Жидкое солнце. Часть Первая. Глава 4 Обломок

Церковь стоит на отшибе всего в пяти километрах от города. Расстояние не большое, но идти тяжко, ножки маленькие, сапожки велики, уж такой тут порядок: за старшими донашивать. Быстро не побегаешь – разве что летом босиком, когда тепло и сухо, - плетешься улиткой, таща на хребте скрученный в спираль панцирь. А позади шлейфом тянется мокрый след.

Дорога скользкая, под подошвой хрустят камни, тугие капли бьют о землю с громким шумом, будто буря в море: бросается на берег пенистыми волнами, хлещет и лижет песок, утягивая в пучину осколки ракушек и забытые на песке игрушки. В ушах звенят звуки колокола. Что значит – пришла пора обедней молитвы: дети с церковного двора, кутаясь в прошитые грубой нитью плащики, потянуться гуськом за поржавевшую, скрипучую дверь, собираться перед трапезой в главном зале. Преклонят ободранные, перемазанные зеленкой коленки, подпевая тянущему заунылую песню хору.

Пропускать негоже, но тщательно обернутая мятой газетой книга подлежит возврату, сегодня – не позже, иначе больше не дадут, а читать книги, выдаваемые настоятельницей уже давно наскучило. Не интересны, не красочны.

Не о море.

Тюрьма из букв, жесткий переплет чужой веры и чернильная веревка, петлей затянувшая шею; до кашля, до синяков. Трудно дышать, не на полную грудь. А маленьким нужна свобода. Деткам, кто пока не запятнан жизнью. Самую малость. Чтобы искренне, от души смеять,. В играх ли, в общей спальне, пока сестра Клавдия ласково подтыкает каждому одеяло, гладит по головке, желая тихого сна… уставшая женщина с узкими ладонями, четками на правом запястье и тонкими морщинками в уголках глаз: затхлая доброта, к которой привык, которая с тобой с первых шагов на порог серой «крепости». Все равно – не греет, и холодок по коже, а смех теряется в горле, потому что не умеют сироты смеяться-то искренне. Не учил никто, и не понять сестре: у взрослых свои правила. А коли нарушил, будь добр ответ держать. Перед всей церковью, пристыдят, и семью найти сложнее станет. Но нужна ли она, семья эта, где нет заботы, и где не любят? Тут уж как удача ляжет. До тринадцати год еще есть время, а потом, кому не свезло, на свои хлеба идти приходится, чтобы малышню не объедать, и не факт, что уйдя весной, доживешь до зимы.

Жизнь за серыми стенами имеет свои каверзы. Затейник Флаффи, помниться, в порт подался, мечтал в дозор уйти, дак погиб, бедняга, в первую же неделю: попал под шальную пулю. А красавица Матти того хуже: продали, семья приемная, и искать никто не станет, сирота ведь. Сестры с настоятельницей только за спасение молиться могут, на расспросы руками разводят. Бессилие порой хуже многого.

Однако Адонис жизни не боится. Не такой судьбы ждет. Все лучше, чем трястись в ожидании очередных смотрин, тщетно надеяться, что заберут люди добрые, не из бедных, приютят и обласкают. Как родную. Хотя Клавдия верит, что ей, Адонис, повезет больше: девочка-то прилежная, умная, не капризная. И если не в семью, так в монахини. Голодать не будет.

Не знает лишь сестра, что послушание и кротость те – мнимые. Характер бунтарский, уже пару лет как, и милее ей не в молитвах коротать время, а сбегать в библиотеку, в город, чтобы читать то, чего в церкви читать не позволено. Оттого не страшны ни розги, ни старая келья, куда запирают провинившихся на целые сутки, дабы обдумали, что не так, и раскаялись. Большинство сорванцов келью боятся, а на церковь взирают с трепетным благоговением. Бунтарям в такой толпе не место. Да и церковь, с давно облупившейся штукатуркой, куда ни глянь, благоговения не внушает. Высится грязным пятнышком на холме у моря, словно кусок отвесной скалы, забытый всеми, глаз отнюдь не радующий. С восточного угла слегка оживляемый плющом, ползущим темной зеленью по стене, и сестра Клавдия почему-то называет его благословением. Наверное потому, что этот плющ в контрасте с выкрашенной в красный цвет крышей делают церковь менее унылой, хотя в дождливую погоду эта унылость возвращается с торицей.

