Алькина война. продолжение. 4. Мир прекрасен?..

     Мир прекрасен в раннем детстве. Мир прекрасен, пока мы, защищенные взрослыми, еще не слишком сталкиваемся с его неприятными сторонами, быстро успокаиваемся, принимая ласку родных, быстро забываем о боли и переходим от одной новизны к другой, еще не осознавая двойственности и обратимости любой новизны. Мир прекрасен, пока нас понимают и оберегают. Но если этого нет?

      Что там этот бутуз-крикун, который ходит теперь один, таская за собой свою игрушку и  которого сторонятся другие дети. Можно спокойно собрать пирамиду, чередуя кольца так, чтобы она, то раздувалась бочкой, то вытягивалась стройной елочкой. Можно взять большой кубик и сесть на него, а можно взять маленькие и начать собирать из них дом, или ставить их один на другой, стремясь, чтобы этот столб не рассыпался.  К тебе подойдет маленькая девочка и будет стоять в стороне, наблюдая за тобой и столбом, но не вмешиваясь. Потом столб рассыплется, и она станет помогать тебе собирать кубики и подавать их тебе, с восхищением глядя, как растет столб, а когда он снова не удержит равновесия, бросится подхватывать его, чтобы он не упал, но он все равно рассыплется, и вы будете снова вместе собирать его. Нет, девочки явно, деликатнее мальчишек. Вот только с незнакомыми девочками как-то все же стеснительно…
 
      Мир прекрасен? Возможно… Через две-три недели все это становится обыденным и малоинтересным:  раннее вставание, когда еще так хочется спать, одевание, полусонное жевание пиши, которая с утра не лезет в горло, поход в ясли в утренних сумерках под хмурым или вовсе дождливым небом, раздевание, укладывание днем в постель, постепенное знакомство с детьми, вполне глупые и непонятные игры…   
   
     …«Гуси-гуси - ГА-ГА-ГА, есть-хотите – ДА-ДА-ДА, ну летите…» И здесь куда-то надо бежать и зачем-то махать руками, выказывая при этом ни чем не объяснимый восторг. (Видели бы они, как рвется по полю танк, или сходятся на горизонте рельсы железной дороги!).. Или еще, не менее достойное: все берутся за руки, становятся в круг и, кто скучая, кто с преувеличенным усердием, поют, расхаживая по кругу то в одну, то в другую сторону, обязательно сталкиваясь и спотыкаясь при этом: «Как на чьи-то именины испекли мы каравай. Вот такой вышины!..» – тут надо поднимать руки вверх и сбегаться в одну кучу, - «вот такой ширины!…» - а здесь надо пятится назад, опуская руки (при этом кто-то обязательно падает). - «Каравай-каравай, кого хочешь, выбирай…» - и так далее.

     «Алик! Ты зачем трогаешь цветок?.. Цветы трогать нельзя!..»
     «Алик! Почему ты не ешь? Ты о чем думаешь? Надо есть быстрее…»
     «Алик! Ты почему стоишь в стороне?.. Иди в круг, берись за руки и делай, как все!..»

