ЭА ЧТО? 6 глава

6 глава «ЗА ЧТО»? Арест капитана НКВД- Петра

1.

          Дверь захлопнула с металлическим скрежетом. Грохнул засов. Щёлкнул замок. Но это другой грохот и другой щёлк. Всё тоже: и дверь, и засов- но какие разные звуки! Вчера - это  музыка, музыка святая, музыка желаемая,  музыка его жизни. Он её сочинял, он её исполнял, он её слушал и он её понимал. Она приносила душевное  удовлетворение, материальный комфорт, право на преференции, право на всё, что так привлекательно в его  жизни. Уважение и власть. О, власть! Какое сферическое  слово! Кто, Бог, или Дьявол ввёл эту ипостась, это осязание радости и величия для одних, и плебейское отупение для других. Но, кто бы его не вживил в вечно меняющийся, а потому не догоняемый наукой, организм живой природы-он суть совершенства, Он Бог и Дьявол в единстве. Как наш герой понимал, как любил, как дорожил властью и наслаждался нею! Он приходил домой упоённый, удовлетворённый исполнением своей власти. После сытного ужина, а разве мог быть такой ужин в семьях не имеющих власти, ложился в постель и прежде чем приступить к ласкам и динамичным играм с женой, закрывал глаза и погружался в своё понимание совершенства музыки власти. В  душе, то грозным прибоем, то раскатами грома, то рыком страшных, ещё не рождённых природой зверей, звучали грубыми рулады, покорно меняющиеся, неисчислимо богатые аккорды. Каждый новый день приносил новое содержание, новую партитуру его музыки и новое её исполнение. Не всегда это была барабанная дробь, по туго натянутой, только что содранной бычьей шкуре. Иногда в эту чугунную музыку робко вливались чуть слышные звуки несчастной скрипки, из  человеческого стона, от нестерпимой боли, детского плача, или материнского стенания. Но тут-же появлялось пьянящее  чувство власти и любой стон и плач в его душе и сердце интерпретировался в музыкальный строй исполняемого долга. А сейчас, этот, по новому прозвучавший, скрежет дверей  в одночасье отобрал всё, резанул по душе, сдавил сердце, перехватил дыхание. Сколько раз, и в скольких местах ему приходилось с огромным удовольствием закрывать засов самому, сейчас-же закрыли за ним! Как они могли! Как? Как?. Он не верил своему уму, своему слуху, своим глазам, своим извращённым чувствам, своим варварским  понятиям. Его коллеги, эти злодеи, эти преданные волки НКВ?  Каждый был рангом ниже, и ещё вчера, зачем вчера! Ещё сегодня утром он мог каждому из них дать по поганой харе, а они в ответ не смели даже пикнуть, они могли только отдать честь и чётко сказать «Слушаюсь»! И эти собаки,  с его плеч ... с его капитанских плеч … с его кителя! … работника НКВД, старшему по званию, старшему по должности ... с восторгом, грубо сорвать погоны, выпотрошить карманы, отобрать ремень и портупей с именным пистолетом, и силой бросить в клетку, такого мрачного, поглощающего свободу змеиного гнезда  врагов народа. В самую гущу криминала. Хотя он знал, что это был, так называемый криминал. Ведь каждый, сидящий в камере, имел к криминалу самое отдалённое отношения. Почти все дела сфабрикованными. Страна задыхалась.Страна выпутывалась из послевоенной нужды. Страна поднималась из руин и стране нужна дешёвая рабочая сила. Платить стране нечем. И обескровленная она, в этом не была виноватая. Т. Сталин возложил надежды на наркома внутренних дел т. Берия.  Только он мог  организовать своим умом, своей решимостью, своей жёлчной душой, своим презрением к человеческим страданиям, и дать стране  дешёвую рабочую силу. И он давал. Давал повсеместно и огромными партиями.

2.