Превращает в некое подобие заброшенных замков, где, согласно сказкам, обитают призраки и прочая нечисть, в которую взрослые не верят, а настоятельница постоянно отчитывает за выдумки, отправляя после молиться в келью. Ту самую, дальнюю, и тесную, единственным крохотным окном выходящую на море, откуда иногда видны плывущие к порту корабли, каменистый берег, и древняя, как сама церковь лестница, тонкой извивающейся гадюкой ползущая вниз по склону.

Обычно в келье тихо, по углам всегда прядут кудель паутины упрямые пауки: сколько ни выметай, к следующему разу обязательно обоснуются там вновь. А под низким потолком, осторожно перебирая лапками, таится крупная сороконожка. Если рассказать ребятам, обязательно сковырнут палкой, вытащат во двор на корм цыплятам. Вот и молчит Адонис, пряча неправильные книги в щели между прогнившими досками, чтобы никто из сестер и детишек не отыскал, да не отобрал. Часами пересказывает настороженно шевелящему усиками насекомому о прочитанном, и как бы здорово было не ходить на смотрины, а сбежать. Подальше и навсегда. В море, где свобода, а мир не стесняют мрачные стены церкви.

Сегодня, уходя под проливным дождем в библиотеку, Адонис мысленно прощается со всеми…

Вылазку в город не простят. Получит розог. А потом отправят в келью, как обычно, замаливать непослушание. Но ей это нужно - наказание. Потому что в щели вместо книг уже самолично, хоть и неуклюже, сшитый рюкзачок с припасенной снедью на первое время, рваное пальтишко, горстка деньжат, заработанных за помощь в саду одного небедного дядьки.

Он, дядька, еще одна причина спешки: приходит на каждые смотрины, улыбается ей ласково, несет церкви деньги в помощь, а на следующие обещается Адонис удочерить. От этого девочке плохо. Не противно, дядька-то хороший, не для того, чем в порту девки занимаются, взять ее хочет. И жена у него добрая да румяная, приголубит и пожалеет. Только с ними не видать Адонис свободы, о которой столько лет мечтала. Потому нельзя ей себя связывать, не желает она покоряться системе, однажды себе уже иной путь выбрав.

И ливень прислушивается, утихает маленько, а потеплевший ветерок подсушивает капающую с ресниц влагу...




- Эй, солнце наше несмияное! – Адонис отрывается от лежащей на коленях книги. Поднимает глаза, фокусируя взгляд. Забавно морщит носик.

Выныривать из собственных воспоминаний не легко, они затягивают глубоко, настырно и злорадно обволакивая прозрачными, но крепкими нитями, не позволяя забыть многое. Даже если забыть ужасно хочется, чтобы хотя бы не вскрикивать ночами, по привычке затыкая рот ладонью, не срываться на крик. Редко, однако стабильно. И везет еще, что каютку выдали личную, крохотную, зато отдельную. Где никто не потревожит, не подсмотрит и не услышит.

- Ну... с несмияным я, конечно, переборщил, - окликнувший ее мужчина смеется, нависая мощным плечистым исполином, - не идет тебе серьезная мина. Вот убей, не идет! Сразу на девицу похож становишься. Так и тянуться руки пощупать, все ли у тебя между ног в порядке.

Адонис показывает в ответ язык, на что мужчина, хлопнув карими глазищами, хохочет громче. Опускает на нагретую солнцем макушку широкую лапищу, по-отцовски треплет, и коротким жестом сыплет на колени горстку примятых конфет.

