из дневника погибшего друга

- Понимаешь, - говорил я, - тебе суждено осязать жизнь сразу во всём её многообразии... обычно люди рождаются и познают этот мир по частям, страничка за страничкой приоткрывая его, и некоторые к старости начинают смутно понимать отдельные черты и фрагменты общей мозаики, и это называется мудростью. А тебе он открылся сразу, весь, вот как это небо над головой - как лоскутное одеяло, разноцветное, пёстрое, рухнул на тебя сразу весь - с горем и счастьем, но ты выдержала это и пережила, а девяноста девять других не пережили, а ты выжила и теперь живёшь с этим и видишь всё... и некоторые люди замечают это - по твоим глазам, и потому тянутся к тебе, даже случайно, в толпе, и исповедуются, и ждут помощи.

- Это мой крест.

- Да, это твой крест, и он страшен и тяжёл, но в то же время прекрасен… и тебе ничего с этим не поделать, ты этого не выбирала. Остаётся только жить.

Мы сидели на заросшей мхом лестнице в стороне от тропинки. Деревья стояли над нами светлыми контурами, и я видел, как темнеет небо. Она молчала. Я потихоньку научился, задумываясь, замечать медленные изменения природы.

- Ты ощущаешь себя живым? - спросила она после паузы, длившейся то ли минуту, то ли час.

Я задумался.

- Не знаю. Я почувствовал себя живым как-то, когда прочитал рассказы С. Я был очарован и вдохновлён... Я смотрел на тополя за окном и чувствовал, что живу, и что я не жил раньше, и думал, что теперь всё будет по-другому. Это было похоже на влюблённость, на любовь ко всему миру сразу. Может быть, многие принимают это чувство за божественное откровение, не знаю. И у меня сложилась ассоциация откуда-то такая – какой-то парк или сад, ухоженный, с особняком, и я ребёнок и играю там в прятки, и начинается гроза или буря, и ветер волнами ходит в кустах, и я застываю, и вдыхаю этот воздух, и чувствую, что живу... такое у меня осталось впечатление, но это быстро прошло, практически тут же. И я утром проснулся и забыл, как это - жить, разве что вот пока тебя не встретил.

Мы поговорили про грозу, которая у меня связана с буйством этой самой жизни. Я всегда выбегаю на улицу, когда начинается гроза, и пытаюсь забежать под самое большое её облако, тогда, наверное, я тоже чувствую себя живым.

- И жизнь она такая и есть - чёрная и белая, цветная и блеклая – сразу, - продолжил я. - Это не антоним смерти. Антоним смерти - рождение. А жизнь - это то, что вмещает в себя и рождение, и смерть, и горе, и счастье и так далее, и иначе никак невозможно... она не хорошая и не плохая, она - всё сразу, как Инь и Ян, и в этом, как ни странно - действительно гармония. И ты подавлена и запугана этим многообразием, открывшимся на тебе, ты видишь всё страшное, что есть в жизни - но есть и прекрасное. И смерть тоже прекрасна, потому что она подразумевает собой и рождение, и жизнь. - я стал немного путаться и перешёл к давно вынашиваемому примеру: - Вот ты читала «Братьев Карамазовых»? - я вопросительно посмотрел на неё, но она молчала. – Там есть такая сцена знаменитая, в таверне… ну хотя что я, конечно читала!

- Я хочу, чтобы ты сам рассказал.

- Так вот, есть там такая сцена в таверне, когда встречаются два брата, Иван и Алёша, и знакомятся. Алёша - он такой весь чистый, правильный, верующий, его Достоевский писал со своего умершего сына; а брат Иван - скептик, и открывает ему, что, может быть, в Бога и верит, но не признаёт его. И описывает для примера некоторые картинки, которые в Алёшу и зароняют, может быть, впервые зерно сомнения - отчего он потом станет великим грешником, но Достоевский этого продолжения так и не написал, известно только, что он задумал сделать Алёшу великим грешником. Я не люблю все эти разговоры о Боге, религии и философствования, но тут под понятием Бога я угадываю само понятие жизни, о котором тебе только что рассказывал. Ну так вот, а пока они сидят, Алёша ещё чист, и Иван ему рассказывает картинки - на примере детей, на примере истязаний над детками: как они погибают в муках, это известная тема – о «слезинке ребёнка» как самый простой и показательный пример. Как один мальчик бросил камнем в гончую, и барин за то спустил на него собак и они его разорвали на части. Или как турки во время войны игрались с младенцами пистолетами и отстреливали им головы, когда те смеялись... И так далее. И Иван спрашивает у Алёши, что если Бог и есть, то как он может этого допускать? А ведь Алёша сам сказал, у него вырвалось, что того барина надо расстрелять за им содеянное - а где же здесь христианство, где непротивление злу насилием! Так вот, продолжает Иван, даже если в конце времён и придёт спаситель, и все восстанут из земли и будут радоваться и кричать «Осанна!» - оправдывает ли это те мучения, что довелось деткам пережить?