               Старинное каменное здание, до революции построенное под мукомольный склад богатого белоцерковского еврея, сейчас использовалось Наркоматом Внутренних Дел под районное отделение милиции с камерой временного задержания, имело глубокую, почти метровую дверную нишу. Теперь уже бывший капитан НКВД, старший следователь, следователь по особо важным делам, по совместительству начальник следственного изолятора, член ВКПБ с 1937 года, заместитель начальника особого отдела в военное время, Колиснык Петро, а это он и был,  прилип к металлической двери и боялся переступить за пределы её дверной ниши. Как бы, уже не на свободе, но ещё не совсем в камере. Теплилась надежда, что дверная ниша отделяла один мир от другого. Чрезвычайно редкий случай, чтобы страна, чтобы партия, чтобы НКВД поступило так с её преданным волком.  Так думал про себя Петро. Хотя через руки Петра, особенно в военное время, таких преданных волков прошло очень много. И гораздо старших его лейтенантского звания. Но надежда умирает последней. И он недоумевал почему его коллеги так тянуть резину. Пошутили и хватит! Ведь здесь его с минуты на минуту могут  разорвать на куски. Напрасная надежда. Ведь не то что внизах, но даже в высших кругах говорят: «Не плюй в колодец, если он даже сухой».

 В первый миг был такой шок, что у Петра потемнело в глазах.Он потерял чувство времени. Казалось что он уже должен быть разорванный в клочья, а он всё целый. Неужели так долго тянуться секунды? Неужели это трёхметровое расстояние до нар так долго преодолевается, что бывшие его подследственные ещё не успели протянуть руки, чтобы бить, рвать, душить!  Шок постепенно уходил, уступая место животному страху. Страшному ожиданию. Оказалось- -ожидание страшнее его исполнения. Через  метр, за дверной нишей начиналась камера. Полутёмная, вонючая, кишащая вшами, с грязными стенами и потолком, без единого окна с проваленным гнилым полом, с тусклой закрытой решёткой электролампой на потолке и с многорукой и многоголовой шевелящейся, дышащей массой из многих человеческих тел, имеющей огромное количество глаз камера, была сегодня для него страшной. Не то, что вчера . А эти глаза, все до единого устремлены на него. Чего они ждут?  Чего они зловеще молчат? Они сверлят его. Всем своим животным существом он чувствовал, что эта  масса бросится на него, и разорвёт в клочья. Он уже чувствовал физическую боль, он, как бы видел, свои выкрученные руки, вырванные на голове, и не только, волосы, поломанные рёбра.И он ждал, скорее бы, скорее! Чтоб пройти  болевой порог, а там что будет. И сейчас он сознал- всё по заслугам.  Ждал  с закрытыми глазами. Отбиваться нечем. Ах, как бы пистолет! Но отобрали.  Сейчас бы он не выбивал пистолетом зубы, а применял по назначению. Стрелял, стрелял! Все они  здесь. Все, с выбитыми им зубами. Смотрят в его сторону. И почему они медлят? Что они задумали? Что его ждёт? Но,  никаких действий.  И он опять потерял реальность времени. Неужели прошло только мгновение? Но нет, он уже почувствовал спиной холод металлической двери и робко чуть приоткрыл один глаз. Не поверил. Его как бы не было, вроде не существовало, вроде не заметили. И он, и они находятся не в едином физическом пространстве, не в едином времени. Он просто через узенькую щель наблюдает  другой мир. Все занимались своими делами. Кто лежал на соломе, кто сидел, уткнув голову в колени: кто не громко беседовал. Его охватил ещё больший ужас. Значит для него приготовлено  что-то более страшное, что даже нельзя предположить.  Страшно бросить дверь. Здесь можно стучать и кричать, звать на помощь. .Мочевой пузырь разрывался. Параша стояла метра за три. Но никакая сила не могла заставить сделать за нишу хотя бы пол шага. Тело даже не почувствовало как его брюки от ширинки до пяток сделались мокрыми. Так простоял почти час - и никто ничего. Сильно устал и свалился чтобы сесть. Не отважился подойти к соломе, чтоб сделать постель, а сел там где стоял-у порога двери.

          Вскоре пришло полузабытье и прокрутилось марево, как кинофильм его жизни. Говорят, что перед смертью вспоминается вся жизнь до мельчайших подробностей. Но напрасно, сейчас он не умрёт, его даже никто не тронет, хотя потом он сам у Бога будет просить смерти.

