Глава 21. О том, как трудно быть актрисой и целите

Трилогия "Затонувшая Земля", часть Первая ("Страна Белых Птиц")
Продолжаю публиковать, пока выборочно, избранные главы.
Глава 20 здесь http://www.proza.ru/2015/04/29/185

Глава 21
О ТОМ, КАК ТРУДНО БЫТЬ АКТРИСОЙ И ЦЕЛИТЕЛЬНИЦЕЙ ОДНОВРЕМЕННО,
А ТАКЖЕ О МОНАШЕСКОМ ПРИЗВАНИИ И НЕСЪЕДЕННОЙ КОЛБАСЕ

Позволь мне занять немного твоего бесценного времени, Великая мастерица! – громко обратилась к Сэрте старшая сестра и глубоко, церемонно, с подчеркнутой почтительностью поклонилась.
- Амэда! – укоризненно вздохнула Великая мастерица и покачала головой. – Разве мы с тобой не дочери одной матери? Ну скажи, чем я так тебе не угодила? К чему эти поклоны с приседаниями, да еще когда никто из посторонних нас не видит? Ты же знаешь, что я терпеть не могу бессмысленных церемоний!
В самом деле, они были совершенно одни в пустом зале. Репетиция закончилась, и все актеры только что разошлись. Амэда нарочно дождалась этой минуты, чтобы остаться с сестрой с глазу на глаз.
- Разве я, посвященная актриса, не обязана чтить свою Великую мастерицу? – спросила она с убийственно каменным лицом и еще раз низко наклонила голову, поджав сухие тонкие губы. В звуке ее голоса, как и в этом демонстративно сдержанном жесте, сквозил упрек.
Сэрта застыла в недоумении, все еще прижимая к груди обеими руками, словно ребенка, драгоценную арфу Кано, сохранившую, как она свято верила, часть души ее незабвенного мужа. Амэда, не поднимая головы, быстрым птичьим взглядом исподлобья глянула в лицо младшей сестры, все еще такое свежее и красивое, вопреки тоске и горю, о которых было сложено и спето уже столько песен, в ее большие, по-детски удивленные глаза, и упрямо прибавила:
- По моему разумению, обязана, тем более, что твоя собственная дочь никогда не поклонится тебе, как подобает, и не назовет Великой мастерицей ни в твоем доме, ни на людях!
- Что за глупости, Амэда? От дочери этого и не требуется! – теперь Сэрта вздохнула с огромным облегчением. – Вот, значит, в чем дело! Ты хочешь говорить со мною о моей старшей дочери, которая, кажется, давно уже засела занозой в твоем сердце? Если так, то давай присядем, ибо вижу по твоим глазам, что разговор нам предстоит долгий.
Они развернули друг к другу два кресла, уселись поудобней. Амэда не преминула похвалить проницательность Великой мастерицы и почти осознала в себе грубую, черную зависть, уже не в первый раз замечая, сколь разительно похожа ее младшая сестра (не в пример ей самой) на прекраснейшую мраморную статую Праматери Ары с арфой Кано в руках, стоящую тут же, в зале. Арфа в руках Сэрты усиливала впечатление до какого-то мистического чувства, будто древняя актриса буквально заново воплотилась через множество поколений основанного ею рода. «А ведь Гея не на шутку похожа на мать! – тут же промелькнуло в уме у Амэды, и она вспомнила младшую сестру юной пятнадцати летней девушкой. – Значит, Гея из того же теста: женщина, подобная вечноцветущему растению, которое, кажется, не увянет до глубокой старости; женщина, способная отдаваться музыке так же страстно и самозабвенно, как возлюбленному; женщина, привыкшая к тому, что все и всё вокруг повинуются ее воле». Да, последнее – точно про Гею. Потому-то Амэда и пришла к ее матери.
- Ты хотела, Великая мастерица, чтобы именно я подготовила твою дочь к Посвящению, – начала актриса. – Я согласилась из послушания и уважения к тебе, хоть и догадывалась, что это будет задача не из легких. Теперь же я вынуждена признать, что справиться с ней выше моих сил. Я пришла смиренно просить тебя избавить меня от обязанности наставлять ученицу совершенно неуправляемую и неспособную ни к какому учению. По моему разумению, об актерском Посвящении в этом году для нее не может быть и речи.
- Ты в самом деле считаешь Гею неспособной? – осторожно спросила Сэрта, пристально глядя в лицо старшей сестры. Но та по-прежнему смотрела то в пол, то в сторону, и говорила строго, едва ли не сердито:
- Способности к музыке и пению, красоту голоса и актерский талант никто у нее не отнимает. Но Посвящение требует регулярных упражнений, и без дисциплины тут не обойтись. А твоя старшая дочь с тех самых пор, как у нее открылся этот дар, прямо-таки одержима своим целительством! Прости, Великая мастерица, но что еще можно сказать о девочке, которая то безупречно выполняет все, что ей велят, одинаково точно и наяву, и в воображении (видишь, я отдаю ей должное, ибо она умеет быть виртуозно внимательной!), а то вдруг ни с того ни сего вскакивает и, точно ополоумев, несется невесть куда, не видя и не слыша ничего вокруг, и остановить ее невозможно, а дожидаться приходится целыми часами. Ты сама знаешь, это может случиться с ней и днем, и ночью. А потом оказывается, что какая-нибудь овечка на плато в Нижней Ландэртонии сломала ногу, или повредила крыло какая-нибудь птица, или птенец вывалился из гнезда. Да мало ли чего еще никак не может обойтись без Геи! И вот, после всех этих приключений, она возвращается, вся исцарапанная, с разбитыми о камни ногами и обтрепанным подолом. Один Великий Дух ведает, по каким дебрям и кручам ее носит, и как она сама до сих пор не свернула себе шею! Какие уж тут упражнения и созерцания? Набегавшись, Гея спит на ходу, и мне остается лишь отправить ее в кровать, до следующего раза, когда все повторяется снова. А когда звери и птицы здоровы, целы и невредимы, непременно находится какая-нибудь женщина, которая не может разрешиться от бремени без помощи Геи. И все это, конечно же, во сто крат важнее, чем предварительные упражнения к актерскому Посвящению. Так, может быть, оно Гее и не нужно вовсе? Ты бы спросила ее об этом как мать, Великая мастерица…
Откровенно раздосадованная, Амэда замолчала.
- Послушай, – мягко, ласково обратилась Сэрта к сестре. – Послушай, пожалуйста! – ей так хотелось поделиться своей материнской любовью, гордостью, мукой, всем тем, что она сама поняла и приняла уже давно. – Я знаю, как тебе сейчас непросто! Когда это только случилось с Геей, я тоже рассуждала как ты и сердилась на нее. Но однажды Гея объяснила мне, как это происходит с нею. Представь себе, Амэда: сидит она в комнате, в Храме на созерцании или здесь, выполняя твое задание, спит она или бодрствует, но если вдруг в этот миг кто-то в городе или в Нижней Ландэртонии страдает и нуждается в ее помощи, она чувствует чужое страдание как свое собственное, и дух ее слышит голос всякого существа, к нему взывающего. В этот миг Гея уже не принадлежит себе. Ее охватывает смятение, а ноги сами несут туда, куда зовет ее целительский дар. Противиться ему она не может, да и не должна, не имеет права! Считай, что такова цена, которую Гея продолжает платить за жизнь Ли. Понимаешь ли ты, что Гея на себе самой чувствует боль всех этих овечек, козочек, птиц и беременных женщин? Стоит ли удивляться, что она несется, точно обезумев, через горы и овраги, луга и чащи? Я – мать, и мне нелегко было смириться с мыслью, что моя дочь не только не принадлежит мне, как родное дитя – я не имею права искать ее внимания, когда она повинуется своему внутреннему зову. Великая Мать даровала ей неслыханную меру сострадания ко всему живому, соизмеримую лишь с ее целительской силой, и нам не пристало ревновать Гею к ее целительскому служению. Ее ноша и без того нелегка, поверь мне!
- Разве я с этим спорю, Великая мастерица? – заметила Амэда чуть мягче, чем прежде. – Твоя дочь признана главой целительской касты за этот уникальный дар, и я чту ее, как и подобает. Я сомневаюсь лишь в том, что Великая целительница Гея нуждается во втором, на этот раз актерском Посвящении. Мне известно, что сам Великий Торн не возражает против ее двойного Посвящения, хотя до нее еще никто никогда не удостаивался такой чести. Но одно дело – носить два высоких звания, а другое – совершать два совершенно разных служения. Не думаю, что Гея сумеет их совместить (судя по тому, что вижу ныне), ибо каждое служение связано с дисциплиной своей касты, и никто не может принадлежать к двум кастам одновременно. Не лучше было бы для Геи последовать разумному примеру Фаны, в свое время покинувшей храм Равновесия ради открывшегося у нее целительского дара. Гея – третья после Фаны и ее предшественницы целительница, получившая свою силу не по наследству и признанная жреческими дочерями своей Верховной Жрицей. И, как Фана не принимала Посвящения в искусство Равновесия, так и Гее, может быть, не стоит искать большей чести, чем она уже имеет. Тем более, что для женщины и не может быть более высокого звания, чем титул Верховной Жрицы.