      Что такое «гуси» Альке объясняет дома всезнающая Рита - она до войны успела с ними познакомиться, - но почему при этом надо кричать "ГА-ГА-ГА" и махать руками, изображая гусей, неясно.  Что такое именины и каравай, и зачем нужна такая сложная процедура выборов, не может объяснить даже Рита, и приходиться обратиться к маме. Но зачем этот каравай пекли такой вышины и ширины, ведь его совершенно неудобно есть, и какое отношение имеет этот уникальный хлеб к выбору кого-то из круга, объяснить не может даже мама. Приходиться удовлетворяться тем, что это - «такая игра». Правда, в «Каравае» еще можно попеть, но что это за пение! Что это за спевка и голоса!.. Один бубнит на одной ноте куда-то себе под нос, другой  кричит с радостным энтузиазмом, вряд ли понимая, что именно он кричит, третья выводит тонюсеньким фальцетом: «кававай-кававай, кава хочишь выбивай»... Разве это похоже на то, как они поют с мамой, когда она берет в руки гитару и, оперев ее о колено, перебирает струны: «По-за-ра-аста-али стежки-и-доро-ожки, где про-о-о-оходи-или мило-о-ого-о но-ожки, позараста-а-али мохооом-траво-ою, где мы гуля-яли милый с тобо-ою…» или еще: « Что так жадно глядишь на доро-огу, за промчавшейся тройкой во сле-е-ед?.. Знать забило сердечко тревогу…» И еще интереснее:  «В глубокой теснине Дарьяла, где кроется Терек во мгле, высокая башня стояла, чернея на черной скале...».  Здесь тоже многое не понятно: и Дарьял, и Терек, и теснина, и скалы, и тем более - ничем не объяснимое поведение башенной царицы, но зато как славно петь под гитару, рисуя себе картины неведомых гор и ущелий: «В той башне, высокой и тесной, царица Тамара жила; прекрасна, как ангел небесный, как демон коварна, и зла». (Далее смотри по тексту М.Ю. Лермонтова и некоторым смущенным комментариям мамы.)

       Песен так много, и так много узнаешь, когда их поешь, что даже дух захватывает.
     « По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед, чтобы с боем взять Приморье, белой армии оплот…», - и надо узнать, что такое дивизия, как это она такая большая шла, как сороконожка?.. и что такое Приморье, и оплот, и «знамена кумачом последних ран», - оказывается раны, это болячки из которых льется кровь, а кумач – красное, как кровь, полотно, из которого делают флаги… и еще «эскадроны», «партизаны», «атаманы»,  «воеводы»… Или другая, которая ему особенно нравилась: «Артиллеристы, Сталин дал приказ! Артиллеристы,  зовет отчизна нас… Из сотен тысяч батарей, за сотни тысяч матерей, за нашу Родину – огонь! Огонь!…»  Что тут какие-то  «гуси-гуси га-га-га!..». Вот только выговаривать эти «сотни тысяч батарей за сотни тысяч матерей» было не очень удобно: язык еще заплетался во рту… 

      Он конечно не понимал, что уже начал изучать и историю, и географию, и даже математику из песен, но зато какие картины рисовало воображение!..
 «Расцветали яблони и груши, поплыли туманы над рекой. Выходила на берег Катюша, на высокий берег на крутой…». И туманы, и река, и крутой берег... Яблоки он уже видел, а груш нет, как расцветают деревья еще не видел, а чтобы на них росли просто так такие вкусные вещи и представить себе не мог. Он-то и деревья представлял себе плохо, потому что на их пустыре, кроме бурьяна и мелких кустов ничего не было.

      Жаль только, что маме все время приходится что-то делать: то стирать, то штопать, то варить еду, - и уговорить ее взять гитару и попеть удается не часто. А, учитывая, что ей утром нужно бежать на работу, а Рите – в школу, и оставлять Альку просто не с кем, приходится соглашаться с яслями, несмотря на раннее вставание и необходимость ложиться днем в холодную постель. («Дети днем должны спать!» - это говорится строгим, категоричным тоном и не подлежит обсуждению. Здесь в яслях, кажется, все не подлежит обсуждению.) Но если бы хотя бы еще не еда и не процедура кормления: вот это - действительно трудно.