3.

           На небольшой возвышенности, оторванный от скучившегося в низине села, подверженный всем ветрам, всем бедам и всем невзгодам стоял дом. Никто не помнит как и откуда появилось это не мысленное строение, называемое козьим хлевом. Козы там не было и в помине, ни сейчас, ни в обозримом прошлом. Но на полуразрушенной крыше торчали два стропила, оторванные друг от друг как два рога. А на противоположном торце дома повис на сползающей  крыше охапок соломы, напоминающий козлиную бороду. Бог знает на чём и как этот охапок держится. Весь дом был перекошенным. Какая- то не очень нежная рука в порыве житейского экстаза схватила его, закрутила в три погибели и, не докрутив до конца, так и бросила. И было чудом, что перекошенные окна застеклённые где стеклом, где бычьим пузырём, где просто заткнутые охапком сена, держались на упрямых, не желающих свалиться, вдоль и поперёк облупленным стенам. И было чудом, что потресканные, все в щелях, давно забывшие о будь какой краске, приколоченные не на навесах, а, в четыре раза сложенной, свиной  шкуре,ещё висели двери. Что они сохраняют и охраняют, какой ни на есть, очаг семейной юдоли. Не даром говорили, что козий хлев на балансе у Чёрта. И многие вроде видели. и рассказывали на перебой как рогатая луна одним рогом захватывала дом, подымала на невоображаемую высоту и так трясла, что оттуда вылетали, не то чертенята, не то рогатые, но с бешеными глазами козлята, затевали на пустыре зловещие игры и ужасно блеяли. Словом, козлиный шабаш! Очень многие слышали, но не лично они, а им рассказывали.  Потом, по мановению огненной палочки самого злого козлёнка, всё исчезало и дом возвращался на своё место. За то луна, после таких игр становилась до красна раскалённая адским огнём, и, чтобы не поджечь село пряталась за, специально, для этого предназначенные тучи. Где были в это время жители заколдованного дома никто не знает, или не хватало фантазии такое себе представить.

4.

               По сохранившейся Петром памяти, семья состояла из шестилетнего, самого- Петра, пятилетнего Николки, четырехлетней Маньки, здоровенного, как бугай в заплатанных штанах из домотканой ткани, отца, и худющей, с длинным носом и тонкими губами, вечно беременной несчастной матери. Троим малышам повезло. Видно Бог послал подряд три урожайных года и они выжили. Остальные дети или разрешались выкидышем, или представлялись Господу Богу сразу после рождения. Роды принимал сам отец и ходили дурные слухи, что, пускай Бог милует, он помогал им, не сходя с места, стать небесными ангелами. Но слухи — есть слухи.

              Измождённая, беременная и вечно голодная, с плоской грудью, с выбитой прядью безвременно поседевших волос из под съехавшего на бок дырявого платка мать, ненавидела свою очередную беременность, ненавидела плоды своей беременности, а ещё больше виновника беременности. Как следствие она не любила и тех немногих несчастных, кто, неизвестным образом умудрился выжить и ходил за ней следом, хватался за засаленную , редко стирающуюся юбку и просил-кушать,кушать,кушать! В доме, как всегда, было пусто, или очень мало еды, но про запас. И она без обиды, без злости, с каким-то отрешением от времени и ситуации, не повышая голоса, монотонно говорила-
--Никак не нажрётесь, чтоб вас разорвало.-  Её слушали, тоже без обиды и без надежды на еду шестилетний Петро, пятилетний Николка и четырёхлетняя Манька.  Слушали и повторяли одно и тоже.