- Уверяю тебя, что дело не в чести, – все так же мягко и терпеливо продолжала Сэрта свои объяснения, хотя ей казалось, что Амэда не может не понимать таких простых вещей, а лишь притворяется непонимающей из необъяснимой неприязни к Гее. – И пример Фаны тут совсем неуместен. Разве ты не знаешь, что она, происходя из рода, давшего летающей касте целую плеяду Великих мастеров, не обнаружила блестящих способностей, а вернее сказать – не выказала вообще никаких способностей к акробатике. Так что целительский дар стал для нее настоящим спасением, и, покидая храм Равновесия ради дворца Жрецов, она ровным счетом ничего не потеряла. В ее случае иначе и быть не могло. Я надеюсь, ты не станешь спорить с тем, что у Геи другой случай. Ты ведь, кажется, сама хвалила ее музыкальность и актерский талант. А ее великолепная память и блестящие способности к импровизации, унаследованные от ее отца, по-твоему, ничего не стоят?
У Сэрты даже щеки зарделись от материнской гордости, и в то же время – от обиды за дочь, отчего пламя в ней вспыхнуло еще ярче.
- Разве я говорила что-нибудь подобное? – возразила Амэда успокаивающим тоном, вынужденная перейти от наступления к обороне. – Я только сомневаюсь в том, уместно ли рассчитывать на эти необычайные способности Геи, позволив ей вовсе забыть о дисциплине, обязательной для всех! Ведь таким образом она подает другим не самый достойный пример…
- Ты говоришь так, словно Гея пренебрегает дисциплиной из обыкновенной лени! – воскликнула Сэрта. – А пример… Ну, что же, пусть те, кто сумеет, следует ее примеру! Посвящение дается всякому, кто с честью проходит все испытания, вне зависимости от того, сколько он к ним готовился. Что же касается Гей, то я уверена – она, скажу тебе по совести, не нуждается в особой подготовке и легко прошла бы испытания хоть завтра!
- Завидная уверенность! – как-то совсем уж по-старчески проворчала Амэда, на глазах вдруг сделавшись меньше и темнее лицом. В глубине души она прекрасно сознавала, что Сэрта права, но это-то и злило ее больше всего.
- Что ж, если я верно поняла тебя, Великая мастерица, ты считаешь, что для таких, как твоя старшая дочь, законы не писаны, – сквозь зубы, но внешне спокойно подвела итог Амэда.
«О, Великий Дух! Неужели и я с годами стану такой же вечно недовольной, ворчливой и сердитой?» – пронеслось в голове у Сэрты.
- Зато мне давно сдается, что ты именно такого мнения о моей младшей дочери! – неожиданно весело и дружелюбно ответила она сестре. – Вот уж Ли ты точно готова простить и спустить с рук все что угодно – настолько она мила твоему сердцу! А если так, то я думаю, не лучше ли будет поручить ее твоим заботам? Вот кому действительно необходима длительная и кропотливая подготовка к Посвящению по всем правилам! Если вы начнете теперь, то, надеюсь, года через три она сможет попытать счастья. А о Гее я позабочусь сама. Пусть же она станет первой целительницей, получившей актерское Посвящение, и людям послужат оба ее дара.
- О, Великая мастерица! – совершенно преобразилась тут Амэда; младшая сестра и не помнила, когда старшая в последний раз так тепло ей улыбалась. – Ты права, так будет лучше для всех! Я и сама хотела просить тебя о том же. Великий Дух да благословит тебя за твою мудрость!
И она, поднявшись на ноги и прижав к сердцу правую ладонь, поклонилась, как будто с искренним на этот раз чувством признательности. Сэрта в ответ просияла, радуясь тому, что привязанность Амэды к ее младшей дочери явно сильнее, чем нелюбовь к старшей.
«Кто знает, во что превратилась бы я, если бы прожила в Нижнем Мире столько лет среди ужасов и лишений! Когда всю жизнь проводишь в прекрасном Толэнгеме, среди белокаменных башен, вблизи Огня Великого Духа, то даже представить себе не можешь, что жизнь может быть совсем другой!» – смиренно подумала Великая мастерица.
А в то самое время, когда мать и тетка вели о ней свой спор, сама Гея мчалась что есть духу по подземным лабиринтам и крутым винтовым лестницам в Нижнюю Ландэртонию. Сердце ее отчаянно стучало и рвалось: кто-то звал Гею на помощь, она отчетливо слышала зов.
Сидя в Храме, перед Святыней, Гея вдруг перестала видеть Огонь и ощущать его умиротворяющее тепло. Все в ней сжалось в комок, озноб пробежал по телу. Гея вскочила и помчалась из Храма, из города, вниз, к прибрежным скалам, к бушующему морю! Она мчалась и мчалась, но так и не вспотела от бега. Напротив – зубы ее стучали и отбивали дроби. А все оттого, что там, внизу, кому-то было невыносимо холодно. Он окоченел, он был уже почти мертв, сердце его затихало, и Гея страшно спешила, потому что каждая минута могла стать последней. Она мучительно боялась опоздать! Страх гнал ее беспощадно, не давая перевести дух.
В самом конце последней галереи, перед выходом на Нижнее Плато, навстречу ей бросились две темные фигуры, с головами закутанные в длинные непромокаемые плащи.
- Гея! – хрипло закричали эти двое, и Гея тотчас же узнала их по голосам. То были рыбаки, что каждый вечер выходили в лодке на ночной лов. Гея не так давно посетила жену одного из них, чтобы помочь ей оправиться после тяжелых родов.
- Гея! Мы выловили в море человека! Он в доме Барла, еще живой!
- Он может умереть! Бежим скорее!
Стояла глубокая осень, самый разгар поры штормов. Над оголенным Нижним плато ревел и завывал звериными голосами шальной ветер, а внизу гневное почерневшее море с остервенелым отчаяньем разбивало волну за волной о прибрежные скалы. Домик рыбака Барла приютился на самом краю плато, такой жалкий и маленький, что казалось странным, как его еще до сих пор не унесло в страшную морскую пучину, разверзшуюся прямо под ним.
Ветер успел пронизать беглецов до костей, прежде чем они добежали до заветной двери и очутились в тепле.
Человек, выловленный в море, лежал на супружеском ложе Барла и его жены, единственной постели в их скромном жилище. Жена Барла, Сэльда, уже развела огонь в печурке, которая, не смотря на наличие теплотворного светильника, имелась в каждой рыбацкой хижине.
С незнакомца уже стащили длинную коричневую хламиду вроде той, в какой приплыл когда-то в Ландэртонию Великий Жрец Тишины. Он лежал под шерстяным одеялом голый, костлявый и синий, с виду больше похожий на окоченевший труп, чем на живого человека. Даже рыжая щетина на его ногах и груди воинственно ощерилась на холод вместе с жиденькой бородкой, словно ежиные колючки, и так же остро и беспомощно топорщились угловатые плечи и колени. Но внутренний Огонь еще теплился в нем.
- Живучий парень! – тихонько подтвердил Барл своим хриплым баском, отвечая не незаданный Геей вопрос. – Он плыл на обломке корабельного киля один Великий Дух ведает сколько времени! И когда мы вытащили его на берег, он еще шевелился…
Немало пришлось потрудиться молодой целительнице, чтобы разбудить почти уснувшее сердце. Устами в уста вливала она в незнакомца свое дыхание, и силой своих рук вновь вовлекала его кровь в танец жизни. Со лба и висков Геи уже побежали ручейки пота, а в натопленной комнате стало по-настоящему жарко.
Наконец, желтоватые ресницы незнакомца дернулись и взлетели, распахнув внезапную синеву больших, по-женски красивых глаз, странных на этом скуластом, востроносом лице. Пока Гея трудилась над почти окоченевшим телом, ей некогда было разглядывать страстно-чувственную линию нижней губы и резко выдающийся, упрямый подбородок, породистый, но хищный разрез ноздрей и удивительно плавный изгиб бровей, точно они были взяты с другого лица. И вот теперь Гея рассматривала все это с явным удивлением. Она сразу догадалась, что чужеземец из Нижнего Мира, лежащий перед нею – жреческого звания, и в глазах ее загорелся огонек любопытства.
Незнакомец, в свою очередь, во все синие глазищи уставился на Гею. По его взгляду нетрудно было догадаться, что в своем Нижнем Мире он никогда не встречал девушки такой красоты. В свои пятнадцать лет Гея уже окончательно сформировалась. Высокая, упруго гибкая, словно древко лука, она была способна привести в безмолвное восхищение любого мужчину, не говоря уже о чужестранце, в довершение всего впервые в жизни столкнувшегося с чудом живого золота ландэртонских волос и изумрудного пламени глаз.
Статью Гея пошла в мать, но во взгляде и движениях ее сквозили прямота и открытость, свойственные исключительно сильным натурам. Чужестранец смотрел на девушку, не моргая. Синие глаза его раскрывались все шире и сияли все ярче.
- Кто ты? – выговорил он, наконец, слабым, еще не окрепшим, и все же молодым, почти мальчишеским голосом, готовым вот-вот зазвенеть.
- Я – Гея, целительница, – ответила ему золотоволосая дева.
- Где я? – помолчав, снова спросил чужеземец.
- В Стране Белых Птиц.
