Право на безумие. Часть 1. Поезд. Глава 4

Глава 4.

- Украл?! Как это украл? Как в кино что ли? - засмеялся Пётр Андреевич. - «Будешь жарить шашлык из этот невеста, не забудь пирегласить…»

- Вы напрасно смеётесь, - совсем без обиды улыбнулся Аскольд, - я ведь взаправду украл.

- Да ну…? - всё ещё не верил Берзин, и хотя уста его продолжали улыбаться, глаза уже выражали неподдельный, живой интерес. - Ты это серьёзно?! Вот так взял и украл?! Занимательно!

- Именно вот так взял и украл. В новогоднюю ночь напоил её гражданского мужа, уложил его баиньки, а её в такси и домой. Так что никакого шашлыка вам не видать.

- Что ж она, тоже пьяная была, ничего не соображала? - продолжал сомневаться Пётр Андреевич.

- Нет, что вы. Она как бы на распутье была. Мы на тот момент уже около года дружили, я ухаживал за ней, невзирая на мужа,… предупредил ведь даже, что украду. Они посмеялись тогда, сочли за шутку. А я ведь не шутил. Мне думается, что она даже ждала чего-то такого, то есть заранее смирилась и выжидала только, кто из нас активнее будет и красивее её добьётся.

- А он что, муж её гражданский, так и уступил? - всё более втягивался в интригу Берзин.

- Нет, конечно. Когда проснулся и не увидел никого в квартире, всё понял. Стал звонить, ругаться, требовать,… потом просить. Через несколько дней приехал сам в галстуке, с цветами и бутылкой дорогого вина. «Я, - говорит, - за Нюрой. Она моя жена и мы скоро распишемся. Ты, - говорит, - не имеешь права её удерживать».

- Ну а ты что? - не унимался Пётр Андреевич, предчувствуя, наверное, романтический трагичный финал с дуэлью.

- Ничего такого, что вы ожидаете, ни разборок, ни драки с поножовщиной, ни проклятий до седьмого колена. Всё спокойно и прозаично. «А я и не удерживаю, - отвечаю, - она не вещь какая-нибудь, чтобы её удерживать насильно. Нюра взрослая, самостоятельная личность, вот пусть сейчас перед нами обоими сама и решает, с кем ей оставаться».

- И что...?

- Уехала…

- А ты?

- А я три дня на коленках стоял,… вымаливал её у Господа.

- И…?

- Через три дня вернулась. Сама.

- Ишь ты! А ведь интересный сюжет.

- В моей жизни много всего интересного было. Бог даст, соберусь когда-нибудь, да и напишу роман … и назову его ни много, ни мало – «Право на безумие».

- Довольно странное название для романа, - задумался Пётр Андреевич. - А почему безумие? И какое такое на него может быть право? По-моему, если человек больной, то он и сам тому не рад. Кому понравится, когда на тебя все пальцем показывают да ещё дразнят идиотом? Тут поневоле лечиться пойдёшь.

- Только заметьте, что лечат от идиотизма у нас всё больше именно поневоле, то есть принудительно, не оставляя безумцу никакого права быть тем, кто он есть.

Берзин задумался ещё больше. Даже не то чтобы задумался, он как-то весь собрался, напрягся, как поступают деятельные, самодостаточные внутри себя натуры, сталкиваясь с иной, отличной от своей точкой зрения. Даже будучи от природы радушными и открытыми, они часто воспринимают подобные расхождения во взглядах как личный вызов, а иногда даже как оскорбление.

- Так что ж, по-вашему, всех сумасшедших на волю выпустить, и пусть творят что хотят? Тогда нормальным от них житья не будет. И так нет, в этом легко убедиться, проехав на автомобиле по улицам Москвы. От их дорожного хамства невозможно укрыться,… они везде! Особенно эти, с мигалками. Вот кого бы изолировать, да в день по три укола скипидара в жопу  вместо завтрака, обеда и ужина. Нет, не выпускать надо, а закрывать, очищать страну от идиотов.

- И кто, по-вашему, будет определять человеческую нормальность, кто будет заниматься селекцией идиотов от неидиотов? Откуда вообще взялся этот критерий нормы? Кто его установил? И разве это нормально, когда одни люди запирают других за решётку только потому, что те не похожи на них?

