Шуйские зори. Книга 2. Моя Шуя

СОДЕРЖАНИЕ

МОЯ ШУЯ
Цветы – любовь моя
«Кустики»
Босиком
Река моего детства
Чудище
Черёмуха
Зимние забавы
Семейные радости и проблемы
Тётя «Клуша»
Тётя Римма
Моё здоровье и медицина
Война
Школа
Первые классы
Пионерские лагеря
Моя Джильда 
Первые путешествия
Ленинград
Ростов-на-Дону
Музыкальные страдания



Посвящается
моей любимой Шуе,
друзьям и подругам
моего детства




МОЯ  ШУЯ

Приветствую тебя,
мой добрый, старый сад,
Цветущих лет цветущее наследство!
С улыбкой горькою я пью твой аромат,
Которым некогда моё дышало детство.
А. А. Фет


Моя Шуя – это прежде всего наш дом и наша улица (1-я Железнодорожная), вместе с железнодорожной линией и переездом через неё, с расположенным рядом кладбищем; это школа № 10, где прошли семь лет моей учёбы; речка Сеха, «кустики» в районе Мельничновой церкви, ближайший лес за ними, река Теза – любимые места нашего отдыха… И, конечно, друзья и подруги того времени, с кем мы так весело проводили время.


Цветы – любовь моя

Что особенно я любил в детстве, так это цветы! Я помню, что они радовали и волновали меня тогда, когда я ещё не умел говорить и только протягивал к ним руки. Помню цветущие деревья в саду и в небольшом садике перед сараем. Помню золотую от одуванчиков лужайку перед домом, розы и лилии в нашем палисаднике, многочисленные анютины глазки в канаве; а потом жёлтые золотые шары, разноцветные георгины… Всё это было так прекрасно! И сколько вокруг цветов вилось пчёл, разноцветных жуков, порхало бабочек! И как хотелось познакомиться с ними поближе. Почему цветы так манили меня к себе? Что за тайная сила существовала в них? Почему хотелось смотреть на них ещё и ещё, вдыхать в себя их аромат, прикасаться лицом к их лепесткам, почему хотелось сорвать их и унести с собой в дом, поставить в чашечку и радоваться, что они рядом?..

В четыре-пять лет я уже ходил с бабушкой за город – зачем, не помню. Тогда ещё не было козы Зорьки. Возможно, просто на прогулку. Мы собирали букетики голубеньких хохлаток в «кустиках» у речки Сехи. Там же росли и белоснежные ветреницы. На склонах невысоких холмов ещё белел снег. Значит, дело было в апреле, может, в самом начале мая. А позднее, уже летом, мы с бабушкой любовались здесь голубым морем незабудок по берегам речки. Рвали их, а дома ставили в блюдечко. И цветы вскоре выпрямлялись и устремлялись миниатюрными голубенькими венчиками-головками к свету. И долго стояли на радость мне и бабушке. Мама тоже любила цветы и радовалась вместе с нами.

В шестилетнем возрасте я ходил сюда уже самостоятельно, без сопровождения взрослых. И ни у кого тогда не было опасений, что меня кто-то может обидеть. Нет, тогда люди в основном помогали друг другу, сочувствовали друг другу. Помню, как я разговаривал с незнакомыми старушками, собиравшими хворост и сосновые шишки для самовара. Те подробно расспрашивали меня – кто я, где живу, найду ли дорогу домой. И уверен, довели бы меня до дома в случае необходимости. Правда, незнакомые мальчишки с дальних улиц ревностно относились к моим букетам, собранным на их территории. И однажды даже отняли у меня цветы… и выбросили в речку.

Мы часто ходили в эти края нашей мальчишеской компанией. И тоже собирали букеты – уже летние. Тут росли ландыши, бубенчики (купальница), хохлатки, лесные (ночные) фиалки, поздние ромашки и колокольчики. Я даже пытался посадить эту красоту у нас в саду. И какое-то время цветы росли и благоухали в палисаднике, но почему-то на следующий год погибали.

А ещё мы ходили в лес за черёмухой. Лес тогда был уже довольно далеко от окраины города – в районе посёлка Китово. И тут, почти на самом его краю были целые заросли этой белоснежной красавицы. Мы проходили, наверное, сотни метров, а она красовалась повсюду, выступая перед нами всё новыми и новыми кустами и целыми деревьями. Какая это была красота! И какой аромат стоял вокруг! И мы приносили домой огромные букеты – целые охапки этой нежной свежести, ставили ветки в воду и наслаждались этим кусочком естественной красоты лесной природы.

Да, эта любовь к цветам родилась у меня в раннем детстве. Самостоятельно ли, или с помощью взрослых, но она прошла через всю мою жизнь. И я до сих пор преклоняюсь перед этой красотой, созданной на благо всему живому миру, постоянно ищу встречи с ней, пытаюсь запечатлеть в своей памяти с помощью рисунков, фотографий, а также изобразить словами хоть небольшую часть прелести, присущей этим удивительным творениям природы, и свои чувства от соприкосновения с ними.



«Кустики»

Летом любимыми местами отдыха у нас были «кустики», лес и речка Сеха. «Кустиками» называли мы небольшой (не более километра в длину) заросший кустарником участок местности на северо-западной окраине Шуи, сразу за Буровским заводом. Он располагался между железнодорожной линией и холмом, на котором красовалась Мельничнова церковь. Вся эта зелёная зона  пересекалась просёлочной дорогой, ведущей к лесу, и двумя  небольшими речушками – Сехой и Безымянной. Возможно, последняя и имела своё название, но мы его просто не знали.

В летнее время меня привлекала больше левая часть заросшего кустами пространства – у самой железной дороги. Место здесь было сравнительно низкое, но не заболоченное, сплошь покрытое густой травой. А среди этого разнотравья, среди многочисленных кустов ольхи, ивы, орешника, бузины и других, не известных мне видов кустарников, то тут, то там красовались ярко-жёлтые головки бубенчиков (так называли мы красавицу-купальницу), поднимались над травой белые соцветия лесных фиалок, тонкий и сильный аромат которых, особенно по вечерам, казалось, заполнял всё окружающее пространство. Глубоко в траве прятались от постороннего взгляда розово-фиолетовые пирамидки кукушкиных слёз, под широкими листьями скрывались уже отцветающие, но ещё белые, бубенчики ландышей. В июле-августе всю эту прелесть сменяли огромные ромашки, светло-синие колокольчики, красные «липучки». У речки были сплошные заросли голубоглазых незабудок с удивительно крупными для этого вида цветами.

В кустах, на самом берегу речушки Безымянной, я находил царские ягоды – типа земляники, но с ещё более восхитительным вкусом и ароматом. Они были раза в два крупнее обычной лесной земляники, имели зелёную окраску и беловатого оттенка мякоть. К сожалению, попадались они довольно редко, и собрать их не было никакой возможности. По склону железнодорожной насыпи росли земляника и щавель, на заготовку которого мы часто ходили шумной ребяческой ватагой. Хаживали сюда мы и за цветами. Бежали наперегонки по знакомым местам, стараясь опередить друг друга. Но цветов хватало на всех, и мы возвращались с пышными букетами, гордые своей удачей.

Однако созерцать красоту этого царства природы я предпочитал в одиночестве. Подолгу останавливался перед каждым цветком, любуясь его непередаваемой красотой, вдыхал аромат фиалок и ландышей. Пытался поймать только здесь водившихся очень красивых стрекоз (коромыслов) ярко-голубой окраски, с толстым расплющенным брюшком, носившихся повсюду и временами усаживавшихся на сухую ветку отдохнуть либо перекусить пойманной налету добычей.

А какие здесь летали бабочки! Таких божественных форм и расцветок я больше никогда и нигде не встречал. Тут я ловил красно-чёрных бархатистых мотыльков, довольно крупных размеров и с удивительно яркой окраской. Находил жёлто-коричневых и зелёных гусениц с рожками на голове (не знаю, каких бабочек, но, несомненно, очень красивых). В кустах у речки ловил голубеньких блестящих жучков. Несколько раз попадались мне и большие жуки с рогами (наверное, жуки-носороги). А сколько здесь было разнообразных птиц, скрывавшихся в кустах и вивших в них свои гнёзда.

В кустах и в траве ожидали свои жертвы в развешенной паутине многочисленные пауки: чёрные, жёлтые, коричневые, зелёные. Я любил наблюдать за ними. Иногда и сам подбрасывал им в сети то муху, то осу, то другую живность и с восхищением смотрел за битвой титанов, познавая тайны этого удивительного мира насекомых...

Устав, я отдыхал в густой траве или под ветками широколистного кустарника. Мне нравилось лежать здесь на спине, смотреть на небо – то чистое, безоблачное, то покрытое лёгкими облачками; нравилось слушать стрекотание кузнечиков и щебетание птиц, вдыхать аромат трав, впитывая в себя всю бесконечную и многообразную прелесть окружающего мира.

Иногда я уходил к реке и отдыхал на её берегу. Тихо журчала вода, медленно кружились в небольших водоворотах опавшие листья, против течения непрерывно скользили неутомимые водомерки. Маленькие серебристые жучки, как искры, мелькали на поверхности воды, разбегаясь в разных направлениях. На мелководье резвились стайки мелких рыбёшек, то одновременно взлетая вверх к упавшему листочку, то отклоняясь куда-то в сторону. На илистой части дна извивались чёрные пиявки.

Всё кругом жило своей, особенной, непонятной большинству из нас жизнью, радовалось и наслаждалось ею или безвременно погибало, не выстояв в жестокой борьбе за существование. Шелест листьев и непрерывное журчание воды успокаивало и немного клонило ко сну. Хотелось лежать так долго-долго. Лежать и ни о чём не думать, а только наслаждаться тихой и неброской красотой этого небольшого уголка нашей светлой среднерусской природы.



Босиком

В тёплую летнюю пору мы бегали по улице чаще всего босиком. Надевали коротенькие штаны (до колен) с проймами, рубашку-безрукавку, на голову панаму или фуражку – и вперёд, на весь день. Соседские мальчишки ходили босиком с самых первых лет жизни. Мне же стали разрешать такие прогулки только лет с пяти-шести. До этого я облачался в сандалии или ботинки с носочками. Но как это было чудесно – снять с себя всё лишнее, обнажиться до трусов, подставить тело солнцу, а подошвами ощутить тепло или, наоборот, земную прохладу. Это я прочувствовал сразу. И всё время стремился к этому состоянию.

Босиком ходили мы в «кустики» за земляникой или просто погулять за городом. Любили ходить босиком по проезжей дороге, погружая ноги в тёплую мелкую, как мука, пыль и оставляя за собой её медленно оседающий шлейф. Ноги опускаются как в мягкий пух, под которым нащупывают твёрдую поверхность – ровную, без выбоин и ухабов. Идёшь и не боишься оступиться или поранить ногу. Можно безбоязненно пуститься и наперегонки, что мы и делали время от времени.

Добегали за городом до речки Безымянной и на мелком перекате, недалеко от впадения её в Сеху, устраивали первое купанье. Носились по воде, подымая брызги, иногда даже ложились в воду (которая здесь доходила всего до колен), хвастаясь друг перед другом своей сноровкой в плавании. А сами что есть силы загребали по дну руками и ногами, почти не двигаясь с места. Зато визгу и криков было предостаточно. Здесь же, в воде долго играли в ловишки. Потом посиневшие от холода, с дрожащими губами и стучащими зубами выскакивали на пологий берег, ложились на горячий песок и долго грелись на солнышке, обсыпая себя со всех сторон жёлто-белым песком и наслаждаясь беззаботностью детской жизни.

…Кругом всё было тихо. Со стороны Ивановской и Железнодорожной улиц не было видно ни души. Мерно гудел и звенел Буровский завод. Далеко, у Мельничновой церкви, кудахтали куры. Где-то в кустах блеяли козы. И далеко-далеко, на пригорке, в сторону леса, виднелась одинокая старушка, несущая на спине вязанку хвороста. Пора было одеваться и двигаться дальше – по той же самой дороге.

Если мы шли за земляникой, то чаще всего направлялись в сторону песчаных карьеров, уже наполовину заросших травой и ягодником. Они располагались в километре от места купания, справа от железной дороги – на большом песчаном холме, сразу за нашими «кустиками». Мы любили играть здесь в ловишки, скатываясь по крутому песчаному склону вниз на босых ногах или на спине, карабкаясь вверх по осыпающемуся песку, прыгая в глубокие ямы, проваливаясь по щиколотку в песок и гоняясь друг за другом.

Земляники здесь было не так уж много – она только начинала разрастаться. Мы собирали по стакану или по кружке и бы¬ли  страшно довольны этим. У кого не было посуды, те насаживали ягоды на длинные травинки и несли их в таком виде. Я любил составлять букетики из земляники, выбирая для этого особо крупные и спелые ягоды. Большинство мальчишек съедало часть своего сбора по дороге. Мне же доставляло удовольствие приносить все ягоды домой и радовать ими взрослых.
Особенно любили мы бегать босиком по лужам после дождя, задрав штаны до пупа и придерживая их руками. Вода была тёплая, приятная. Грязи не было, так как грунт кругом был песчаный. Ещё падали последние крупные капли дождя, выбивая пузыри на лужах, но солнце уже ярко светило, превращая летящую влагу в жемчужинки и бриллианты. По всей улице слышался смех и визг ребятни. Кто-то шлёпался в лужу, стараясь рассмотреть потом последствия этого происшествия. Кто-то плескался водой. Кто-то тряс небольшие деревца тополей, недавно посаженных перед домами, обдавая всех чистой прохладной капелью. Пахло тополем и травой. Песчаные дорожки быстро просыхали, и мы носились по ним, уже не обдавая друг друга мокрыми песчаными брызгами.

Босиком мы бегали и на Сеху, босыми ногами загоняли рыбу в корзины. Только в железнодорожном пруду ловили карасей с опаской, так как там нет-нет, да и попадались под травой всякие железки с соседствующей рядом свалки. Случались, бывало, и казусы, когда мы всё же повреждали себе ноги. Но это было, скорее, по неосторожности. Так, помню, один мальчишка с соседней улицы вздумал пинать босиком доски на мосту через Сеху и вогнал себе щепку на полступни. Еле вытащили потом. Другой уронил себе на ногу камень и разбил до крови палец. В целом же, травм было мало.

Ступни у всех к середине лета становились твёрдыми, как кожаная подошва ботинок, и с такими ногами мы могли безболезненно бегать по гравию железнодорожной насыпи или даже по стерне скошенного поля, как это однажды случилось с Валеркой Арефьевым. Правда, он бежал, подгоняемый страхом, из леса, когда ему проломило голову падающей ёлкой.

Босиком мы ходили также и в лес по железнодорожной линии, прыгая по нагретым солнцем просмоленным шпалам, или быстро семеня по горячим рельсам. Останавливались, ложились ухом на рельсы (подложив фуражки), слушая, не приближается ли из-за поворота поезд. За городом был почти километровый перегон по высоченной насыпи, и при встрече (а путь был одноколейным) приходилось спускаться подальше вниз от громыхающего чудовища. Особенно неприятно было, когда паровоз в момент встречи начинал яростно гудеть или обдавал всё вокруг горячим паром. Тогда находиться на насыпи было даже опасно.

А как удобно было лазить босыми ногами на деревья, плотно охватывая голыми ступнями ствол и крепко цепляясь пальцами за малейшие выступы коры. В ботинках же или сандалиях залезть по гладкому стволу дуба не было никакой возможности. Босиком я лазил по нашим заборам, на крыши домов и сараев. В этом случае можно было не опасаться, что не удержишься и соскользнёшь вниз по гладким доскам.

Да, ходить босиком было одно удовольствие! Это было какое-то особое состояние, новое качество жизни. Это было ощущение полного контакта с природой – через росистую траву, через пыль и грязь проезжих дорог, через воду луж, прудов и речек, через кору деревьев, через пружинистую мягкость лесных тропинок, через мягкий ковёр листвы осеннего леса. Испытал я это состояние и много позднее, когда купался в октябре-ноябре в Приморье, в бухте Патрокл, ступая босыми ногами на заледеневшую землю, залезая босиком в глубокий снег, становясь на кромку льда у самой воды. Всё это тоже было необычно и прекрасно. Прекрасно тем, что ты был здоров и способен на такой подвиг без каких-либо отрицательных последствий, что мог повторять его ещё и ещё изо дня в день; мог наслаждаться острейшими ощущениями от близости к непривычным и даже экстремальным условиям столь обычной для тебя природы.

Я совершенно уверен в том, что такой тесный контакт с приро¬дой приносит огромную пользу человеку, укрепляет его психику, совершенствует его физическое состояние. Дело здесь вероятнее всего не в таинственном земном магнетизме и биоэнергии, входящей через обнажённую кожу в твоё собственное жизненное пространство, а в обычном стимулирующем влиянии естественных раздражителей (температурных, тактильных и др.) на нервную систему человека, к чему он был приспособлен испокон веков, и больше того – что является одним из условий его нормального существования.




Река моего детства

Как я любил эту реку! Я помню её с самого раннего детства, когда мы с бабушкой ходили сюда стирать и полоскать бельё или просто на прогулки, и я имел возможность каждый раз вновь и вновь испытывать счастье встречи с ней и радость общения с природой этого чудесного уголка. Это было, пожалуй, лучшее место отдыха в ближайшей округе. Река находилась примерно в полукилометре от нашего дома и текла параллельно Сехской, Ивановской и Железнодорожной улицам, впадая в Тезу километрах в двух от нашей Железнодорожной. Мне было тогда года три, а может быть, и того меньше, так как я ещё не совсем чисто выговаривал отдельные слова: «Бабуська, пойдём на лецьку». Да, это я хорошо помню. И мы шли. Бабушка – с полной корзиной белья, а я бежал рядом в ожидании очередного счастья встречи с чистой и прозрачной водой, с тёплым желтоватым песком, с нежной густой травой и цветами по берегам, с тёмно-синими стрекозами, с мелкими ракушками и полированными красивыми камушками.

Стирка осуществлялась в «мытилке» – крытом деревянном помосте с дощатым полом и широкими отверстиями в нём. Обычно здесь всем хватало места, а кому случайно и не доставалось, те стирали прямо в реке, заходя в воду по колено и закрепляя подолы юбок к поясу. Пока бабушка стирала и полоскала бельё, я в течение часа или даже более наслаждался возможностью побыть у речки наедине с природой, созерцать и впитывать в себя всю красоту этого тихого и спокойного уголка.

Прежде всего, меня радовала вода – то светлая и прозрачная на песчаном мелководье, то сумрачная и таинственная в глубоких омутах. Она то весело журчала на перекатах, то неподвижно замирала на глубине, то крутилась в быстрых водоворотах. Вода казалась мне почти живым существом, с которым можно было веселиться, играть и даже разговаривать, как с другом. Она ласково щекотала мои босые ноги, когда я осторожно входил в реку на мелководье; она уносила мои корабли: соломинки, щепки и травинки – в дальнее плавание – куда-то к большой реке; она охлаждала моё лицо, разгорячённое жарким летним солнцем, и утоляла жажду, когда я исподтишка – чтобы не увидела бабушка – черпал ладошками эту прозрачную жидкость и наполнял ею свой разгорячённый рот. И я испытывал истинную радость от общения с нею.

Какое блаженство было ступить в воду босыми ногами, ощутить её прохладу и быстрое течение и даже побегать по отмели, подымая тучу серебристых брызг, не боясь, что тебе попадёт за это, как бывало дома во время купаний. Здесь я собирал целые пригоршни мелких ракушек и красивых полированных разноцветных камушков, набивал этими драгоценностями свои карманы и с торжеством нёс домой свои находки... А как интересно было строить из песка запруды, прорывать небольшие канавки, по которым тоже текла чистая вода, лепить блины, пироги, печенье. У меня для этих целей были красивые разноцветные формочки, которые я всегда брал с собой в подобные путешествия.

А сколько интересных живых существ скрывалось в воде или же летало над её искрящейся поверхностью! Повсюду на мелководье сновали взад и вперёд бесчисленные мелкие рыбёшки, тоже, как и я, радующиеся жизни. Временами они подплывали почти к самому берегу, как бы приглашая меня поиграть с ними. И я бежал за ними по мелкой воде, пытаясь догнать, но они быстро разбегались в разные стороны и уплывали в глубину. Эта таинственная глубина всегда привлекала меня. Что скрыто в ней, кто живёт? И я завидовал старшим мальчишкам, которые иногда купались в омуте, ныряя в воду с крутого берега недалеко от мытилки. Они-то, конечно, знали её тайну – тайну глубины.

По дну реки ползали многочисленные чёрные пиявки и ещё какие-то существа с загнутыми серпообразными лапками. Здесь же извивались тонкие, как нитка, но отчётливо различимые в воде «волосатики». В твёрдых длинных домиках скрывались водяные черви, медленно перемещавшиеся по дну. Однако больше всего меня привлекали в ту пору яркокрылые стрекозы, порхающие целыми стайками над водой и периодически усаживающиеся отдохнуть на стебельки выступающей из воды травы. Здесь водилось два вида стрекоз. Одни были средних размеров, тёмно-синие с широкими крыльями. Другие – маленькие, с тонким длинным брюшком голубого или зеленоватого цвета и совсем прозрачными крылышками. Иногда же сюда прилетали огромные «коромыслы», голубой, коричневой и жёлтой окраски – удивительно красивые и быстрые в полёте. Мне так хотелось их поймать и посмотреть поближе на эти чудесные создания. Но, увы, это желание ещё не скоро осуществится в моей жизни.