    … Алька еще не знает голода, или не помнит его. Он еще не понимает сосущего чувства в желудке, от которого начинает мутить, и болить голова, чувства, выбивающего все мысли и даже желания, кроме одного – желания что-нибудь пожевать. Когда это возникает, Алька начинает рефлекторно жевать оставшуюся еще с «до войны» соску и сглатывает слюну, забивая это чувство. Алька не знает, что на Пятом участке отец привозил из командировок серые лепешки из бараньего жира, и мать строгала его в кипящую воду и подсыпала пшенной крупы, чтобы сварить подобие супа, - может быть от этого у Альки и разболелся тогда желудок. Алька не знает, что сейчас Рита со всей детворой барака бегает после школы к заводской проходной и взрослые выносят им то, что экономят на своих рабочих пайках: кто хлеб, кто капустный суп в консервной банке, кто вареную картошку, завернутую в обрывок газеты.
      Алька ест немного и есть он не очень любит, но мать после его болезни старается, чтобы он ел больше, и ему, как младшему, достается лучшее, что есть в доме, что вызывает некоторую ревность быстрорастущей десятилетней сестры. Правда иногда он просыпается от непонятного чувства, потому что видит во сне хлеб, и ему вдруг нестерпимо хочется его, и тогда он просит: «Мама, дай мне хлебца». Но все же это еще не то осознанное чувство голода, которое уже знают тысячи детей в Ленинграде и еще сотни тысяч его сверстников, рассеянных сейчас в детдомах и интернатах или оставшихся в оккупации, где порой едят даже траву и овсяной жмых, чтобы выжить.
      Пока он сидит в столовой, которая по совместительству является еще и спальней, на маленьком стуле за маленьким квадратным столиком вместе с тремя такими же, как он, малышами над миской с манной кашей, помешивая ложкой сероватую жижу похожую на цементный раствор, и думает о том, как избежать этого кормления: то ли попытаться все-таки это проглотить, то ли как-то незаметно протянуть время до того момента, когда все кончат есть, и начнут собирать посуду.  И как бы было хорошо, если бы нянечка не заметила, что у него не съедена каша, и не стала бы ругать его при всех. Он может есть все: и суп, и картошку, и пшенную кашу, и даже рыбий жир, которого боятся все дети, но манную кашу он есть не может… 
 
      Кто ел эту ясельную манную кашу военных лет, запомнил ее на всю жизнь. Вытащенная из неизвестных хранилищ,  замоченная и полусгнившая еще в мешках, сваренная на скорую руку без соли и без сахара, с затхлым запахом прели, который, попадая в нос, вызывал тошноту еще до того, как ложка достигала рта, со слипшимися комками, напоминавшими по вкусу скользкую глину, в которых вязли зубы, - она  не просто не лезла в горло. Она подпирала небо изнутри, запирала горло, и не давала дышать, вызывая спазмы.
 
        «Аля, ешь. Почему ты не ешь?.. Ты что не умеешь есть сам?.. Что значит «не вкусно»?.. Вон, посмотри, как едят другие, » - и указывают на того самого крикуна-бутуза, который, услыхав похвалу, гордо закидывает голову и загружает в рот такие ложки каши, что его щеки раздуваются от напряжения. Как он может!?.. И мало того, что говорят такие обидные слова, но еще берут у Альки из рук ложку, зачерпывают ею манную кашу и начинают засовывать ему в рот.

      Он пытается не задохнуться, хочет отделить языком эти противные комки от остальной массы, загнать их между зубами и губами, чтобы хотя бы проглотить остальное, но сверху раздается:  «Аля, почему ты не глотаешь?.. Глотай, надо хорошо есть, иначе заболеешь. Глотай…». Он пытается что-то ответить с набитым ртом, но вместо этого вся каша изо рта выплескивается обратно в тарелку.

     «Да что же это такое!.. Почему ты не ешь?!» - и уже оборачиваются другие дети и смотрят на него с укоризной, и снова бежит откуда-то воспитательница, а он не знает тех слов, которыми можно было бы объяснить, почему он не может есть такой каши, и тихо плачет, опустив голову вниз и капая слезами в тарелку.
 
        И так - каждый день: пробуждение в темноте, торопливый чай, торопливая ходьба или тряска на руках матери, игровая комната, вдоль и поперек изученные стены и игрушки, кормление, холодная постель («Аля! Почему ты не спишь? Закрой глаза!»), и целый день без мамы, без Риты, без друзей.