- А если они представляют опасность для окружающих, для общества?

- Опасность друг для друга представляют всё больше люди вполне  адекватные, отнюдь не идиоты. И именно они присваивают себе право определять, кого сажать, а кого оставить пока … пока не слишком буйный. И вообще, чем больше у человека реальной власти над себе подобными, тем реже он замечает это подобие, тем чаще поддаётся искусу разделять людей на нормальных и ненормальных. Не замечали?

Пётр Андреевич рассмеялся. Но смех его был не вполне естественным – не наигранным, не вымученным, но всё же в смехе том было что-то неправильное, что-то постороннее, никак не связанное с проявлением радости и веселья.

- Я всегда старался относиться к людям так, как хотел бы, чтобы они относились ко мне. Но я постоянно вижу, что быдло принимает такое моё отношение как само собой разумеющееся, как моё согласие с их правом оставаться быдлом. Они не понимают разницы между собой и человеком, обличённым гораздо большей ответственностью и заботой о них же. Поэтому я предпочитаю сегодня так относиться к людям, как они относятся ко мне. Око за око, зуб за зуб . И считаю это правильным, разумным, справедливым.

Аскольд хотел, было, возразить, но передумал. Оставаясь в диалоге мыслью, он как бы вышел из него душой и снова погрузился во что-то своё, постороннее, но имеющее, как ему казалось, неразрывную связь с происходящим.

- Вы вот сейчас про приятеля рассказывали, позвольте и мне поведать вам о своём, - заговорил он после недолгой паузы. - Несколько лет назад, ещё до монастыря, жили мы с женой в Сыктывкаре . Был у нас неплохой бизнес, не то чтобы крупный, но кормящий нас сытно, дающий основания полагать, что жизнь вроде бы удалась. И вот в это самое время судьба сводит нас с одной семьёй, случайно сводит, внезапно, словно снег на голову. Воистину неисповедимы пути Господни, каждому даёт Он шанс по водам ходить,… было б желание. Семья та небольшая, всего двое: женщина лет за пятьдесят, очень простая, малограмотная, побитая жизнью, да сын её – взрослый молодой человек двадцати пяти лет от роду. Жили они вдвоём в небольшой, но уютной двухкомнатной квартирке в самом центре города. А мужа-отца у них не было – умер, когда Серёже не стукнуло ещё и десяти. И всё вроде бы нормально, обычная семья, каких много у нас по всей стране,… но всё-таки не совсем обычная, не вполне нормальная, а напротив, трагичная. Дело в том, что молодой человек, Серёжа, сын этой женщины страдал какой-то страшной неизлечимой болезнью, своего рода безумием, не буйным впрочем, не опасным для окружающих, но лишавшим его самых элементарных способностей, столь естественных для человека. Он не мог сам нормально передвигаться, только как бы ползком, ничего не мог удержать в руках, просто не понимал, как это делается, не способен был сам кушать, его приходилось кормить с ложечки как младенца. Он даже ходил под себя просто потому, что не мог ни дойти сам до туалета, ни сказать, чтобы его отнесли. Иногда матери удавалось по каким-то усвоенным ею признакам предугадать, почувствовать, что Серёже нужно справить нужду, тогда она тащила его на себе в уборную, снимала с него штаны, усаживала на унитаз и, удерживая в равновесии, повторяла как маленькому на горшке: «Пс-пс-пс, пс-пс-пс». Это могло бы выглядеть смешно, даже потешно, если бы не было так страшно. Потому что если «поймать момент» не удавалось, а так случалось часто, то понимаете сами, что из этого выходило. Во всей квартире, особенно вблизи Сережиного дивана, с годами образовался стойкий запах таких вот «упущенных моментов». Но ещё больше пугали внезапные приступы Сережиного смеха, совершенно безосновательного, беспричинного, равно как и такие же неожиданные истерики с реальными горючими слезами, которые можно было бы легко и естественно назвать искренними, если бы для них был хоть какой-то, хоть малейший повод. Он начинал то хохотать, то рыдать совершенно на пустом месте, вдруг, внезапно, и также резко прекращал, будто у него выключили некую специальную программу. Эти приступы были не особо частые, но всегда неожиданные, внезапные, как гром среди ясного неба, проходили бурно, неистово, переполненные такой всамделишной гаммой чувств и переживаний, что неудержимо хотелось плакать или смеяться с ним вместе. Короче говоря, за Серёжей нужен был постоянный уход и пригляд. Когда ещё он был маленьким мальчиком, а мать его молодой женщиной, ей удавалось справляться с ним. Но теперь, когда ему двадцать пять, а ей за пятьдесят… Вот моя Нюра и вызвалась помогать этой женщине. Естественно бескорыстно, денег нам хватало. Она уходила сутра, а возвращалась поздно вечером уставшая, разбитая и физически, и морально, но неизменно с ощущением удовлетворения и даже радости на лице. Я старался помогать ей, когда бизнес позволял мне такие вольности, отпускал от себя, но надо сказать, что помощи от меня было как с козла молока. Да и делал я это, исключительно заставляя себя, понуждая как на ратный подвиг. Не то чтобы во мне не находило себе места сочувствие, нет, я искренне жалел и Серёжу, и его бедную мать, но постоянное ощущение какой-то брезгливости всегда отторгало меня даже от простого посещения их дома, заставляло прилагать серьёзные усилия над собой, чтобы преодолеть это отторжение. Тогда я придумал хитрую, как мне показалось, уловку. Я решил откупиться, то есть попросту стал выделять деньги на содержание этой семьи. Содержание – это слишком громко, лучше сказать, на посильное материальное вспоможение. Не по жадности, конечно,… мы никогда не были богатыми людьми, но какие-то затраты на продукты и прочие домашние расходы я взял на себя. Но когда мать Серёжи однажды заболела, и её положили на два месяца в больницу, нам уж ничего не оставалось делать, как переселиться временно к ним. Серёжу нельзя было оставлять одного. Вот тогда мне пришлось научиться преодолевать и брезгливость, и отвращение к чужим какашкам, ведь Серёжу нужно было подмывать, когда он ходил под себя.