Привлекали моё внимание и берега реки, заросшие травой и цветами, над которыми в солнечную погоду вились пчёлы и бабочки. Я пытался ловить их сачком, но мне это не удавалось. Почему-то они всегда успевали ускользнуть от меня прежде, чем я накрывал цветок шёлковой сеткой. Водились здесь и многочисленные кузнечики, трескотня которых то и дело слышалась со всех сторон. Я носился за ними, приминая нежную траву, но тоже без всякого результата. В конечном итоге я собирал букет полевых цветов и, довольный, возвращался с бабушкой домой.

А ночью мне снилась наша река. Снились серебристые рыбки, и что я плыву вместе с ними под водой, пытаясь догнать их. А они вертятся вокруг меня, как в хороводе, и что-то даже говорят на своём рыбьем языке. Из-под воды я вижу голубое небо и моих любимых стрекоз, ведущих уже свой волшебный хоровод и тоже приглашающих меня поиграть. Я напрягаю изо всех сил свои ещё слабенькие мускулы, и вдруг мне становится легко-легко, и я отрываюсь от дна, прорываюсь сквозь толщу воды и вот уже парю в воздухе, лечу за ними, тоже кружусь над цветами и совсем не боюсь упасть с высоты. А стрекозы вдруг превращаются в сказочных эльфов и говорят со мной, и куда-то манят меня, и мы вместе летим над рекой, над полями. Но вдруг я вспоминаю, что мне надо домой, спросить разрешения, и я спешу к дому. И сразу сказочное видение пропадает, сменяясь другими, более прозаическими картинами...

Да, река снилась мне часто, пожалуй, чаще, чем что-либо иное. И я сам хотел этого. Река в эти ранние годы была самым любимым местом отдыха, и я всегда так стремился к ней! Она во многом за¬меняла мне друзей, которых в ту пору у меня почти не было. И я отдавал все свои детские чувства, всю нежность и доброту своей юной души ей, природе, и мне казалось, что всё живое тоже любит меня, понимает и желает мне добра.

С Сехой и лавами через реку у меня связано ещё одно, совершенно конкретное, раннее воспоминание, когда мне было не более трёх лет, и мы с бабушкой ходили сюда полоскать бельё на мытилку. В тот день все места в мытилке были заняты, и бабушка выбрала себе место на мелководье, рядом с лавами. Разулась, засучила подол юбки, поставила корзину с бельём на берегу, у самой воды, и принялась за дело. Я бегал по берегу, играл в песочек, пользуясь своими разноцветными формочками, пускал корабли (щепки, соломинки и травинки) и следил, как они плывут по течению, то ускоряясь на быстрине, то крутясь в мелких водоворотах, то приставая к берегу, заросшему травой, то несутся без остановок вперёд, куда-то совсем далеко, по направлению к Тезе.

Стоял тёплый летний день. Солнце ярко светило почти над нашими головами, струйки воды сверкали на быстрине и на песчаном дне мелководья, где я играл, по поверхности воды бегали яркие блики от создающихся быстрым течением волн. Я зашёл в неглубокую воду у берега и пытался поймать руками резвящихся здесь маленьких рыбёшек. Но они ловко увёртывались от моих рук, разбегаясь во все стороны и чуть не касаясь моих ног. Я попробовал зайти поглубже и выгнать их к самому берегу. Но они и тут успели разбежаться передо мной в разные стороны, уплыв одни на глубину, другие в траву, прикрывавшую в отдельных местах песчаное дно.

За поворотом реки, в глубоком месте купались мальчишки. Оттуда доносились их голоса, смех, плеск воды и шум от ныряющих с берега ребят…
– Здесь с головкой.
– А я достал… Почти с ручками.
– Тама коряга здоровенная… Смотри, не зацепи…
– Давай в ловишки… Чур не я…
– С нырками…
– Дотудова не плавать…

В какой-то момент показалась ещё одна группа ребят возраста восьми-двенадцати лет, идущая из района Сехских улиц, шумящая и галдящая, о чём-то спорящая. «Наверное, тоже купаться идут, – подумал я. – Вот шума-то будет!» Однако те свернули на лавы и всей гурьбой направились прямо на них. Остановились на самой середине и стали что-то доставать из мешка, который нёс один из мальчишек. Это оказался большой рыжий с белым, пушистый сибирский кот, который орал и царапался всеми четырьмя лапами. Но мальчишка сумел поднять его над перилами и бросил в воду под восторженные крики остальных присутствующих. Пока кот летел, я успел рассмотреть, что на его шее болталась верёвка с большим камнем на конце. И кот, упав с высоты, сразу погрузился под воду. Через какое-то мгновение он сумел высунуть из воды голову (чувствовалось, что с огромным трудом) и изо всех сил стал молотить передними лапами по воде, пытаясь доплыть до берега. Но это у него не получалось – видимо, мешала верёвка с камнем. Мальчишки между тем громко орали и стали кидать в кота камнями и комками земли, видимо, специально захваченными для этой цели.

Несдобровать бы бедняге, если бы рядом не оказалась бабушка. Она бросилась в глубину, где барахтался измученный кот, и грозно закричала на мальчишек, чтобы те немедленно прекратили издевательства. Сумела дотянуться до кота, встав чуть ли не по пояс в воду, схватила беднягу и вытащила его вместе с верёвкой и камнем на сушу.

– Изверги! Что вы делаете! – кричала она мальчишкам, одновременно пытаясь развязать туго затянутый на шее страдальца узел. С кота ручьями текла вода. Он лежал у бабушки на коленях и даже не пытался сопротивляться, очевидно, поняв, что бабушка – единственный его спаситель. Глаза его широко раскрылись от ужаса, красный кончик языка высунулся изо рта и быстро двигался в ритм дыханию. Видимо, кот всё же не успел захлебнуться, сумев каким-то чудом на несколько секунд вытянуть за собой тяжёлый камень.

– Я знаю вас, – громко кричала мальчишкам бабушка. – Сейчас же пойду к вашим родителям. За такие вещи в колонию сажать надо. К первому Никитину на Ивановскую зайду. Отец пусть потом с тобой разбирается!.. Кто вас надоумил на такое! И сколько вы вот так кошек перетопили? – грозно вопрошала она.
Мальчишки, кажется, даже оробели:
– Морган это! К ней не суйся. В школе учителем работает.
Бабушка всё слышала (она обладала удивительно острым слухом):
– Да, я учитель. Таких дурней, как вы, учу. Да никак выучить не могу. Быстро идите отсюда, и чтоб больше здесь вас не видела! А если ещё увижу, в тюрьму всех отправлю… Изверги безжалостные! Безобидного кота мучаете!
– Да он у нас всех кур из курятника перетаскал. Спасу от него нету!
– Это что, родители так сказали? И они с котом вас сюда направили?
– Нет, это мы сами знаем.
– Самосуд решили устроить!

В этот момент рыжий промокший великан был освобождён и, почувствовав свободу, побежал по направлению к кустам, росшим на нашем берегу. Значит, силы у него ещё остались, и можно было не беспокоиться за его состояние.

Бабушка распрямилась и хотела ещё что-то сказать мальчишкам, но их и след простыл; последние, быстро улепетывающие, ещё виднелись у Сехской улицы, но и те сразу свернули в квартал, ведущий к их Ивановской. Не знаю уж, ходила бабушка к кому-то из мальчишек или нет. Наверное, да, потому что она всегда доводила дело до конца. По крайней мере, дома она говорила, что серьёзно займётся этими жестокими сорванцами и будет разговаривать с их родителями.
На меня же эта сцена произвела очень сильное впечатление, и я не мог понять, как можно было сделать такое. Ведь это был такой хороший (и добрый) кот. А кошек я очень любил и даже не таскал своего Ваську последнее время за хвост, когда он не хотел сидеть у меня на коленях. И видение это отчётливо запечатлелось в моём сознании и сохранилось до сих пор: вид падающего в воду кота и группа восторженно орущих мальчишек, предвкушавших увидеть конечный результат своей безжалостной деятельности.

Когда я стал постарше, мне стали разрешать бегать на Сеху и без взрослых, вместе с другими ребятами, и мы проводили там долгие часы, любуясь богатством её водного мира и окружающей нас природой. Сколько в реке тогда было рыбы! С берега видны были огромные стаи пескарей, плотвы, краснопёрок и гольцов, снующих то по мелководью, то уходящих в тёмную глубину бочагов и небольших омутов, располагавшихся по всему нижнему течению реки. Среди стай появлялись прямо-таки огромные рыбины – возможно, только по нашему мальчишескому представлению. С высоких лав, перекинутых через речку, можно было видеть, как в прозрачной воде между сваями плавают жирные краснопёрки, блестящие серебристой чешуёй, отливающие сине-зеленоватыми спинками и мерно шевелящими красными плавниками. Они то всплывали к самой поверхности воды, демонстрируя нам всю свою красоту и привлекательность, то медленно уходили в глубину, постепенно совсем скрываясь из виду. Как тогда мне хотелось поймать этих рыб!

Мальчишки постарше ловили их на удочку. А у нас никаких принадлежностей для ловли не было. Мы пытались поймать их с помощью одной только нитки с хлебом в тайной надежде, что ниточка застрянет между зубами хищницы, и мы спокойно вытащим её на поверхность... И действительно, рыба сразу бросалась на нашу приманку, устремляясь к хлебу целой стаей – нам это было отчётливо видно с берега в прозрачной воде. Хлеб сразу исчезал в их прожорливых ртах, но вот ниточка почему-то всегда оставалась без добычи.

Однажды я увидел большую краснопёрку, неподвижно замершую в траве почти у самого берега. С огромной осторожностью приблизил¬ся к ней, медленно опустился на живот и постепенно стал погружать руку в воду. Рыба не двигалась, будто заснула. Только чуть-чуть шевелились её плавники, да медленно двигались жабры. Мне не терпе¬лось быстрее схватить эту живую добычу! По-видимому, нетерпение и подвело меня. Я не учёл преломления воды и начал хватать рыбёшку раньше времени. Она мгновенно рванулась в сторону, и я ощутил пальцами только прикосновение её тугого туловища.

Да, рыба никак не хотела идти мне в руки. Но потом, через пару лет я всё-таки испытал удовольствие поймать рыбёшку голы¬ми руками. Мы тогда выгнали целую стаю плотичек на мелководье, и одна из них запуталась в проходах между камнями, попавшись в ловушку. Она почти полностью выскочила из воды и трепетала на камнях, сверкая на солнце серебристой чешуёй. Я устремился к ней и успел схватить бедняжку прежде, чем та смогла выпрыгнуть из этой мелководной западни.

Поймать рыбу руками было не так-то просто, поэтому мы ловили её сачками и корзинами. Этот способ ловли мы начали осваивать в семи-восьмилетнем возрасте. Откуда это всё началось, кто его придумал, не помню, но из наших ребят с улицы первым его начал применять Валерка. Он уже не раз до этого участвовал в рыбалках, организуемых его старшим братом на Тезе. Помню его первые трофеи – сразу трёх гольцов, извивающихся на дне корзины, с которыми он на радостях нёсся домой, даже не поместив их в банку с водой.

Техника такой ловли была довольно простая. Мы либо загоняли рыбу, расставив против течения все наши корзины и идя широким фронтом по реке, охватывая метров десять-пятнадцать её протяжённости. Или же ловили каждый самостоятельно, «забатывая» рыбу из травы, из-под коряг и других предметов, где она обычно скрывалась в дневное время. Правда, такие варианты пригодны были только для мелководья. На глубине по грудь и больше этот способ был для нас уже неприемлем. Рыба, по-видимому, чувствовала это и при нашем приближении моментально скрывалась в многочисленных ямах и бочагах, расположенных на всём протяжении реки. Глубина же этих бочагов была весьма значительной – не только «с головкой», но и «с ручками». Это мы неоднократно проверяли, когда научились плавать и уже ныряли в этих глубоких местах прямо с обрывистого берега.

Бочаги сохранялись на реке постоянно, только меняли свои конфигурации и места расположения. Они скрывали в своих чёрных глубинах тайны нашей небольшой речушки, в частности, некоторых её обитателей, которые там были недоступны нашему взору. Прятались здесь от наших корзин и сетей и крупные представители рыбьего семейства.

Однажды мне посчастливилось увидеть здесь одно такое чудовище, решившее появиться на поверхность невесть с какой целью, не ожидая, что кто-то сможет его заметить. Дело было к вечеру, солнце уже закатилось за дома Сехской улицы, но было ещё светло. Я сидел с кем-то из наших ребят на берегу омута, такого широкого, мрачного и глубокого, что мы в нём никогда и не купались. Мы устроились на зелёной лужайке, задумавшись и не говоря ни слова. Неожиданно в воде что-то плеснуло. Я повернулся в этом направлении и увидел широко расходящиеся круги. Я продолжал смотреть в эту сторону и вдруг увидел на поверхности внезапно появившуюся из-под воды огромную корягу, на которой просматривались здоровенные глазищи, размещённые, как тогда мне показалось, спереди – как у крокодила. Глаза какое-то время смотрели прямо на нас. Я толкнул приятеля, но пока тот соображал, в чём дело, и поворачивался в указанном направлении, видение уже исчезло, и сколько мы потом не ждали его повторного появления, всё было тщетно.

Вот это рыбина! Кто бы это мог быть? Вероятнее всего, щука... Но каких размеров! Если одна её голова была сантиметров пятнадцать в ширину! В такой глубокой яме, конечно, можно было укрыться. Но как прокормить себя в маленькой речке? И как выбраться отсюда через перекаты, глубина которых не превышала в некоторых местах десяти-пятнадцати сантиметров!

Но то, что в нашей Сехе водилась в те годы и большая рыба, в этом мы неоднократно убеждались. Каких щук ловили взрослые ребята в верховьях реки, в больших, но не очень глубоких ямах – в длину не меньше, чем с руку взрослого мужчины. Такая рыбка была в те годы ещё не для нас и, конечно же, не для наших корзин. Но мы радовались и своей добыче – средней величины гольцам, пескарям, небольшим вьюнам, налимчикам, иногда плотичкам и щурятам. Всё это рыбье разнообразие плавало потом у нас в бочке или в тазу, но, к сожалению, не долго жило в стоячей воде и использовалось в скором времени по прямому назначению. В отсутствие мяса в те годы эти рыбьи жарёхи доставляли мне и мальчишкам огромное удовольствие.

Обычно каждый лавливал в среднем по двадцать-тридцать рыбёшек, среди которых попадались и довольно крупные экземпляры – величиной с ладонь и побольше. Приятно было видеть в корзине извивающегося гольца с усами, вьюна, цепляющегося острыми колючками за прутья корзины, трепещущую плотичку и, особенно, зелёного щурёнка, высоко подпрыгивающего и норовящего выскользнуть обратно в реку.

В общей сложности рыбалкой на Сехе мы занимались лет восемь подряд, и каждый сезон небезуспешно. И меня поражало, как в такой небольшой речушке могло сохраняться столько рыбы. Где она могла от нас скрываться? Может быть, она заплывала сюда из Тезы? Воз¬можно, такие заплывы и происходили по весне, когда все перекаты покрывались глубокой водой и можно было свободно достичь самых верховьев реки. Однако икрометанье происходило, по-видимому, по всему её руслу, так как стаи мальков встречались в ту пору повсюду, по всему течению.
Однако постепенно, год от года, рыбные запасы в Сехе всё же уменьшались, не выдерживая нашего непрерывного напора. Рыба мельчала, перестали попадаться краснопёрки, щурята и даже плотички; оставались мелкие пескари да гольцы.
 
Поэтому мы стали менять места ловли. Ходили на пруд у железнодорожной станции, где резвились караси; совершали также и дальние походы по Сехе – к Мельничновой церкви и к самым верховьям реки.

В районе церкви речка по-прежнему была достаточно глубокой, но без бочагов, и рыбы здесь было мало. По-видимому, её вылавливали тут местные мальчишки, как это делали мы в своём районе. Иногда во время прогулок в «кустики» мы встречали местных рыболовов с корзинками, но добыча у них была совсем мизерной. Находили мы в реке и специальные приспособления для ловли рыбы в виде остроконечных корзин, сплетённых из ивовых прутьев и поставленных против течения. Но они всегда были пустыми.

За «кустиками», в широких полях, речка становилась совсем мелководной и почти пустой. Кроме пиявок и волосатиков, там ничего не попадалось. Но вот ближе к лесу в реке появлялись довольно крупные, но неглубокие (по грудь или по шейку) бочаги, почему-то всегда круглой формы. Именно здесь в прежние времена старшие ребята лавливали огромных щук. Сейчас же, когда и мы были готовы к таким подвигам, рыбы здесь практически уже не было. Нам оставалось только купаться да резвиться в этой спокойной, но очень холодной ключевой воде.

Ещё дальше, уже в лесу, река заметно расширялась и была сплошь заросшей какой-то полуболотной растительностью, в том числе и кувшинками. И сколько мы ни тралили её корзинками, кроме травы, лягушек и головастиков с пиявками, нам ничего не попадалось. Глубже в лес местность становилась ещё менее привлекательной – болотистой и хмурой. И мы дальше уже не ходили, хотя караси могли бы там и водиться.

Купанье в Сехе было для нас не меньшим, чем рыбалка, удовольствием. Первое моё погружение в её прозрачные воды состоялось как-то в жаркий солнечный день у Мельничновой церкви, когда мы с бабушкой возвращались со стоянки, где паслась вместе со стадом наша коза Зорька. Бабушка тогда тоже решила искупаться. Мы скрылись в прибрежных кустах, со всех сторон закрывавших в этом месте речку, и вошли в воду. Здесь было достаточно глубоко, чтобы поплавать и взрослому человеку. Бабушка сначала дала урок плавания мне, убеждая в необходимости полностью лечь на воду и скользить по поверхности. Но я почему-то сразу начинал тонуть, точнее, погружаться на дно, и моментально становился на песок ногами. Неоднократное повторение этого упражнения не дало обнадёживающих результатов. Тогда бабушка стала просто поддерживать меня снизу руками, нейтрализуя тем самым мою чрезмерную отрицательную плавучесть.

 Я же что есть силы дубасил по воде руками и ногами, да так, что брызги летели через кусты, возможно, достигая аж самой Мельничновой церкви. Поэтому во избежание полного затопления этого святого места и последующих неприятностей со священнослужителями, голоса которых уже доносились откуда-то сверху, первый эксперимент с моим обучением плаванию пришлось вскоре прекратить. Он, к сожалению, оказался и последним. И я долго мучился в дальнейшем, уже самостоятельно осваивая азы этой сложной науки.

Несколько пробных вариантов состоялось, правда, ещё на Безымянной речке, у впадения её в Сеху, рядом с остатками деревянного моста через неё. Глубина тут была не более полуметра, было чистое песчаное дно и широкий песчаный пляж по обоим берегам речушки. Когда мы всей нашей уличной ватагой ходили в «кустики» за цветами и за земляникой, то обязательно останавливались тут, устраивая всеобщее омовение. Носились по воде с берега на берег, бултыхались, ползали в воде, упираясь в дно руками, брызгались, играли в ловишки. Плавать никто из нас тогда не умел, и лишь некоторые (Валерка, Генка Серебряков) делали робкие попытки «плыть» и нырять вдоль берега, упираясь всем, чем можно, в песчаное дно.

Значительно серьёзнее всё стало у нас на Сехе, где мы облюбовали местечко за лавами, за изгибом реки. Тут было и мелководье и глубина, переходящая дальше в настоящий омут. Ну, до него было метров сорок, а мы резвились на песчаном перекате. Ширина речушки в этом месте была метров пять-шесть, и глубоко было только у левого обрывистого берега. Оттуда, с уступа, можно было и нырнуть в надежде затем выплыть на мелководье.

Собиралась вся наша мальчишеская бригада (человек восемь), и за нами обязательно шла девчоночья команда – в качестве созерцателей: троица Анисимовых, Сошникова, Арефьева, ещё кто-нибудь из приезжавших на отдых. Усаживались на высоком берегу и с интересом созерцали. А мы, голопузые, вовсю старались демонстрировать им свою ловкость и бесстрашие. Ныряли – кто посмелее, барахтались у пологого берега, делали стойки в воде, сверкая неприкрытой белизной незагорелых телес, и непрерывно орали, стараясь привлечь именно к себе внимание любопытных (может, и любознательных) амазонок. А те сидели, смотрели на происходящее с явным интересом, обменивались мнениями, оценивая художественный уровень исполнения нами тех или иных элементов, но сдерживали свои восторги, видимо, оставляя окончательную оценку на вечер, когда будем играть на улице.

Однажды в пылу демонстрационного экстаза я «заплыл» слишком далеко с нашего мелководья и, пытаясь, как обычно, встать на дно для отдыха, почувствовал, что не достаю его. Усиленно заработал руками и ногами, чтобы удержаться на поверхности, но меня почему-то тянуло вниз. Наконец достал дна, но при этом погрузился в воду с головкой. Дышать нечем, поэтому срочно выпрыгиваю кверху, оттолкнувшись от дна ногами. Очутился на поверхности, выпучив от страха глаза и открыв как можно шире рот, чтобы вдохнуть воздух, но не успел, ибо солидная (для моего возраста) сила тяжести вновь потянула меня в водную стихию. Но поскольку я этому усиленно сопротивлялся, то дна никак достать не мог. Не мог и вынырнуть на поверхность. Какое-то время, усиленно болтал всеми четырьмя конечностями, но всё же сила тяжести пересилила мои старания, и я вновь коснулся дна. Воздуха уже совсем не осталось – я был под водой, наверное, секунд десять, пятнадцать – так что уже изо всех сил рванулся на поверхность, используя силу моих согнутых в коленях ног. И тут уж сразу вылетел из воды. Ничего не соображая и не видя вокруг, успел чуть-чуть вдохнуть, прежде чем снова устремился на дно. Стало немного жутковато – как же добраться до берега – кругом глубина. А плавать-то по поверхности не могу. Задыхаясь, решил ещё раз вынырнуть и оценить обстановку, иначе долго так не протянуть.
 