- Не балуй новичка! - слышится со стороны еще один голос. Насмешливый, слегка поддатый, задорный и бархатистый, - работы невпроворот, а он за книжками окопался - не докричишься. Скоро причаливаем, капитан говорил, возможно бой принимать придется. Так что пусть тащится в трюм себе какую-нить завалящую сабельку присмотреть.

- Не тявкай, Дакки! - сердито отзывается на товарища мужчина, поворачиваясь к Адонис спиной, утыкает кулаки в бока, походя на надежную, несломимую стену. - Он и так вчера горбатился до десятого пота. Дай мальцу отдохнуть, совсем ребенок, а ты - в бой. Не рановато ли?

Этого мужчину, с хрипотцой в голосе, толстой сигарой в зубах и блестящей кольчугой на груди зовут Руди. На корабле капитана недавно, нет и года, а уже снискал славу добряка по кличке " Чешуйчатый ", из-за той же кольчуги, сплетенной из маленьких стальных чешуек, которую практически не снимает, старательно чистя дважды в неделю. Того гляди засверкает ярче серебра.

Говорили, у Руди семья в Ист Блю, сынишка лет семи отроду, да жена-умница, вот он к Адонис и льнет, словно переполненный нерастраченной любовью папаша. Готов подсобить в работе, иной раз гостинцев подкинуть, перед остальными на борту выгородить, а кому и нос за острое словцо вправить. Товарищи над этим не зло посмеиваются, но Адонис в круг принимают быстро. Капитану, казалось, вообще все равно, как его подопечные свободное время коротают, пока драк не устраивают, да в загул без разрешения не уходят. Таких либо сразу в шею, либо наказывали. Жестоко, между прочим. После чего, ежели сами хотели - оставались, а если нет - прощай на ближайшем же острове. Отсюда и лояльность, и послушание, но не из страха к пирату, а из уважения. Преданная команда, сильная, под стать собравшего их, пахнущего смертью человека.

- Ребенок али нет, раз теперь с нами, пущай приучается, - не унимается Дакки, вальяжно оперевшись локтями о борта, - чай не за красивые глазки капитан его приютил... хотя не спорю, глазки у него красивые... - он наигранно облизывает губы, посылая Адонис воздушный поцелуй. Затем серьезнеет, хмурит брови, пялясь на Руди суровым взглядом. - Выживать не научится, скоро скопытится. Мы, если что, прикроем. А основам мальчишка более чем обучен, сам видал.

Руди, поразмыслив, кивает, оборачивается к Адонис, еле слышно вздыхая. Та понимает без слов, откладывает книгу, послушно срывается с места, несясь в трюм. Не за оружием: миновав хранилище, бесшумно юркает в свою каюту, запирается, и долго-долго сидит, обняв колени, вслушиваясь в шум на верху, топот чужих ног и громкую болтовню в коридоре.

Все повторяется... вновь и вновь, как тогда, на другом корабле, с другим, таким же добрым "Руди": угрюмый капитан, годы в море с не маленькой командой, спектакль двух актеров, где один играет роль, а второй прикрывает, дабы про обман не вызнали. Оттого и знает, умеет многое: как саблю держать, куда бить правильно. Только нельзя пока все тайны раскрыть, пока девичье тело за тело паренька выставляешь. Оно пусть и маленькое еще, но окрепло за столько времени, подтянулось, налилось в местах некоторых. А ведь горький опыт уже имеется, и боязно в ожидании неизвестности, когда не знаешь, надолго ли на корабле, не выгонят ли. И капитан молчит, ни слова. Исправно лечит, не стесняет ни в чем, позволяет просто быть тут, почувствовать тень счастья, легкого, словно орлиное перышко, что хранит твою ложь, не выдаст и не предаст. А все равно тошно: уже нельзя подвести, не тот случай. Ложь человека спасшего, но на корабле не особо значимого - одно, а ложь капитана, того, кто тут и царь и бог - совсем другое. Не может его Адонис подвести. Хоть не просила помощи, но приняла.

