А вы, все-таки, советский человек!
       "Ой, уж кто бы говорил",- мелькнула презрительная мысль, и, не сдержавшись, я парировал:
       - Вы тоже советский человек!
       Вообще, мне стало казаться, что чем больше Григорьянц меня узнавал, тем больше возрастала его неприязнь ко мне. А началось все с того, что в первый наш разговор я объявил ему, что занимаюсь литературный трудом. То-то наша беседа тогда закончился ничем. А позже, когда я его уже возил: "Так ты "писатель"? А ну-ка, давай, "писатель", подноси за мной книжки". Так мы и шли: Григорьянц впереди, а я за ним с двумя сборниками рассказов.   "Амбицию" с меня сбивал (или что-то еще за эмоции у него там были...).
       Однажды мы посетили книжный магазин, а в них сейчас, стоит зайти,   глаза разбегаются, столько всего, о чем когда-то только мечталось (и времени свободного было больше, и жадности к поглощению заветных произведений, о которых в наших журналах были лишь упоминания. Я и не захожу в них сейчас, в книжные магазины, чтобы не расстраиваться...). Не был исключением и тот книжный, и там я увидел давно мечтаемый "Улисс". Я купил роскошный том в суперобложке, а когда из магазина вернулся Григорьянц, решил его проинформировать, спросил:
       - Сергей Иванович, у вас дома "Улисс" есть?
       Шеф мой пришел в некоторое замешательство, которое я оценил так: "Сказать "нет", так подумает, что "необразованный", сказать "да" - так, вроде бы, нет…"
       - Тут в магазине продается,- пришел я на помощь.
       - Где?- встрепенулся Григорьянц.
      Я назвал отдел. Он поспешил в магазин и вскоре вернулся с таким же точно томом, как мой. После этого нахмурился  на меня еще больше.
       "Но, как бы там ни было,- думал я,- личностные, там, симпатии-антипатии, дело, которое нас объединяет, несопоставимо важнее. К тому жe личное восприятие симпатий-антипатий всегда может быть ошибочным".
      Как-то мы пересекали Лубянскую площадь, где от памятника Дзержинскому оставался лишь цоколь.
       - Странная наша страна,- заметил я.- Во всех странах, где происходят революции, народ громит тайные канцелярии, а у  нас толпа набросилась на памятник.
       И тут Григорьянц поведал мне о том, о чем мало кто знает до сих пор.
       - В КГБ,- сказал он,- на всех этажах были расставлены пулеметы и, если бы туда ворвалась толпа, всех бы перестреляли, и августовские события могли бы обернуться совсем иначе.
       "Ах, вот как",- подумал я и вспомнил, как в одной из телепередач, последовавших после краха августовского путча, какой-то охранник из КГБ скромненько, эдак, рассказывал, что во время августовских событий "в здании КГБ никого не было, и оно было совершенно пусто". Кто же это поведал Григорьянцу столь деликатную информацию? Или сделали это специально, в качестве рассчитанной, так сказать, "утечки"? В любом случае, это было проявлением "доверительности". Не в качестве ли взаимности за такую "доверительность" мой шеф так последовательно и непреклонно препятствовал мне рассказать о преступлении КГБ против меня. Действительно, кому могли повредить неоднократно звучавшие на конференции благоглупости типа "КГБ следит за литературой", "КГБ следит за наукой"..., а вот о конкретном преступлении, с называнием имен преступников Григорьянц мне выступить не позволил. Что, от этого, теоретически, у кого-нибудь из лубянской братвы могли быть неприятности, а Григорьянц не хотел этого допустить? Похоже, что так. Отчасти подтверждение этому прозвучало в заключительной речи Григорьянца на конференции. В ней он упоминал, в частности, что такая большая организация, как КГБ, не может быстро изменить свою направленность и к этому нужно относиться с пониманием... И мне, как следовало из глубокой мысли Григорьянца, необходимо было подождать...   
       Как показало время, Лубянка не оценила лояльности Григорьянца, и сын его, Тимофей, спокойный и скромный парень, был убит именно за деятельность отца. Такое обвинение прозвучало со стороны Григорьянца в последовавших после того убийства интервью по ТВ и в газетах. Даже столь бесполезные и безобидные, хотя и шумливые мероприятия, как григорьянцевские конференции привели Лубянку в ярость. Лубянке нужно от населения только тотальное подчинение, страх и признания в любви.
       Лет через пять после тех моих бесед с Григорьянцем однажды я услышал, как по телевизору высказал и Аксенов ту же мысль-недоумение: "Почему толпа набросилась на памятник, а не захватила "контору"? Да, Василий Павлович, а Григорьянц-то оказался поинформированнее нас с вами...
       С одной из поломок моей машины я провозился несколько дней, а когда вышел на работу, узнал что офис Григорьянца вместе с множительной, компьютерной и печатной техникой захвачен в одну из ночей какой-то группой людей при нейтралитете милиции, и помещение заняло другое издательство, враждовавшее с Григорьянцем за это помещение. Григорьянц ездил в прокуратуру, добиваясь возвращения офиса и техники, но ничего изменить не смог.
       - Так это же преступление?- недоумевал я.
       - Разбой,- уточнил Григорьянц. Настроение у него было подавленное.
       Разбой. На это была и статья в Уголовном Кодексе. Вообще-то, и раньше помещения, которые занимала григорьянцевская "Гласность", каждые полгода подвергалась разгрому. Но, если до августа 91-го года этим занималась милиция и КГБ, то после августа редакции его громили какие-то неясного происхождения группировки, на которых не было никакой управы… Теперь Григорьянцу, как и в предыдущих случаях, предстояло искать новое помещение,   закупать  технику,  а  стоила  она  недешево... Помыкавшись с ним, без определенного места работы и в поездках в прокуратуру, я как-то сказал:
       - Так что, новое помещение опять могут захватить?
       В ответ он лишь безысходно пожал плечами.
       - Нужно же что-то делать, что бы выйти из этого положения,- продолжал я, и высказал то, о чем подумывал и раньше: - Нужно вам идти в депутаты. Тогда вы будете гораздо менее уязвимы.
       - Да я же не состою ни в каких партиях,- возразил Григорьянц.
       - Можно идти, как независимый кандидат,- убеждал я. 
       - На это деньги требуются.
       - Вам помогут.
       - Нет. У меня хватит хлопот с конференциями. Они у меня забирают все время,- окончательно отказался Григорьянц.
       Я хотел было ему сказать, что не нужно все стараться делать самому, а часть организационной работы поручить заместителю, тогда бы на все хватило времени.
       Но промолчал. Такое предложение было бы расценено моим шефом как крамола, ведущая к ослаблению его власти в "Гласности", а этого он себе, вероятно, не мог представить.
       Тем временем, моя машина в очередной раз сломалась, и на этот раз поломка  оказалась весьма неприятной: из-за ржавления отвалилась часть задней подвески. Пока я искал сварщика для выполнения ремонта, а ремонт оказался очень дорогим, для меня, по крайней мере - 500000 рублей, что тогда, осенью 93-го года равнялось ста долларам, пришлось одалживать деньги - на все ушла неделя. И на работу я вышел уже в канун новой конференции. Оказалось, что Григорьянц за это время принял на работу еще одного шофера с машиной и, судя по тому, как этот молодой парень весело и беззаботно мог позволить себе ту или иную покупку, или залить в свою машину импортное масло, которое было в 5 раз дороже   отечественного, платил ему Григорьянц, конечно же, не 5 долларов, как мне, а обычную, наверное, ту сумму, за которую он нанимал водителей - 20. За меньшие деньги вряд ли кто в то время согласился бы гонять свою машину - в ущерб себе получается. Парень тот, при всей своей симпатичности, понятия не имел, где в радиоприемнике короткие волны, где ультракороткие, где еще какие... - как раз такую простоту и любил в своих подчиненных Сергей Иванович. Меня Григорьянц не уволил, но я теперь возил  возил не его, а его порученца или гостей редакции. 
       Подошло время третьей конференции. Помня об обещании Григорьянца позволить мне выступить на ней, и, не найдя себя в списках выступающих, я его спросил, смогу ли я рассказать о своем случае?
       - На этой конференции - нет,- сказал Григорьянц.- Она у нас по другой тематике.
       Эта конференция мало что оставила в моей памяти. Опять были теоретизирования. Опять был на трибуне тот бывший офицер МВД. Повторял свою историю. Опять он говорил по памяти, сбиваясь, повторяясь, и уже без прежнего вдохновения. Раз я, все-таки, попытался обратиться к присутствующим. Произошло это во время выступления весьма талантливого, на мой взгляд, журналиста Андрея Минкина.
       - Я не очень склонен к теоретическим рассуждениям,- сказал он.- Я больше ценю конкретные факты...
       - Да вот есть,- поднялся я со своего места. - Есть материал...
       - Молчать!- заорал сидевший в президиуме Григорьянц и оглушительно грохнул кулаком по столу.
       Пришлось мне сесть и замолчать. Да, похоже, не случайно и не по недоразумению Григорьянц не позволял мне выступить, а осознанно и умышленно. "Да, никак он стукач,- стал подумывать я.- Ведь эти конференции, при всех их шумливости, никому отдельно в "конторе" повредить не могли, а мой рассказ о конкретном преступлении мог, в принципе, при поддержке общественности, привести к возбуждению уголовного дела против преступников, вот мой стукачок и старается, глушит меня...". Так я эту догадку и хотел достаточно твердо высказать в этих моих воспоминаниях, если бы не случилось то преступление - убийство Тимофея. Детей стукачей, вроде бы, убивать не должны... Хотя... Хотя даже и после этого мои сомнения полностью не рассеялись. У Григорьянца по объективным и субъективным причинам было, да и есть, наверное, много врагов. Вполне возможно, что и без ведома Лубянки они могли решиться на это преступление. Ведь Григорьянц своим мерзким поведением, своей бесчестностью и вероломством даже сторонников своих мог обратить в недругов, а что же говорить о настоящих врагах...
       После того случая, когда он заорал на меня в зале, и стало уже несомненно, что выступить он мне не позволит, я бы тотчас от него ушел, если бы не мой огромный долг. Все-таки, у Григорьянца я не ездил постоянно, как в такси, а это для моей потрепанной "Лады" имело известное значение... Несколько дней мы с Григорьянцем не разговаривали. Впрочем, его порученец продолжал со мною разъезды и, стало быть, я не был уволен. Закончилась третья конференция. Прошло еще несколько дней, и тут я почувствовал какое-то оживление в "Гласности". Многозначительно-замкнутые лица сотрудников стали еще более многозначительными. А вскоре я узнал: Сергей Иванович вступил в предвыборную кампанию по выборам в Госдуму России. И он уже собрал необходимое число подписей для регистрации, а теперь начинается предвыборная агитация. В один из тех дней Григорьянц удостоил меня вниманием:
       - Мы начинаем предвыборную кампанию, нам будут нужны машины, мы берем еще одного водителя. Будем платить  20 долларов в день. Вы согласитесь еще поработать?
       Естественно, я согласился. Вскоре появился и третий шофер, приятный спокойный мужчина средних лет, тоже с "жигулями". И началась предвыборная кампания. Молодой парень больше возил Григорьянца, а мы с новеньким обслуживали остальных - расклейщиков плакатов и, так называемую, группу поддержки - нескольких молодых ребят-студентов, которых Григорьянц пригласил, за плату, разумеется, сопровождать его в агитационных мероприятиях. Группа поддержки повышала психологический потенциал кандидата при его выступлениях, а также являлась определенным фактором безопасности, что, как показали дальнейшие обстоятельства, оказалось нелишним. Вскоре мой напарник поделился со мной:
       - Тяжело. Тяжело ежедневно с утра до вечера по 12-14 часов за рулем. Тем более, что одновременно две машины бывают нужны только в середине дня, да и то не всегда.
       И мы с ним, с согласия Григорьянца, разделили рабочий день на две смены, при одновременной работе в середине дня. С утра выходил он, а во второй половине и до глубокого вечера я. В качестве штаб-квартиры Григорьянц снял один из номеров в гостинице "Академическая". Округ, по которому он баллотировался, располагался от цента города к западу вдоль Ленинского проспекта и включал в себя также подмосковное Солнцево. Часам к 9-ти вечера агитационные поездки заканчивались, но в штаб-квартире наша группа задерживалась допоздна, и мне нужно было ждать, чтобы в двенадцатом часу последних развезти по домам.. Просидев так несколько вечеров за рулем, и время от времени прогревая машину, чтобы не замерзнуть (был уже конец ноября), я подумал: "Интересно, а другие водители тоже сидят в машинах или им Григорьянц разрешает находиться в номере?" Мне, когда я там появился и попал на глаза Григорьянца, он сделал очень недовольное лицо и намекнул, что мое место в машине. Раз или два рядом со мной стояли "Жигули", возившие Григорьянца, но водителя в них не было - он был в гостинице. Наконец, я решился, сказал Григорьянцу:
       - Сергей Иванович, я посижу в номере? Тут, все-таки, потеплее...
       - Посидите,- согласился Григорьянц.
       В номере было не только потеплее. Там, сидя на диване, можно было просто отдыхать, а не то, что тоскливо коротать вечер в холодной машине, скрючившись за рулем. К тому же здесь были   бутерброды с маслом, чай, кофе, люди. Было какое-то общение, и время протекало быстро и незаметно. Съев бутерброд и напившись чаю, я, почти не скрывая, разглядывал сновавшего по номеру Сергея Ивановича. Новый костюм сидел на нем мешковато, но это была фирма, "фирм;", вероятно, из самого Парижа. Теперь уже ясно было: мы с ним видимся последние дни. "Так вот ты каков, мой "правозащитник"... Я уже жалел, что подал ему мысль о выборах, но было поздно. Джин вырвался из бутылки. В очередной раз прочитав мои мысли, Григорьянц спросил:
       - Вы уже подали свой голос за меня?
       - Завтра. Возьму паспорт,- ответил я.
       Потом, правда, оказалось, что  голосовать за Григорьянца мне не придется, так как я жил не в округе его баллотирования.
       Почти каждый день мы ездили по клубам или "красным уголкам" жилых домов, где Григорьянц выступал с предвыборными речами. Народа на этих выступлениях собиралось немного, обычно, человек 20-30. В основном, это были люди пожилого возраста, так называемого, интеллигентного вида, многим из которых имя Григорьянца было известно. Иногда они задавали вопросы по времени диссидентского движения. Но и без вопросов Григорьянц в своих речах касался, преимущественно того же периода. Когда эти  однообразные выступления повторились несколько раз, я удивился: я слышал его интервью по "Свободе", речь на 2-ой конференции, читал текст его выступления на 1-й конференции - это были умные, точные констатации действительности. Куда все это делось? Блеклые, скованные фразы... Потом: он, ведь, собирается быть депутатом, он должен предложить своим избирателям какие-то планы конкретного характера, рассчитанные на самые широкие слои населения - не все же интересуются "борьбой за права человека". Таких вон всего-то сколько: двадцать человек. А он - только "о героическом прошлом". Но что можно было предложить избирателям в районном, так сказать, масштабе? Кроме асфальтирования дорог у домов и обеспечения песком детских площадок? И самая простая, не требующая особых финансовых затрат мера, и в то же время мера-потребность, висевшая в воздухе - обеспечение   безопасности граждан, по крайней мере, в районе своих жилищ. Тогда, в 93-ем году, в один из пиков банального бытового хулиганства, когда к 8-ми вечера пустели улицы Москвы, такая мера была бы не только популярна, но и необходима. Организация дежурств общественности по инициативе демократически ориентированных граждан не только повысила бы бытовую безопасность населения, но и способствовала бы сплочению вокруг демократических лидеров.
       - Сергей Иванович, предложите воссоздание народных дружин и дежурств у жилых домов,- высказался я.
       - Это будет возвращение к комсомольским мероприятиям,- отказался Григорьянц.
       "Причем тут комсомольские мероприятия?- подумал я.- К чему это доктринерство? То была "добровольно-принудительная" система, а это была бы реальная мера демократической консолидации..."
       Но в своих выступлениях Григорьянц продолжал рассказывать только о своем прошлом и только за это, похоже, он рассчитывал быть избранным в депутаты.
      На одно из таких выступлений, проходившем в районном Доме культуры прибыла группа каких-то весьма мрачных личностей с плакатами: "Григорьянц преступник", и что-то еще в этом роде. Один из этой группы был на костылях. Я, признаться, встревожился: как бы не началась какая-нибудь потасовка. И не столько за себя, что буду вовлечен в драку за чужие интересы, сколько за машину: ведь, если изуродуют ее, то я лишусь своей единственной возможности как-то зарабатывать, поддерживать свое независимое существование, а Григорьянц, небось, тут же уволит меня "за ненадобностью". Встревожился не только я, но и другие члены нашей группы. И в это время, нужно отдать должное Григорьянцу, ни один мускул, как говорится, не дрогнул на его лице. Он оставался абсолютно спокойным, его спокойствие передалось и другим.
       Тут, надо сказать, таким совершенно спокойным в минуты опасности и тревоги я видел Григорьянца не в первый раз, а во второй. А в первый раз это было 3-го октября 93-го года, в последний день 3-ей конференции "КГБ вчера, сегодня, завтра...". Она проходила в ЦДЖ (Центральный Дом Журналиста), который находится в начале Нового Арбата, а в конце его, как известно, стоит знаменитая "книжка-высотка", бывший СЭВ, а в те дни - Мэрия Москвы. В 5 часов вечера, выйдя в перерыв во двор ЦДЖ, я услышал, как с противоположного конца Нового Арбата доносится мощный рев. Услышав этот рев, я подумал тогда: "Странно, сколько раз я здесь бывал и не слышал, какой сильный шум издает на Арбате автомобильное движение". Только позже, дома, когда заработало телевидение и стали сообщать о происходивших в Москве событиях, я понял истинное происхождение этого рева: это толпа штурмовала здание мэрии. Что это была за толпа красноречиво характеризовал рассказанный Григорьянцем эпизод (он, оказывается, в тот час ходил к мэрии с каким-то английским журналистом). Когда они подошли к мэрии, рассказывал Григорьянц, толпа захватила уже первые два этажа здания и слышались выкрики: "Давай выше, выше! Все жиды собрались на 17-ом этаже! Выкидывай их прямо в окна!".
       - Услышав эти слова,- рассказывал Григорьянц,- мой английский спутник забеспокоился: "Пойдемте, пойдемте отсюда". Но это, штурм мэрии, было днем, часа в 4. А вечером, когда в начале восьмого штурмовали уже Останкино, и выключилось телевидение, на конференции в ЦДЖ, хотя она уже оканчивалась, я видел много встревоженных лиц. "Надо расходиться, надо расходиться",- слышались голоса, и вестибюль ЦДЖ стал пустеть. Встревожился и я. И не за себя. Будь я пешеходом, я был бы таким же, как тысячи в тот вечер на улицах Москвы, но машина… - она могла стать объектом любого хулиганства, а я был привязан к ней. И вот, когда встревоженные участники конференции стали покидать вестибюль ЦДЖ, я увидел Григорьянца - он был совершенно невозмутим.
       Таким же спокойным он был и теперь, в конце ноября, в каком-то районном доме культуры, куда прибыли эти зловещие парни, один из которых был на костылях. После выступления Григорьянца он приковылял к сцене, на которой стоял Григорьянц, и стал рассказывать, как он работал охранником, а ночью на него набросились люди Григорьянца, избили и сломали ему ногу. Очевидно, этот рассказ относился к одному из столкновений Григорьянца за свой офис.
       - Я очень рад, что вам сломали ногу,- обрушился на него со сцены Григорьянц, - и очень жалею, что не сломали вторую! Вы участвовали в захвате чужого помещения и чужого имущества и за это пострадали!
       До драки тогда, слава богу, дело не дошло. А я удивился такому накалу страстей: неужели это депутатское место столь ценно, что из-за него разгорается такая борьба?
       Я тогда поделился с одним из членов нашей группы, кандидатом наук,  бывшим преподавателем философии в ВУЗе, своим впечатлением о мужестве Григорьянца.
       - Да,- подтвердил тот,- этого у него не отнимешь.
       В одну из предвыборных поездок мы отправились в подмосковное Солнцево. Поехали на трех машинах. Григорьянц, в тех "Жигулях", в которых он ездил последнее время, устроился на заднем сидении, а справа и слева от него сели студенты из группы поддержки. Место впереди, рядом с водителем, тоже занял студент. В наши машины сели члены предвыборного штаба и агитаторы, и мы тронулись в путь. Едва   выехали за город, я услышал резкий щелчок по корпусу машины. Такое бывает, иногда, когда камешек вылетает из-под колеса и ударяет по металлу автомобиля. Но минут через пять раздался второй щелчок, на этот раз более глухой, а через секунду, к своему удивлению, я увидел, как мое боковое стекло стремительно растрескалось, а в следующий момент разрушилось и осыпалось. В кабину ворвался холодный ноябрьский воздух. В мою машину стреляли из пневматического оружия. Кто, как могли стрелять? Из засады или из проезжавших встречных машин? Как могли отследить в сереющем ноябрьском начале вечера в автомобильном потоке, движущемся со скоростью 90 километров в час мою машину, и дважды по ней выстрелить? На это требовалось известное мастерство, организация и расчет... Мы приехали на место, и я стал выбирать из салона битое стекло. Настроение было подавленным. Нужны мне эти приключения? И ради чего? Ради того, чтобы унижаемым и обманываемым обслуживать чужие интересы? И где взять новое стекло, и как его ставить? Я такой ремонт ни разу еще не делал... А деньги? При щедротах Григорьянца на счету был каждый рубль... Тот водитель, что постарше, несколько меня успокоил:
       - Ничего, стекло поставим. Тут недалеко есть авторынок. Пока он не закрылся, съездим, купим.
       - Да у меня и денег не наберется.
       - Ну, Сергей Иванович должен дать на стекло. Это же из-за него произошло.
       Приходили посмотреть наши спутники из других машин.
       - Ты гляди, и правда, опасно. А мы не верили,- переговаривались студенты.
       Подошел и Сергей Иванович. Молча брезгливо посмотрел, как я выбираю из-за сидений битые осколки и удалился. Вскоре, правда, мой друг-водитель принес деньги.
       - Что, дал Григорьянц?- спросил я.
       - Дал...- неопределенно ответил он, и мы поехали за покупкой.
       Пока Григорьянц выступал в клубе, мы заменили стекло, и назад я ехал уже в полном порядке. Все обошлось сравнительно безболезненно. Это были уже последние дни предвыборной кампании. Вскоре надобность в машинах отпала, и Григорьянц стал с нами расплачиваться. Но моим подсчетам выходило, что я не только смогу отдать долг, но что-то еще и себе останется. По двадцать долларов в день и больше недели мы так усиленно катались... выходило, что на наши деньги я должен заработать больше миллиона (по курсу 93-го года). Я зашел в комнату, где Григорьянц по очереди нас принимал.
       - Вам положено 200 тысяч,- сказал Сергей Иванович.
       - Вы же говорили, по 20 долларов в день?- удивился я.
       - 20 долларов не вам лично, а водителям. Вам я 20 долларов не обещал.
       "Да, действительно, - вспомнил я,- Григорьянц не говорил "я вам буду платить 20 долларов в день", а сказал "водителям будем платить 20 долларов в день", ну, я и посчитал, что это условие относится и ко мне. Оказывается - нет".
       - Кроме того, вы были недисциплинированны, неоднократно опаздывали!
       И вправду, еще летом, когда я ездил за ним по утрам, я, застревая в пробках, раза три опоздал. Один раз аж минут на сорок - пробка была совершенно непроходимая, но это за все полгода моего обслуживания. Но я тогда ни в чем особенно его не подвел, просто мы приезжали в офис чуть позже обычного, а там шла рядовая каждодневная работа. Он в тот день ничего особенного мне не сказал, понимал, наверное, что я и так по полтора часа трачу на дорогу к нему - так я тогда воспринял. В общем-то, я всегда приезжал вовремя.
       - Поэтому вы получаете 100 тысяч,- заключил Сергей Иванович свой разнос.
       В это время в комнату вошел было молодой водитель, но, увидев разъяренного Григорьянца, поспешно выскочил прочь. Сергей Иванович развесил в ряд на спинке кровати, как вешают белье на веревке при сушке, десять десятитысячных ассигнаций. Я их собрал и вышел вон. "Будь ты неладен".
       Так, с огромным долгом и потерянными впустую шестью месяцами времени закончилось мое обращение за помощью к Сергею Ивановичу Григорьянцу. С тех дней, сколько лет уже прошло, а особенно в первое время, когда я встречаю на улице чье-то кавказское с залысиной усатое лицо, я внутренне вздрагиваю.
       Когда проходили выборы, в декабре 93-го года, я уже сидел за письменным столом за продолжением этих воспоминаний. Я позвонил своему тогдашнему, по предвыборной кампании собеседнику, доценту-философу (у меня с ним было много общих точек зрения на Григорьянца), спросил о результате выборов.
       - Пятое место,- услышал я.- А кандидатов было 7 или 8. Почетная серединка, - с достоинством прокомментировал мой философ.
       Позже, вспоминая свой последний разговор с Сергеем Ивановичем и "расчет", я соображал: "Так, как это называется на жаргоне? - Кажется, "кинул"? Ну да, "кинул"... Вспоминая его перебитый нос, я уже иначе оценивал это  увечье. Вряд ли он с другими вел себя иначе, чем со мной. А в зоне встречались люди, наверное, попроще меня. Кто-то,  возможно, за его номера отплатил ему там своей монетой...
       Через год после моей эпопеи в "Гласности" я прочел в газете о нападении на Григорьянца, в результате которого он едва не был убит и около месяца пролежал в больнице с сотрясением мозга. Потом в телепередаче он и сам кратко рассказал, что произошло. В два часа ночи он вышел из дома прогуляться и размяться. Ему встретилась группа молодых любителей пива, которые попросили его угостить их. Увидев в портмоне Сергея Ивановичаа доллары, они ударили его железной трубой по голове и ограбили.
       - Расчет у них был,- подчеркивал Григорьянц,- убить с первого удара.   
       Таким образом, это было обычное хулиганское нападение. Услышав все это, я тогда удивился: "Он что же, не соображает, что творится в Москве, когда с наступлением сумерек улицы пустеют и попадают под власть бродящих группами любителей пива?" Не вспомнил ли он тогда о моем предложении о реанимации добровольных народных дружин?
       А еще через год пришло сообщение более печальное: убили Тимофея, сына Григорьянца. По официальной версии его случайно сбила машина. И никто в этой стране этому, курам на смех, объяснению не возмутился. Сам же Григорьянц рассказывал, что какой-то человек неоднократно твердил ему, что убийство Тимофея - дело рук некой организации. Григорьянц нанял частного детектива, проследить за тем человеком. Детектив выяснил: следы того уходят на Лубянку. И что-то не слышно, чтобы "правозащитники" возвысили свой голос по поводу этого преступления. Помню, как-то по телевизору Григорьянц предупреждал, что жизни Ковалева угрожает опасность. ("Да кому этот словоблуд нужен?"- удивлялся я). И вот, прошло время, убили сына Григорьянца, и что-то не слышно, чтобы Ковалев подал свой голос по этому поводу. Куда там. Сколько уже интервью с ним было - ни разу этот торжественный лектор не вспомнил о невинно убитом - это для него мелко. Международная политика - вот над чем бьется неустанная мысль нашего главного "борца за права человека".      

       Через месяц после моего ухода от Григорьянца, то есть где-то с января 94-го года, какой-то аноним стал терроризировать меня телефонными звонками. Вначале я не обратил на них внимания, так как они раздавались достаточно редко: один раз в неделю. Один раз в неделю, но с завидным постоянством. Звонивший спрашивал какую-то Лену. Раз в десятый,  почувствовав, что телефонирование это слишком настойчиво и не случайно, я попытался разговорить звонившего, отвечал: "Лена вышла". В ответ - смешок. И снова: "Лену", "Лену", "Лену"... К этому времени и мать мне сказала, что им еженедельно стали звонить по телефону (мои родители живут неподалеку от меня в соседней квартире), чего раньше не было. У родителей, правда, про "Лену" не спрашивали, просто клали трубку. Потом я заметил, что звонили еще и в дни громких убийств в Москве, которые тогда гремели ежемесячно, а то и чаще. Как только по телевизору передадут о каком-нибудь очередном убийстве, как на следующий день мне звонок: "Лену можно?". Не скажу, чтобы эти звонки как-то выводили меня из равновесия, но все же мне было небезразлично, кто это столь настойчиво дает мне понять о своем внимании ко мне - какой-нибудь маразматик, псих или злоумышленник? Я обратился в милицию. Там, узнав, что в звонках нет прямых угроз, подключить мой телефон на прослушивание отказались и посоветовали обзавестись определителем номера. Это легко сказать: "Купите телефон с определителем". Я уже месяца четыре корпел над рукописью и денег мне за это никто не платил. К тому же, как я выяснил позже, эффективность определителя весьма ограниченна. Он может высветить, что звонят, например, из городского телефона-автомата, ну, и что из этого? Кроме того, можно и с домашнего телефона, правда, не простого, а тоже с определителем, нажав специальную кнопку, сбить работу определителя абонента. Так что прибор этот эффективен лишь против шалунов младшего школьного возраста.
       Уже и весна заканчивалась, а мне все "Лену", "Лену", "Лену"... Выяснилось все в середине мая. Однажды в три часа ночи (я сидел за письменным столом) перед нашим домом несколько раз туда-сюда проехали две автомашины. В тишине ночи они были хорошо слышны. Я посмотрел в окно. Одна из машин была "четверка", "жигули" вишневого цвета, другая тоже "жигули", седан темного цвета. Затем обе машины остановились у нашего подъезда, из них вышло несколько человек, а через минуту в мою дверь позвонили. В глазок был виден молодой человек лет 25-30-ти, еще двое маячили на лестнице. Через дверь звонивший стал расспрашивать, живет ли здесь Лена, жила ли здесь Лена, не знаю ли я, где Лена и т.д.
       Я понял, что разговор носит отвлекающе-уточняющий характер, подумал: "Как бы этот   "гость" не выстрелил сейчас через дверь..." Затем машины еще полчаса кружили возле нашего дома. Через день после ночного визита раздался телефонный звонок и уже знакомый мне голос анонима, после расспросов о "Лене", заговорил так: "Слышал я, что тебя позавчера чуть не прооперировали? Ты чуть не попал под нож?". Затем он на разные лады упомянул имя какого-то Леонида Ивановича, передавал от него "приветы"… "Что за "Леонид Иванович",- недоумевал я.- Что за странности?..". И только через несколько дней дошло: Леонид Иванович - это же брат моей однодневной "жены", тот самый милиционер-налетчик, который, представившись участковым, десять лет назад делал обыск в квартире моих родителей. Догадался я и о странном, почти часовом кружении "жигулей" вокруг нашего дома: они разыскивали мою машину (к счастью, она в те дни стояла в гараже, который позже, через год, разрушили - на его месте стали строить новую станцию метро). Эти рейдеры на двух авто, похоже, разыскивали мою машину, чтобы изуродовать ее или уничтожить. Что заставило этого психопата в милицейской форме через десять лет после своей предыдущей выходки затеять против меня новые преступные действия? И ближайшее предположение было таковым: это Лубянка мстит мне за мою работу у Григорьянца. Делала она это, конечно, очень осторожно, через посредников, ни в чем конкретно не помогая моему террористу (а то бы, конечно, и подсказали ему, где именно находится машина, но это было бы уже явное соучастие, а "контора" такой неосторожности не может себе позволить. Просто, какой-нибудь "авторитетный" сказал моему ретивому милиционеру: "Есть у тебя враг - такой-то?" "Есть". "Можешь разбить его машину. И его самого припугни. Тебе за это ничего не будет". И полгода меня терроризировала бандгруппа).
       Тут мне вспомнился еще один случай, который мог вызвать на меня злобу Лубянки. Случай, вроде бы, и не значительный (я о нем даже   призабыл), но для "конторы" вполне пригодный для злопамятной мести.
       Однажды летом (в 93-ем году) в "Гласности" в преддверии конференции решили сделать какой-то репортаж о КГБ. Меня с двумя журналистками и фотографом со "вспышкой" отправили на Мичуринский проспект, где находилась Академия КГБ (сейчас она, наверное, имеет другое название). Выбрались мои репортеры поздновато, было уже темно, часов, пожалуй, 10 вечера. Мы подъехали к зданию, журналисты пошли поближе к его стенам, а я остался ждать их на стоянке. Вокруг было безлюдье и тишина. Прошло минут 10, 15... "Что они там возятся? - досадовал я.- Они что же, не представляют, что это за заведение и какая здесь охрана? Ходят там в темноте, дразнят..." И, действительно, на дороге, окаймляющей корпус, появилась машина, черная "Волга". Не спеша, подъехала ко мне, приостановилась... Поехала дальше. Моих пассажиров не было еще минут 30. Наконец, появились. Вид у них был весьма встревоженный.
       - Нас задержали,- стали рассказывать они.- Завели в какую-то холодную комнату.
       - Ой, как там холодно. Я сразу замерзла,- поведала одна из журналисток.
       - А майор какой серьезный! Я так испугалась!- призналась другая.
       После краткого допроса их отпустили и велели немедленно уехать. Ну, а мой номер тогда, конечно, записали. Выяснили, небось, что за "гость" к ним пожаловал: "О, да это наш старый знакомый. Не случайно, стало быть, он здесь оказался". И вполне возможно, что и стрельба из пневматического оружия и террор банды были связаны, кроме службы у Григорьянца, и с тем случаем у здания Академии.   
       У меня, правда, есть еще одно предположение о возможной причине террора банды, но оно гораздо менее вероятно вышевысказанного. Но все же я его упомяну.
       В декабре 93-го года, когда я распрощался с Григорьянцем и собрался на несколько месяцев засесть за письменный стол, я решил перед этим длительным самозаточением съездить в район, где живет сын - может случайно его увижу? У их дома я поехал помедленней, но никого не увидел, а вот у соседнего, как мне показалось, шла моя бывшая "жена". Я присмотрелся: "Она или не она?". Все-таки, было далековато, чтобы определить более точно. К тому же та особа шла с собакой, средних размеров черной кудлаткой, а у них собаки, вроде бы, не было... Шедшая тоже, как будто бы, посмотрела в мою сторону... Без остановки, я проехал, так и не определив окончательно, "жена" это была или не "жена". Если это, действительно, была она, то, вполне возможно, узнав меня, она через своего служивого братца и направила на меня банду, чтобы я не ездил, "где не положено". Интересно, была ли у них собака в декабре 93-го года?
       Этими звонками и ночным майским визитом дело не окончилось. В июне (того же 94-го) я заметил что-то вроде "наблюдения" за мной: по вечерам у нашего подъезда стояли "не из нашего дома" "жигули", каждый раз другие, которые через одну-две минуты после моего прихода   уезжали. Так было три дня подряд. На третий день, заподозрив, что эти стояния легковушек не случайны, я попытался незаметно запомнить номер. Это была бежевая "шестерка", номер был плохо виден: ...-53 МТ. Обретя, наконец, полную бдительность я тогда записал время и дату: 9 часов вечера, 21 июня 94-го года. Больше машины у подъезда не дежурили. Если это, действительно, была слежка, на что у меня полагать есть весьма веские основания, то, опять-таки, думаю, в первую очередь тогда они пытались выяснить, где я ставлю свою "Ладу", чтобы добраться до нее, наконец, а заодно отслеживали мое возвращение домой.
       Когда осенью 94-го года я в очередной раз попытался предать гласности свою информацию, на этот раз через знакомого в смелом демократическом журнале "Новое время", он, возвращая мне мои бумаги, сказал:
       - Боятся они это печатать.
       А что касается описанной мною слежки, то, по его словам, журналисты "Нового времени" сказали, что к этому нужно отнестись "с полной серьезностью".
       А читаешь российские газеты и журналы, и кажется, что они, действительно, "ничего не боятся", и нет у них запретных тем...