- Страна Белых Птиц? Это похоже на сон…
Он закрыл глаза и улыбнулся так блаженно, как улыбаются лишь во сне, да и то одни только совсем маленькие дети. От этой улыбки все лицо чужестранца стало другим, тем, с которого были украдены плавно-задумчивые дуги его бровей, да, наверное, и небывало синие глаза. Гея вдруг поняла, что это было лицо его матери, безмерно любящей своего сына где-то очень, очень далеко.
- Ты не умер, – осторожно пояснила девушка. – Ты попал в кораблекрушение, но наши рыбаки встретили тебя в море и спасли.
- Да, помню... А кто они?
- Одного из них зовут Барл. Мы – в его доме. Он пошел рубить дрова, чтобы здесь было тепло от живого огня. А его жена Сэльда – у соседей. Она сейчас принесет для тебя меда. Второго рыбака зовут Альд. Все мы живем здесь, в этой стране. Мы – Люди Бедых Птиц.
- Люди Белых Птиц, – зачарованно повторил чужеземец. Упоминание о Белых Птицах явно доставляло ему удовольствие.
Наделенная даром языков, Гея говорила с чужестранцем на его родном наречии, но не употребила известного в Нижнем Мире названия «Ландэртония», искажающего ландэртонское слово, а просто перевела его.
- Так это были птицы?! – прошептал он взволнованно, но тихо и робко, как будто боясь кого-то обидеть. – А я думал, что попаду в страну ангелов.
Гея увидела, как то, другое лицо, просияло из-за лица чужеземца, словно солнце из-за облака, и, хоть она слышала это слово впервые, отчетливо вспомнила текучих существ с огромными крыльями, своих хороших знакомых.
- А я – Губерт, брат Губерт, – представился тут чужестранец.
Едва он произнес свое имя, блаженство покинуло его лицо, и словно бы какая-то часть его существа отделилась от него, чтобы зорко и строго следить со стороны за собой, как за кем-то ненадежным и даже враждебным. Во взгляде Губерта промелькнуло беспокойство, а затем – сильное смущение. Он увидел, что лежит на ложе застланном белым полотном, а его обнаженное тело укрыто одним лишь тонким одеялом. Он понял, что эта ошеломляюще красивая девушка, несомненно, уже видела его голым, пока он лежал без чувств.
Гея без труда прочла его мысли и понимающе улыбнулась.
- Я целительница, – сказала она очень мягко. – Пожалуйста, не стесняйся меня, как не стеснялся своей матери, когда был маленьким. Целительница – это почти как мать. А твою одежду я тебе отдам, не беспокойся.
Казалось, на миг Губерт внял доводам Геи, но тут он словно бы вспомнил о чем-то еще и принялся обшаривать взглядом комнату: застланный циновками пол, стол и лавки. Девушка сразу догадалась, в чем дело.
- Барл сказал, что при тебе была книга. Она цела, и ее ты тоже получишь назад, – заверила Губерта Гея. Она знала от рыбаков, что когда чужестранец плыл в ледяной воде, уцепившись за обломок корабля, у него на поясе (которым служила белая веревка) была привязана книга, толстая и такая тяжелая, что без помощи деревянного корабельного киля она вмиг утянула бы на дно своего злополучного обладателя. Обложка книги была снабжена золотыми застежками, а сверху на нее надели кожаный чехол, сработанный на удивление добротно и сумевший надежно защитить от воды свое сокровище.
Гея присела и, запустив руку под кровать, потянула за ремень чехла, чтобы окончательно успокоить чужеземца:
- Вот видишь, она здесь, прямо под тобой. Никто не тронет твою священную книгу, будь уверен. Люди Белых Птиц уважают посвященных и их знания. Ведь ты посвященный, не так ли?
Капелька девичьего любопытства живо подогрела гордость Губерта.
- Да, я посвящен моему Господу. Я монах, – ответил он, стараясь, чтобы его голос прозвучал как можно солидней, но вышло скорее наоборот, звонко и высокомерно, а движения нижней губы вдруг отчетливо сказали Гее, что собеседник старше ее года на три от силы.
- Монах? – переспросила она.
- Монах – это человек, чья душа обручена своему Создателю, как невеста – жениху. Монах не может иметь жены, – пояснил Губерт.
Пристально и внимательно посмотрела на него Гея прежде, чем ответить.
- Я тоже посвящена Великой Матери Создательнице и получила силу исцелять болезни. И у меня не будет мужа, – призналась девушка после нескольких минут молчания. От последних ее слов Губерт вдруг вздрогнул, словно ужаленный, и сильно порозовел.
- Откуда ты знаешь? – спросил он резко.
- Оттуда же, откуда ты знаешь, что у тебя не будет жены, – улыбнулась Гея.
- Я этого не говорил! Я сказал, что я – монах, то есть дал обещание никогда не жениться и служить Господу Богу. Знать же наперед нам ничего не дано, и ты не можешь ручаться, что не выйдешь замуж.
«Потому что ты слишком красива!» – чуть было не прибавил он, но в последний миг смутился и покраснел еще гуще.
- Большинство из нас, людей, действительно не знают своего будущего, – рассудительно заметила Гея. – И я никогда не рискнула бы давать Великому Духу какие бы то ни было обещания по собственному почину.
- Монашеские обеты – залог союза человека с его Создателем, – перебил тут Губерт, взвиваясь пуще прежнего. – Они удерживают монаха от искушения свернуть с истинного пути. А вот ты, похоже, возомнила, что познала Божью Волю и собственное будущее!
Собеседника Геи охватывало все большее возбуждение. Он уже явно злился на нее, причем скорее за то, что она оставалась спокойной и хладнокровной, чем за ее слова.
- Давай не будем спорить, – предложила девушка как ни в чем ни бывало. – Ты еще не совсем здоров и такие разговоры явно не пойдут тебе на пользу.
Рассудительность Геи почему-то понравилась брату Губерту еще меньше.
- Да уж, конечно, глупо было бы спорить с тобой всерьез! – воскликнул он вдруг, как-то совсем уж по-детски, и даже нижняя губа его обиженно дрогнула. – Что ты можешь знать об истинном Боге?
- Ничего, – неожиданно легко согласилась Гея, отчего молодой монах сразу почувствовал себя обезоруженным. – Если под «истинным Богом» ты подразумеваешь культ, которому служишь, – прибавила она однако. – У нас здесь свой культ, и с твоим я, конечно же, не знакома. Но мне было бы интересно узнать о нем от тебя, если это возможно.
Тут Губерт необычайно воодушевился. Он даже сел на постели (правда, тщательно придерживая одеяло на плечах обеими руками).
- Думаю, это как раз то, зачем Господь привел меня в ваши края, – сказал он, и глаза его лихорадочно заблестели. – Я плыл на корабле в далекую языческую страну, чтобы рассказать ее жителям, как любит их господь и как хочет простить им их грехи. Но корабль разбился, и я попал сюда. Вы ведь тоже язычники!
От тетушки Амэды Гея знала, что во всех известных ландэртонцам странах Нижнего Мира туземцы именуют пренебрежительным словом «язычники» тех, кто не разделяет их культа. «Но ведь и мы называем все чужие страны «Нижним Миром», что со стороны звучит тоже не очень-то лестно!» – поспешила напомнить себе девушка.
- Я никогда не сомневалась в том, что Великий Дух (то есть, во вашему, Бог) любит все свои творения и многое прощает людям, – заметила она вслух.
- В самом деле? – искренне удивился монах.
- Ну, разумеется! Чего же в этом странного? Все мы – дети Великого Духа и Великой Матери, а какие родители не хотят, чтобы их дети жили дружно? – услышал Губерт от зеленоглазой «язычницы». – Я сама довольно часто прошу прощения в своих молитвах, – продолжала она доверительно и дружелюбно, окончательно выбивая почву из-под ног молодого проповедника. – Ведь я целительница, и мне тем более подобает смотреть на всех существ как на родных детей. Но все же один человек порой бывает менее приятен, чем другой, которого отчего-то понимаешь, как самого себя. Наши жрецы учат, что когда-то, в начале мира, дети Великого Духа были бессмертными, не знали зла и жили все как одно целое. Но мир изменился, и первозданное единство утрачено. Иной раз вовсе невольно можно обидеть другого словом или делом оттого лишь, что люди не всегда понимают друг друга. Все мы бываем порой слишком невнимательны, и от этого происходит немало зла, за которое стоит просить прощения. Разве не так?
Брат Губерт не верил своим ушам. Подобные речи никак не укладывались в его представления о язычниках. С минуту он потерянно молчал и хлопал глазами, а потом вдруг, вместо ответа на вопрос, спросил совсем невпопад:
- И что же, разве вы не приносите своему Великому Духу в жертву ни людей, и животных?
Но тут же смутился и потупился, чувствуя всю глупость своих слов.
- Ни людей, ни животных, ни птиц и ни рыб! – весело подхватила Гея, пытаясь ободрить чужеземца шутливым тоном.
- Однако, ты обещал рассказать о своем культе, – напомнила она.
Губерт тотчас же сделался важен и серьезен.
- Я мог бы рассказать тебе многое. Но для этого нам понадобится время, – сказал он внушительно, очевидно, в качестве предисловия.
- Оно у нас есть! – радостно заверила его Гея. – Слышишь, как завывает ветер? На море нынче пора штормов. Рыбаки смогут отвезти тебя к ближайшему берегу страны короля Леопольда не раньше, чем море успокоится, а оно успокоится нескоро. Однако, – встрепенулась она вдруг, – теперь мне пора, а то моя тетя будет ругаться, что меня нет так долго! Смотри, вот твоя одежда. Но ты пока лежи. Сэльда и Барл о тебе позаботятся. А я зайду к тебе завтра, и ты расскажешь мне о твоем культе и почитаешь свою священную книгу, хорошо?