             Отец, огромный, пропахший самогоном, верзила, со здоровенными ручищами, с растопыренными пальцами спал до обеда.После сна он еду не искал. Всё было съедено ещё вечером, или припрятано матерью, или разворовано детьми. Молча вставал, чесал под мышками и, как полагается, в других местах, там где чесалось, и  уходил. Говорил- на подённые заработки. Где его подённые заработки из семьи мало кто знал. Вечером он приходил  пьяный. Но почти всегда  приносил небольшой кулёк картошки; сумочку ржи, и ещё кой какие объедки. Там попадались даже замусоленные кусочки мяса, или сала. Всё это тут же варилось, и тут же съедалось. Рожь варилась долго и её съедали полусырую. С голодухи и так было вкусно. Потом отец заставлял детей ложиться спать на длинном помосте, возле самой печи, а сам залезал на печь и молча насиловал беременную мать. Та кряхтела и бормотала какие то проклятия. Кому-не ведомо. Дети тайком подсматривали, а когда отец с матерью храпели пытались по детской наивности повторить взрослые шалости. Прости Бог, этих несмышлёнышей.

             Ещё у детей был один грех. Когда отец                приносил рожь, или картошку, то с большой осторожностью, и с недетской сноровкой тайно воровали маленькую часть продуктов, ночью забирались под рядно, и грызли, грызли, грызли. Они знали, что будет неминуемое разоблачение и неминуемая садистская трёпка. Но голод брал верх. Отец их лупил ремнём и приказывал матери, больше никогда  не кормить.. Мать поддерживала его предложение. Она считала своих детей божьим наказанием.Иногда отец вообще не выходил из дома а валялся на печи. А когда мать напоминала ему залезть на крышу чтоб закрыть дырки соломой, через которые видно небо, он огрызался. При этом очень грамотно пояснял, что осень ещё далеко и он успеет.  Мать тоже не лыком шитая и проявляла настойчивость, за это получала ожидаемую оплеуху. Оплеуха производила реакцию молчания. Как ни в чём не бывало, мать отходила от отца и если рядом был кто нибудь из детей, то чтоб не быть в долгу, передавала эту оплеуху попавшемуся на глаза, да так что бедный ребёнок оказывался у противоположной стены. И все были квиты. Потом садилась на лавку, у трёхногого стола, опирала голову на руки и безучастно смотрела куда-то перед собой целыми часами. Опомнившись, посылала детей набрать хвороста и соломы, чтобы в печи сварить картошку, или зёрна ржи. Печь плевалась дымом. Отец говорил: ничего страшного, просто в дымоход нападали очумевшие от гари воробьи. Петро же наоборот, был уверен, что там поселилась бешеная кошка, но никому об этом не рассказывал. То была его тайна. Ведь вечерами,  когда в окно заглядывала луна и наполняла дом лунным таинственным страхом, из чердака доносились душу разрывающие кошачьи звуки.

            Кроме чёрного дыма из печи ещё вырывались сполохи испачканного дымом пламени. Манька его очень боялась. Не потому, что он очень горячий, а потому, что он напоминал бороду подземного чудовища. Своим детским умом она его придумала сама. И все свои детские беды приписывала ему и вытирала маленькими ручками слезившиеся от дыма глаза. Дым, вырвавшись из печи в пространство их завалюхи полз  вверх и расписывал на потолке ни с чем не сравнимые чёрные узоры. Время от времени мать сметала их веником, но лучше бы она не трогала, так-как потолок чище не стал, а естественный рисунок терял свои очертания. Дым резал  глаза не только Маньке, а и остальным, но все равно дети сидели рядом и заглядывали в печь в ожидании еды. Иногда когда они мешали орудовать ухватом мать отталкивала и кричала, но не зло, а безразлично своё любимое словосочетание: «Никак не нажрётесь, чтоб вас разорвало». Дети отступали на шаг, но через минуту были на том же месте. Уж очень хотелось есть. И знали, стоит кому то замешкаться, то их еда будет съедена другими, может той же матерью, без всякого сожаления. Летом было хорошо. Дети, когда стемнеет, шастали по чужим огородам, и набивали свой живот чем прийдётся. Своего огорода у них не было. Вернее был, но заброшенный и заросший.
чертополохом. Его нужно вскопать, а мать со своей беременностью и подорванным беременностями здоровьем не могла работать тяжёлые работы. Отец же говорил -  успеем. Пока ещё половина мая. Или-ладно, жили без огорода, проживём и этот год.  Дети уже взрослые, вон какие вымаханные, пора переходить на собственный хлеб. Дети старались. По инициативе самой маленькой Маньки тяжеленными лопатами вскапывали небольшие грядки. Потом шли вниз, в село, подбирали, или просили очистки картошки, чтоб были из глазками и садили их. Она прорастала и давала плоды, но ей не давали вызреть. Съедали,  как только появлялась завязь. В огороде ещё росла яблоня и груша. Неизвестно кто её посадил. Но её плодам не суждено было вызреть. Они съедались раньше. Остальной огород представлял собой сплошные заросли. Но под яблоней и под грушей росли белые грибы. Откуда-то занеслась мицелия. Дети каждое утро бежали в заросли и очень часто находили белые подушечки. Тогда они разводили маленький костёр, нанизывали грибы на острую палочку, запекали  и пировали. В этом случае мать с отцом не посягали на их кулинарию.