       Мир прекрасен, когда нас не напрягают жить так, как мы не хотим, когда мы можем все объяснить, и нас понимают. Мир прекрасен, когда мы получаем от него радость и не чувствуем недостатка в чем-либо, когда нас не торопят есть и не кормят через силу, когда нас не заставляют делать противное, когда мы слышим, как поет мама под гитару, когда узнаем интересное, когда ты чувствуешь себя свободным от напряжения и воли взрослых людей, стоящих выше тебя … Но мир становится нудным и малоприятным, когда всего этого нет.

          И все же из той зимы сорок третьего года он вынес еще одно интересное наблюдение, положившее начало его долгому изучению мира взрослых и соотношения себя с ними. Это произошло под Новый год в день празднования первой на его памяти новогодней елки.
          
               
     … То, что приближается Новый год, и это большое и радостное событие, Алька узнал из  своего основного источник информации - девочек в бараке. И дети, и взрослые в бараке как-то повеселели и стали менее строгими по отношению к ребячьему шуму и беготне по коридору. Ему рассказали про елку, которую приносят из леса, про то, что ее надо украшать, о том, что в Новый год можно ложиться спать поздно, так как Новый год встречают ночью, и  все веселятся, танцуют и поют. Девочки постарше и прилипающая к ним детвора стали собираться вмести, приносить из своих комнат дефицитную бумагу, красить ее и клеить из нее цепочки, флажки и разные игрушки. Нечто живое проявилось и в яслях в поведении взрослых: все стали как-то менее строгими и начали разучивать с детьми разные стихи и даже песню «В лесу родилась елочка, в лесу она росла…»,  что было явным прорывом  в музыкальном образовании. И вот, наконец, Альку повели «на елку» в ясли.
 
       …Уже давно все было заметено снегом: и земля, и песочница, и дверь, огражденная сугробами, и даже сосны стояли, замерев от мороза, с ветвями, обсыпанными снегом. Они с матерью прошли в сени, оттуда за толстую дверь в коридор, и Алька с удивлением увидел, как все изменилось со вчерашнего дня. Все шкафчики были сдвинуты в один угол, и все пришедшие раздевались перед ними по очереди, толкаясь между собой. Дальше весь коридор был очищен от мебели, только стоял зачем-то прислоненный к стене большой дощатый щит. В коридоре было полно народу: нянечки, воспитательницы, дети - видимо все дети яслей сразу - и многие матери. Все были одеты празднично и заведомо радовались пока неизвестно чему,  а среди них - тетя, одетая Снегурочкой, и длинный дядя, в синем кафтане и с ватной бородой - Дед-мороз. Все разговаривали, приводили себя в порядок, но в игорную комнату почему-то не входили, и вскоре открылось почему. Дед мороз громогласно объявил, что в комнате уже стоит наряженная елка, но попасть туда нельзя, потому что ключ от комнаты куда-то потерялся, и прежде надо найти ключ, тогда можно будет открыть комнату, и вот тогда… Ключ потерялся где-то здесь в коридоре, и всем детям надо его искать, иначе… «Дети, ищите ключ!» И все ринулись в разные стороны искать ключ.

      Альке сразу же эта история показалось сомнительной. Зачем надо было запирать комнату на ключ, если раньше этого никогда не делали?… Как можно было потерять ключ перед таким важным событием, да еще в пустом коридоре?.. Как его до сих пор еще никто не обнаружил у себя под ногами при таком стечении народа,  и – главное! – почему они все такие радостные, если не могут найти ключа и даже поручают сделать это детям?.. Но рассуждать об этом было особенно некогда: все суетились и толкались по углам, а ключ не находился. И где он мог застрять в этом голом коридоре, разве что где-то рядом с этим новоявленным и никому не нужным щитом, прислоненным к стене. Но рядом со щитом прочно обосновался длинный дядя Дед-мороз, и как умелый разводящий, разгонял малышей рукавами своего кафтана в стороны, словно раздувал ветер.
 