Мальчишки будто ничего не видят, глазеют на меня с удивлением – такого элемента пока никто из них не показывал – и орут во всю мочь. Чего орут, попробуй разбери, когда тебя сразу под воду тянет… Опять вынырнул, вдохнул, успел сориентироваться, где пологий берег. Он почему-то очень далеко оказался – видимо, во время своих донных отталкиваний я всё дальше в глубину устремлялся. Когда в очередной раз на дне очутился, решился открыть глаза.

Вижу в тумане песок, на нём немного мути вверх поднимается. Слева глубина страшная синеет; значит толкаться надо вправо, к берегу. Что есть сил, уже почти без воздуха в лёгких, толкаюсь по диагонали, показываюсь на поверхности; сейчас как-то полегче на воде вроде стало – не стою, а наполовину лежу. Успеваю сообразить, что вот так теперь плавать буду. Пытаюсь двигать руками, а меня снова в воду тянет. Значит, не туда двигаю.

Снова встал на дно (в который уже раз!), и снова мне с головой. Гляжу вверх из-под воды, а надо мной солнышко яркое светит. И так мне обидно и зло на себя стало, что я уже остервенело заработал руками и ногами и даже стал двигаться под водой. Это я сразу заметил по движению дна в противоположную сторону. Обрадовался, заработал ещё энергичнее, не дышу уже секунд пятнадцать. Всё внутри горит от недостатка воздуха, вдохнуть хочется, спазмы какие-то к животу и горлу подступают. А я гребу и гребу руками. Вдруг почувствовал, что упираюсь ими в песок. Сил уже нет нисколько. Срочно встаю, и о чудо! – нахожусь всего по пояс в воде. А мальчишки орут и плюхаются вокруг меня, будто меня и не замечают. Я же еле жив от напряжения, никак отдышаться не могу. В глазах круги тёмные и светлые бегают; рот и нос полны воды, горло щиплет, саднит даже. В животе колики от натуги справа и слева… Как же это я так уконтрапупился? Ведь с берега не нырял, просто «заплыл» далеко, а когда встал вертикально, то сразу способность двигаться потерял. Прыжками пришлось передвигаться. А если бы дна не достал, от чего отталкиваться было бы?!

Пришлось серьёзно призадуматься над всем этим. И почему меня на дно тянет, и почему у других мальчишек всё лучше, чем у меня получается, и как лучше руками в воде двигать, чтобы легче перемещаться. В конце концов решил, что под водой плавать удобнее и быстрее. И даже стал осваивать эту технику около берега. Почему-то лучше всего у меня стало получаться на боку. И потом ещё долго пахал песок левым боком, пока не освоил более эффективные способы плавания – брасс и кроль.
А в тот раз мальчишки ничего так и не заметили. Так что тонуть и выплывать пришлось в одиночку. Девчонкам-созерцательницам объяснил, что новый способ плавания осваиваю – стоя, то есть в вертикальном положении. Они сказали, что красиво получается, особенно, «когда выныриваешь». А маленькая Валька спросила: «А ты на спинке плавать умеешь? Это ещё красивее… У мальчишек не получается. – И добавила. – Когда научитесь, ещё позовёте!»

Так и пришлось ещё раз перед ними свои способности демонстрировать. В том числе и на спине тоже. Хотя этот элемент в основном на месте получался. Лежишь, руками, ногами дрыгаешь, а тебя в разные стороны крутит. Глядишь, опять в омут затянет. Попробуй оттуда выбраться! Но я уже учёный был и знал, что долго под водой можно находиться; и за это время вполне можно доплыть до берега. А когда с берега нырять решился, то сразу всю Сеху и переныривал – на зависть остальным мальчишкам. Одного толчка хватало, не надо было и руками двигать.

Вот так и началось моё плавание с ныряния. К концу лета 1946 года я уже стал переныривать речку и в широких местах и уже не боялся глубины. Она всегда оставалась подо мной. А потом таким же образом стал и на поверхности воды держаться. Главное, понял, что река тебя сама держит, если ты не бултыхаешься, как попало. Когда наберёшь побольше воздуха, то и двигаться не надо – всё равно на поверхности останешься. Можно любую позу в воде принять, но лучше горизонтальную. Тогда ещё большая плавучесть появляется. И надо научиться ещё голову одну подымать, чтобы вдох сделать. Но это было не просто. И никто же не подсказал, что в воду надо выдох делать, а потом лишь слегка голову над водой высовывать, или поворачивать лицо в сторону для вдоха. Это мы увидели уже у настоящих пловцов, тренировавшихся на Тезе. И долго потом самостоятельно осваивали эти плавательные элементы.

Сколько лет нас радовала Сеха? По-моему, аж до восьмого класса (до 1952 года). К этому времени мы перешли уже на Тезу, но иногда продолжали навещать и нашу мелководную красавицу. Она на самом деле стала более мелкой, пропали прежние богатые рыбой «заводи», омуты; изменилась конфигурация берегов. Зелёные луга по берегам реки были вскопаны под картошку. Лес в её истоках стал вырубаться. Всё это не способствовало её сохранению. Оставалось только вспоминать былые светлые годы детства, проведённые в тесном общении с нею, и радоваться, что мы ещё застали её в фазе расцвета и процветания…

Навещали мы нашу любимую речку и зимой. Катались на коньках, на санках или просто на ногах. Лёд на реке был удивительно гладкий, ровный, прозрачный. В некоторых местах под ним видны были движущаяся вода, колышущиеся водоросли, песчаное дно. Как хотелось, чтобы всё это скорее освободилось от сковывающего ледяного панциря, и мы снова могли резвиться и окунаться в её тёплые, как парное молоко, летние воды.

Помню я Сеху и весной, переполненную водой, вышедшей далеко из берегов, которая шумно неслась по направлению к Тезе, захватывая многочисленные ручейки и довольно крупные льдины. По ним мы даже бегали иногда с берега на берег, правда, с большой осторожностью, так как бывали случаи купания в её весенних водах некоторых особенно ретивых пацанов с соседних улиц.

Когда мы подросли и учились в старших классах, Сеха стала казаться нам уже мелководной и не удовлетворяла наших потребностей в купании. Мы перебазировались на Тезу, а Сеху посещали лишь от случая к случаю. Бочажки и ямы в ней ещё сохранялись, но речка на самом деле мелела. За пятнадцать лет наблюдения за нею это было видно вполне отчётливо. К 1954 году, когда я покидал Шую, уезжая учиться в Ленинград, в реке не сохранилось уже ни одной мытилки, не было ни одного удобного места для купания, да и рыбы-то практически не осталось. Мальчишкам, сменившим нас на фронте рыбалок, удавалось поймать уже далеко не такую добычу, как нам раньше. Но всё равно Сеха оставалась ещё светлой, чистой и радостной речушкой. По крайней мере, такие воспоминания она оставила у меня при расставании с нею.





Чудище

В середине сороковых годов одним из самых увлекательных занятий у нас – мальчишек с Первой Железнодорожной улицы – была рыбалка на Сехе. Сеха в ту пору оставалась ещё хорошей речушкой, в которой водилось довольно много рыбы. А в бочагах, в верховьях реки, взрослые мальчишки вылавливали даже здоровенных щук – с руку величиной. Но и нашей, тогдашней восьми-девятилетней мелюзге рыбы тоже хватало. А иногда попадались и настоящие великаны. Чаще всего мы ловили рыбу корзинами или небольшими сачками, забатывая её ногами или загоняя всей нашей мальчишеской ватагой.

Однажды в тёплый солнечный день я с мальчишками с улицы занимался такой рыбалкой около моста, где река была глубиной чуть более метра. По соседству с нами реку тралила аналогичным образом другая бригада более взрослых пацанов с Сехской и Ивановской улиц. Они возились с другой стороны моста, где места были поглубже и оставалось много старых свай, среди которых иногда пряталась и крупная рыба. Со всех сторон стоял шум и гам. Слышались радостные возгласы удачи, крики разочарования, всплески бухающихся в воду тел, смех, споры.

Мне помогал в ловле маленький Валерка с нашей улицы. Он обычно носил бидон с рыбой, бегал по берегу и указывал, где появляются стаи пескарей и плотичек. То и дело слышался его призывный клич: «Во! Вота мылнула! Целая цтая! Здеся! Тута! Сколее! Вглыбь уходят! Вона цколька! Здоловенные!»... Мы уже привыкли к его восторженным крикам и не всегда следовали его рекомендациям, так как за стаю он частенько принимал две-три рыбёшки, а его «здоловенные тсюки» часто проскальзывали в еле видимые щели моей корзины. Вот и в тот раз мы продолжали ловлю, не обращая внимания на его восторженные возгласы.

В какой-то момент он на несколько секунд замолчал, переводя дух. И вдруг послышался его жуткий вопль: «Вакула! Клокодила! Сисас укусит! Колзиной его плизмай!! К вам мцится!» Я, ничего не понимая, поворачиваюсь в сторону моста и вижу на песчаном пере¬кате белый бурун и какое-то здоровенное существо, которое, извиваясь и наполовину высунув из воды тёмное, блестящее тело, прорывается через мелководье в нашем направлении, яростно работая плавниками и хвостом. А вслед за этим существом мчится из-под моста орущая мальчишеская ватага во главе с большим Генкой, размахивая сачками и корзинами. Самый резвый из них Васька, обгоняя Генку, запнулся за Генкин сачок, кувыркнулся и улёгся в воду прямо на свою корзину, которую он закинул вперёд в надежде накрыть ускользающее чудище. Но чудище всё же первым добралось до глубокой воды, мощно ударило по воде хвостом, пустив целую волну, и скрылось в траве у правого высокого берега.

Вот это была рыбина! Такого огромного страшилища мы ещё здесь не видали. Длиной, наверное, с мою руку, с огромной головой и длинными усами. А сейчас она была совсем рядом и, к тому же, запертая с двух сторон, как в мышеловке, в небольшом пространстве сравнительно глубокой воды, ограниченном с двух сторон песчаными перекатами. И мы все устремились за ней в погоню, вовсю орудуя своими корзинами и ожесточённо работая ногами.

Прозрачная до этого вода сразу стала совершенно мутной от поднятого со дна песка и ила. Мы погружались в неё чуть ли не по шейку, пытаясь достать добычу в самых глубоких местах. То и дело слышались указания Валерки: «В тлаву поплыл! В солоку (осоку) спятался! Сматли, укусит! На песок выгоняй!»
В пылу погони я несколько раз ощущал, как что-то тяжёлое боталось о мою корзину, сотрясая ручку, и проскальзывало затем между ногами. Дважды я наступал ногой на это скользкое огромное существо и в испуге сразу отдёргивал ногу. По-видимому, то же самое случалось и с Митькой, который вдруг заорал на всю округу и выскочил на берег, бросив в воду корзину: «Чуть за ногу не схватила! Во, здоровенная! Еле убежать успел!» Да, Митьке было куда страшнее меня, так как он ловил босиком, а я, единственный из всех мальчишек, обувал на ноги старые ботинки – после того, как однажды порезал себе ногу стеклянкой. И даже через толстую подошву ощущал силищу этой рыбины.

Однако теперь я уже не боялся страшилища, и когда в третий раз наступил на нечто живое, то постарался придавить его ногой ко дну как можно сильнее, норовя загнать в свою корзину. Но существо под ногой вдруг так яростно забилось, а над моим ухом раздался такой вопль старшего Валерки (тоже с нашей улицы), что я с испуга тут же отпустил свою жертву и чуть не кувыркнулся в воду от неожиданности. Валерка же так рванул к берегу, что не устоял и бухнулся на самом глубоком месте и теперь что есть мочи стремился к спасительной суше, молотя по воде и руками, и обеими ногами, одну из которых я только что чуть не заарканил в свою корзину.
 
– Цапнула! – орал он, быстро доплыв до берега. – Всю ногу в пасть ухватила! Еле вырвался!
На ноге, действительно, виднелось несколько царапин – то ли от моей корзины, то ли от чрезмерных усилий моей пятки.
После этого остальные мальчишки несколько поубавили свой охотничий пыл, опасаясь возможных неблагоприятных последствий этой «рыбьей» охоты уже для своих ног. А вдруг и их схватит – ведь во какая здоровенная – всю ногу Валерке покусала! А если за палец цапнет, то и откусить ведь сможет! Поэтому они бегали в основном по мелководью или даже по берегу, пристально вглядываясь вместе с моим Валеркой в мутную воду в надежде разглядеть в ней скрывавшееся от нас чудовище. Но как ни старались, ничего увидеть не могли. Видел один лишь Валерка. «Вон оно под колягой спяталося!.. А тепеля к мосту поплыла!.. Вона у белега лезит! Во здоловенная!» Как уж это ему удавалось всё видеть, ума не приложу. Я же тоже ничего в воде не мог разглядеть, работая наощупь и наудачу.

Теперь в воде остались вместе со мной только Генка и двое старших пацанов из его команды. Но ловили они тоже с видимой опаской, осторожно переступая с места на место и водя впереди себя своими корзинами и сачками. Можно было бы, конечно, и их немного припугнуть, пощупав под водой их пальчики (как у меня случилось с Валеркой). Но они могли и сообразить, в чём дело. Тогда тумаков не оберёшься! Да и так они уже были мне не конку¬ренты – разве таким способом эту рыбину поймаешь!

Но вдруг послышался восторженный Генкин крик: «Есть! Поймал! Вот она!!» И мы увидели в его сачке что-то чёрное, огромное и явно очень тяжёлое, так как сачок прогибался под тяжестью добычи и с трудом вытаскивался из воды, несмотря на все Генкины старания. Мальчишки сразу устремились к нему на помощь, ухватив орудие лова за ручку и стремясь вытащить его на берег вместе с добычей и с Генкой. Но, видно, слишком долго возились. Существо за это время успело превратиться в сучковатую корягу, запутавшуюся в сетке и никак не желавшую возвращаться обратно в свою стихию. Генка даже порвал свой сачок, пока освобождал его от улова, и со злости наподдавал своим помощникам в назидание на будущее.

Я же воспользовался представившейся мне передышкой и уже более планомерно начал протраливать дно около правого, заросшего травой берега. И по-прежнему не обращал внимания на команды маленького Валерки: «Плизмай её, плизмай колзиной! Вона у камня спятался! За дзеньку её, за дзеньку!»… За что хватать, я так и не понял, но продолжал судорожно орудовать корзиной, погружая её в разных направлениях.

Вытягивая её в очередной раз, я ощутил неожиданную тяжесть, будто в корзину попал большущий булыжник. И вправду в ней что-то лежало в груде водорослей, занимая площадь чуть ли не в половину дна. Взглянул – и аж ахнул! Это был объект нашей охоты – здоровенный налим, с головой на треть длины моей корзины и хвостом, болтавшимся снаружи, чуть ли не вровень с ручкой. Он лежал совершенно неподвижно, даже не стараясь высвободиться, очевидно, окончательно обалдев от нашей погони и непрерывных пинков в свою спину. Вероятно, он посчитал корзину хоть плохоньким, но всё же убежищем, в котором решил на некоторое время перевести дух, спрятавшись от своих преследователей.

И тут я совершил непростительную оплошность. Вместо того чтобы воспользоваться растерянностью моих конкурентов, находившихся в стороне от меня, и незаметно дать дёру к дому со своей драгоценной добычей, я, очумев от восторга, устремился к берегу, вопя от радости. Вся мальчишеская команда, естественно, со всех сторон чесанула ко мне. Обступили меня с корзиной, разинули рты и за¬мерли в оцепенении, не в состоянии слова молвить от потрясения. Да, такого чудища никто из нас ещё не видел. Было от чего обалдеть. Молчание длилось секунд десять. Слышалось лишь пыхтение маленького Валерки, который прыгал сзади всех, не в силах пробраться к корзине.

А потом вдруг все как заорут и разом руки в корзину запусти¬ли, пытаясь схватить это страшилище. Теперь уже не боятся его: кто за хвост хватает, кто за голову, кто поперёк туловища ухвтывает. Корзина трещит – того гляди ручка оторвётся! Я тоже вышел из оцепенения – тяну корзину и себе, ору уже на всю эту братию. Да разве всех перетянешь! Они меня и не слышат. Будто все обезумели. Однако с рыбиной ничего поделать не могут. Сильнющая оказалась – сразу ото всех отбивается! Да и скользкая вдобавок. Взопрела, видать, от борьбы, слизью вместо пота покрылась и никак не поддаётся.

Наверное, вот так несколько минут боролись. Но всё же силы были неравны. И вскоре эта галдящая мальчишеская команда во главе с Генкой одолела и меня, и рыбину, вырвав из моих рук корзину и вытряхнув беднягу на траву. Но и на траве отпустить её не желали – хватали и хватали все разом, особенно этот бандит с Ивановской – Генка. А мне и подмоги-то нету. Валерка маленький не в счёт – только кричать громко может. И на том спасибо. Валерка старший никогда в подобные разборки не вмешивается. Его самого никто не трогает – старшего брата все боятся. А больше никого из наших и нет сегодня!

Я говорю им, мол, подержались и хватит. А то до смерти захватаете! И до дома не донесу. А Генка тем временем её себе в сачок засовывает, а мне кукиш показывает: «На-ка, выкуси!» Теперь уже я к нему лезу, вернуть хочу свою добычу. А в этот момент кто-то из его команды мне ножку сзади ставит, и я чуть не лечу на песок. А тут ещё Валерка маленький кричит: «Колзину спёл! Колзину делзы!» Я сразу понял, что это он о моей корзине беспокоится. Срочно отпускаю рыбу с Генкиной сеткой и бегу за вором. Как только стал его догонять, тот бросил корзину в реку, а сам помчался через мост к своей улице.

Пока я вылавливал орудие лова в потоке воды, Генка спешным маршем двинулся в направлении своего дома вместе со своей командой и моей добычей. Маленький Валерка, конечно, помешать этому никак не мог, тем более, что Генка для острастки перед уходом подставил ему под нос свой здоровенный кулачище – на всякий случай. И сейчас мой оруженосец бежал ко мне навстречу, что-то крича и показывая на удаляющуюся кавалькаду наших противников. Я, было, попытался отстоять свои права, но вынужден был отступить перед превосходящей грубой силой агрессоров, получив несколько тумаков по кумполу.

Однако упускать такую добычу было страшно жаль, тем более что она была добыта в честном соревновании со всеми остальными участниками. Поэтому на этот раз, в виде исключения, пришлось прибегнуть к помощи взрослых для восстановления справедливости. И она была восстановлена, хотя и не без труда. Зато, какая жарёха получилась из нашего чудовища! Хватило не только нам, мальчишкам, но и на всю нашу семью.

Бандит же Генка после этого случая каждый раз при встрече пытался мне насолить: то отнимал у меня мой лучший парусник и забрасывал в чужой огород, то пинал наш волейбольный мяч куда-нибудь подальше, то рвал мои школьные тетради. Но это продолжалось не очень долго. Когда я года через полтора догнал его и в росте, и в ловкости, он переключился на словесные объяснения, а вскоре и от них отказался, побывав однажды в канаве с водой.
На этом неприятные воспоминания об этой рыбалке у меня закончились и остались только восторженные впечатления о чудесном улове и обо всех перипетиях увлекательной охоты в реке моего далёкого детства.




Черёмуха

Я обнаружил эту красавицу случайно, пробираясь однажды через сосновые посадки в поисках маслят, которые с некоторых пор стали здесь появляться. Вышел на поляну в центре этих насаждений и был поражён великолепным зрелищем широко раскинувшегося черёмухового дерева, сплошь усыпанного гроздьями уже спелых ягод. Дерево было такое большое и развесистое, что на нём свободно уместилась бы вся наша уличная мальчишеская команда – человек десять. При этом оно поднималось на значительную высоту, предоставляя возможность обозревать окружающий лесной ландшафт поверх моря сосновых вершин.

В тот раз я досыта наелся вкусных терпких ягод и с удовольствием облазил дерево снизу доверху. Сверху определил ориентиры и с этого момента уже не забывал этого чудесного уголка. Местечко понравилось и всей нашей уличной гвардии – и малым, и тем, кто постарше. Мы ходили сюда и весной, и летом, и даже поздней осенью, любуясь разноцветным нарядом этого доброго и приветливого великана и всего окружающего его пространства. Любил заглядывать сюда я и один.

Весной черёмуха стояла, будто покрытая белым кружевным покрывалом, и благоухала на всю округу. Я никогда не рвал её цветов, а только наслаждался ими, погружаясь в их белоснежные объятия, прикасаясь к ним руками, лицом, вдыхая их чудесный аромат. Сквозь белую пелену цветов ярко голубело бездонное небо, чистое и прозрачное, не затуманенное ни одним облачком. Внизу зеленела первая травка, а по прогретой земле сновали в разные стороны бесчисленные муравьи и всевозможные мелкие букашки. Во всех уголках леса на разные голоса перекликались птицы, радуясь тишине, спокойствию и благодати этого лесного участка.