       Я возвращаюсь в год 88-89-й, возвращаюсь к рассказу об облучении. Благодаря встрече с человеком, которого облучали, бывшим ученым-физиком, который весьма точно, на мой взгляд, определил, что его облучали ультразвуком, я смог сравнить свои ощущения с тем, что он поведал о себе, и что отрывочно было известно мне по другим рассказам, а также некоторым передачам "Свободы" конца 70-х годов, и могу подтвердить, что ощущения эти совершенно идентичны. Рассказать об этом тем более важно, что такого рода свидетельства весьма успешно "теми, кому надо" выдаются за бред сумасшедших, а другими, даже вполне независимыми людьми, также воспринимаются, как описания каких-то психосоматических состояний. И, похоже, факту облучения людей Лубянка придает столь высокую степень секретности, что даже такой информированный человек, как Григорьянц, когда я завел с ним разговор об облучениях, ответил стандартным мнением, что никаких облучений нет, а есть лишь проявления личных болезненных состояний людей. Тем более важно лишнее свидетельство именно о подозрении об облучении, и привожу здесь свое.
       Похоже, что не облучали известных людей, свидетельства которых могли бы привлечь общественное внимание. Избегали также, вероятно, облучать и семейных, где могли бы быть   свидетели этого. А в основном, людей живущих одиноко или отдельно в квартире, вроде меня. Для чего? Для чего, вроде бы, таким маразмом заниматься госбезопасности? Ответ прост: для того, чтобы преждевременно свести в могилу неугодного Лубянке человека, а заодно набирать информацию о воздействии облучений на людей - пригодится, и здесь образ подопытного кролика вполне уместен. Коварство облучения ультразвуком состоит в том, что в нашей стране практически нет доступной простому человеку аппаратуры, которая может зарегистрировать это облучение. А та аппаратура, что есть, принадлежит очень ограниченному числу лабораторий и является импортной. С другой стороны, это облучение является достаточно "мягким" по воздействию на организм, и человек не сразу может почувствовать изменение своего состояния. В первую очередь ухудшается и теряется нормальный сон, затем появляются боли в суставах. Это внешние проявления. Тот бывший ученый-физик, которого я встретил в Комитете Социальной Защиты в 89-ом году, раскопал и некоторые другие данные о последствиях ультразвукового облучения на человека: усиленное старение внутренних органов и всего организма в целом, ослабление иммунной системы, ослабление суставов, изменение состава крови - я об этих его показаниях уже упоминал. Совсем недавно я узнал такую статистику: невыспавшиеся люди в пять раз чаще становятся жертвами несчастных случаев, чем выспавшиеся нормально.
       Итак, я расскажу о себе. Что-то неладное со сном я почувствовал году в 88-ом. По времени это совпадает с тем периодом, когда, безрезультатно пройдя уже все судебно-прокурорские инстанции и почувствовав закулисную работу КГБ, я составил полную информацию об этом преступлении и стал пытаться предать ее гласности через СМИ. Ухудшение сна я почувствовал не сразу, так как у меня были проблемы со сном и раньше: обычно я допоздна не мог уснуть. Зато утром и до полудня мог проспать глубоко и с удовольствием. Но то, что началось в 88-ом году и постепенно стало нарастать, было совсем другое. Теперь я почти полностью лишился глубокого сна. Проспав часа два, внезапно просыпался, чувствуя себя совершенно не отдохнувшим, а уснуть не мог. "Может, часы мешают?- подумывал я (у меня в комнате слабосветящиеся электронные часы, которые видны в темноте),- но, вроде бы, раньше не мешали...". Я клал часы циферблатом вниз, чтобы в комнате была полна темнота - ничего не менялось. Иногда, правда, совершенно измотанный, я проваливался в глубокий сон. Просыпался, чувствовал, что спал глубоко, смотрел на часы: "Сколько времени я проспал?" - Пять минут. Тут же наваливалась прежняя усталость. К этому времени я уже расстался с лямкой инженера и мне не нужно было каждое утро очертя голову мчаться в шарашку, но и в 8, и в 10 утра, в самое глубокое когда-то время сна, я не мог отдохнуть. В 89-ом году в стене моей комнаты, смежной с квартирой соседки (той самой дочки бывшего военного атташе СССР то ли в Бельгии, то ли в Голландии, о которой я уже упоминал) с ее стороны в течение полудня производились какие-то странные мощные долбежно-сверлильные работы. Девять лет уже, после своего переезда в этот дом, я жил бок о бок с этой соседкой и никогда не было даже стука забиваемого гвоздя из ее квартиры, а тут вдруг раздалось такое бабаханье. В первый год после моего переезда сюда мы с этой соседкой даже слегка подружились и ходили друг к другу в гости. Она была моего возраста, вполне миловидна и симпатична и, как я вскоре обнаружил, интеллектуально пуста. Ее квартира была полностью и хорошо обставлена. Диван, журнальный столик, два кресла, ковер, сервант - все было со вкусом подобрано и создавало не просто уют, а и некоторый шик. И вдруг в этой чистенькой квартире, в квартире полностью обставленной и "укомплектованной", в квартире в которой, как говорится, "ни убавить, ни прибавить", в течение нескольких часов долбили и сверлили нашу общую с ней стену. Как раз в это время я в Комитете Социальной Защиты познакомился с уже упоминавшимся мною ученым-физиком, который также говорил о долбежно-сверлильных работах, как почти обязательной операции при облучении ультразвуком, для достижения большей эффективности. (Мне потом, правда, встречались люди из "Комиссии по вопросам облучения граждан", которые сообщали, что для эффективного облучения ультразвуком долбление стены не обязательно - известны случаи мощного облучения через окна). После этого долбления дискомфорт в моей квартире заметно увеличился, буквально валясь от усталости, я не мог сколь-нибудь длительно поспать. Воздух в комнате был какой-то напряженный, словно находишься не в доме, а на оживленной улице. Схожие ощущения можно испытать, если стать у мачты высоковольтных проводов. Там воздух прямо-таки гудит от напряжения, если заткнуть уши, то все равно эту напряженность воздуха можно почувствовать. Примерно также было и в моей квартире. "Хорошо бы для проверки на месяц переехать в другой дом,- думал я.- А в моей комнате тоже кого-нибудь попросить пожить, может, кто-нибудь согласился бы проверить мои ощущения?". Нo провести такой эксперимент было нереально. Не было у меня таких знакомых.
       Потом у меня стали болеть суставы плеч. Я это почувствовал не сразу, а, как-то подняв правую руку, обнаружил, что не могу поднять локоть выше среднего положения - острая боль в плечевом суставе не позволяла это сделать. С левой рукой, вроде бы, было все в порядке. "Может, перенапряг плечо, постоянно переключая рычаг коробки передач, при езде по городу?- подумал я. - Но я и раньше ездил по городу, вот уже несколько лет, а такого, вроде бы, не было?..". Потом, постепенно нарастая, стало болеть и левое плечо. И тогда я вспомнил, что в тех передачах "Свободы" конца 70-х годов, где говорилось об облучениях, тоже упоминались боли в суставах.
       В таком состоянии я встретил события августовского путча в Москве. В первый день я, по обыкновению, ездил по городу, зарабатывая свои трешки (у меня была лицензия на частный извоз). Везде на площадях и площадках стояло по 5-7 единиц бронетехники. Впрочем, люки были открыты, из них, наполовину высунувшись, выглядывали солдаты. Вечером, приехав из города, я узнал, что вокруг Белого дома собрались защитники демократии. Я уже не стал возвращаться на улицу - устал и так, как собака. Выбрался на следующий день, но до Белого дома не доехал. Часов в 9 вечера, оказавшись на Пушкинской площади, увидел там несколько БМП и стоявших возле них людей. "Пойду, поинтересуюсь",- подумал. Поставил в стороне машину и подошел к стоявшим у бронетехники. Там шла довольно напряженная перепалка. Человек пять молодых ребят, насколько я понял, противников путча, и столько же, примерно, их оппонентов уже готовы были вцепиться друг в друга. Вo что это могло вылиться можно было только гадать, в неустойчивой тревожной атмосфере того вечера. Да, теперь я при своих убеждениях был не одинок, как всегда раньше. Я тепло оглядывал моих задиристых единомышленников, и все же решил предостеречь: чуть отведя одного из них в сторону, сказал:
       - Не стоит здесь обострять ситуацию, все будет решаться не здесь.
       - Да, если нужно, мы еще своих приведем,- ответил он.
       - Все будет решаться не здесь,- еще раз попытался убедить я его.
       Он вернулся к спорившим, а я подошел к стоявшему неподалеку БМП, поглядывая время о времени на ту кучку: "Если начнется потасовка,- думал,- придется там присоединиться к "своим". (Но драки там, слава богу, не произошло). У БМП стоял какой-то затрапезного вида мужичонка с черной кирзовой хозяйственной сумкой, каких я не видывал уже, пожалуй, лет 30. Он был, вроде бы, пьяноват, что-то рассказывал наполовину высунувшемуся из люка БМП молодому сержанту. Сержант терпеливо и несколько, видно было, тяготясь, слушал.
       - Дай сигарету,- потребовал у меня мужичонка, когда я подошел.
       Я дал ему сигарету. Он потянулся прикурить. Я дал и прикурить. Я посмотрел на сержанта. Лицо его вполне отражало и тревогу, и неизвестность.
       - У вас приемника нет?- спросил я.- Не знаете последних известий?
       - Нет,- с сожалением ответил сержант.
       Я рассказал ему то, что недавно услышал:
       - Воздушно-десантная дивизия долетела до Кубинки и там остановилась. Танковая колонна, двигавшаяся по Киевскому шоссе к Москве тоже остановилась, а потом повернула обратно.
       Сержантик  облегченно вздохнул. Я, ободренный этой реакцией, продолжил:
       - А остальные части, кого распропагандировали, кого нет - еще неизвестно.
       - Ты что тут болтаешь!- вдруг вызверился на  меня мой непрезентабельный мужичонка.- Солдату что прикажут, то он и будет делать. А ты иди, куда шел, а-то сейчас ебну бутылкой по башке!
       Я посмотрел на него: "Ах ты, дерьмо. А я тебе еще сигарету дал.- Заколебался:- Дать ему в морду, что-ли? Так только что сам же отговаривал пацанов от драки?".  Перевел взгляд на сержанта. По лицу его понял: мужичонка ему не нравится. "Ладно,- подумал,- сейчас решающее слово за этим сержантиком, а не за этим люмпенообразным ублюдком. А сержантик, вроде бы, уже не из задуренных". Я отошел от них. Было  около 11-ти вечера. А за час до того в Москве было объявлено чрезвычайное положение. И, хотя редкие прохожие   в центре города еще встречались, я заколебался: "Ехать на машине к Белому дому?". Все-таки, это было достаточно опасно - автомобилей на улицах уже не было. Оставить   здесь, а самому пойти туда пешком? - бросить ее без присмотра  в этот тревожный вечер тоже не хотелось. Поехал домой. В центре еще встретились одна-две легковушки, а остальной путь я двигался по пустынным улицам: ни прохожих, ни машин, ни гаишников.
       В третий вечер я направился прямиком к Белому дому. В квартале от него оставил машину, и весь вечер и до 2-х ночи был там. Я, со своей хронической от облучения усталостью, бродил среди защитников Белого дома, думал: может, встречу кого-нибудь знакомого?". Нет, никого не встретил. Не помню, был ли там бесплатный чай, кажется, был, а вот курева было навалом. Из двери большого городского автобуса раздавали папиросы и сигареты. Я тоже взял бесплатную пачку "Ту-114". И, хотя самые опасные первые две ночи остались позади, тут, все же, было несколько тревожных моментов: то объявлялось, что возможна газовая атака и кто-то в громкоговоритель, наверное, это был голос Руцкого, предупреждал, что в этом случае нужно дышать через влажную тряпку или платок, то проходил слух, что к Белому дому приближается неизвестная военная колонна, и среди защитников Парламента деловито сновали инструкторы, распределяя места для обороны. После полуночи, действительно, подошел один или два батальона ОМОН. Их не пропускали на территорию Белого дома, и они двумя колоннами в черной кожаной форме в темноте деревьев стояли среди сторонников демократии. В час ночи тот же, похоже, Руцкой через громкоговорители объявил, что опасность переворота полностью миновала, и защитники могут расходиться по домам. После повторения этого сообщения толпа у Белого дома постепенно стала таять. Вскоре и я поехал домой.
       Каково же было мое удивление, когда месяца через два, в одной из передач "Взгляда", где вспоминалась Москва в дни путча, один из ведущих программы, кажется, Любимов, лукаво и со знанием дела спросил у собеседника:
       - Ну, а яростная тетка с кошелкой возле вас была?
       Тут я вспомнил свою стычку с человеком с кошелкой. Правда, то была не тетка, а мужичек, но, оказывается, их, "простых людей с кошелками", запустили во многие места Москвы. Вот, стало быть, кем был мой "люмпен". То-то он так себя нахраписто вел. Небось, не один там был. 
       После провала путча Ельцин, как известно, провел свое первое "реформирование КГБ". Прошло еще время, и вот, где-то с октября 91-го года я почувствовал, что у меня начал постепенно восстанавливаться сон. Возвращалось утраченное, остававшееся только в памяти, чувство отдыха и обретения сил после спанья. Но суставы плеч болели еще долго, с полгода, пожалуй, или больше, пока боли постепенно прошли, сначала в одном суставе, потом в другом.
       Шло время, и я подумывал: "Интересно, а будут слышны еще стуки из соседней квартиры?". По рассказам людей, подвергавшимся облучениям, при прекращении акции, например, когда облучаемый менял местожительства, в прежней квартире снова в стене раздавалось громыхание, в этот раз уже явно выкорчевывающего характера. Да я и сам так полагал. Ведь, если они с таким боем забивали в стену свою аппаратуру, то и при снятии ее должны быть слышны работы? Но шли годы, а никаких стуков не было. "Впрочем,- думал я,- они могли снять технику и в мое отсутствие, хотя это было сделать не так и просто, ведь я теперь не мотался на работу каждый день, пропадая там с утра до вечера, как когда был инженером, а сам решал, когда выйти из дома, когда вернуться и, как правило, до середины дня всегда бывал в помещении, и трудно было подгадать работы по демонтажу так, чтобы я в это время наверняка отсутствовал в своей квартире". Но я дождался! Я дождался этих работ по демонтажу. Но когда? Аж в 96-ом году, после повторной победы Ельцина на выборах. Снова из тихого соседкиного жилья послышались   громкие стуки и работы на противоположной стороне стены. Стуки  теперь были не столь мощными, как в первый раз, и походили, действительно, скорее, на выкорчевывание, а не на забивание. А на следующий день на лестничной площадке у двери  соседки высилась горка цементного мусора, какая-то доска... Она у своей открытой двери заканчивала уборку, а я в это время вернулся домой. "Что, сняли уже генератор?"- мысленно спросил я, подозрительно разглядывая этот мусор и бесцеремонно заглядывая в открытую дверь ее квартиры. А чего стесняться? Она же участвовала в бесчинствах в моем доме? Не грех бы ее аппартаменты еще и хорошенько осмотреть. "А и действительно, - думаю,- неплохо бы обследовать эту стену в ее квартире, ведь, наверное, там остались следы монтажных и демонтажных работ. Поинтересоваться, что там было забито, а потом выдрано?".
       Кроме облучения, из ее квартиры, похоже, мое жилище и прослушивали. Помню, это было еще до облучения, я ее как-то спросил, не мешает ли ей, когда я, иногда, погромче включаю свои рок-н-роллы?   
       - Нет, не мешает,- ответила она.- А вообще, - добавила лукаво, - ей в моей квартире слышен каждый шорох.
       Я тогда не придал особого значения этой идиотской шутке, потом только, при облучении и явных признаков   вовлечения соседки в операцию КГБ против меня понял   полный смысл того "остроумия". Вообще, о том, как стукачи не удерживаются, порой, чтобы не намекнуть на свое тайное превосходство над поднадзорным "простофилей" я еще скажу. Вспомнилось, вот еще, из периода облучения, как к ней захаживал кагебешник, видно, опекавший эту акцию. Раза два я даже сталкивался с ними в подъезде (они домой приходили вдвоем). Высокий, стройный, со значительным лицом - сразу видно было из какой он фирмы. (Таких ковбоев много можно увидеть на улицах у зданий Лубянки). Я тогда подумал, что она завела себе нового любовника (предыдущего я знал в лицо). А что кагебешник - так она и сама, с ее регулярными загранкомандировками, работала в полукагебешном заведении (в начальный период нашего знакомства, на мой вопрос об этом она ответила утвердительно). Но, вроде, и прежний любовник у нее бывал... Потом прежний остался, а новый пропал... И только позже, сопоставив по времени, я понял окончательно: то был не любовник, а натуральный кагебешник, курировавший мое облучение.
       ... Как-то в середине 90-х годов я вспомнил об одной своей знакомой, долгое время работавшей в акустической лаборатории. Я позвонил ей.
       - Да,- сказала она,- воздействие ультразвука на человека очень вредное, и никакого секрета здесь нет. Зарегистрировать ультразвук очень трудно, для этого нужны специальные приборы. У нас таких вообще не делают. Мы работали на шведской аппаратуре. Она мне рассказала еще об одной проблеме, связанной с ультразвуком, совсем уже не секретной: сейчас появилось много частнопрактикующих зубных врачей, оборудовавших стоматологические кабинеты в своих квартирах. Они пользуются современными бормашинами, действующими на сверхвысоких оборотах. Работа эта сопровождается ультразвуком. Он не слышен, но воздействие его на соседние квартиры таково, что люди там лишаются нормального отдыха, испытывают хроническую усталость, общий  дискомфорт.  Многие,  не  выдерживая всего  этого, обменивают свои жилища.
       Мне вспоминается еще одно странное явление, существовавшее в моей комнате в те годы. Оно меня, вроде бы, не очень беспокоило, но, может быть, его воздействие было вполне вредным.
       Поздно ночью, когда дом погружался в глубокую тишину, в моей комнате становился различим какой-то тихий басовитый гул. Такой, примерно, только выше тоном, можно иногда услышать на улице возле некоторых трансформаторных будок. Но тот гул, что раздавался у меня в комнате, становился различим только в тишине глубокой ночи. Повторюсь, он меня, вроде бы, не очень беспокоил, и все же я несколько раз пытался выяснить, откуда он исходит. Выглядывал в окно: может, в ночной тишине откуда-то с улицы доносится вибрация некой (в нашем дворе их нет) трансформаторной будки или еще чего... Но на улице была тишина, а вот в моей комнате что-то едва различимо тихо басовито гудело. Я пытался определить источник этого гула внутри квартиры, и не мог: рокот доносился, вроде бы, откуда-то снизу, из глубины дома, словно какой-то мощный котел там работал, трясясь от напряжения, или бойлерная, но бойлерной в нашем доме, насколько я знаю, нет... В последующее после 91-го года время этого гула, вроде бы, не стало... Может быть, это было проявление еще и инфразвукового облучения, которое, говорят, тоже весьма вредно для организма: резонансная раскачка внутренних органов, что-то, возможно, еще... Упомянул я об этом на всякий случай. Возможно, это было явление не единичное, и кто-нибудь на этот счет сможет что-то добавить, прояснить...

       Раз или два более или менее сведущие люди говорили мне:
       - Не может быть такого, чтобы лишь по одному заявлению жены вас взяли на допрос в КГБ. Были, наверное, еще какие-то причины?
       - Да нет,- недоумевал я,- ничего не было. Так только, в личных разговорах, разве что, я не высказывал восторгов о нашей действительности.
       - За это не должны,- недоумевал мой собеседник.
       И только совсем уже в недавнее время, года, наверное, два-три назад, одна, все сроки пропустившая догадка, осенила меня, и что-то внутри меня, со столь же опоздавшей тревогой, екнуло: "Да они же стали наблюдать за мной еще с 65-66-го года, со времени тех моих студенческих дебатов с преподавателями истории КПСС и политэкономии...".
       В общем-то, об этом можно было догадаться и раньше. Мало того, я чувствовал, что "что-то тут не так" на моих работах происходило после окончания института, но, не склонный к чрезмерной мнительности, я не придавал серьезного значения тем признакам, которые свидетельствовали о "наблюдении". Кроме того, благодаря передачам "Голоса Америки" и "Свободы", я считал себя весьма осведомленным человеком, а в тех передачах не было таких информаций, которые могли бы насторожить меня относительно моего случая: что, вот, после диспутов в институте за человеком установили длительный негласный надзор. И лишь в последние годы, когда по "Свободе" в программах Анатолия Стреляного "Россия вчера, сегодня, завтра" стали читаться рассекреченные документы Лубянки начала 50-х годов, как за одну-две критические фразы в адрес советской власти, сказанные в очереди или где-нибудь еще в общественном месте, госбезопасность принимала "оперативные меры" к "установлению личности" и "дальнейшей разработки", сердце у меня екнуло: "А что же говорить тогда обо мне, с моими трехлетними дебатами в институте?" Да, конечно, время мое, вторая половина 60-х, было временем уже не сталинским, и меня не схватили сразу же, после первых моих споров, и не потащили к следователю, но, не изменившая своей сути карательная система не оставила меня без своего внимания, и внимания, как оказалось, самого пристального и цепкого. И время проведения операции против меня, "захвату" и допросу, было выбрано КГБ по классическому принципу проведения спецопераций: в момент, когда "клиент" находится в самой уязвимой ситуации. В моем случае - в те часы, когда я должен был выхватить из рук психически больной матери сына и взять его к себе на воспитание. Вообще говоря, вся деятельность КГБ-ФСБ против меня: и "наблюдение", начиная с института, и пакостничанье на моих работах, и захват, и допрос, и последующая, вплоть до настоящего времени вцепившаяся в меня и сына лубянская клешня, противозаконны даже по советским кодексам. Тем более это преступление оказалось труднопреодолимым.
       Я хочу упомянуть о тех признаках, которые свидетельствовали о надзоре за мной, и которым я, естественно, не мог придать столь серьезного значения: что эта работа КГБ в отношении меня настолько тяжеловесна, что будет сопровождаться долголетним отслеживанием, провокациями, захватом, допросом и последовавшим гнусным преступлением - отрывом от меня сына.
       Дискуссии с преподавателями, столь интенсивные, как раньше - на каждой лекции, я прекратил после того, как доцент исторического материализма на 3-ем курсе предупредила меня, что, если я буду продолжать с ней спорить, она поставит обо мне вопрос в деканате, так как я "мешаю ей вести занятия". Но дело было не только в ее предупреждении, а еще и в том, что, кроме отчуждения, а то и ехидноватой враждебности со стороны своих однокашников я ничего не получил, не говоря уже о какой-то поддержке, хотя слушала эти дебаты вся группа, как говорится, затаив дыхание. Итак, слишком активно спорить я перестал, но было уже поздно: к этому времени я уже был под наблюдением, и в один из тех дней мой однокашник К. дал мне переписать кассету с   песней Леонида Пылаева "Жизнь одна..."
       - Где ты ее взял?- не без подозрения спросил я.
       Дело в том, что ни особым интеллектом, ни особым интересом к социальным вопросам, как и все остальные студенты в нашей группе, он не отличался.
       - Привезли, понимаешь ты, "оттуда"... - улыбался К. (сколько потом мне встретилось этих лукавых физиономий...).
       (Это в Харьков-то привезли, "оттуда", в 68-ом году...). Расчет этой провокации против меня был в том, что я начну размножать и рассовывать эту запись по укромным местам в институте, а уж, где искать "распространителя" наши всевидящие органы уже знали бы... Но я не стал ее "распространять", никого такая песня там не интересовала, а записал только себе, и она со мной до сих пор. Потом тот самый К., пожалуй, пора назвать его имя, имя первого моего стукачка-провокатора, - звали его Коля Лысенко, однажды пристал ко мне, чтобы я дал ему почитать стенограммы лекций Костеневича. Дело в том, что, хотя Альберт Григорьевич Костеневич, ежегодно с 65-го по 69-й год приезжавший в Харьков со своими замечательными информациями о живописи XX века, и не разрешил ставить микрофон перед собой, я, все же, тайком записывал его на магнитофон, сидя в зале, и получалось вполне разборчиво. Дома я слово в слово переписывал повествования на бумагу, так что у меня  и  сейчас есть три   уникальных общих тетради с этими стенограммами. В этих лекциях много того, что не вошло ни в одну из книг Костеневича. Я, например, не знаю, чтобы у него были издания по экспрессионизму или поп-арту. И в выступлениях Костеневича явственно чувствовалась антитоталитарная позиция. Я тогда несколько раз призывал своих однокашников пойти послушать гостя из Эрмитажа. "Пусть,- думал я,- хотя бы ознакомятся с уровнем гуманитарного мышления, уровнем, которого они, вероятно, в жизни не слыхивали. Может, это натолкнет их на мысль, как можно рассуждать и какими ценностями руководствоваться". Один-два электронщика вняли моим призывам, один-два раза сходили. Сходил разок и Коля Лысенко. И все. И вдруг Коля настоятельно прицепиться ко мне: "Дай почитать лекции". Мне очень не хотелось расставаться с тетрадями, но он так пристал, что я уступил. Прошел срок возврата, он тетради не отдавал. Я напомнил раз, другой. Поскандалил! Я уже готов был драться. Только после этого он вернул тетради: демонстративно "презрительно" бросил мне их на стол. Как я подосадовал тогда на себя, что связался с ... Да все с этим своим желанием просвещения... Чтобы было с кем поговорить… Думаю, Коле тогда не удалось выполнить одно поручение "наблюдателей", хоть он и очень старался, аж до конфликта дело дошло:  сделать так, чтобы эти стенограммы остались у них. Точно также неохотно они потом в 83-ем году возвращали мою рукопись, когда   тоже брали  "почитать". Тогда же, на допросе в мае 83-го года задали мне и такой вопрос:
       - У вас есть знакомый из Эрмитажа в Ленинграде?
       - Да,- сказал я и испугался: "Как бы еще и Костеневича не затащили в мое дерьмо!" и пояснил: - Я интересуюсь живописью, а он искусствовед по живописи.
       Больше вопросов о Костеневиче не задавали, даже имя его не было упомянуто. А чего спрашивать? Им и так, небось, мое отношение к Костеневичу было известно еще с 66-го - 67-го года, да и с лекциями его, застенографированными мной, они, благодаря моему первому стукачку Коле Лысенко, были ознакомлены...
       В середине 80-х годов я на улице случайно встретил одного своего бывшего однокашника. Он был в Москве проездом.
       - Коля Лысенко кандидатскую диссертацию защитил,- сообщил он мне среди других новостей.- Давно уже, еще в 70-х годах.
       Я тогда, мало о чем догадываясь, эту новость, признаться, воспринял с некоторым удивлением. Дело в том, что Коля весьма слабо разбирался в электронике, а до института вообще ею не интересовался, на четвертом курсе, помню, он не знал, что такое "несущая частота" - то, что знает каждый начинающий радиолюбитель, а во время какой-то лабораторной работы по электротехнике он, как явные для себя диковинки, рассматривал амперметр и вольтметр, присоединяя готовые провода с клеммами к готовым контактам - собирая схему, занимаясь очевидно непривычной для себя работой. (Правда, другие мои однокашники все это делали таким же манером). Видя это, их "первые шаги в электронике", я слегка удивлялся: "Что их привело в институт радиоэлектроники?". Вспоминал свои "первые шаги": "Когда это было? Да еще в школьные годы. В 62-ом – 63-ем году... 6-7 лет назад...". Я тогда, пока жил в родительском доме и были условия, спаял и настроил уже с полдюжины усилителей и приемников. А теперь все это не очень уже меня и интересовало...
       Коля тогда, соединив между собой пять деталей, возбужденный необычной работой, весело сообщил:
       - А я шурую напрямую.
       Тут эта сборка из несчастных пяти элементов у него задымилась. Он едва не сжег огромный лабораторный амперметр.
       А вот, поди ж ты, "Родина доверила", и дилетант и случайный в электронике человек стал кандидатом наук, ученым. ("Ученым"…).
       Второй признак внимания вылез на пятом курсе, в середине его, когда нас стали направлять на преддипломную практику.  Дело в том, что при поступлении в ВУЗ все абитуриенты проходили анкетную проверку биографий, которая длилась в течение месяца. Нас предупредили, что, так как   мы   после института по своей специфике, радиоэлектронике, будем работать, в основном, на предприятиях связанных с секретностью, то нужно заранее сдать анкеты, для прохождения этой самой проверки. И вот, пройдя проверку, все мы, прошедшие по конкурсу, стали учиться, а на пятом курсе были направлены на преддипломную практику на предприятия, связанные с военными заказами, а, стало быть, с той или иной степенью секретности. И вот, все мои однокашники получили направления и приступили к преддипломной практике, а я направления все не получал. Прошла неделя, вторая, третья,  мои студенты суетились в преддипломной подготовке, а мне нечего было делать. Между тем, это могло привести к срыву защиты диплома... "Не должно быть, чтобы они таким образом подвели меня к отчислению из института,- подумывал я.- Без всякой "беседы", без какого-либо предупреждения...". Наконец, прошла еще неделя, и, на месяц позже своих однокурсников, получил свое направление и я. Что это тогда было? Думаю, по мне делали повторную анкетную проверку. Вот какое я вызвал к себе серьезное отношение...
       Защита и получение диплома прошли без осложнений, а вот последовавшая после окончания института трудовая деятельность представляла собой сплошную цепь третирований и оскорблений начальством на всех моих работах, вплоть до громом грянувшего в мае 83-го года захвата, доставки и допроса в КГБ. И я кратко опишу это, и в свете моей нынешней поздней догадки упомяну о тех признаках, которые более или менее явно сопровождали наблюдение за мной и которым я раньше не придавал особого значения, но они  мне запомнились из-за определенной их странности, а теперь я понимаю их подлинное происхождение.
       Итак, первой моей работой была работа по институтскому направлению в подмосковных Люберцах, в филиале большого московского НИИ. Родители мои к тому времени уже жили в московской области. В направлении было сказано, что молодому специалисту будет предоставлено жилье в виде комнаты. По приезду, правда, оказалось, что комнаты нет, но, пообещал мне мой будущий начальник, одновременно являвшийся главой жилищной комиссии этого НИИ, "месяца через два-три будет". У него были какие-то особо доверительные отношения с заместителем директора по административно-хозяйственной части этого института, а институт чуть ли не ежегодно получал много квартир для своих сотрудников, участвуя в паевом с другими учреждениями строительстве домов. Переселение же сотрудников, улучшавших свои жилищные условия, освобождение и заселение квартир происходило вообще почти что постоянно. НИИ этот был предприятием совершено гражданским, никак не связанным с электроникой. Была лишь одна лаборатория, которая, как считалось, занималась вопросами автоматизации. В нее я и попал. Вскоре выяснилось, что сколь-нибудь серьезной работы в этой лаборатории нет и не предвидится, а половине сотрудников вообще нечего делать, и я пополнил эту половину. Конечно, хотя интерес к электронике у меня к тому времени почти что иссяк, но я все же надеялся заняться научной работой: знания для этого были, да и надо же было как-то оправдать свои потерянные   в институте годы. С научными помыслами быстро пришлось расстаться. Помыкавшись от безделья, я нашел себе хоть какую-то осмысленную работу: стал ремонтировать неисправную радиоизмерительную аппаратуру, которой в той лаборатории хватало. У меня тогда была задача поважнее научной карьеры: обрести хоть какое-то свое жилье и расстаться, наконец, с раскладушками, чемоданами и существованием на птичьих правах. Прошло три месяца. Никакой комнаты я не получил. "Может он ждет взятку?"- пришла мне естественная мысль. Да и слушок был, что бывает такое...  И я попросил своего отца поговорить на этот счет с моим могущим боссом. Отец встретился с ним. От взятки босс категорически отказался, но пообещал, что месяца через три вопрос жилья  должен решиться. Прошли и эти три месяца. "Нужно подождать до лета. Летом сдается дом". Летом выяснилось, что нужно подождать еще два-три месяца. Так, в этих обещаниях "через два-три месяца" прошло два с половиной года. В конце этого срока сдали в эксплуатацию новый жилой дом, и все, кто стоял в очереди на улучшение жилищных условий, стали переезжать в новые квартиры. Бездомных, вроде меня, не было никого. Из однокомнатных квартир переезжали в двухкомнатные, из двухкомнатных - в трехкомнатные, из малогабаритных - в стандартные. Ничего не досталось только мне. И все, не очень афишируя, недоумевали -почему? Ведь несколько комнат остались вообще пустыми? До этого дня я, в надежде получить жилье и прописку на этой работе (как-никак, все это черным по белому было обещано в моем институтском направлении) другую работу искать не пытался, но теперь стало ясно, что, поморочив мне голову еще полгода, они меня уволят без всяких проблем, так как закончится мой статус "молодого специалиста'' и мною потеряны будут все связанные с этим права. И я, с моей неблизкой от Москвы пропиской, что делало почти невозможным быть принятым на работу в Москве без блата, стал усиленно искать новое место (прописан к тому времени я был у родителей на окраине московской области). Но работу, хоть и не без нервов, и далеко не сразу, я все же нашел и, отдав моей первой шарашке два с половиной года жизни, распрощался с ней. А как же жилье? А прописка? - А кто его знает... Таким был мой дебют на трудовом поприще. И очень долгое время я думал, что по отношению ко мне было проявлено заурядное жульничество. И тут пора упомянуть о некоторых странностях. Во-первых, начальник мой, он же всемогущий босс по жилищному вопросу в том НИИ, искренне неплохо ко мне относился. Мало того, он, что редко встречалось, был и не в большом восторге от совсистемы, высказывал, иной раз, какое-нибудь скептическое замечание или соответствующий комментарий на социальную тему. И я, иногда (рад стараться), тоже допускал какую-нибудь подобную штучку - приятно было встретить единомышленника. Правда, в конце моего пребывания там он стал посдержанней, уже комментариев никаких не отпускал и, очевидно, придя к выводу, в те беспросветные 71-72-ой годы, что брежневщина - это всерьез и надолго, подал заявление в партию.
       - Мои папа и мама были партийные, а я вот, только, припозднился,- сказал он мне при наших сотрудниках-свидетелях.
       - Да ладно блефовать,- урезонил я его. Терять мне было уже нечего.
       А в начале он был другим. Помню, по закрытию 24-го съезда КПСС в феврале, если не ошибаюсь, 71-го года, когда закончилась радиотрансляция, он, не без саркастического пафоса провозгласил нам:
       - Наши цели ясны, задачи определены - за работу, товарищи.
        И все мы, вынужденные бездельники, внутренне ухмыльнулись.
       В другой раз спущено было задание коллективу взять какие-нибудь соцобязательства. Долго все ломали голову, какие бы взять эти самые обязательства. И так и эдак - все выглядело как-то нелепо.
       - Давайте примем обязательство бороться за звание коллектива коммунистического труда,- предложила профорг.
       - В этом году это уже не модно,- заметил наш шеф.
       Я тогда с удовольствием рассмеялся: приятно было лишний раз отметить живого человека.
       Как-то, на чье-то полусерьезное замечание мне: "За это посадят", - (речь шла не о политике) я, также полусерьезно, но, впрочем, вполне безразлично, бросил:
       - Да пусть сажают.
       - Дешевле обойдется,- заметил мой начальник.
       - Это точно,- подтвердил я, в очередной раз отметив критический по отношению к нашей действительности настрой его ума.
       - За что боролись, на то и напоролись,- повторял он иной раз вольнодумную поговорку. Потом, правда, перестал, когда двинулся в партию.
       А еще, помню, у него были, хоть и немного, прекрасные записи оркестра Гленна Миллера, большая редкость у нас в то время, и еще несколько, совершенно оригинальных твистовых вещей. Он их принес как-то на работу, и разрешил мне переписать. Эти записи сохранились у меня до сих пор.
       Да, мы с ним были близкими по духу людьми, и он ко мне, хоть и без лишних проявлений, относился с искренней симпатией. А комнату не давал. Время от времени я писал заявления директору, заместителю директора  с напоминанием выполнить данное в моем направлении обещание о жилплощади, ходил к ним на прием. Оба они, неплохие, вроде бы, с виду дядьки, стояли против меня глухой стеной.
       - Ты еще молод, ты еще не все знаешь,- не раз туманно твердил мне мой начальник. - Поживешь, будешь больше знать...
       "Что он мне морочит голову, этот московский жулик",- досадовал я.
       И полностью оценил я смысл его слов не в 83-ем году, когда меня повезли на Лубянку, а аж в 98-ом, когда допер, что чекисты прицепились ко мне не в 83-ем, а лет на 15-17 раньше.
       В последние полгода моего пребывания в той шарашке я, кроме начальству института, написал еще и в газету, в "Комсомольскую правду". На запрос из газеты начальство мое ответило, что все происходит по закону и поводов для беспокойства нет. А секретарша директора нашего филиала (в Люберцах) "презрительно" журила меня:
      - Написал письмо... Назвал имена, фамилии...
      Предатель, одним словом.
       Изредка случайно встречая меня в коридоре, улыбалась  гаденькой улыбочкой. Улыбочкой, которая и тогда, при всей моей брезгливости к этой публике, запомнилась мне своей неясностью. Неясностью, которая прояснилась только сейчас: "Вот дурачок! За ним КГБ следит, а он думает, что это мы такие злые люди, что не хотим дать ему комнату",- вот что выражала эта улыбочка. В последний день моего пребывания в той шарашке, когда были подписаны уже все документы и оставалось только сказать "Адью", она сказала мне:
       - Подойди к ...,- она назвала фамилию директора нашего филиала,- он хочет с тобой поговорить.
       - Не о чем мне с ним разговаривать,- отказался я .
       Минут через 20 она пришла снова:
       - Подойди, подойди, он хочет тебе что-то сказать.
       Нехотя, я направился в его кабинет. Лицо его, обычно принимавшее на людях пренебрежительно-"презрительное" выражение, когда дело касалось меня, в этот раз было вполне серьезным, уважительным, мне даже показалось, чуть сочувственным.
       - Я хочу, чтобы вы знали,- сказал он,- что к тому, что вы не получили комнату, я не имею никакого отношения.
       Я согласно кивнул и вышел. "Очень меня интересует, имеешь ты отношение или нет. Стоило ли вызывать в кабинет...". И только сейчас до меня полностью дошел смысл его слов. Все-таки, он не хотел, чтобы я думал о нем хуже, нем он есть. Все-таки, он не хотел, чтобы я его имя ошибочно связывал с тем преступлением. Преступлением, в котором и он, и вся начальствующая там камарилья играли лишь исполнительную роль.
       ... Да, запомнился мне и тот странный вызов, и то странное заявление-признание...
       ... А вот еще, припоминаю. Связанное с этим же директором.
       Было это еще задолго до моего увольнения. Собрали как-то под Новый год небольшой вечер молодежи, под эгидой  директора, с выступлениями, кто во что гаразд. Выпив грамм 150 вина, полез выступать и я. Первым прочел стихотворение Жигулина "Кто додумался правду на части делить, и от имени правды неправду творить...", а вторым, опубликованное когда-то в "Новом мире" стихотворение Жака Превера "Кот и птица", стихотворение не без черного юмора... Моему выступлению похлопали, а директор спросил:
       - Это что, у нас опубликовано?
       - Да,- ответил я, слегка удивленный таким вопросом.
       - Официально опубликовано?- уточнил он.
       - Да,- еще раз подтвердил я.
       "Что это он так подозрительно отнесся к моим декламациям?"- где-то неосознанно отметилось у меня.
       Запомнилось мне и выражение лица жены моего начальника (она работала в нашем же заведении, только в другой лаборатории). Иногда пути наши пересекались в здании института. Раньше вполне доброжелательная, в последнее время она смотрела на меня возмущенным, досадливо-обиженным взглядом: "Что он к Юрке привязался?- шефа моего звали Юрий.- Как будто это он не хочет дать ему комнату",- говорил этот взгляд.
       Вспоминается еще один забавный эпизод. Летом 72-го  года в Москве проходил Международный Конгресс по вопросам добычи нефти. Приехало много иностранных делегаций. Наш НИИ был именно этого профиля, и всех работников направили на организацию  и  обустройство   Конгресса. Особенно много было работ для  нашей лаборатории: озвучание и электрообеспечение зала заседаний. Весь наш филиал перекочевал на это время в Москву, и лишь я да еще один человек, дежурный, оставались в опустевшем трехэтажном здании. Я тогда не особенно задумывался, почему меня не привлекли к обслуживанию Конгресса, а теперь только лишнее стеклышко дополнило мозаику: "Проявляли бдительность. Не допускали контактов неблагонадежного лица с иностранцами".            
       Когда я уходил с той работы, кое-кто высказывал мне сочувствие. Двое (женщины) возмущение по поводу того, как поступила со мной администрация. После ухода я несколько раз звонил своему приятелю из нашей лаборатории. Нac объединяли некоторые общие взгляды на жизнь, интерес к рок-музыке и магнитофонным записям. Он мне поведал, что вскоре после моего увольнения начальника моего приняли в партию, почти тут же избрали парторгом филиала и дали персональную надбавку к зарплате. А я-то думал, что их преступление по отношению ко мне - то, что они своровали у меня комнату - как любое воровство, должно было чураться огласки и шума, а тут, оказывается, такие следовали начальничку моему официальные знаки поощрения... Ну, как же, как-никак, два с половиной года находился на острие операции против поднадзорного элемента, "держал и не пущал", как и было предписано...   
       Вторая моя служба, несмотря на то, что я попал на нее не выбирая, в силу обстоятельств, будучи согласен на любую, оказалась удачней многих других, где я трудился.
       Это был НИИ, имевший отношение к военной тематике, так называемый, почтовый ящик, и через месяц, получив после анкетной проверки допуск, я приступил к работе. Оказалось, что я поступил в новоорганизуемый отдел под руководством профессора, доктора технических наук. Вскоре, правда, начальником нашим стал другой человек, кандидат технических наук, но деятельность там кое-какая стала разворачиваться. Нашлось дело и мне. Хотя, пока что, не было работ прямо связанных с электроникой, что было бы мне поинтересней, но я выполнял тоже нужную для нашей лаборатории задачу: делал обзор и разбор имевшихся к этому времени разработок по намеченной теме (это с этого предприятия я ездил туда, где работал Аркадий Дубнов и изучал их проект). Через год с небольшим кое-кому из нас добавили по десятке к зарплате. Ходатайство о повышении было заполнено и на меня. Все, представленные к прибавке, получили их, кроме меня. Начальник мой, вполне искренне хорошо ко мне относившийся, не раз отмечавший на лабораторных собраниях и мой вклад в становление нашего отдела, сделал так, чтобы его представление о добавке мне к зарплате попалось мне на глаза. Там, под его ходатайством о повышении   чьим-то властным красным карандашом по диагонали было написано: "Отказать". Тут нужно сказать, что, оформляясь на эту работу, я, естественно, и речи не вел о деньгах. Мне, не прописанному в Москве, нужно было устроиться хоть куда-нибудь, лишь бы уйти из той моей первой шарашки. Меня и взяли здесь на минимальный оклад - 110 рублей, между тем, мне было уже под 30, а я получал как начинающий молодой специалист, меньше всех. И вот, не добавили даже десятки... "Нечего мне здесь больше делать", - решил я, и, через месяц, найдя новую работу, уволился. К этому времени мне удалось уже прописаться, и трудоустроиться было  гораздо легче, чем раньше. (Чего мне стоила эта прописка, сколько нервов потрепала мне та авантюристка, "простой человек из народа", согласившаяся на фиктивный брак, который по ее требованию тут же превратился в не очень уже фиктивный, и сколь драматичными обстоятельствами все это сопровождалось я ранее уже упомянул. Так обошлась мне та подножка, которую подставили мои соглядатаи на заре моей трудовой деятельности, лишив меня положенной мне комнаты).         
       Тут нужно сказать, что после первой моей работы, когда меня обманули с комнатой, я склонен был подумывать, что имело место проявление антисемитизма. Но здесь, на новой работе, так подумать было нельзя, так как прибавку к зарплате тогда получили и русские и евреи. (Как оказалось, директором этого НИИ, моей второй трудовой упряжки, был еврей, соратник и давний коллега по военной промышленности тогдашнего министра обороны Устинова, и в этом НИИ был несколько больший процент евреев, чем в других заведениях, где евреев в эпоху брежневско-сусловского патриотизма вовсе не принимали на работу. К тому же, хотя отец у меня еврей, а мать украинка, единственным языком в нашей семье был русский и культурная ментальность была тоже только русская. Поэтому, когда при получении паспорта родители записали меня русским, я посчитал это вполне естественным. Меня в то время не было дома, я сдавал экзамены в техникум, а паспорт мой срочно понадобился, так как родители решили в подарок  купить мне туристическую путевку на теплоход, которую не давали без паспорта. Отцу, работавшему тогда в МВД, получить на меня паспорт заочно не составляло труда. Правда, столкнувшись в Москве с явлениями русского национализма и нацизма, с явлениями национального чванства и самодовольства, национальной нетерпимости и симпатиями к культу силы и фашизму, я засомневался: да тот ли это русский человек, прославление достоинств которого я слышал с детства, живя на Донбассе - его широкую душу и отзывчивое сердце? Вообще, думаю, упразднение национальности из паспортов значительно бы оздоровило русское национальное сознание и российскую жизнь вообще)
.
       Третьей моей работой оказался филиал какого-то КБ из Винницы (что в Западной Украине). Конечно, если бы я знал, что это не обычная московская шарашка, а приезжая, я бы туда никогда не пошел: зачем связываться со столь странным заведением, в Москве своих, что ли, не хватает? Винничане, вероятно, знали о такого рода сомнениях у поступающих к ним, и о том, что это филиал, а документы мои отправлены в Винницу я узнал уже, когда стал там работать. Впрочем, поначалу отношение начальства ко мне было вполне нормальным. Но недели через две-три отношение это без всяких видимых причин поменялось: стало натянутым и "скептическим". (Такая метаморфоза происходила на всех   работах, куда я нанимался. И только сейчас я догадался о причине: очевидно, существует информационный центр, в который поступают данные из отделов кадров предприятий. И новое место работы человека сразу становится известным, если это нужно, "тем, кому надо". Остается только отправить указание администрации предприятия и нацелить тамошних осведомителей. В моем случае, насколько можно понять, указание было примерно таким: с работы немедленно не выгонять, но и особо не церемониться, и, разумеется, никаких повышений или добавок к зарплате. И, действительно, о моей служебной бесперспективности мои начальники давали мне понять самым недвусмысленным образом, а тех начальников, кто был "не в курсе дела", такое иногда тоже бывало, "подправляло" вышестоящее руководство, как это произошло на моей второй работе).      
       Через несколько месяцев из Винницы приехало начальство моего начальства и нам устроили экзамены по технике безопасности. Сдали экзамены все, кроме меня. Вторая и третья попытка также оказались безуспешными. Премудрость применения диэлектрических ковриков и резиновых перчаток оказалась для меня непостижимой. Я недоумевал и досадовал: рутинная процедура, заключавшаяся обычно в инструктаже с последующей подписью в журнале, превратилась в непреодолимую проблему. Между тем, меня уже собирались "отстранить от работы".
       - Сейчас он подпишет протокол,- услышал я знаменитую фразу, сказанную моими экзаменаторами между собой, но обращенную и ко мне.
       - Ничего я подписывать не буду,- прояснил я.   
       Они стали на меня кричать.   
       - А если вам здесь не нравится, можете уматывать на все четыре стороны! - орал один из них, отставной майор Советской Армии, орал так, что слышно было на весь коридор.
       Меня тогда уже удивило "столь широкое обобщение". "Зарвавшиеся холопы",- подумалось. Но только сейчас нашел я полное объяснение: они, эти два дикаря, один из них бывший офицер, лицо традиционно  доверенное власти в этой стране, имели "информацию" относительно меня, и не удержались, чтобы не намекнуть мне, сколь "много" они обо мне "знают".
       Тогда там дело дошло чуть ли не до драки (ранее я эти обстоятельства уже описал). На следующий день, поразмыслив, "какая уж тут теперь работа", я подал заявление об уходе. На прощанье ретивые винничане сделали мне последнюю пакость: "испортили трудовую книжку". Когда я ее получил, дата моего увольнения была двухнедельной давности: заполнили еще в Виннице, а пока пришла в Москву, прошло полмесяца. Между тем, по закону, трудовая книжка должна заполняться непосредственно перед вручением работнику. Не знаю, как сейчас, а тогда, если разрыв между работами составлял больше месяца, у человека аннулировался "непрерывный трудовой стаж", что в последующем уменьшало размер пенсии. А у меня к тому времени был уже одиннадцатилетний непрерывный трудовой стаж (засчиталось время учебы в техникуме и институте, так как во время учебы в техникуме я уже работал), жалко было терять такой стаж. Кроме того, работники отделов кадров, увидев такой разрыв в трудовой книжке, понимали: "Что-то там было "не так",- лишнее пятнышко для нанимающегося. Я написал заявление с требованием изменить дату моего увольнения и угрозой подать в суд. И действительно, возымело действие: мне прислали листок с требуемой мною датой увольнения. Но листок этот по размеру раза в четыре превышал размер листка трудовой книжки. Вклеить его туда - все равно что, заходя в отдел кадров, вешать себе на шею табличку: "Я с проблемой", "Пусть, как есть,- решил я.- Может, и не каждый кадровик будет вникать в эти даты: "принят-уволен", а пенсия... до нее еще далеко".
       Работу я тогда, внезапно уволенный, проискал почти мепяц и непрерывный трудовой стаж у меня, действительно, прервался. Проработал я в той винницкой шарашке три месяца.