Простите, что рассказываю это за столом… Правда в основном мыла его Нюра, я держал, но в этом как раз весь трагикомизм ситуации. Представьте себе молодую женщину – Нюре тогда не было ещё и тридцати шести – моющую беспомощного двадцатипятилетнего мужчину. Причём идиот идиотом, а реакции на прикосновения молодой женщины у Серёжи были вполне здоровые и адекватные. Мне даже показалось – скажу вам откровенно, я просто уверен в том – что Серёже это нравилось. Во всяком случае, гадить он стал чаще, а «поймать момент» оказалось совершенно невозможно. Я стал подозревать, что Серёжа вовсе не так безумен, как думалось всем. В тех ситуациях, когда он получал удовольствие, действия его казались вполне осмысленными, а глаза приобретали какую-то живость и … не знаю, как выразить моё ощущение, … я отчётливо угадывал в них намерение и даже угрозу. Причём угрозу лично мне, потому что Нюра ничего такого в нём не замечала, только стыдила меня, упрекала в жестокой мнительности. Ответ был дан также неожиданно, как и всё в этой истории. Его, сама того не подозревая, дала мать Серёжи. Как-то она рассказала совершенно бесхитростно, даже краем сознания не подозревая, какую страшную тайну открывает нам, как ещё будучи на сносях Серёжей, позавидовала невестке, её здоровому, красивому, розовощёкому бутусу, племяннику своему по мужу. Она подробно и, что называется, с выражением поведала нам, как исходила злобой и негодованием на то, что у такой недостойной женщины, какой, «безусловно», является жена брата её мужа, родился такой замечательный ребёнок, насколько это несправедливо, и что Бог непременно ещё накажет её. И вот вся злоба глупой женщины воплотилась в абсолютно непорочном, чистом, её собственном малыше. С той поры я уже не сомневался, что Серёжа не просто больной от рождения человек – он бесноватый, причём безвинно бесноватый, получивший свой недуг в наследство от собственной матери. И кому эта ситуация, без сомнения промыслительная, должна была послужить уроком? Безвинному безумному Серёже? Его несчастной матери, которая так и не смогла сопоставить, соединить воедино как причину и следствие два этих звена? Может быть нам с Нюрой? Я стал откровенно бояться оставлять Нюру наедине с ними, а обстоятельства как назло складывались именно так, что мне всё чаще и чаще приходилось это делать. И снова провидение  не оставило нас, ситуация разрешилась сама собой. Подружки и соседки той женщины, видя постоянно как Нюра носится с Серёжей и его мамой, как таскает им полные сумки всяких вкусностей да разностей, заподозрили неладное, а то и просто позавидовали. Они напели, а в конце концов абсолютно убедили глупую женщину в нашей чёрной корысти. Будто Нюра так старается, чтобы влезть в доверие, хитростью и коварством склонить хозяйку переписать на неё квартиру и сжить старую больную женщину со свету. Я же – «новый русский» – только того и жду чтобы, «используя свои связи», оформить сделку надлежащим образом, а потом избавиться и от Серёжи, как от лишней обузы. Женщина настолько поверила этой байке, что тут же высказала всё Нюре.