- Ну что же, тогда – до завтра! – согласился монах и натянуто улыбнулся, одновременно понимая, что ему очень не хочется, чтобы Гея уходила, и от этого понимания смущаясь еще сильнее.
- До завтра, брат Губерт!  - с прежней приветливой легкостью ответила девушка и птицей выпорхнула за дверь, навстречу ледяному ветру. Видно, она и вправду очень спешила извиниться перед тетей за свое вынужденное отсутствие.
Едва Губерт остался один, он мысленно замер от изумления перед самим собою: и что за дурь на него нашла в присутствие зеленоглазой красавицы? Миг за мигом он пробежал в памяти всю беседу с нею и готов был провалиться сквозь землю от стыда. Каждый собственный жест и каждое слово казались ему теперь верхом несуразности, глупости и безобразного чванства. Страшно было подумать, какое представление о нам могла получит девушка, которая, будучи явно младше его годами, вела себя несравнимо мудрее и достойнее! Вдобавок ко всему Губерт снова вспомнил о том, что она видела его голым и жалко беспомощным, и вернула к жизни буквально собственными руками.
Неутешительное созерцание своего нескладного как у подростка, жилистого и костлявого тела лишь усилило в нем томление духа. «Господи! – взмолился бедняга. – Боже мой, что же Ты со мной делаешь? Укрепи меня, Господи! Разве не со Словом Твоим Ты послал меня сюда?»
Он вспомнил, с какой отважной готовностью к проповеди и подвигу ступил он на борт корабля, чьи щепы, верно, и теперь плавают где-то в холодном северном море по милости дикого ураганного ветра, что налетел с Юго-запада так внезапно и стремительно. А еще прежде того был монастырь, куда Губерт пришел спасать свою душу от ветров мирской суеты и ураганов греха.
Постепенно углубляясь в собственное прошлое под тихое потрескивание еще не прогоревшей печи, он не заметил, как мысленно перенесся в родной город, в большой и уютный отцовский дом.
Губерт, которого до пострижения в монахи звали Томасом, родился в стране короля Леопольда, в славном городе Альне. Единственный и горячо любимый сын удачливого альнского купца, он вырос в богатстве и роскоши, ни в чем не зная отказа. И мать, и отец с детства души в нем не чаяли. Впрочем, обожала его и строгая старая служанка, помогавшая матери управляться с хозяйством и, наверное, кроме него не любившая вовсе никого на свете. А то, что ее участь разделяли многочисленные друзья Губерта, уж и вовсе неудивительно: он обожал веселые пиры и празднества, чувствовал себя как рыба в воде в шумной компании, был великолепным рассказчиком и, между прочим, галантным кавалером, что весьма ценили девицы.
Отец Губерта гордился сыном, ничего для него не жалел, и редкий гость уходил после очередного престольного праздника без диковинного подарка из этого дома, что в глазах горожан всегда оставался не просто переполненной чашей, а прямо-таки родником изобилия. Отцовская любовь была тем паче, что Губерт, при своей любви к веселью, и в купеческом деле рос более чем достойным приемником своему родителю: если тот поручал сыну заключить какую-нибудь важную сделку, жалеть об этом никогда не приходилось. По словам собственного отца, Губерт торговался куда лучше его самого, пуская в ход свое неотразимое обаяние, безотказное, как у женщины.
Однако честный купец не сильно обременял сына, полагая, что молодость дается лишь однажды. Когда же он отлучался по торговым делам в другой город, Губерт чувствовал себя полным хозяином отцовского добра: мать лишь обожала свое дорогое дитя и молилась за него Богу, не докучая лишний раз даже случайным словом. А поскольку полгорода ходили у него в приятелях и были вхожи к нему за стол, скучать ему не доводилось.
Не раз, бывало, просыпался он от удара камешка в окно своей спальни, без чего, пожалуй, спокойно проспал бы до обеда после очередной припозднившейся вечеринки. Наградой ранней птахе, явившейся разбудить купеческого сына, был завтрак в доме, где кормили всегда вкусно и щедро. Порой приятели являлись вдвоем или втроем. Ни Губерта, ни, по чести сказать, его отца (при котором такое тоже случалось) это нисколько не смущало: оба от души гордились талантом своего повара и собственным вкусом, в котором ни отцу, ни сыну никто в Альне отказать бы не посмел.
Губерт с детства был большим гурманом и чувствовал за столом своего рода вдохновение, которым имел потребность поделиться с ближними ( а заодно и самой едой). К тому же он испытывал особое удовольствие от возможности посадить с собой за стол любого и накормить так, что разговоров о съеденных блюдах будет в городе на несколько дней краду. Колбаски, сосиски, паштет из гусиной печени по собственным рецептам гения кухни, вывезенного когда-то отцом Губерта аж из страны короля Людвига, всегда были выше всяческих похвал.
Впрочем, кроме соусов и паштетов Губерт знал толк и в других вещах. Он слыл знатоком моды, а также любителем музыки. Знатным девицам оставалось лишь кусать от досады губы, что кавалер с таким вкусом и манерами не родился дворянином – рядом с ним местные рыцари, господа окрестных земель, казались просто неотесанными грубиянами, не способными ни на что, кроме как рубить в мелкий салат врагов своего короля, но ведь для женских сердец это не главное достоинство мужчины…
Совсем мальчишкой Губерт, правда, и сам чуть было на сбежал на войну с язычниками, но повстречал, на свое счастье, одного калеку, вернувшегося из крестового похода без обеих ног. При одном виде бедняги Губерт прослезился от жалости а, наслушавшись рассказов о его злоключениях, забыл и мечтать о легкой воинской славе.
Другие мечты еще только-только начали занимать его голову и почти не коснулись сердца, если не считать выдуманной влюбленности в одну ровесницу Губерта с соседней улицы, белокурую дочку ювелирных дел мастера. Он еще толком и не глядел на девиц взрослыми глазами, как бы ни пытался доказать товарищам обратное. Должно быть, то, о чем так любят говорить со знанием дела редкоусые юнцы и безусые мальчишки, оставаясь наедине друг с другом, вот-вот ждало его впереди, но вот однажды…
Однажды Губерт проснулся не от удара камешка в свое окно, а от крика с улицы, хриплого и такого громкого, что сквозь сон решил было, что кричат прямо над его головой.
- Близок судный день! – разобрал Губерт еще прежде, чем любопытство толкнуло его вскочить в постели и распахнуть настежь окошко с цветным витражом. – Покайтесь, нечестивцы, ибо сказано: легче верблюду войти в игольное ушко… Смерть вам, лиходеи!
Кричавший очутился прямо перед Губертом, изумленно выпучившим на него глаза из своей спальни. Седые всклокоченные космы и борода пророка стояли дыбом, колючие кости остро торчали из-под рубища, едва обтянутые жухлой кожей. Длинный, костлявый, весь выпирающий из самого себя, он больше походил на вяленую воблу, чем на человека, а на лице его, страшно темном, с ввалившимися щеками и надувшимися, ходящими ходуном желваками, исступленно пылали то ли глаза, то ли набитые в глазницы раскаленные угли. Заглянув в них, Губерт задрожал осенним листом. На миг ему показалось, что его собственное тело превращается в такую же вяленую человеческую ветошь, и это уже неотвратимо. Из воспаленных глазниц на него смотрела сама преисподняя, смотрела и дьявольски хохотала. Губерт чувствовал, как волосы на его голове шевелятся и поднимаются.
- Чревоугодник, готовый стать прелюбодеем! – услышал он уже не голос, а издевательское шипение, и черная змея быстро мелькнула в гнилозубом рту вместо бесцветного старческого языка. – Сатана уже положил на тебя свою печать!
Иссохшая, как ветвь мертвого дерева, рука протянулась из-под рубища в сторону Губерта, а длинный узловатый палец указал ему на грудь. Юноша стоял в белой полотняной ночной рубашке, и под нею обычный человек ни за что не разглядел бы маленькой черной бородавки, вскочившей у него, откуда ни возьмись, под солнечным сплетением всего несколько дней назад и, сказать по чести, весьма его смутившей.
Губерт слышал когда-то от служанки, что родинками и бородавками метит человека нечистая сила. И теперь, глядя на чудовищного пророка, он покрылся холодной испариной. Вокруг бродячего проповедника на улице собрались еще какие-то зеваки, из распахнутых окон домов смотрели любопытные соседи, и Губерту казалось – все они теперь знают про маленькую бородавку у него на теле. «Что же мне делать?» – хотел спросить он и не мог, ибо ни язык, ни губы, ни голос его не слушались, и все тело вдруг стало как будто чужое.
- Оставь все, что имеешь, и следуй за Господом твоим, ибо легче верблюду пролезть через игольное ушко, чем богатому войти в Царство Божие, и золотом отца твоего выложена твоя дорога в ад!