       Следующим было заведение, которое я уже ранее описал - НИИ с Аркадием Дубновым. Вспоминая позорное поведение тамошних   обитателей, обструкцию, которую они мне, вкупе с Дубновым, устроили, думаю: возникла она по кивку с Лубянки или сами так расстарались, и не могу прийти к определенному выводу. С одной стороны, вроде, ничего случайного тогда в моей трудовой жизни не происходило, с другой, может и сами они, оберегая свою лабораторию от "чужаков", так усердствовали... То же самое и о Дубнове: вспоминая встречу с ним в ЦДЛ и в редакции "Свободы", где он морочил мне голову, лишь бы не прошла наверх моя информация о преступлении КГБ - ну, чем не стукач? С другой стороны, по другим приметам - вроде и нет... Вполне возможно, находится он в той категории персонажей, которую столь точно охарактеризовал Борис Георгиевич Миллер: "не стукачи, но неотличимы от стукачей". Что хуже, это еще можно подумать.
       Тут я хочу сделать оговорку, хочу уточнить: совсем не каждому секретному сотруднику госбезопасности я склонен давать малосимпатичное определение стукач. Те, кто внедрен в банды или в структуры враждебных государств, кто рискует своей жизнью, кроме как уважения ничего не вызывают, а стукачи - это те, кто, ничем не рискуя, доносят, в угоду тоталитарной власти или авантюрам спецслужб, на обычных, ни к какому криминалу не тяготеющих граждан. Думаю, с таким определением согласятся многие.
       ... Прокантовался я в том НИИ полгода.

       Следующим, пятым местом моей инженерной карьеры был радиозавод. Это, как и вторая моя работа, также был "почтовый ящик". И здесь стукач прицепился своим вниманием ко мне с первых же дней.
       Краем сознания где-то я уже чувствовал, что "что-то тут не так" на моих работах: это неизменно негативное без видимых причин отношение ко мне начальства, бесперспективность по службе, приставания и третирования придурни из сотрудников... Нo... меня принимали на работу в "почтовые ящики", я получал допуск к секретам, "стало быть, доверяют", и какие-то неосознанные подозрения у меня таяли... Все-таки, сообщений о густоте и тактике деятельности сексотов в советской обыденности в передачах "Свободы" почти не было, а других заслуживающих внимания источников информации на этот счет я не имел. Так и доходящее иногда до назойливости внимание ко мне моего сослуживца не вызвало у меня сколь-нибудь серьезного подозрения. Он оформился на работу почти одновременно со мной, и его изначальное расположение ко мне также можно было объяснить: "как новенький с новеньким". Кроме того, его отношение ко мне было отчасти и непритворно дружелюбным. В отличие от остальной ИТРовской публики, он хоть как-то интересовался искусством, во время кинофестивалей ходил в кино, и, хотя восприятие кинофильмов у него было на вполне простом уровне, все-таки, он хотя бы смотрел их, и тут я для него, как собеседник и источник информации, был непритворно интересен. Впрочем, беседы наши на эстетические темы никогда особо далеко не заходили. Гуманистическая миссия искусства не очень увлекала его воображение. Иногда, правда, бывали моменты, когда я в общении с ним слегка настораживался. Как-то он, никогда, в общем-то, не выявлявший сколь-нибудь серьезного интереса к литературе, не упоминавший никаких произведений, объявил мне, что с интересом прочитал в "Иностранке" роман "От руки брата его". Этот роман талантливого британского писателя Нормана Льюиса я за несколько лет до этого тоже прочел. Он мне понравился. Потом я узнал, что он был назван "Лучшим романом года" в один  из тех годов (конец 60-х - начало 70-х) в Великобритании. В том романе повествовалось о коллизии в отношениях психически больного со своими родственниками. Стукачек мой упомянул этот роман и внимательно на меня посмотрел. Я подтвердил высокий художественный уровень этого романа, добавив, что он был признан "лучшим романом года", а в то же время чуть и шевельнулось: "да уж не проверяет ли он мою психику?" Дело в том, что несколько раз я в жизни замечал, что некоторые психически больные люди, или люди со слабыми нервами, или какие-нибудь мнительные на этот счет, при захождении разговора на психиатрические темы начинают   заметно нервничать. А в 70-е годы, как известно, и по "Свободе" не раз передавали, давление и репрессии на инакомыслящих по психиатрической линии осуществлялось по малейшему признаку у них психического неблагополучия (впрочем, иногда и без признака тоже). Вот и у меня, вероятно, они тогда разыскивали какую-нибудь "муху", чтобы при случае раздуть из нее "слона" (как о подобных случаях упоминал В. Войнович). "Но я же, вроде бы, не был "инакомыслящим"... никто мне об этом не объявлял...". А вот, запомнилось мне, как испытующе глядел на меня Вовочка... Ну, то-есть, звали его не Вовочка, а Володя, но я, в силу наших отношений, иногда звал его Вовочка.   Хотя ростом он был на голову выше меня, а по возрасту ненамного моложе, года на три,  это был вполне маменькин сынок. (Ничего плохого этим сказать не хочу. Во всяком случае, это лучше заскорузлости, грубости,  ограниченности и замкнутости  большинства ИТРовской публики). Как-то мы, несколько человек из нашей лаборатории, целый месяц торчали в командировке в Ленинграде, и в конце ее почти тридцатилетний уже Вовочка благим матом причитал:
       - Мама, я хочу домой!
       На мое "Вовочка" он не обижался, будучи в известной степени  добродушным человеком (какой, впрочем, была в то время, в 70-е годы, вся лубянская организация, со своей беспредельной и давно закосневшей властью над рядовыми гражданами: мрачновато-снисходительно-добродушной), и вполне признавая мой опыт самостоятельной жизни. К тому же, стукачи в целях поддержания доверительных отношений с объектом (или субъектом?) не должны мелочно обижаться или допускать что-то, снижающее   доверительность их отношений с наблюдаемым (параллельно с этим, другие стукачи, агенты влияния, могут создавать вокруг наблюдаемого атмосферу нетерпимости и враждебности). Иногда, правда, внимание Вовочки приобретало слишком назойливый характер, и я даже как-то, раз, не выдержал, сказал довольно-таки раздраженно:
       - Да в кого же это ты такой въедливый?!- я уже посягнул на достоинство его родителей.
       - Да, я въедливый,- не обидевшись, и как-то загадочно согласился он и отошел от меня, и в дальнейшем одаривал меня своим вниманием уже не столь навязчиво.
       Вполне возможно, что в 70-е годы по психиатрической линии меня пробовали на зубок и другим образом - через медкомиссии военкоматов. Выглядело это вполне естественным образом, так как после получения контузии в 60-х годах, я был переведен на нестроевую военнообязанность, а таких военнообязанных периодически вызывают на медосмотры. Но на медкомиссиях никто не спрашивал меня о самочувствии, не водил молоточком перед глазами, а лишь психоневролог исподволь проверял меня по психиатрической линии. Из передач "Свободы" я знал в те годы о случаях замаскированных психоосвидетельствований инакомыслящих в медкомиссиях военкоматов и необоснованных постановках на учет в психоневродиспансеры. Но, повторюсь, вспомню еще раз свои тогдашние сомнения: я же не был "инакомыслящим"? И все же некоторые смутные подозрения, помню, у меня тогда возникали, и те беседы с психиатрами мне запомнились. Они были краткими. Возможно, из-за отсутствия объективных причин для подобных освидетельствований их решили провести в чисто "пристрелочном" варианте, так, "на всякий случай", не вызывая особых подозрений у клиента, а в то же время дав возможность оценить его специалисту. В первый раз я вызван был на медкомиссию в военкомат году в 75-ом.
       - Как работа?- спросила врач.
       Это самый распространенный вопрос, который обычно задают психиатры при первичной оценке обследуемого. Дело в том, что у психически неблагополучных людей из-за их пониженной способности к адаптации нахождение в трудовых коллективах часто сопровождается конфликтами. А у меня все 70-е годы проходили в перманентных конфликтах на работе. То это были приставания какой-то придурни из сослуживцев, то демонстративное "презрение" и третирование, раза два дело доходило до драк - все это при неизменно негативном отношении ко мне начальства. Так что на вопрос: "Как работа?", мне оставалось сказать лишь:
       - По-разному.
       - Кто вы по специальности?
       - Инженер радиоэлектроники.
       - Но это же должна быть интересная работа?
       ("Да, интересная...")
       - Я сейчас больше интересуюсь литературой,- не стал вдаваться я в подробности.
       - Но это же, отклонение,- провокационно сказала она, и мое подозрение о том, что это разговор не простой, а и не без проверки подтвердилось.
       - Какое отклонение?
       - То, что вы, имея образование по электронике, занимаетесь литературой. Это же отклонение от нормы?
       Уже раздражаясь, я принял ее полемический вызов:
       - Но это же позитивное отклонение. Побольше бы таких... - "Куда, интересно, пойдет разговор дальше?".
       Она что-то отметила в своих бумагах, сказала:
       - Можете идти.
       Очевидно, идея перехода электронщиков в литераторы показалась ей  здравой.
       Вторая беседа с психиатром произошла лет через пять, уже в другом военкомате - я к тому времени обменялся жилплощадью и жил в другом районе.
       - Психика менялась?- спросила врач.
       Я задумался над неудобным вопросом. Такой вопрос лучше задавать окружающим его, а не самому клиенту? Кроме того, что значит: "менялась - не менялась"? В детском возрасте у человека одни реакции, во взрослом - другие, да и у взрослого человека могут меняться взгляды на те или иные вещи, значит, и реакции могут меняться... Я решил уточнить, имеет ли она в виду какой-то отрезок времени, к которому относится ее интерес. Но не успел.
       - Можете идти,- сказала врач.   
       Очевидно, моя задумчивость была самой верной реакцией.
       Лет через 10 после того, во второй половине 80-х годов, когда обстоятельства побудили меня в какой-то степени поинтересоваться психиатрией, я попытался найти литературу с описанием проверочных тестов. Увы. Это оказалось вполне засекреченной частью этой профессии. Нo все же некоторые познания из книжек в описаниях конкретных случаев я получил, и они оказались нелишними.
       ... Но я возвращаюсь в год 1976-ой, на радиозавод, мою пятую работу.
       К тому времени я уже поставил крест на надежде заниматься научно-исследовательской работой, тем, чему с отрочества настроен был, во многом по книгам самостоятельно осваивая знания по электронике - ни с чем подобным научным работам в тех НИИ, где я растрачивал первые свои послеинститутские годы, мне не приходилось сталкиваться. "Ну, не научная карьера, так хоть побольше зарплата",- подумывал я, подаваясь на завод. Там, действительно, мне удалось договориться об окладе существенно превышавшем мои заработки в НИИ - 140 рублей плюс рублей 20 ежемесячные премии. Правда, я ставил себе цель, раз уж распрощался с научной перспективой, найти службу с окладом не меньше, чем в 150 рублей, но начальник мой будущий поклялся, что у него в данное время такой ставки нет.
       - Ну, хорошо,- предложил я,- если в течение года у вас не будет претензий к моей работе, вы мне эту десятку добавляете.
       На том и порешили. Потом этот очередной "простой человек из народа", ничуть не смущаясь, четыре года третировал и оскорблял меня (впрочем, почти, как и всех остальных в лаборатории, всех, за исключением Вовочки), и не подумав выполнять свое обещание, пока я не плюнул, в конце-концов, и на него, и на его "кормилец-завод".
       ... Да разве мог я себе представить тогда, что той прибавкой в десятку к моей зарплате распоряжался далеко не один только мой начальничек...
       Кстати сказать, сам этот начальник, если исключить те методы, которыми он руководил лабораторией, методы психологического террора, методы плебея у власти,- сам он неплохо ко мне относился. В первую очередь из-за того, что я не подводил его в работе. Завод, это не то, что НИИ, где можно из года в год переносить планы и "проводить дальнейшие исследования". Завод должен выпускать изделия и здесь результаты труда каждого работника конкретны и зримы. При мне из нашего отдела (Отдела Главного Конструктора - ОГК) были переведены в другие, менее напряженные подразделения завода двое инженеров, принятых на работу в то же, примерно, время, что и я - не справились, "не потянули". (Мерзейшие, кстати сказать, личности. Он и она. Обоим, как и мне тогда, лет по 30. Когда они исчезли из лаборатории, я облегченно вздохнул. Нo вскоре на их место взяли двух новеньких, таких же).
       ... Бывало, что-то не ладится у регулировщиков в цехе с изделием, которое курирую я, инженер ОГК. Вызывают. Никогда для меня там особых сложностей не было. Возвращаюсь в лабораторию. Начальник:
       - Ну, что там?
       - Да все в порядке.
       - Что такое?- деланно возмущается мой начальничек. - Когда ни спросишь, всегда у него "все в порядке"?!
       А сам, небось, доволен. Небось, лучше, чем если бы было "не в порядке". У него же тоже руководство есть, работу требует… Но то были случаи, так сказать, редкой скупой похвалы. А в повседневной реальности было третирование и оскорбления. Что бы я ни делал, все встречало негативную реакцию. Иногда, когда я садился за его стол для решения какого-нибудь вопроса, он меня передразнивал:
       - А-ва-ва-ва!- имитируя какие-то, в его понимании, вероятно, еврейские интонации, которых у меня никогда не было.
       Но все это, вроде бы, "понарошку". Потому что, если работник его не устраивал всерьез, то тому просто предлагали уволиться или перейти в какой-нибудь вспомогательный отдел. Ну, "понарошку-понарошку", а некоторые сотрудники, из тех, что поглупее и поподлее, и, как я проанализировал позже, и не без психического неблагополучия, видя такое отношение шефа, и сами витийствовали в мой адрес, кто на что горазд, уже вполне серьезно, без "понарошку". Сейчас я понимаю, что там дело было не только в "отношении ко мне начальника", но и слушок "дурной" обо мне шел: "Это бяка". И не раз бывало, и в этом коллективе и в других: устанавливаются у меня с каким-нибудь сослуживцем  отношения дружеского характера, и вдруг он в какой-то день ни с того ни с сего резко меняет ко мне меняется - становится отчужденным, а то и демонстративно враждебным. А это, как можно догадаться, некто шепнул: "С кем ты связался? Это же бяка...". И коллега мой, с которым я еще вчера вполне дружески расстался по окончанию работы, утром следующего дня чуть не с кулаками на меня бросается - демонстрирует, что у него со мной "нет ничего общего".    
       Только Вовочка никого не боялся и относился ко мне неизменно дружелюбно. Вспоминаются мне и некоторые забавные эпизоды. После первого этапа освоения нашим заводом нового изделия (это произошло года через полтора после моего прихода на эту  работу) состоялось профсоюзное собрание, и на нем мне, к моему изрядному удивлению (ведь от начальника получал одни замечания и недовольство), присвоили звание "Ударника коммунистического труда". Нo юмор не в этом. Звание ударника в нашей лаборатории получил еще только один человек - мой стукач Вовочка. То-то, понимаю я сейчас, развлекался кто-то в "конторе": наградить одновременно и кошку, и мышку. Ну что ж, чекисты тоже шутят, не только физики. А добавочная порция юмора была в том, что еще за 10 лет до этого в "конторе" знали, как я называю коммунизм - "фата моргана". Тогда, учась в институте, в Харькове, я и двое   сокурсников-приятелей, один из которых был, как я уже упоминал, моим первым стукачом, Коля Лысенко, собирались, иной раз, раздавить на троих бутылочку вина, и раза два шутил я в беседе: коммунизм - фата моргана. И вот я и сам стал ударником строительства этой самой фата морганы.
       …- Фата моргана,- не удерживался от смеха Коля, повторяя шутку, вероятно, для лучшего запоминания, щуря свои карие всегда хитроватые  глаза.   
       Так повторял иногда и Вовочка мои высказывания, и Кириллова, и другие "друзья-собеседники" - для лучшего запоминания. И почти у всех у них были при общении со мной лукавые физиономии.
       Вообще, на Украине выражение "фата моргана", в переводе с итальянского "мираж", весьма известно. Так называется рассказ классика украинской литературы Коцюбинского, который входит в школьную программу, но я тогда употребил этот оборот не столько из-за знания Коцюбинского, сколько из-за того, что как-то услышал его в одной из передач "Свободы", веселой, острой и меткой в те годы на разящее словцо. (Кто произнес тогда в тех далеких студиях, в те далекие 64-й, 65-й, 66-й годы это саркастически-беспощадное определение советского фетиша: фата моргана - Андрей Горбов? Никита Морозов? Леонид Пылаев? Может сейчас кто-нибудь сказать?).
       Ну, фата-не фата, моргана-не моргана, а ударника комтруда мне дали. Вот она передо мной сейчас эта алая виниловая книжечка-удостоверение. Дата присвоения звания: 21-е марта 1977-го года. Вот, стало быть, когда это было. Собрание. Начальник мой знал и о Вовочке и обо мне. Нe буду сейчас приводить свидетельства этого, отвлекаться. Интересно, думаю, как он воспринял это одновременное вручение нам званий ударников... Нет, стоп, припоминаю... … Насмешливо-ехидная улыбочка - характерное выражение его физиономии, была в те минуты еще насмешливее, еще ехиднее... Вот кто получил от этого спектакля наибольшее удовольствие...
       Вовочке тогда, кроме звания ударника добавили  и десятку к зарплате, а мне - только звание (очевидно, "контора" посчитала, что  еще и десятку - это уж слишком…).
       Совсем недавно, года два назад, вспомнился мне еще один эпизод из того времени. И тут я сам себе удивился: на 20 лет я о нем забыл, а тут, когда я допер, что наблюдение за мной велось еще с 60-х годов, и стал припоминать различные подозрительные признаки, свидетельствовавшие об этом - вспомнилось, всплыло в памяти. А эпизод презабавный.
       Это было в первые месяцы моей работы на радиозаводе, стало быть, где-то в конце 75-го года. Я не сразу обратил внимание на то, что в туалете Вовочка оказывался вместе со мной. Лишь в какой-то третий или четвертый раз, справляя малую нужду, отметил, что он опять здесь. Раз даже, помню, только я в лаборатории направился к двери, как Вовочка тут же кинулся вслед за мной, и мы снова оказались в туалете вместе. Вначале он останавливался у дальнего писсуара, поглядывая оттуда на меня. Потом становился ближе, еще ближе, наконец, он стал у соседнего со мной места и, справляя свою нужду, явно поглядывал на мой пенис. Еще помню, что иногда он не сразу мочился, стоя у аппарата, а какое-то время стоял-тужился, выжимая из себя жалкую струйку - мочиться совсем не хотелось, а тут, хочешь - не хочешь пришлось бежать в туалет - выполнять задание. Не теряя хладнокровия, я подумывал в те дни: "Гомосексуалист он, что ли?". Однако после одного из совместных ссаний, когда Вовочка стал рядом у соседнего с моим писсуара, хотя в туалетной комнате призывно пустовало еще пять свободных фарфоровых агрегатов, поглядывая не столько на свой, сколько на мой член - он преследовать меня перестал, и эта странная история вскоре мною забылась. Всплыла в памяти спустя 20 лет. Заодно, припоминая другие подозрительные ситуации, не без некоторого холодка понял: это были провокации (о них еще скажу). А тогда, на радиозаводе, Лубянка интересовалась, какой у меня пенис: обрезанный или необрезанный. Действительно: отец - еврей, мать - украинка, сам объект (или субъект?) в паспорте записан русским. Вполне логично возникает вопрос: какой у него половой член? Очевидно, ответ на эту глубокую мысль должен был сказать Лубянке обо мне очень многое. Вспоминаю физиономии тех трех "бойцов невидимого фронта", что допрашивали меня в мае 83-го года, как они смотрели на меня: "как на голенького", и понимаю теперь - то была не только игра, не только знание моих литературных вкусов, но гораздо б;льшие "сведенья" обо мне…  Да, основательно работает "контора", даром хлебушек не кушает.
       Но, кроме туалета, Вовочка одаривал меня своим вниманием и в цехе, где я с регулировщиками занимался наладкой блока. Не раз, бывало, подсаживался он к нам. "Интересуется",- отмечал я эти проявления коллегиальности. Через пять лет на допросе в КГБ Веденьев меня упрекнул:      
       - Почему вы ушли с радиозавода? Вы же были хорошим инженером?
       И в этой осведомленности о моих инженерных свершениях ("хоть что-то хорошее"), которую, конечно, "контора" могла иметь и через администрацию завода, и от регулировщиков (среди них, как оказалось, тоже, один, по крайней мере, был стукачом, я об этом еще упомяну), Вовочка сыграл, как, пожалуй, самый авторитетный информатор, одну из главных ролей. Ну, как я на него после этого могу быть сердитым?
       ... А вот еще, без улыбки не вспомнишь.
       Перед первой нашей командировкой в Ленинград, где мы должны были принимать в производство разработанное там изделие, нас, 6-7 инженеров, зазвали в кабинет директора для напутственного слова. Среди общих фраз он вдруг сказал:
       - Кто ведет вот этот блок? - он назвал мою часть изделия.- Пусть встанет.
       Я встал. Он произнес небольшую тираду об ответственности и компетентности и завершил ее словами, что нужно подумать, тому ли человеку доверен этот блок и не нужно ли передать его другому инженеру, пока не поздно. Мы выходили из кабинета и посмеивались: теоретическая подготовка нашей лаборатории к освоению изделия длилась почти год, так что в оставшиеся перед отправлением в Ленинград два дня ничего изменить уже было нельзя, кроме того, на мой блок желающих не было. Хоть он и не был самой сложной частью изделия (самой сложной частью был процессор, на него начальник поставил трех человек), он обещал быть весьма капризным и труднорегулируемым узлом: в нем использовались экспериментальные ферритовые сердечники, разработка одного ленинградского ученого, защитившего на них докторскую диссертацию. Использование таких сердечников, да еще в многофункциональном режиме, таило в себе много неприятностей, ввиду большого разброса и нелинейности их внутренних свойств (впоследствии так оно и оказалось). Так что на мой аппарат претендентов не было. Помню, я тогда  подумывал: "Случайно или нет, директор, ткнув пальцем в список, попал на мой блок и поинтересовался, кто его ведет?". А сейчас только понял окончательно: конечно, не случайно. Он, ясное дело, знал, что я нахожусь под негласным наблюдением и решил полюбопытствовать, что это за тип такой, как он выглядит? Посмотрел, какой я веду узел, а потом уже, якобы наобум, направил на него палец: "Вот, например, этот блок. Кто его ведет?". А заодно и, шутки ради, перестраховался: "Нужно подумать, того ли человека поставили на этот блок...". Правды ради, доскажу окончание этого инцидента. Мы приехали в Ленинград на месяц. Спустя неделю ежедневно в конце рабочего дня наш начальник по телефону стал докладывать в Москву о ходе освоения изделия. Получилось так, что я свой блок отрегулировал первым. Начальник мой не скрывал радости: было о чем отчитываться руководству. Куда делось его ехидство, наигранное недоверие и антагонизм. Я понадеялся тогда, что теперь наши отношения такими и останутся - достойными. Увы. По приезде в Москву все вернулось на свои места. А в Ленинграде тогда я до конца командировки отрегулировал еще один блок, (второй пошел гораздо быстрее первого), и ленинградцы забрали его в свой комплект.
       Вовочка был из военной семьи. Его отец был полковником, и несколько лет они жили в Монголии. Володя хорошо разбирался в тугриках и чеках в валютные магазины "Березка". Лубянка охотно брала себе в помощники или просто в свои ряды таких людей - из преуспевающего слоя советского общества. В общем, где-то я не исключал, что он стукач, но что из этого следовало для меня? Да ровным счетом ничего. "Агитацию и пропаганду" я не вел. На людях, если и высказывался критически, то достаточно сдержанно. Ну, разве какие-нибудь шутки отпускал, так шутка, она и есть шутка - дело несерьезное... Кроме того, в поведении Вовочки были такие стороны, которые  для работника столь серьезного учреждения, как Лубянка, вроде бы, недопустимы: в той же командировке в Ленинграде поведал он мне, что трахнул какую-то литовку, жившую в нашей же гостинице. Он, действительно, пару раз разговаривал по телефону с девушкой. Рута ее звали. "Володя, Володя, что ты делаешь",- с прибалтийским акцентом передавал он ее удивленные капитулянтские возражения. Раз я видел ее. Мы были в буфете. Это была стройная симпатичная девушка. Она подошла к Вовочке, не скрывая и почти не стесняясь, прильнула к нему, западная душа, что-то говоря. Вовочка снисходительно смотрел на нее с высоты своего метра восемьдесят пять. "Трахнул?- сомневался я.- Когда же он успел, ведь все время, вроде бы, был с нами...". Но вскоре в это пришлось поверить. Через день я как-то был один в номере. Вдруг распахнулась дверь, влетел Вовочка, бегло оглядев комнату и не заметив меня (я оказался от него за углом шифоньера), плюхнулся на спину на свою кровать. И не успел я выйти из-за шифоньера, как он деловито приспустил штаны, а затем трусы, достал свой пенис и прижал пальцами его конец, проверяя не показался ли гной - не подхватил ли триппер. (Все по науке. Образованный...). Тут я не удержался, грохнул хохотом из своего закоулка. Вовочка страшно сконфузился, впрочем, тут же справился с этим, вернул на место штаны и инцидент был исчерпан. В один из тех дней Рута позвонила ему.
       - Нет, Рута,- сухо ответил ей Вовочка,- нет,- и положил трубку. Девушка потеряла для него интерес.
       Похоже, пачкунишке моему длинноногому всего-то и нужно было от Руты, что потешить свое самолюбие арифметической палочкой - "победой". "Но это же "случайная связь", "аморалка",- неосознанно уложилось у меня на вторую чашу весов-сомнений о Вовочке, как о стукаче. За "аморалку" в серьезных заведениях, здорово наказывают... Нет, такой легкомысленный типчик не может быть работником КГБ". Наивная душа. Не мог я тогда, конечно, представить себе сколь земным и грешным разрешает "контора" быть реальному чекисту по сравнению со своим кинообразом.
       Вообще, Вовочка, естественно, пользовался успехом у женщин. Высокий стройный приветливый шатен с правильными чертами лица - "чего ж вам больше?". Нередко в комнату к нам заходила подруга нашей сослуживицы, единственной дамы в лаборатории, той самой, от которой начальнику впоследствии пришлось избавиться, перевести в другой отдел - слишком много было нареканий в цехе на ее некомпетентность. (А среди нас наглая была - всеми командовала. Кроме меня. Из-за моей "неподатливости" она относилась ко мне, как говорится, с неизбывной враждебностью. Начальник наш к ней благоволил. Не третировал, пожалуй, лишь ее да Вовочку. По некоторым признакам могу предположить, что она также была стукачкой. В том дальнем вспомогательном отделе, куда ее перевели, она через несколько лет стала его начальницей, а бестолочей просто так в начальники не проводят). Подруга ее, наша гостья, была кем-то вроде культорга - иногда приносила билеты в театры или кино. У нее было пренебрежительно-замкнутое, никогда не оживлявшееся лицо, отсутствие интереса к общению с кем-либо, кроме Вовочки и своей подруги. Похоже, она принадлежала к той немалой части женщин, которых ничто не радует, не оживляет в этой жизни - особ с подавленной психикой. Когда она смотрела на Вовочку, лицо ее, и так всегда грустное, становилось уже страдальческим: "Сидит здесь, среди этих дураков и евреев... Такой человек!..",- говорил ее влюбленный взгляд. Вовочка под этим взглядом несколько смущался, отводил глаза, улыбался: "Да ладно,- мол,- чего там. Прорвемся…"
       Той слабости, которую позволяют себе порой стукачи - потешиться своей тайной властью над окружающими, а особенно над поднадзорными, не избежал и Вовочка.
       - Стоять! Сидеть! - лукаво глядя, командовал он мне иной раз.
       Меня это, в общем-то, мало задевало, но как-то я, все-таки, сделал ему замечание:
       - Что ты мне отдаешь собачьи команды?!
       Он перестал.
       А еще была у него частая пословица: "Но мы не ссым с Трезоркой на границе". Пословица  вполне специфическая, я  бы  сказал. И любил он одно словцо, которое   с веселым презрением отпускал в чей-нибудь адрес:
       - Луфарь!
       Однажды он, не теряя лукавости, в упор спросил у меня:
       - Что такое луфарь?
       - Рыба,- ответил я. И сейчас только понимаю полную игру эмоции Вовочки в тот момент: "Не рыба, а ты луфарь",- вот какие, вероятно, веселые чертики-мысли крутились тогда в его голове.
       Как-то рассказал он мне, как был с приятелем в кафе, а за соседним столиком сидели две очень красивые девчонки. От них веяло независимостью и достоинством.
       - Я подошел к ним и серьезно, так, говорю: "Девочки, мы из КГБ. Немедленно уйдите отсюда". Ох, как они испугались!- пораженно передавал мне Вовочка.- Прямо в лице изменились. Через минуту их за столом уже не было.
       "Во, пакостник,- подумал я тогда.- Если все это правда", - но и отдал должное раскрепощенности его сознания: "Надо же, не боится пользоваться именем КГБ". А сейчас только понял: и рассказ тот, и представление Вовочки, что он "из КГБ", было не выдумкой. То было очередное развлечение моего стукачка.
       Наблюдая эти проделки, я, помнится, подумывал тогда, полностью ли психически благополучен мой сослуживец? Мне запомнился один, то ли странный, то ли нелепый, то ли смешной случай из той же ленинградской командировки.
       Была у Вовочки привычка вслед какой-нибудь симпатичной девушке снисходительно весело отпустить: "Ха, курочка нетоптаная". И вот однажды эта "курочка нетоптаная" сыграла с ним злую шутку. Как-то во втором часу ночи, когда в номере все давно уже спали, и только мне моя чертова бессонница, как обычно, не давала вовремя уснуть, со стороны Вовочкиной кровати послышался вдруг какой-то неясный возглас, а потом уже вполне различимое, хоть и смазанное, издаваемое не языком, а выдохами из горла:
       - Кукареку-у, кукареку-у,- а затем последовало несколько оргастических возгласов: - А, а, о!- и завершилось вполне различимым бормотанием, философски, почти жалобно: - О, господи.
       Я лежал, затаив дыхание, боясь пошевелиться: "Вдруг он сейчас встанет и сомнамбулической походкой лунатика двинется гулять по комнате...". Но, слава богу, все обошлось благополучно. Через минуту в номере воцарилась прежняя, наполненная лишь обычными инженерными посапываниями тишина. Похоже, просто у Вовочки тогда произошла поллюция, или же ему приснился какой-то яркий эротический сон. Сон, в котором он был в образе... петуха?
       На следующий день утром я исподволь прошелся взглядом по лицам сокамерников: "Слышали ли они это ночное представление? Произвело ли впечатление?". Но наружности их были обычными: умеренно-непроницаемыми, деловито-мобилизованными, не склонными к пустопорожней болтовне и отвлеченной чувствительности обликами советских ИТРов.
       Был ли тот вовочкин сон манифестацией какой-то психопатологии? Трудно сказать. Сны бывают самые несуразные, самые фантасмагорические, и никому не придет в голову на их основании посчитать человека психически неблагополучным. Но и в яви сослуживец мой постоянно употреблял образ курино-петушиной жизни, вот эту свою "курочку нетоптаную"? И образ этот настолько глубоко вошел в его сознание (или даже в подсознание?), что всплыл и во сне, в виде перевоплощения в петуха? И все это в соединении с двойной жизнью стукача и странноватыми, не очень-то доброжелательными выходками "человека с тайной" по отношению к окружающим? Тут уже есть, о чем задуматься...
       Впрочем, повторюсь еще раз, Вовочка был далеко не худшим сослуживцем в моей ИТРовской жизни. Многие были хуже, гораздо хуже его: примитивные, недоброжелательные, наглые... "Инженерное братство"...
       Шел уже третий год моей работы на радиозаводе, а десятку, оговоренную при поступлении, начальник мой так мне и не давал. Между тем, не только с его стороны "претензий к моей работе" не было, хоть он и разыгрывал постоянно различные сцены "недовольства", но и на производстве, в цехе, где я освоил с изделием три бригады регулировщиков, они, мои подопечные, с видимым удовольствием садились со мной за настройку прибора. И уже давно я им все показал и объяснил, а они все вызывали меня.
       - Да вы же уже все превзошли,- отказывался я, ленился идти.
       - Нет, есть один вопросик. Не можем решить,- настаивали в телефонной трубке, Я приходил. ''Вопросик" решался быстро.
       - Да посиди, посиди еще с нами,- уговаривали мои электронщики.- Чего тебе туда идти, он тебе там будет нервы трепать.
       Как мой начальник себя ведет со мной они не раз видели, когда он бывал в цехе. Подумав, "а и то правда", я, бывало, задерживался еще на полчаса-час: "скорей бы конец рабочего дня, да на свободу".
       Ну, так вот: ругать-то ругает, но то, что все это "понарошку" понятно было уже всем. А всерьез: прошло уже больше трех лет, а "десятку в течение года", о которой мы договаривались при моем поступлении, он так и не дал. Между тем, за это время нескольким инженерам в нашей лаборатории по 5-10 рублей к зарплате уже добавили, а Вовочке так и дважды: придя вместе со мной, он получил оклад в 130 рублей, а сейчас зарабатывал уже 150.
       Вообще, Вовочка делал вполне успешную карьеру: через три года после поступления на работу начальник   назначил его своим заместителем. Официально в лаборатории такой должности не было, но руководитель наш, когда уходил в отпуск, всегда объявлял, кто остается вместо него. Этот же человек неофициально и был его заместителем. До этого, лет, наверное, 15 это место занимал давний сотрудник этой лаборатории и коллега нашего шефа, одного с ним, примерно, и возраста, прекрасно разбиравшийся в электронике. У меня с ним были очень хорошие отношения. И социальных взглядов мы были одинаковых. Неприятие тоталитаризма у него было такое же, как у меня. Он читал толстые литературные журналы, знал имена всех наших диссидентов, не говоря уже о Сахарове, сочувствовал, как и я, их борьбе. В общем, в этом отношении, это был один из тех, очень редких нескольких человек-единомышленников, кого я встретил в своей жизни. Так вот, обычно руководитель наш, уходя в отпуск, оставлял его вместо себя. И сотрудники уже знали, кто, хоть и без формального подтверждения, является у нас замом. Тем более неожиданным для всех было, когда однажды перед своим очередным отпуском начальник исполняющим обязанности объявил Вовочку. ("Ну, что  ж, уметь работать надо").   
       Я посматривал на моложавую, лет на 15, наверное, свежее своего возраста физиономию шефа: "Интересно, помнит он о нашем "джентльменском соглашении" насчет десятки?". Впрочем, разве передо мной был джентльмен? Он, однако, словно угадывая мой вопрос, поведал мне однажды во время лабораторной выпивки по случаю какого-то праздника (то ли 1-го мая, то ли ноябрьских, то ли еще чего, не помню сейчас уже точно):
       - Говорили о тебе,- со значением посмотрел он на меня.- Сказали, нужно тебя воспитывать.
       Прозвучало это, как выдача какого-то секрета. И действительно, он выбрал такой момент, когда рядом никого не было. Вернее, почти никого. Был лишь я, да тот самый старинный его заместитель,  с которым он играл в этот момент в шахматы, и с которым у него были давние и неплохие личные отношения. Все уже были навеселе, и начальник наш тоже. Считалось тогда, что спьяну человек может брякнуть такое, за что, брякни он это в трезвом виде, могли бы и прилично взгреть (вероятно, такая поблажка была  очередной уловкой КГБ с целью извлечения дополнительной информации).
       Не знаю, как сейчас, а в брежневское время на отмечание праздников на работе, в том числе и в режимных "почтовых ящиках", администрация смотрела "сквозь пальцы", и, бывало, в предпраздничные дни перла через строгие вохровские проходные, возвращаясь с обеденного перерыва на рабочие места, толпа строителей коммунизма, придерживая раздутые животы и бока, чтобы не вывалились наскоро засунутые за пояса штанов припрятанные под куртками бутылки с веселящей жидкостью. Неизменно оптимистические телевизионные новости закреплялись на низовке допинговым весельем без отрыва от производства. И во время одного из таких веселий услышал я эти странные слова о том, что какие-то, очень авторитетные неизвестные сказали, что меня "нужно воспитывать". Меня тогда, помнится, эти слова несколько удивили: "Кто сказал? В чем воспитывать?..", и некий, не совсем приятный холодок я почувствовал, но я, конечно, представить себе не мог, насколько серьезно обстоят дела, насколько серьезно прицепилась ко мне "контора".
       Кстати, о "воспитании". А кто же будет "воспитывать"? Вот этот: мелкий бес "из народа"? Вспоминаю один его совет, когда как-то в очередной раз меня вызывали в цех:
       - Ты им не все рассказывай, чтобы ты был им нужен.
       Я посмотрел тогда на поучающую физиономию: "Экий мудрец, надо же, до какой глубокой мысли додумался...". Это он нами так руководил: то подтравливал друг на друга, то давал задание, утаивая его назначение, и подчиненный, как болван, исполнял что-то, не зная зачем...
       Но я от своих регулировщиков ничего не утаивал в этой электронной премудрости, выполнял свои инженерные обязанности как положено. Об одном из результатов этого мне рассказали по телефону, уже, когда я ушел с той работы: в течение двух месяцев после моего увольнения в цехе не выпускался, или выпускался с большими задержками, блок, который я вел. Подопечные мои бывшие требовали инженерной помощи, ее должным образом не было, и даже срочно вызывали инженера-разработчика из Ленинграда: план горел. Не думаю, что дело тогда было в том, что настройщики не могли справиться со своей работой без меня: к тому времени мой аппарат выпускался уже больше года и вполне ими был освоен, ничего там неведомого для них не оставалось. Просто, таким образом они выражали свой протест против моего увольнения. Это было что-то вроде забастовки. Но вряд ли это чему-нибудь научило моего беса-начальника.