В дверь стучат костяшками пальцев: Руди пришел поторопить. Девочка вздрагивает, тенью скользит по полу, впуская визитера. Тот сгребает ее сильными ручищами, утаскивая в сторону общей комнаты.

- Капитан зовет, - объясняет, успокаивающе подмигнув, - будет инструктаж проводить. Через пять часов высадка, как отпустит, обратно в каюту беги, подремай чуток. Я тебя за час до высадки разбужу.

Заботливый, милый Руди. Ему не хочется лгать больше всего. Но не он причина въевшихся в грудную клетку сомнений - понятие свободы. И ведь нравится ей на корабле, а хочет ли остаться навсегда - не уверена. Тот мир, что успела увидеть - ничто, в сравнении с тем, о котором читала в книгах. И вкус такой свободы не ласкает небо. Он приятен, мягок, однако не то. Ибо с примесью страха, вечных "а что, если", и зависимости от чужой воли. Адонис становиться гадко и стыдно, особенно, когда впервые прячась ото всех в закрытой душевой, отстирывает перемазанные кровью штанишки, давясь обидой и разочарованием. Подводит тело. Взрослеет.


Когда Руди погибает, Адонис не плачет, нет. Море соленое и без слез, хотя они не порок. Не слабость. Пусть глаза предательски щиплет, а прозрачная бусина норовит сорваться с ресниц, она лишь смаргивает, прикусив зубами с обратной стороны щеку. Молча поджимает губы, утирая со лба пыль с запекшейся кровью, шумно втягивает носом воздух – запах горячей стали, мокрого песка и дыма - ослабляя сжатые до хруста челюсти, украдкой смотрит на капитана, медленно ползает влажным взглядом по собравшимся у тела… эх, «товарищам», и мнет в ладошке подтаявшую карамельку, не решаясь бросить на язык. Минута тянется долго, застывшее время кажется вечностью, скрутившейся в одной точке безразмерной массой, непроломным льдом, больно бьющим по затылку. И нет ничьей вины. Это маленькая война за пределами рая, но доверяя свои жизни одному, не значит, что этот один за всех в ответе. Потому что на поле боя нет правил, и если упал, а подняться нету сил, даже если спину прикрывает кто-то, то в смерти нет ничего странного. Она приходит не по зову, всего лишь лотерея со множеством разноцветных бумажек, на каждой из которых написано чье-то имя, и костлявая рука, утопающая в них по локоть, просто делает свой выбор.

Корабль скорбит не долго; тоска живых путь мертвецам не облегчит. Адонис понимает это, как и то, что капитан делал все правильно, а победу на борту желтой, солнечной субмарины, маленький шажок к общей – на первый взгляд - цели не должна омрачать старуха с косой. Жизнь сильнее, поэтому почтив память об ушедших, зализав раны, команда опустошает запасы рома, скудные, надо сказать – Ло не любит громких пьянок, - принимается за дележ добычи, до отвала набивает желудки едой, оглашая палубу веселой песней. Однако вглядываясь в осунувшиеся, сытые лица Адонис видит не радость. Все же потеря товарища - не сломавшийся гаджет, который можно заменить, заплатив золотым за новый. Им еще предстоит привыкать, что по утрам больше не прозвучит хриплый смех, а в воздухе на потянет запахом дешевого табака. И ей самой с отцовской нежностью никто не вложит в руку завалявшуюся конфету, не цыкнет на Дакки за плоский юмор и подколы.