Я смолк, обдумывая ход дальнейшего повествования - так же, как смолк, наверное, Иван, глядя тогда на Алёшу. Он, то есть она смотрела внимательно то ли на меня, то ли сквозь меня, ожидая продолжения.

- Так вот, когда я это прочитал, я встал на сторону Ивана. Я согласился с ним полностью. И долгое время считал так же. И лазал даже по интернету в поисках ответа на этот аргумент, и все ответы каких-то попов да мыслителей находил попытками оправданий - совсем неубедительными, никакой «contra». Все уводили в какую-то другую степь и противоречили Ивану только потому, что он не может быть прав по умолчанию, что, если с ним согласиться – это подорвёт основы религии и всё такое, это же бунт против Бога!

- Но потом, - продолжал я, подбирая слова, - может быть, в связи с тобой, я как-то подумал иначе... вот все эти истории, все эти смерти. Все эти потери. Они же и есть тоже часть жизни. Они не отменяют её, как не отменяет её смерть. Они дополняют её. Вот скажи мне, что лучше - прожить семь лет на свете таким вот мальчиком и так страшно погибнуть, или же вообще не жить?

- Конечно, жить.

- Вот. Наверное, это всё, к чему я вёл, - подытожил я и подумал, что вступление моё, может быть, было слишком пафосным и громоздким для такого простого вывода. Поэтому я продолжил:

- Опять же, если сводить к Богу - то отчего его воспринимают с какой-то одной краской? Отчего он - рождение, но не он - смерть? Смерть, порок, грех, грязь - относят больше к дьяволу и всё такое, это – другое, это не касается. Тогда как жизнь в моём понимании, как я сказал уже - есть совокупность всего, и плюса, и минуса, и бесконечности. И этим она... прекрасна. И этим же ужасна. И этим сложна. И всё, что с тобой происходит... Даже самое страшное - оно тоже прекрасно, понимаешь? По сути своей.

Её лицо казалось какой-то призрачной маской в сумерках. Но я чувствовал на себе взгляд - может быть, немного снисходительный. Я не верил, что открываю ей что-то новое. Скорее, делюсь своим собственным открытием, которое для неё давно не в новинку. Она читала намного больше меня, а мировая литература просто насквозь пронизана подобными рассуждениями, которые вдруг открылись мне с практической стороны. Но она сказала вдруг, что вот странно - обычно она убеждает в таком других, но её никто так не утешает.

- Я был бы рад помочь... тебе.

Хотя помогал я, наверное, больше самому себе. С её молчаливой помощью.

Передо мной на веточке куста застыла гусеница. Я думал, она готовится окуклиться. Гусеница подтолкнула меня к новой порции демагогии, от которой я сам начал уставать, но не мог остановиться, пока не скажу всего. Я чувствовал, что не выдержу, если перестану говорить.

- У того же Достоевского есть мысль, которая в тех же Карамазовых сказана: ежели Бога нет, тогда всё дозволено? И эта мысль меня тоже иногда тревожит. Знаешь, мне как-то подсунули книжку – оказавшуюся пошлым эротическим романчиком, но в начале там, пока я не понял, что это за книжка, меня заняли созвучные этому рассуждения: о невыносимой лёгкости бытия. То есть мир может быть упорядочен и зациклен, например, и тогда каждое наше действие и слово находит отражение в бесконечности. Это тяжесть, это сродни присутствию Бога. А может быть – наоборот, и всё хаотично и эфемерно и ничего ни с чем не связано, и тогда бытие приобретает невыносимую лёгкость: ты можешь прожить, как хочешь, и ни на что это не повлияет и затеряется в хаосе времён… кому сейчас какое дело до междоусобиц африканских племён в средние века? Там могло происходить всё, что угодно, но сейчас это не имеет никакого значения и никогда значения иметь не будет. Эта мысль меня занимает – это мысль маньяка. Но у маньяка нет совести. А у меня и у большинства людей – есть. Хочется верить, что это - голос Бога в человеке. Но я думаю, совесть есть продукт естественного отбора. Отбор позволил выжить лишь тем, кто объединялся в группы, а для этого нужна была совесть, регулирующая отношения в коллективе. Одиночкам не нужна совесть.