       ... Да... Так что, вот, вместо оговоренной десятки, меня "нужно воспитывать"... И на четвертом году своей работы на радиозаводе я почувствовал, что придется менять и этот интерьер. И причиной этого была не только недополученная десятка, хоть это и свидетельствовало о моей служебной бесперспективности. Если бы еще начальник был нормальный, с которым можно было бы соседствовать без оскорблений и третирования, я бы, пожалуй, об уходе не думал. Но, это третирование, а, глядя не него, и лабораторные  психопаты лезли со своими комментариями и приставаниями... В результате ежедневно после работы я находился в довольно подавленном состоянии. И, хотя я старался не придавать серьезного внимания этому пакостничеству в моем "трудовом коллективе", все-таки полностью отбросить воздействие психологического террора и давления, который продолжался в течение всего рабочего дня было невозможно.  У меня появились серьезные проблемы со сном: до поздней ночи, иной раз часов до 4-х, я не мог уснуть. Утром очень тяжело было просыпаться. Из-за недосыпания я прямо с утра уже чувствовал себя усталым, физически ослабленным. На работу, где меня ждали третирования и оскорбления "ноги не несли", но я, собрав все силы, в последние минуты все же отрывал от себя сон, бежал к метро, опаздывая, нервничая. К четвергу-пятнице, после ежедневного 3-х - 4-х часового сна, я, иной раз, не проснувшись, не приходя в сознание, выключал будильник, затем, минут через 5 просыпался в ужасе: "проспал, опоздал!", успевал только умыться и, не позавтракав, мчался на работу. Я чувствовал, как сдает здоровье. Стали выпадать зубы, ежегодно терял какой-нибудь. Зуб разрушался, а остатки я шел дорывать к стоматологу. Никак не проходила контузия (врач говорил мне: "Уже должна бы пройти...").
       Говорят: "Успехи окрыляют". А ежедневные оскорбления и третирования? Даже само нахождение в этих "трудовых коллективах", где иные вели себя так, что и за четверть их выходок из "приличного общества" их бы выгнали взашей, а здесь они были хозяевами положения, процветали и задавали тон   - даже само нахождение среди них в течение дня способно было надолго испортить настроение. Нo эта публика еще и приставала, еще и витийствовала в твой адрес. Кроме того, к тому времени произошло несколько инцидентов, довершивших мою заводскую карьеру. Упомяну о них.
       Через несколько месяцев после моего поступления у нас появился еще один инженер. Он пришел не "с улицы", как я, а перевелся из другой лаборатории. Вообще же, на этом заводе он работал уже несколько лет, а возрастом был года на 4 старше меня. Говорили, что на прежнем его месте была какая-то конфликтная ситуация, и руководитель той лаборатории заявил своему начальнику:
       - Уберите его от меня. Или я, или он.
       Так он и попал к нам. Звали его Виктор.
       - Ну что, Витя!- не очень-то ласково, с разоблачительными интонациями обращался к нему наш начальник.
       Целыми днями Виктор тихо и неподвижно сидел за своим столом. Кажется, он был в довольно подавленном состоянии. Я проникся к нему сочувствием: "Нy, известно, как у нас: подчиненный всегда виноват. Стоит ему проявить какую-нибудь неконформность, как вот уже и конфликт, и "ищи работу". Понемногу мы разговорились. Оказалось, что у нас есть общие интересы: он любил ту же, что и я, сравнительно малоизвестную в те годы в нашей стране, а может быть, и сейчас - в брежневскую эру она замалчивалась, как явление чуждой буржуазной культуры, а сейчас неизвестна потому, что прошло ее время, поменялись вкусы - западную эстраду 50-х - начала 60-х годов, музыку добитловской эпохи. И ему были известны имена и Пэта Буна, и Нила Седаки, и записи их у него были. Постепенно он оживал. Во второй командировке в Ленинграде, когда, в отличие от первой, нас расселяли не в большие, на шесть человек, я в двухместные номера, мы с Виктором поселились в одном номере. Он был неженат. Жил с матерью в отдельной квартире. Отец погиб на фронте, когда ему едва исполнился год. Кроме магнитофона, оказалось, у него еще есть проигрыватель.
       - Совдеповский?- спросил я.
       - Как-как?- не понял он.
       - Совдеповский?- переспросил я.
       Он расхохотался:
       - Нет, нет, не совдеповский. Американский. Фирма "Шур". Работает замечательно.
       Надо отдать должное: каких-то интеллектуальных перлов или сколь-нибудь интересного общения с его стороны ждать не приходилось. Но однажды я привел в наш номер двух девчонок. Разговорился с ними в гостиничном баре, а затем зазвал в гости. Сейчас это, наверное, не проблема, а тогда зазвать девчонок в номер считалось признаком изрядного искусства и давалось это далеко не всем (нашим ИТРам - никому). Мы зашли в комнату с бутылкой вина. "Сейчас,- подумал я,- Витя на радостях тоже притащит бутылку, и мы проведем вполне романтичный вечер". Но Витя, увидев нас, вдруг в чем был, то есть одетым, кинулся на кровать, и замер там, с головой накрывшись одеялом. Романтическая атмосфера разрушилась. Мы кое-как выпили бутылку, и девчонки ушли. Удивившись и подосадовав на эту странность, я не знал, что и думать: "Импотент? Так о сексе пока и речи не было. Да и рановато ему, вроде, тридцатипятилетнему, сталкиваться с этой проблемой... Просто, женобоязнь какая-то, что ли?.." В общем, больше я девчонок тогда заманить в номер не пытался. Вообще, как я вскоре заметил, человеком он был довольно мрачным. Это проявлялось даже в его чувстве юмора, в том, что вызывало у него смех. Раза два вспоминал он историю, когда один его знакомый, обменявшись с кем-то грампластинками - американскими дисками,   принеся их домой, поставил на проигрыватель, а там - обыкновенная советская эстрада. А наклейки все фирменные американские. Вспоминая эту историю, Виктор неизменно заливался веселым хохотом. Другие поводы для смеха у него были примерно того же порядка: кто-то кого-то обманул, кто-то кого-то оставил в дураках... Рассказал он мне еще одну историю, которая также немало его развеселила. В одной из прошлых его командировок соседний с ним номер гостиницы занимал отец с сыном. Евреи. Однажды отец, вернувшись из города, никак не мог попасть в номер, где оставался сын - никто не открывал. Он и кричал, и стучал, и барабанил в дверь - все напрасно. На крики и шум из соседних номеров стали уже выглядывать соседи. Пришла дежурная, открыла дверь своим ключом. Оказалось, что сын просто крепко спал.
       - Но как этот еврей кричал и тарабанил в дверь!- хохотал Витя.
       Да, чувство юмора у него было своеобразное.
       Еще он мне поведал, что в нашей лаборатории два инженера - по национальности евреи. Один, самый старший по возрасту, ему было около 55-ти лет, другой, тоже не молодой уже - тот самый заместитель нашего начальника.
       - Откуда ты знаешь?- спросил я.
       Дело в том, что ни по фамилиям, ни по внешности, ни по манере разговора нельзя было подумать, что это евреи. Фамилии у них были русские, в речи не было никаких нерусских интонаций. Но Витя мне растолковал: у одного отчество - Наумович, а в фамилии, если отбросить окончание "ов", обнаруживается еврейский корень; у другого отчество - Самойлович, тоже еврейский признак. Я не стал с Витей спорить. Хотя... мало ли какие могут даваться людям имена? А фамилия Самойлов тогда что значит? Это что, тоже еврейская фамилия? И что это копательство, в конце-концов, объясняет? К тому времени я уже не раз был свидетелем омерзительности антисемитов, бывало, о каком-то человеке, которого я еще не видел, слышал "брезгливый" отзыв. Потом встречался с ним, общался. По национальности он, оказывается, был евреем. И это был образованный, порядочный, достойный человек, которому тот, "брезгливый", и в подметки не годился. Банальный случай. Так ничтожество старается возвыситься за счет унижения достойного.
       У меня был с собой киносценарий. В Москве мне его дал приятель-кинорежиссер: "Выскажи соображения, можно ли на основе этого мертворожденного текста сделать что-то смотрибельное?". Это был сценарий по одному из романов пресловутого Всеволода Кочетова. Речь там шла об освоении какого-то нефтехимического производства. Так называемый, "производственный роман". Я не стал спрашивать приятеля, по своей ли воле взял он этот сценарий, по чужой ли? В конце-концов, преобразовать искусственно придуманный текст в нечто осмысленное представляет даже какой-то литературно-спортивный интерес. Киносценарий лежал обычно на моей кровати или на тумбочке. Однажды, заходя в номер, я увидел, как Витя, поспешно захлопнув сценарий, отошел от моей тумбочки. Я слегка удивился: "Вроде бы никакого интереса при мне он к этому киносценарию не проявлял, а то я с удовольствием обсудил бы с ним кое-что оттуда. Так нет. А в мое отсутствие листал, отскочив от него, как воришка..." Раза два я звонил приятелю в Москву. Высказывал эти самые "соображения", как "оживить". Время его поджимало. Во второй раз при телефонном разговоре Витя мой вдруг стал усердно шуршать газетами: то разворачивать, то сворачивать, то комкать... Я взглянул на него: все-таки, немножко он мешал разговору. Что за бестактность? На лице его была какая-то шальная улыбочка...
       В общем-то, особо он мне тогда не помешал, да и разговор был не длинный - междугородный, все-таки... Но эта странная выходка лишний раз меня озадачила. Его командировка оканчивалась раньше моей. Наступил день отъезда. Витя собирал к поезду свои вещи. Мы обменивались обычными, ничего не значащими фразами. Вдруг он подскочил ко мне и со злым лицом замахнулся кулаком, целясь в мою физиономию.
       - Ты что, Витя?- удивился я.
       Может быть, будь я посильнее его, я   уже за одно это дал бы ему в морду. Но дело было не только в том, что он был покрупнее меня, а еще и в том, что из-за хронического недосыпания я всегда чувствовал себя усталым и ослабленным. А еще, конечно, давал себя знать мой синдром контузии - это всегда было при мне. Получить в морду могло слишком дорого мне обойтись. Впрочем, если бы я был сильнее его, он, естественно, кулак на мня поднять бы не посмел - дураков нет.
       Он уехал, оставив полпачки сахара. Этого сахара мне хватило до конца командировки. "Ну, это такой известный тип русского человека, - решил я для себя:  Внешне, вроде, злой, а на самой деле добрый. Вот, сахар мне оставил...". Через недолгий срок, однако, с этим идиллическим умозаключением пришлось расстаться. Прошло еще какое-то время, и Витя распустился и расцвел во всей своей красе. Оказалось, что он жил в одном с начальником районе Москвы, и частенько можно было видеть их после работы вместе идущих к метро. И вскоре уже вполне доверительно даже родственно, по-братски, обращался Витя к нашему шефу на "ты". Во время одного из отпусков начальника, на мое замечание о том, что работа и без шефа идет, и никто нервы не трепет, Виктор мне сказал, что, если бы он был у нас начальником, так было бы всегда - без нервотрепки.
       - При мне все было бы иначе,- поведал он, и добавил:- А Юрке,- руководителя нашего звали Юрий,- место - главным конструктором. Там же сидит во..., - Витя постучал костяшками пальцев по столу.
       Вроде бы, намеки слышал я, что главный конструктор по национальности был евреем. Фамилия у него была то ли Гулькович, то ли Маркович, то ли что-то вроде этого. "Так вот какие у Вити грандиозные планы"- удивился я. Попонятнее стали причины его неспокойного духа. Мой вчерашний загнанный бедолага на глазах превратился в существо, источающее энергию, амбицию и волю. На каждом лабораторном застолье он вновь и вновь с хохотом вспоминал историю про еврея в гостинице. Комплексы Вити, не знавшего, что такое отец, читались, как по азбуке психиатрии. К ним добавился еще один. Как-то сон он рассказал. Снилось ему: мама тонет. Он кинулся ее спасать, и вместе они выплыли из морских волн. "Ну, наверняка этот мрачный недоумок и слова не слышал про царя Эдипа, - поражался я.- Иначе, по крайней мере, прикусил бы язык со своим  сновидением". И, словно прочитав мои мысли, один из слушателей витиного рассказа спросил:
       - Ты там маму свою не выебал заодно во сне?
       В повисшей на мгновенье тишине Витя ничего не ответил, словно не слышал, и кулачки сжимать не стал тоже. Толя, так звали задавшего вопрос парня, на полголовы был выше Вити, а смелые люди на тех, кто ростом повыше и  физически посильнее кулачками не замахиваются.
       - Ой,- стало неловко Толе,- ***ню спорол.
       "Да не ***ню, а самую, что ни есть, правду" - мысленно успокоил я Толю. Он, этот Толя, Анатолий, был из тех, к сожалению, не частых русских людей, кто, не соблазнился тогда подачкой жлобской власти: поделить себе подобных на перво- и второсортных, и себя возомнить первосортными. Таких русских людей, как Анатолий, хоть и не в большинстве, но   одного-двух встречал я в каждом трудовом коллективе. Основным же фоном в той лаборатории, как и в других местах, была публика совсем иного рода. И распустившийся Витя под благосклонное внимание своих единомышленников (двоих из них в дальнейшем начальник попер из лаборатории по причине их профессиональной непригодности) витийствовал во всю мощь своего интеллекта.
       - А Верлинский еврей?- спрашивал Витин слушатель об одном из сотрудников соседней лаборатории.
       - Верлинский?- переспрашивал Витя, и, как само собой разумеющееся, пояснял: - Еврей.
       - А Зулиский?
       - Ну… 3улинский?- словно удивлялся Витя непониманию очевидного: - Еврей.
       - А Маяковский?- спросил и я.
       - И Маяковский еврей,- хохотал Витя, и с притворным ужасом изображал воспроизведение моих мыслей: - Леонид, наверное, думает: "Какой шовинизм! Какой жуткий шовинизм!"
       "Во, чудовища,- удивлялся я.- Жаль, что наблюдаю я вас только один тут, в укромности лаборатории. Хорошо было бы, если бы побольше людей в мире на вас посмотрели".
       А диалоги там   зашли уже в лингвистическую область.
       - А вот, смотри,- рассуждал Витин собеседник, - что за слово такое: "еврей"? Вот взять: "русский"? Ну и что? Русский,- просто повторил он.- А еврей?- и он произнес по слогам: - Ев-рэй, - и с отвращением поморщился.
       И, хотя подобные витийствования случались нечасто и происходили в отсутствие наших коллег-евреев, они каждодневно потом дополнялись скрытыми или полускрытыми ухмылочками и ужимочками, адресованными сослуживцам-евреям, и такое пакостничество у любого нормального человека кроме отвращения ничего вызвать не могло. Однажды на подобную импровизацию я, руководствуясь вполне конструктивным помыслом провести очищение через урок психотерапии, сделал Вите замечание:
       - Негоже возвышать себя за счет унижения других.
       Витя ответил матерной бранью. Я ему, в свою очередь, тем же.
       На следующий день, улучив время, когда лаборатория опустела, это был обеденный перерыв, Витя подошел ко мне. Я дремал, сидя за своим столом, положив голову на руки. Он с обеих сторон яростно ткнул пальцами мне в ребра. От неожиданности я вскочил, повернулся и тут же получил удар в челюсть. Я ему ответил тем же. Еще раз - он мне. Я - ему. В это время единственный остававшийся в лаборатории человек (это был тот самый старинный наш замначальника) с матерным восклицанием выскочил из комнаты. Мы с Витей обменялись еще парой ударов. Последний его удар чуть не сбил меня с ног. Мелькнула мысль: "Знай я, что будет драка, то хоть бы хоть выспался, а то еле на ногах держусь...". Витя воспользовался моей заминкой, пригнулся и головой ударил меня в зубы, "боднул". "Нет, так я его не одолею",- понял я. Я поискал взглядом: нужна палка или что-нибудь вроде этого... Ничего подходящего на глаза не попалось.
       - Ладно, Витя,- сказал я, оставив два его последних удара без ответа,- мы с тобой еще поговорим.
       Он отошел от меня. Мне показалось, что он выбил мне передний зуб. "Если выбил,- мелькнуло, - я этого ублюдка искалечу или убью. У меня будет для суда "смягчающее обстоятельство". Ощупал языком: нет, зуб, вроде бы, был на месте, но губа с внутренней стороны была разбита. "Сумасшедшая тварь",- подумал я.
       В последующие несколько дней он тихо и неподвижно сидел за своим столом, как в те первые недели, когда появился в нашей лаборатории. Толя, сидевший в той же части комнаты, что и он, обратил на это внимание:
       - Витя, что ты сидишь, весь напрягся? Как будто ждешь чего-то?
       На самом деле ублюдку этому, действительно, было чего ждать. Я поглядывал на него, сидевшего ко мне спиной, на его торчавшую над спинкой стула голову, думал: "Подойти, огреть чем-нибудь по башке...". Но рассудок тут же и останавливал: "Ну и что? И посадят. Ведь бить нужно так, чтобы сразу вывести его из строя, иначе возмездие превратится в новую драку, драку с неясным результатом, он, все-таки, посильнее меня. А если искалечу, так за эту тварь еще и посадят...". Нет, нельзя было таким итогом завершить мои 15 лет скитаний по чужим квартирам и поискам нормальной работы. "Придется разговор с этим идиотом отложить,- вынужден был я принять  решение.- Но долг я ему верну, сколько бы времени не прошло". А уметь выполнять всерьез поставленные задачи - это качество я за собою знал. Нo через не такой уж большой срок с того времени на меня набросились подонки куда более сильные, чем шизофреник Витя, набросились на моего маленького сынка, и мне стало уже не до Вити. Презрение, возникшее во мне тогда к замначальника, который так позорно себя повел - выскочил из комнаты, когда Витя напал на меня, никогда потом не проходило во мне полностью. Хотя я понимал, что заместитель, находясь в одном шаге от того, чтобы занять место начальника, должен был следить за своей репутацией, ничем ее не запятнать, тем более участием в этой маразматической драке - все-таки, я не мог отнестись к его бегству без презрения. Ведь, присоединись он ко мне тогда, мы  этого подонка под стол загнали бы. Или, по крайней мере, у меня был бы   свидетель нападения. Ставя себя на  место замначальника, я ни секунды не сомневался, как бы себя вел: присоединился бы к своему единомышленнику, да так, чтобы надолго вернуть Вите его прежний скромный вид. Витя тогда, с неделю переждав в тревоге, и уяснив, что возмездия не последовало, распустился вскоре с новой силой. И вот уже, когда в лаборатории оставались преимущественно его сторонники, замначальника моего с хохотом посылал на ***. "Ну, вот ему награда за его тогдашнее бегство из лаборатории",- думал я. Правды ради, доскажу эту линию взаимоотношений. Хотя начальник вскоре заменил того зама новым - Вовочкой, Вовочка года через три после моего ухода тоже с той работы ушел, нашел, вроде бы, какую-то более интересную ("да, уж надо думать..."), и прежний заместитель вернулся на свое место. Начальник лет через 10 пошел на повышение и заместитель занял его место. И уж достойно припомнил он шизофренику Вите те матюки, нет ли - не знаю. Помню лишь, что когда он оставался вместо начальника, то, хоть и без нервотрепки и террора, но вполне твердо умел руководить лабораторией, а непонятливых мог надоумить и с матерком. Да не долго судьба дали ему побыть в том качестве - начальником, а не рабом, год или два, вроде бы. Рак. Он умер, даже не доработав до пенсии.
       Но то было уже через немало лет после моего ухода, а при мне распустившийся Витя вернулся на своего конька:
       - Советское жидовство,- зло шипел он, разглядывая в висевшем на шкафе тускловатом зеркале свои недавно вставленные у дантиста золотые зубы.
       Проклятье адресовалось, очевидно, этому самому дантисту. До этого у Вити были три стальных коронки, но теперь, с новыми блестящими желтыми, лицо его при улыбке выглядело значительно благополучнее, чуть ли не шикарно. Новые коронки по форме были точь-в-точь, как прежние, что, как я заметил, удается достичь только высококвалифицированным специалистам, но что-то Вите в этих коронках не нравилось и, подходя к зеркалу, ощерившись, он все повторял:
       - Советское жидовство.
       Был ли Витя в то время как-то связан с "конторой"? Думаю, что да. Пускаясь во все тяжкие, чтобы занять место начальника, стараясь любым способом выслужиться перед властью, он вполне мог настучать на меня по своей собственной инициативе, узнав о моем критическом отношении к режиму, когда мы жили в одном номере гостиницы в командировке, а уж, когда ему шепнули, что я "бяка", так и подавно. Во всяком случае, по отношению ко мне однажды он совершил что-то вроде провокации. Провокации, подобной той, которую через несколько лет, уже на другой работе, совершила другая нечисть, когда в присутствии полдюжины свидетелей подсовывала мне книжку советской писательницы Аллы Марченко со словами:
       - Ты об этом Марченко мне говорил?
       Я о том случае   уже упоминал. Провокация Вити была примерно такого же характера. В присутствии человек пяти (среди которых были, помню, Вовочка и Толя), дело происходило во время обеденного перерыва за игрой в шахматы, он, не очень связанно с контекстом разговора, с веселой гаденькой улыбочкой вдруг обратился ко мне:
       - Пора тебе собираться в Израиль.
       - Тебя бы куда-нибудь черти унесли, здесь бы легче дышалось,- не скрывая брезгливости ответил я.
       Помню, Толя тогда чуть заметно согласно кивнул.
       Хотя, конечно, достойнее было бы за эту провокацию просто дать в морду, но насчет морды я к тому времени принял уже вполне определенное решение, никуда, полагал, она от меня не денется: "Пошути-пошути...". Не мог я тогда, конечно, догадаться, что витийствует этот ублюдок не только от себя лично, но и по поручению... Оттого и наглый такой был, оттого и "смелый".
       ... А еще однажды там была целая демонстрация против меня...
       Назревала третья командировка в Ленинград.
       - Ты ищи себе напарника, я с тобой в одном номере жить не буду,- заявил мне один из Витиных "друзей" (тот самый, которого начальник вскорости убрал из лаборатории по профнепригодности).
       - И я не буду,- заявил второй.
       - И я не буду!- присоединился с хохотом и Витя. - Мы с тобой в одной номере жить не будем,- подвел итог первый.
       "Очень опечалился",- брезгливо думал я, оглядывая их, моих коллег, "инженеров электронной техники".
       Кстати сказать, я в ту командировку так и не поехал: перед самым выездом простудился, а когда  через неделю вышел на работу, ехать было уже ни к чему, срок командировки заканчивался.
       Такая атмосфера сложилась у меня на этой работе на четвертом году моего там нахождения. В это время и "жена" моя однодневная заявила моему начальству о своем бренном существовании. Едва я с ней расписался, она, в целях захвата власти, стала пугать меня "разоблачениями", а когда я отправил ее к маме ("там делай разоблачения"), они вдвоем стали звонить моему начальству: "Он негодяй, подлец и антисоветчик". Я об этим уже упоминал. Начальство мое тогда, непосредственный мой начальник и начальник моего начальника, весьма неплохой, кстати, по моей памяти, человек, прохаживаясь со мной по коридору (считалось, что лаборатории могут прослушиваться, да и ненужных свидетелей там много...), спрашивало меня, с чего звонившие взяли, что я антисоветчик?
       - Понятия не имею,- отвечал я.
       - Ты что, женился?- с презрением и ехидством уточнял у меня мой шеф.
       Так что перспектива сколь-нибудь удачной инженерной карьеры на этом радиозаводе становилась все более призрачной (да разве мог предположить я тогда, что призрачной она была заведомо везде, куда бы я, "бяка", не совался...).      
       Ну, а сама работа эта? Единственная работа, собственно по электронике, из всех, где я до этого побывал, работа, на которой я мог реализовать свои знания по приобретенной специальности? Чем она могла меня удерживать? Да ничем. Знания по электронике, которые пришлось мне применить, были значительно ниже уровня моей компетенции. Тот прибор, который я вел в производстве, был, условно говоря, раз в пять проще обыкновенного ширпотребовского телевизора (тут, правда, следует оговориться, что телевизор является достаточно сложным электронным аппаратом, включающим в себя весьма разнообразный набор блоков и изобретений), а с устройством телевизора, принципом действия, навыкам регулировки и ремонта я был знаком еще за 15 лет до радиозавода, когда в 63-ем году закончил в Красном Луче курсы и получил специальность мастера по ремонту телерадиоаппаратуры, мне тогда было 16 лет. И того уровня знаний мне с лихвой хватало здесь, на радиозаводе. А зачем учился в институте? Конечно, в какой-нибудь реальной научно-исследовательской работе пригодились бы вспомнить и серьезно освоить и дифференциальное и интегральное исчисления, и ряды, и черт те какие только еще галопом не вдалбливавшиеся в институте эрзац-знания. Нo во всех НИИ, где я побывал, ничего этого не требовалось, специалист по электронике незаменимым оказывался только для поездки в колхоз или на стройку. И лишь здесь, на радиозаводе, кроме священной миссии в колхозе, требовалось еще знание закона Ома (иногда необходимость в нем была). К тому же, поступая в институт, я уже и электроникой почти не интересовался, а хотел получить специальность по физике микро- и макромира (на собеседовании при поступлении мне это образование обещали). Ничего подобного в том институте не давали. А насилование мозгов, нервотрепка на сессиях и малоинтересное окружение вообще отбили у меня интерес к учебе.      
       ... И вот, "кормилец-завод". Иной раз, когда выдавался напряженный рабочий день и время быстро пролетало я, собираясь домой в конце смены, кроме досады ничего не испытывал: впустую прошел день, ни о чем своем даже не успел подумать...
       ... Да еще постоянно "выяснять отношения" с этим, окружавшим меня говном... Да, пора менять антураж.
       - И так уже, три с половиной года,- делился я вслух своими соображениями. - Я так долго еще нигде не работал...
       Вовочка, слыша эти слова, сочувственно и, думаю, искренне мне улыбался:
       - Что ж, решил родной завод бросить?
       -Да пора уже.
       Он мне не верил:
       - Да, одни слова...- звучало это, как дружеское предупреждение: пригрелся, мол, и сиди тут потихоньку.
       Предупреждение, полный смысл которого дошел до меня совсем недавно. А был он в том, что на радиозаводе меня как-то предохраняла броня "почтового ящика", и, как только я оттуда ушел, "контора" немедленно приступила к "активным мероприятиям" против меня. То бишь, провокациям. Об этом я еще скажу.
       Так вот я подумывал, что пора бы уходить, да все не уходил. Требовался какой-то дополнительный толчок. И он произошел. Я об этом уже упоминал, но придется вернуться и кое-чем дополнить.
       Жил я тогда в трехкомнатной коммунальной квартире. Кроме меня в этой квартире одну комнату занимала старуха, служившая санитаркой в больнице, другую - средних лет мужчина, работавший таксистом, осетин по национальности. Он, впрочем, в этой квартире не жил, а в комнату свою пустил дочку с молодым мужем, приехавшим из Чувашии, который тоже устроился работать таксистом. Почти каждый день в их комнате собирались гости, до глубокого вечера ревела музыка. Тягучие басовые завывания "тяжелого рока" чуть ли не до 12-ти ночи заливали квартиру. Гости оставались с ночевкой. Вели себя они просто: если нужна была соль или еще что, чего у них в данный момент не бало, брали из соседского шкафа или полки. После вечеринок на кухонном столе молодых до следующего вечера на объедках и грязной посуде шевелились рои тараканов. Нa мои замечания соседка отвечала: "Да-да, уберем",- и все оставалось в прежнем виде. Так что вскоре, поняв, куда попал, я перенес из кухни в свою комнату и кухонный стол, и холодильник. Вообще, призвать к порядку таких соседей было можно, тем более, что пускать квартирантов, в том числе и родственников, в коммунальных квартирах разрешается лишь при согласии остальных жильцов. Но мне не хотелось, естественно, создавать себе дополнительные проблемы, конфликты и нервотрепку. Надеялся: должен же этот карнавал когда-нибудь поуменьшиться... Родители мои тогда жили уже в Москве и иногда приезжали ко мне в гости. В один из таких дней я в конце рабочего дня позвонил домой: не приехали ли? Трубку снял один из гостей соседей. Я попросил позвать кого-нибудь из моей комнаты.
      - Пошел на ***, жидовская морда,- послышался ответ.
       Минут через 40 я приехал домой. Квартира была пуста. Я постучал в дверь их комнаты. Никто не отозвался. Постучал кулаком, как следует погрохотал, чтобы, если спят, то проснулись... Раз, другой - тишина... "Куда это они так быстро пропали? - подумалось.- Ладно, вечером поговорим". Я пошел в магазин. Нет, никуда они не пропали. Сидели, наверное, у себя в комнате и, испытав унижение после моего грохота в дверь, возмутились. По возвращению из магазина я встретил моего чуваша на лестничной площадке. В общем-то, он был довольно здоровым парнем. При среднем росте он имел необычайную упитанность. Плечи, спина и задница составляли какой-то единый прямоугольный мышечно-жировой монолит. (В начале 90-х годов таких молодых людей появилось немало. Обычно их можно было видеть возле новинки российской жизни - частных торговых палаток, у них там был какой-то особый интерес. Называли этих молодых людей "качками", от выражения "накачанные мышцы"). Мой качок буквально кипел от негодования. Едва я с ним поравнялся, он неожиданным молниеносным тренированным движением боксера ударом в челюсть сбил меня с ног. Удар был настолько сильный, что на несколько секунд я потерял сознание. Когда пришел в себя, почувствовав холод цементного пола, площадка была пуста. Голова звенела и кружилась, темнело в глазах, немели руки. Конечно, сказалась моя контузия. Боясь потерять сознание, я добрался до ванны, смочил голову и лицо холодной водой и в своей комнате лег на кровать. Самочувствие не ухудшалось. Через час я вполне уже мог думать об ответных действиях. "Ну, теперь я их попру, наконец, отсюда. Хорошо бы его еще и посадить". Тут пришел, наконец, мой гость-отец. Я ему рассказал о случившемся. Мою задумку посадить он одобрил. Мы вызвали милицию. Пришедший милиционер повел нас в отделение. Он шел впереди, за ним мой сосед, третьим - я, и за мной - отец. Я видел, как соседушка уже бодренько соображает, какую брехню придумать для милиции. "Сейчас я тебе бодрости поубавлю,- подумал я и ногой ударил его сзади по его ноге. Раз и другой. И толкнул в спину рукой: - Что, придумал уже, что на****ить?
       - Товарищ милиционер, он меня бьет,- пожаловался качок. У него был, как это случается у некоторых жирноватых мужчин, неожиданно тонкий голос.
       Милиционер пропустил его вперед себя и оказался между нами. По походке качка я почувствовал, что бодрости в нем поубавилось.
       В отделении было человек 10 милиционеров. Услышав мой рассказ, они стали насмешливо улыбаться, досадливо брезгливо отворачиваться. Не сразу согласились принять мое заявление (наверное, по нашему уходу тут же его и выбросили). Я заметил, как приободрился, видя все это, мой качок. На прощанье милиционеры дали мне совет: просто не пускать его в квартиру. На этом их миссия закончилась. Вместе мы вышли из милиции. Качок повернул и пошел куда-то в сторону. Идя домой, я невесело думал, сколь неоправданными оказались мои надежды на милицию. Подонка этого не только не привлекли к ответственности, но, увидев их реакцию на мое заявление, он даже повеселел. "И как это осуществить, закрыть дверь и его не пускать? Дежурить мне там целыми днями, что ли? А за удар этот, что, он так и не ответит? Ну, по крайней мере, сейчас, придя домой, действительно, запрем замок так, чтобы снаружи открыть было невозможно, а что дальше делать, подумаем...". Как же я в очередной раз недооценил "простого человека". Пока мы шли с отцом домой и предавались рассуждениям, качок окольными путями, ни разу не попав нам на глаза, вероятно, бегом, опередил нас и, когда мы вошли в квартиру, он уже был там. Вскоре, посчитав, вероятно, что вопрос исчерпан, он  в домашней халате и с чайником в руках встретился нам в коридоре. Мы схватили его и стали выталкивать из квартиры. Дотащили до двери и открыли ее. Он уже торчал в дверном проеме.   
       - Помогите, люди добрые, - пискливым своим голосом стал кричать он на лестничную площадку.
       Нам никак не удавалось вытолкнуть его из дверного проема. Развевались полы халата, выливалась вода из чайника. Все-таки, он был довольно сильным, этот молодой жлоб, даже вдвоем мы не могли с ним справиться. Наконец, ему удалось вырваться, и он скрылся у себя в комнате.
       На следующий день я пошел в поликлинику: взять справку о нанесении мне телесных повреждений и больничный лист - все-таки, я не очень хорошо себя чувствовал. Хирург мне дал заключение об ушибах мягких тканей лица, но я пошел еще к невропатологу - по его профилю у меня были гораздо более серьезные проблемы, чем у хирурга: не уменьшалось головокружение, вероятно, все-таки, тот скот сделал мне сотрясение мозга. И тут произошла странная история: вместо элементарной констатации сотрясения мозга врач устроила мне что-то вроде психиатрической проверки. В свете моей нынешней догадки о давнем наблюдении за мной "конторы" и незаметных тестированиях в военкоматах, я вполне допускаю, что психоневролог районной поликлиники могла быть заведомо каким-то образом "проинформирована" обо мне. Может быть, у районных психоневрологов даже существовали какие-то секретные "черные списки", с подачи "конторы"? А что? В этой стране чудес все возможно. Хорошо, если бы кто-нибудь мою информацию на этот счет дополнил (или опроверг?). Так вот, как проходил мой прием у невропатолога: молоточком перед глазами она у меня, все-таки, поводила, но, когда я попросил ее оформить заключение о  сотрясении мозга, она стала спорить, заявлять, что это могут быть последствия давней контузии...
       - Но я же был сбит с ног,- доказывал я.- Вот заключение хирурга… - я удивлялся странности ее поведения, ее нежелания сделать очевидные и элементарные действия: написать справку.
       Вместо этого она привела еще двоих врачей, своего же, вероятно, профиля. Они наперебой стали вести со мной острый спор, а одна, явно уже провоцируя конфликт, прямо-таки зашлась в истерике, так что я, тая смех, даже недоуменно поочередно посмотрен на обеих ее коллег: "Что тут происходит?".
       Я уже уходил, а та, что зашлась в истерике все еще не пришла в себя. Ну, чем не провокация-тестирование? Больничный лист я тогда, все-таки взял, у хирурга. А мой хороший знакомый-невропатолог, доктор наук, выписал мне таблетки, и два месяца я пил их - избавлялся от последствий удара того ублюдка. Вскоре я узнал, что привлечь его к ответственности я могу, в основном, через участкового милиционера, а затем выяснилось, что наш участковый уволился, а нового еще не взяли. В последний день своего больничного, (мне его дали на три дня) мне пришла мысль обратиться к прокурору.   Районная прокуратура помещалась в подъезде соседнего дома. Несмотря на то, что на следующий день я уже должен был выйти на работу, я решил с утра зайти в прокуратуру, а в обед, придя на завод, написать заявление на полдня отпуска за свой счет - такая практика в виде исключения иногда допускалась. В прокуратуре я просидел до обеда - помощника прокурора по моему вопросу все не было, и остался и после обеда: не оставлять же, в самом деле, совершенно безнаказанным преступление этого жлоба? Я и справку из поликлиники взял... Во второй половине дня помпрокурора появилась (это была молодая женщина). Мое заявление она принимать отказалась. После краткого препирательства, на мое замечание, что насилие нельзя оставлять безнаказанным она, в совершенном уже раздражении, обратилась к своим коллегам (их в этой комнате было еще трое):
       - Скажите ему, или я сейчас скажу!
       Пришлось мне уйти ни с чем. Так у меня получился ничем не оправданный прогул на работе. Начальник тогда был в отпуске, а вместо него - Вовочка. "Если спросят о прогуле,- подумал я,- напишу заявление на "день за свой счет". А может, и так сойдет, там не очень и видно, когда последний день больничного, а когда первый день работы". Вовочка, действительно, почти не глядя, подписал мне больничный, вранья за мной никогда не числилось, я сдал больничный лист табельщице, и все, вроде бы, сошло. И вдруг через несколько дней она, табельщица, объявила мне, что у меня обнаружился прогул.
       - Ну, давайте я напишу заявление, день за свой счет,- предложил я.
       Но она уперлась: прогул и все. "Не иначе, как звонки тех подонков сыграли роль,- подумал я о моей однодневной "жене" и ее матери, - что здесь из мухи теперь раздувают слона. Элементарное действие: заявление на однодневный отпуск за свой счет - и нет проблем, так нет, уперлись как...". Вскоре начальство предложило мне выбор: или увольняться, или на месяц отправиться на стройку. Я выбрал стройку.    
       Стройка эта оказалась не стройкой, а наоборот, противоположным тому делом - разборкой. Разборкой старого дома. Это было какое-то двухэтажное деревянно-кирпичное строение, невесть каким образом задержавшееся среди окружавших его девяти-двенадцатиэтажных современных зданий, метрах в 500-х от нашего завода. К моему приходу второй этаж был уже наполовину разобран. В развалинах копошилась еще трое таких же, похоже, как и я штрафников. Сразу выяснилось, что работа эта не подарок. Клубы пыли окружали нас в течение всего дня. Ни водопровода, ни какой-нибудь привозной воды не было. Не то, что умыться, а и руки негде было помыть после работы. Пыльный, потный (дело было в августе), грязный я возвращался со стройки домой. Со стороны я, наверное, был похож на какого-то работника подземных работ, проходчика или буровика. На второй день проявилась моя аллергия, когда-то подхваченная от какого-то лекарства. Я тогда еще не распознал, что это аллергия, просто почихаю раз 10 подряд ("ну, от пыли, понятно") и дальше за дело. Другие, правда, в таком чихании не заходились... У меня покраснели и стали резать глаза. Сначала я их тер, пока не уяснил, что это только увеличивает раздражение, с середины дня и до ночи стала побаливать голова. Да, уж сколько строек не пришлось мне пройти, но такой еще не было... В середине недели у нас появился новый начальник (до этого за старшего был пожилой работяга, копавшийся в пыли вместе с нами). Новый, в чистом сером костюме сидел поодаль и лишь наблюдал. Как-то я перехватил его взгляд. Он не преминул продемонстрировать свое отношение ко мне: "презрительно" сплюнул. "Взять бы этого козла под руки,- подумал я, вручить ему лопату, да сюда, к нам, чтобы пользу какую-нибудь принес, а не мучился дурью от безделья". Я глянул на своих, ковыряющихся в мусоре товарищей по наказанию: куда там; этот человеческий материал ни на какой протест способен не был; замкнуты и каждый "сам по себе", то бишь, только о своей шкуре. Наш надсмотрщик появился и на следующий день. В обеденный перерыв к нему присоединился еще один. Они сидели рядом, болтали, поглядывая на нашу работу. Увидя меня, сплевывали, посмеивались. Особенно их рассмешило, когда меня вновь одолело проклятое чихание.
       - Хватит,- унимал смех напарника вновь подошедший, - а то завтра не придет.
       - Придет-придет, - уверенно отвечал наш надзиратель, с недоброй улыбочкой глядя на меня.
       На следующий день я зашел в медпункт нашего завода и сказал врачу, что на стройке из-за небывалой запыленности проявилась моя контузия: стала болеть голова и появилась резь в глазах. Поводив молоточком у меня перед глазами, врач подняла трубку телефона и отругала мое начальство:
       - Вам что, некого больше туда послать?- удивлялась она.
       "Дадут какое-нибудь другое задание,- подумал я.- А может, и вообще "наказание" на этом закончится, все-таки неделю я там отработал...". Но начальство решило иначе.
       - Ну, пиши тогда заявление на увольнение,- сказали мне.
       Я написал. "Хватит,- решил.- И так долго тут проторчал: почти четыре года. Небывалый случай. Нигде так долго не задерживался". "Лучше ужасный конец, чем бесконечный ужас",- как говорила одна моя бывшая подружка. Когда заявление было отдано на подпись, к нам зашел начальник другой лаборатории нашего отдела, которая вместе с нами вела изделие в производстве - они занимались конструкторской частью, то есть на них лежали все чертежные работы. Он предложил мне перейти к ним. Однажды одного человека из нашей лаборатории он уже перетащил к себе. Ну, то есть, не то, что перетащил, а подал руку помощи. Тот наш инженер был пожилой, уже, вероятно, пенсионного возраста человек, но весьма деятельный, "живчик". У нас он выполнял кое-какие чертежные работы. Все же однажды здоровье его  подвело: пошла кровь из носа. Он перешел в лабораторию к конструкторам, смежной, сотрудничавшей с нами. Поругивал нашего начальника:
       - Целыми днями не разгибаясь ему чертил, а он еще нервы трепать мне будет...
       И вот шеф их пришел и меня переманивать. Нo я уже был настроен с заводом распрощаться. А кроме того, заниматься черчением никогда меня не привлекало. Мне уже и с электроникой иметь дело было тошно, а  с черчением и подавно... Я отказался. А сейчас корю себя за то, что сделал это не так вежливо, как следовало бы. Ведь он, в сущности, подал мне руку помощи... У него было, вероятно, не очень крепкое здоровье: худющий, на обтянутом кожей лице торчали скулы и глаза. Давно уже, передали мне, он умер, по мне хочется вспомнить его, того русского человека, который становится героем книг или рассказов, но кто, в своей спокойной доброте и достоинстве никак не узнаваем, как герой книг - в жизни. Может быть, детям его попадутся на глаза эти строчки. Пусть знают, сколь достойным человеком был их отец. Звали его Юрий Константинович Карленков.
       ... А я в те дни подвел определенною черту в своей жизни: "Прощай электроника. Хватит". Покувыркавшись почти 10 лет по всем этим НИИ, KБ, а теперь, вот, и на заводе, я пришел к выводу: "Отечественная электроника в моих услугах не нуждается". Я принес и раздал сослуживцам свои книжки по радиотехнике. "Больше они мне не понадобятся. Никогда". (Лет через 10 об этом пожалел. Потребовалось сделать сигнализацию в своей машине. Нужно было рассчитать несложную импульсную схему на транзисторах, и никакой литературы под рукой не оказалось. И в продаже не нашел. А тогда, среди  розданных книг был очень хороший, привезенный еще из Харькова "Справочник по импульсной технике", томик страниц на 500. Там было много самых разнообразных схем, с простыми, не отяжеленными ненужным теоретизированием расчетами практических работоспособных устройств. Да уж очень к тому времени, к 1979-му году, мне все это опротивело...). Я ушел с завода, а трудовую книжку из отдела кадров не взял. "Пропади она пропадом вместе с вашими порядками". "Заберу, когда найду работу". "Интересно, какую они мне поставят дату увольнения? Вроде бы, ставится эта дата в день заполнения, когда работник забирает книжку в отделе кадров?.."
       Передохнув несколько дней, я пустился на поиски новой работы.
       Через месяц мне пришла открытка из отдела кадров завода: забрать трудовую книжку. Я не поехал. Она, пока что, не была мне нужна. Еще через две недели пришла открытка из почты: получить бандероль. В бандероли оказалась моя трудовая книжка. С датой увольнения - полтора месяца назад. А как же "непрерывный трудовой стаж"? "А-а, плевать..." "Той ли меркой мерим..."
       Соседи мои, между тем, после нескольких дней затишья, продолжили свои карнавал. Участкового у нас все не было. Наконец, месяца через два он появился.
       Прежде, чем принимать меры, он захотел убедиться, что все это правда: и постоянная грязь на кухне, и до ночи ревущая музыка. Потом участковый попросил вызвать его, когда дома будет хозяин комнаты (тот изредка появлялся), чтобы выдать ему предписание о выселении квартирантов. На все это ушло еще три месяца. Наконец, карнавал покинул нашу квартиру. В свою законную комнату въехал ее законный владелец. Сначала он относился ко мне явно недружелюбно. Однажды, стоя в противоположном конце коридора, воскликнул: "Жид!".  "Еще один клоун" - подумал я. Нo прошел какой-то месяц, и он мне сказал:
       - Я смотрю, ты тихий, спокойный человек.
       - Да,- согласился я.
       Он пожаловался мне на своего зятя:
       - Андрей же с моей дочкой живет сейчас в моей бывшей семье. Так всем там не понравился... Мы же раньше его не знали. А он, оказывается, такой дурак... Выпьет стакан пива, а глаза стекленеют, как будто он выпил стакан водки. И так дурак, а как выпьет, так становится полным идиотом.
       Вскоре он мне признался:
       - Я даже благодарен тебе, что ты их выселил.
       К нему стала захаживать его подружка-любовница - средних лет полненькая простая русская женщина. Однажды, придя домой, я застал ее горько плачущей. В их комнате через распахнутую дверь был виден лежащий на кровати голый, ниже пояса едва прикрытый простыней, мой сосед.
       - Захрипел и перестал дышать,- слышались сквозь слезы ее причитания.
       Я поразился: совсем он не старый, вроде, был, лет около 50-ти... Иногда, правда, он придерживал руку у сердца...
       - Нy, чего ему не хватало, чего ему не хватало?- плакала она.   
        Мне было ее жалко.
       Через несколько часов приехала машина и труп забрали. И квартира наша совсем опустела. А вскоре уехал оттуда и я. И дело было не только в том конфликте, хотя он лишний раз убедил меня, что коммунальная квартира совершенно ненормальное жилище для человека, но и в том, что комната моя, в которую я въехал года за полтора до этого, оказалась очень шумной: окна выходили на улицу, на проезжую часть, где, кроме автомашин, с лязгом и грохотом ездили трамваи, покоя от них не было ни днем, ни ночью.
       Деньги на доплату за очередной обмен дали родители. А где было бы мое жилье, думаю я, без этой вечной родительской помощи, без их последних сбережений? При таких-то заботах государства и ГБ? Да где-нибудь на вокзале, наверное...
       Проблема недосыпания стала для меня настолько серьезной, что я решил идти на любую работу, лишь бы она не начиналась по утрам, а если утром, то хотя бы через день. Из небольшого выбора таких работ, связанных с электроникой, работ сменного характера, ничего найти не удалось. Заодно, я почувствовал, что такие вакансии пользуются больший спросом и на них не так легко попасть. На службы гуманитарного характера меня, с моим техническим дипломом по советским законам не принимали. Оставался вариант, о котором я слышал по "Свободе", работа, на которую брали с любыми дипломами и без дипломов, вакансии, единственно на которые могли устроиться изгоняемые отовсюду диссиденты, работы, в том числе и сменные, объявления о которых я неоднократно встречал - работы грузчиков. На одну такую, в гастроном в центре Москвы на улице Горького я обратился. Меня приняли без долгих разговоров и, очевидно имея свой опыт, предложили первые дни поработать без оформления в трудовой книжке, а если останусь, то тогда уже и оформят. Я согласился. Смена начиналась рано, в семь утра, но зато через день. Зарплата - 90 рублей в месяц. После первого же дня я почувствовал, что вряд ли здесь задержусь. Еще до открытия магазина мы, я и еще человек пять грузчиков, уже были взмыленные от трудов - подносили к продавцам товары из подсобок и складов. И так продолжалось все 12 часов рабочего дня. В обед, едва поев и не посидев и пяти минут (перерыв там был неофициальный, а если официальный, то смена будет не 12, а 13 часов), с полным брюхом - снова за ящики и тюки. "Да, незавидна судьба советского ИТРа, - подумал я тогда,- но и судьба советского рабочего не слаще". И, хотя на следующий день я вполне отсыпался, но через день на работу приходил в совершенно неподходящем для выполнения в течение 12-ти часов тяжелых физических работ состоянии, проспав всего часа 3-4, при таком-то раннем вставании... Откровенно говоря, при мизерной зарплате, я надеялся, что после смены будут перепадать какие-нибудь продукты, все же мы их таскали целый день. Но, увы. Рядом с каждым грузчиком всегда шла сопровождающая в белом халате, чтобы ничего не стибрили и не припрятали по дороге. После смены, правда, дали мне вполне официально пакетик с карамельками, грамм 150. Да нужны они мне были, эти карамельки, я их сроду не любил?   
       Все же находились умельцы, которые и в этих условиях могли кое-что звездануть. Идешь, бывало, с грузом через двор, смотришь - лежат между ящиками два апельсина. Идешь обратно - уже нет. Или в коридоре: глядь, где-нибудь в закоулке между тюками - яблоко; прошло 5 минут - исчезло. Грузчики, все мрачноватые, подчеркнуто замкнутые, каждый "сам по себе". Один или два из них, показалось мне, явно с печатью лагерного прошлого. Если попадался какой-нибудь очень тяжелый груз, который лучше бы нести вдвоем, то все равно груз этот переносился в одиночку. Раз или два я помог такую поклажу поднести, но тут же понял, что в моей непрошенной помощи никто не нуждается, а в крайнем случае один из них мог подсобить другому без моего участия. Доконал меня в мой третий рабочий день коробок с чаем. Коробок этот представлял собою картонный куб со стороной где-то около метра и весом 50 килограмм. И хотя такой вес кое-как я перенести бы мог, но в виде куба, где не за что ухватиться, груз этот оказался для меня неподъемным. Я попросил одного, другого грузчика помочь - никто не отзывался, минут 10 я прокантовался с этим кубом, пока один из них не сжалился - подхватил с другой стороны и мы перенесли чай куда надо, а я понял, что мне отсюда нужно уходить.
       Заявление на расчет подписывал мне директор. Выглядел он гораздо благополучнее, чем все мои начальники на моих ИТРовских служениях. Доверительно он меня спросил:
       - Что заставило вас пойти на эту работу? - и взгляд его выражал, что он знает, что заставляет некоторых людей с высшим образованием идти в грузчики.
       Но я ответил то, что было:
       - Да просто, решил попробовать.
       За сим мы расстались. Мне запомнилась его фамилия, фамилия украинского характера: Калико.
       После того мне вспомнилась эта фамилия лет через 15, когда я узнал еще об одном человеке, обладателе подобной фамилии: Калик. Оказалось, так звали кинорежиссера, фильм которого "Человек идет за солнцем" в начале 60-x годов очередной одухотворяющей ласточкой "оттепели" пролетел по экранам наших кинотеатров и телевизоров. А в брежневско-сусловские годы, когда беспощадно изгонялось из нашей жизни все, что напоминало о хрущевском времени, фильм этот никогда не шел в кинотеатрах, а режиссер, Михаил Калик, оказывается, был изгнан из страны. Нo все годы я помнил и хотел еще раз посмотреть этот, виденный в далеком отрочестве и запомнившийся свежестью и новаторством замечательный кинофильм. И лишь в годы "перестройки" и в последующие, фильм этот снова появился на телеэкранах. И, глядя его, я сделал для себя еще одно открытие: оказывается, в нем, в этом фильме, была песня Кристаллинской, которую я помнил с отрочества и, когда появился магнитофон, все мечтал записать, и не мог, никогда она в брежневское время не звучала, и только теперь, вот, записал:

                У тебя такие глаза,
                Будто в каждом по два зрачка,
                Как у самых новых машин...

       У меня была на примете еще одна работа, не связанная с утренними подъемами. Объявления о ней я также встречал: разносчик писем и телеграмм. Я обратился в Центральный телеграф, и меня, с той же оговоркой: ''без записи в трудовую книжку в первые дни", приняли на службу. Работа здесь была ежедневная, во второй половине дня. Зарплата зависела от выработки. Дома в центре Москвы, как, вероятно, и в любом другом городе, находятся далеко не в таком порядке взаиморасположения, как можно судить по номерам. Не зная географии дворов, я много времени тратил на расспросы и поиски нужного адреса, иногда по несколько раз повторяя один и тот же путь. Адреса никогда не повторялись, а те, где я побывал, тут же вылетали из головы, не запоминаясь. Так что, даже, если бы они и повторялись, все равно я бы, пожалуй, разыскивал их, как в первый раз. Явно, сознание мое к этой информации было безразлично. В конце-концов, в течение трех дней вдоволь набегавшись, я подсчитал, сколько, при такой производительности, смогу заработать за месяц. Получалось, что вряд ли наберется и 50 рублей. Да, не дураки начисляют расценки работягам. На четвертый день я сдался, взял расчет.
       Из тех трех дней работы мне запомнилась встреча с одним человеком. Он, как и я, был разносчиком. Лет ему было около 30-ти. Получив по пачке писем и телеграмм, мы выходили на улицу. Он мне без всякого вступления поведал:
       - Я пошел на эту работу, чтобы в любой день, когда мне нужно, иметь два-три часа свободного времени: хожу на симфонические концерты. И так уже в это дело втянулся - ни одного не могу пропустить. Хожу, сравниваю их между собой… Это стало уже, как наркотик. Живу за городом. Там у меня сруб. Достался от родственников. Зимой топлю дровами. Но все равно, тепла не хватает. За ночь дом промораживается насквозь. И вот, утром просыпаешься, лежишь, из-под двух одеял страшно вылезать, вдруг что-то как бахнет, как выстрел - бревно треснуло от мороза. Но нужно вставать, нужно идти...
       Мне пришлось вернуться к своей ИТРовской стезе. Сменные работы можно было найти еще в вычислительных центрах. Я, правда, никогда, ни самостоятельно, ни в институте, вычислительной техники не касался. "Ну, подучусь, - подумал.- Может быть, какие-то курсы будут, попрошу туда направить. За какой-нибудь один-два месяца вечерней учебы вполне можно освоить новую дисциплину, и то, что раньше было непонятно и недоступно становится постижимым и даже не таким уж сложным". Подобный опыт у меня уже был. Я достал телефонный справочник и стал обзванивать вычислительные центры. Через несколько дней такого обзванивания из одного из них мне ответили:
       - Инженер-электронщик требуется.
       А я, откровенно говоря, не очень и надеялся, все-таки, "с улицы" подходящую работу трудно найти. А тут - "требуется", да еще где? - в вычислительном центре Госкино СССР.
       В этом самом Госкино существовало несколько небольших кинозальчиков, где начальники культуры просматривали фильмы и решали, какие можно пустить на советские экраны, а какие нельзя. Раз, или два даже, и я там побывал, не помню уже точно, то ли приятель-кинорежиссер меня провел, то ли обменялся билетами во время кинофестиваля...
       Меня приняли на работу. Забегая вперед, скажу, что освоить профессию инженера по обслуживанию ЭВМ мне не удалось: никаких курсов по этому делу не было, самому мне подходящей литературы на эту тему не попадалось, но, впрочем, с каким-то минимумом обязанностей я освоился, ни по должности (самый простой инженер), ни по зарплате (120 руб.) ни на какой "рост" не претендовал, и наконец-то избавился от хронического недосыпания, работая в вечерние и ночные смены. В свободное время я понемногу продолжил свое литературное писание, но вскоре его пришлось отложить, и надолго: мне объявили, что я стал отцом ребенка, потом его и показали, я увидел, что мать ребенка оказалась такой же ненадежной и безответственной, какой она проявила себя в качестве жены, и с того дня мое свободное время пригодилось для того, чтобы ездить на встречи с ребенком, а потом преодолевать всевозможные препятствия в этом.
       И вот, на этой работе произошла одна странноватая история, о которой я, лет через 15 после того догадался, что это была провокация. Подобных ситуаций после того было еще несколько (одну из них, в таксопарке с провокатором Кравцовым я уже описал).
       В вычислительном центре посменно работали сторожа-пожарные. Один из них выделялся: значительно лучше других одевался, на нем был всегда чистый выутюженный костюм, он был вежлив, более или менее хорошо воспитан, носил, как и я, японские часы, на этом пунктике у нас и состоялось первичное знакомство. Вскоре он мне поведал, что недавно перед ним лежал целый чемодан японских и швейцарских часов, и что он может достать любые. Однажды он указал мне на одну работавшую в нашем вычислительном центре на какой-то вполне рядовой должности вполне заурядную малопривлекательную толстощекую девицу и поведал, что она чуть ли не подпольная миллионерша, и что он с ней хорошо знаком, только здесь, на работе, они об этом вида не подают. А вскоре он предложил мне заработать: я даю ей в долг 500 рублей, я через месяц получаю тысячу.
       - Расписку мы дадим, все, как положено,- уверил он меня.
       Я в то время уже, естественно, знал об этой самоценности денег: что они сами по себе являются капиталом и могут приносить непосредственный доход. Как раз в те дни у меня впервые в жизни были на руках большая сумма (родители дали  на доплату при обмене жилья), и я спросил обменщицу, не согласится ли она из тех нескольких тысяч, что я ей отдавал, чтобы 500 рублей я на месяц задержал. Она согласилась. (Сейчас думаю: случайно ли мне был предложен тот финансовый бизнес именно тогда, когда я, небывалый случай, имел  приличные деньги? А бизнес заманчивый: шутка ли, за месяц, палец о палец не ударив, удвоить сумму? Это вечно-то нищему инженеру?). Я получил расписку и отдал 500 рублей. Прошел месяц. Никто возвращать их мне не собирался. Еще две недели. Обменщица моя стала требовать отдачи долга. Я, в свою очередь,- у своего заемщика. Он обещал:      
       - Подожди еще немного, будет больше, чем мы договорились.
       Что-то мне все это стало очень не нравиться. Обменщица, между тем, стала уже устраивать мне скандалы, скандалы с оскорблениями. Я, в свою очередь, стал ругаться со своим должником: мне уже не нужны были никакие доходы, лишь бы он вернул мне мои 500 рублей, чтобы я возвратил их хозяйке и прекратился этот кошмар. Наконец, после нескольких скандалов он мне 500 рублей вернул, я их немедленно отдал и инцидент был исчерпан. И долго я вспоминал эту историю только как случайную нелепую нервотрепку, и лишь когда подобных странных случаев повторилось несколько, и уже на фоне привода меня в КГБ, я понял, что то была провокация. А о том, что со средины 70-х годов Лубянка старалась пустить инакомыслящих по уголовным статьям, я тогда уже слышал. В моем случае, очевидно, расчет был затянуть меня в какую-то аферу по принципу "коготок увяз - всей птичке конец". Расчет был вынудить меня сделать что-то, и еще что-то, чтобы вернуть свои деньги, и "заработать еще больше".
       Вспоминаю еще раз того парня, который сделал мне то заманчивое предложение. Однажды в своей сторожевой коморке он заперся с какой-то девицей-оператором из нашего вычислительного центра. Вскоре ее хватились, начали искать. Стали стучать в комнату сторожа. Они долго не выходили. Потом показались. Оба слегка взъерошенные,   взволнованные... На вычислительном центре как-то приглушенно погудели-погудели, даже написана была докладная руководству, и постепенно все затихло...
       Этот сторож позволил себе то, что дозволялось лишь самому верхнему начальству, да и то только во внеслужебное время. И все сошло…
       ... Помню выражение его лица, когда он вернул мне 500 рублей: легкая досада, но без антагонизма, отношения наши после того почти не ухудшились. "Ну, сорвалась рыбешка - так сорвалась. Оно даже и к лучшему - меньше греха на душе". Такую реакцию я встречал потом и в других случаях провокаций, и я об этом еще упомяну.
       Пожалуй, с того случая, когда в 68-ом году в институте в Харькове Коля Лысенко дал мне запись песни Леонида Пылаева в надежде, что я начну ее "размножать и распространять", эта, в 80-ом году, была вторая провокация Лубянки по отношению ко мне. Во всяком случае, из тех, что я как-то распознал. Вторая, но далеко не последняя.
       Вскоре меня из того вычислительного центра уволили. Подвели под "сокращение штатов". И ничего тут не скажешь: все-таки, в той специальности я был "не в своей тарелке".
       А в общем, это входило в стратегию Лубянки против меня: Годик поработал, и хватит, нечего задерживаться, карьеру делать; нужно иметь другую репутацию - быть "летуном".
       Вспоминаю еще с того вычислительного центра враждебное отношение ко мне половины сослуживцев, включая непосредственного начальника, большой уровень шума от работы десятков вентиляторов, шума, по которому работу на ВЦ вполне можно отнести к вредным производствам, а также какую-то агрессивную воздушную среду в помещении - помню, когда после работы умывался, всегда кожа на лице краснела и жгла, словно была посыпана солью.
       Но это тогда же, во время моей работы там, неподалеку от моего шумящего ВЦ я повстречался с Андреем Тарковский, имел с ним краткую беседу и предварительное знакомство, когда он предложил мне позвонить ему по его возвращению из-за границы, и, может быть, мы бы познакомились поближе... Увы, из-за границы он больше не вернулся...      
       Все-таки, мне удалось тогда в одном из зальчиков Госкино посмотреть несколько непрокатных фильмов. Пробираться в этот зальчик было почти так же сложно, как нелегально пересекать государственную границу. Хотя там не было ни милиции, ни пограничников, но под бдительными взглядами дежурных и почти всегда запертые двери коридоров проникнуть в заветную просмотровую комнатку было ой, как не просто, тем более что на сеанс набиралось всего человек пять-десять - все наперечет. При четвертом просмотре меня засекли и дезавуировали. Молодая, но какая-то достаточно полномочная администраторша предупредила, что если я еще раз появлюсь, обо мне будет доложено директору вычислительного центра. На этом моя контрабанда прекратилась. Из четырех просмотренных мною фильмов два были совершенно рядовыми (я-то думал, что там крутят одни шедевры), один из них, помню, был "эротический" (вполне запретная тема для нашего тогдашнего искусства), там молодая парочка все собиралась "покачаться в лодочке", но ей все время кто-нибудь мешал. Третий фильм был детектив, произведение, так сказать, коммерческого характера, но зато с участием Ива Монтана - имени в те годы у нас почти запретном - "Пистолет Питон 357". А вот четвертый просмотр - это был уже высший сорт. Там перед сеансом никогда не было известно, что будут показывать, и вот, начинаются титры, и переводчик произносит название фильма, фильма, о котором я раньше только слышал: "Тот смутный объект желания". Это была первая кинокартина Бунюэля, которую я видел.               
       При увольнении администрация сделала мне добрый жест: директор позвонил на другой вычислительный центр и попросил, чтобы меня там приняли на работу. Меня там на работу взяли. Это был вычислительный центр Министерства Строительства СССР. Работу свою там, удавшуюся провокацию Кирилловой, захват и допрос в КГБ я уже описал. Не упомянул лишь об одном тогдашнем мероприятии "конторы" против меня: отправлении в трехдневную командировку в другой город с целью проникновения в мою квартиру и установки там подслушивающей аппаратуры (с последующим, через год, ее снятием). О таких приемах "конторы" упоминалось в нашей печати в ранний ельцинский период. И действительно, меня тогда отправили в командировку на три дня, а через год, уже на другой работе последовала еще одна трехдневная командировка. Причины и характер обеих командировок выглядели, если присмотреться, вполне нелепо и подозрительно.
       В командировки на этом ВЦ никто не ездил. И вот как-то, ни с того, ни с сего, начальник мой (с которым у меня на этой работе сложились очень неплохие отношения, кажется, я об этом уже упоминал) передал мне, что замдиректора собирается отправить меня в Минск за платами для нашей ЭВМ. Нe начальник мой хочет меня отправить в командировку, а именно замдиректора. И действительно, на следующий день меня вызвали и дали задание оформлять командировку. А у меня как раз на эти дни был назначен суд, где рассматривалось мое заявление о том, что бывшая "жена" препятствует мне видеться с ребенком. Пропустить этот суд я никак не мог. Я стал отказываться от поездки.  "Пошлют кого-нибудь другого,- думал я.- Тридцать человек работает на ЭВМ, желающие, и даже с удовольствием, скрасить однообразие, "Минск посмотреть" всегда найдутся" Но начальство неожиданно уперлось: "Нет, поехать нужно вам", и все тут. В кабинете собрались один замдиректора, другой, подошел и сам директор, и еще один начальник...
       - Да не ногу я ехать в эти дни,- уже взмолился я.
       - Хорошо, а когда сможете?- после некоторой заминки спросило меня начальство.
       - Недели через две.
       - Ну ладно,- угрюмо согласились они,- поедете через две недели.
       И не так меня удивило то, что я оказался настолько незаменимым в этой командировке, что даже согласились перенести ее срок, лишь бы ехал именно я, сколько выражение их лиц: у двоих какое-то повышенно серьезное, у третьего слегка сочувственное (так я истово божился), а у четвертого лицо было очень сочувствующее, прямо-таки трагическое. Мне это тогда как-то даже бросилось в глаза.
       Через две недели я съездил в Минск, отлучившись из Москвы на три дня, привез платы и, к удивлению моему, никто ими не поинтересовался.
       - А куда платы?- не выдержал я на следующий день, спросил у начальника.
       - Да вон туда,- кивнул он на мусорную корзину. Но я их в корзину, все-таки, не бросил. С оказией, оказавшись у начальника в кабинете, положил за книги в шкаф. Таким оказался итог моей незаменимой поездки в Минск. К этому времени я уже как три года ушел с радиозавода, и это была первая моя с тех пор командировка. Дополнительная ее странность состояла в том, что, в отличие от радиозавода, где необходимость командировок была естественна и очевидна, на последующих моих работах никто в командировки не ездил, работы эти не были связаны с поездками, один, вот, я сподобился...
       Через год, уже на другой работе, меня снова отправили в командировку. Это было уже после моего привода в КГБ и, очевидно, было связано с потребностью снятия подслушивающей аппаратуры из моей квартиры. Определенный этап "мероприятия", так сказать, завершился. Я в это время работал в отделе главного механика мастером в таксопарке. В один прекрасный день главный инженер сообщил, что мне предстоит поездка в г. Скопин (Рязанская область, километров 300 от Москвы). Там нужно забрать с завода цепь для транспортера автомобильной мойки. Я переспросил о командировке у главного механика, моего непосредственного начальника.
       - Зачем нам цепь?- удивился он. - Мы год назад привезли новую. И старая еще в работе. У нас цепей сейчас на пять лет вперед.
       На следующий день он изменил свою точку зрения:
       - Так. Оформляй командировку на три дня. Поедешь за цепью.
      Молодое лицо его, лицо человека, сформировавшегося в лукавые 70-е годы брежневского социализма, и выражало это самое лукавство, с добавлением легкой досады, пренебрежения и многозначительного подчинения приказу. Он приехал из Белоруссии. Поговаривали, что в Москве он устроился "по лимиту". До этого я о белоруссах судил по таким замечательным людям, как Василь Быков, Алесь Адамович, и полагал, что другого психотипа человека из того народа, что, при всей своей простоте и бесхитростности уклада жизни явил миру несгибаемое мужество в борьбе с фашизмом и понес в этой борьбе огромные человеческие потери - я полагал, что при всем этом другого психотипа человека из этого народа, кроме как достойного и благородного, независимо от интеллекта, и не встретишь. То, что было передо мною, являло полное опровержение  этой идиллии. Неотесанный, малообразованный, с примитивной, отягощенной мощным белорусским акцентом речью хам. Один к одному, словно родной брат его, явился потом перед всем миром другой такой же персонаж - нынешний президент Белоруссии Лукашенко. Даже усы у них одинаковые. И тот, и другой не перегрузили свои головы лишними книгами, но как, попав во власть, подмять под себя окружающих и удержаться в ней навек - тут их черепушка работает на всю катушку. Оторвать их потом от власти можно только палкой. Таким был и этот мой нынешний шеф.
       - Не лажайте трубочку, - говорил он в телефон.
       Я поражался. "Неужели он никогда не слышал, как эту фразу сказать нормальным русским языком?". Когда кто-нибудь заходил в наш кабинет, я старался не встречаться с вошедшим взглядом и делал невозмутимо-отсутствующее лицо - мне было стыдно, что у меня такой начальник - неграмотный, какой-то, что-ли?.. С подчиненными, слесарями и сантехниками, вечно копошившимися в железе и грязи, его поведение выдавало его суть с потрохами: при малейшем непроявлении струнчайшей покорности, выговаривал унизительные замечания и импровизации. "Что ж ты делаешь?- досадовал я.- Ведь наверняка же твои родители, вот такие же простые люди, как эти слесари, также, небось, копаются в железе или в земле, а ты так себя ведешь... Ах, тварь, тварь...".
       В дорогу провожали нас, меня и шофера с грузовиком, заведующий гаражом (в его ведении находился грузовик) и еще каких-то два средних начальника. Мне бросилось в глаза, что все они смотрели на меня, и словно как-то разглядывали. Один, тая лукавость. Другой - нейтрально. А завгар, удивило тогда меня слегка, смотрел с явно выраженным сочувствием, и это напомнило мне лицо одного из провожавших в предыдущей командировке год назад. Впрочем, отправился я тогда в Скопин без особых подозрений. Допер о подлинной причине этих странных командировок только лет через 15.
       Больше в командировки меня не посылали.
       Эта работа, мастером в таксопарке, была моей первой работой после привода в КГБ. "Ну, - подумал я тогда,- если раньше выгоняли с работы каждый год, то теперь будут через каждые полгода". Первые две недели прошли во вполне нормальной обстановке. Так было и на предыдущих работах, пока не приходила всюду следовавшая за мною "телега", что я "бяка". После чего, без видимых причин, отношение ко мне неизменно ухудшалось, начинались колкости, шуточки, демонстративное "пренебрежение", психологический террор, а то и агрессивные проявления. Я это уже отчасти описал. Через два-три месяца ходить на такую работу уже очень не хотелось. Но первые две недели обычно проходили вполне нормально. Так и здесь. Когда пошла третья неделя, я уже привычно внутренне напрягся - пора было начинаться шуточкам и "скепсису" окружающих. Но последовало еще две недели - ничего не изменилось. Миновал месяц, второй... не было ни шуточек, ни "презрения'', ни оскорблений. Наоборот. Ко мне относились и вежливо, и с уважением. А по отдельным проявлениям начальства можно было догадаться, что они знают о моей недавней коллизии с "органами". А я-то думал, что будет как раз наоборот: что, если они узнают, что меня "таскали в КГБ", то сразу немедленно начнут от меня избавляться. Наивная душа. О моей кагебешной истории здесь знали еще до того, как приняли на работу. После моего первого визита в отдел кадров. Я об этом уже упоминал, но придется чуть повториться. Когда меня повезли в КГБ и в тот же день выгнали с работы, а недели через две я поехал на Лубянку забирать свою рукопись, Веденьев сурово спросил у меня, нашел ли я работу.
       - Да.
       - Где? - не унимался он.
       - В таксопарке, - неохотно сознался я. "А чего скрывать?- подумал.- Все равно, если захотят, найдут". Как оказалось, то любопытство Веденьева не было праздным. Так что и на работу меня тогда приняли, и все, что было дальше - все происходило под наблюдением и по "рекомендациям". И "рекомендации" эти оказались противоположными тем, которых я опасался. Я вспомнил тогда, как мой приятель-кинорежиссер, человек, мягко говоря, консервативных взглядов, а, грубо выражаясь, национал-"патриот", и, в силу подобных "убеждений" и своей, сопровождающейся широким кругом знакомых профессией знавшийся и с кагебешниками, рассказывал как-то мне в середине 70-х годов, как один из этих его знакомых поведал ему, что после того, как еврей подает заявление на выезд "государство берет его под свою защиту". (При этих словах в голосе моего собеседника слышалась некая грусть. Думаю, что в такой цитадели либерализма, каким традиционно в Советском Союзе был Мосфильм, такие экземпляры, как этот мой приятель, среди творческого слоя были в ничтожном меньшинстве). Да, так вот и меня "государство взяло под свою защиту", - стал догадываться я. А я был и не против. Все-таки, приятно, когда тебя не оскорбляют. Хотя я бы, конечно, предпочел, чтобы "государство" вообще оставило пеня в покое, чтобы не было ни этого ''уважения", ни, тем более, того террора, который сопровождал меня первые тринадцать лет моей трудовой жизни. Итак, на четырнадцатом году своей инженерной карьеры я работал мастером в отделе главного механика, получал 110 рублей и пользовался "уважением".
       Между тем, это уважение отнюдь не распространялось на мою проблему с ребенком. Там по-прежнему суды, прокуроры и РОНО, выполняли пожелания моей доносчицы, запрещали мне видеться с сыном. Таким был, очевидно, "творческий" подход Лубянки: террор на работе прекратить, а с ребенком - на усмотрение "добровольной помощницы КГБ", там по-прежнему не писанные статьи кодекса, а она была законом.
       Тот человек, что принимал меня на работу в таксопарк и обещал помочь перейти в таксисты вскоре уволился. Он, правда, оставил мне свой телефон и по прежнему давал советы и обещания, но, как я вскоре понял, просто морочил мне голову. В это время у нас стал рассчитываться главный энергетик. Мы вместе занимали одну комнату: главный энергетик, главный механик и я.
       - А вы возьмите вон его на мое место,- порекомендовал меня главный энергетик.- Он специалист по электронике, уж с электрикой в таксопарке справится.
       - К нему еще надо присмотреться,- уклончиво отвечал главный механик, передавая мнение и главного инженера.
       И тут я заколебался. Хотя место главного энергетика было не ахти чего, четыре-пять подчиненных электрика и зарплата всего на 10-20 рублей больше моей, все же интеллектуальный уровень деятельности любого начальника на порядок выше деятельности рядового инженера, то бишь конечного исполнителя чужих идей, что на всех шарашках в моей практике (кроме радиозавода) сводилось к роли "'подай-принеси". Возможность избавиться от этой роли меня смутила. В смысле моих планов стать таксистом. Прошел месяц. Второй. Ежедневно по утрам, не выспавшись, я мчался на работу, чтобы там за 110 рублей отсиживать бездельный день. А они все "присматривались". Наконец, я не выдержал:
       - Ну как, берете энергетиком? А то мне и на *** все это послать не долго.
       Вместо ответа мой усач набрал номер телефона:
       - Присылайте нам энергетика.
       "А,- понял я о своей амбиции,- "это уже нельзя". Не оскорбляют, не унижают - и будь доволен, а о большем мечтать нечего".
       В последующие несколько месяцев я все пытался перевестись в таксисты, но главный инженер уперся:
       - Тебя государство учило, потратило деньги, вот и работай инженером.
       "Ах ты, дерьмо,- выслушивал я эту демагогию,- Сколько ты получаешь, плюс воруешь, а мне предлагаешь жить на 110 рублей?". И, делать нечего, припомнив, как стукачка Кириллова советовала мне за помощью в трудоустройстве обратиться к тем же кагебешннкам, я позвонил Кирилюку, благо, телефон свой он мне оставил. Мы встретились.
       - Мы же не имеет таких возможностей,- скромничал Кирилюк.- У нас же нет такой власти.
       Я постарался убедить его, рассказал, что в таксопарк я шел только, чтобы стать таксистом.
       - Ну, попробуем что-нибудь.- Но обещать я вам ничего не обещаю,- сказал он  на прощание.
       Месяца через два главный инженер сообщил мне, что меня направляют на курсы шоферов, но в такси после курсов я буду работать в другом таксопарке. Я согласился.
       - Тот таксопарк,- объяснил мне позже стукач Кравцов,- самый захудалый в Москве. У них плохая ремонтная база. Как видишь на улице какую-нибудь обшарпанную такси, значит она из  того таксопарка.
       А мне было все равно. Через полгода, закончив шоферские курсы, я сел за руль авто. Всего, на то, чтобы перейти из инженеров в таксисты, у меня ушло полтора года. А куда нам спешить? "Конторе" торопиться некуда, а я тоже еще не старый...
       В первые дни шоферства я как-то подумал: "Как странно: проучился 6 месяцев и работаю на такой работе, где и ответственность не сравнить с моей бывшей инженерной, и заработок раза в три больше (вместе с чаевыми). А там проучился 5 лет (плюс 2 еще в техникуме, но это, как говорится, мои проблемы), зарабатывал копейки, ответственности вообще никакой, и работа та никому не была нужна... Странная страна..."
       О провокации Кравцова в том, первом моем таксопарке, когда он звал меня трахать девочек, но только в задний проход, я уже написал. В этом, втором таксопарке, была провокация иного рода, и я о ней еще упомяну.
       Я стал работать таксистом и вскоре почувствовал, что "хорошее отношение" из моего первого таксопарка перекочевало вслед за мной и сюда, во второй. Но, если там я находился среди администрации, людей в той или иной степени образованных, то здесь "хорошим отношением" одаривали меня товарищи вполне попроще начальства - работяги таксисты. Иной раз я даже попадал в неловкое положение. Идет незнакомый мне человек и дружески тепло улыбается, и я не сразу понимаю, что это мне:
       - Здорово!
       - Привет!- и я не падаю в грязь лицом.
       Другой, вполне сумрачного вида, который раньше смерил бы меня неприязненным взглядом, увидев меня, приветливо кивает:
       - В путь?
       - Да,- и я приветлив.
       Еще один так воспылал ко мне симпатией, что дал мне кличку "Гаврила", и при моем появлении всегда восторженно орал:
       - А-а, Гаврила идет!- и кидался обниматься.
       Приезжаю я с линии часа в два ночи:
       - А-а, Гаврила приехал!- слышится восторженный крик.
       Так что я уже старался не попадаться ему на глаза. "Да что они, все стукачи, что ли?",- удивлялся я. К зиме, покрутив баранку месяцев 8, километров по 200 ежедневно, я вполне освоился с вождением "Волги", а вскоре без труда ездил и по скользкой дороге. Приезжаю как-то в таксопарк и слышу, проходя рядом, как очередной мой доброжелатель, стоя с двумя собеседниками, увидев меня, восторженно вспоминает:
       - Еду сегодня по Варшавке, скользко, дорога - лед! Этот: летит без тормозов, всех обгоняет!
       "Где же все вы, добрые мои, были,- подумалось,- когда я с транзисторами управлялся? Тоже, вроде, получалось..." Впрочем, по транзисторам я отнюдь не скучал.
       С одной своей подружкой, которая уже лет 15 работала в таксопарке (не в том, где я, их в Москве более 20-ти) на какой-то маленькой административной должности, но, в силу своего стажа, знавшую жизнь таксопарка "как свои пять пальцев", я как-то поделился своим наблюдением:
       - Как много в такси работает стукачей.
       - А ты только узнал? - последовал ответ.
       "Агенты влияния",- поведал в свое время о некоторых функциях работников спецслужб, создающих в обществе те или иные настроения, неудавшийся путчист, экс-предстедатель КГБ Крючков.
       Но не все из моих новых коллег оказались охваченными любовью ко мне, и о парочке забавных эпизодов мне хочется упомянуть.
       Однажды собираемся мы на линию, сосед мой подосадовал:
       - Зеркало салонное с****или...
       (Вообще, подобного рода воровство в таксопарке процветает. Если приходишь на работу и в машине ничего не своровано или не свинчено - уже удачное начало дня).
       - А ты едь, не огладываясь,- подбодрил я его.
       - Пошел на ***!- взбешенно заорал он.
       Я удивился. Может шутка была и не очень удачная, но я ее высказал вполне доброжелательно. Я посмотрел на его повышенно разъяренную физиономию: "Похоже, эта гнида не знает, что меня нельзя оскорблять". Заодно, стало понятно, что он и не стукач. Попался он мне на глаза точно на следующий день, мы опять собирались в дорогу в одно время. Скромной мышкой, опустив голову, стараясь быть незаметным, прошмыгнул он мимо меня. "Вот бы все русские люди были такими,- умилился я.- Какой это был бы замечательный народ".
       Скажу и о втором случае (более мелкие упоминать не буду). Я водил машину в перчатках. Поездив за рулем первые две недели, я почувствовал, какая большая нагрузка легла на кожу ладоней. Она быстро грубела и натиралась, почти, как бывает от работы лопатой, Вспомнив свое, не лишенное экзотики прошлое - мотоцикл, который я водил в перчатках, я одел перчатки и здесь.
       Эффект оказался настолько замечательным, что больше за рулем я их никогда не снимал. И вот однажды подходит ко мне другой братан-таксист и говорит:
       - Ну, зачем ты одеваешь перчатки? Тут народ простой, знаешь. Не надо это делать. Тут тебя не поймут.
       Я попытался ему объяснить, что это очень удобно, но он не стал слушать. У него были правильные черты лица, он хорошо одевался, значительно лучше других шоферов, "следил за собой", так что можно было подумать даже, что он не простой таксист, а шофер какого-нибудь большого начальника. Помню, он носил какую-то огромную шапку, лисью, что-ли. Увидев меня в следующий раз снова в перчатках, он закричал:
       - Я же тебе сказал, не надо надевать перчатки!- а чтобы окончательно с меня "сбить спесь", добавил покрепче:- Пошел на ***!
       "Еще один клоун,- терпеливо подосадовал я.- Ничего, "объяснят".
       Нa следующий день я увидел его. Ему "объяснили". В отличие от первого, этот не очень-то испугался. Стоял в сторонке и удивленно меня разглядывал. "Так вот, какие они, "инакомыслящие"?- это, или что-то подобное читалось на его морде. Больше мои перчатки его не возмущали.
       У меня есть подозрение, что в первое время, когда я стал шофером, "контора" за мною послеживала: не преследовал ли я каких-то особых целей, сев за руль такси? Хотя это и громоздко и хлопотно, следить за ездящей по городу машиной, а в моем случае, вроде бы, и ни к чему, но, учитывая с какой жадностью Лубянка искала на меня компромат, а в нескольких случаях даже шла на провокации, чтобы искусственно его создать, вполне можно предположить, что их воображение и тут не давало им покоя. К тому же, можно и не следить весь день, а, скажем, в наиболее подозрительное время - вечером или ночью. В моем случае это было именно так.   
       Естественно, в первое время я слабо ориентировался в городе. Москва большая, а улицы я запоминаю неважно. И вот однажды поздним вечером я никак не мог определить, где мой таксопарк. Вроде, все узнаваемо, а гаража на месте нет. Я уже дважды объехал район, а родных ворот не видно. И тут повезло: меня обогнала машина из нашей автоколонны, я посигналил, она остановилась. Водителем был рослый, интеллигентного вида парень, который весьма доброжелательно  ко мне, новичку, относился... Я у него спросил, как проехать? Он мне показал. Через час, когда мы сдавали смену, он, увидев меня, с беззлобным смехом поведал братве, как я по ту сторону моста, находясь в пятистах метках от таксопарка не мог его найти. С этим парнем у меня всегда были хорошие отношения. Однажды, года через два, в городе, где-то заполночь, я увидел его, беседующего с двумя гаишниками. Картина была совсем не такая, как бывает, когда гаишник останавливает авто и убеждает шофера, что он должен уплатить штраф. Нет. Эти трое беседовали на равных, похоже, уже давно, не спешно. "Травили". Шофер мой вальяжно повис на дверке своей машины...