      Нет, здесь явно что-то было не так, и Алька двинулся к щиту. Первую Алькину попытку проникнуть под щит, Дед-мороз ловко отвел мановением своего рукава, вторая попытка тоже оказалось неудачной: Дед-мороз наглухо загородил лаз под щит широким кафтаном. Тогда Алька, все более убеждаясь, что все это не случайно, решил выждать, благоразумно отодвинувшись к стене и делая вид, что щит его абсолютно не интересует. Но только  Дед- мороз  отвернулся в сторону, как Алька на четвереньках нырнул ему под кафтан, а оттуда – прямо в щель между щитом и стеной. (Взрослые! Не ловчите с детьми! Они, при желании, обловчат вас гораздо лучше!)

     Ну конечно, ключ лежал именно там. Только это был не обыкновенный ключ, а ключище, вырезанный из фанеры и размером чуть ли не с самого Альку. Как эти взрослые собирались открывать им обыкновенный замок – уму не постижимо! Но Алька уже начал понимать, что все это - такая же «птичка», как было в случае с фотографом: никто ничего не терял и терять не собирался, только зачем-то этим взрослым надо было устроить такую возню с ключом. Но поскольку ключ нашелся, чего и хотели взрослые, Алька пополз вперед по узкому тоннелю, проталкивая впереди себя ключ, так как развернуться под щитом было невозможно, да и лаз сзади загораживал Дед-мороз. На выходе из-под щита Алька столкнулся лбом с еще одним представителем поисковой команды, но тот отступил в испуге перед неожиданным препятствием, и Алька вылез на свет и, поднимаясь с колен, постарался погромче крикнуть: «Нашел!»

          Гвалт стоял такой, что ему пришлось крикнуть еще раз и высоко поднять ключ над головой, чтобы его все-таки заметили, но зато радость присутствующих была непомерна. Взрослые радовались преувеличенно, так как заранее знали весь сценарий, а дети радовались, потому что радовались взрослые. Снегурочка подхватила Альку и, как героя, повела его вперед. Взрослые восклицали: «Какой молодец, какой молодец!» - чем вызвали у Альки большое смущение и новое недоумение: он вовсе не считал, что совершил нечто выдающееся, к тому же еще обманул Деда-Мороза. Мама оказалась рядом и тоже радовалась, хотя тоже была смущена похвалами Альке, а дети прыгали от  возбуждения и кричали просто так. Один Дед-Мороз смотрел на Альку несколько удивленно, видимо не понимая, как этот мальчик сумел проскользнуть мимо него незамеченным. Или он просто заинтересовался порозовевшей от смущения мамой?

         Начали делать вид, что открывают дверь этим ключом, хотя она явно была не заперта, а когда проиграли эту процедуру до конца и наконец распахнули дверь, Алька с тетей-Снегурочкой и дядей-Морозом, а за ними и все остальные влились в комнату. Елка действительно была большая, под самый потолок, и вся в игрушках, лентах и ватном снеге, но трогать ее опять было нельзя, а надо было рассаживаться на детские стулья, которые были расставлены по стенам. Стульев для всех, конечно, не хватило. Дед-мороз и Снегурочка что-то говорили по очереди, и окружающие по мере понимания пытались совершать то, что они говорили. Кто-то танцевал,  кто-то читал стихи, и Алька, кажется, тоже.  Потом пели про елочку, потом начали танцевать все вместе и хлопать в ладоши, потом было уже привычное: «Каравай-каравай» и «Гуси-гуси - га-га-га», а потом – полная наразбериха всего вместе с беготней, неизбежными столкновениями и падениями (слава богу, без слез), что чрезвычайно развеселило родителей. Но Альку больше интересовал уже не праздник, а вопросы, застрявшие у него в голове. Почему надо было прятать ключ и обманывать всех, что его потеряли; разве нельзя было просто спрятать и сказать, что дети должны его найти, чтобы войти к елке? Почему этот ключ спрятали так легко, а потом надо было мешать, чтобы его не нашли слишком быстро? Почему это делал Дед-Мороз, которому по статусу полагается  дарить подарки и всем помогать, но уж никак не мешать?  И еще один вопрос, вытекавший из нового наблюдения: почему всему этому радовались не только дети, но и не меньше, а может быть и больше, сами взрослые? То, что дети могут радоваться любым глупостям и так же легко пускать слезы, Алька уже привык, но вот взрослые?..