Аскольд замолчал, погрузившись в атмосферу воспоминаний, как будто это было только вчера. Целая череда противоречивых чувств и мыслей роились сейчас в его душе, не в силах ни примириться друг с другом, ни одолеть друг друга.

- И что? - нетерпеливо спросил Пётр Андреевич, желая, наконец, узнать, чем закончилась вся эта история.

- А ничего, - спокойно, как очевидную истину заключил Богатов. - Ушли тихо и неожиданно, как и появились когда-то, - он снова задумался, уткнувшись неподвижным взором в невидимую точку. - Нюру только жалко, она так привязалась к Серёже, много плакала потом не то от сожаления по нём, не то от обиды.

Оба молчали какое-то время: один, переваривая только что услышанный рассказ, другой, продолжая его в своём сердце.

- Нюра… Какое редкое имя, - прервал паузу Пётр Андреевич. - Это жену твою так зовут?

- Да, - ответил Аскольд, но тут же поправился, - на самом деле её имя Нури, Нюра только русифицированный аналог.

- Нури?! - изумился Берзин. - Ещё более редкое,… я о таком даже не слыхивал.

- Это татарское имя. Нурсина, что в переводе означает светлая, лучезарная душа. Сокращённо Нури.

- По твоему рассказу у неё действительно светлая душа. Имя точно подобрано. Прямо святая.

- Нет. Далеко не святая. Есть и у неё свои тараканы, - возразил, было, Аскольд, но подумав немного, добавил. - Только из нас двоих она, безусловно, ближе к Богу.

- Ну, об этом, я так думаю, кроме самого Бога никто не знает…

- Я знаю, - тихо, но твёрдо заключил Богатов.

- Аскольд Алексеевич, друг мой, а вам не кажется, что вы как-то походя, невзначай равняете себя с Богом? - с хитрым прищуром заявил Берзин. - За время нашего разговора вы уже дважды произнесли это ваше «ЗНАЮ!». Причём окончательно, безапелляционно, как истину в последней инстанции. Уж не гордыня ли это? Самомнение во всяком случае.

Аскольд задумался. Видно было, что собеседник поймал его на чём-то таком, что и раньше другие люди замечали в нём, не раз высказывали прямо в глаза, а ещё чаще за глаза. Что он и сам знал в себе, пытался скрыть, побороть как навязчивую заразу, но что, тем не менее, продолжало жить в нём и проявлялось недвусмысленно в минуты запальчивости. От этого ему стало неловко и стыдно, как когда-то перед мамой, нечаянно заставшей его за юношеской мастурбацией. Он откинулся на спинку дивана, как бы отстраняясь, прячась от придирчивого взгляда попутчика в тень купе. Но то ли тень эта оказалась более чем условной в столь ясный солнечный день, то ли простое осознание, что от себя всё равно не спрячешься, свело на нет все попытки скрыться. Только Аскольд вновь поднял глаза на Берзина и, не увидав в его взгляде ни осуждения, ни насмешки, опять опустил их, возвращаясь к предмету разговора.

- Да. Вы правы, Пётр Андреевич, - произнёс он уже доверительно, как другу, - я и сам замечал это за собой. Простите.

Богатов снова погрузился в размышления, как бы оценивая, взвешивая на беспристрастных весах совести свои мысли и слова. Для него было сейчас крайне важно высказаться этому почти незнакомому человеку, и главное – быть понятым. Почему? Отчего вдруг в совершенно случайном попутчике он увидел не просто доверительного собеседника, не просто глаза и уши, способные вместить и понять? Но он нашёл в нём какой-то тайный, мистический образ, некое подобие рукописи, в которую легко и без стеснения можно излить всё накопившееся и рвущееся наружу, которая всё стерпит и всё понесёт. И вместе с тем, которая одна только может призрачно дать тысячи, миллионы жадных глаз и ушей, способных и вместить, и понять, и рассудить себя с собой.