       Другой случай был попозже, через несколько месяцев, тоже ночью. Я попал в какой-то отдаленный незнакомый район и никак не мог сориентироваться. Проехал в одном направлении, в другом... Дорога все шла и шла, и совершенно непонятно было, удаляюсь я от центра или еду к центру... Между тем, за излишний холостой пробег, езду без пассажира, таксиста здорово наказывали: лишали премии, ругали, требовали оплачивать холостой пробег из собственного кармана... Я в очередной раз развернулся и поехал обратно. И тут мне повезло: словно из-под земли рядом с моей машиной возникла другая, из нашей автоколонны. Я посигналил остановиться, и мой коллега подсказал, куда надо ехать. Это был обычно довольно сумрачного вида парень, но для меня у него всегда находилась сдержанная улыбка. Он был приятелем того, что дал мне кличку "Гаврила".
       Однажды, как обычно, днем, выезжаю я на линию, и прямо у ворот таксопарка голосует пассажир. "Удачное начало,- подумалось.- Нe успел выехать, уже пассажир есть". Пока мы ехали немного разговорились. Он поведал мне, чем занимается в жизни:
       - Езжу, заставляю должников отдавать долги.
       Это было время возникновения первых частных палаток, нарастания преступности, в русскую речь входило слово "рэкет". Я, примерно, понял род деятельности моего пассажира, мельком глянул на него, сидящего сбоку: подтянут, твердое, непроницаемое выражение лица.
       - Но это же опасно,- сказал я.
       - А что в нашей жизни не опасно,- последовал ответ.- Зато, как мы живем, и как вы живете.
       - Ну, это кому как по характеру,- дипломатично ответил я, не очень уже радуясь своему спутнику.
       - А водителю что?- продолжал он.- Отвез людей, подождал, привез обратно. И за один день имеешь больше, чем здесь тебе платят за месяц. Поди плохо. Всегда лишние деньги есть. Представляешь, сидишь в ресторане, левой рукой обнимаешь одну бабу, правой другую. Одна другой красивее.
       Так, дипломатично переговариваясь, мы доехали. На счетчике было около двух рублей. Копеек 25 он мне дал чаевых. "Уж как он расписывал свою роскошную жизнь, мог бы быть и пощедрее", - подумал я. То, что это была провокация, я догадался лет через 10. Вспоминая его облик, физиономию, отмечаю, что десятки подобных видел я, когда устраивал свои демонстрации у стен КГБ.
       ... Полно было машин на улицах, середина дня, а он пришел ловить такси к воротам таксопарка... …И еще, вспоминается, некоторое повышенное внимание, с которым смотрели на нас стоявшие невдалеке таксисты. Обычно всегда, в любое время суток у ворот таксопарка задерживаются после работы водители, которым ехать  в одном направлении - на паях берут машину, которая развозит их по домам. И тогда, когда сел ко мне тот пассажир, вспоминаю, что все обратили на нас внимание. Тот, видно, карауля меня у ворот, несколько автомобилей уже пропустил, а поджидал именно меня, и мимо внимания бдительной таксистской шоферни это, ясное дело, не прошло…
       В таксопарке я познакомился с явлением, которое назвать коррупцией, пожалуй, слишком громко было бы сказано, но и законным официально никто не признает. Я имею в виду то, что таксист ежесменно должен платить деньги администрации. Деньги эти не такие уж большие и, в общем-то, посильны таксисту: 20 копеек там, 20 копеек сям, полтинник еще в одном месте, где-то еще по 20 копеек, рубля по полтора, может быть, два, за смену набирается, "на раздачу". Хуже, если таксист в этот день попадает на штраф гаишнику (а таксистов гаишники штрафуют гораздо ретивее, не сравнить с частниками). Да плюс еще, если работа закончилась ночью, после закрытия метро, нужно рубль дать водителю микроавтобуса, который, собрав шоферов, живущих в одном районе, развозит по домам (официально, конечно, бесплатно). Тогда от чаевых, иной раз, за весь день остается ноль. А нужно еще платить за ремонты, которые, хотя и не каждый день, но сопровождают эксплуатацию машины постоянно. Там тоже, два, три, пять, семь рублей, бывает и больше. И, может быть, платы эти в какой-то степени можно и оправдать - таксопарк предоставляет таксисту машину, на которой он имеет неофициальный дополнительный заработок - чаевые, если бы все это не сопровождалось абсолютным бесправием водителя перед администрацией. Это в городе, "на линии", таксисты известны тем, что они могут и нахамить, и с неохотой дают сдачу, и не всегда желают ехать туда или туда, а на территории таксопарка это самое бесправное и униженное существо. И у выезжающего из ворот таксопарка таксиста облегченно преображается лицо: "вырвался". И ответственность за машину, жизнь и здоровье, свою и пассажиров, неослабевающее все 12-15 часов повышенное  внимание и нервное напряжение - все это ерунда, по сравнению с тем, что окружает таксиста внутри таксопарка: стояние в очереди в одно окошко, в другое; снятая за ночь деталь с машины; обнаруженная неисправность; стояние в очереди на ремонт (и перед всеми виноват) - все это не засчитывается в рабочий день таксиста; в благостной теории все это делается в отсутствие водителя, а он только приходит на работу, заводит двигатель и уезжает на 12 часов на смену.
       Эти двадцать и пятьдесят копеек различным контролерам и дежурным и трешки ремонтникам, конечно, не задерживаются у них в руках полностью, а половинятся и передаются дальше - начальнику. Тот тоже половинит и - выше. И так далее. Поэтому, самый маленький контролер, которому таксист дает 20 копеек является наместником самого высокого начальства и имеет над таксистом власть директора. И дело поставлено так лихо, что таксист сам рад отдавать эти двугривенные и полтинники.
       Старые таксисты, лет по 30 и больше проведшие за баранкой, иной раз, ночью, когда нас развозили по домам, устало сетовали:
       - Мы всех их кормим, и они же нас ебут. Мы уже не сможем, а вот вы, молодой человек,- обращались они ко мне,- может, сможете где-то сказать...
       Что я мог им ответить? Что инженеру, хоть он никому и не "отстегивает", но жить на ту зарплату, 120 рублей, еще хуже?
       На меня изрядное впечатление произвел один случай. Как-то самая мелкая труженица таксопарка, контролер (ей сдают выручку таксисты после смены), но ветеран, прослужившая в заведении лет 20, покритиковала на собрании директора. Покритиковала за самоуправство. Правда, за этим выступлением стоял и личный мотив: директор снял с вождения микроавтобуса (того, что по ночам развозил нас по домам) ее мужа, проработавшем на этом микроавтобусе уже немало лет. Директор посадил на это место своего знакомого (за один-два вечерних рейса, поговаривали, водитель этого микроавтобуса имел "навара" больше, чем таксист за весь день). Раньше, может быть, она бы и промолчала, но на дворе был 1986-й год, газеты только и твердили, что о засилии бюрократизма и всевластии чиновничества и о предстоящих законах о выборности начальства. Вот она и выступила... Через месяц в час ночи приезжаю я как-то с линии, а у контролеров происходит что-то необычное. У них, за их стеклянной перегородкой хозяйничают какие-то посторонние люди. Мужчины, человек пять. ОБХСС. Одна контролер подавленно сидит, другая плачет, а третьей (той, что критиковала директора) нет на месте, а ее стол обыскивают. Дело в том, что контролеру не положено при себе иметь никаких денег, кроме государственных (выручки, сдаваемой таксистами). Этот строгий закон существует для искоренения левых доходов. (Это у контролеров-то, у которых главная задача, условие их нахождения на этой работе - собирать у таксистов двадцатикопейки, делить их и передавать дальше - начальству). Контролеры, конечно, стараются у себя большие суммы "левака" не задерживать, постоянно, по мере накопления, перепрятывая их в надежное место. У нее нашли лишних рубль восемьдесят. Ей чуть было не пришили уголовное дело, но, в конце-концов, обошлось простым увольнением. Рассказывали, что, когда обэхээсники вошли к контролерам, они сразу бросились к ее столу (чтобы не успела перепрятать). То, что ОБХСС, подразделение МВД, отреагировало на коллизии внутри таксопарка, критику директора рядовым работником, произвело на меня известное впечатление...
       По благостной теории, молодому водителю (стаж до полугода) легче работать не через день по 12 часов, а на обычной пятидневке по 8 часов. В реальности это получается ежедневно по 12 часов без выходных. И это гораздо тяжелее, чем работать через день (пусть даже не по 12, как в красивой теории, а по 15 часов). Рабочий день растягивается до 12-ти часов вот почему: далеко не всегда таксисту удается выполнить план по выручке в теоретически указанный срок. Приходится перерабатывать. Правда, в документах это не отражается, там время нахождения таксиста на линии занижается ("по его же личной просьбе"). Кроме того, в среднем, часа полтора до выезда на линию и столько же после приезда таксист находится на работе (правда, не за рулем, а в беготне и стоянию в очередях). А выходные он сам не захочет брать, так как в этом случае машина его будет отдана в случайные руки (таксопарк должен выполнять план по выпуску автомобилей на линию), после чего хозяин ее "не узнает". После чужих рук ее придется регулировать, ремонтировать, доставать пропавшие детали (те же дворники или зеркало) - все с доплатой денег, разумеется. Так что легче обойтись без выходного. В отпуск тоже никто не выгоняет (не то, что инженеру: хоть рыгни, иди отпуск - советский закон требует, чтобы труд чередовался с отдыхом).
       Кроме того, заботливое начальство продлило мне стаж молодого водителя с полугода до года, надеясь, что я не выдержу и уволюсь, и ему будет меньше хлопот. Так что в первый год работы в такси у меня было только три выходных дня. Отпуск я тоже не взял. Не скажу, что я был этим так уж удручен: я в то время усиленно собирал деньги на адвокатов и дорог был каждый день. Естественно, при такой напряженной "трудовой вахте" я иногда "зашивался", не успевая толком отдохнуть, то бишь отоспаться, после предыдущего дня, немного, иной раз, опаздывал на работу, не совсем точно по графику выезжал на линию. Правда в такси это допускается. Неисправность машины, ремонт, техническое обслуживание - все это исключает точное соблюдение графика. Все же иногда мне приходилось по этому поводу объясняться. Для улаживания проблемы нужно было, иной раз, упрашивать, чтобы строгие контролеры взяли рублишко. Как-то в такой ситуации мне помог один парень. Кажется, он работал в отделе безопасности движения (разбор и ведение дел по авариям) и не имел отношения к таксистским будням, но, говорили, что мать его работает где-то в Управлении легковым транспортом Москвы, и поэтому он имел в администрации таксопарка известное влияние... Раз-другой он помог мне избежать осложнений из-за неточного соблюдения графика ("Давай рубль - все сделаем"). Но вскоре аппетит его резко возрос. Он стал требовать деньги уже без всякого повода, просто "за встречу".   
       - Давай рупь!- весело, но весьма настойчиво перегораживал он дорогу.
       Не раз я видел, как он приставал и к другим водителям, в основном, молодым. Я старался не попадаться ему на глаза, но это удавалось не всегда. Здоровый, веселый, с подернутыми жирком физиономией и телом, не знавшими умственных или физических перенапряжений, он гонялся за водителями, сшибал рубли и трешки. Терпению моему пришел конец, когда он стал требовать, чтобы я ему ежемесячно "отстегивал" по десятке из зарплаты. Одно дело, когда "отстегиваешь" из чаевых, хоть и "ни за что, ни про что", но из зарплаты?.. Я спросил у одного таксиста-ветерана, у другого.
       - Что? По десятке из зарплаты?- возмущались они.- Спросил бы он меня, я б ему дал десятку!
       Узнавал я и у людей более авторитетных, наших дежурных механиков (которым таксисты "отстегивают" по полтиннику после смены).
       - А ты не давай, и все,- посоветовали они.
       Вероятно, лихоимцу моему передали, что я не простой советский, а ... А кто? Похоже, ему сказали, что я как-то связан с КГБ, может быть, даже кагэбэшник, потому что в очередной раз увидя меня, он очень испугался. Потом он, очевидно, навел справки, и ему растолковали, что никакой я не кагэбэшник, а так, "под защитой". Бояться он меня перестал, но и с денежными приставаниями было покончено. Я не сразу почувствовал изменение отношения ко мне начальства. Мне стали менять смену. Я любил выходить во вторую смену, стали назначать в первую. У таксистов это называется "давиловка". Таксиста "жаворонка", который бодренько с пяти утра уже готов свершать трудовые подвиги, выводят в вечернюю смену, когда он со слипающимися глазами сидит за рулем, как сонная муха. И наоборот. "Сову", который без проблем может летать до трех ночи, выводят утром. И он, борясь со сном, напряженно смотрит на дорогу, стараясь ни с кем не столкнуться или прозевать опасную ситуацию. "А не раздражай, не гневи начальство". Много и других рычагов "давиловки" - плохие машины, дурные сменщики, постоянные невыгодные заказы (это когда пассажиры вызывают домой такси на определенное время), из-за которых потом срывается выполнение дневного плана. Все это стало применяться и ко мне. Сменщиков, приличных ребят, с которыми я договаривался водить общую машину, забирали, давали тех, за которыми числилось разгильдяйство и непорядочность. Почти каждая смена сопровождалась заказом, а то и двумя. Тут уже и "защита государства" мне не стала помогать. "Да, это уже нельзя",- понял я о своем отказе платить десятку тому толстозадому крохобору.
       (Лет через 10, давно уже уйдя из таксопарка, я случайно встретил одного шофера из нашей автоколонны с которым у меня были хорошие отношения. Рассказал об этих приставаниях с десяткой.
       - А что ты удивляешься,- ответил он,- полколонны отстегивало им по десятке).
       Отдельно я был уязвим из-за повышенного холостого пробега. В свое время меня не предупредили, что это так уж важно, да и никогда на это особо не обращали внимания, а тут начальник колонны стал требовать, чтобы я начал погашать холостой пробег (это значило, никогда не выключать счетчик, хоть с пассажиром хоть без, то есть самому оплачивать часть пробега).
       - Не крути голой жопой перед ***м!- кричал он мне своим фальцетом среди окружавших нас человек двадцати таксистов.
       Все здесь уже знали, что меня "нельзя оскорблять", ан нет,- оказывается, когда и можно... Я увидел несколько непритворно сочувственных взглядов шоферов. А что тут удивительного - все мы находились под властью этой жирной визгливой свиньи. "Да,- подумал я тогда,- бесправен инженер, а работяга еще бесправнее. С ним разговаривают совсем просто...".
       К этому времени родители мои купили подержанные "Жигули" (впервые в жизни и я оказался при деньгах - дал пятую часть на покупку). Уже разрешалось заниматься частной трудовой деятельностью, и я и так уже подумывал, насколько привлекательнее было бы возить пассажиров без всех этих начальников и контролеров. А тем более, при таких страстях на работе... Да и пора было подумать о возвращении к литературе. Два таксистских года пролетели в круговерти зарабатывания денег, большая часть их безрезультатно ушла к адвокатам, и в этом отношении только потеряно было дорогое время. Я подал заявление и из таксопарка ушел. Всего проработал я там два года.
       Так, как же это? Меня ни за что ни про что, "для профилактики", возили в КГБ, устраивали провокации, оторвали от ребенка - все из-за того, что я "чуть было не нарушил закон". А в таксопарке, где по закону за лишних неположенных два-три рубля могут чуть ли не в тюрьму посадить, но где беспрепятственно снизу вверх под свирепым давлением начальства текут ручейки и речушки "левых" денег, "контора" не только не трогает лихоимцев, но и сама участвует в "процессе"? И отнюдь не на стороне дающего, а на стороне берущего. Странная роль "самой некоррумпированной части общества"...
       На видеомагнитофон я заработал уже на собственной машине, трудясь без начальников (прекрасно без них обошелся). Чтобы не быть привлеченным за "тунеядство" по живым, тогда еще, советским законам, мне пришлось подумать о какой-нибудь "официальной" работе, да и "жена" требовала, чтобы алименты на ребенка отчислялись исключительно по исполнительному листу (сопровождать меня статусом "алиментщика" - дополнительное удовольствие). Такая работа нашлась. Сменная. Через день. Там, где работал мой отец: распространителем проездных билетов. До этого он, достигнув пенсионного возраста, продолжал трудиться на своей предыдущей должности, нелегкой, связанной с длительными командировками, пока его, все-таки, не вытолкали на отдых. Но он на этом не успокоился: нашел новую службу - продавцом трамвайных билетов. Сменщица его в киоске рассчиталась, и меня приняли на ее место. Между тем, положение самого отца на этом посту, где он проработал уже около года, к этому времени стало довольно шатким: его собирались увольнять. Его начальница, молодая, энергичная, приехавшая из Владивостока "завоевывать Москву" кореянка, по указанию начальства готовая на все, уже нашла в его работе много недостатков, и дело шло к отставке. И тут пришел я. Да... Пришел я, и все изменилось. Сопровождавшее меня "хорошее отношение" распространилось и на папу. Его мгновенно оставили в покое. Я в том киоске проработал чуть больше полугода. Все-таки, такой труд оказалась не по мне: сидеть целый день в коморке за продажей билетов было очень скучно, тем более, что на своей машине за это время можно было заработать раза в три больше и деньги получить сразу, и, когда моя хорошая знакомая Регина А. (я о ней уже упоминал) сообщила мне, что по месту службы ее подруги в кинотеатре освободилось место сторожа, я с радостью подался в храм культуры. Когда я предъявил кореянке заявление об увольнении, она явственно испугалась: ведь "оттуда" была "просьба" хорошо ко мне относиться, не вынуждать меня увольняться. Не сразу согласившись притронуться к моему заявлению, она, опасливо держа его на весу двумя пальцами, большим и указательным, поспешила к своей начальнице. Вскоре они обе вышли ко мне. Начальница кореянки хладнокровия не потеряла: "Мы его увольняться не принуждаем, - объясняла она кореянке при мне, - но, если он сам хочет, мы препятствовать не имеем права". Вместе они подписали мне рассчет. Папа мой с того времени проработал в киоске 14 лет. Работает до сих пор. Имеет много похвальных грамот, благодарностей и поздравлений.
       "Хорошее отношение" проследовало за мной и в кинотеатр. Рабочая смена составляла 16 часов, включая ночь, через   двое суток на третьи. У меня появилось какое-то  свободное время, и я подумывал вернуться к своему прерванному литературному экзерсису. Да все не получалось. Кроме зарабатывания денег на  автомобиле и техническому обслуживанию его, уходило еще время на участие в правозащитных организациях, от которых я надеялся получить помощь в  деле с ребенком. Никакой помощи я от них не дождался. Я это уже описал. Их вожди, покатавшись со мной на машине, на этом свою миссию завершали. Совместить литературную работу с какой-либо другой оказалось невозможно, по крайней мере, для меня.
       В кинотеатре я познакомился с человеком, с которым, оказывается, когда-то служил на одном предприятии в 74-ом году, но там мы знакомы не были. Здесь он уже был пенсионером и также работал посменно - следил за исправностью кондиционеров, через день-два на несколько часов появляясь в фойе. Заодно он был и парторгом, не помешала даже его еврейская национальность. Сыграла, вероятно, известную роль его прошлая карьера - работа в "почтовом ящике". Мы перебирали некоторые знакомые фамилии сотрудников на том предприятии, вспоминали... Я в это время, придя к выводу, что рекомендованное Кирилюком молчание не пошло на пользу, уже при случае рассказывал о преступлении КГБ против меня. Предавал, так сказать, гласности, "авось, кто-нибудь что-то хорошее и посоветует...". Рассказал и ему. Реакция была нейтральной. Что и следовало, впрочем, ожидать. В других же случаях, в отличие от большинства евреев, с кем мне приходилось общаться, когда от собеседника невозможно добиться ничего определенного или вообще наталкиваешься на нежелание разговаривать, с Семеном Давыдовичем (так, кажется, звали моего бывшего сослуживца) вполне можно было обсуждать разные темы. Но однажды я был слегка озадачен. Пожалуй, это было году в 89-ом. Газеты наши уже вовсю открыли свою критическую поливалку. Как-то в разговоре с Семеном Давыдовычем я упомянул об одной статье, где говорилось о загрязнении наших рек индустриальными отходами, загрязнениях настолько угрожающих, что из-за них появились рыбы-уроды с изменившейся генетикой.
       - А ты знаешь, как Рейн загрязнен?- резко одернул он меня.- Там даже купаться нельзя!
       Я удивился. То, что там, "у них", все плохо - об этом у нас знали уже все и давно. А вот о том, что, оказывается, и в нашем организованном и распланированном отечестве не все слава богу - вот это новость. "Да,- подумал я тогда, - это не простой еврей. Это - государственный еврей". Горбачева он называл Майклом. Вообще, он был достаточно независимого образа человек. Как-то он мне сказал, что Горбачев, будучи секретарем Ставропольского крайкома, воровал.
       - Откуда вы знаете?- спросил я.
       - Ну, он же сосед Медунова,- объяснил Семен Давыдович.- Что ж, тот воровал, а этот только смотрел?
       "Странная логика",- отметил я, отдавая, впрочем, дань смелости его высказываний. А в то же время у меня стало закрадываться и сомнение: "Да уж не стукачек ли он, этот Семен Давыдович? То бишь, заодно и "агент влияния", по совместительству?".
       Гораздо позже, в середине 90-х я узнал, что Лубянка в конце 80-х годов давала своей агентуре задание распространять о Горбачеве порочащие слухи и называть его Майклом, на американский манер, - "не наш", то есть. А в 89-ом я все еще сомневался: "Как? Чтобы еврей был стукачем? Нация, которую во весь брежневский период, под лукавым иносказанием "сионисты", оскорбляли и унижали, секретными (впрочем, всем, естественно, становившимися известными) циркулярами запрещали повышать по службе, предали остракизму, потакая низменным инстинктам толпы - чтобы еврея брать в осведомители?". Но логически тут же приходило и другое: "Ну, а как же? А почему бы и нет?". Помню, на следующий день после моей несостоявшейся демонстрации у КГБ (демонстрации, которую Михаил Гохман сорвал и превратил в провокацию - я тогда работал как раз в этом кинотеатре) Семен Давыдович, издалека увидя меня в вестибюле, со злой ухмылочкой быстрой угрожающей походкой кинулся ко мне, но, не дойдя шагов трех, осадил свой устрашающий наскок, перешел на шаг цивильный. "Пофокусничай, пофокусничай, стукачек",- безразлично подумал я.
       Директором нашего заведения была молодая, лет 35-ти, красивая стройная эффектная особа. Как ей досталась эта должность она не очень-то и скрывала: не раз упоминала о своей дружбе с одним из тогдашних московских партийных бонз, какого-то Прокофьева, что ли. Недоучившись в институте, она бросила его после третьего курса. Делилась своими мыслями с коллегами в кинотеатре:
       - Я подумала: - "Партийный билет сейчас важнее диплома. Вступила в партию и диплом уже оказался не так важен. Вот я и ушла после третьего курса. Зачем себе попусту голову ломать".
       Это было создание настолько же красивое, насколько и интеллектуально ограниченное. О таких говорят: "Красивая глупая кукла". Но, если глупость красивой женщины может вызвать и умиление, и симпатию, то она же у женщины-начальницы бывает и вредноватой. В кинотеатре работало несколько молодых людей, лет по 25-27, киномеханики, составительница репертуара, но большинство, контролеры билетов, были пенсионного возраста, и к своей пенсии, 80 рублей, получали такую же зарплату, чем они очень дорожили, старались. Но директриса любила их потерроризировать:
       - Вы уволены,- была ее любимая фраза.
       И это были не пустые слова. Изредка она, действительно, кого-нибудь увольняла. И не раз пенсионерки наши после разговора с ней плакали где-нибудь в укромном уголке. "Ах, дрянь",- досадовал я. Впрочем, меня она не трогала, ("хорошее отношение"). Демократические перемены конца 80-х годов со страниц газет не спешили перемещаться в жизнь. Все же молодежная часть была к ним более или менее восприимчива. Мне приятно было в непритязательном общении отметить это. Я сравнивал их время с тем удушающим временем, когда мне было 20-25... Как-то один из этих молодых ребят, киномеханик, сказал мне:
       - Мы решили провести выборы дирекции в нашем кинотеатре. Поддержишь нас? Ты же говорил, за демократию?
       - Поддержу, если наберется много сторонников,- согласился я. Большого энтузиазма в этом отношении у меня, откровенно говоря, не было.
       - Да у нас многие недовольны, как директриса себя ведет,- сказал он.
       Что ж, в это можно было поверить. Дальше выяснилось, что для проведения собрания нужно собрать какое-то число инициативных подписей и куда-то отослать с ними письмо. Мой активист подошел ко мне:
       - Ну что, подпишешь?
       - Подпишу.
       Он раскрыл передо мной письмо. Там не было ни одной подписи.
       - Так что, никто не подписал?- спросил я.
       - Да никто не хочет подписывать первым,- пояснил он.- Ты подпиши, остальные тоже подпишут.
       Скрепя сердце, я поставил свою подпись. Потом, действительно, подписали и другие. Набралось достаточное количество, чтобы провести собрание. В один из тех дней мне встретился Семен Давыдович. Он был в ярости:
       - Тебе яйца оторвать надо!
       "Ах ты, шваль,- удивился я.- Так-то ты воспринял мой рассказ о преступлении гебистов".
       Я вполне допускаю, что в последующие годы этот стукач мог бы податься и в Израиль, на этот случай хотелось бы предупредить, что за золотце прибыло на землю обетованную: фамилия его была Мерзон.
       "Да,- понял я тогда,- "контора" против этих инициатив генсека. Против, да еще как! До бешенства!". Ну, как же, можно понять. По своему опыту я уже мог оценить: подавляющее большинство начальства - выдвиженцы и протеже "конторы", ее "добровольные помощники", а тут вдруг их будут "переизбирать"... "Это уже нельзя",- понял я. Тут уже и "хорошее отношение" ко мне пропало.
       На собрание прибыл представитель из райкома партии. Столкновение выступлений было весьма антагонистичным, особенно со стороны дирекции. "Во, как дерутся,- удивлялся я начальству,- как за свое. А кинотеатр, между прочим, не личная их собственность. А все жалуются: "Так тяжело руководить, так тяжело…"
       Несмотря на то, что поведением директрисы были недовольны почти все, на собрании большинство проголосовало за нее. Вскоре мой активист-киномеханик с тревогой поведал мне, что его принуждают уволиться. "А что ж ты думал, что они потом тебя "по головке погладят?- с досадой подумал я.- "Все против нее",- вспоминал я слова моего авантюриста. Вслед за ним уволили еще одну сотрудницу, активно выступавшую за переизбрание дирекции. Потом дошла очередь и до меня. Ко мне придрались за опоздание, на которое в другой раз никто бы не обратил внимания. Через три месяца после собрания от оппозиции не осталось и следа. Так закончилась в нашем кинотеатре, как, пожалуй, и по всей стране, горбачевская кампания по демократизации управления  на предприятиях.
       Оказавшись "на улице", я здорово приуныл. "Как теперь найти сменную работу? Даже сторожем в этот несчастный кинотеатр, и то попасть была редкостная удача, а теперь куда идти? Снова в инженеры?" Об этом не хотелось и думать...
       И тут я узнал, что отменили дурацкий советский закон "о тунеядстве", и теперь совсем не обязательно работать на "официальной" работе.
       ...Когда-то Виктор Некрасов, большой любитель путешествий, пересекая границу Франции с Испанией, воскликнул: "Свобода передвижения, - какое это счастье!". А я могу добавить: "Жизнь без принудительной трудовой повинности - это тоже счастье!".

       В конце 80-х годов я обзавелся видеомагнитофоном. Наше телевидение тогда еще не очень баловало разнообразием иностранных фильмов, но возле одного из комиссионных магазинов Москвы (на Шаболовке) можно было обменяться видеокассетами с другими любителями кино. А вскоре выяснилось, что у одного из моих соседей из нашего подъезда, у которого, как и у меня, была машина "Жигули", также был видеомагнитофон, и, хотя он казался мне личностью не очень симпатичной, я все же иногда стал обмениваться с ним кассетами. Он на эти обмены шел весьма охотно, но, как и у других обменщиков, у него была малоинтересная для меня продукция - ширпотребовские боевики со стрельбой и беготней или того же пошиба "ужасы". Тем не менее, так вот, то обмениваясь кассетами, то заводя не всегда склонные заводиться сразу наши машины, мы понемногу раззнакомились. Он занимался какими-то темноватыми делишками. Он не скрывал этого от меня, не вдаваясь в подробности, говорил:
       - А что ж, они там, что делают?- кивал он куда-то неопределенно вверх головой.- А нам нельзя?- эта универсальная аргументация жуликов звучала у него задорно и правомочно.
       Как-то он спросил у меня:
       - Можно от тебя позвонить? Мой телефон ненадежный.
       Я согласился. Речь его в телефонном разговоре шла о деньгах. "...Пять штук принес? ...Ну, пусть завтра... Тот пусть тоже одну добавит. Будет три тебе, три мне",- такой, примерно, произошел разговор с моего телефона. Потом еще раз как-то он попросил:
       - Можно от тебя позвонить?
       Опять разговор шел о "штуках", "штуках", которые текли вокруг и частично оседали в карманах моего умелого соседа. В общем-то, все это начинало мне не нравиться. К тому, же, заходя ко мне в квартиру, он рыскал глазами по обстановке и вещам, а в нашем доме тогда с завидной регулярностью совершались квартирные кражи. Так что, когда в очередной раз он позвонил мне все с тем же вопросом, я ответил кратко:
       - Нельзя.
       Он опешил. Напор был такой, что отказать было, казалось, невозможно. Но я отказал. Дело еще в том, что, хотя было уже 11 утра, но я еще толком не проснулся и совсем не склонен был так энергично начинать свой день.
       - А, у тебя гости?- поспешил он сгладить мою резкость.
       - Да,- согласился я, ругая себя за свою бестактность. Ведь сам же мог догадаться отказать вежливо.
       Хоть он и обиделся тогда, но все же раз или два еще предлагал мне кассеты на обмен. Но я уже не хотел иметь с ним никаких дел. Что-то это приторное внимание его стало меня настораживать. "Как бы он еще не напакостил мне", - имея в виду стоявшую на улице машину, ругал я себя за свою неосмотрительную "дружбу".  И действительно, однажды, приехав в снегопад и не имея из-за навалившего снега возможности поставить ее, как обычно, под окнами, оставил в отдалении у торца дома, и, когда шел от автомобиля домой, повстречал этого своего несостоявшегося "приятеля по кино". У него тогда была собака. Он с ней гулял. Было уже 10 вечера. Шел снег. "Как бы он не навел сегодня своих дружков на мою "Ладу",- тревожно мелькнуло у меня.- Прямо хоть не раздевайся". Но я все же переоделся в домашнюю одежду. Собрался уже ужинать, и тут заработала сигнализация на "Ладе". Я вызвал милицию, снова переоделся, и бегом к машине. Она уже перестала сигналить, и возле нее никого не было. Минут через 10 приехала милиция, и мне оставалось лишь извиниться за беспокойство. Милиционеры на меня не обозлились, им понятно было, что беспричинно в снегопад в 11 вечера человек их тревожить и сам мотаться на улице не будет. Через год или два после того, в разговоре с одной соседкой, с которой у меня были неплохие отношения и даже раза два я ее куда-то подвозил и которая какое-то время работала в правлении кооператива нашего дома и была весьма осведомлена о наших жильцах, я упомянул об этом соседе, и она мне сказала:
       - Имейте в виду, он из милиции.
       И тут я, в очередной раз в своей жизни, обалдел: "Нy как же! Нy конечно! Как же я это раньше не заподозрил! И эти его бесстрашные, почти не скрываемые упоминания о своем шахер-махерстве, о "бригаде", и спокойствие и уверенность в своем положении... А его напористые визиты в мою квартиру, завлекательные телефонные разговоры о текущих вокруг нас и перепадающих ему в карманы "штуках" - это же очередная провокация. Провокация с целью вовлечения меня в какую-нибудь аферу. Как же я об этом сам не догадался?!" Похоже, однако, что он был не просто "из милиции", а действительно, входил в какую-то криминальную группу: несколько раз он приезжал в машине с одним-двумя мрачноватыми спутниками определенно уголовного вида. Так что его упоминания о "бригаде" были совсем не блефом. Вероятно, это был из тех случаев, о которых, в общем-то, упоминали наши газеты: сращение криминала с МВД. Ну, а то, что милиция для проведения операций всегда может быть привлечена Лубянкой - это общеизвестно.
       Теперь я смотрел на него, на своего "криминогена", уже другими глазами, и позже это мое знание о нем только подтверждалось.
       Да, век живи, век учись, в этой стране.