Но Адонис тоже привыкла. Не впервой. Терять. Не впервой сдерживать постыдные всхлипы: уже было, видела. Знает. У пиратов и дозорных, на самом деле, мало различий. И море, и корабли, сражения их объединяют. Это правда у них разная, и понятие мира, смысла жизни. Свободы. А в остальном все такое же. Боль от утраты, семьи на берегу, желание не умирать, порой слепое подчинение сильному, жертвы слабых. Смешно и горько. Страшно. Страшно привыкать к факту смерти, равнодушно смотреть на льющиеся реки крови, на трупы безымянных солдат, людей, кого видел лишь единожды и не обязан проявлять участие, заштопав сожаления, сочувствие в целом в давно загноившейся ране. Когда ранее жаркое пламя в груди заливает мутная, вязкая жижа, пока не останется крохотный дымящийся уголек. Таков ли капитан, Адонис не ведает, но все равно тянется именно в его сторону, беззвучно выползает из темного угла на ватных ногах, но твердой поступью идет к сидящему на палубе пирату, лениво потягивающему что-то из горла продолговатой бутылки.

Ночь теплая, полное затишье с россыпью звезд на небе, хотя еще пол дня назад стальную обшивку глодали волны, оставляя на них уродливые мазки серой пены, а вдоль береговой дуги гулял порывистый ветер. Тучи трусливо заползли за горизонт еще к вечеру, сейчас же, если задрать голову, небо смотрело в ответ синей тьмой, то ли пугая необъятной пустотой, то ли умиротворяя.

Адонис садиться рядом непозволительно близко, пряча лицо за прядью волос. Взъерошенные волосы растекаются по плечам светлой медовой массой, маленькое тело напрягается, по позвонку бежит стая холодных мурашек, а затем она начинает говорить.

Говорит долго, почти шепотом, и не важно слышат ли ее, главное – слушают. Не гонят, не уходят, а слушают, порой прикладываясь к бутылке, иногда смотря в упор нечитаемым взглядом, а может и сквозь нее. Тем не менее, она не умолкает, сейчас ей необходимо поговорить как никогда, именно с ним, с пиратом, четыре месяца назад спасшего ее, приютившего. В какой-то мере обогревшего.

Она не рассказывает о себе ни слова, но говорит много и о многом, торопливо, будто боится не успеть изложить все, что хочет. Пока не начинает заплетаться язык, пока не сбивается дыхание, с каждым словом становясь смелее и раскованней. Вскоре выпрямляет спину, так же в упор смотрит на пирата, не замечая собственной глупой улыбки, пьянея от этой смелости, безрассудства, бросая вызов капитанскому терпению, пока еще не иссякшему желанию слушать. Руди бы оценил.

Вопреки всем опасениям, пират выслушивает до конца, задумчиво рассматривает допитую до половины бутылку. Протягивает ей, обнаглевшей настолько, что еще немного и можно будет лишь склонив голову коснуться его предплечья. Выжидая, продолжая смотреть. От удивления, Адонис теряется. Подвох ли, испытание, все равно подносит ее к губам, принюхивается, вяло отметив, что это не ром. Вино. Не из дорогих, и вряд ли пьянящих сильнее пива. Это удивляет больше прежнего. Сейчас остальные и рады упиться в стельку. Чтобы забыться, не горевать. А что же они двое?

Малиновая жидкость щиплет в горле, напоминая перестоявший компот из диких ягод. Пахнет соответствующе, терпко и горько. После двух глотков девочка закашливается, по подбородку течет розоватая струйка, капая на белую рубаху, прибавляя к следам крови на вороте пару новых, на что пират усмехается, забирает бутылку, поднимаясь. Мгновенье смотрит сверху вниз, отчего Адонис становится неловко, неуютно, по-простецки – жутко. Коротко кивает в сторону двери, и не оборачиваясь уходит. Впрочем, Адонис толкует кивок по-своему, подрывается, идя в шаг рядом в темноту гуще ночной, даром что коридор освещен белым светом, а от стен исходит едва уловимый гул двигателей.