- Но знаете что… - Аскольд вдруг встрепенулся, воодушевился, снова подался вперёд к столику и сбивчиво, но довольно понятно продолжил прерванный рассказ. - … Ведь в данном случае … ну, когда я говорил, что знаю,… знаю, кто из нас двоих ближе к Богу, … я ведь имел в виду себя,… что я дальше от Него,… уж про себя-то я всё знаю,… всё,… это уж вы мне поверьте. Я слабый, падший человек без силы и воли. Вы ж вот сами давеча заметили, что четыре года в монастыре ни алкоголя, ни табака, а как вырвался на свободу, так снова во все тяжкие. Мне эта свобода горше тюрьмы, потому как нет у меня никакой способности противостоять своим страстям. А их у меня много, ой много, и все злющие, коварные как аспиды, только и ждут того, чтобы побольнее уязвить. И я поддаюсь почти без сопротивления … почти, … так что со стороны может показаться, что и вовсе без сопротивления,… что с желанием и готовностью... Ах, как дорого мне это почти! … Оно как соломинка, понимаете,… как последняя надежда... Трус я, жалкий трус. … Я и в монастырь-то вот подался как в лечебницу, чтобы там укрыться, когда надежда на соломинку совсем уж растаяла… А-ай…

Богатов беспомощно махнул рукой и вновь замкнулся. Но ненадолго. Желание высказаться, потребность излить свою исповедь на кого угодно, хоть на первого встречного сейчас составляло основу всей его сущности, определяло смысл его на данный момент. И слава Богу что именно сейчас небеса послали ему столь благодарного слушателя, может и не настолько заинтересованного, но во всяком случае, умеющего слушать и слышать. А это уже не мало.

- Продолжайте, Аскольд. Я с интересом и вниманием слежу за вашей повестью, - поддержал рассказчика Пётр Андреевич.

Тот воодушевлённый поддержкой обратил ещё взгляд к иконе Первоверховных Апостолов и заговорил уже не сбивчиво, спокойно.

- Я не хочу показаться совсем уж безвольным человеком. Напротив, все мои знакомые всегда считали меня сильным, способным на многое и даже на великое. Я и сам так считаю, не сочтите за дерзость, иначе я не был бы писателем. Но в том-то весь фокус, что страсти всегда подстерегали и сопровождали меня в моменты наибольшей силы, они как пиявки прилеплялись и всасывались в меня именно тогда, когда я был полон решимости, вдохновения, могущества. Они казались такими мелкими и ничтожными с высоты моего полёта, что я их попросту пренебрежительно не замечал. А те постепенно и ненавязчиво приучали меня к себе, так что, в конце концов, приручили окончательно и сделали фактически своим рабом, послушным и беспрекословным. Когда я взбрыкивал, бунтовал и боролся с ними, они смиренно сдавались, лицемерно преувеличивая моё торжество и власть над собой, чтобы потом ещё сильнее и легче обуздать, оседлать меня, как только я расслаблюсь упоённый победой. Постепенно я стал оправдывать свою слабость, находя для неё убедительные обоснования и извинительные причины. Я даже здорово преуспел на этом поприще. Надо отдать должное человеку, за время своего существования это лучшее из того, что он научился делать. Страстям же, этим своим злейшим врагам я присвоил статус неизменных атрибутов успеха: курению – спутника мужественности, чревоугодию – достатка и вкуса, осуждению и жестокости придал значение справедливости, а предательство оправдал расчетом ради высшего блага. Но есть одна страсть, которая даст сто очков вперёд всем остальным, которая не просто довлеет надо мной, она уже часть меня неразрывная и неотъемлемая. С теми остальными я могу как-то с большим или меньшим успехом бороться, многие даже изжил совсем. А эта … непобиваема. Она настолько сжилась со мной, срослась со всем моим существом, с моей природой, что без неё я не знаю уже себя, лиши меня её - и я перестану быть вовсе. Поэтому я не могу бороться с этой страстью, а, живя с ней, неизбежно гублю и себя, и тех кто рядом, кто дорог мне. Вот таков тупик, в который я сам себя загнал и выхода из которого не вижу,… не знаю.