       В середине 90-х годов мне пришлось снова вспомнить о своей соседке из смежной квартиры, из которой, по моей догадке, меня облучали ультразвуком, о ее связи с Лубянкой, о частичном участии в стукачестве и другой соседки. При известной деликатности этой темы, думаю, рассказать об этом необходимо. Рассказать об этом тем более важно, что, когда в те же годы в одной из передач "Свободы" "За круглым столом" о привлечении Лубянкой к стукачеству соседей упомянул Григорьянц, интервьюировавший его Лев Ройтман с удивлением переспросил:
       - Как, и сейчас тоже?
       - Да, - заверял его Григорьянц (один-одинешенек; сам он в своем старании быть "незаменимым" заодно оказался и единственным свидетелем, так что "хотите - верьте, хотите - нет"). И, думаю, мое дополнение здесь будет нелишним.
       В начале 90-х годов к моей соседке переехал ее сын. До этого он жил у бабушки, закончил там начальные классы, ну, а затем, вероятно, посчитали, что пора уже и маме поучаствовать в воспитании своего ребенка. Однажды они тогда даже зашли ко мне в гости, я включил магнитофон, и мальчишка с удовольствием попрыгал под звуки Билл Хейллиевского рок-н-ролла. Но прошло немного лет, мальчик подрос и постепенно, под влиянием, естественно, мамы, его отношение ко мне изменилось. А каково было это влияние мамы? Как его мама ко мне относилась? Как стукачи относятся к тем, на кого они стучат? С "презрением". С насмешкой. С пренебрежением. В самом деле, не себя же им считать черт знает чем?
       И вот уже середина 90-х годов и мальчику 16-17 лет. Он поступил учиться в радиотехнический техникум. У него не было отца. Иногда он со мной заговаривал, как-то спросил, есть ли у меня дети?
       - Есть. Сын,- ответил я.- Но у меня его отобрал КГБ.
       - У меня есть друг, он работает в КГБ. Очень хороший парень,- авторитетно ответил мой юный собеседник.
       Я скользнул по нему взглядом. В наших СМИ, в том числе и по телевизору, уже немало было сказано о "заслугах" лубянской братвы, а вот, поди ж ты, - "как ни в чем не бывало". А впрочем, чего было ожидать от внука советского военного атташе и сына околокагебэшной мамы?
       Как-то мне нужна была какая-то справка по электронике, а свои книги, как я уже упоминал, я раздал. Памятуя о том, что мой сосед учится в радиотехникуме, я спросил его о книге.
       - Я бросил техникум,- сообщил он мне.
       - Почему? Это же интересная специальность?
       - Специальность-то специальностью, но нужно думать и о жизни,- поучительным тоном начал он мне объяснять.
       Разговаривать с ним дальше было бесполезно. Все же в другой раз я его спросил:
       - А кем ты хочешь быть?
       - Менеджером.
       "Да уж сказал бы по-русски: начальником,- подумал я.- Да, хорошая "установка".
       В дальнейшем сказала мне другая соседка, что мать, все-таки, устроила его в какой-то четырехгодичный ВУЗ.
       На нашей лестничной площадке ежевечерне стали собираться друзья моего соседа. В холодное время года, расположившись на подстеленных картонках, 4-5 шестнадцатилетних сокола до 12-ти ночи сидели-бубнили у наших дверей.
       - Мы мафия! - лихо объявил мне мой соседушка.
       Мое появление, когда я мимо них проходил к двери своей квартиры, он обычно после приветствия стал сопровождать добродушно-насмешливыми гримасками, в общем-то, безвредными и понятными для такого возраста, и все же мне немного досадно было, что мой рассказ о том, что КГБ отобрал у меня сына, ничего кроме пренебрежительно-насмешливой игры у этого паренька не вызвал. Впрочем, гости вели себя в пределах пристойности, сорили умеренно. Так прошло года два, и тут соседушка мой начал понемногу портиться. В его поведении стали появляться угрожающие намеки.
       - Здравствуйте-здравствуйте, дядя Леня...- многозначительно-врастяжечку стал здороваться он со мной.
       - Говорили о вас, - с такой же угрожающей многозначительностью добавил он как-то к своему приветствию.
       "Скорей бы они уже взрослели, эти боевики,- пожелал я,- или в армию бы их позабирали, пора уже, вроде...". Соседушка мой, между тем, посчитав, вероятно, что он достаточно меня припугнул, пошел дальше. В стене лестничной площадки установлены телефонный и электрический распределительные щиты, и телефонный распредщит наши гости облюбовали для хранения там своих картонок, и дверка этого распредщита была хронически полуоткрыта. Проходя, я всегда прикрывал ее, но это оставалось ненадолго. Однажды днем я застал гурьбу наших завсегдатаев в большом оживлении. Дверь в квартиру соседа была распахнута, через нее то и дело туда-сюда сновали наши мафиози, а один их них с отверткой и стрелочным прибором "прозванивал" контакты в телефонном распредщите. "Ну, это же, наверное, его друзья по радиотехникуму, - подумал я.- Вот, изучают работу телефонов". Подлинный смысл этих операции стал понятен через месяц. Мне и еще нескольким соседям пришли огромные телефонные счеты за разговоры по сексуальной линии с Гонконгом. Я вызвал соседку, рассказал ей об этих счетах и о манипуляциях в телефонном распредщите.
       - А ты видел, как они говорили?- весело спросила она.
       - Я видел, как они переключали провода.
       - Ну, этого недостаточно,- смеясь, парировала соседка.
       Я удивленно посмотрел на бесстыжую физиономию неюной уже, вроде, инфантилки. Дальше разговаривать с ней было бесполезно. Похоже, она не соображала, что можно, а чего нельзя. В один из последующих дней соседушка мой плюнул в глазок моей двери. Как раз в это время я в него смотрел (в последнее время я повысил бдительность, чтобы не пропустить очередной манипуляции с телефонными проводами). Он сел в лифт и уехал. Я осмотрел глазок. Он заплеван был не слюньми или соплями, а какой-то вязковатой зеленоватой смесью. Как мне сказала потом другая соседка, это была наркотическая жвачка. Я очистил глазок, а вечером снова вызвал соседку для объяснения. В этот раз я разговаривал с нею уже менее вежливым образом, повысив голос, чтобы лучше доходило. Она позвала сына.
       - А вы видели? Сами вы видели?- стал допытываться ученый мальчик.
       - Да. Ты плюнул в глазок, сел в лифт и через минуту вышел из подъезда.
       Крыть ему было нечем, все было именно так. Он понял, что я все видел. "Ну, видел, так видел",- принял он безразличный вид. Мать строго отослала его в квартиру, а мне сказала:
       - А ты не подглядывай.
       За сим мы расстались. "Да что ж это такое, никакой управы на вас, инфантилов нет?"- досадовал я. "Я, между прочим, не в твою квартиру подглядывал, а на щит, где есть провода и от моего телефона",- пришла мне в голову запоздалая аргументация. Но, похоже, на соседку она не произвела бы большого впечатления. И действительно, в последующие дни у сыночка ее появилась новая привычка: входя и выходя из своей квартиры, он указательным пальцем делал агрессивный колющий тычок в глазок моей двери. Мне снова пришлось вызывать соседку для объяснения. Перестал. Сам он, как и мама, вероятно, не задумывался, что можно, а что нет. Один из получивших эти счеты жилец из нашего подъезда собрал наши заявления и поехал на телефонный узел. И ему удалось убедить там, что это пиратская выходка, и нам уплату за эти телефонные разговоры отменили. Однако через месяц мне пришел новый счет, такого же рода. В этот раз счет пришел только мне. И хотя он был не такой большой, как те, что приходили раньше, всего на 60 рублей, все равно это создало для меня проблему: во-первых, это означало, что террор продолжается, а во-вторых, в эту зиму (дело было зимой) я уже три месяца сидел за письменным столом, не имел никаких доходов, оставались лишь небольшие сбережения, накопленные летом, рублей около 100-150-ти. Уплатить из них 60, значило существенно подорвать свои планы по литературной работе, предстояло тогда преждевременно оторваться от письменного стола и переключиться на зарабатывание денег. Хоть я и сидел на жестокой экономии, а родители меня подкармливали, но все же были и свои расходы. Отец вызвался помочь мне отделаться от этой платы. Мы ездили по телефонным узлам, по восходящим инстанциям, и мой семидесятилетний папа пытался убедить начальников в кабинетах, что он сексуальных разговоров с Гонконгом не вел. Там обещали проверить, а через месяц мне приходила повторная квитанция на оплату. Так продолжалось больше полугода. Кончилось тем, что мне отключили телефон. Вот тогда я разозлился окончательно. "Вы что же, идиотики, думаете, что мне нечего больше делать, как участвовать в ваших маразматических проделках!"- досадовал я. Пришлось, все-таки, уплатить 60 рублей, да побыстрее, пока не назначили дополнительную плату за включение телефона, а я понял, что так просто спустить им эти шутки нельзя, во всех отношениях. Я написал заявление в милицию и, предвидя, что для этой публики беседа с милиционером будет "как с гуся вода", и не вернут они, похоже, уплаченные за их телефонный разговор деньги, дополнил свое заявление тем, что более доступно их пониманию: сделал им аналогичную пакость. Сделал так, что и я мог бы спросить: "A вы видели?". "Пусть я уплачу за ваш телефон, но и вам, идиотикам, это бесплатно не обойдется". Довели-таки меня.
       Лет за пять до этого мне уже приходилось обращаться к нашему участковому. Меня одолел приставаниями один из жителей нашего дома. Это был молодой здоровый парень, о каких говорят: "без царя в голове". Как я позже узнал, уже успевший немного и посидеть в заключении. После какого-то незначительного спора между нами он затем, всякий раз при встрече сжимал кулаки, угрожающе надвигался, перегораживал мне дорогу, не давал спокойно пройти. Когда я почувствовал, что эти приставания начинают приобретать у него характер рефлекса, я написал заявление в милицию. Эффект был замечательный. Приставания прекратились и сменились чуть ли не "хорошим отношением". Меня вызвал участковый подписать протокол о "принятых мерах", и в разговоре с ним я быстро почувствовал, что он обо мне "проинформирован". Мы обменялись несколькими не относящимися непосредственно к делу фразами и я отметил, что, может быть, если мой собеседник и не блистает какими-то особыми литературными познаниями, но уж, во всяком случае, прозондировать, что за личность перед ним, ведя беседу на вполне бытовом уровне - это он умеет. Ну, что ж, это у него профессиональное, как-никак, львиная часть его службы, это "работа с людьми".
       - Если не понимают нормальных слов,- поведал он мне,- у меня есть средство очень хорошее для разумения, - он достал из стола и показал мне резиновую дубинку.
       "Ну, что ж, - одобрил я,- я сам встречал немало людей, которые понимают только этот язык". Отношение его ко мне было весьма доверительным, он говорил со мной, как со своим добрым знакомым. "Ах, да,- вспомнил я слова другого участкового, лейтенанта Коржука: - "Все проходит через милицию". Я же здесь "под негласным надзором". В дальнейшем, при встрече где-нибудь на улице, мой участковый всегда со мной тепло здоровался. Я ему отвечал тем же.
       И вот мне пришлось обратиться к нему снова. Позвав меня подписать протокол, он сообщил мне, что вызывал моего соседа вместе с матерью и провел с ними соответствующую "беседу". Я его поблагодарил, и мы расстались. Через три дня к моей, стоявшей перед домом машине, на которую я, как и все подобные автовладельцы, то и дело поглядывал в окно, подъехал "джип", на несколько секунд остановился, из него выскочил молодой человек, ударил зажатой в пальцах железкой по заднему окну и "джип" уехал. Номер его со своего восьмого этажа я рассмотреть, естественно, не смог. Я вышел на улицу. Заднее окно "Лады" было покрыто сетью трещин - разбито. Несомненно, это были друзья моего соседа. Он все мечтал "вступить в мафию" и, как оказалось, грезы сбылись. Так как же с ними разговаривал мой участковый, что после его "беседы" "шутник" не унялся? Небось, был с ними еще любезнее, чем со мной. Со мной-то - "для хорошего контакта", а уж с ними - "от всей души", как-никак, "конторские люди". Я написал еще одно заявление и, будучи приглашен подписать "о принятых мерах", разговаривал с ним не столь простодушно, как в предыдущем случае. Он снова вызывал их обоих, сообщил он мне. Вдруг он обвинил меня:
       - У вас к нему личная неприязнь.
       "Что это моему проницательному участковому отказало здравомыслие?- подумал я.- Что это он уравнял меня с восемнадцатилетним инфантилом? А впрочем, ах да, понятно...". В продолжение беседы он мне сказал:
       - Вы верите мне, если нужно, два-три года я всегда могу обеспечить.
       - Ну, вы же профессионал,- сделал я ему комплимент.
       Он моей оценкой остался доволен. За сим мы расстались. В последующие год-два он при случайных встречах делал мне замечания:
       - Нельзя ставить машину колесами на газон. (Десятки машин возле нашего дома стоят именно так).
       - Нельзя ставить машину вне асфальтированной площадки. (На асфальтированной площадке вмещаются только три машины). Отец мой поставил жестяной тент-"ракушку", чтобы хоть как-то защитить машину от ночных хулиганов-грабителей:
       - Установка ракушек противозаконна.
       (Десятки ракушек стоят возле каждого дома).
       Где бы я ни поставил машину - везде было "нельзя". Уже издали, видя его, я внутренне напрягался: сейчас будут очередные замечания и выговоры... Что-то это стало мне напоминать... Ах, да. В такой атмосфере прошли мои первые 13 лет работы после института... И долго еще участковый наш мстил мне этими замечаниями за мое повторное заявление о хулиганстве соседушки. Да, трогать его, соседа моего - "это уже нельзя".
       Но, все-таки, с тех пор соседушка мой оставил меня в покое. От армии мама его, вроде бы, "откосила". Он стал неулыбчивым бритоголовым. Чем занимается сейчас не знаю, но на трудягу не похож.
       Вторую соседку я вижу не часто. Мужа ее в последнее время не встречаю вообще, а прежде, бывало, не раз попадал впросак, здороваясь с ним, явно "простым человеком", а в ответ удостаиваясь некоего "презрительного" шевеления губ. Потом я освоил его манеру здороваться - персонально для него. Сынок ихний, окончив школу, надел черные брюки и черную рубашку и, печатая шаг, строго, бывало, на меня смотрел. Этот не здоровался вовсе. Потом куда-то исчез.               
       С третьей соседкой у меня поначалу были очень неплохие отношения. Во-первых, она, что называется, хорошо воспитана. Тактичная. Доброжелательная. Отзывчивая. Могущая оценить шутку. Хорошо воспитала и свою дочь. У меня долго были с ними добрые отношения, пока из квартиры первой соседки меня не стали облучать ультразвуком. Третья соседка очень дружна была с первой (сейчас приятельство их охладилось) и, очевидно, от той кое-что узнала о "мероприятиях" против меня, и стала меня чураться. В дальнейшем, по моим приметам, ее также привлекли к стукачеству, поэтому я расскажу о ней чуть подробнее.      
       По образованию она врач, и врач, по моему впечатлению, блистательный. По одному описанию, с полуслова, она может ставить диагноз. Однажды моя мать плохо себя почувствовала и (тоже врач) решила, что у нее инсульт. Я спросил совета у соседки, и по моим словам она мгновенно определила: сердечно-сосудистый криз. Так оно и оказалось. В других случаях я также отдавал дань ее медицинской эрудиции. И, действительно, как она мне   поведала, ранее она работала в институте судебно-медицинской экспертизы, а затем в институте Склифосовского, так что ее эрудиция имела профессиональное подтверждение. Но на ее руках была дочка, а затем и внучка, все это без мужа и без зятя, и ей пришлось перейти на работу, обеспечивающую лучше предыдущих - она стала санитарным врачом в большом магазине. И не раз я видел ее, идущую с работы, волоча за собой тележку с полной сумкой чего-то там... Естественно, я не осуждал ее: что же делать, если в этой стране такие порядки, что на официальную зарплату, будь ты хоть раскаким специалистом, невозможно содержать семью. Но, как оказалось, с делами она связалась гораздо более серьезными, чем эти продуктовые тележки. Однажды ее квартиру обворовали. К ней на ее восьмой этаж залезли с крыши нашего девятиэтажного дома через балкон. Для меня это известие было очень удивительно, ведь в квартире у нее, вроде бы, ничего особо ценного не было. После кражи она поставила на балкон металлическую решетку и установила стальную дверь. Через год на ее квартиру было совершено нападение, и совершенно случайно частично я оказался свидетелем этого. Дело было зимой. У меня в ту зиму на машине не совсем исправна была система охлаждения, слегка подтекала, поэтому приходилось в радиатор заливать не дорогостоящий незамерзающий тосол, а простую воду. Приезжая домой, я каждый раз сливал ее из радиатора, чтобы за ночь не замерзла. И вот однажды, часов около 9-ти вечера, подъезжаю я к дому, а впереди меня едет "джип". Мне нужно направо, и "джип" впереди меня поворачивает направо. Мне нужно к нашему подъезду, и "джип" притормаживает у нашего подъезда. Раз, и он завернул и стал на ту площадку, на которую обычно ставил свою машину я. Правда, рядом оказалась свободной другая площадка, я завернул на нее и тоже стал. Из "джипа" в это время вышли четверо парней, лет по 25-30, и уставились на меня. Физиономии у них были довольно мрачного вида. И "джип" и эти парни были не из нашего дома. Я открыл капот и полез откручивать краник радиатора. С полминуты они еще стояли, уставясь на меня и о чем-то переговариваясь. Затем повернулись и скрылись в нашем подъезде. "Наглецы", - отметил я. Дождавшись, пока выльется вода, я закрыл машину и пошел домой. Минут через 20, уже умывшись и переодевшись, я собрался идти к родителям ужинать, и тут из коридора послышался сильный шум, хлопанье двери, а затем истошный крик дочери соседки:
       - Милиция! Вызовите милицию!
       Я посмотрел в глазок, успел увидеть, как мимо лифта промчался парень и стремглав кинулся вниз по лестнице, а следом за ним из квартиры выскочила соседка-дочь, громко крича:
       - Милиция! Вызовите милицию!
       В пробежавшем парне я приблизительно узнал одного из пассажиров "джипа". Я позвонил в наше отделение милиции и сообщил, что происходит.
       - Мы знаем,- услышал я ответ.- Там наши люди.
       "А, значит, кто-то уже позвонил",- понял я.
       Через минуту вернулась соседка-дочка. Я у нее спросил, что случилось.
       - Ограбление,- сказала она.- Маме палец сломали.
       - Вызовите милицию,- напомнил я ей.
       Она скрылась у себя в квартире, а через несколько минут зашла ко мне.
       - Представляете, маме палец сломали, вся рука в крови.
       - Вы милицию вызвали?
       - Да.
       - А что случилось?
       - Доллары требовали. Мой Вовка работает в ресторане, и они решили, что у нас много долларов. Мать дала им 200 долларов, у нас больше нет, а они стали требовать еще, стали ей ломать пальцы. Когда сломали, когда я увидела у мамы кровь, я, уже не помня себя, на них кинулась, как тигрица.
       Вовка - это был ее гражданский муж, второй, не тот, от которого она родила дочку.
       - Сколько их было?- спросил я.
       - Четверо.
       - По-моему, они приехали на вот этом "джипе",- я подвел ее к окну. "Джип" стоял на прежнем месте.
       Увидев его, она явственно испугалась.
       - Убьют,- в ужасе пробормотала она и поспешила в свою квартиру. Милиции все не было. Я позвонил еще раз.
       - Уже выехали,- услышал ответ.
       Прошло еще минут 20. "Джип" все стоял у подъезда. Она снова зашла ко мне.
       - Милиция приехала?- спросил я.
       - Нет.
       - Так позвони же!
       Я снова хотел набрать номер, но тут поймал себя на мысли, что получается, что я беспокоюсь о милиции больше, чем она сама, и остановился.
       - Представляете, хорошо еще, что моей Таньки дома не было, она как раз перед этим ушла к соседям. И у нас дверь всегда заперта, а тут осталась открытой.
       Милиция в тот вечер так и не приехала. "Джип" простоял у нашего подъезда еще часа три, потом уехал. Соседка моя почти месяц ходила с перебинтованной рукой. Мне было ее жалко. "Ну, надо же, как им не везет,- сочувствовал я.- Год назад обокрали, теперь вот такой налет пережить... Беззащитная женская квартира...". И так долго я думал, пока через несколько месяцев один житель нашего дома не обронил мне:
       - Там была разборка.
       Я взглянул на происшедшее с этой точки зрения и обалдел: "Ну, конечно же!". Все странности стали на свои места. Это была разборка, и не простая криминальная, а разборка, проходившая под покровительством милиции. То-то они так упорно не приезжали по моим вызовам (а пострадавшие сами их не вызывали - не были в этом заинтересованы). И двери налетчикам они открыли сами, предварительно отослав внучку к соседям, чтобы она не была свидетельницей скандала, не предполагая, конечно, что разбирательство зайдет так далеко, что будет кровь... То-то налетчики действовали так безбоязненно и совсем не спешили удирать с места происшествия. А я-то больше всех колотился, попал в дурацкое положение... Тут у меня в памяти всплыла еще одна деталь. Я вспомнил, как в тот вечер, когда приехали налетчики, я, запирая машину, видел гулявшего по двору с собакой того самого соседа, который совершал против меня провокацию, которого я сначала принял за криминала, а он, шепнули мне, был "из милиции". Он тогда, запрокинув голову, со злорадством взирал на окна восьмого этажа квартиры моей соседки. Делал он это почти демонстративно. Необычность этой его позы вспомнилась мне позже. То есть, он был "в курсе дела". Таким образом, этот налет был не что иное, как совместная криминально-милицейская операция. Какие там столкнулись интересы, можно только гадать.
       Все-таки, после этого открытия я, конечно, продолжал сочувствовать соседке, хотя уже более отрезвленно. Дальнейшие обстоятельства отрезвили меня еще больше. В дни, когда меня терроризировал мой юный сосед со товарищи она не раз высказывала мне осуждение его поведения, а его друзей пыталась урезонить:
       - У него,- говорила она про меня,- сын уже такой, как вы, а вы так себя ведете.
       Все эти увещевания, как я уже упоминал, не давали никакого результата. Когда они довели уже меня до того, что я начал давать отпор, написал второе заявление в милицию, и дело начало принимать более серьезный оборот, она внезапно переметнулась на их сторону, вдруг мне заявила:
       - Зачем ты с ним связался?
       Я тогда удивленно на нее посмотрел: "Еще вчера она мне сочувствовала, что у меня из-за их проделок отключили телефон, а сегодня обвиняет меня, что "я с ними связался?". Я тогда пожалел, что вызывал к ней милицию. ("Лез в свидетели". Остальные соседи благоразумно "ничего не видели и ничего не слышали").
       Через какое-то время после тех событий к ней на несколько месяцев приехал ее брат, живший в другом районе города. Его квартира была на ремонте, и на это время он переехал к сестре. Он часто покуривал на лестничной площадке. Лет ему было под 60. Работал он шофером. Это был вполне демократического облика человек, из тех, кому, казалось, советский режим ничего хорошего в жизни не дал. Пару раз мы обменивались краткими непритязательными фразами.
       - Ох, жизнь тяжелая настала,- пожаловался как-то он.
       - Сопротивление свергнутых классов,- прокомментировал я.
       - Как-как? Свергнутых классов?- возмутился он.- Да я раньше в автобусе после смены своей проволокой с крючком всегда из кассы червонец вытаскивал, а сейчас перешли на эти дурацкие талоны, что я имею?!
       Я с удивлением на него посмотрел: "Да взрослый ли передо мной человек? С такой-то "логикой"? С тех пор каждый раз, видя меня, он приставал с колкими дебильскими вопросами: "А что ж теперь есть в нашей жизни хоть чего-нибудь хорошего?". Я уже ругал себя, что когда-то с ним разговорился. Однажды в такой момент мимо проходила его сестра, моя, то бишь, соседка. Она услышала эти язвительные приставания. При следующей встрече моего полемиста было не узнать. Это было само доброжелательство, сама мягкость... "Хорошее отношение!" - обалдел я. - Она ему сказала... То есть, она... Да, "агент влияния",- (или агентесса?),- то бишь, стукачка... Ну да. Ну, а как же...".
       Еще через время она сняла решетку со своего балкона, похоже, нашла очень хорошую "крышу". Теперь ей не страшны никакие воры и налетчики...
       Так вот я и живу сейчас, под присмотром этого криминально-милицейско-чекистского симбиоза.

       Иногда пассажиром моим оказывался кагэбэшник. О паре таких случаев я уже упомянул, припомнились еще один-два.
       Это было летом 89-го года. Меня остановил другой водитель, он стоял у своего автомобиля.
       - Командир, подвези моего пассажира,- он назвал противоположный конец города.- У меня машина сломалась. Он, правда, немножко поддатый, но хорошо заплатит, 15 рублей,- (по тому времени это была хорошая плата).- Он приличный человек, работает в КГБ.
       Шофер протянул мне четвертак.
       - Давай,- согласился я.
       Ко мне в машину, пошатываясь, сел средних лет мужчина с располагающим лицом, и мы тронулись.
       - Сдачу,- через минуту пьяным, но твердым голосом проговорил мой пассажир. - На сколько вы договорились?
       - 15 рублей.
       - А он сколько дал?
       - 25,- я уже протягивал ему червонец.
       Я искоса взглянул на его плечи: "Какие там могли быть погоны? - Пожалуй, майорские".
       Мы быстро поехали по пустым ночным улицам. Понемногу разговорились. Он подтвердил, что работает в КГБ.
       - Не в 5-ом управлении?- спросил я, предполагая узнать что-нибудь по своему вопросу.
       - Нет, что вы,- открестился он.
       Я завел разговор на политическую тему. Интересно было прозондировать настроение чекистского среднего звена.
       - Они не учитывают,- поведал мой собеседник, имея в виду горбачевское руководство,- что у нас многонациональная страна.
       "То есть, нам свобода противопоказана",- дополнил я мысленно своего пассажира. Уже года два, как Горбачев вышел из-под покровительства Лубянки, печать наша осваивала свободное слово, а в журналах появились десятки лет находившиеся под запретом литературные произведения, некоторые - страшные свидетельства недавней диктатуры, а эти, поди ж ты, все в ту же дуду. Теперь уже и против самого генсека.
       - Мы снова сделаем свое дело, а через 50 лет пусть разбираются,- поведал мой чекист.
       "Да, хороши же там настроения",- подумал я. Мы проехали уже больше полпути. Все же я решился спросить его по своей проблеме. Авось, что-нибудь посоветует. Рассказал ему в двух словах о своем деле. В первый момент он несколько напрягся, но тут же успокоился.
       - Добивайтесь. Подайте в суд,- дал он ценный совет. Мы уже въезжали в его район - Лефортово.
       - На обратном пути здесь никого не сажайте,- вполне доброжелательно предупредил он меня.- В этом районе очень высокая преступность.
       Мы пожелали друг другу всего доброго и расстались.

       Лет через семь из дальнего района города я вечером возвращался домой. Две женщины, стоявших у своего "Жигуля", проголосовали, попросили подвезти. Оказалось, им нужно ехать в обратном направлении. Мне не хотелось. Я только оттуда приехал порожняком.
       - Вам нужно перейти дорогу и там брать машину,- посоветовал я им,- в попутном направлении.
       - Ну, пожалуйста, подвезите. У нас машина сломалась.
       - Ну, садитесь,- вздохнул я.
       Мы развернулись и поехали обратно. По дороге они разговорились. Речь зашла о покупке автомашины в фирме "Властелина". Там машины продавали в кредит, но после первого взноса нужно было несколько месяцев ждать - фирма прокручивала деньги. (Хозяйка "Властелины" впоследствии попала в тюрьму, а заведение лопнуло. Но в то время фирма эта была еще при деле, хотя земля под ней уже задрожала...).
       - Но, говорят, это ненадежная контора, можно только деньги потерять,- подал голос и я.
       - Мы не потеряем,- пояснили пассажирки. - Мужья в КГБ работают,- они употребили старое название "конторы".
       - Такой бардак творится,- заметила одна.
       - Да все этот режим Ельцина,- посетовала ее подруга.
       Они заведомо полагали, что я, "как все", в этом отношении с ними единомышленник. Выражение "режим Ельцина" было удивительно широко распространено и живуче все годы его правления, не трудно догадаться во многом благодаря усилиям кого. Я всегда хотел в таких случаях прокомментировать: "Режим Ельцина и демократия Брежнева". Услышав в очередной раз "режим Ельцина", я решил вставить свой голос "простого шофера":
       - А что, мне Ельцин нравится.
       Изменившееся их отношение ко мне я уловил не сразу. Но уловил. "Ты" - стали обращаться ко мне мои, минуту назад вежливые спутницы. Голоса их стали резкими, отрывистыми, "презрительными":
       - Здесь налево поворачивай!
       - Вон, к тому дому!
       - Здесь останови!
       Дав мне деньги, нахмуренные, молча вышли из машины, хлопнув дверкой, расставшись как с личным недругом, мои, полпути бывшие ко мне вполне доброжелательными пассажирки. "Интересно, представляет Ельцин, с какой ненавистью относится к нему "контора"?- подумал я.- Уже дважды или трижды прореформированная им и "ставшая на сторону демократии". Это был 96-й год. Через несколько месяцев после повторной победы Ельцина на выборах.

       Раз в несколько лет я звонил бывшей "жене" в надежде сколь-нибудь "оцивилизовать" отношения, иметь возможность видеться с сыном. Он уже был среднего школьного возраста, исчезла для моей противницы угроза, что я его "украду" или отсужу по суду. И действительно, однажды в 9З-ем году она согласилась встретиться и быть с ребенком. Ему было уже 13 лет. После 8З-го года, когда меня потащили в КГБ, я видел его считанное число раз, последним из которых был за 5 лет до этого, когда удалось добиться десятиминутного свидания с ним в школе.
       Мы встретились и поехали кушать гамбургеры в Макдональдс. Поначалу сыночек смотрел на меня "букой"; понятно, настроили, звери, даром время не теряли, по потом понемножку мне удалось его разговорить и, когда расставались, хотя он и старался сохранить насупленный вид, глазки были в слезах. Я тогда подумал, что теперь она во встречах мне с сыном не будет препятствовать. Но нет, больше она встречаться не захотела и "сын тоже не хочет" и "говорить со мной по телефону тоже не желает", а от моих звонков только плачет. "Ах, тварь,- досадовал я,- что вытворяет". Меня охватывал ужас, когда я думал, с каким чудовищем я когда-то имел отношения, так близко к себе подпустил.
       Нормальному человеку трудно предугадать, какие помыслы кроются в голове психопата. Как я вскоре понял, на ту мою встречу с сыном она согласилась лишь для того, чтобы проверить, отвык от меня ребенок окончательно или нет. Увидев, как быстро, в течение одного вечера, восстанавливаются мои контакты с сыном, она больше этих встреч не допустила.
       Раза два-три все в тех же попытках нормализовать отношения, я встречался с ней, хоть она приходила и без ребенка. В первый раз это было году в 89-ом. Она спросила, не могу ли я помочь ей найти работу. Кажется, две или три за это время она уже сменила. А какие у меня в этом отношении были возможности? Совсем не большие. Я тогда работал в кинотеатре и мог посоветовать ей только то, что видел сам: за какой-то час-полтора труда в день можно иметь целые сутки свободного времени и заработок лишь чуть меньше инженерного - уборщица в кинотеатре, как немало молодых женщин трудилось у нас, подрабатывая еще где-нибудь дополнительно и имея возможность присмотра за детьми. Меня она и слушать не захотела. (Да, будет она из семьи, где никогда не покупалось мясо в магазине, а всегда было бесплатным, где "левый" заработок был в два-три раза больше официального - будет она тряпкой махать, убощицей?! Совсем парень спятил).
       Все же проблема работы, похоже, не оставляла ее. В 94-ом году она снова спросила меня о работе. В общем, я не против был ей помочь, все-таки, от ее благосостояния зависело и благосостояние ребенка.
       - А ты спроси у гэбэшников,- посоветовал я и, увидев, что она недоверчиво смотрит, пояснил:- Даже мне они помогли.
       Тут она мне поверила: она написала на меня донос, меня "вызывали", а я после всего этого "не пропал", ездил на своей машине...
       В дальнейшем я как-то призабыл об этом разговоре, лишь порой, проходя мимо уличных книжных развалов, думал иногда: "Наверное, и Томочка моя где-нибудь вот так продает книги. Где еще сейчас можно заработать на жизнь с ее способностями?".
       Как же я в очередной раз недооценил обстоятельность "конторы"...
       Мы увиделись через год. Ее было не узнать. Она хорошо приоделась, не блиставшая вежливостью и раньше, теперь она была недвусмысленно самодовольна, мнение собеседника, на которое она и раньше мало обращала внимания, теперь ее не интересовало вовсе. В голосе ее появились интонации, о которых говорят: голос человека, привыкшего отдавать распоряжения, повелевать людьми. Такие слова, как "спасибо" или "пожалуйста", которые она и раньше с трудом выдавливала из себя ("это унижение"), теперь ей не нужны были вовсе - она стала начальницей. Эти признаки я краем сознания при встрече отметил, но окончательно все выяснилось в последовавшем через день телефонном разговоре.
       - Я работаю директором,- она назвала какое-то учреждение.- У меня сейчас очень мало свободного времени,- голос ее был само достоинство.
       - А-а, так это гэбэшники тебя устроили,- догадался я .
       - Может и гэбэшники,- весело засмеялась моя клеветница.
       Откровенно говоря, для меня это было изрядным ударом. 95-й год. Реформированная и переформированная "контора", три раза уже поменявшая свое название, два неудавшихся путча, газеты взахлеб ругают давние и не очень давние преступления Лубянки, а тут, "как ни в чем не бывало" "ведомство" продолжает награждать за преступление против меня. Как оно в таких случаях делало и 20, и 30, и 50 лет назад. Да, думаю, немногие тогда знали истинное положение вещей в стране так же хорошо, как знала эта психопатка.

       В середине 90-х годов однажды вечером, выпив водки, я листал свою старую записную книжку. Увидел там несколько телефонов сотрудников по моей двадцатилетней давности работе, второй по счету в моей инженерной карьере, работе 74-го года. Это была редкостно удачная работа. С более или менее сносными отношениями в коллективе. Мне там даже чуть было не добавили десятку к зарплате. "Дай-ка, позвоню,- подумалось.- Поинтересуюсь, как там у них сложилось, если телефоны остались прежними". Переговорил. С двумя. И поразился: за эти 20 лет уровня мышления у них не добавилось ни на йоту: все та же махровая бытовуха. Но начальничками они стали. Один побольше, другой поменьше. Помню, что они не обладали никакими конкретными знаниями. У одного отец работал замдиректора какого-то НИИ, у другого - в каком-то министерстве.
       Неожиданно, через несколько дней мне позвонили двое других моих сослуживцев. Один, Муравьев, с этой же работы, другой с пятой, работы 77-го года.
       Хотя фамилия и имя-отчество Муравьева - Юрий Константинович - были русскими, по национальности он, вероятно, был евреем. Об этом могли свидетельствовать некоторые детали в манере поведения и в разговоре (все это, впрочем, условно; такие же манеры я встречал и у стопроцентно нееврейских людей). Муравьев был веселым, жизнерадостным человеком, но в электронике он плохо разбирался. А группа из трех человек, в которую он входил, как раз, единственная на всю нашу лабораторию, человек 12, занималась собственно электроникой - они пытались создать какой-то прибор с использованием изотопа, и у них был осциллограф и паяльник. Из-за некомпетентности Муравьева, его старший по группе (тот, как раз, разбирался в электронике хорошо) слегка третировал его и относился к нему демонстративно пренебрежительно. "Ну, так что ж, - досадовал я,- если человек не разбирается в твоей премудрости, всех этих триггерах и диодах, так же хорошо, как ты, то можно уже быть к нему свиньей? В конце-концов, если бы тебе нужен был хороший помощник, взял бы к себе в группу меня", - (пару раз мы с ним обсуждали его схему, и он оценил мою компетентность в электронике). Нет, я ему не был нужен. Ему нужен был такой помощник, которого можно было бы пожурить, покуражиться и попенять на его неосведомленность и при котором сам он был бы "незаменимым". Мы с Муравьевым слегка подружились и даже раза два-три ходили в кафе - покадрить девчонок. Он, вроде бы, был женат, а вроде бы и нет. Вроде бы, у него были дети, а вроде бы и нет... В конце-концов эти и некоторые другие неопределенности стали меня тяготить. А вскоре я почувствовал, что за его общими философскими междометиями не кроется никакой интеллектуальной подкладки. Кроме того, я заподозрил в нем гомосексуализм. Бывало, сидим в кафе, и он вдруг начинает потихоньку клониться мне на плечо, бормотать, жаловаться на жизнь, "задремывать". Приходилось его восстанавливать на стуле. Так что наше дружеское сближение оборвалось быстро. Хотя мне, конечно, как и любому человеку, "чужому в незнакомом городе", хотелось иметь и круг друзей, и разделенные интересы.
       Второй из позвонивших, 3., был регулировщиком на заводе, где я работал во второй половине 70-х годов. У меня со всеми моими регулировщиками были очень хорошие отношения, а в облике 3. мне почудились даже какие-то черты донбасского человека: смуглость кожи, покладистость, отсутствие признаков спеси или гонора в характере.
       - Ты никогда не жил на Донбассе?- спросил я его.
       - Нет. Но у меня там есть родственники.
       - А где они живут?
       - В донецкой области.
       Донецкую область я не знал. Я жил в луганской области.
       Я не заметил у него никаких интеллектуальных интересов. Одна бытовуха. И слегка даже брала оторопь, когда я пытался представить себе внутренний мир этого человека. Тем не менее, в процессе выполнения производственных задач у нас установились вполне добрые отношения. В дальнейшем и в нем я заметил недвусмысленные признаки гомосексуализма. Бывало, сидит рядом с другим регулировщиком и эдак прижмется к нему тесненько и руку на плечо положит, "по дружески", или на ногу, на ляжку... Ко мне он таких поползновений не допускал, все-таки, соблюдал известную дистанцию. А вот с другим электронщиком, не из нашей группы, у него, похоже, связь была посерьезнее. У того парня вообще сознание было генерализовано на сексе и, похоже, не в одних только разговорах. Однажды они с 3. обсуждали, как приятно трахать в задний проход и, слово за слово - слово за слово, "а пойдем,- предложил один из них,- сейчас?". ''Пойдем",- согласился другой, и они вдвоем дружно куда-то ринулись. Я тайком скосил глаза на других регулировщиков, видевших и слышавших все это, как и я. Они были невозмутимы. "Вольному воля",- подумал я. И все же меня тогда такая картина подивила: "почтовый ящик", евреев не принимают, анкеты проверяют, допуск к секретности и... столь странные персонажи...
       И вот, лет через 20 один и через 15 другой, после моего ухода с тех предприятий, мои бывшие сослуживцы позвонили мне, вспомнили о моем бренном существовании. Мы переговорили о наших общих сотрудниках, упомянули, что интересно было бы вместе встретиться, кто смог бы прийти, и на этом и тот и другой разговор закончился. Но месяца через полтора и Муравьев и 3. позвонили снова. Они не были знакомы друг с другом, и звонили в разные дни, но оба опять вспоминали прошлое и предлагали встретиться. Мне небезынтересно было бы повидаться с давними коллегами, но для этого у меня совершенно не было свободного времени. Я или в ежедневном упорном труде зарабатывал на жизнь или, в другой период года, в не меньшем усердии сидел за письменным столом. "Допишу хоть что-то,- думал я,- тогда можно будет позволить себе и передохнуть". Я вежливо отказывался от встреч. Но мои добрые знакомые все звонили мне, не забывали. Когда так прошло около года, я призадумался: "Что за настойчивость? Что за упорство? Что за странность?" К тому времени, году к 96-му, подозрения о том, что за мною идет давнее наблюдение, вполне уже во мне окрепли и я взглянул на эти настойчивые звонки с этой точки зрения. "Зачем я им нужен? Чтобы не по телефону, а при личной встрече высказать какие-то угрозы, предупреждения? Или устроить провокацию? Или еще что?". Я вежливо с ними разговаривал, но встречаться уже, естественно, не собирался. А они все звонили и звонили. С завидным постоянством, словно сговорившись, эти два незнакомых друг с другом человека звонили мне каждые 1,5-2 месяца. Оба интересовались, работаю ли я, предлагали помочь устроиться. "Чтобы не было времени писать",- как-то подумал я, и как подтвердилось в одной из передач "Свободы", когда рассказывал о своей аналогичной ситуации один из писателей - гостей радиостанции. Они столь настойчиво интересовались, работаю ли я, что с тех пор всякий раз подобный вопрос заставляет меня насторожиться: "Не случайно ли об этом спрашивается? Не стукачок ли передо мной?". Затем в речах звонивших мне послышались угрозы. Они, правда, были завуалированы, и я не сразу воспринял их, как таковые. Это были рассказы о страшных случаях. Сын убил отца. В подъезде нашли убитого соседа. Тут мне вспомнилось, как и Лабас, выдававший себя за члена НТС, о котором мне подтвердили, что он стукач, тоже рассказывал мне страшные истории: один погиб при невыясненных обстоятельствах, другого убили из-за денег, 30-ти тысяч долларов, полученных за проведение предвыборной кампании... Муравьев рассказал мне о загадочной смерти одного нашего сослуживца, нестарого еще, чуть больше 60-ти лет: нашли мертвым в собственной квартире.
       - А отчего он умер?- спросил я, вспомнив этого совершенного обывателя и гипертонические прожилки на его щеках.
       - Да неизвестно,- отвечал Муравьев.- Загадочная смерть. Как бывает сейчас у нас. Так что береги себя... Понимаешь?.. Судьба-индейка...
       "Стукачи",- окончательно решил я. И с некоторым холодком в груди припомнил, как из всех моих работ только эти двое, несостоявшихся "друзей", в свое время раза по два бывали у меня дома, "в гостях". Помню, после их ухода, и того и другого, я, досадуя о впустую потраченном времени, смутно задавал себе вопрос: "Зачем они приходили? На что был ухлопан целый вечер? Слушать эту тупую пустопорожнюю молотьбу?". Вспомнился один из тех визитов 3. "Случайный". У него была машина. Старая. "Москвич-407". Почти точь-в-точь такой, как когда-то был у моих родителей - "Москвич-402". И вот, возвращаюсь я как-то домой, а у самого дома навстречу мне едет на своем "Москвиче" 3.
       - А, привет - узнали мы друг друга.
       - Пошли, кофейку выпьем,- пригласил я его в гости...
       Году это было в 80-ом, пожалуй. Еще до моей "поездки" в КГБ...
       "Зачем их подсылали тогда ко мне домой?- задавался я вопросом.- Наверное, все дожидались, что я начну проводить "агитацию и пропаганду"? Показывать "антисоветские материалы"? Просто, осматривали мое жилье? Может быть, зондировали на проведение какой-нибудь провокации? Той же гомосексуальной, например?". Их, этих двоих, наверное, "контора" и заловила на этой их "слабости" - гомосексуализме, который тогда был записан в Уголовном кодексе, как преступление.
       Первым из звонивших сдался 3. Года три поприглашав меня встретиться, он, при очередном телефонном разговоре вдруг посоветовал:
       - Никогда не имей детей.
       Больше он мне не звонил. А Муравьев телефонировал еще несколько лет, до самого недавнего времени. И об этом я еще упомяну.
       Тогда, в середине 90-х годов, когда я заподозрил, что они стукачи, я подумал: "Неужели мой телефон прослушивается? Что эти двое стали названивать мне после того, как я в порыве хмельной ностальгии позвонил старым сослуживцам? Откликнулись, так сказать, на настроение?" Дальнейшие обстоятельства подтвердили, что мой телефон прослушивается, да еще как ретиво.
       В конце 90-х годов Председателем Правительства был назначен Примаков. Появилось сообщение, что он учредил Правительственную приемную, куда могут обращаться граждане со своими проблемами. И, хоть надежда была невелика, я все же отвез туда свое заявление, где просил передать его для расследования в Генеральную Прокуратуру, так как только ей подведомственно рассмотрение преступлений работников спецслужб. В ответ пришла обыкновенная отписка с рекомендацией обратиться в суд. "В суд я уже обращался 15 раз",- хотелось мне ответить Примакову. Да ладно, все равно бесполезно. Но я обратился еще и к Ельцину. Из Администрации Президента пришла отписка, аналогичная примаковской. Когда Президентом стал Путин и провозгласил "диктатуру закона", я написал письмо и ему. Как и в предыдущих случаях, упоминая, что считаю это преступление Лубянки по своей омерзительности редко с чем сравнимым в послесталинский период. Через месяц, не получив ответа, я отправил второе письмо. Еще через две недели мне позвонил наш участковый, фамилия его Клюев, и пригласил меня к себе.
       - По поводу ваших писем Путину,- пояснил он.
       Я пришел к нему в его кабинет в опорном пункте. Клюев сидел передо мной за столом, а в дверях застыл какой-то милицейский лейтенант, мрачновато уставившийся на меня. На столе перед Клюевым лежало мое письмо Путину с несколькими приколотыми к нему ответами.
       - Есть резолюция направить вас на обследование в психодиспансер,- сообщил мне Клюев.   
       Вначале я подумал, что он шутит. Но нет. Он не шутил. Дальнейшая беседа с его стороны носила характер предупреждения: если я еще раз напишу Путину, то буду направлен на обследование в психоневродиспансер. Он упомянул и в какой именно: ПНД № 13. "Действительно, вроде бы не шутит",- понял я. Я пообещал больше писем Путину не писать. "Я вам не письмо напишу, а книжку, - подумалось. - Только бы дали дописать...". Через неделю у меня раздался телефонный звонок:
       - Вам звонят из психоневродиспансера № 13. Вам необходимо явиться на обследование.
       - Какое обследование?
       - Вы писали письмо Путину? Оно у нас. Нам его прислал ваш участковый Клюев. Знаете такого?
       - Да,- я был ошарашен.
       Хотя я полагал, что на психиатрическое обследование так просто они притянуть не могут, но многолетнее столкновение с этой бандой вызывало у меня мысль, что от них можно ждать чего угодно. А что? Поставят на учет, и в последующие годы я уже не о встрече с сыном и преступлении "конторы" буду писать, а бороться за снятие с учета из ПНД (с тем же, возможно, успехом), не говоря уже о том, насколько уязвим с клеймом "состоит на учете в психодиспансере" я буду в возможных коллизиях и столкновениях. Да могут и просто там "задержать на лечение", и ни одна собака во внешнем мире не узнает, куда я пропал… Логичный с их стороны ход... Чтобы выиграть время, прийти в себя и принять какое-то решение, я поддержал разговор. Звонившая назвала мне адрес диспансера, номер кабинета, куда мне следует явиться и время приема. Вскоре после этого разговора я подумал, что нужно проконсультироваться с юристом. Стоимость консультации, сказали мне там, 100-150 рублей. Нo денег у меня в те дни не было ни копейки. Неисправная машина на последний ремонт высосала все мои сбережения. Два дня я искал, где одолжить нужную сумму и был в очень подавленном состоянии - я чувствовал себя совершенно беззащитным перед этим новым коварный ходом "конторы". В один из этих дней меня увидел во дворе уже упоминавшийся мною сосед-стукач. Он приблизился к нам (я разговаривал с другим знакомым автомобилистом возле его машины). Стукач мрачно впился в меня глазами. "Здорово его на меня "накрутили",- подумалось. Увидев, насколько я подавлен, стукач удовлетворенно ухмыльнулся. Был редкостно погожий вечер сентября 2000-го года. "Погода-то хорошая,- заметил стукач, - да мы долго не проживем". Затем он рассказал, что в предыдущий день его машину на повороте зацепила другая - разбила подфарник и царапнула крыло. Вышедшему водителю стукач объявил уплатить сумму в три раза превышавшую реальную стоимость ремонта. "А иначе,- пригрозил он,- сейчас вызову бригаду, будешь с ними разбираться".
       - Ой-ой, шеф,- забожился тот,- у меня двое детей!- упросил немного уменьшить сумму, отдал деньги и был с миром отпущен.
       Далее стукач поведал, что у него есть помповое ружье.
       - Оно по разрешению продается?- полюбопытствовал я.
       - Да.
       Эти его речи были не чем иным, как угрозами, высказанными в уже знакомой мне завуалированной форме. "Хорошо же ответил мне наш новый Президент,- подумал я.- Комплексно. И по милицейской линии и по бандитской. Или это не он, а пресловутое "окружение"? Недурное же он себе набрал "окружение", кого-то, вроде криминогенов...".
       Наконец, я раздобыл деньги и пошел к юристу.
       - Потребуйте у них письменный вызов. А его вы можете обжаловать в суде, - пояснила юрист.
       - А как расценивать это требование по телефону?
       - Это рассчитано на дурачка.
       "Хороши же методы новой власти",- подумал я.
       - Сколько я должен за консультацию?
       - Ничего не должны. Это простая консультация.
       Письменный вызов они не прислали. В эти же дни Муравьев как с цепи сорвался: раньше он звонил раз в месяц-полтора, теперь стал звонить еженедельно:
       - Береги себя, своих родителей.
       При четвертом его телефонировании я, услышав гадкий голос, положил трубку. Больше он не звонил.