Благоухание цветов, смешанное с терпким запахом хвои, немного кружило голову. А всё это чудесное разнообразие красок, форм, оттенков, звуков и запахов создавало особое чувство восторга, которое всегда возникает при общении с удивительной и неповторимой красотой Природы. Красотой, создаваемой самой жизнью и являющейся её глубокой внутренней сущностью, без которой жизнь и развитие затормозились бы, наверное, на ранних стадиях своего формирования.

Летом я любил отдыхать на этой поляне, лёжа в густой траве, в тени ветвей. Здесь не было ни комаров, ни других кровососущих насекомых, и отдыхать тут было одно удовольствие. Лужайка в это время покрывалась цветами, среди которых встречались и мои любимые орхидеи – лесные фиалки и «кукушкины слёзы». Сквозь густые стебли травы кое-где просвечивали ягодки поспевающей земляники. В какие-то годы она вдруг начала быстро разрастаться по всей этой площади, покрывая солнечные прогалины в сосновых посадках. И я приходил сюда за нею, прочёсывая всю эту местность. И всегда за¬ходил на мою любимую поляну.

Я восхищался нашей красавицей в течение всех сезонов года. Поражала меня и её удивительная чистота. На ней никогда не было ни гусениц, ни паутины, которая обычно сверху донизу опутывала наши городские деревья этого вида, растущие в садах и огородах. Что это было – результат благотворного влияния всего лесного сообщества друг на друга или же только одних сосновых посадок с их чудодейственными фитонцидами? Тогда я не задавал себе такого вопроса, а просто наслаждался всеобъемлющей красотой и удивительными свойствами наших лесов и, в частности, этой великолепной представительницы черёмухового царства.

Не знаю, насколько глубоко воспринимали эту красоту мои юные друзья, но знаю точно, что и им здесь было хорошо. Хорошо не только от возможности уединиться на лоне природы всей нашей весёлой компанией, порезвиться и поиграть тут, полазить по раскидистым веткам, полакомиться терпкими ягодами,  но и от возможности вдохнуть красоту этого уголка, впитать её в себя и как бы раствориться в ней, ощутив себя хоть на мгновение частичкой всего этого сказочного мира живой природы.





Зимние забавы

Летний период для меня был прекрасен – и сад, и прогулки, и общение с ребятами. Но зиму я тоже любил, как, впрочем, и все остальные времена года. Мне нравился вид заснеженного сада, нашей улицы и железнодорожного полотна, серых заборов и деревянных домов со стороны Ивановской улицы. Я мог долго наблюдать за летящими снежинками, провожая их глазами до самой земли, следить за шустрыми воробьями, склёвывавшими что-то в сухой траве, тонкими стебельками торчащей из-под снега. Любил глядеть на горделивых ворон и проказниц-сорок, старающихся утянуть что-нибудь из Бобкиной миски. Радовало меня низкое зимнее солнышко, освещающее в безоблачную морозную погоду наши южные комнаты и дающее мне хоть немного света и тепла в моём часто холодном домашнем одиночестве. И ледяные рисунки на окнах, появлявшиеся поутру после морозной ночи, – они тоже радовали и волновали меня.

В раннем возрасте зимой на улицу меня выводили (выносили) не часто. Помню, как меня катали на санках по двору и по улице, я был весь укутан в тёплую, меховую шубку, такую же меховую шапку и почти не мог двигаться. Помню ещё процедуру домашнего одевания (и раздевания), когда меня засовывали во все эти холодозащитные доспехи, на что уходило порядочно времени.

А потом, став постарше, я выходил гулять уже один – такой же «доспехооблачённый» и малоподвижный. Но в состоянии был ходить по двору, прокладывая новые тропинки в глубоком снегу и зарываясь в него чуть ли не с головой. Да, в те годы снегу было удивительно много, и сугробы доходили чуть ли не до самых окон. На улице тротуар перед домом постоянно очищали от снега, сваливая его за канаву. Сгребали снег и с пологой части крыши нашего дома «с мезонином». Это обычно делала мама, по выходным в работу включался и дядя Петрович.

Я, как и все мальчишки того времени, очень любил кататься на санках. Для этой цели мне в огороде делали снежную горку, обливая её водой, и я мог катиться с неё на несколько десятков метров. Позднее подобные горки мы с мальчишками строили сами, уже по нашим собственным проектам, и носились с них от забора чуть ли не до нашего сарая, зачастую врезаясь ногами прямо в него, что приводило в панику его обитателей – козу Зорьку и всё куриное семейство. После таких наших коллективных развлечений куры почему-то начинали хуже нестись, и взрослые не могли понять причины этой метаморфозы. Я же особо не задумывался над происходящим, так как свою норму яиц получал без каких-либо ограничений.

Самой большой горкой в нашей округе была железнодорожная насыпь, особенно высокая перед нашим домом и домом деда Фёдора. Тут старшие мальчишки оборудовали лыжню с трамплином и летали через него на добрые полтора метра. Для нас же, юных саночников, оставалась утрамбованная пешеходная часть дороги, переходящая через переулок от Ивановской улицы на ту сторону, по направлению к кладбищу и нашей 10-й школе (во время войны там размещался один из госпиталей тылового района). И мы катились по ней до самых домов, а иногда и дальше, стараясь обогнать друг друга и случайно не врезаться в стоявший с краю этой тропинки телеграфный столб, что было чревато серьёзными последствиями для нашего, ещё не окрепшего организма. У меня однажды это всё же случилось, когда я спускался на санках лёжа на животе. Я отлично видел, что несусь прямо на столб, и пытался свернуть в сторону, отклоняясь влево всем телом. Но немного не довернул и задел столб правой ногой, отчего на время даже вышел из строя.

Куда более серьёзное происшествие (с санками и столбом) произошло у двух незнакомых мне мальчишек, решивших прокатиться с горки вдвоём. Сидящий спереди, более старший парнишка, со всего хода крепко долбанул столб своим лбом и потом какое-то время лежал на снегу, не в силах очухаться от потрясения. Я испугался, что за ним последует и столб, аж зазвеневший от удара, и накроет собой бедолаг. Но столб всё же выдержал, и стратегическая телеграфная сеть не была так неожиданно нарушена.

Мальчишка, сидевший сзади, при столкновении перелетел через старшего и врезался в столб уже своим носом, торчащим из-под шапки-ушанки. Нежный орган сразу дал солидную течь, от чего физиономия потерпевшего из белой превратилась в розово-красную. Раздавшийся вслед за этим неистовый рёв привёл старшего в чувство, и мальчишки устремились, видимо, к дому разбираться с происшествием и залечивать раны, не забыв захватить предательские санки.

Да, сообразить что-то на скорости и, тем более, успеть принять правильное решение бывает не просто. Легче всего, конечно, свалиться с санок в нужную сторону, и всё будет без неблагоприятных сюрпризов… Однако мы, мальчишки, всегда стремились довести начатое дело до логического конца и пытались не останавливаться на полпути от намеченной цели…

В этом месте нами была оборудована не только саночная, но и конькобежная трасса. И на коньках с горы можно было катиться намного дальше и быстрее, чем на санках. В те годы мы катались на разных коньках: «снегурках», «канадках», «хоккейках». Самыми счастливыми были обладатели «хоккеек», наиболее удобных для катания на льду и по утрамбованному снегу.

У меня были очень оригинальные коньки, доставшиеся от мамы – длинные, с остро загнутыми кверху носами. Ими легко было отталкиваться от снега и льда, но зато они постоянно врезались в неровную дорогу, и я частенько пахал снег носом. Что это была за «конструкция», и для каких целей коньки предназначались, я не знал. Знал только то, что они существенно уступают по всем скоростным и маневренным характеристикам вездесущим «хоккейкам». Как и где на них каталась в своё время мама, я почему-то не спрашивал и в целом довольствовался имеемым, поскольку обладать в то время любыми коньками было большим счастьем.

Коньки в те годы у всех мальчишек были без ботинок и привязывались к валенкам верёвками, закручивавшимися спереди и сзади палками. Чтобы коньки держались на ноге, закручивать приходилось довольно туго – так, что верёвки порой пережимали пальцы и натирали мозоли. Но мы терпели.

Я катался в основном по утрамбованному снегу на улице и нескоро решился прокатиться с горы. Поначалу катался с небольшой высоты, затем с полдороги, и в какой-то момент начал спускаться и с самой верхней части насыпи. Но это часто заканчивалось падением, что, естественно, лишало меня удовольствия. Можно было ещё кататься по пологому склону, длиной около сотни метров, идущему через переезд в диагональном направлении. Там всё было куда спокойнее, но скорость была черепашьей, так что здесь катались только девчонки с малыми ребятами.

Старших мальчишек (на «хоккейках») и наша гора не удовлетворяла. Они искали для себя более сильных ощущений. Такие давала, в частности, гора у Посылинского моста (бывший древний крепостной вал), высотой в несколько десятков метров. Здесь мальчишки и устраивали себе «горку», обливая её водой. Спуск тут был очень крутой, и разогнаться можно было что надо!

Я неоднократно наблюдал за этими головокружительными спусками и поражался смелости моих сверстников! Ведь упасть на такой скорости было весьма чревато. Но никто при мне не падал, а храбрецы сохраняли равновесие, даже прыгая в конце спуска через специально оборудованный ледяной трамплин. Им была присуща неудержимая удаль, и они постоянно искали случая, чтобы проявить себя. И, конечно же, находили. И не только в катании с гор. Они носились на коньках и по улицам города, цепляясь с помощью специального крюка за бортовые полуторки и путешествуя таким образом на зависть таким, как я, трусоватым несмышленышам.

Функционировал ли в Шуе в войну хоть один каток, я не знаю. По крайней мере, разговоров об этом среди мальчишек не было. Кататься по льду можно было и на Тезе, и на Сехе, а также на больших замёрзших прудах в районе Загородных улиц. Там я побывал всего однажды. Но знакомых ребят здесь не оказалось, а местные мальчишки ревностно отнеслись к моему появлению. И даже хотели, было, «срезать» у меня «длинноносики». Ничего не оставалось делать, как убраться восвояси, не солоно хлебавши. Я предпочитал больше бывать на моей любимой Сехе, пытаясь освоить технику скольжения по льду. Но и тут у меня плохо получалось – возможно, из-за того, что я не умел точить коньки, и никто из взрослых не смог помочь мне в этом.

Лыжи мне достались тоже по наследству от мамы. Это были какие-то особые лыжи, не похожие на те, на каких катались местные мальчишки. Мамины лыжи были длинные (особенно их задники), что лишало меня возможности забираться на гору «ёлочкой». Оставалась только «лесенка», куда менее быстрая и эффектная. Та же причина не позволяла мне маневрировать во время спуска. Зато лыжи были очень лёгкие и всегда хорошо скользили, даже без применения каких-либо мазей.

Прогулки на этих, уже моих, лыжах начались у меня, по-моему, с первого-второго класса. Раньше на них мне кататься было просто невозможно из-за несоответствия наших росто-размерных габаритов (я не дотягивался до высоты лыж около метра!).
В шестом-седьмом классах я уже с удовольствием катался на них за городом, на Мельничновых холмах. Горки там были пологими, но с длинным спуском, уходящим к Сехе. И кататься здесь для ребят моего возраста было одно удовольствие. Все склоны холмов тут были прямо-таки утрамбованы лыжами – видимо, отдыхать сюда приходили не только из близлежащих районов города.

 В целом, к будущим, уже академическим лыжным кроссам, я был подготовлен этими ранними тренировками. Единственное, чего мне так и не удалось сделать, – это попрыгать с трамплина. Несколько попыток сделать это с небольшой горки у нас перед домом не увенчались успехом. Для моих длинных лыж, видимо, не хватало скорости, и задники их не успевали оторваться от трамплина, когда я уже начинал клониться вперёд. Всё заканчивалось очередным падением. Пытаться же прокатиться сразу с самой большой горы, за городом, было просто неразумно. Так я и остался в этом виде спорта только болельщиком и наблюдателем.

Помимо всего перечисленного, у нас с ребятами зимой были и иные развлечения. Так, мы любили играть в снежки. Но это было возможно только во время оттепели – они порой случались среди зимы. И тогда мы собирались у меня чуть ли не всем нашим классом и устраивали снежные баталии. В какой-то год я умудрился построить во дворе целый снежный городок – с дотами, тоннелями, переходами, с высокой и прочной ледяной стеной. В нём оборонявшиеся чувствовали себя в полной безопасности.

Лепили мы и снежные бабы, скатывая большущие комья снега и ставя их друг на друга. Находили для них у нас в кладовке старые, ненужные головные уборы, формировали физиономию, придавая каждой бабе своё особое выражение. Правда, дальше баб ничего путного в этом скульптурном творчестве у нас не получалось – не хватало воображения и таланта.
В целом, зимний период года был для меня не таким уж и скучным, за исключением самого раннего моего детства. И способствовала этому во многом жизнь на окраине города.




Семейные радости и проблемы

Развлекаться с ребятами и девочками было, конечно, очень интересно. Но всё же большую часть времени я проводил дома, в семье, вместе с взрослыми. В общении с ними я тоже пытался получить удовольствие. Но вот взрослым, как я чувствовал, сколько-нибудь длительные разговоры со мной не добавляли положительных эмоций. Их больше привлекали беседы друг с другом, чем мои бесконечные вопросы и просьбы. Но я был достаточно настойчив и однажды даже «одолел» деда, упросив его сделать мне лук со стрелами. И оказалось, что дед это вполне умеет делать, и что он в детстве тоже стрелял из лука, и что лучшие луки получаются из можжевельника. У нас во дворе из неплодовых деревьев росли только дубы да липы, так что приходилось ограничиваться менее качественным материалом. Но лук и в этом случае стрелял. Правда, стрелы мои улетали в основном на соседние огороды, бесследно исчезая в густой траве, или же среди грядок и картофельных плантаций.

Привлечь деда к чему-нибудь более серьёзному, типа ремонта велосипеда, точке коньков, конструированию песочных дворцов и туннелей и т.п., мне не удавалось (видимо, дед этими вещами в детстве не занимался). Работать же топором, или ножом (например, чтобы выстругать из полена парусник для моего флота, который дрейфовал в нашей уличной канаве) дед просто боялся. Возможно, после неудачной попытки подать к столу курицу из нашего куриного гарема.

Дело было зимой, и в тёмном сарае дед, видимо, не сориентировался, приняв за серую хохлатку пестрого (и единственного!) петуха, который, явно, не хотел принести себя в жертву для нашего блага и оставить свой куриный гарем без наследства. Он отчаянно отбивался, заехав пару раз широкими крыльями деду по физиономии и сбив с него пенсне. Потеряв окончательно ориентировку в пространстве, дед хватил топором вместо петуха по своему большому пальцу (левой руки). Палец отскочил в сторону вместе с орущим (наверное, от радости) петухом, а дед помчался быстрой иноходью в дом, забыв и про топор, и про петуха, … и про свой улетевший невесть куда палец.

К счастью, всё произошло в выходной, и дома были все. Мама сразу оказала страдальцу врачебную помощь, обработав и забинтовав рану и введя деду обезболивающие. Бабушка первым делом выбежала ловить петуха, без которого, как все понимали, наше куриное хозяйство могло вскорости развалиться. И поймала его в саду, в глубоком снегу, куда с перепугу, или по дурости, устремился крикун, уйдя в сугроб чуть ли не с головой. И там его трепал за хвост Бобка, совершенно не понимая сути происходящих событий, но твёрдо стоя на страже вверенного ему сада, который он защищал от куриных нашествий в любое время года.

Итак, петух бабушкиными и Бобкиными усилиями был спасён, а дед в результате этой истории остался без пальца. Хорошо ещё, что палец зажил в домашних условиях без осложнений. Однако дед после этого случая стал страшно бояться любых острых предметов. Петух же тоже стал каким-то странным: перестал кукарекать, потерял всякий интерес к своему гарему, даже перестал драться с соседским белым забиякой, которому раньше не давал спуску. А под конец, в какой-то летний день вдруг попал под паровоз. Это был единственный за всю историю существования Железнодорожной и чугунки случай подобного рода, хотя кур вокруг было в изобилии. Поговаривали даже, что петух это сделал специально, чтобы «насолить» своим бездушным хозяевам и не попасть к ним в суп… Если так, то он всё-таки просчитался. Кто-то из соседей по улице всё же принёс остатки петуха его владельцам, и суп из них получился вполне наваристый.

Общение с дедом сделанным им луком у нас, к счастью, не ограничилось. Когда я подрос, мне вдруг очень захотелось научиться играть в шахматы. А шахматы у нас были. Позднее я узнал, что интересовался этой игрой мой отец. У него даже было несколько учебников шахматной игры – Ласкера, Капабланки, Алёхина. И я, найдя их в нашей библиотеке, с неистовой энергией изучал дебюты, эндшпили, миттельшпили; разбирал известные шахматные партии, гениальные комбинации корифеев шахматного искусства. И конечно, мне хотелось проверить на практике свои знания. И тут дед оказался заинтересованным партнером.

Поначалу он даже у меня выигрывал. Но очень быстро я освоил азы этого гениального искусства, и у деда сразу пропал интерес к подобным встречам. Но, безусловно, эти несколько первых месяцев наших шахматных баталий дали хороший толчок моей шахматной практике.

Бабушка! Именно она была моим главным (и, пожалуй, единственным) настоящим семейным учителем, воспитателем, вдохновителем! Она открывала передо мной красоту окружающего мира, она учила меня трепетать при встрече с прекрасным; она пробуждала жажду познания, учила воле и терпению, высокой нравственности и человечности, любви и благородству. Именно она передала мне часть своих знаний, чувств, эмоций; помогла развиться моей душе, приобрести в детстве то, что необходимо было для моего будущего.

Бабушка! Удивительно глубокая, возвышенная и вместе с тем противоречивая натура. Она умела радоваться жизни, видеть в ней свет и счастье, видеть во всём: в природе, в животных, в людях (особенно детях), в человеческих отношениях, в искусстве, науке, истории, астрономии… Она мечтала видеть всё это в нашей семье, делиться этим счастьем друг с другом, дарить красоту и любовь жизни друг другу. Она стремилась передавать все эти качества детям – своим ученикам. Стремилась сохранять добрые отношения со всеми окружающими её людьми. Постоянно работала над собой, над повышением своих знаний, хотя знала очень много в области литературы, истории, географии, астрономии, психологии человеческих отношений. Обладала поразительно цепкой памятью. Хранила в голове бесчисленное количество фактов, историй, стихотворений. Прекрасно рассказывала. Легко поддерживала любую беседу в любой компании. Обладала даром искусства диспута, логикой убеждений. Покровитель школьных талантов, хранитель духовности и нравственности, неутомимый труженик, борец за чистоту и справедливость человеческих отношений… Типичный интеллигент. И удивительно целеустремлённый человек.

Она отдавала должное своим знаниям и опыту. И вполне бы могла по всем своим качествам работать на куда более высоких должностях. И я уверен, что справилась бы и сделала бы много ценного для наших будущих поколений, будь у неё в руках хоть минимальные рычаги власти… Однако всё сложилось не так. И все жизненные силы ушли только на поддержку семьи и на борьбу с окружающей нас несправедливостью…

Жизнь не сложилась. Но почему она обернулась против неё? Почему была потеряна любовь, почему оказалось невозможным жизненное счастье? Что это – судьба, особенности ли характера, глубокие убеждения твёрдого духом человека; стремление ли всегда и во всём жить прежде всего ради других – твоих близких, родственников?

Что её сблизило с дедом, человеком совершенно противоположного склада ума, характера, человека иных жизненных убеждений, принципов, запросов? С человеком, в основном равнодушным к своим потомкам (или это было только внешним проявлением его скрытого, спрятанного в себе характера?). Как можно было прожить всю жизнь без взаимных чувств, эмоций, … без любви, без ласки, … без счастья семейной жизни?! А они прожили! Прожили вместе с 1907 по 1956 год (год смерти деда) – почти полвека, почти до своей золотой свадьбы!

Да, они прожили. Прожили, но как? За все 18 лет совместной жизни с ними я не помню случая каких-нибудь взаимных поздравлений, празднований их дней рождения, юбилеев и т.д. Как будто всего этого и не существовало в их жизни. Не отмечались и мамины праздники, отмечались только мои. Да и то в раннем детстве. Потом и они стали для меня тоскливы… И кругом неприязнь, настоящая «идиосинкразия» друг к другу! Сплошные упрёки, колкости, постоянные воспоминания прошлого, ругань, крики…

Это было закономерным отражением её чрезвычайно тяжёлой духовной жизни. При такой жизни иного и быть не могло. Никакая нервная система не смогла бы выдержать без потерь подобных душевных испытаний. А тут ещё война, разруха, постоянные гонения на интеллигенцию, невозможность реализовать себя, свои потенциалы… Сплошная неудовлетворенность… Почти во всём. Вот что приводит к срыву!

Деду было попроще. У него не было больших духовных стремлений, высоких амбиций, жажды поиска, желания оставить после себя что-нибудь в жизни. Он полностью (как и мама с бабушкой) отдавал себя работе, имел блестящую репутацию прекрасного специалиста (санитарного инспектора), самые высокие ордена того времени. Это его, видимо, вполне удовлетворяло. Терпеть ему приходилось только дома. Зачем?!