В горле все еще ощутим привкус вина, и вот уже туманный взгляд упирается пирату в спину, хотя хмель испаряется, не успев толком просочиться в кровь. Этот взгляд скользит по складкам толстовки, цепляется за края пятнистой шапки, а где-то в животе скручивается червем мерзкое, до смешного детское чувство, сравнимое с суеверной боязнью темноты, пустых, пыльных шкафов и льющей по водостоку воды. Когда в приснопамятное наказание запирали не в келье, а в пустой комнате, скрипуче повернув в скважине ключ. Оставляя наедине с некстати просыпающимся воображением, пугающим полотном плотно задернутых в старую, забитую досками кладовку штор, и плетивом паутины над тихо тлеющим камином. Казалось бы, пустяк: протяни руку, отдерни шторы, и убедись, что за ними никого нет, но факт неизвестности пугает острее и ты готов трястись в углу, пожирая глазами безобидную ткань, пока слух ловит звуки, которых нет.

Эхо шагов мягко ползет по потолку, в висках бухает глухой стон внезапно отозвавшегося барабанной дробью сердца; бьет о грудную клетку с упорством пойманной птицы, отчего хочется взять его в руки и до боли сдавить, чтобы не шумело так громко. Когда же хлопает знакомая по ранее частым визитам дверь, а запах формалина и хлорки липнет к ноздрям, Адонис в панике оборачивается на пропустившего ее вперед пирата, не понимая, что и почему это панику вызвало. Всего лишь привычная обстановка операционной, апельсиновый свет лампы, готовый к использованию набор инструментов – как изо дня в день, из недели в неделю. Пугаться нечего, однако впервые девочку сковывает некая ядреная смесь дурацкой неловкости. Незнакомых, абсурдных страшков. Словно вместо стальных стен вокруг пара сотен чужих глаз, а кожи и ран будут касаться абсолютно чужие ладони. Впрочем, под серым взглядом капитана страх притупляется. Возрастает лишь чувство неловкости: неуютно уже без стыда снимать одежду, подставляя худое тело широким, сухим ладоням, а пират впервые не дожидается пока она сама стащит с себя мешковатые тряпки. С ненавязчивой торопливостью толкает к столу, осторожно, но настойчиво запускает руки под мятую ткань, отчего позвоночник окатывает легким ознобом, зубы предательски клацают, отнюдь не от мнимого холода, а пальцы судорожно впиваются в столешницу.

Пират не смотрит на нее, полностью сосредоточившись на том, что делает. В какой-то миг суровое выражение лица кажется забавным, вот только желания смеяться у Адонис нет.

Пока теплые пальцы пирата, будто заново исследуя ее тело, со странной бережностью касаются свежих после недавнего сражения ссадин, старается не выдать глупую дрожь. Старых-то почти не осталось: должный уход, "волшебная" мазь, относительный покой и частая смена бинтов, поддерживающая ощущение чистоты. Даже многострадальная спина переставала болеть. А раны на искалеченной ладони, уродливые в своей нелепой аккуратности, получая тщательную обработку, больше походящую на практику перед более сложной операцией, затягиваются куда быстрее. Тем не менее, когда слетает очередной пластырь, с рубцов постепенно снимают швы, а изрезанная плоть срастается, возникает чувство скорой неминуемой потери. Выбор между лелеяной в мечтах свободой и обретенным подобием семьи на новом корабле...

В комнате струится запах спирта. Пират прижигает ссадины у виска, оттирает запекшуюся кровь, затем, приказав поднять вверх руки, рывком стягивает с нее рубаху. Принимается медленно бродить пальцами по бледной коже, переходя от раны к ране, от ссадины к ссадине. И касания эти кажутся слишком уж... интимными. А ключевое слово тут именно "кажутся".

Почему-то сегодня, сейчас, под апельсиновым светом лампы операционной Адонис впервые чувствует нечто, похожее на смущение...



К утру в разогретой горячей водой душевой на кафельный пол падают длинные медового цвета пряди.


Рецензии