       Прежде чем в очередной раз сесть за продолжение этой книги, работы, которая, знал я, потребует нескольких месяцев быть привязанным к письменному столу, я решил, как бывало в таких случаях и раньше, попытаться увидеть сына. В их доме в подъездах появились консьержки и, если раньше я старался не попадаться им на глаза, то теперь подумал: "Рискну. Попробую с какой-нибудь из них поговорить. Может, попаду на добрую душу, что-нибудь о сыночке мне скажет…"
       И тут мне, действительно, повезло. Консьержка, женщина пенсионного возраста, оказалась именно таким человеком, как я надеялся. Она мне рассказала, что сын учится в институте, но затруднилась назвать, в каком именно, то ли на дневном, то ли на вечернем отделении. Он вежлив, всегда с ней здоровается, вообще, производит приятное впечатление. Она оказалась очень доброжелательной ко мне. Дала свой телефон и пообещала узнать о сыне поподробнее и помочь с ним встретиться. Я, помня, сколько сил было приложено на то, чтобы настроить ребенка против меня, сказал, что спешить тут не нужно, что я не ожидал такого отзывчивого отношения, какое проявила она, и мне нужно подумать, как поступить дальше. Я поблагодарил ее, и мы условились, что я ей еще позвоню. Я позвонил через неделю.
       - Пока что ничего нового я вам сказать не могу, я его на этой неделе не видела. Позвоните через неделю, а я попробую с ним заговорить.
       У меня было приподнятое настроение. Все-таки, мне удалось о сыне кое-что узнать, а также появилась надежда даже на какой-то с ним контакт, при содействии моей доброй консьержки. На следующий день утром у меня раздался телефонный звонок.
       - Набери 2-10,- послышался твердый мужской голос. Слышимость была отличная, словно звонили из соседней квартиры.
       - Что-что?- не понял я.
       - Набери 2-10,- внятно повторил голос.
       По московской мифологии при наборе 2-10, если в трубке слышны щелчки, значит телефон прослушивается (с таким же успехом, думаю, можно набрать и 4-20, и 2-87, и 28-70). Недоумевая, минуту поразмыслив, я все же набрал 2-10. Естественно, ничего, кроме тишины я в трубке не услышал. "Этот звонок не что иное, как намек мне на то, что мой телефон прослушивается,- подумал я.- Неужели до сих пор? - Был январь 2001-го года.- Причем среагировали именно на мою несанкционированную доносчицей попытку контакта с сыном". В тот день у меня раздалось еще несколько телефонных звонков. Ошибочного характера.
       Такие "ошибочные" телефонные звонки звучали в моей квартире все 90-е годы. Очень скоро я понял, что они не случайны. Они раздавались на следующий день после какого-нибудь очередного "громкого" убийства, или когда я, в поисках помощи, беседуя с очередным "правозащитником", напарывался на стукача (порой распознавая это в процессе беседы), а на следующий день - мне "ошибочный" звонок. Иногда звонки эти были бессловесные, просто трель - и молчание в трубке. Помню, такой звонок был после убийства Листьева. Такой же звонок был после известия о том, что Путин стал исполняющим обязанности Президента. Нa следующий день после этого сообщения мне - телефонный трезвон и - молчание в трубке. "Поздравили". С приходом "своего" к власти. При всей, казалось бы, невинности таких звонков они, вероятно, все-таки, оправдывают свое назначение. На Лубянке сидят хорошие специалисты по всем профессиям, в том числе и по психологии. И, как писали у нас в 90-е годы газеты, такие звонки и другие малозначительные для постороннего намеки о слежке и наблюдении могут человека с неустойчивой психикой подтолкнуть к мании преследования. Нo в любом случае, такой "мягкий" психологический телефонный террор производит на человека определенное психологическое давление: "Имей,- мол,- в виду, ты под "наблюдением". С другой стороны, рассказ о подобных звонках может вызвать у собеседников лишь пренебрежительное недоумение:
       - Подумаешь, нам тоже иногда звонят по ошибке.
       - Но раньше месяцами не было таких "ошибочных" звонков, а сейчас чуть ли не ежедневно, а то и по нескольку раз...
       - Ну, это уже детали.
       А с успешной подачи все той же, думаю, Лубянки подобный рассказ человека о признаках "наблюдения" за ним расценивается, в основном, как болезненные проявления нервной системы, чрезмерной мнительности, мании преследования.
       Еще об одном методе расшатывания психики рассказывала как-то в телепередаче Елена Боннэр. Когда она уезжала на некоторое время из Горького, и Сахаров оставался один, он, когда приходилось на какое-то время покидать квартиру, по возвращении обнаруживал, что отдельные вещи и предметы находятся, вроде бы, не на тех местах, где они были до его ухода.
       - У меня создавалось ощущение, что я схожу с ума,- передавала Боннэр слова Сахарова.
       Я уже упоминал о телефонном терроре и ночном визите банды брата моей доносчицы, но в еще большей степени, чем он, в этом терроре участвовала непосредственно сама "контора".
       После "набери 2-10" и полдесятка "ошибочных" звонков я, встревоженный, поехал к моей консьержке. Она встретила меня крайне испуганно:
       - Не звоните мне больше, не приезжайте. Я не хочу неприятностей, я не хочу потерять работу. Мне сделали предупреждение.
       Больше мне ничего не удалось у нее выяснить. Она буквально вытолкала меня из подъезда.
       Все-таки, через пару дней, теперь "терять было нечего", я позвонил моей доносчице домой. Но лукавому голосу понятно было, что она знает о моей попытке контакта с сыном. Но она позвала его к телефону. Он разговаривал со мною неохотно. Я сказал, что хочу с ним встретиться.
       - Да не надо нам встречаться,- раздраженно сказал он.- Я прекрасно обхожусь без вас. И, кроме того, не хочу иметь осложнений в своей жизни.
       Чем вызвано было это заявление, что встреча со мной может иметь для него "осложнения в жизни"? Психопатка-мать что-то внушила ему, вполне уже взрослому, двадцатиоднолетнему человеку, заботящаяся, чтобы он не узнал всей правды? А может, и сама "контора" что-то нашептала, уже и ему? Трудно сказать. При следующем моем звонке он категорически отказался со мной разговаривать.
       Очевидно, на данном этапе "контора" осталась довольна подобным итогом. В мою квартиру прекратились "случайные", "ошибочные'' и молчащие телефонные звонки. Телефон мой вдруг затих, как не было уже лет 10. В квартире стало как-то тише и покойней. Я за эти 10 лет отвык даже, что такое может быть. Очевидно, какой-то невротический эффект эти звонки все же создают.

       В середине 90-х годов я обращался к нескольким общественно известным людям гуманистических и, вроде бы, демократических убеждений. Думаю, о некоторых из них стоит упомянуть. Для полноты, так сказать, образа.
       Году в 95-ом я направился к Виктору Розову. Известного всей стране драматурга-гуманиста (лишь только "Летят журавли" по его сценарию чего стоят) я разыскал в одном из театров Москвы. Я попросил о помощи и оставил ему свое краткое изложение о преступлении Лубянки. Через неделю приехал узнать о его решении. Он, как и в предыдущий раз, проводил репетицию с молодыми актерами. Розов встретил меня раздраженно:
       - У меня нет времени заниматься вашими проблемами!
       - Ну, можно мне забрать мое письмо?- мне жалко было совершенно впустую терять лишний экземпляр. Все-таки, на печатанье каждых пяти таких у меня уходило больше полудня.
       - Да пош...- раздраженно махнул он рукой. В воздухе повис известный посыл, каким достойные люди посылают у нас негодяев. - Девочки, мальчики,- Розов уже был среди своих актеров,- вот эту сцену начинаем со слов...- и там продолжилась репетиция какой-то очередной, высокоморальной, надо думать, пьесы.
       Как же обманчив был, оказывается, иной раз, тот или иной общественный образ, когда поближе узнаешь его начинку.
       Еще, в тот же, примерно, период 90-х я обратился к известному правозащитнику Крониду Аркадьевичу Любарскому. В брежневское время он, если не ошибаюсь, издавал в Великобритании информационный журнал "Страна и мир", а в середине 90-х был заместителем главного редактора журнала "Новое время" и мог, как я полагал, посодействовать преданию гласности моего рассказа. Любарский оказался высоким, выше среднего роста, человеком с телом, подверженным какому-то нервному тику. Особенно это проявлялось при походке, как это бывает у людей, страдающих церебральным параличом. Вероятно, это у него в какой-то легкой форме и было. Бегло ознакомившись с моим письмом, маститый правозащитник сказал:
       - Вы знаете, у меня тоже есть проблемы, но я их никому не навязываю. Свои проблемы я стараюсь решать сам.
       За сим мы расстались.
       Через год я узнал, что Кронид Аркадьевич Любарский погиб в какой-то далекой стране. В газете сообщалось, что он был в отпуске, называлась какая-то экзотическая часть света, берега которой омывал океан. Кронид Аркадьевич купался и, очевидно, не справившись с волнами, утонул. Я вспомнил его колченогую походку: "Ну, как же так? Ну, что ж вы, Кронид Аркадьевич? Разве можно с таким недостатком бросаться в океанские волны? Ну, что за безрассудство?". А остался бы дома, опубликовал в своем журнале мое письмо, глядишь, и сам бы в живых пребывал, и пользу людям принес...
       "У меня тоже есть свои проблемы",- вспомнил я слова именитого борца за права человека. Очевидно, он не знал, что такое иметь проблемы. Люди, имеющие проблемы, не ездят в отпуск в экзотические страны.
       В начале 95-го года я раздобыл телефон Валерии Новодворской. Позвонил. Послушав начало моего изложения, она меня прервала:
       - Сейчас вновь страдает несчастный чеченский народ, а вы со своим,- она чуть не сказала - ребенком,- но, очевидно, в последнее мгновение сообразив, что в устах патентованной гуманистки это досадливое "со своим ребенком" прозвучит явно одиозно, закончила:- личным делом.
       Так что вполне могло сойти, что я ее беспокою по поводу льготной путевки в санаторий или чрезмерной загаженности во дворе, или чего-то еще в этом роде. Все же через год я решился позвонить ей еще раз. Военные действия в Чечне к тому времени уже закончились и, если те события так поглотили ее, что она не могла и минуты уделить ничему другому, думал я, то теперь в этом отношении у нее может быть менее напряженная ситуация. А как человек столь сильно пострадавший от "конторы", она должна проявить сочувствие к другому, подобному же человеку.
       - Ну вот, чеченский народ обрел свободу,- начал я,- и, может быть, вы сможете уделить мне немного внимания?
       - Ой, вот-вот снимут Чубайса,- тревожно сообщила Новодворская. - Сейчас нужно бросить все силы, чтобы он удержался, иначе рухнет все,- в ее голосе  явно слышалось недовольство моим звонком.
       Говорить с ней было больше не о чем. "Как же она изворачивается, чтобы не подать руку помощи,- удивлялся я образу очередной "правозащитницы". "Сумасшедшая",- вспомнил я отзывы о ней нескольких моих собеседников из демократических организаций. И действительно, то, с какой изворотливостью она отказывала в помощи человеку, попавшему, подобно ей когда-то, под пресс "конторы", характеризует ее, как личность с явно выраженной душевной черствостью - характерной чертой психопатов. Так что, может, и неспроста советские врачи пытались ее "лечить". С тех пор, не раз видя ее по телевизору на различных политических тусовках и раутах, слыша ее интервью (на это время и готовность у нее всегда есть), где она авторитетно сообщает, что было, что есть и что будет, не без брезгливости думаю: "Многие ли представляют истинное лицо этой "демократки"? Пожалуй, лишь я да члены бывшей ее партии "Демократический Союз", откуда давным-давно Валерию Ильиничну исключили за диктаторское поведение.
       Однажды мне посоветовали обратиться к Вячеславу Игрунову. Он, сказали мне, депутат Госдумы от партии "Яблоко". Имя Вячеслава Игрунова было мне знакомо. В брежневское время его не раз упоминали по "Свободе", зачитывая списки советских политзаключенных.
       Кратко выслушав меня в своем кабинете в Госдуме, Игрунов сказал:
       - Вам лучше обратиться к Сергею Ковалеву.
       Я сказал, что Сергей Адамович к моему делу интереса не проявил. Игрунов пожал плечами: "А что ж тогда я, - мол, - могу?". Очевидно, Ковалев у них самый главный корифей по помощи. Если не он - то уже никто... Тут в кабинет занесли большой поднос со сверкавшими чистотой непростого сервиза чашками с чаем. Я откланялся. По дороге к выходу из Госдумы страшная крамольная мысль посетила мою голову: "Дал бы тогда бровеносец этим крикунам по кабинету и полдесятку подчиненных, и навсегда бы они заткнулись со своими "правами человека". Вспомнились строчки из Высоцкого: "Каждый взял себе надел, кур завел и в ем сидел".

       Я заканчиваю свой рассказ. Говорят, что так не бывает: чтобы постскриптум превышал основной текст. Но я не могу себе представить другого обозначения частей этого повествования. Тем более что составляющая, ставшая постскриптумом, не была в мыслях, когда я садился за это письмо.
       За эти восемь лет, что я его писал, произошло много разных событий, и некоторые из них имеют близкое отношение к моему рассказу. Возникла потребность его дополнить. Первую его часть, куда я и возвращаюсь.
       Я услышал имена, которых давно не слышно уже было на волнах "Свободы", а оставались они только у меня в памяти. И им, может быть, было бы интересно прочесть мое письмо, узнать, как в одном из миллионов, к которым они обращались, отразился свет их жизней; какое бешенство бандитской конторы вызвало лишь одно, в тысячи раз ослабленное, эхо их голосов. И имена эти, к сожалению, приходится упоминать в печальном контексте.
       Владимир Юрасов. Умер в конце 1994-го года.
       Вячеслав Завалишин. Умер летом 1995-го года.
       Профессор Темиров (Абдурахман Авторханов). Умер в апреле 1997-го года.
       Александр Воронин (Перуанский). Умер в сентябре 1997-го года.
       Светлая им память и мой низкий поклон. И мне хочется верить, что этот мой рассказ поможет вернуть их и их соратников из безвестности и занять подобающее место среди самых достойных граждан России.
       Не стало слышно в эфире Виктора Лаврова. С того дня, как в марте 92-го года он сказал те проникновенные слова на смерть Леонида Пылаева, и я сообразил, что Виктор Лавров чуть ли не единственный из ветеранов "Свободы", кто еще слышен в эфире, я всегда по воскресеньям слушал его "Панораму недели", а через год с небольшим, когда уже писал эту книгу и уже знал, какое у нее будет название, с тревогой думал: "Успеть, успеть написать ее, пока голос Виктора Лаврова слышен на волнах "Свободы" и реально с ним связаться и подарить эти мои воспоминания о "Свободе" его и его соратников". И я тревожился, когда в назначенный день не слышал его голоса. Но проходили две-три недели, и речь Виктора Лаврова снова звучала в эфире. "Наверное, был в отпуске",- понимал я, облегченно вздыхая. Но в 95-ом году его голос исчез, и я, прождав и две, и три недели, и месяц, и два больше его не услышал. Вероятно, это связано с тем, что главная редакция "Свободы" переехала в Прагу, а Виктор Лавров остался в Мюнхене. И мне хочется верить, что он жив до сих пор, до сих пор с нами, и увидит эти строчки, и своей живой памятью соединит мое письмо с памятью ушедших уже от нас своих соратников.
       Другой человек, которого я упоминаю в названии этой книги - Галина Ручьева. После длительного перерыва я услышал ее имя, когда она приезжала в Москву на празднование сорокатилетия "Свободы". Тогда же узнал, что Ручьева - радиопсевдоним, а настоящее имя - Галина Рудник. И я адресую ей это письмо на тех же основаниях, что и Виктору Лаврову.
       Не стало слышно и голоса Фатимы Салказановой. Хотя она, также как и Наталья Урбанская, принадлежит ко второму поколению "Свободы", но их голоса в тяжелые и самые глухие для меня 70-е годы почти неотделимы в моей памяти от голосов первой шеренги. А одна из последних передач Фатимы Салказановой - "ностальгическая", вполне характеризует ее, как человека органически связанного с первой гвардией "Свободы". Им, Фатиме Салказановой и Наталье Урбанской, я также посвящаю этот рассказ.
       В эти годы на экранах наших телевизоров пошло много старых и новых зарубежных кинофильмов. И я, через 30 лет после того, как слышал пересказ по "Свободе" в рубрике "На экранах Запада", посмотрел и записал фильм "Америка, Америка". С каким неиссякаемым упорством главный герой фильма стремится к жизни в свободном мире. И кассета с этим замечательным фильмом талантливого и до сих пор малоизвестного у нас кинорежиссера Элио Казана заняла в моей видеоколлекции место рядом со "Сладкой жизнью" Феллини, фильмами Бергмана и Антониони.
       Я узнал, что музыкальная заставка передачи "Компас", знаменитый задорный маршевый свист, который, сказали мне в Харькове в студии звукозаписи в 65-ом году, называется "Буги полковника", а в Москве уже приятель-кинорежиссер дополнил, что это мелодия из американского фильма конца 50-х годов "Мост через реку Квай" - что перевод названия этого марша, как "Буги полковника" неверен, как результат неправильного прочтения его английского написания, правильно читать не "Колонель буги", а "Колонель баги", то есть "Повозка полковника". Действительно, в том фильме повествуется о лагере английских и американских военнопленных у японцев, и они там в тачках возят землю. Совсем в том фильме она слышалась малозаметно и неброско, а вот в передачах "Свободы", заставкой к "Компасу" она звучала весело, задорно и запоминающейся.
       За эти восемь лет, с 93-го года, несколько раз тряхнуло расписание передач "Свободы" в сторону его дальнейшего усложнения, что, как я думаю, поспособствовало дополнительному отсеву ее постоянных слушателей, если таковые еще имеются.
       Появилась рубрика "Россия вчера, сегодня, завтра". Но тщетно искать в ней какую-то преемственность с той "Россией вчера, сегодня, завтра", которую вел когда-то Михаил Коряков, когда, действительно, почти в каждой передаче открывалась какая-то новая неизвестная и значительная грань России, вызывала размышления... В нынешней, после какой-то заунывной монотонной музыкальной заставки автор часть передачи читает присланные ему письма слушателей, добрая половина которых написана дураками, отвечает им, комментирует… другая составляющая передачи содержит обзор российской печати, третья - чтение документов из рассекреченных архивов, и даже в этом разделе много маловажного, несущественного. А между тем, эта программа - одна из наиболее интересных на нынешней "Свободе"...       
       ...Однажды произошел случай почти что мистический. Я спал и сквозь сон услышал ясный четкий женский голос:
       - Петр Дмитриевич Рафаэль, старейший сотрудник радиостанции "Свобода".
       "Это голос Галины Ручьевой, - сообразил я во сне.- Наверное, приемник не выключен, и пробилась какая-то передача-воспоминание...". Звучание было чистейшее, как на коротких волнах бывает только изредка. Мгновенно я проснулся, прислушался... В комнате была полная тишина. Радио было выключено. "Значит, приснилось",- удивился я. Но как могло присниться имя, которого я, пожалуй, и не знал? А может, знал и забыл? Действительно, вроде бы, в начале 60-х годов такое имя на волнах "Свободы" встречалось и, вроде бы, даже не раз я его слышал в 64-ом году... Петр Рафаэль... Но чтобы произносилось и отчество - Дмитриевич,- этого я решительно не мог припомнить...
       Что это было? Всплеск в памяти чего-то, на десятки лет совершенно забытого? Игра воображения? Только сон? А может, какое-то неслучайное эхо? Я записал дату этого сна - 18 сентября 1994-го года. Может, кто-нибудь об этом имени - Петр Рафаэль - что-то добавит?..
       А недавно произошел еще один случай, уже совершенно не мистический, но поразивший меня не меньше, чей тот сон.
       Года три уже, пожалуй, по одному из каналов нашего телевидения, РЕН ТВ, густой чередой идут зарубежные кинофильмы прошлых лет. Начинаются они около часа ночи. И вот однажды смотрю я такой фильм с самого начала, что бывает не всегда, и в титрах объявляется режиссер: Роман Полански. "О,- обрадовался я,- должен быть хороший фильм". Я люблю этого режиссера. И первые же кадры меня насторожили: два человека в остановившейся на побережье машине, один ранен, другой выбрался из авто и пошел к видевшемуся поодаль замку. В следующим кадре - курятник и куры крупным планом. "Уж не тот ли это фильм, пересказ которого в 64-ом или 65-ом году я слышал в рубрике "Нa экранах Запада"?- замер я. Долгие годы я пытался выяснить, что это за картина, спрашивал у приятелей-кинорежиссеров - все тщетно. И вот... В час ночи у меня очень редко бывает сонное состояние. Но иногда, все-таки, бывает. Когда в предыдущие сутки мало спал, или сместился режим дня... И этот день был именно таким. У меня слипались глаза. Как назло, не было свободной видеокассеты. Борясь со сном (а он в таких случаях накатывает особенно настойчиво), я всматривался в экран, стараясь припомнить упоминавшиеся в пересказе детали. "Вот, опять курятник...". В нем какое-то время прячется один из гангстеров. "А витраж? Витраж. В него должен был выстрелить из ружья шалун-мальчишка и разбить его...". Изо всех сил борясь со сном, то проваливаясь в дрему, то выплывая, я следил за экраном. Есть! Я дождался. Мальчишка выстрелил и разбил витраж. Тут силы покинули меня, и я глубоко и крепко уснул. Проснулся часа через два, когда кино уже и след простыл. Кратко погоревав, я все же утешил себя: "Нy, по крайней мере, часть фильма я, все-таки, посмотрел и знаю теперь и его название - "Тупик", и режиссера, и, если показ как-нибудь повторится, что вполне возможно, то я уж буду во всеоружии...
       Да... Значит, это была работа Романа Полански. Я и имени такого до середины 70-х годов не знал. Хороший был вкус у тогдашних дикторов "Свободы", "плохому не учили".
       Фильм этот повторился через год с небольшим, в декабре 2001-го года. Я еще раз отметил, что пересказ, который я слышал 35 лет назад, по своей яркости и образности совершенно эмоционально не уступал  самому кинопроизведению. Так они для нас старались. Так они нас любили. Такую душу вкладывали в свои передачи. Пересказывал тогда этот фильм женский голос, наверное, это была Галина Зотова…
       Киноленту эту в первый раз показывали в ноябре 2000-го года, и в том же месяце меня ждал еще один маленький сюрприз. Как-то на книжном прилавке я увидел красиво оформленный томик стихотворений Евтушенко. Это был самый большой сборник из всех, что я встречал, несколько сот страниц. Там были стихи разных лет. Стоил он не так уж дорого, 50 рублей, но в то время у меня и этих денег не было. Продавщица позволила мне его полистать, и минут тридцать, пожалуй, я стоял с ним у прилавка. Из тех стихотворений в этом сборнике, что очень мне нравились, почти все у меня были. Несколько стихотворений было из имеющегося у меня сборника "Нежность", 1962-го года. И тут мое внимание привлекло одно из самых любимых мною стихотворений Евтушенко, также из сборника "Нежность", я его знаю наизусть:

Играла девка на гармошке,
Она была пьяна слегка...

       Привлекло, в первую очередь, своим посвящением: Г. Адамовичу. Я всматривался в это посвящение, не веря своим глазам. Под стихотворением стояла дата: 1957 г. Стало быть, оно было написано лет за пять до того, как попало в сборник "Нежность", где было напечатано без посвящения. Ну, понятно, запретное тогда имя... Значит, Евтушенко в 57-ом году, за "железным занавесом", двадцатичетырехлетним поэтом уже знал имя Георгия Адамовича... А может, позже дописал...
       ...В цикле своих телевизионных передач о русской поэзии XX века, чуть ли не в первой из этого цикла, Евтушенко вспоминал:
       - 1961-й год. Я в Париже сижу в кафе за столиком с Георгием Адамовичем...
       Как интересно было бы поподробнее узнать о знакомстве Евтушенко с Адамовичем... Как сказано в другом стихотворении Евтушенко

Судьба имен -
Сама судьба времен...

       За эти годы я два раза побывал на 7-8. Из школьных однокашников-друзей не нашел никого. 7-8 - шахтерский поселок с выраженным когда-то индустриальным ландшафтом, утонул в выросших за эти годы деревьях. Стал похож уже не на рабочий городок, а на деревню. Терриконы, правда, сохранились, но, вроде, чуть просели. Я всматривался в родные места и не мог сразу понять: чего-то там не хватало? Потом понял: Ах да, ни одного нового дома. Запустение? Да нет, скорее, покой. Я подумал тогда: "Прожил бы здесь жизнь и никогда бы не знал той паразитной нервотрепки". Несколько раз я включал радиоприемник. В привычном месте средних волн искал радиолюбителей-"радиохулиганов". Тишина была и тут. С уходом эры рок-н-ролла ушел из жизни здесь и этот праздник. А может, в брежневское время власти "навели порядок"...

       Случилось чудо. Блатные песни моего отрочества не канули в лету. В эти годы многие из них в новом исполнении, на волнах новых УКВ радиостанций и на магнитофонных кассетах зазвучали снова. Некоторые по своему исполнению очень близки к оригиналу. И несколько из них мне хочется здесь воспроизвести. Мне кажется, поэзия в них присутствует, иначе бы они не преодолели десятилетий времени. То, что это не советские песни, легко обнаруживается.

 
Дело было очень поздней осенью
С неба мелкий дождик моросил
Шел домой я пьяною походкою
Тихо думал и о ней грустил

В переулке пара показалася
Не поверил я своим глазам
Шла она к другому прижималася
И уста тянулися к устам

Сразу хмель покинула головушку
Из кармана выхватил наган
Выстрелил пять раз в свою зазнобушку
А в ответ услышал: хулиган

Пой гитара пой гитара милая
Что прошло того уж больше нет
И прошу вас милые ребятушки
Не влюбляйтесь в девок с ранних лет
Слушайтесь советов ваших матушек
Берегите свой авторитет.

– – –

Есть в саду ресторанчик отличный
Скучно грустно там Лельке одной
Подошел к ней парнек симпатичный
В кепке набок и зуб золотой

Разрешите гражданка почтенная
Одинокий нарушить покой
И придвинулся ближе к ней парень
В кепке набок и зуб золотой

Ночь прошла так спокойно и тихо
Лелька поздно вернулась домой
И всю ночь ей мерещился парень
В кепке набок и зуб золотой

А наутро начальник угрозыска
Отдает ей приказ боевой
Кончить парня в семнадцатой камере
В кепке набок и зуб золотой.

Входит в камеру пьяной походкою
И прицел был дрожащей рукой
Грянул выстрел и грохнулся парень
В кепке набок и зуб золотой

Он лежал так спокойно и тихо
Как гитара осенней порой
Только кепка валялась у стенки
Пулей выбило зуб золотой

Есть в саду ресторанчик отличный
Скучно грустно там Лельке одной
Не придет уж парнек симпатичный
В кепке набок и зуб золотой

– – –

Серебрится серенький дымок
Над родимый домом в час заката
Песенку доносит ветерок
Ту что пела милая когда-то


Жил в Одессе парень-паренек
Ездил он в Херсон за голубями
И мелькал вдали его челнок
С белыми как чайка парусами

Голубей он там не покупал
У приезжих шарил по карманам
Крупную валюту добывал
Девочек водил по ресторанам

Но однажды этот паренек
Не вернулся в город свой любимый
И напрасно девушка ждала его ждала
У причала в платье темно-синем

Кто же познакомил нас с тобой
Кто же преподнес печаль-разлуку
Кто на наше счастье и покой
Поднял окровавленную руку

Случай познакомил нас с тобой
Суд нам преподнес печаль-разлуку
Прокурор над нашей головой
Поднял окровавленную руку

       А совсем недавно, весной 2001-го года, произошло очередное чудо: на волнах радиостанции "Эхо Москвы" прозвучали блатные песни. Нe в обработке или перепеве, а в самом, что ни есть первозданном исполнении. Как когда-то на 7-8. Московский коллекционер предоставил для передачи несколько таких песен, и я встретился с тем, с чем разлучен был 38 лет назад, и что жило только в памяти. Нaродный исток этих произведений очевиден. К сожалению, качество повидавших виды пластинок оказалось таковым, что некоторые слова  разобрать было совсем нелегко.   


Ты девушкой была тебя я встретил
Ты сидела под липой на скверу
В твоих глазах метался пьяный ветер
И папироска все дымилася во рту

Ты подошла ко мне танцующей походкой
И тихо-тихо прошептала: Что ж пойдем
А поздно вечером поила меня водкой
И овладела моим сердцем и рублем

К тебе я шел я не был уркаганом
Ты уркаганом сделала меня
Ты познакомила с малиной и наганом
Идти на мокрое не дрогнула рука




Нас было пятеро фартовых ребятишек
Но что ж ты сделала легавая карга
Мы крепко спали и ничего не знали
Когда легавые застали нас врасплох

Ох что ж ты натворила
Ты погубила всех нас пятеро ребят
Ты четверых ведь срубила в сердце пулей
А я в кичман попал на долгие года

Костюмчик новенький колесики со скрипом
Я на тюремный халатик поменял
За эти восемь лет немало горя видел
И не один на мне волосик полинял

И вот опять мы встретились с тобою
Ты все такая же как восемь лет назад
С такими жгучими и черными глазами
Твой взгляд зовет и манит на обман

Ну что ж стоишь качаешься бледнея
Ведь час расплаты близок он впереди
Так расскажи мне как ты дешевкой стала
И очутилася змеею на груди

Раздался выстрел девчонка пошатнулась
Она упала прямо на песок
Она упала и глаза ее закрылись
С тех пор не стала она плавить огольцов

       Прозвучали и песни советской эстрады, искусственно или естественно забытые на десятилетия. И здесь меня ждало несколько открытий, одно из которых подтвердило мое предположение (сейчас это уже уверенность), что запись, подаренная мне в 67-ом году моим первым стукачом-провокатором, принадлежит Леониду Пылаеву. Леонид Пылаев любил на мелодии советских песен сочинять свой текст. Из исполнений советской эстрады прежних лет редко какие мне незнакомы, и все же  такие встречаются. И вот, слушая одно и другое подобные исполнения, я не сразу понял: вроде бы песни этой я раньше не слышал, а в то же время и знакома... Потом сообразил: слова слышу впервые, а мелодию знаю... Да это же песня Леонида Пылаева! Очень любопытно сравнить тексты советских произведений с текстами Пылаева, и я не поленюсь слова Леонида Пылаева упомянуть еще раз, после советского первоисточника.

Клавдия Шульженко. Старые письма. (1944-45-й год).

В запыленной связке старых писем
Мне случайно встретилось одно
Где строка похожая на бисер
Расплылась в лиловое пятно    




Что же мы тогда не поделили
Разорвав любви живую нить
И зачем листкам под слоем пыли
Счастье наше отдали хранить

Хранят так много дорогого
Чуть пожелтевшие листы
Как будто все вернулось снова
Как будто вновь со мною ты

Все давно прочитаны страницы
Я не знаю только почему
Сердце точно раненая птица
Тянется к измятому письму


И как будто позабыв разлады
Ты мне улыбаешься опять
Почему мне никогда не надо
Письма наши старые читать


Леонид Пылаев

Жизнь одна и эта жизнь сгорела
В смертном лихолетьи лагерей
Без вины и без суда без "дела"
Множество угроблено людей

Лживую амнистию нам дали
Вместо пересмотра дутых дел
С нас вины приписанной не сняли
Будто каждый правильно сидел

Здоровье силы надорвались
В семье разлад без отчих глаз
И беспризорные скитались
Сыны и дочери без нас

Всем чужой теперь я в своем доме
Отчужденной сделалась жена
Сыновья холодными глазами
Сквозь прищурку смотрят на меня


Тут еще девчонка подрастает
Знает что отец ее другой
С мамой втихомолку обсуждает
Как ей разговаривать со мной



Всю жизнь запачкали отняли
Здоровье дом жену детей
И все надежды растоптали
В стране чекистских лагерей


Александр Вертинский.

Надоело в песнях душу разбазаривать
Из концертов возвратясь к себе домой
Так приятно вечерами разговаривать
С своей умненькой веселенькой женой

И сказать с улыбкой нежной
"Ах ты чижик мой бесхвостый и смешной
Ничего что я усталый и замученный
И немножко сумасшедший и больной

Ты не плачь не плачь моя красавица
Ты не плачь женулечка-жена
В нашей жизни многое не нравится
Но зато в ней столько раз весна"

Что б терпеть мои актерские наклонности
Нужно ангельский терпеньем обладать
А прощать мои дежурные влюбленности –
Это тоже надо что-то понимать

И целуя ей затылочек подстриженный
Что б вину свою загладить и замять
Моментально притворяешься обиженным
начиная потихоньку напевать:

"Ну не плачь не плачь моя красавица
Ну не злись женулечка-жена
В нашей жизни все еще поправится
В нашей жизни столько раз весна"

А потом пройдут года и вами брошенный
Постаревший жалкий и смешной
Никому уже не нужный и изношенный
Я как прежде возвращусь к себе домой

И скажу с улыбкой жалкой и замученной:
"Здравствуй чиженька единственный и мой
Ничего что я усталый и замученный
Одинокий позабытый и больной

Ты не плачь не плачь моя красавица
Ты не плачь женулечка-жена
Наша жизнь уж больше не поправится
Но зато ведь в ней была весна".


Леонид Пылаев. В Севастополе.

В Севастополе усевшись на скамеечку
Обращаясь к молодому пареньку
Я прошу его: "Подай браток копеечку
Помоги браток герою-моряку"

У меня браток ведь тоже были ноженьки
Я как ты в такой же бархатной тиши
Я как ты по той же самой по дороженьке
На свиданье к моей девушке спешил

Ты судьба сладка как запах ладана
От тебя пьянеешь без вина
Ты приходишь быстро и негаданно
Как ко мне пришла проклятая война

Я в морской пехоте юность разбазаривал
Как прадедушка в огне Бородина
Я в Кремле с вождем народов разговаривал
Получил в награду эти ордена

А сейчас присев здесь на скамеечку
Обращаясь к молодому пареньку
Я прошу его: "Подай браток копеечку
Помоги браток герою-моряку"

Ты судьба сладка как запах ладана
От тебя пьянеешь без вина
Ты приходишь быстро и негаданно
Как ко мне пришла проклятая война.

       Какую часть радиостанции "Свобода" я отразил в своих воспоминаниях? Тысячную? Миллионную? Нет. Эти записи на бумаге не поддаются соизмерению с живыми голосами.
       Нe все замечательные имена "Свободы" я помянул в этом письме. Кого забыл, в захлебе жизненных проблем и кувырканиям по чужим квартирам, и я у них прошу прощения. Кого и не застал в эфире.
       Почему-то я не помню имени Бориса Зайцева. Наверное, это потому, что после 70-го года, когда после пятилетнего харьковского перерыва я вернулся к "Свободе" с новой интеллектуальной ориентацией, и имена писателей и литераторов стали значить для меня очень много и запоминаться, Борис Зайцев в эти годы, наверное, по "Свободе" не выступал или выступал очень редко.
       Но я надеюсь, что найдутся те, кто дополнит мое послание новыми именами и новыми воспоминаниями.
       Сейчас иногда любители джазовой музыки, по тому же "Эху Москвы", отмечая юбилей того или иного джазмена с неподдельным волнением, трепетом в голосе признаются:
       - Это были для нас голоса свободы.    
       И мне в таких случаях всегда хочется задать вопрос: "Ну, а голоса Андрея Горбова, Владимира Юрасова, Евгения Гаранина не были для вас голосами свободы?". И с грустью приходится признать, что глушение оказалось весьма эффективным средством противодействия.
       И все же... И все же много было мест, где радиостанцию "Свобода" с большим или меньшим трудом, но слушать можно было. Нy, пусть я, подросток, потом безденежный и бездомный студент и советский инженер, не имел возможности хотя бы частично записывать их голоса. Но было же немало людей, которые и по материальному положению и по возрасту (это лет на 10-15 старше меня) могли делать эти записи. Неужели во многомиллионной стране не нашлось таких? Боялись? "Зачем искать на свою голову неприятности?". Наверное. Тем более важно эти заглушенные голоса возродить. Для восстановления исторической справедливости, для возрождения естественного, без изъятий, облика и духа России. Я думаю, как минимум, один раз голоса первых 25 лет радиостанции "Свобода" должны снова прозвучать над их Родиной. Ведь есть же архив "Свободы". Чтобы подвиг тех людей России, их имена, были также знакомы народу, как имена Солженицына, Сахарова, Твардовского, Шаламова... И хочется верить, что сбудутся слова неизвестного поэта, обращенные к Георгию Адамовичу: "Вы не вернулись в Россию, но Россия вернется к вам".
       Я описал преступление Лубянки, которое по своей омерзительности редко с чем можно сравнить в послесталинское время. С другой стороны, это преступление не единичное, судя по отработанности тех методов, которые были применены ко мне. И я встретил нескольких человек, по отношению к которым были совершены подобные злодеяния, но, в силу их малоизвестности, в такие вещи трудно поверить не столкнувшимся с этим непосредственно человеку. Лубянка предпринимает самые серьезные усилия, чтобы эта сторона ее деятельности не стала известна широкой общественности.
       Когда я увижу своего сына? Сможет ли он понять, сможем ли мы преодолеть преступление "конторы"? Ответит ли кто-нибудь из "ведомства" за свое злодеяние? Найдутся ли, наконец, в этой стране силы, способные положить конец лубянскому бандитизму?


                Февраль 1993 - декабрь 2001.



 


Рецензии