Неужели даже в этой ситуации нельзя было найти выход? Как-то облегчить свои семейные страдания? Хоть внешне приблизиться друг к другу?.. Ведь он никогда не называл бабушку по имени… А как он её называл? Я не помню… Значит, просто никак, …обращался в третьем лице, или в пустоту… Понять всё это. Пересилить себя. Найти общий язык. Больше прощать нечаянные проступки. Забыть прошлое. Жить уже только настоящим… и будущим. Жить ради семьи, ради дочери, внука, которым крепкая семья была так необходима, нужна была семейная любовь, взаимная духовная поддержка, опора в будущей (и настоящей) жизни… А они всё страдали; страдали ежедневно, ежечасно; страдали, сокращая жизнь друг другу, лишая самих себя даже мимолетного счастья… И вынуждали страдать нас с мамой.

Мама терпела. Терпела всю свою жизнь, которую полностью посвятила последние десятилетия своей матери. Я терпеть был не в состоянии. Мечтал о совсем иной семье, иной жизни. И создал её. Может, идеальной только в моём понимании? Может, создал только для себя? Это должно показать будущее… А в те, первые годы своей юной жизни я мучительно страдал при виде всего того, что происходило у нас. Когда разговор взрослых ведётся только на повышенных тонах, когда беспрерывно хлопают двери, когда с обеих сторон сыпятся грубости и оскорбления, совершенно не понятные для юного создания. Когда ты действительно ничего не понимаешь и только чувствуешь глубокую горечь от всего происходящего, а также страх – и за себя, и за них, не зная, чем всё это может кончиться.

Я всё время задавал себе вопрос, почему мама не вмешивалась в эту истерию, почему не могла повлиять на отношения родителей, почему не оградила меня от этого жестокого жизненного кошмара! Я не помню, что она делала в эти моменты. Или же она просто уходила из дома, чтобы не участвовать в этом губительном для семьи процессе. Или же ссоры начинались в её отсутствие – когда она была на работе… Или же я сам в этот момент не мог ничего увидеть и услышать, кроме громких перебранок основных участников происходящего.

По-моему, даже Бобка не оставался ко всему равнодушным. В этот момент он начинал непрерывно лаять – или из прихожей, или во дворе; явно чувствуя от всего серьёзный внутренний дискомфорт и в своей собачей душе. Но что мог сделать он в своём положении?.. Тем более, ничего не мог сделать и кот Васька, который быстро через форточку улепётывал на улицу, или же (зимой) запрыгивал под самый потолок, на печку, где чувствовал себя в относительной безопасности.

Как реагировал на всё это отец? Видимо, в этот период его уже не было в семье. А происходили ли сцены, когда мне было год-полтора, – не помню. По-видимому, тогда, в большой семье, всё было по-иному. А может, бабушке было на кого периодически переключать своё чрезмерное внимание. Может, и отцу выпала участь испытать на себе таинственную силу её энергетического воздействия? Может, оно в какой-то степени повлияло на весь последующий ход событий?.. Но ведь всё это происходило у всех на глазах, развивалось, видимо, постепенно. Было время осмыслить, принять решение и… уйти жить самостоятельно, своей молодой, счастливой семьёй! Что помешало им (родителям) сделать это?!. На эти вопросы могли ответить только они сами… Это была наша общая судьба, и с ней всем нам приходилось мириться… Бедные взрослые! Им можно было только посочувствовать!

Бабушка! Как укладывалась в её душе вся эта противоречивость – чувств, настроений, стремлений! Как выдерживала её душа столкновение потоков противоположных энергий! Как не погибла, не разрушилась она от этой безудержной дьявольской силы, внедрившейся в неё и мучившей всю взрослую жизнь?! А она ещё могла не только просто жить, но и творить добро, приносить огромную пользу людям – в первую очередь мне, к кому она питала, по-видимому, самые светлые чувства, на кого возлагала последние свои надежды, за кого радовалась и кем постоянно восхищалась, не в пример остальным членам семьи.
Именно она, и только она делала всё, чтобы воспитать во мне человека – культурного, образованного, нравственно чистого, целеустремленного. Делала, понимая, что никакой детский сад, никакая школа не смогут сами по себе сформировать из человека личность – личность, достойную будущего чистого, высоконравственного общества. Понимала, что только семья способна на это – самая главная, самая динамичная ячейка общества, и именно она (семья) в первую очередь должна быть ответственна за наше будущее.

Много ли было у бабушки свободного времени? Летом, во время школьных каникул – да. В процессе занятий – нет. Но она всё равно и летом, и зимой занималась со мной, стараясь передать мне часть своих знаний, передать хоть частичку своей богатой души, нацелить на что-то главное, большое в жизни. В этом была она вся, со всеми своими глубокими внутренними противоречиями.

Она учила меня читать, писать, считать. Поощряла мою любовь к рисованию, к развивающим играм. Не препятствовала моему физическому развитию – беготне, лазанию по деревьям, мальчишеским играм, купанью и плаванию. Радовалась моей любви к природе, к миру животных и насекомых. Старалась сблизить меня с хорошими (на её взгляд) ребятами – для обоюдной пользы нашего развития. Вникала во все мои желания, в мои радости и беды, – вообще во всю мою жизнь. Прикладывала все силы, чтобы из меня получилось что-то, используя для этого свой педагогический талант, свои опыт и знания.

Я помню, что только она одна, бабушка, читала мне книжки, чаще всего тогда, когда я был болен. Уставшая, она садилась ко мне на кровать с книжкой в руках. Вначале читала довольно бодро, затем речь её становилась все менее связной, неразборчивой; голова начинала клониться на руки, книга порой вываливалась из рук… Она сразу просыпалась, приходила в себя и продолжала чтение.

Мне очень нравились сказки и даже поучительные стихотворения того времени – «Мойдодыр», «Федорино горе», «Старик Хоттабыч», «Дядя Стёпа», «Айболит» и др. В более старшем возрасте меня увлекали уже повести про Тома Сойера, Капитана Немо, Робинзона Крузо, Синдбада-Морехода – произведения Жюля Верна, Марка Твена, Луи де Буссенара, Стивенсона; из наших отечественных авторов – Аркадия Гайдара. Иногда бабушка читала мне и французские книжки, естественно, переводя их на русский. Особенно нравились мне сказки про драконов с прекрасными красочными картинками. Последние я выдрал из книги для каких-то целей – видимо, для своих художественных альбомов, испортив прекрасное издание.

Читать самому мне было не так интересно. Да и вся эта «читательная» наука продвигалась у меня почему-то очень медленно. Хотя в детском саду (это в возрасте пяти-шести лет) я был единственным, способным прочесть что-то для всеобщего слушания. Конечно, научила читать меня бабушка. Она же настойчиво работала и над моей дикцией, поскольку поначалу мой речевой аппарат совершенно не был приспособлен для произнесения некоторых звуков русской разговорной речи. В частности, я не в силах был выговорить звук «р», и мы с бабушкой работали над его произношением чуть ли не ежедневно. В конце концов, наши длительные старания увенчались успехом, и я пошёл в детский сад с хорошей базовой основой для своего последующего речевого развития.

Сравнительно легко удавалась мне наука со счётом (как я узнал потом – математика). Сосчитать до десяти (по пальцам, или даже без них) я научился годам к трём. Это особенно получалось у меня, когда приходилось считать яблоки или конфеты, выдаваемые за обедом или за ужином. Каждому больше двух никогда не доставалось. А вот если посчитать всем, особенно, когда у нас были гости, то тут моих пальцев уже и не хватало… Почему-то меня часто просили посчитать до десяти и обратно. Кому нужен такой обратный отсчёт, я понять не мог – разве что ради подсчёта оставшихся на столе тех же печений или конфет в процессе чаепития.

Куда сложнее было считать от десяти и дальше. Просто так – это у меня вначале никак не получалось. Тогда взрослые придумали игру с ягодами, насыпанными на блюдечке, разрешая съесть очередную только после того, как я «пересчитаю» их. Тут уж была моя прямая заинтересованность, и счёт быстро пошёл в гору. Однако на первых, ещё довольно затруднительных этапах этой «умственно-пищеварительной» работы я умудрялся (при отсутствии должной бдительности взрослых) ухватить в промежутке между очередными цифрами побольше совсем «не учтённых» ягод. И это как-то компенсировало мои математические страдания. Слава Богу, обратного счёта при всём этом не было, иначе туго бы пришлось моему желудку.

Старалась бабушка учить со мной и стихи. Только вот из всего этого выученного поэтического материала к школьным годам в памяти осталось очень немного – пара басен Крылова, да несколько общеизвестных стихотворений Пушкина, ещё, кажется, Фета. Так что в школе мне особенно и нечего было рассказывать. И я почему-то всегда стеснялся это делать. Хотя дома вовсю подражал Игорю Ильинскому, пересказывая басню про Слона и Моську. Бабушка, естественно, этим восторгалась и пыталась демонстрировать мои творческие способности перед приходящими к нам гостями. Я же при них почему-то не мог произнести ни слова! Как и вообще ничего не мог делать «на показ». Бабушка, конечно, возмущалась, считая это моим упрямством. Но здесь было не нежелание, а просто невозможность сделать то, чего хотели другие. Был, скорее, стыд за то, что сделаю плохо; боязнь того, что вообще ничего не получится.

Это психологическое состояние «боязни выступлений» преследовало меня всю жизнь и страшно мешало моему научному и духовному становлению и развитию. Нет, я, конечно, выступал, и выступал неплохо, особенно, когда речь шла о совершенно новых исследованиях и достижениях. Но каждый раз это требовало от меня серьёзных усилий и приводило к значительному нервному истощению…
Откуда взялось это неверие в себя, в свои силы и возможности? Ведь я многое мог делать не хуже других. Возможно, от частого и длительного пребывания в одиночестве. Возможно, от особенностей домашнего воспитания, подавляющего личную самостоятельность. Нельзя исключать и генетически переданного от отца склада характера – мягкого, податливого, возможно, слабовольного.

Да, но всё это касается духовно-волевых качеств. Что же касается образования, там всё двигалось по намеченному плану. И если я мало помнил стихотворений отечественных авторов, то это ещё ничего не значило. Так, в дополнение к ним я выучил несколько стихотворений на французском языке, выучил на всю жизнь, и даже передал их своим детям и внучке, дополнив им эти знания десятком других – Поля Верлена, Виктора Гюго, Теофиля Готье. А вот почему я ими не мог похвастаться в школе и в детском саду – так и осталось для меня вопросом.

Что хуже всего получалось у меня из общеобразовательных наук обязательной школьной программы, так это письмо. Хорошо писать буквы и цифры я научился только в школе, после нескольких лет настойчивых стараний, в том числе и на дошкольном этапе обучения. И как много было пролито слёз за этими ненавистными мне страницами! Сколько, казалось мне, потеряно драгоценного времени на освоение этой писательской науки! А ведь, на тебе – пригодилось!  Хотя бы на данном этапе своей, уже основательной, «писательской» деятельности. И вспомнишь бабушкины пророческие слова, сказанные однажды во время моих страданий: «Пиши, Витюся! Старайся, трудись! Всё в жизни может пригодиться!»
И я писал. Вначале отдельные буквы. Потом слова, затем фразы и целые предложения. А во втором классе мы с Генкой Серебряковым даже попытались написать по целому роману. Правда, дальше одной страницы ученической мазни с огромным количеством ошибок дело не пошло… Но всё же жаль, что эти первые шедевры нашего юного литературного творчества были безвозвратно утеряны!
Помимо этих обязательных, бабушка впихивала в меня уйму всяких дополнительных знаний, которыми обладала сама. Много рассказывала мне из области истории, астрономии, из жизни выдающихся людей. В нашей домашней библиотеке была серия «Жизнь замечательных людей», из которых я помню Рафаэля, Леонардо да Винчи, Магеллана, Коперника, Репина, Моцарта и других великих и величайших. Я с интересом слушал истории их жизни, начиная с раннего детского возраста и радовался, …что меня всё же не заставляют так много работать, как приходилось им. Я жалел их и одновременно восхищался ими. Их судьба, их настойчивость придавали мне дополнительные силы, звали к творчеству, к познанию различных видов искусства.

Этим творчеством для меня с раннего детства было рисование. Корабли, самолёты, танки, пушки я научился рисовать ещё до войны (что делали, впрочем, и другие мальчишки). Безусловно, на эту актуальную тематику вдохновляло нас время и вся пропаганда, ведущаяся тогда по радио. И мои альбомы пестрели боевыми действиями с использованием невиданной доселе военной техники с красными звёздами и исковерканными и горящими танками и самолётами противника.
Куда более совершенные панорамы военных действий оставили мне на память мои старшие товарищи, иногда приходившие в гости к бабушке (их учительнице). Один из них (Витя Катков) даже стал в последующем хорошим художником, долгие годы развивавшим наше палехское искусство.

Страсть к рисованию у меня особенно проявилась в первом классе, после перенесённой пневмонии. И тогда стали появляться мои бесчисленные копии зданий, городов, скульптурных памятников, птиц, насекомых, овощей и фруктов, оригиналы которых я находил в календарях и книгах. И даже великолепные издания Брэма и Кернера, которые я основательно проработал двумя годами раньше, переведя из них большую половину картинок, вновь было взяты на вооружение, но уже для настоящего копирования (как элемент классической, академической художественной программы).

Особенно сдвинулась с места эта программа, когда в мою жизнь ворвался залётным метеором ещё один будущий увлечённый художник (художник слова) – восьмилетний Гена Серебряков. Вместе с ним в течение почти целого года, в промежутках между беготнёй и играми, мы устраивали часы рисования, соревнуясь в основном в количестве срисованного материала. Мои собственные художественные шедевры этого периода до сих пор хранятся в одном из альбомов, затерявшихся где-то на антресолях нашей малогабаритной квартиры. Рисунки были достаточно точными и яркими. Но более всего в наших картинах ценителей искусства привлекали подписи под ними, выполненные почему-то печатными каракулями и с невероятным количеством грамматических ошибок. Как они могли появиться в таком количестве! (Эти ошибки!) Ведь все подписи во время нашего творчества лежали перед нами! И творчеством занимались круглые отличники, ученики второго класса 10-й и 13-й школ!

Не знаю, как дома у Гены, но в нашей семье эти альбомы смотрели все. Однако восхищалась ими почему-то опять-таки одна бабушка. Как педагог, она понимала значимость такого вот коллективного творчества и всемерно поощряла нас к этому.

Чувство красоты и понимание роли её в жизни у бабушки было бесподобное. Она могла восхищаться всем, её окружающим. Её волновали каждая букашка, каждый жучок, мотылёк, стрекоза и бабочка, пролетающие мимо. Её радовали луна и солнце, облака, висящие над нами, восходы и закаты. Волновал летний дождь и январский снег. Она любила кошек и собак, и не только наших, собственных. И животные чувствовали это, часто подбегали к ней на улице, терлись о её ноги, порой провожали от школы до дома, пока им навстречу не выскакивал рассерженный чужим присутствием Бобка и не обращал всех в бегство.

Бабушка очень любила искусство. Я думаю, что любила все его виды, чувствуя и понимая его значимость в жизни общества. Бывая в так любимом ею родном Ленинграде, она каждый раз обязательно наведывалась в Эрмитаж, в Русский музей, Академию художеств; посещала Петродворец, Пушкино, обязательно навещала Летний сад, набережную Невы и другие любимые места города. В музеях всегда беседовала со смотрительницами, вспоминая прошлые десятилетия музейной (и вообще ленинградской) жизни. Безусловно, любила она и литературу. Досконально знала всю отечественную и большинство зарубежной классики, могла цитировать наизусть массу поэтических отрывков. Перечитывала поэзию Тютчева, Фета, Алексея Толстого, конечно, Пушкина и Лермонтова. Имела целую стопку «литературных» тетрадей, где были от руки переписаны отсутствующие в её библиотеке поэтические издания и целые романы в прозе.

Любовь к красоте, в частности, к природе! Возникла ли она у меня сама по себе, или этому всё-таки способствовали взрослые? Да вряд ли стоит говорить обо всех взрослых – я помню всего лишь единственную коллективную прогулку на реку и один поход в лес. Все остальные путешествия по лугам и лесам мы совершали только с бабушкой. Правда, рядом с нами всегда семенил мелкой трусцой вездесущий Бобка, но он был лишь добавлением к нашей пешеходной команде и в лирико-познавательном плане в расчёт не принимался.

О прогулках на реку я уже говорил. А вот поход в лес (за грибами) заслуживает особого внимания, хотя это было очень давно (почти 68 лет назад) и осталось в памяти лишь отдельными фрагментами. Тот, 1941 год, точнее июнь 1941 года, был чрезвычайно богат на грибы. Грибы росли тогда везде – в любом лесу и перелеске, на каждой лесной поляне, в любом, даже небольшом, скоплении деревьев. Их было столько, что городские жители успевали сходить за ними до работы, а деревенские вывозили из леса целыми телегами. Лесные поляны и просеки краснели от бесчисленных шляпок толстоногих подосиновиков. Все ельники были усыпаны великолепными белыми грибами. Повсюду желтели скопления лисичек, стройными рядами выстраивались армады подберёзовиков. Пестрели разными цветами бесчисленные сыроежки, на которые уже не обращалось внимания.

Бабушка с мамой вместе с их знакомыми ходили в лес, видимо, довольно часто, так как я отчётливо помню и грибы, и многочисленные грибные деликатесы, подносимые к обеду: пироги с грибами, жареные грибы в сметане на большой сковородке (на той, которую некогда уронил, но не разбил дед), всевозможные грибные соления и маринады. Всё было удивительно вкусно…

И вот в один из таких походов взяли и меня – видимо, после того, как мне исполнилось пять лет, и меня посчитали вполне большим и способным самостоятельно вышагивать лесные километры. К тому же, следовало начать знакомить меня с лесом, с его обитателями и богатствами, которые в то время были официально доступны для общего (то есть народного) пользования – знакомить с нашей русской природой, уже не в садово-огородном, а в более широком масштабе.

В то время лес располагался недалеко от дома. Он занимал всё пространство от Шуи до Ворожино и дальше до Кохмы и Иванова. Это потом, в годы войны, его стали быстро вырубать (короче, просто воровать), несмотря на государственные запреты и серьёзные санкции в случае поимки с поличным. Дело в том, что Шуя была тогда в основном одноэтажной, с частными домами и отапливалась дровами, которые были далеко не по карману простым работникам шуйских фабрик и заводов. А о деревенских жителях, практически вообще бесправных и накрепко привязанных к своим деревенским хозяйствам, говорить вообще не приходилось.

Как мы шли к лесу, как возвращались обратно, я не помню. Видимо, это не составило для меня трудностей. Но вот сам лес помню, особенно отдельные его участки. Прежде всего запомнилась довольно глубокая канава (глубокая, наверное, для меня), по краям которой росли настоящие грибные великаны. До этого, дома, я видел их в корзинах и лукошках, приносимых из леса мамой с бабушкой. И тогда они мне очень нравились. Но вид их в естественной, живой красоте, вместе с деревьями и кустарниками, маленькими ёлочками и сосёнками, на фоне упавших листьев и иголок производил куда более глубокое впечатление.

Я бегал по канаве, хватая грибы все подряд, кричал и визжал от радости, что тоже «нашёл», аукался, как и взрослые, бежал к ним показать свои находки, высыпал грибы в общую кучу и, переполненный совершенно новыми, необычными чувствами, вновь устремлялся к «своей» заветной канаве, где меня (мне казалось) с нетерпением поджидали мои новые лесные знакомые, ставшие вдруг настоящими друзьями, – эти чудесные творения природы и воплощение совершенно новой для меня красоты.

Вон из травы выглядывает целое семейство красноголовых подосиновиков. Впереди прямо передо мной красуются несколько тёмно-коричневых великанов с толстыми, толще моей руки, ножками. Дальше – грибы с красными, синими, жёлтыми плоскими шляпками, наверное, сыроежки… Брать велели только самые лучшие – белые и подосиновики. Белые такие большие, что и в корзину не влезают… А вон с краю под ёлкой стоит настоящий великан с огромной толстой шляпкой, величиной, наверное, больше нашей сковородки! Какой красивый! Его и срывать-то не хочется… Зову маму с бабушкой. Те всплескивают руками и охают! Такого геркулеса они ещё не находили. Взяли в свою большую корзину. Собрали и остальные белые. Красовички мне оставили – они поменьше…

Как здесь хорошо, в лесу! Ещё рано. Только-только сквозь листву деревьев начинает просвечивать солнышко. Немножко сыро от утренней росы. Капельки воды падают с ветвей деревьев. Но совсем не холодно… А вон, впереди, какие-то белые цветы – пирамидки, устремлённые вверх. Стоят на небольшой зелёной полянке и как бы светятся на солнце. Снова зову бабушку. «Это же фиалки, – говорит она. – Лесные фиалки, ночные. Понюхай, как пахнут!»… Очень приятно! Я помню этот запах. Мама такими духами как-то душилась. Так вот откуда эти духи! Они, оказывается, из леса… Хочу собрать букетик, но бабушка отговаривает. Говорит, что они быстро завянут: «До дома не донесём. За цветами надо специально ходить. Сегодня грибы нужны»… И я снова включаюсь в общезаготовительный процесс.