- Почему?

- А зачем им она? Она регулирует отношения с другими. Она говорит, что – благо, а что – порок. А порок всегда связан с вредом для других. Одиночка не может быть порочен, потому что он один. Как ни крути. Но те, у кого не было совести, не выживали, потому что им противостояли группы, объединённые этим врожденным чувством «не навреди ближнему» и понятиями справедливости.

Я почувствовал, что чрезмено увлёкся, и проскочил эту тему.

- Так о чём я... нас могут «подкашивать» другие мысли... мешать нашему счастью голосом совести: о том, почему одним одно, другим - другое. Я всё время чувствую свою вину перед теми, кто не живёт. Свою вину и ответственность...

Она немного неверно меня поняла, она думала, я имею ввиду кто "существует", но не живёт.

- Нет, я говорю о тех, кто умер. Особенно младше меня... да и о тех, кто живёт, но живёт плохо, хотя больше достоин счастья, чем, например, я.

- А можно ли определить, кто достоин?

- В том-то и дело, что действительно - нет. Это наши только идеи, человеческие, искусственные - что все должны быть одинаковы, что мир справедлив. Почему одни живут больше, а другие меньше, у одних одно счастье, у других горе? Да потому же, почему есть человек, а есть эта гусеница; есть мотылёк, который живёт сутки, а есть черепаха, которая живёт триста лет... И мотылёк не такой, как черепаха, и люди такие же разные, и ничего в этом мире одинакового нет, жизнь - она такая, мир такой, это можно назвать и хаосом, а можно - гармонией хаоса. Нет лучшего и худшего; у природы… нет плохой погоды – эта присказка на самом деле мудрее, чем кажется. Это мы только сравниваем действительность с идеальным миром, нами же придуманным – где все равны и всегда светит солнце. Но не бывает счастья без несчастья, его нельзя познать, когда не с чем сравнивать. Нельзя оценить солнце, когда нет дождя. Плюс теряет смысл и превращается в ноль, когда нет минуса, его уравновешивающего…

Мы молчали. Деревья над нами стали темнее неба. Неподалёку зажглись фонари и бросили на нас отблески через прутья решётки.

- Вот люди, - сказал я опять то ли через минуту, то ли через час. - иногда думают, что жизнь познаваема. Что вот это огромное искрящееся небо над нами - познаваемо, что они его изучили и всё про него знают. Я рассказывал, наверное, что где-то прочитал, как Кафка спасался от меланхолии.

- Может, рассказывал.

- Ну да, как он пошёл и стал огородником, думая в работе на огороде найти покой и отдохновение и работал им, пока не узнал, что какой-то там работник этого огорода как раз недавно повесился от той же меланхолии... И сам глупый Кафка плохо кончил, и все эти мыслители плохо кончили - они думали, что им всё известно... - я смотрел прямо на фонари. - Я вот однажды летел на самолёте, и мы влетали в утро, и я увидел вдруг за окном, на горизонте, в самой дали, как зарождается восход. Это то, чего нельзя увидеть с земли, это зрелище, не предназначенное для человеческих глаз, как недоношенный плод, это что-то оттуда, из тайн мироздания, это нельзя видеть. Я, когда был маленьким, любил вскрывать нераспустившиеся бутоны и рассматривать неготовые ещё к жизни зародыши лепестков – и я портил их идеальную нежность грязными своими пальцами, и сейчас я почувствовал что-то подобное, я был очарован, я увидел цвет, которого никогда не видел раньше, это был не красный цвет восхода, это был цвет, который идёт до него, и я испугался, что, может быть, его нельзя видеть, как нельзя вскрывать бутон... я был очарован и не мог оторвать глаз, но длилось всё совсем недолго, меньше минуты, и горизонт скоро зажёгся обычным, знакомым мне цветом – любимым рыже-золотым, почти таким же, как эти фонари.

- Да но в них есть что-то... Искусственное.