Откровение бродячего пророка обрушилось на Губерта как гром среди ясного неба. Мысль о никчемности и скоротечности собственной жизни и грядущих адских мучениях, неизбежно ожидающих его, никогда прежде не приходила в голову легкомысленного купеческого сына. И вот она придавила беднягу к земле, точно никчемная, полная порока жизнь его уже прожита, а впереди – лишь безрадостная немощная старость. Оглядываясь назад и размышляя о прошлом, Губерт ужасался все больше. Он находил в своем сердце порок за пороком, именно там, где прежде искренне тешил свое самолюбие.
Так, Губерт всегда считал себя добрым и щедрым малым, тогда как на самом деле ему просто нравилось пускать людям пыль в глаза, как это свойственно тщеславным гордецам, бессердечным лицемерам и хвастунам, среди которых в славном городе Альне он, несомненно, держал пальму первенства. И бродячий пророк видел сердце Губерта насквозь, когда сказал, что его путь в ад вымощен отцовским золотом. Не было в Альне другого такого изнеженного и избалованного белоручки, такого гурмана и франта, не мыслящего своей жизни без кулинарных изысков и модных развлечений! За все это Губерту предстояло держать ответ перед Богом. И ему вдруг стало ясно как день, что нет для него другого пути к спасению, кроме указанного грозным пророком: «Оставь все, что имеешь, и следуй за Господом твоим!»
Так купеческий сын, с детства разряженный в парчу и бархат, решил сменить модные наряды на грубую монашескую рясу. И он торжественно поклялся Богу никогда больше не заботиться о своей доброй славе среди людей, как заботился прежде, дабы прослыть не тем, кто он есть на самом деле.
Испытания долго ждать себя не заставили. Честно объявив о своем решении только что вернувшемуся из очередного путешествия отцу, вместо родительского благословения Губерт получил на свою голову целую бурю отцовского гнева. Почтенный торговец, ни разу в жизни не поднявший руки на своего единственного наследника и приемника, схватился за плетку и гонял сына по всему дому, выколачивая из него «блажь», пока за Губерта не вступилась мать, которой с большим трудом удалось успокоить мужа. У нее-то Губерт и нашел утешение, когда искренне, как на исповеди, открыл ей свою душу. Набожная женщина со слезами на глазах благословила сына и потихоньку от мужа отпустила. Она слышала в церкви, что бродячий аскет, объявившийся нынче в Альне, был изгнан из многих городов королевства за нелицеприятные обличения богачей и знати, но Альнский епископ разрешил ему проповедовать на улицах, по словам матери Губерта, «как человеку чистой и святой жизни».
Воодушевленный материнским благословением, юноша пешком направился за город, в старинное лесное аббатство и, по дороге поменявшись своей богатой одеждой со встречным бродягой, в нищенских лохмотьях предстал перед отцом-настоятелем.
Сухонький отец Иоганн, человек с седыми волосами вокруг тонзуры и мягкими чертами лица, почти не тронутого морщинами, внимательно посмотрел на Губерта своими черными и блестящими, как зрелые маслины, глазами, и высказал сомнение в монашеском призвании нового кандидата. Но, хоть Губерт и не ожидал, что решивший спасти свою душу от мирской суеты за монастырскими стенами может быть встречен отказом, он не смутился. Вместо того, чтобы удалиться, он опустился на колени перед монастырской калиткой и принялся молиться. Он простоял в молитве весь день и вечер до поздней ночи, а наутро, когда снова встало солнце, братья внесли его в обитель в глубоком обмороке. «По неотступности твоей Господь услышал тебя!» – такими словами встретила будущего монаха его новая семья.
Год проходил Губерт в послушниках. И если бы не ужас перед дьяволом, уже пометившим его тело маленькой черной бородавкой, он едва ли выдержал бы все тяготы жизни, в которую рвался с такой впечатляющей неотступностью. Чего стоила ему одна соломенная постель после роскошных пуховых перин в отцовском доме! Какой невыносимо жесткой она казалась! А каково приходилось Губерту в постные дни, на хлебе и воде, известно одному лишь Богу. И если на самом деле поучения брата, назначенного отцом Иоганном Губерту в наставники, вовсе не были ни излишне суровы, ни унизительны, то молодому послушнику они представлялись намеренно непомерным испытанием, выдержать которое он должен был во что бы то ни стало. К собственному изумлению, Губерт постепенно начал входить в азарт борьбы с самим собой и получать своеобразное удовлетворение от каждой победы над своей плотской натурой. К тому дню, когда он торжественно принес свои монашеские обеты, азарт этот уже захватил его. Обретение монашеского чина необычайно укрепило в нем боевой дух, и война, объявленная Губертом своему телу, становилась все более непримиримой.
Когда добрый отец Иоганн настойчиво советовал брату Губерту (равно как и остальным братьям) внимательно размышлять о Страстях Христовых, дабы возрастать в духе покаяния, он вряд ли предполагал, к чему именно приведут столь пылкого молодого аскета подобные советы. Всякий раз после размышлений бывший чревоугодник находил, что его тело недостаточно страдает. Ему уже казалось мало голода, холода и уколов соломы сквозь грубое сукно хабита, мало даже власяницы. Со всей страстью, на какую только был способен, предавался Губерт самобичеванию. До поздней ночи в его келье свистела плеть, и брызги крови летели на солому: это новый Губерт изгонял Губерта прежнего из тела, по какой-то вопиющей скупости природы данного обоим на двоих, и прежний униженно стелился перед новым, корчился, извивался змеей, а новый упивался своей властью. К ранней заутрене же Губерт шел, забыв о своем вчерашнем раздвоении, с иссиня бледным, мертвецки изможденным лицом и глубокой усталостью в глазах, шатаясь, едва не теряя сознание.
Это, конечно, не могло ускользнуть от внимательного взора отца Иоганна. И однажды ночью настоятель вдруг вошел в келью брата Губерта, застав его с окровавленной плетью в руках, за неизменным занятием.
- Во имя святого послушания оденься, сын мой! – услышал начинающий подвижник, остолбенев от неожиданности. Через миг, исполняя приказание настоятеля, он весь залился краской и не смел поднять глаз.
- Не кажется ли тебе, что твой стыд есть признак неуместности столь жестокого самоумерщвления? – продолжал отец Иоганн. – Господь из любви к тебе не пожалел единственного сына, а ты так себя ненавидишь! Неужели ты полагаешь, что создателя, давшего тебе тело, радует вод твоей крови?
- Я полагал, отец мой, что это – способ покаяния, – растерянно пролепетал Губерт.
- Очевидно, не для тебя, ибо ты находишь в самоистязании болезненное наслаждение. Позволь я продолжать тебе в прежнем духе – и ты загонишь себя в гроб раньше, чем Господь призовет тебя, а это великий грех. Люди, подобные тебе, предаются сладострастию, думая, что совершают аскетические подвиги. Не пугайся, дитя мое, но помни об этом и впредь воздерживайся от подобных искушений. Во имя святого послушания я запрещаю тебе самобичевание. Молись, дабы Господь удостоил тебя познать Его любовь и прощение!
Отец Иоганн произнес все это с мягкой улыбкой, и влажный блеск его больших темных глаз-маслин был ласков и печален. Губерт остался один на один с его откровением, сраженный наповал.
С тех пор молодой монах добросовестно исполнял долг святого послушания, но в глубине души полагал, что на этот раз мудрый старец все же ошибся, ибо с того самого дня, как Губерт перестал умерщвлять свою плоть при помощи плети, его стали посещать ужасные искушения. По ночам, едва несчастный закрывал глаза, его тотчас же начинали одолевать греховные мысли и желания. Он грезил наяву и каких только злодеяний не совершил в своих грезах! Хуже всего, что от злодеяний этих темная сторона его натуры испытывала наслаждение. В своих фантазиях он предавался самому буйному блуду и даже совершал убийства. Остановить этот кошмар было уже невозможно: чем больше он боролся  искушениями, тем сокрушительней становились ответные удары.
В одном из таких видений, во время Великого поста, Губерт ворвался в монастырскую кухню и, ругаясь самыми грязными словами, силой отнял у брата-повара большую связку полукопченой колбасы. Вонзив зубы в ароматную колбаску и ощутив ее незабвенный вкус, подвижник очнулся, облившись холодным потом. Вожделенный вкус застыл у него на языке, словно все случилось наяву. И вот тут брат Губерт отчетливо осознал, как невыносимо хочется ему полукопченой колбасы.
Конечно, прежде он тотчас схватился бы за спасительную плетку и хорошенько наказал свое обнаглевшее тело, которое в самый разгар Великого поста, когда монаху подобает особенно напряженно размышлять о Страстях Господних, смеет бесстыдно желать полукопченой колбасы. Иного способа примирить свой дух, устремленный к аскетическим подвигам, с отбившейся от рук распущенной утробой Губерт не знал. Размышления о Божьей Любви давались ему с трудом, ибо он вовсе не мог взять в толк, как Бог вообще терпит такую мерзкую скотину, да еще вырядившуюся монахом.
Чертова колбаса стояла перед его мысленным взором (а вернее сказать – перед самым носом) вместо Распятия, во всем своем греховном великолепии. И, как ни гневался он на себя, рот его был полон слюны. О, этот запах! Губерт не спутал бы его ни с каким другим! Как властно, глубоко звучали в нем горячие, пряные ноты корицы и перца! Темная, цвета спекшейся крови, с мелкими кусочками белоснежного свиного жира, она казалась гурману прекраснее усеянного звездами ночного свода! И, подобно небесному своду, она была везде, куда бы Губерт не повернулся, стояла перед ним повсюду, от нее было не спрятаться! Еще бы, ведь куда денешься от своего самого любимого сорта! А главное – Губерт точно знал, что на монастырской кухне висит огромная связка этого наисвежайшего наслаждения, заранее заготовленного к светлому празднику Пасхи.