Корзинки наши наполнились очень быстро. Точно так же, как и у наших спутников (кто это был, я не знал). Заполнив их доверху самыми отборными грибами, сели отдыхать. Надо было и перекусить перед обратной дорогой. Почему-то мне, как никогда раньше, сильно хотелось есть. Да так, что уплёл всё в двойном количестве – кое-что прихватил и из бабушкиной порции. Взрослые были страшно довольны: «Надо его почаще в лес водить, куда быстрее расти будет!»
– Да он и так совсем круглый, – добавил кто-то из знакомых.
– И совсем нормальный, – обиделась бабушка. – Только сильный и выносливый. Много нам помогает…

Солнце к этому времени поднялось высоко и осветило всю нашу маленькую полянку. Стало даже жарко… Над нами кружились стрекозы и бабочки – совсем, как в нашем саду! Со всех сторон пересвистывались пичуги. Стучал вдалеке дятел; порой принималась куковать кукушка… Вдруг из травы, у края поляны выпорхнула довольно большая птица – пёстрая, с длинным клювом. Я успел её рассмотреть. Увидела её и бабушка: «Вальдшнеп, вальдшнеп полетел! В первый раз в нашем лесу эту птицу вижу!»

Конечно, мне хотелось здесь остаться подольше, но взрослые торопились домой. Предстояла длительная работа с грибами: жарёха, сушка. И мне самому хотелось принять участие в этом процессе.

Вот таким оказался мой первый поход в лес. Первым и последним вместе с семьёй. Началась война, и стало уже не до леса. В войну мы с бабушкой пытались ещё пару раз сходить за грибами. Но лес в этом районе был уже вырублен. Кругом торчали голые пни, валялись срубленные ветки. Идти же дальше мы побоялись, тем более что встречные мальчишки напугали нас присутствием в лесу «бандитов», которые, якобы, за ними гнались. Стоило ли рисковать в таком случае?! Да, но грибной лес остался в памяти на всю жизнь! Такого чуда природы я больше никогда и нигде не видел. Встречал хорошие леса, грибные. Брал грибы десятками килограммов – столько, что вывезти можно было только на машине. Но всё же это было не то! Да лучше такого обилия и не надо! Говорят, что оно на самом деле со стихийными бедствиями связано. Каким образом только – никто не знает.

В летнюю пору у нас с бабушкой была ещё одна возможность часто бывать на природе – притом не просто для удовольствия, а с целевым назначением – когда у нас появилась коза Зорька. Это произошло в войну, поскольку раньше приобретать козу не имело смысла: продуктами мы были обеспечены. В магазинах, видимо, было достаточно продовольственных товаров. Да и «Хитрый» рынок по-соседству позволял иметь молочные и мясные продукты. Сметану, сливки, масло, сыр мы порой готовили сами. Отлично помню, как бабушка сбивала сливки, и какое вкусное из них получалось масло. А творог так и таял во рту, и я с огромным удовольствием уплетал его, и даже без сахара.

С первых дней войны продукты вмиг исчезли. Родители даже не успели закупить самого необходимого. Не было ни соли, ни сахара, не хватало мыла, спичек. Всё резко подорожало. Вот тогда и возник вопрос с молоком. И вдруг нам здорово повезло! – Выиграли несколько облигаций, в целом на пять тысяч рублей. Это были деньги! По-моему, их и использовали на приобретение чёрношерстной рогатой красавицы. И в семье сразу стало чуточку веселее.

Зорька быстро освоилась с новой обстановкой – с местом своего обитания в сарае, где для неё было приготовлено соломенное ложе, сено и вода – для отдыха и душевного вдохновения. Правда, здесь же, в сарае обитали куры. Но они располагались выше, на насестах. Днём же в летнее время с утра и до вечера ковырялись в кучах мусора и огородных грядках в поисках пропитания. В благодарность за приносимые нам яйца им выдавался ещё и доппаёк в виде зерна, круп, хлеба (последний в довоенное время), но этого их прожорливым натурам было явно недостаточно. Поэтому они всей своей дружной куриной семьёй терзали наши грядки, несмотря на многочисленные преграды, оборудованные нами на подступах к огороду.

Для Зорьки пребывание в саду-огороде было запрещено категорически, поскольку её любовь к зелёным веткам, моркови и свёкле лишила бы нас с таким трудом выращиваемого урожая. Ей разрешались прогулки только по палисаднику, где росли розы, шиповник да золотые шары. Она пыталась подобраться к зелёной листве и нежным лепесткам роз, то так и не смогла преодолеть надёжную преграду в виде острых колючек. Поняв, что всё же лучше оставаться козой, чем превращаться в верблюда, она вскоре успокоилась и спокойно проходила мимо колючих деликатесов.

Пасти козу где-то в нашем районе не предоставлялось возможным, и мы устроили Зорьку в общее козье-овечье стадо, чему она была очень рада. Собиралось стадо рано утром на Ивановской улице и устремлялось на весь день далеко за город, за Мельничнову церковь, куда-то к лесу, или в луга, расположенные неподалёку от Тезы. В течение дня стадо перегонялось с места на место, а  в полдень устраивалось на отдых и на дневную дойку. Вот туда мы и отправлялись с бабушкой в сопровождении страстного любителя путешествий Бобки, совершая в летнюю пору такие прогулки почти ежедневно. И были они для меня, пожалуй, самым большим удовольствием того периода моей мальчишеской жизни. От них осталось у меня лишь самое общее впечатление – радости и огромного счастья слияния с природой, которую я любил день ото дня всё больше и больше.

Примерно за час мы добирались до стоянки. Она располагалась на опушке леса. Зорьку долго звать не приходилось – она сразу прибегала на наш голос. Первым делом бабушка давала ей корочку хлеба с солью – любимое кушанье нашей красавицы, и та милостиво дозволяла хозяйке начать процедуру доения. Надо сказать, что эта процедура Зорьке не очень нравилась. Она брыкалась, дрыгала ногами, норовя угодить ими в кастрюлю с молоком, и даже пыталась убежать. Приходилось держать её за рога и уговаривать. Порой не обходилось без происшествий, когда ей удавалось угодить копытом в кастрюлю. В целом это было не так и страшно, но сырого молочка уже не отведаешь. По завершению дойки мы хвалили и ласкали красавицу, и она довольная убегала к своим подругам.

В какой-то день я упросил бабушку взять с нами на прогулку Стаську Платонычева. Бабушка очень не хотела этого делать, но всё же уступила моим просьбам. Стас всё время ныл во время дороги. То ему было жарко, то ноги вдруг заболели, то домой захотелось. Бабушка будто предвидела подобное. Но главное – его ничего в дороге не интересовало – ни речка, ни солнце, ни цветы, ни сама стоянка с процедурой доения. В довершение всего он умудрился разлить банку с молоком, принеся нам одни убытки. Вот и бери таких…

Итак, все заботы по моему воспитанию в семье ложились на бабушкины уже стареющие плечи. Эти плечи постепенно перестали выдерживать непосильные для неё нагрузки. Она чаще стала болеть, жаловаться на сердце, на лёгкие. С лёгкими у неё давно что-то было не в порядке. Часто беспокоил кашель. Первоначальной причиной его, безусловно, служило курение. Курила бабушка много и давно – со студенческих времён. Тогда, во время учёбы в гимназии, видимо, для девушек было модным держать папиросу во рту. Отучиться же от этой пагубной привычки даже ей, с её волей и характером, было уже не под силу. Временами она бросала курить, не курила многие месяцы, но потом снова возвращалась к старому. И у нас на грядках рос курительный табак, на чердаке висели его сухие листья; дома же пепельница постоянно наполнялась новыми и новыми окурками. Меня (когда я подрос) бабушка посылала в магазин (на Ивановской) купить её любимый «Беломорканал» фабрики Урицкого…

За десятилетия непрерывной табачной перегрузки бабушкины лёгкие, естественно, ослабли, а дополнительные негативные раздражители часто приводили к серьёзным осложнениям в виде пневмонии. Одну из них я помню зимой, когда бабушка чуть ли не ползком, с температурой под сорок, добралась из школы до дома. Каким-то чудом ей удалось спастись. Тогда не было ни антибиотиков, ни сульфаниламидов. Последние только-только начинали появляться в виде красного, потом белого стрептоцида. Во второй раз, примерно через год, воспаление лёгких началось у неё летом, после одной из наших загородных прогулок.

В тот раз на обратном пути мы попали под дождь. Ни зонтика, ни плащей мы с собой никогда не брали, так что пришлось принимать на себя струи обрушившейся на нас стихии. Дождик застал нас в открытом поле, километрах в полутора от Буровского завода. Бабушка всегда боялась промокнуть, зная о своих слабых лёгких. И тут она сразу стала высказывать опасения на этот счёт. Я предложил ускорить шаг, или даже пробежаться до города. Бабушка по причине неладов со спортом этого сделать не могла. Она всегда двигалась в среднем темпе, да и он порой давался ей с трудом. Я пытался закрыть её от дождя своим телом, подпрыгивая при каждом шаге и принимая на себя часть предназначенных для неё водяных струй, но этого было явно недостаточно. Когда мы подошли к заводу, оба были насквозь мокрыми. К этому времени дождь уже лил, как из ведра, и нам пришлось спасаться в проходной Буровского завода. Там уже скопилось с десяток таких же, как мы, потерпевших, но они успели заскочить сюда ещё до сильного ливня и были почти сухими.

Ливень с грозой продолжался более часа. За это время мы успели продрогнуть «до мозга костей» (как говорила бабушка) и потом долго не могли согреться. Дома бабушка срочно разогрела воды на керогазе, стала греть себе ноги и руки в надежде предупредить болезнь. И даже выпила какое-то лекарство. Но всё было тщетно. На завтра у неё поднялась температура, развился кашель, стало затруднено дыхание. А вызванный дедом доктор констатировал самое страшное – очередную крупозную пневмонию. Бабушка надолго слегла в постель, и все заботы о ней и всё домашнее хозяйство легли на плечи деда. Мама в то время была на фронте, и помощи здесь, в Шуе, ждать было не от кого.

Какой-то период бабушка была «на грани». Так сказала деду одна из врачей, ежедневно приходившая «лечить» больную. Но, слава Богу, грань эта была преодолена (возможно, и нашими с бабушкой «молитвами»), и она пошла на поправку. И это было огромное счастье для всей нашей семьи. Что бы делали мы с дедом без неё? (Маму вряд ли бы отпустили с фронта). И каким бы вырос я без бабушкиного контроля, воспитания и повседневной со мной работы?!

А работа перед моим поступлением в школу была весьма и весьма серьёзная. Целый год бабушка мучилась со мной, обучая правописанию, совершенствуя мои навыки чтения, способности пересказывать прочитанное. И это дало под конец результаты. В школе с первого класса я стал отличником, причём не липовым и временным, а настоящим и постоянным. И бабушкиной протекции в этом отношении (она была завучем школы) никакой не требовалось.

В тот же год бабушка неожиданно предложила мне ещё одно занятие – учиться музыке – игре на пианино, несмотря на все мои антимузыкальные задатки. О последних как-то сказала бабушке наша школьная учительница – Нина Васильевна, обучавшая нас, помимо основных предметов, ещё и пению (рисование и пение входили тогда в программу первых четырёх классов начальной школы). Нина Васильевна неплохо пела вместе с нами и, конечно же, слышала в общем многоголосье моё особенно громкое «сопрано», не способное пропеть ни одной знакомой всем мелодии, начиная с песенки про любимую ёлочку.

Бабушка не согласилась с этим. Для неё всё, что я ни делал, было на высшем уровне. Она сказала, что слух у меня разовьётся, а голос и сейчас весьма и весьма приличный. К тому же, никакого сольфеджио от меня музыкальные педагоги требовать не будут, а играть по нотам при желании можно научить «любого осла» (имея в виду сказку «Бременские музыканты»).

Я, конечно, с радостью принял предложение бабушки, представляя, как буду давать в скором времени концерты в школе, где стоял большой чёрный рояль, на котором пока никто ещё не играл. Однако чуть не испортил всё дед. Он очень редко высказывал своё мнение по семейным вопросам, особенно противоположное мнению бабушки. Но тут он предвидел такие измывательства над его абсолютным слухом, что молчать было просто невозможно. Но бабушка строго взглянула на него и сказала: «Сам не можешь ничего сыграть и мне саккомпанировать, так сиди и молчи. И не вздумай мешать нам с внуком работать!» Дед только что-то пробормотал в ответ, но повторно громко возражать не стал, предвидя серьёзные осложнения на весь воскресный день. А день был весь впереди; и мягкое кресло, и кипа газет, лежащая перед ним, предвещали на сегодня приятное времяпровождение.

Так что все последующие месяцы и годы деду пришлось терпеть мои измывательства над бедным старым инструментом. Не меньше пришлось страдать и мне под пристальным оком требовательного учителя. Зато меньше испытаний было коту, которого с этих пор я перестал сажать на клавиатуру и гонять по ней взад-вперёд с целью воспроизведения кошачьего вальса.

Начальный этап обучения взяла на себя сама бабушка. Она умела играть и когда-то играла, видимо, неплохо. И очень любила музыку. Но после смерти своего сына (первенца), прожившего на свете всего несколько дней, она посчитала это божьей карой и в наказание лишила себя этого счастья. И за все годы нашей совместной жизни в Шуе я ни разу не видел её за инструментом. Но теорию музыки и нотную грамоту она знала прекрасно и пыталась вдолбить её в мою непонятливую башку. Её стараниями я научился играть гаммы, небольшие пьески из учебника Бейера, пьесы в четыре руки, две из которых (руки) были взяты напрокат у деда. И где-то через год-полтора я мог уже давать небольшие домашние «концерты».

Дед к этому времени уже перестал сопеть и чертыхаться, когда я садился за инструмент, видя моё старание и некоторые результаты. И даже не возражал, когда я просил его поиграть вместе со мной басовую или верхнюю партию. Дедушка был, безусловно, талантлив в музыке. Он мог бы великолепно играть, обладая абсолютным слухом и невероятной способностью играть «с листа». Учился музыке он всего полгода. Но за это время освоил и нотную грамоту, и инструмент (не имея, конечно, необходимой техники, которая вырабатывается годами); и даже свободно играл вальсы Шопена. Один из них, очень сложный, он пытался как-то сыграть по моей просьбе, но тут же отказался из-за полного отсутствия техники. Сравнительно простенькие в техническом отношении вещицы он играл совершенно свободно, никогда не сбиваясь и не исправляясь. И дуэт наш звучал порой даже здорово. Хорошая музыка стимулировала меня в работе, и я занимался всё более и более старательно и к маминому возвращению с фронта в 1946 году был готов к занятиям уже с настоящими педагогами.

Занимаясь моим воспитанием в те годы и преодолевая мою мальчишескую леность, бабушка не раз говорила мне, что пойму значение этой работы и роль её (бабушки) в будущем. Так оно и случилось. И я дал этому достаточно глубокую оценку. Конечно, в возрасте пяти-восьми лет я не до конца понимал всего происходящего и бабушкиной, казалось, чрезмерной настойчивости в «выведении меня в люди». И далеко не всё в этом воспитательном процессе нравилось мне. Возможно, кое в чём бабушка и перегибала палку; возможно, в чём-то просто не понимала меня, не находила нужного педагогического подхода с учётом моего характера, темперамента, моих внутренних потребностей. Видимо, ко многому она подходила чисто со своих, уже взрослых позиций, не задумываясь порой о моей юной неспособности понять её объяснения и требования.

Не смогла до конца разобраться бабушка и с моей психологией, в частности с чрезмерной стеснительностью. Считала эту черту характера упрямством и настойчиво требовала от меня того, что порой я просто не в силах был сделать. И эти непрерывные требования в течение длительного времени ужасно подавляли меня, надолго лишая творческой инициативы и положительных эмоций.
Но самым тяжёлым для меня в её воспитательной деятельности было то, что она никогда не соглашалась с противоположным мнением собеседника, и не только юного. От этого возникали бесконечные споры, доходившие порой до полного разрыва дружеских отношений. По этой причине многие прежние её подруги и знакомые постепенно перестали навещать нас. Остался один единственный Александр Петрович Тархов (дядя Петрович), по мягкости характера соглашавшийся всегда и со всем и никогда не высказывавший в спорных вопросах своего личного мнения.

В ряде вопросов (касающихся меня и моих друзей) бабушка была неправа. И моё настойчивое несогласие с ней в этом вызывало у неё бурю гнева. И я уже на себе испытывал мощнейшее воздействие её всеподавляющей энергетики. В раннем возрасте приходилось со всем мириться (не соглашаться!), в более же позднем – я отстаивал своё мнение. И это приводило к глубоким конфликтам.

Почему мне так мало приходится говорить о маме? Тихая, кажущаяся застенчивой, незаметная (на фоне бабушки), она спокойно делала свои семейные дела в доме: заботилась обо мне, занималась хозяйством, огородом, но большую часть времени проводила на работе. Она никогда не вмешивалась в отношения между родителями, стараясь только оградить меня от них, увести подальше от этих ссор, не сулящих ничего хорошего нашему семейному существованию.
Бесспорно, в моём раннем детстве она много занималась мною, по возможности, прибегая с работы, чтобы покормить, покачать, уложить спать, переодеть, если было надо. Пела ли она мне колыбельные? Возможно, и нет, поскольку наша общая семейная черта – невозможность правильно передать голосом звучащую внутри мелодию – не позволяла ей сделать это. Однако она играла. Играла те же колыбельные (Моцарта, Дунаевского – эти ноты у неё сохранились), детские песенки (про ёлочку) и многое другое, доступное младенческому восприятию.
Я часто сидел у неё на коленях, когда она что-то делала за столом, или читала в кресле. Иногда садился к ней во время игры и пытался добавлять и свои собственные звуки в гармонию исполняемых ею произведений. Часто мы вместе с мамой отдыхали в нашем саду. Она сажала меня в гамак, висящий между двумя большими яблонями, и тихонько раскачивала, готовя к дневному сну. А потом сидела рядом со мной, наблюдая, чтобы я случайно не вывалился из довольно шаткого ложа.

Когда я начал ходить в детский сад (в пятилетнем возрасте), мама утром отводила меня туда, а вечером приходила забирать обратно. А когда у меня ни с того ни с сего вдруг разболелся палец на ноге, она возила меня на санках…
Помню, как с началом войны мама, чуть ли не в одиночку, вскопала огромный участок перед домом под картошку. А потом вместе с бабушкой поднимала весь огород. Ей было труднее всех, так как работать в эвакогоспитале ей приходилось по 10-16 часов в сутки. Всю же домашнюю работу она делала по ночам.

А потом был отъезд мамы с госпиталем на фронт и ожидание писем с фронта. И они приходили, но очень редко. Но зато какая это была радость для всей семьи! Мы читали их и перечитывали, собравшись вместе. Читала в основном бабушка. Я только пересказывал и делился своей радостью с девчонками с улицы (Анисимовыми), которым письма с фронта уже не приходили…

Вернулась мама с фронта неожиданно. Я тогда учился во втором классе и был после школы уже дома. Слышу совершенно неузнаваемый лай Бобки. Выбегаю во двор и глазам своим не верю – стоит мама – в военной форме, в майорских погонах, с чемоданом и сумкой в руках. Стоит и улыбается мне (и Бобке, конечно). Бобка носится вокруг неё, подпрыгивает, и всё старается лизнуть маму в лицо. Это он и раньше с нами порой проделывал при радостной встрече, однако так высоко он никогда не прыгал, даром, что постарел на четыре года!

Я тоже бросился к маме и тоже допрыгнул бы до её родного, улыбающегося лица, но это делать не пришлось – мама бросила чемоданы и сама подхватила меня с возгласом: «У, какой тяжёлый! И какой большой!.. Тебя здесь неплохо кормили в моё отсутствие!» Что ещё она говорила мне – не помню. Я подхватил её вещи и понёс домой. Чемодан оказался тяжеленным, и я изгибался под его тяжестью; но всё же выдержал нагрузку – «своя ноша не в тягость!» Теперь это была уже наша ноша, и я твёрдо знал, что в ней скрывается много привлекательного!

Бабушка с дедом были на работе, и я помчался скорее в школу, к бабушке, сообщить ей эту радостную новость. Вместе со мной нёсся и мой новый друг Генка Серебряков, который в момент встречи гулял на улице. На обратном пути мы мчались ещё быстрее, и я, не рассчитав скорости, влетел в большую лужу, прокатился в воде на задней части, ощутив весьма неприятный холодок по всей поверхности спины. Ну, да разве стоило сейчас обращать на всё это внимание! Когда дома ждала мама, ждали разговоры, подарки, ждала совсем новая жизнь. И я надеялся, что она будет для всех нас радостной и счастливой, без ругани и скандалов… И я ещё готовил маме сюрприз – несколько выученных пьесок из Бейера, о чём она и не должна была догадываться.

Но сюрприз, на мой взгляд, не состоялся. То ли бабушка нечаянно в письме проговорилась, или мама сама считала, что я обязательно должен играть, и оговорила всё перед отъездом с бабушкой. Но она довольно спокойно отнеслась к моим успехам. Правда, похвалила и тут же села играть со мной в четыре руки. И тоже совершенно свободно ориентировалась в каждой своей партии. Я был на верху блаженства, чувствуя, что такой красивый музыкальный ансамбль может звучать у нас в любой момент. А потом был целый месяц маминого отдыха и мои каникулы. И мы всей семьёй работали на огороде, готовя будущий осенний урожай. И это было весьма актуально, поскольку был голод и плодово-овощная продукция должна была стать серьёзным подспорьем в его преодолении.