- Да, есть, но он очень на них похож. Такой же чистый и яркий, я бы назвал его изумрудно-оранжевым, хотя в нём нет зелёного. Но он глубокий такой же и прозрачный.

- Ну тогда можно называть бриллиантовым.

- Можно, но изумрудный как-то... звучит точнее. Так вот, о чём я: а глупый Кафка не видел этого цвета и даже не подозревал, что он есть. И что за ним, если подняться ещё выше, есть и другие цвета, нам не предназначенные, и такое – везде: весь мир, вся природа, жизнь - она вся полна этим непознаваемым, это очень глупо - думать, что ничего в ней больше нет. Кафка пошёл на этот чёртов огород, но он не залез на самую высокую гору и не опустился в самую глубокую впадину, чтобы убедиться, что границ нет... какой мне странной и абсурдной кажется - меланхолия!

Я почти не видел её теперь за вуалью тёмных листьев, а потому посмотрел на неё прямо. На крышке таза остались черешневые косточки. На этот раз молчание было долгим и тягучим, потому что я не знал, что ещё сказать, и растерялся. Когда я говорил, я думал о чём-тои отгонял что-то другое, что-то неминуемое и новое для меня. Я почувствовал, что начинаю тихонько дрожать, хотя мне ещё не холодно. Такое было со мной и раньше.

- Что такое любовь? - спросил я и поглядел на неё.

Она задумалась.

- Ну, откуда... Приходит, - уточнил я. - как чувствуется?

- В том-то и дело, что ниоткуда, - сказала она. - Вилка упала - и всё.

- И всё... а как это ощущается?

Она думала долго, подбирала слова.

- Это когда... Ты чувствуешь, что можешь всё пережить. Вообще всё, и уже не важно, что с тобой происходит. Будто ты попал в воду и обнаружил, что умеешь дышать. Извини, я, наверное, путано говорю...

- Да нет, почему же... Вилка упала - очень точно. Я всё понял очень хорошо. Упала - и всё.

Она рассказала ещё, что делит любовь на созидательную и деструктивную. Что деструктивная это когда вместе ужасно, но и порознь - вообще невозможно.

Стало совсем темно, и пора было домой. Я стал ссыпать косточки в пакет для мусора, предусмотрительно с собой захваченный, потом перехватил её ироничный взгляд.

- Да, точно... хе-х, - и я бросил их в кусты. - Вот через много лет тебя не будет, а черешни вырастут, и я буду приходить сюда и тосковать. Вспоминать этот разговор.

- Почему сразу ты?

- Ну или ты. Но лучше я.

Мы пошли по узкой тропе меж кустами и забором. Я глядел, как она пробирается впереди, и подумал, что она похожа на эфемерный цветок, на существо из другого мира, вроде ангела - которому суждено пострадать за других и исчезнуть навсегда. Это маленькое, но очень сильное существо, которому открыто то, что недоступно другим, и оно одно - против всего мира. Не враждебного, но чужого, такого огромного и такого пустого. И я чувствовал свою беспомощность перед ней. Мне хотелось укрыть её и спрятать от всего, хотя бы ненадолго, чтобы она могла отдышаться и оправиться от этого вечного скитания, но я понимал, что мне не хватает для этого ни опыта, ни мудрости, что я - лишь добрый странник, попавшийся ей на пути, как лётчик, встретившийся Маленькому Принцу. И что Маленький Принц скоро покинет эту планету, а я буду помнить о нём.

- Я бы очень хотела быть дурой, - сказала она как-то. – Той дурой, которая не понимает того, что она дура.

И в этот момент я понял, что сам являюсь таким вот счастливым глупцом, которому от мира и жизни открыта самая маленькая, душная частичка – которая составляет его беззаботное счастье, а прочего он просто не замечает. Потому и смотрю на неё, как на пришельца с другой планеты, потому что не могу себе вообразить даже, что она видит на самом деле… она, обречённая на несчастье. Чем больше ты знаешь, тем сложнее быть счастливым, тем мимолётнее и неуловимее становится для тебя счастье, но и – ярче, многократно ярче. Можно всю жизнь терпеть лишений и страдать ради минуты отдохновения перед смертью, и тогда жизнь будет прожита не зря. Впрочем, следуя вышеизложенной логике, и без этой минуты всё равно – не зря…

А потом рухнул посудный шкаф, но не на пол, а в пропасть, неслышно. И мне стало стыдно перед Кафкой, что я смеялся над ним.


Рецензии