Очевидно, сам дьявол принял колбасный образ, чтобы в конец извести молодого подвижника. Губерт не мог спокойно отдаваться благочестивой молитве и нескольких минут. Только он возводил очи горне – а соблазн уже был тут как тут, затмевая собой все святое, издевательски благоухая пряностями, и молодой аскет забывал о спасении души, латинские слова слетали с его уст бездумно и бессмысленно, а ноздри возбужденно раздувались, словно у разгоряченного скачкой жеребца.
Признаться в своем искушении отцу Иоганну Губерт стыдился. Где это видано, думал он, чтобы колбаса буквально сводила человека с ума? У всех нормальных монахов искушения как искушения: женщины или тщеславные мечты – это еще куда ни шло, в таких вещах и сознаться не зазорно. Но полукопченая кровяная колбаса с корицей и перцем! Приходилось сражаться с нею один на один, на собственный страх и риск.
Прежде брат Губерт и не догадывался о героических свойствах своей натуры, благодаря которой он решился, наконец, бросить наваждению вызов. «Если колбаса преследует меня в видениях, очевидно, лучшим способом избавления от них будет обзавестись ею наяву!» – таков смелый вывод, сделанный молодым подвижником после долгих и глубоких размышлений.
В тот же день совершив тайное нашествие на монастырскую кухню и улучив момент, пока брат-повар возился с тестом для овсяных лепешек, он отрезал от связки длинную колбаску и, спрятав ее за пазухой, никем не замеченный, был таков. В своей келье Губерт подвесил добычу к потолку на веревке, прямо над изголовьем кровати. Теперь, когда он мог вдоволь любоваться на злосчастную колбасу, видения уже не донимали его.
Вечернее великопостное размышление брат Губерт начал, вдыхая вожделенный аромат своего запретного плода, а вернее – самого змея-искусителя, прошедшего искуснейшую гастрономическую обработку и при этом не потерявшего своих зловредных качеств. Колбаса висела в аккурат перед носом монаха, вызывая обильное слюноотделение. В животе у него клокотало и бурлило, под ложечкой сосало, почти резало, вожделение корчилось внутри, словно живое существо, но молодой аскет устремлял мысленный взор к священной истории: «Берите, ешьте от Него все, ибо это есть Тело Мое, за вас ломимое…»
Тело Губерта страдало не меньше, чем под ударами плети. Вскоре в животе у него начались сильные рези, но он не обращал внимания, ибо дьявольская колбаса бессильна перед Святыми Дарами, и пускай его распустившаяся утроба уяснит это себе раз и навсегда! Белые жировые звездочки вовсе не так соблазнительны, как хотят казаться!
От любви до ненависти, как известно, всего один шаг. Аскет, идя навстречу предмету своего вожделения, разжигает в себе страсть, но не дает ей выхода, и если выстоит до конца, страсть перегорит в нем, а объект ее навсегда потеряет для него притягательную силу. Таким путем надеялся брат Губерт победить свою страсть к полукопченой колбасе.
Воздух в его келье насквозь пропитался колбасным духом и кружил монаху голову. Но Губерт твердо знал, что не откусит от колбасной палки ни кусочка. Он будет терпеть и молиться, а завтра вечером повторит свое духовное упражнение. И послезавтра тоже. Колбасный запах с каждым днем будет все гуще. Постепенно Губерт к нему привыкнет, вожделенный аромат начнет ему надоедать. А главное – колбаса скоро испортится (весна нынче такая ранняя, за окном уже почти жара), испортится и покроется плесенью, её пикантный аромат превратится в противную вонь. В конце концов, Губерта затошнит от одного вида этой гадости, ему захочется зажать нос, но он, теперь уже усилием воли, заставит себя созерцать и нюхать то, во что превратилась его любимая колбаса. Какой наглядный пример бренности всего земного и тварного явит она ему! И настанет, наконец, час, когда Губерту останется лишь брезгливо взять двумя пальцами за веревку и выкинуть заплесневелую дрянь в отхожее место. Пусть жрут её там навозные мухи и черви! Никогда уже не отвлечет она молодого аскета от благочестивых размышлений!
Но ему не удалось осуществить на деле этот блестящий замысел. Уже на второй день колбаса пахла так сильно, что запах просочился сквозь щель под дверью. Брат Губерт не только не пережег еще в себе страсть и не проникся к ее объекту отвращением – напротив, он был на самом пике возбуждения, совершая свое созерцание всего во второй раз и буквально захлебываясь слюной, когда дверь его кельи вдруг распахнулась, и на пороге появился сам добрейший отец-настоятель. Брат, обитавший в соседней келье, почувствовал сильный колбасный аромат из-под двери брата Губерта и не преминул сообщить об этом.
Отец Иоганн, конечно же, считал брата Губерта человеком крайностей, и в этом отнюдь не ошибался. Что же могло придти ему на ум при виде молодого монаха, еще недавно бичевавшего себя по ночам до потери сознания, а теперь уединившегося в обществе подвешенной к потолку колбасы в час, когда все аббатство мирно отходило ко сну в своих кельях?
- Что же это, дитя мое, ты делаешь в тайне от твоих наставников? – сокрушенно качая головой, укорил его отец Иоганн мягко и печально. – Коль уж тебе так тяжело, не лучше ли было бы честно во всем признаться? С Божьей помощью мы справились бы с твоим искушением вместе. Я мог бы даже на время освободить тебя от поста, ибо воистину, дитя мое, лучше нарушить пост, чем святое послушание. Воровать же на кухне колбасу и поедать ее тайком недостойно монашеского звания.
От невыносимого стыда у брата Губерта отнялся язык. Ему было бы несравнимо легче, если бы отец-настоятель отчитал его, назначил суровое наказание. Но от этой святой доброты хотелось провалиться сквозь землю!
Как бы мог объяснить Губерт присутствие колбасы в своей келье? Признаться в том, что эта самая колбаса во снах и грезах, наяву и во время молитвы сама прыгала ему прямо в рот, лезла в глотку змеюкой, притом неся такое, что не приведи Господь повторить? Брат Губерт и под страхом смерти не осквернил бы своих уст этими чудовищными непристойностями! Ему и вспомнить-то о них было противно до омерзения. Лишь только в надежде избавиться от наваждения он осмелился притащить в келью настоящую колбасу, и, Господь свидетель, скорее согласился бы сгореть на медленном огне, чем нарушить пост и святое послушание!
Огонь стыда объял его душу и тело. Рот Губерта раскрывался, издавая нечленораздельные звуки. Он силился сказать что-либо в свое оправдание, силился тщетно и безнадежно.
- Не говори ничего, дитя мое. Вижу, ты сознаешь свою вину, а значит, Господь тебя прощает. До Великой субботы читай каждый вечер десять раз «Pater Noster». Это будет тебе епитимьей. Впредь же, если тебе снова захочется колбасы, не таись, а сразу приходи ко мне.
В бездне унижения утонула душа молодого подвижника от этих снисходительных слов своего настоятеля. Новое страдание было еще ужаснее, чем колбасное наваждение. С того вечера Губерт уже не смел поднять глаз на отца Иоганна, сознавая каждый миг, что добрейший старец считает его просто-напросто распущенным обжорой, жалкой жертвой собственных гастрономических пристрастий, да еще и относится к нему с сочувствием! Ведь отец Иоганн славился своим необычайным мягкосердечием далеко за пределами родной обители!
Губерт прекрасно понимал, что страдает в нем ничто иное, как его уязвленная гордость, однако это понимание не приносило ему облегчения: страдать-то она страдала, но умирать не собиралась. Одно лишь было хорошо: за новыми страданиями колбасная фантасмагория исчезла и забылась без следа, как снег на солнце.
Теперь Губерту оставалось лишь гадать, что заставило отца Иоганна отправить к восточным язычникам на проповедь именно его. Вероятно, заметив, что бедняга снова начал чахнуть в монастырских стенах, настоятель решил, что не очень-то приспособленная к созерцательной жизни страстная натура Губерта куда как лучше раскроется на ниве апостольства, а перемена климата повредит ей гораздо меньше, чем затворничество и бездействие.
Будущий проповедник встретил волю своего настоятеля, как веяние свежего ветра. Он был молод, и мысль о неведомых дальних странах горячила ему кровь, окрыляла сердце. Он уже видел, как совершает всевозможные подвиги во славу Божью, обращая несметное множество язычников. Тогда он покроет свой позор изобилием заслуг, и рана его заживет бесследно. Уже почтенным старцем он будет вспоминать историю с колбасой как забавнейший эпизод своей юности, к вящей радости своих учеников и духовных приемников. А может статься, в дальних краях Господь удостоит его мученического венца? Какой проповедник втайне не мечтает об этом?
Когда он стоял на палубе корабля и, овеваемый ветром, смотрел в морскую даль, ему казалось – все искушения, все роковые противоречия духа и плоти навсегда остались у него за спиной, далеко позади, на покинутом берегу, за монастырской оградой.