Из вещей, которые мама привезла с фронта, самыми ценными, на мой взгляд, были дамский велосипед и часы. Велосипед был удивительно лёгкий на ходу, и мне не составило большого труда научиться на нём ездить. Но это произошло через три года, когда я стал учиться в пятом классе. А пока на нём иногда совершала непродолжительные прогулки сама мама. Часы внешне не представляли собой ничего особенного, но обладали великолепным боем. И были так надёжны, что без поломок и остановок прослужили нам почти 60 лет, остановившись по каким-то тайным причинам 18 марта 2004 года – в день маминой смерти…

Много ли у мамы было удовольствий и радостей в то время? Чем жила она, что имела для души? Прежде всего, была работа. Но была ли она любима? Раньше была хирургия. Сейчас – гигиена и санитария. Новое направление. Мама и дома постоянно работает. Что-то читает, пишет конспекты. Готовится к каким-то занятиям. А в вечернее и чуть ли не ночное время – работает в саду. Ездим вместе за водой. Копаем, полем грядки. Я, конечно, от случая к случаю, мама ежедневно. Только по выходным у неё с бабушкой высвобождается немного времени для чтения, вышивания, чтобы послушать радио.

Радио и я люблю слушать. Там много интересных передач: «Клуб знаменитых капитанов», «Оле Лукойе», инсценировки произведений Жюля Верна, Майн Рида, Гайдара… Много просто познавательных программ. По вечерам часто транслируют оперы, оперетты, эстрадные концерты. Бабушка с мамой любят больше «оперетки», даже напевают вместе мелодии.

К инструменту мама практически не садится – опять-таки некогда. А так играла бы Бетховена, Шопена, особенно любимого ею Штрауса… Так что увлечений и развлечений немного. Правда, по выходным ещё играем в карты. И я иногда присоединяюсь к семейной компании. Особенно нравится всем «Борона». Играем по двое – друг против друга. Я обычно в паре с дедом. Он уже не очень переживает поражения. Да и с меня, как игрока, что можно взять?!

Иногда мама совершала непродолжительные прогулки на велосипеде – сначала одна, потом, когда мне купили собственный велосипед, – вместе со мной. Ездили по направлению к лесу, но большей частью в сторону Китова. В те годы посёлок был отделён от Шуи значительным свободным пространством, занятым колхозными полями. И мы ехали по грунтовой дороге, окружённые с двух сторон то высоченной кукурузой, то созревающей пшеницей, то свекольными и гороховыми плантациями. И я демонстрировал перед мамой свою удаль, уносясь далеко вперёд, затем возвращался, лихо разворачивался и снова ехал рядом с нею. И чувствовал, как мама радуется, как загораются её глаза, горят щёки. Радовался, что и ей сейчас хорошо, хорошо вместе со мной. Значит, я тоже могу что-то для неё сделать!

Вместе с ней мы любовались сейчас великолепным пейзажем – зеленеющими полями, видом далёкого леса, панорамой Мельничновой церкви. И я чувствовал, что всё это тоже волнует её душу, наполняет её теплом и светом. Чувствовал, что она умеет не только воевать, прекрасно работать, но и радоваться жизни. Хотя эта радость не вырывалась, как у меня, наружу, а была скрыта от постороннего взгляда, оставаясь в глубине её души только для неё самой – возможно, радость ещё более светлая и глубокая, чем моя восторженная и неудержимая.

По-прежнему по воскресеньям приходит в гости дядя Петрович. Помогает по огороду – что-то смастерит, что-то починит. Он очень хорошо рисует. Особенно всякие смешные рожицы. И я прошу его оставить зарисовки в альбоме. А ещё он делает прекрасные поделки – шкатулки, подсвечники. Нам подарил несколько вещиц на память. Тоже любит играть в карты. Играет всегда в паре с дедом. Человек он удивительно спокойный, невозмутимый. Даже тогда, когда наступил во дворе на грабли и сильно ударил рукояткой себе по носу, внешне остался спокоен. Только потёр больное место и посетовал на несоблюдение техники безопасности… Живёт он бедно, работает где-то на фабрике. У нас хоть немного приходит в себя. Обед, вечером ужин, чай. А на десерт в сад за ягодами ходим. Каждый собирает себе чашечку малины (или побольше). Едим её с Зорькиным молочком и небольшим количеством сахара.

Других знакомых у нас в тот период не было. Раньше, до войны, были. Помню ещё со времени жизни на Ивановской улице. По-соседству жила тётя Витя – Викторина Игнатьевна. У неё была дочка, уже взрослая, Муся. Они часто навещали нас, и дочка возилась со мной. Приходили они и в последующем, когда мы переехали на Железнодорожную. Они мне очень нравились. Помню, как тётя Витя подарила мне огромное яблоко, которое у меня сразу отобрала бабушка и стала потом выдавать маленькими ломтиками – видимо, для воспитания во мне умеренности… Они тоже играли с нами в карты.

К сожалению, их дружба с бабушкой продолжалась недолго. Они часто спорили и в какой-то день разругались окончательно и расстались… Да, бабушкин характер далеко не каждый мог выдержать. Кто-то спорил, возражал, кто-то покорно соглашался, кто-то не выдерживал и начинал ругаться. Но все в конце концов уступали энергии и напору бабушки… Однако всё же был один человек, который принимал вызов и не уступал бабушке в дискуссионном процессе. Этим единственным человеком была родная сестра моего отца – Варвара Иосифовна (тётя Варя).

По профессии педагог, тётя Варя всю жизнь прожила в Вичуге, где преподавала биологию в одной из школ. Там в 30-х годах она и познакомилась с нашей семьёй. Педагогом, по словам бабушки, была весьма неплохим, но обладала удивительно склочным характером, встревая везде и во всё и всюду пытаясь навязать своё мнение. После отъезда из нашей семьи отца она периодически навещала нас в Шуе, решала в городе какие-то свои вопросы и постоянно устраивала у нас дома скандалы. Истиной причины этих скандалов я не знал. Но тётка явно пыталась как-то выгородить отца и, возможно, лишить нас его алиментов. Конечно, все скандалы раскручивались вокруг меня: меня плохо кормят, плохо одевают, совсем не воспитывают, плохо обращаются со мной.

Видимо, сбор у нас подобных «вещественных» доказательств являлся одной из задач её шуйской активной деятельности. За несколько дней пребывания в Шуе она успевала обегать гороно, школу, в которой я учился (раньше – детский сад); успевала поговорить с нашими соседями по улице в отсутствии бабушки и деда. Вела активную работу со мной, постоянно наговаривая на бабушку с дедом как на людей, не способных дать мне нужного воспитания. Заставляла писать меня какие-то письма отцу. Оставляла его адреса, пряча их в укромное место.

Когда мне было лет пять или шесть, я поддавался на её уговоры и писал корявыми печатными буквами что-то о себе под её диктовку. Когда стал чуть постарше, то стал противиться этому, что вызывало у неё бурю гнева… Помню, что она никогда меня ни за что не хвалила – ни за отличную учёбу, ни за успехи в музыке, в рисовании, ни за то, что я так здорово катаюсь на коньках и на лыжах, лазаю по деревьям, декламирую стихи. И лишь однажды, на каком-то вечере в детском саду оценила мой пафос в прочтении патриотического стихотворения.

Иногда она привозила для меня какие-то подержанные вещи и вынуждала покупать их маму с бабушкой (нами они, конечно, выбрасывались). Несколько раз посетила со мной наш «Хитрый» рынок и купила мне целое яблоко. Более значимых подарков от неё я не получал. Хотя «заикался» (в отсутствии бабушки), что хотел бы иметь ещё карандашей и красок. Тётя Варя отвечала, что отец мой очень хорошо рисовал, но использовал для этого один простой карандаш. В довершении ко всему, она научила меня сводить рисунки с книжек через копировальную бумагу: с этого момента и началась порча великолепных многотомных изданий Брэма, Кернера, Неймайера и других книг.

Немало неприятностей причинила мне тётка и тогда, когда я учился в старших классах. Я совершенно не мог понять, почему некоторые учителя с начала девятого класса вдруг резко изменили отношение ко мне – стали придираться по пустякам, ловить на каждой неточности, снижая оценки. Особенно усердствовала наша классная руководительница. Неоднократно проверял мои знания и директор, вызывая к доске и давая задачки на сообразительность. И лишь после того, как я получил диплом второй степени на городской математической олимпиаде, а затем на моё имя пришёл из Москвы ценный приз за выигрыш Всесоюзной Олимпиады по решению шахматных композиций, он стал относиться ко мне уже без предубеждений. И даже несколько раз вызывал к себе в кабинет для короткой беседы о музыке и литературе (после моего фортепианного выступления и литературного конкурса). Как я впоследствии узнал, беседы у директора были и с моими родителями (точнее, с мамой), которую обвиняли в каких-то выдуманных махинациях с оплатой моей учёбы. Видимо, наговоры тётки коснулись и этой стороны нашей жизни.
После моего поступления в академию и отъезда из семьи тётя Варя ещё неоднократно наносила нам свои визиты. Как всегда, спорила и ругалась с бабушкой по поводу и без повода – видимо, подобный род «творческой» деятельности был в последние годы определяющим кредо её жизни… В 1960 году, приехав в семью в отпуск (уже в Иваново), я случайно встретился с ней, тоже приехавшей к нам в гости, уже из … психиатрического отделения Вичугской больницы. Всё вполне логично. Этим и должно было завершиться её земное существование… После этого в гости к нам она больше не приезжала.





Соседи

Нашими ближайшими соседями на Железнодорожной были дед Фёдор и Платонычевы, которых в последующем сменили Хромовы. В сороковые годы деду было уже за семьдесят. Но это был ещё живой, шустрый старик, у которого хватало сил где-то работать, а также вести домашнее хозяйство и заниматься небольшим огородом, расположенным рядом с его проходным палисадником. Сзади располагался ещё один дом с тихими, спокойными жильцами, с которыми мы мало общались. Там лишь порой появлялся крепкий, спортивного вида парень, который постоянно тренировался у себя во дворе, а порой дарил мне деревянные поделки, прежде всего корабли, один из которых (парусник) был удивительно элегантен и быстроходен. Он прослужил мне несколько лет, пока я занимался флотовождением в нашей весенней канаве, и так и остался потом как память об этих светлых годах моей юной жизни.

Дед Фёдор со всеми соседями жил мирно. Конфликтовать же начал только с нами, мальчишками шести-восьмилетнего возраста, да и то это случалось тогда, когда он заставал нас под его чудесной яблоней с белым наливом, или же когда мы осваивали его липы, росшие перед домом. Сам он лазить на деревья, видимо, уже был не в состоянии, но и нам (из зависти) не позволял это делать, неожиданно выбегая на улицу с прутом в руках и прохаживаясь им по некоторым частям нашего тела, не успевшим вовремя скрыться в густых кронах его деревьев. Кроны были настолько густыми, и ветвей в них было так много, что добраться среди них до беглецов-древолазов деду уже не удавалось – ни с помощью метлы, ни граблей, ни каких-либо иных специально сконструированных для этой цели приспособлений. Как-то, ещё в самом начале наших знакомств на этой почве, он попытался сгонять нас с деревьев комками земли со своего картофельного участка, но вместо нас точно попал в одно из окон своего дома, чуть было не разбив стекло, после чего перешёл к использованию методов прямого контактного воздействия (на наши спины и задницы).
Мне, как и другим мальчишкам, несколько раз пришлось испытать на себе крепость и гибкость его прутьев, а также жгучесть крапивы, выращиваемой им в своём палисаднике. Последняя оказывала на меня особенно сильное эмоционально-эстетическое воздействие. Но всё же это случалось не часто, и большей частью наша разведка срабатывала на отлично.

Где работал дед, с кем дружил, чем занимался дома, нам, мальчишкам, было неизвестно. Одно время у него поселилась древняя старушка, видимо, помогая деду в хозяйстве. Затем некоторое время жил мужчина. Но его, в конце концов, забрали в милицию в связи с какими-то махинациями.

Что по-настоящему любил дед – так это лес. Мы часто видели его, возвращающегося из леса с тяжёлой корзиной, покрытой сверху ветками и травой. И он даже показывал нам иногда (под настроение) собранный урожай. Здесь были и белые, и подосиновики, и подберёзовики. Но большее пристрастие он имел к груздям, кулакам, рыжикам и волнушкам, идущим на соление. Поэтому и ходил за грибами чаще в осенние месяцы. Где только находил он эти грибы? Мы же, когда подросли, так и не нашли в нашем районе лесов, где те скрывались. Несколько раз встречали деда в лесу, уже подслеповатого, мчащегося с огромной скоростью и ковыряющего по дороге палкой подозрительные кочки и приподнятости изо мха и травы.

Как-то, уже в старшем возрасте, мы разговорились с ним по поводу грибов и леса. Дед помнил здесь многое. Жил тут с начала века. Видел наши дубы и липу ещё в юном возрасте. Тогда наши дома были чуть ли не самой окраиной города. Железная дорога только начинала строиться. Со всех сторон Шую окружали густые леса. За кладбищем, на месте современных Дубков (улиц) росла густая дубовая роща. В ней была масса белых грибов, и дед успевал рано утром, до работы, ходить туда и возвращался с полной корзиной. А сколько было, по его словам, кругом орешника! Заготавливали орехи чуть ли не мешками. «Давно этого уже не стало, – сетовал он. – До лесу целый час идти надо. Да и леса кругом стали хоженые. И грибы во многих местах повывелись.»

В общем-то, Фёдор был добрым дедом и конфликтовал с нами, по-моему, скорее для своего собственного развлечения. Потягаться с нами в скорости и ловкости вначале ему даже и удавалось, особенно, когда дело касалось его белого налива. Потом же он просто не обращал внимания на наши «проказы» под его яблоней. Он всегда вежливо откликался на наши приветствия – кивком головы и непременным «Моё почтение». И даже снимал при этом со своей лысины вездесущую задрипанную кепку. Последние же, пятидесятые годы, он всё больше находился дома, или тихо сидел на лавочке, один, либо с дедом Корольковым, не отказывался и от нашего соседства. И уже больше не ругал нас за наши маленькие шалости перед его домом.

В войну и после неё (в сороковые годы) он ещё в состоянии был возделывать картофельные участки перед домом и собирал с них отличные урожаи. Он даже мог отличить свою картошку от чужой. Так случилось однажды, когда на улице поймали ночного воришку с двумя мешками клубней. Дед тогда сразу признал свою: «Это моя, самая крупная, она у чугунки в песке растёт!» Так ему и вернули этот мешок.

В общем, неплохой был дед, вполне нормальный даже с наших, чисто мальчишеских позиций. И если уж нам и доставалось от него, то за дело. И мы особенно на него не обижались, разве что тогда, когда очищали свои штаны и рубашки от дедовской крапивы, ужасно жгучей и противной. По-моему, не прав был Генка (Геннадий Серебряков), который впоследствии увековечил наши с ним отношения в стихотворении «Дед Парамон». Дед не был тем «кулаком», который стрелял бы в воришек из своей берданки за пару украденных яблок… Но это опять-таки моё собственное мнение.

Платонычевы. С ними, по-моему, у нашей семьи отношения были двоякими. С одной стороны, вроде, и бывали какие-то незначительные конфликты. Однако я чаше всего был с мальчишками вместе. Заходил к ним, они гостили у нас, играли на улице, катались на моём трёхколесном велосипеде. Берочка постоянно лазил на наши деревья и прицеливался к нашему вишневому саду. Отца у них не было. Где работала мать, никто не знал. Были у них ещё две старшие сестры – Манька и Дунька. Обе полные, «пухлые», с очень толстыми ногами. Они (эти ноги) меня так заинтриговали, что я в их присутствии (у нас дома) во всеуслышание заявил: «А у Маньки ноги толще, чем у Дуньки!», вызвав всеобщий хохот – и, прежде всего, у их владелиц. Эти девушки порой заходили к нам. По-видимому, в чём-то помогали бабушке по хозяйству – естественно, за плату. Вообще, у нас дома было принято иметь кого-то в помощниках. Да и на самом деле справиться с хозяйством в таком большом доме в одиночку бабушке было просто невозможно. В начале войны Платонычевы продали дом, и их место заняла большая семья Хромовых, перебравшаяся сюда из какой-то пригородной деревни.



Тётя «Клуша»

Да, соседи справа нам достались не сахар! Хоть и говорили Платонычевы, что продадут дом только хорошим людям, но, видимо, понятие о приличии имело для них совсем иное содержание. Да и какой может быть выбор, когда нужны деньги! Почему Платонычевы продали дом, куда они потом переехали, как разместились большой семьёй, мне это было тогда неизвестно. Так или иначе, но на смену им появилась эта семейка во главе с мамашей – тётей «Клушей», как её все величали в округе.

Не знаю, были ли эти соседи лучше целого табора цыган, одно время претендовавших на покупку, но попортили они нам жизнь основательно, особенно в первые годы после переезда. Началось с того, что они сразу отвоевали у нас значительную площадь нашего вишнёвого сада, примыкавшую к их дому, отгородив её забором. Затем прорезали себе окно, выходящее поверх забора прямо в наш сад, у которого с утра и до ночи восседала любопытствующая мамаша, высматривая, кто, чем и когда занимается у нас во дворе. Возможно, она вела даже дневник каких-то наблюдений, отмечая, когда мы вы¬ходим в туалет, когда кормим кур, когда взрослые уходят на работу и т.д. (если, конечно, она умела писать, насчёт чего были большие сомнения). При этом она нахально смотрела через стекло или в открытое настежь окно, а на наши просьбы и замечания подымала такой крик, что первоначально сюда сбегались все соседи с нашего квартала.

Надо отдать ей должное – она имела бесспорный талант к подобным громкоголосым дискуссиям и к тому же явную страсть к последним. Обладая бесподобным матерным диалектом, она могла поливать шестиэтажными конструкциями сразу несколько выбранных ею объектов и обычно в одиночку перекрывала нестройный хор противников своим мощнейшим колоратурным сопрано. Визжа на самих высоких нотах, она часто проверяла на прочность наши психику и барабанные перепонки. На первых этапах противостояния, для большего нашего убеждения в превосходстве своих аргументов, она пыталась, ко всему прочему, использовать ещё и наглядно-демонстрационный метод (по украинскому варианту). Однако серьёзным препятствием этому явилось то, что демонстрационный элемент, благодаря его необъятным размерам, в окне не умещался, что существенно снижало эффект использования данного приёма. Да и само окно располагалось довольно высоко от пола, так что балансирование на шаткой табуретке было чревато большой вероятностью низвержения на пол. Был, правда, ещё вариант – устроить демонстрацию через щели забора. Но здесь поджидала опасность соприкосновения с шершавыми досками, что было вполне реально в пылу демонстрационного экстаза. Поэтому после нескольких малоэффективных попыток его применения тётя Клуша вообще от него отказалась. Да она и не нуждалась в иных методах убеждения, ибо основной действовал всегда безотказно, и победа ей была гарантирована с самого начала на девяносто девять процентов.

Действительно, во время подобных двусторонних дискуссий, кроме истошного воя её голосовой сирены, ничего другого в радиусе до полукилометра и слышно не было, да и быть не могло. Её голо¬совой аппарат мог исторгать звуки, вероятно, превышающие мощность рёва двигателя современного авиалайнера. При этом сирена выла на самых неблагоприятных, высоких тонах, что в зародыше пресекало все попытки противника быть услышанным.

Правда, смысловое содержание её беспрерывных тирад было скрыто за бесконечной чередой междометий из чисто русского фольклора. Но это уже не имело никакого значения ни для оппонента, ни для неё самой. Оппонент был просто подавлен мощностью её децибел, а для неё же основной смысл диспута как раз и состоял в психическом и физическом подавлении противника. И она могла подавлять его непрерывно в течение часа и более. И продолжала развивать бесконечные вариации на одну и ту же тему даже тогда, когда поверженные в панике скрывались за толстыми стенами своих домашних укреплений.

Да, её методами бороться с ней было абсолютно бессмысленно. Это был, несомненно, талант, данный от Бога и развитый до высочайшей степени в непрерывных дискуссиях с соседями во времена её прежней, деревенской жизни. Но тот же Бог, вероятно, одумавшись, лишил её возможности передать эти уникальные качества по наследству, справедливо опасаясь за существование бедных жителей окрестных сёл и деревень. Однако нам хватало и её одной.

Как ни остра была на язык наша бабушка, как ни была она закалена работой в школе военного времени, против аргументов взбалмошной соседки она ничего не могла поделать. К такого рода дискуссиям она просто не была приспособлена. Поначалу, во время первых пробных репетиций, она ещё пыталась вставлять отдельные слова в секундные паузы между непрерывными тирадами тёти Клуши. Но когда та ещё более ускоряла темп и извергалась вообще без пауз, тут бабушке делать было уже абсолютно нечего. И она только руками разводила да открывала изредка рот, произнося что-то в ответ. Но я, находясь вблизи от неё, не мог расслышать ни единого её слова.

Дед же наш вообще страшно боялся любых споров. Поэтому он только изредка блестел стеклами пенсне из-за чуть приоткрываемой двери, проверяя, на какой стадии находится дискуссионный процесс, и сразу же исчезал обратно, скрываясь в помещении. Так что помощи со стороны бабушке ждать не приходилось. Но и быть побеждённой она тоже не привыкла. Да и непристойно было бы учителю русского языка и литературы, обладающей глубокими знаниями в области человеческой психологии, логики дискуссий, а также блестящим умом и мгновенной сообразительностью, терпеть подобные поражения. И час возмездия неумолимо приближался.