       Этот вопрос возник у него в голове снова, когда они с матерью вернулись домой в барак, и она рассказала Рите и ее подругам, как проходила елка, и как Алька нашел ключ. И все девочки тоже стали радоваться и за елку, и за Альку и говорить, что они даже  и не сомневались, что он такой молодец, поэтому именно он и нашел ключ, и побежали рассказывать об этом своим родителям.  В комнату стали заглядывать соседи и поздравлять Альку, чем опять очень смутили его, и стали уговаривать маму спеть что-нибудь. И она взяла гитару и запела украинские песни, которые выучила перед войной в Харькове: «Дивлюсь я на небо, тай думку гадаю: чёму ж я не сокил, чёму не летаю…» и еще… «Ничь яка мисячна, ясная зоряна, видно, хоть голки сбирай…  Выйди, коханая, працею зморена, хоть на хвилиночку в гай…», и все стояли вокруг с теплыми и радостными лицами, и Альке тоже было тепло и радостно от этого. И тогда впервые ему в голову пришла простая мысль, что все люди: и дети, и взрослые, потому, наверное, и радуются, что им всем очень хочется чему-нибудь радоваться, и лучше не поодиночке, а вместе.
         
      После Нового года снова потянулись обычные дни. Становилось  все холоднее, и в яслях почти не выводили на прогулки. Мамы приходила с работы поздно вечером, и Альку из яслей часто забирала Рита. В бараке тоже все как будто уснуло: окна в комнате снова обросли льдом, маленьких детей не выпускали бегать в коридор, чтобы не болели, и рано укладывали спать. Алька проводил вечера с Ритой и старшими девочками, когда они готовили уроки или сшивали себе тетрадки, собравшись у кого-нибудь за столом под тусклым светом единственной лампочки.
     Тетрадки сшивали из грубой оберточной бумаги, которую приносил с работы кто-то из родителей, разрезая большие листы на прямоугольники и сшивая их посередине  нитками; в качестве промокашки использовался кусочек газеты. Алька с любопытством наблюдал за их работой, порывался  помогать девочкам, ерзал на табурете, норовил залезть на стол (так было лучше видно) и, конечно, задавал девочкам множество вопросов, поэтому, чтобы он не мешал, они давали ему в руки кусок бумаги от исписанной тетради и карандаш («Только не химический! Опять весь язык будет синим!» - это, конечно, Рита),  и Алька оставлял их в покое,  с удовольствием рисуя свои первые каракули.

        Иногда ему удавалось уговорить маму попеть и поиграть на гитаре, но теперь это случалось редко, и мама была почему-то грустная и серьезная в эту зиму и, если пела, то грустные песни: свою любимую «Позарастали стежки-дорожки …» -  или – « Там вдали за рекой, где погасли огни в небе ясном заря догорала...»,  и Алька, проникаясь ее грустью, с чувством выводил вместе с ней: «Ты, конек вороной, передай дорогой, что я честно погиб за рабочих».

       Но все же это было редко, и зима проходила медленно и как-то полусонно, пока в их доме не появился человек,  с приходом которого многое изменилось в их семье и в Алькиной жизни.

     (Продолжение 5. ДЯДЯ ГРИША  http://www.proza.ru/cgi-bin/login/page.pl )


Рецензии