          Тяжелее всего было прожить зиму. Два дерева, что стояли во дворе никакой защиты не представляли. Дом не имел сеней и дверь из комнаты сразу выходила на голую улицу. Скрипучая, вся в щелях дверь была плохой защитой от холода. Через щели пробивался снег, не говоря уже о том, что сама дверь была покрыта льдом. От протопленной печи быстро улетучивалось тепло. Но отец с матерью спали на печи и она их как-то согревала.  Дети же спали на помосте прижавшись друг к другу,накрытые разным тряпьём, в холодной одежонке, а сверху  накрывали себя ещё охапками соломы. Ночью в туалет не ходили, чтобы не утратить тепло, которое накопили своими телами. Терпели до утра. Утром схватывались и дрались за первенство одеть опорки от взрослых сапог, чтобы сбегать на улицу справить свою нужду. Опорки были одни на всех. Мать могла бы, и часто хотела взять детей к себе на печь, и там хватало места, Но возражал отец. Он не знал когда ему придет в голову,  вечером, посреди ночи, или перед утром  удовлетворить желания ненасытного самца. Перед детьми это было неудобно, не в смысле элементарной совести, а неудобно физически. Отец детей не очень стеснялся и вообще вёл себя так, как будто их не существовало. Поэтому детям, почти с самого дня рождения приходилось самим отвоёвывать  жизненное пространство.  Когда садились есть  отварную картошку, или отваренную рожь, то им в буквальном смысле приходилось заниматься грабежом, выхватывать с обшей миски куски и заталкивать их в рот, иногда обжигая губы. При этом каждый из них получал изрядную порцию ударов отцовской, ил материнской ложкой по лбу.

            Но за зимой наступала весна и лето. Первые признаки весны они ощущали по появлению, бог знает откуда взявшихся мелких мух. Снег ещё стоял огромными сугробами. Но уже был рыхлый и кое где проявлялись проталины, а через них выглядывала, ещё спящая, и утомленная зимними холодами земля. Дети ловили мух, зажимали их в ладони и согревали своим дыханием и им казалось, что не они греют этих предвестников весны, а наоборот. Когда сходил снег, но была ещё очень влажная и очень холодная земля, дети уже протаптывали своими босыми ножками дорожки к яблоне и груше. Случалось, что там опадали не сорванные, очень высоко висевшие плоды. Полусгнившие яблоки и груши были для них большим лакомством и праздником. Но, несмотря на такие нечеловеческие условия жизни, несмотря на их бледность и худобу они были жилистые, почти не болели и хотели жить.