Аскольд замолчал и выпил залпом коньяк, заранее приготовленный Берзиным. Выпил молча, не чокаясь, одним глотком, не закусывая и не морщась. Как воду. Пётр Андреевич ни о чём не спрашивал, ничего не комментировал, он молчал, терпеливо ожидая неизбежного продолжения исповеди.

- Эта страсть – женщины, - действительно продолжил Богатов. - Банально, правда? Как в плохом бульварном романе. А для меня это трагедия… Шекспир! Я бабник, Пётр Андреевич, элементарный бабник. Сколько себя помню, ещё с детства смотрел на девочек по-особенному, не как на подобных себе, но как на бесконечную неразгаданную тайну. Что влекло меня к ним, я тогда не сознавал, но влекло чрезвычайно. А когда осознал, то понимание это подарило мне такой океан чувств и эмоций, такую вселенную, что открытие её, исследование, проникновение в самые отдалённые и скрытые уголки стало для меня навязчивой идеей, целью жизни. Целью, конечно, внутренней, не подменяющей собой все учёбы, службы, работы, карьеру,… но подчиняющей их себе. Я потому, наверное, и пришёл к искусству, что эта область человеческой деятельности наиболее близко касается предмета моего исследования, способна наиболее полно познать и раскрыть все его тайные тайны. У меня было много женщин, очень много. Первая ещё в школе, классе в шестом. Я трижды был женат и ни одной из своих жён не был верен до конца. Я даже в монастыре, на службе украдкой заглядывался на молоденьких прихожанок, медленно и артистично раздевал их взглядом, осторожно снимая одёжку за одёжкой, пока не оставлял совсем без всего… И любовался упоительно: «Ах, как прекрасно она смотрелась бы здесь голая во время молитвы – чистая, лучезарная, непорочная дева!» 

Аскольд внезапно остановился, как останавливается лихой пловец, который, прожив много лет вдали от моря, окунается, наконец, в родную горько-солёную влагу и, соединившись с ней, вжившись всем телом в её могучую стихию, понимает вдруг, что заплыл слишком далеко.

- Вы осуждаете меня?

- Нет, - снисходительно ответил Пётр Андреевич. - Как я могу? Во-первых, я сам грешен. А во-вторых, вы так вкусно рассказываете, так жизненно, правдиво, как … как будто про меня. Честное слово. Скажите, Аскольд Алексеевич, вы сейчас пишете что-нибудь?

- Нет, - ответил Богатов и смущённо улыбнулся, будто припомнил нечто такое, из литературы, но удивительно сродни данной ситуации. - Не пишется что-то.

Он снова раскрыл свой чемоданчик, покопался в нём и извлёк старый потрёпанный журнал. Аскольд подержал его в руках, внимательно посмотрел на обложку, перелистал бегло страницы, будто воскрешая в памяти события давно минувшие, из прошлой забытой жизни.

- Вот, - положил он журнал на столик перед Берзиным. - Последнее из опубликованного. Ещё до монастыря. Хороший рассказ, мне он очень нравится. «Потерянный рай»  называется. Кстати, довольно близко к теме нашего разговора.

- О! Благодарю вас, Аскольд Алексеевич, - Пётр Андреевич надел очки, взял журнал и принялся искать нужный заголовок.

- К сожалению, не могу подарить,… памятный экземпляр,… простите, - смущаясь, пролепетал Богатов. - Но времени в пути ещё много, прочитать успеете,… если интересно. Он короткий.

- Спасибо, - с некоторой досадой ответил коллекционер, - непременно прочту. Времени действительно предостаточно.

Он нашёл, наконец, нужную страницу, полюбовался и, как знаток живописи похвалил иллюстрации, затем закрыл журнал и отложил в сторону.

- А всё-таки, как вы попали в монастырь? - задал Пётр Андреевич интересующий его вопрос. - Какие причины подвигли вас? Ведь это ж не простое решение, должны быть веские, очень серьёзные основания для такого шага. Наверняка произошло что-то из ряда вон выходящее, что-то значительное, наверное, даже трагическое….

- Уби-или-и!!! Женщину уби-или-и!!!


Рецензии