Губерт думал о том, как мало знал он самого себя до монастыря. Тогда он жил поверхностно, но вовсе не лицемерно – с этим самообвинением он явно погорячился. Что же с того, что ему нравилось нравиться людям? Правда и то, что к своим многочисленным приятелям он питал искреннюю привязанность и желал им добра. Просто тогда он был подобен человеку, который, как гласит Евангелие, построил свой дом на песке.
Потом, погрузившись в глубину своего существа, Губерт оказался во тьме и впал в отчаянье. Наверное, в каждом из людей есть нечто, чего он предпочел бы о себе не знать. Губерт смотрел на воду и думал, что и сам он похож на море. Когда солнечный свет искрится на поверхности волн, чью синеву питает отсвет неба, от этой игры красок и линий не хочется отрывать глаз. Но под непроглядной толщей морской воды таятся страшные рифы, грозящие кораблю гибелью, и огромные рыбы-людоеды вроде той, что проглотила пророка Иону.
Как прекрасно море! И как чудовищно. И то, и другое – правда. Так и человек… Только лишь Господь видит одновременно и глубину, и поверхность всех своих творений. Видит и любит. Теперь брат Губерт не сомневался в этом – отец Иоганн мог бы за него порадоваться. Мысль о рифах и морских монстрах не страшила больше молодого монаха.
Когда вдруг начался шторм, брат Губерт встретил его молитвой, и молился он с таким доверием к Богу, какого не знал никогда прежде.
Корабль разбился о те самые подводные рифы, о которых Губерт недавно столь невозмутимо размышлял. Он и теперь был готов отдать душу Богу. Но не препятствовал и своей плоти цепляться за жизнь из последних сил. Он уже не видел в этом противоречия. Вот почему ландэртонские рыбаки обнаружили его в море, плывущим на обломке корабельного киля.
- Господи! – повторил вдруг Губерт с новым чувством, радостно и изумленно оглядывая единственную, но такую уютную комнатку маленького рыбацкого домика, словно только теперь увидел. – Господи, благодарю Тебя, что Ты привел меня в этот благословенный край! Наставь же меня и вразуми, дабы мне не посрамить имени Твоего!
Тут Губерт снова уставился себе на грудь и, наконец, понял, что не видит больше маленькой черной бородавки, когда-то причинившей ему столько смущения и страха – она исчезла без следа! Слезы умиления и благодарности выступили у него на глазах. Он снова вспомнил о Белых Птицах, и ему страстно захотелось впредь быть вежливым, учтивым и почтительным с людьми, чьими руками Господь вернул ему жизнь, а особенно – с прекрасной зеленоокой целительницей. Он закрыл глаза и отчетливо увидел ее перед собой как наяву.
- Гея! – произнес Губерт, зачарованный своим видением. Девушка кивнула ему, приветливо улыбнулась, а потом взяла Губерта на руки и стала укачивать его, словно младенца: он сделался отчего-то совсем маленьким, но, как ни странно, теперь это ничуть его не печалило. Он даже не силился понять, бредит ли, спит ли… Ему только было жарко, и с каждым мигом становилось все жарче. Он словно горел изнутри, но это было не больно, просто очень странно. Он высвободил руки из младенческих пеленок и обнял Гею за шею, как в детстве обнимал свою мать, когда искал убежища от страха и боли, но она вдруг вспыхнула в его объятьях, вмиг превратившись в огненный столп. Губерт громко вскрикнул и очнулся, разбуженный звуком собственного голоса.
Женское лицо склонилось над ним, но то была не Гея. Хотя и эта женщина смотрела на него яркими сине-зелеными глазами, и пряди, сбившиеся ей на лоб из-под синего головного покрывала, так же сияли живым золотом. Но она была старше и полнее Геи, а лицо и руки ее сильно обветрились.
- Не бойся, – сказала женщина. – Я – Сэльда, жена Барла, который нашел тебя в море. У тебя опять поднимается жар. Я подогрела для тебя молоко, как велела Гея. Пожалуйста, выпей его, это тебе поможет.
Губерт не стал противиться, и рыбачка, мягко приподняв его голову, поднесла к его губам высокую чашку из гладко отполированного черного камня, похожего на обсидиан. Молоко в самом деле оказалось очень теплым, но не горячим, и Губерт осушил странный сосуд прежде, чем успел с изумлением осознать, что женщина говорила с ним на его родном наречии так чисто, будто родилась в его стране.
- Откуда ты знаешь мой язык? – вырвалось у него почти невольно.
- Мы – Люди Белых Птиц, – женщина щедро обнажила в улыбке ровные белоснежные зубы. – Великий Дух наделил всех нас даром языков. Так учат наши жрецы. Теперь я знаю, что это значит. Благодаря тебе.
Губерт не верил своим ушам. Он даже хорошенько ущипнул себя за щеку, как в детстве, желая убедиться, что на этот раз не спит. Женщина простодушно рассмеялась его жесту, со стороны, очевидно, и в самом деле весьма забавному. В смехе ее было что-то совсем детское, веселое и беззаботное. По крайней мере, в мире, откуда прибыл Губерт, взрослая женщина, пожалуй, не смогла бы так смеяться в присутствии незнакомого мужчины. Смех необычайно молодил ее, и монаху показалось даже, что она старше Геи совсем чуть-чуть.
Тут входная дверь вдруг распахнулась, в натопленную комнату шумно дохнуло порывом ледяного ветра, и на пороге появился высокий мужчина в истрепанном шерстяном плаще, нагруженный дровами и хворостом. Сложив свою ношу с плеч под топку печи, он присел на корточки, распахнул дверцу и бросил на красно-золотые угли охапку сухих сучьев, которые тотчас же вспыхнули. В отблеске пляшущих огненных языков его лицо казалось красным и суровым. Когда же оно повернулось к Губерту, глубокий, мягкий, хоть и слегка хрипловатый басок полился так неожиданно, что тот даже вздрогнул.
- Великая Гея сказала, что ты посвященный, – заговорил он на языке Губерта так же легко и чисто, как и женщина. – А значит, нуждаешься в уединении для созерцания и молитвы. Мы с Сэльдой пойдем в дом к нашему сыну, но будем навещать тебя.
- Пока у тебя совсем не спадет жар, навещать тебя нам придется часто. Так велела Великая Гея, ты уж извини, – пояснила его жена. – Сейчас подействует лекарство, которое я дала тебе вместе с молоком, и ты уснешь, – прибавила она, щупая лоб Губерта. – Спи же и ни о чем не волнуйся. Тебе нужно спать как можно больше.
Голова у молодого монаха пошла кругом, тщетно силясь вместить в себя все новости разом: и легендарный дар языков, обычный в этой стране для всех без исключения, и то, что гостеприимные хозяева, не смотря на свою обманчивую молодость, имеют сына, живущего в отдельном доме, а значит, уже взрослого. Но один вопрос все же волновал его сильнее остальных и сорвался с языка сам собою.
- Почему вы зовете ее Великой Геей? – спросил Губерт.
- Потому что она – Великая целительница, наделенная силой прогонять смерть, – ответил мужчина, все еще сидя у печи на корточках, и в голосе его зазвучала глубокая почтительность и даже благоговение перед той, о ком он говорил. – И тебя, достойный странник, она поистине воскресила из мертвых, ибо твое сердце уже не билось, когда мы принесли тебя сюда.
Потрясенный этим новым откровением, Губерт снова провалился в теплое сонное марево, так и не найдясь, что ответить. Зеленые глаза Геи улыбались ему, а вслед за ними – такие же зеленые и такие же приветливые глаза Сэльды и Барла. Последняя мысль его была, что все трое – не иначе как колдуны, но в тот вечер она промелькнула и потерялась каплей в море.
Гея, как обещала, навестила Губерта на другой день. Его уже не донимали жар и слабость, но присутствие юной целительницы вызывало в нем еще большее волнение. Огромных усилий стоило пришельцу из Нижнего Мира держать себя в руках, не подавая вида. Вместо страстной проповеди он чинно раскрыл свою священную книгу и принялся читать из нее отрывки. Гея, присев у печки, с интересом слушала. Кое-что она уже знала из рассказов тетушки Амэды, а теперь у нее появилась счастливая возможность разузнать о странном культе поподробнее. Она не раз удивляла собеседника своими вопросами, по его мнению, никак не связанными с темой чтений, но он старался отвечать разумно и правдиво, порою даже слишком увлекаясь интересующими ее деталями.
Однако один вопрос все настойчивей требовал быть заданным и ей, язычнице – ведь только лишь ради него и старался молодой проповедник Евангелия. Как бы не стеснялся Губерт собственного пыла, как бы не боялся снова ударить лицом в грязь, проиграв в выдержке совсем юной девице – не задать ей этого вопроса было невозможно, а, задавая, проповедник внутренне трепетал при мысли об отказе, так, как если бы предлагал свои собственные руку и сердце.
- Теперь и у тебя есть возможность смыть со своей души все грехи в святом таинстве Крещения, – собравшись с духом, решился, наконец, Губерт. – Итак, желаешь ли ты креститься во имя Господа Иисуса Христа?
- Ты хочешь предложить мне Посвящение в свой культ? – пристально глядя Губерту в глаза, уточнила Гея. От ее проницательного, испытующего взгляда лицо собеседника пошло пунцовыми пятнами. Гея знала от своей тетки, и многие слова Губерта тоже подтверждали, что его собратья по вере нередко посвящают в свой культ насильно, и это никак не шло у нее из головы.