          Хуже обстояло дело со сверстниками основного села. Они дети, и им хотелось гулять, и общаться. Иногда со своего бугорка спускались вниз, спускались к людям, спускались к унижению и даже оскорблению. Дети большие эгоисты. Если перед ними стояла группа из трёх ребятишек,то они смотрели друг на друга, как бы выжидающе, и через некоторое время  расходились, ничего не сказав друг другу. Если сельских ребят было только двое, то ребята с пригорка подходили к ним, чтобы завязать дружбу. Иногда получалось. Если же сельских было больше трёх. То очень част заканчивалось дракой. Более многочисленный лагерь подходил к чужакам с насмешками над их рваной одеждой, над их изголодавшимися физиономиям, всячески оскорбляли их самих, а так же отца и мать. Но хуже было то что сельские мальчишки подходили к Маньке и старались задрать её рваную юбку, обнажая худенькие ножки. Братья считали, что это был их приоритет и такой обиды не выдерживали. После неизбежной драки братья с сестрой были искусанные, очень часто с окровавленными лицами, но всегда непобеждёнными. В конце концов отступали не они, а сельские забияки, с угрозами когда нибудь взять реванш. Взрослые селяне, хоть и называли их голодными волчатами, но очень часто давали еду. Тогда уже начиналась драка между своими за лучший кусок. Одежда братьев и сестры была полностью дарёная сердобольными мамашами. Конечно отдавали совсем непригодное. Детям было очень обидно когда кто то говорил: « ты носишь мои вшивые штаны или рубашку».

5.

            Они могли бы жить гораздо лучше, если бы Бог послал им другого отца. Вся деревня жила натуральным хозяйством. Нужно сажать огород, разводить живность.Можно было прихватить земли помимо своего огорода, все равно она пустовала.. Но для этого нужно работать. А Ясь Колиснык только отирался возле сельской корчмы старого Робиновича, что приехал из Белой Церкви и  открыл в деревне дополнительный филиал. Ясь, Робиновичу предоставлял кой какие услуги. В основном вышвыривал разбушевавшихся клиентов, не сошедшихся в цене за выпитый самогон  или не понравившейся закуской. Получал Ясь плату,  рюмкой водки, да ещё недоеденными объедками вышвырнутых клиентов. И дополнительно, в торбу, картошки, или ржи, а иногда и муки, но уже без ведома хозяина корчмы.

             Однажды случилось так, что Ясь домой не пришёл. Не пришёл на второй день и на третий. Мать сначала даже обрадовалась. Нет её мучителя. Но когда он не пришёл и на четвёртый день- опечалилась. Те скудные запасы, что были дома, были съеденные уже вторым днём. Голодные дети со страхом смотрели в её глаза. Нужно было побираться. Но кто даст? Детям может кое как. А ей нет, не дадут. На пятый день Николка пришёл покусанный собакой. Вместо хлеба натравили на него пса. Он сидел и выл. Не то от боли, не то от голода. Остальные молчали. Если бы не Николка, то воцарилась бы гробовая тишина. В этот момент дверь отворилась и вошёл незнакомый мужчина. Все вздрогнули. Мать начало трясти от страха. Дети сидели с открытыми ртами. На незнакомце блестела хромом кожаная куртка, исправные, намазанные дёгтем сапоги, картуз непонятной формы, а на кожаном ремне висел маузер. Мужчина тоже, расставив для устойчивости ноги, молча  смотрел несколько мгновений на остальных. В руке он держал оклумок, потом бросил его возле печки. И тут раздался крик Маньки-
--Батько!- После её крика мать и дети ещё больше растерялись. Они узнали и признали отца. Но как он изменился. Стоит, хоть и пьяный, но стройно. Щёки гладко выбриты, разит кроме самогона ещё и одеколоном. Совсем ещё молодой, довольный. Он расстёгивает кобуру вынимает маузер и на страх всем, стреляет несколько раз в потолок. И с каждым выстрелом выкрикивает-
Революция! Революция! Революция!- Потом прячет на место маузер, сжимает свой здоровенный кулак и грозит покосившейся почерневшей иконе что висела в углу-
– Ну вот теперь где вы у меня! Пришла наша власть! Власть неграмотных и бедных!- а повернувшись к матери — завтра ты будешь спать на перинах, в доме управляющего. Сбежал подлец, я не успел его шлёпнуть. Теперь всё наше! Пеки оладьи и жарь шкварки. Там всё в мешке.- После, так- как стоял, в куртке и в сапогах, с маузером, залез на печь и через минуту захрапел.  В этот день семья наелась до отвала.
Мать легла спать вместе с детьми на помосте.

6 глава продолжается.


Рецензии