- Я пришел к тебе со словами Бога: «Оставь все, что имеешь, и следуй за Мною!» – Губерт изо всех сил старался говорить спокойно, и все же голос его от напряжения дрогнул.
- Я уже сделала это, – ответила девушка с очаровательной улыбкой, от которой внутри у монаха словно распрямилась пружина.
- Этого не может быть! Ведь ты язычница! – взвился он, едва не подскочив до потолка от возмущения, но Гея словно ничего не заметила.
- Я была посвящена еще ребенком, – пояснила она. – И с тех пор все жрецы и целительницы моей земли называют меня Верховной Жрицей Великой Матери-Создательницы.
- Вот об этом я и говорю! – воскликнул монах, подпрыгивая еще выше. – Именно свой ложный культ ты и должна оставить в первую очередь, если не хочешь погубить свою душу!
Он чувствовал, что самообладание его треснуло по швам, но поделать с этим ничего уже нельзя, и его вот-вот понесет, как вчера: спокойствие юной зеленоглазой целительницы снова приводило монаха в исступление.
С недоумением, словно не поверив своим ушам, смотрела на Губерта Гея. Некоторое время она молчала, застыв у огня печи. Затем, прикрыв дверцу топки, девушка направилась к столу и остановилась напротив Губерта, возвышавшегося за столом над своей раскрытой книгой.
- Не кажется ли тебе, брат Губерт, что твои слова не очень вежливы? – обратилась к нему Гея, словно к нашкодившему мальчугану. – Разве я дала тебе повод, назвав твой культ ложным и превознося над ним свой? Представь, как бы тебе понравилось, если бы я сказала, что все написанное в твоей книге – ложь, а тебе, пришелец из Нижнего Мира, следует попроситься в ученики к нашему Верховному Жрецу, коль уж Великий Дух соблаговолил дать тебе такую счастливую возможность! – Губерт порывался что-то возразить, но тут Гея возвысила голос, властно, как и подобает Верховной Жрице. – Или ты в самом деле полагаешь, что только лишь твой культ несет в себе истину? Если так, то в тебе говорит либо незрелость ума, либо невежество. Тогда тебе следует иметь в виду, что по всему миру, из которого ты пришел, существует несметное множество культов, и каждый из их служителей считает истинным только свой, а все чужие, по его мнению, ложны и губительны. Что же до твоих единоверцев, то моя тетя много путешествовала среди них, и я с детства наслушалась чудовищных историй. Я слышала о твоем культе как о культе боли и страха, а о его служителях – как о людях, сеющих ненависть со словами любви на устах. Теперь, услышав от тебя угрозы, я убедилась в правоте моей тети. А если так, что чего стоят все красивые слова из твоей книги? Быть может, в книгах наших жрецов и меньше красноречия, но учение их живет в самом сердце народа. Скажи еще Сэльде и Барлу, чтобы они оставили все, что имеют, если у тебя достанет на это совести!
От последних слов Геи Губерт вздрогнул всем телом, словно от удара. Невыносимое, жгучее чувство вины внезапно вспыхнуло в нем, как это уже было когда-то, в келье, под взглядом добрых карих глаз старика-настоятеля. Тогда Губерту казалось, что строгость отца Иоганна сгладила бы его душевную муку. Теперь, благодаря Гее, он убедился в ложности той своей иллюзии. В миг, когда человек внезапно и пронзительно осознает собственное ничтожество, никто со стороны не в силах ни облегчить, ни усугубить его страдания…
Однако же, и Гея недалеко ушла от милосердного отца-настоятеля. Уловив перемену в настроении злополучного проповедника, она тотчас же смягчилась.
- Давай условимся, брат Губерт, – предложила Гея примирительно, – что я не имею права принимать никакого Посвящения, кроме актерского, ибо таково культовое служение моей касты. Ты можешь читать и рассказывать мне о своем культе и расспрашивать о нашем, если тебе интересно, но непременно с подобающим почтением. Согласись, что так будет приятнее и для тебя самого! Люди Белых Птиц – гостеприимный народ, и перед тобой откроются любые двери, если ты только будешь хоть немного вежлив.
Бедный Губерт попытался пролепетать извинения, но его язык, по своему обыкновению, отказался слушаться хозяина именно в эту минуту. Пожалев его, Гея почла за лучшее попрощаться, и, пообещав навестить его еще, скользнуть за дверь, где, как и вчера, дико ревел ветер.
Ветер не стих и назавтра, и еще много, много долгих дней. Рыбаки не даром считали пору штормов особым временем года. Для Губерта же она растянулась в целую вечность: он ждал с мучительным чувством неловкости, когда на море установится тихая погода, и тот же Барл, что уступил неведомому пришельцу свой маленький домик, переправит его в рыбачьей лодке к берегу родного королевства.
Рыбак и его жена исправно навещали своего жильца, принося ему хлеб, молоко, овощи, вяленую рыбу, чистую воду и дрова. Изредка заходили с гостинцами и двое других рыбаков, их жены и взрослые сыновья, жившие в хижинах по соседству друзья Барла и Сэльды. Все они были бедные, но очень щедрые люди с красивыми, хоть и обветренными лицами, густыми медно-золотыми волосами и яркими сине-зелеными глазами, что, как догадался Губерт, было свойственно всему народу Страны Белых Птиц.
Об этих самых Птицах ему рассказали, что они обитают на вершинах самых высоких гор, среди снега и облаков, а людей навещают лишь во снах. От Сэльды Губерт узнал и о легендарном городе из белого мрамора с круглым Храмом посередине, где горит неугасимый Огонь, и все это – на вершине высочайшей горы, куда ведет длинная череда подземных галерей и выдолбленных в камне лестниц. Губерт вспомнил, что слышал описания этих чудес в сказках своего детства. Теперь он мог взглянуть на все это собственными глазами. Сэльда заверила гостя, что, будь на то его воля, он может посмотреть и Зимнюю Ландэртонию, и Толэнгем, а гостеприимные хозяева готовы сопровождать его.
Эта соблазнительная идея поначалу так захватила воображение монаха, что в ту же ночь ему приснился мраморный храм в форме женской груди, и в нем – совершенно голая женщина, с лицом Геи и роскошным, пышным телом. Она стояла в развратной позе и вызывающе усмехалась. Проснувшись в холодном поту, бедняга тотчас встал на молитву, и с этой минуты уже не переставал молиться ни днем, ни ночью. Красоты Страны Белых Птиц, как и проповедь Евангелия, ради которой он был послан в мир отцом-настоятелем, были теперь одинаково недоступны. Губерту стало казаться, что люди вокруг него – сплошь колдуны и волшебники, и сам воздух кишмя кишит всевозможными духами. Не иначе, как все они собрались приворожить его и навсегда привязать к этой земле, насквозь пропитанной язычеством, думал Губерт.
Он вдруг заметил, что все виденные им здесь мужчины влюблены в своих женщин и пребывают в полной их власти. Впрочем, и не мудрено для людей, которые поклоняются Великой Матери! Очевидно, этой страной правят женщины, языческие колдуньи, первая из которых – Гея, перед которой здесь все так преклоняются.
Как только Губерт осознал, сколь велика над ним власть юной зеленоглазой целительницы, власть эта стала абсолютной и неодолимой. Монах уже нисколько не сомневался в том, что, исцелив его почти мертвое тело, она навсегда покорила его бедную душу. Не спас ни Господь, ни Евангелие, проповедовать которое несчастный был уже не в силах, как будто языческая жрица украла у него благословение. Засыпая каждый вечер, Губерт благодарил Бога за то, что провел день, не видя Геи, но на следующее утро всякий раз страстно и безрассудно молился о том, чтобы она исполнила свое обещание и посетила его снова. От Сэльды и Барла он слышал, что Великая целительница очень занята: она лечит людей и животных, принимает роды, готовится к актерскому Посвящению. Но Губерту мнилось, будто Гея нарочно не приходит, чтобы, заставив его томиться в ожидании, укрепить свою страшную власть.
«Святая Мария, Матерь Божия!» – бессознательно шевелились губы несчастного монаха, в то время как перед глазами его давно уже стояла лишь она одна, упругая, как древко лука, статная, как башня, смотрела летним морем, сияла и лучилась текучим золотом, и смеялась, смеялась, зовя его за собой:
«Оставь все, что имеешь, и иди за мною!»
Так, час за часом простаивая на коленях посреди маленького рыбацкого домика, провел посвященный из Нижнего Мира всю пору штормов в горячих молитвах о том, чтобы пора эта поскорей закончилась. Но когда, наконец, в одно прекрасное утро Барл разбудил его, чтобы сказать, что ветер успокоился и по всем приметам можно смело выходить в море, лицо Губерта в первый миг исказилось от ужаса и отчаянья: непереносимая мысль о том, что он никогда больше не увидит Гею, пронзила его, словно игла. Но он не посмел спросить о ней Барла.
Не знал Губерт и о том, что молодая целительница провела прошлый вечер и часть ночи у постели очередной роженицы и в тот самый час, когда пришелец из Нижнего Мира вместе со своим провожатым уже отдалялся от ландэртонских берегов и покачивался на волнах в маленькой рыбачьей лодке, спала в своей постели мирно и крепко, без всякой задней мысли.


Рецензии