Однажды я был удивлён каким-то необычным предметом, который бабушка держала в руках. Он имел вид воронки, но только больших размеров, и был сделан из плотной бумаги. Бабушка объяснила мне секрет своего изобретения. Я страшно обрадовался. Ведь мне было так жаль её и деда, которых все  уважали вокруг, вдруг оказавшихся совершенно беззащитными перед проделками этой сумасбродной старухи.

Итак, оружие возмездия было готово. Теперь оставалось толь¬ко ждать удобного случая. Долго ждать его не пришлось. Как-то днём мы застали тётю Клушу в попытке вылить в наш сад через забор очередную порцию помоев. Бабушка, как всегда, начала, было, её увещевать, призывая к порядку и справедливости. Соседка, казалось, только этого и ждала, начав поносить нас всех в своём обычном стиле. Через минуту она уже развела пары, и теперь можно было не сомневаться, что она не скоро остановится.

Бабушка пошла не спеша домой и вышла, держа в руке своё изобретение. Встала у крыльца, направила рупор строго в нужную точку и заговорила, казалось, громовым голосом. Не буду приводить её фразы. Бабушка всегда говорила культурно и даже в самых крайних случаях не срывалась на грубости и оскорбления. Я гляжу в щель забора, находясь поодаль, и вижу, что тётя Клуша вдруг остановилась, будто громом поражённая, раскрыла рот и чуть не выронила из рук очередную лохань с помоями. Стоит и ничего понять не может. Бабушка же тем временем продолжает говорить спокойно и размеренно и вместе с тем громко и весьма убедительно.

Тётя Клуша спохватилась – как это, она молчит, а кто-то смеет ей выговаривать, да ещё так громко и к тому же в присутствии своих! (Тут как раз я увидел вышедших поглазеть на очередное представление сына Кольку и кого-то из её дочерей). Такого ещё никогда не бывало! И она сразу так заверещала, что даже видавший виды Колька покачал головой: «Во, даёт, мамаша!»

В течение какого-то времени я слышал всё заглушающий дуэт: с одной стороны, визжащее сопрано на самых высоких нотах тёти Клуши, с другой – размеренный баритон бабушки, многократно усиленный через громкоговоритель (рупор). Сначала обе трубили примерно в одну силу. Разница была только в том, что бабушка не прилагала для этого больших усилий, в то время как соперница уже до предела использовала всю мощь своих лёгких и голосовых связок. Вероятно, самое страшное в подобных спорах для неё было не слышать своего собственного голоса. Поэтому она прикладывала все усилия, чтобы хоть немного склонить перевес в свою сторону. Но этого ей уже не суждено было сделать.

Бабушка постепенно стала усиливать свою речь, чуть повышая голос и одновременно заостряя и удлиняя конус рупора. Через какое-то время я стал слышать только её одну, хотя Клуша продолжала открывать рот, топая для усиления ногами и размахивая руками. В какой-то момент бабушка остановилась. С противоположной стороны тоже не доносилось никаких членораздельных звуков, слышался лишь слабый хрип, вырывавшийся из всё ещё открытого рта разошедшейся соседки. Кажется, и она это заметила. Закрыла, было, рот, потом снова открыла, но эффект оказался прежним. Боевая мощь её была полностью подавлена. Подавлена силой бабушкиного интеллекта. Это оказалось для неё так неожиданно и необычно, что она повернула скорее домой, не прибегая к иным демонстрациям, но всё же плюнув напоследок в нашу сторону. Зрители пошли следом за ней. Я думаю, они не были слишком разочарованы исходом данного поединка, который представлял для них, скорее всего, чисто художественную ценность.

Итак, длительное нашествие тьмы на наши владения получило первый серьёзный отпор. Но, как и в борьбе с татарской ордой, последующее наше противостояние с тётей Клушей длилось ещё долгие годы. Она то пыталась отвоевать значительную часть земли перед нашим домом. То вдруг не разрешала проехать к нам машине с дровами, ложась под неё, как под гусеницы вражеского танка. То выбрасывала к нам через забор семейство малых котят и т.п.

Надо признаться, что дети её были совсем иного склада характера. У них не было её безудержного стремления к конфликтам и вечной ругани. Хотя они большей частью и стояли в спорах на стороне матери, но в глубине души, мне казалось, были склонны больше к нейтралитету. Когда я подрос, мы с её детьми Колькой и Тамаркой неоднократно ходили в лес и даже играли вместе. А в младшем возрасте Колька даже разрешал мне втихаря лазить к ним в огород за упавшими туда стрелами. Ходили мы вместе по грибы и по ягоды. Старшая дочь Клавдия в последующие годы много помогала нашей семье по хозяйству, а мы отдавали ей часть вещей для её огромного и всё прибавлявшегося семейства.

Да, в конечном итоге жизнь стабилизируется, даже с такой соседкой, как тётя Клуша. Но и она со временем несколько переменилась в лучшую сторону; по крайней мере, меньше досаждала нам своими выходками. То ли с возрастом пыл поиссяк, то ли выдумки поубавилось, то ли ей самой всё это уже надоело. Все же военные годы она провела с нами в непрерывной конфронтации.

Рядом с дедом Фёдором, по направлению к «Хитрому» рынку жили Карцевы – Вовка с матерью. Далее располагался дом Первуниных, сын которых Виктор частенько брал меня под свою опеку. По-соседству жили Анисимовы – мои подружки: Галя, Аля и Валя, вместе со своей мамой – тётей Риммой. Отца их я никогда не видел.



Тётя Римма

Тётя Римма! Как это она одна – тоненькая, щупленькая женщина, умудрялась растить трёх дочерей. И это в военные и послевоенные годы! Кормить, одевать, обувать, воспитывать; зарабатывать на жизнь, вести хозяйство, в одиночку поднимать огород, выполнять все мужские работы по дому. А иногда и вести настоящие боевые действия, отстаивая сохранность своего домашнего скарба и благополучие своего женского семейного коллектива.

Однажды я стал свидетелем такой баталии, когда двое буйных с каких-то дальних улиц пришли выяснять отношения почему-то на нашу территорию. То ли им на своей места не хватило, то ли маршрут был такой – до Хитрого рынка, но они двигались от Ивановской по нашей Железнодорожной и ругались на чём свет стоит. Пока ругались, добрались до дома Анисимовых. Это место для окончательного выяснения отношений показалось им наиболее подходящим. У остальных домов – то впереди забор мешает, то завалинки; у нас Бобка во дворе надрывается – страшно пьяных не любит! А тут завалинки нет, окна низкие, простенки широкие, и упереться в стену удобно.

Они и упёрлись оба сразу. Сначала, правда, против дома сцепившись постояли, лучшее место всё выбирали и равновесие отрабатывали. Качнутся то в одну сторону, то в другую; то к одному окну приблизятся, то к другому. Отцепиться же друг от друга не могут – сразу на землю валятся. Наконец нашли удобное пристанище – в центральном простенке между окнами. Один упёрся в него спиной, второй на него давит. И руки у обоих сразу освободились. Они и размахались ими, как петухи крыльями, норовя съездить друг другу куда-нибудь побольнее. Однако попасть друг в дружку не могут – близко больно. А вот по окнам попадать стали, аж звон стоит – того гляди стёкла посыпятся! Помочь же сейчас Анисимовым и некому. Днём все взрослые с улицы на работе. По домам одни старики да малые дети сидят.

Я в это время находился на железнодорожной насыпи, как раз напротив их дома. Всё вижу и не знаю, что делать. Может, к Хромовым сбегать – у них всегда кто-то есть дома. Да вряд ли помогут. Тётя Груша только с нами, своими соседями, боевые действия любит устраивать. Других трогать не будет. И мне самому между делом может достаться, как не раз бывало. Нет, туда хода нет!.. У Корольковых только дед с бабой. У Арефьевых, может, кто и помог бы, да ходить туда мне не разрешают – не всё в той семье гладко. А остальные дома совсем пустые – до самого вечера.

Вдруг вижу – открывается калитка Анисимовых, и из неё выбегает рассерженная тётя Римма. (Как им повезло, что в этот момент она дома оказалась!) Подбегает к мужикам и ну их от окон оттаскивать. А те на неё даже внимания не обращают. Только друг друга и видят. Один к тому же выхватил из кармана то ли плоскогубцы, то ли кусачки и пытается долбануть ими своего противника. Но попасть опять-таки не может, хотя мишень, вроде, и немаленькая.

Тётя Римма, видя безуспешность своих попыток оторвать их от окон, побежала во двор и сразу же выбежала обратно, держа в руках метлу. И так начала молотить ею по головам и спинам дерущихся, что те сразу поняли, что имеют дело уже с серьёзным противником и что надо либо занимать оборону, либо спасаться бегством. Попробовали защищаться руками, закрывая ими головы, но этот приём оказался мало эффективным. Мало того, что стало доставаться ещё и рукам, да ещё пришлось отцепиться друг от друга, и это сразу нарушило баланс равновесия у обоих и повело их по направлению к канаве.

Этот порыв оказался таким стремительным и неожиданным, что тётя Римма даже не успела ни разу долбануть своей метлой по их неприкрытым спинам. А те, добравшись за несколько шагов до канавы (частично заполненной водой после недавно прошедшего дождя), на секунду застыли перед ней в явной растерянности, не соображая сразу, как преодолеть эту водную преграду. Видимо, посчитав её всё же непреодолимой, они сочли наиболее целесообразным просто плюхнуться в воду и продолжить шествие вниз по течению, скрывая ко всему все следы своего пребывания на нашей улице. Очутившись в прохладной стихии и немного протрезвев, они сообразили, что двигаться вперед на четвереньках будет быстрее и надёжнее, и поспешили покинуть поле боя, меся руками и коленями скопившуюся на дне жижу.

Тётя Римма прошлась ещё пару раз метлой по головам и спинам побеждённых и, поддав ногой по выступающей задней части менее проворного беглеца, явно осталась довольной исходом сражения. Подобрав трофеи, разбросанные на месте побоища (в виде клещей, кусачек, молотка, напильника, вывалившихся из вместительных карманов убегавших), она подождала, пока беглецы не удалятся на безопасное расстояние, и только после этого гордо пошла домой пополнять своё далеко не богатое домашнее хозяйство и успокаивать девчонок, рёв которых долетал даже до моего отдалённого наблюдательного пункта.

Мне же было интересно наблюдать за оригинальным способом передвижения двух бедолаг, который и мы иногда использовали, играя в войну. Поэтому я некоторое время следовал за ними по железнодорожной насыпи. Те, набрав скорость, в быстром темпе, без остановок и без оглядки проползли метров пятьдесят, продемонстрировав значительные скоростные возможности. За домом Корольковых они остановились, потеряв значительную долю инерции, повернули одновременно головы назад, осматривая ближайшие окрестности и опасаясь увидеть за спиной своего грозного противника.

Убедившись, что погони нет, они решились на кратковременный отдых, усевшись прямо в канаве и опираясь руками о её края (опять-таки для поддержания равновесия). Потом, о чём-то немного порассуждали в замедленном темпе и приняли решение на дальнейшее следование по избранному ранее маршруту. Совершив эту сложную умственную операцию, они сделали попытку принять всё же подобающую человеку вертикальную позу. Попытка оказалась успешной только с третьего захода – когда они использовали свой старый и уже апробированный вариант – ухватившись друг за друга и упираясь на растущее рядом дерево.

Постояв немного в такой позе и убедившись в относительной устойчивости своего положения, а также посчитав тротуар достаточно широким для безопасности своего дальнейшего движения, они двинулись по направлению к рынку. Там всегда можно было найти и солёные огурчики, и капусту, и рассол для охлаждения чрезмерно разогретых желудков.

Когда эта обнявшаяся в знак окончательного примирения и орущая во всю глотку парочка миновала последний дом нашей улицы, перейдя на более широкое пространство, она потеряла для меня интерес, поскольку её дальнейшее передвижение не предвещало каких-либо новых событий...
Да, тётя Римма в тот день, в одиночку справившаяся с двумя здоровенными верзилами, показала, на что способны наши русские женщины в минуту опасности, и пользовалась после этого у всех ребят с улицы большим уважением (я, конечно, рассказал о произошедшем и Валерке, и Вовке Карцеву, и всем соседским девчонкам).

Через дом от Анисимовых, жили Корольковы, о которых я уже много говорил, затем Арефьевы, Сошниковы и Мозохины, с детьми которых я постоянно играл. Все перечисленные семьи, за исключением Корольковых, были без отцов. Никто из них домой после войны не вернулся. Женщины так и остались в одиночестве, с трудом неся на себе тяжёлое бремя воспитания детей и работы на производстве.

Работа в те предвоенные, военные и первые послевоенные годы была не просто жизненной необходимостью, но и основной обязанностью каждого члена общества. На производстве не допускались даже минутные опоздания. Это грозило штрафом, и даже тюрьмой, если опоздание было более существенным. И каждый день, в пять, шесть часов утра со стороны заводов и фабрик в центре города слышался длительный призывный гудок, созывающий рабочих и не дающий им залёживаться в своих постелях. И все работающие там спешили на свои участки, запасаясь силами на восьмичасовой рабочий день с небольшим обеденным перерывом, который большинство трудящихся проводили в заводских столовых, приобретая сносный по стоимости обед и спеша успеть вернуться на своё место.

Иногда к надсадным гудкам фабричных труб присоединялся мелодичный колокольный перезвон, доносившийся с противоположной стороны, с Мельничновой церкви. И туда тоже устремлялись люди, в основном старушки, закутанные в платки, иногда с палочками в руках. Они шли по железнодорожной насыпи, парами и в одиночку, спеша либо к заутренней, либо на какой-то церковный праздник. Ходили туда и старушки с нашей улицы, в частности бабушка Королькова. Приносила домой святую воду, просвирки, угощала нас и рассказывала, как там всё происходит, какие молитвы читают «батюшки», какие свечки она поставила и другое.

Моя бабушка в детстве тоже ходила в церковь и восторженно отзывалась обо всём, что там происходило. Говорила о чудесной музыке, которая звучала в храмах, о хоровом песнопении, о духе всеобщего успокоения и покаяния, царившем там, о гуманности и человечности, честности и справедливости, которые пропагандировались священнослужителями. Естественно, бабушка говорила об этом украдкой, в домашних беседах, чтобы, не дай Бог, ни услышали посторонние. В те годы это было чревато серьёзными санкциями для государственных служащих, тем более для учителей. Неработающим старушкам такие церковные походы ничем не грозили.

Мельничнова церковь была, по-моему, тогда единственной функционирующей в городе. Остальные храмы были либо разрушены, либо превращены в складские помещения, в том числе и знаменитый Воскресенский собор в центре Шуи. Поэтому «нашу», единственную, посещали многие верующие и из отдалённых районов города. Церковь, размещённая на склоне пологого холма, окружённая белой каменной изгородью и высокими деревьями, всегда была ухожена, покрашена и красиво смотрелась. Я часто любовался ею, проходя летом в «кустики» или в лес, а порой и на рыбалку на нашу любимую Сеху. И даже рисовал и фотографировал её, не столько как памятник, а как великолепное художественное творение церковного зодчества.




Моё здоровье и медицина

Я не помню, чтобы дедушка и мама когда-нибудь болели (если не считать случайно отрубленного пальца у деда – вместо петушиной головы). У дедушки, правда, был однажды приступ бронхиальной астмы, но только один раз за все 18 лет нашей совместной жизни. Болезни одолевали больше всего меня и бабушку. У бабушки были слабые лёгкие, и её мучили частые бронхиты и пневмонии. Крупозные пневмонии протекали очень тяжело, и бабушка с трудом побеждала их. По-моему, именно побеждала, поскольку какого-то специфического лечения тогда не было (ни антибиотиков, ни сульфаниламидов). Симптоматические же средства, типа аспирина, аскофена и им подобных, немногим помогали больному. Так что бабушке приходилось побеждать болезнь в основном своими силами, зная, что без неё, в отсутствии мамы (она была на фронте), моя судьба будет весьма плачевна.

По-видимому, была у бабушки и гипертония. Порой её беспокоили сильные головные боли. И я помню, как мама ставила ей пиявки и делала кровопускание, беря кровь из вены. Одно время пиявки были у нас постоянно, плавая в банке с водой. Мама ставила их бабушке на спину. А когда они напивались кровью и отваливались, помещала их в солевой раствор. Те сразу выпускали кровь обратно, и в скором времени были готовы к новой процедуре. Взятие крови из вены не производило на меня неприятного впечатления – просто было интересно, и хотелось, чтобы бабушке не было больно. Но эти процедуры проводились бабушке в тридцатые-сороковые годы. В последующем всё это, видимо, стали заменять лекарства.
Периодически бабушка пила ещё и сердечные – валериану с ландышем и ещё какие-то капли. А вот от каких таких болезней принимала она йод, я не помню. Возможно, для предупреждения чего-то, поскольку йодом пользовалась и мама. Пили йод каплями, растворяя в большом количестве молока. Курсы были длительными – начиная с одной капли до десяти или двадцати в день и в обратном направлении… Ничего, обе выдерживали, и без видимых осложнений.
Дед категорически отказывался от любых способов и средств профилактики. Лучшей профилактикой для него были диван и газета (ежедневно), а также карты. Последние, правда, раз в неделю.

О моих болезнях я, конечно, помню более ярко, чем о болезнях взрослых, и потому могу рассказать о них более подробно. Первая встреча с медициной произошла у меня где-то в очень раннем возрасте, когда я только начинал говорить. Видимо, это была какая-то обязательная прививка. Обязательность для каждого из нас подобных процедур я в те годы осмыслить не мог, поэтому несусветно орал, когда тёти в белых халатах укладывали меня на кресло, задирали рубашонку и впузыривали в заднее место что-то очень болезненное. На моё громкое возражение: «Не нада!» они совершенно не реагировали. Только мама возражала: «Надо, Тасик, надо!» И тоже крепко держала меня, когда я изо всех сил пытался вырваться из их крепких объятий и хоть одну лягнуть куда-нибудь свободной ногой.

После этого я стал очень не любить докторов и при их появлении прятался от них под кровать. Кровать была широкая, и я мог забиться далеко, в самый угол, и достать меня оттуда женская медицинская бригада не могла даже с помощью мамы и бабушки. В какой-то момент они догадались отодвигать кровать. И тогда начиналась игра в ловишки. Двое охотились на меня с одной стороны кровати, двое – с противоположной, перелезая через неё. Я же переползал на коленках от одного конца кровати к другому, пытаясь не попадаться в их руки. Поначалу эта новая игра мне даже нравилась. Однако после того как сильно долбанулся головой о какую-то железяку, да так, что искры полетели из глаз, потерял интерес к подобным играм. Меня сразу словили и общими усилиями вытянули на всеобщее обозрение.

Помню, как одна тётенька сказала: «Какой шустрый мальчик! Только вот весь в паутине. Куда теперь его колоть будем?» Услышав это, я сразу пришёл в себя и устремился, было, под стол, но был пойман на полдороге кем-то из своих (по-моему, пригласили на помощь деда)... В этот раз меня разложили уже на диване, и бабушка назвала меня упрямцем. А я опять орал: «Не нада укола! Не нада укола!» и ничего более существенного сказать не додумался… В последующем я так и не мог понять, почему все эти уколы делают только нам, детям, – взрослым хоть бы раз сделали! И никто ничего путного сказать мне на этот счёт не может! Хоть бы какую беседу провели на эту тему! Маленькие совсем, дураки, что ли? Будто понять ничего не можем!

И только потом, года через два, когда я серьёзно заболел малярией и необходимо было для моего спасения принимать страшно горький хинин, взрослые открыли мне тайну его «биохимического» воздействия на этих страшных паразитов. И объяснили, что надо терпеть: паразиты же терпеть не могут. Для меня, конечно, всё сразу стало понятно (особенно с биохимических позиций), и я с удовольствием стал ежедневно глотать этот белый порошок, каждый раз предвкушая расправу с моими мучителями. Правда, выводить их пришлось довольно долго и заниматься этим основательно. И мне каждый раз давали после этой горечи чайную ложечку удивительно вкусного апельсинового варенья, после чего жизнь становилась не такой уж горькой. Сейчас я думаю, что мне вполне могли бы давать и вторую, и третью (ложку варенья), но тогда, видимо, считали, что такое обилие сладкого в организме может положительно подействовать и на моих тайных сожителей.

В конце концов, мы с ними справились и отпраздновали победу всеобщим чаепитием за общим столом. И мне дали уже целых две ложки моего любимого варенья. Употребление большего количества сладкого считалось излишним, и даже вредным, поэтому и конфеты выдавались мне по одной, в редких случаях – по две.
Да, мне порядком досталось с этой болезнью, хотя и удалось избежать возможных серьёзных осложнений – в виде вскрытия моей ни в чём невинной черепушки, на чём усиленно настаивали светила местной медицины. И только убедительные доводы моей бабушки (в мою защиту), предложившей вначале проделать подобный эксперимент над кем-нибудь из них и взявшей для этой цели целый топор, спасли меня от инквизиции.

Не менее серьёзное испытание выпало на мою долю позднее, когда я уже учился в первом классе. Мама была на фронте, так что спасать меня пришлось опять-таки бабушке. А случилось то, что я подхватил где-то корь, которая вдруг осложнилась воспалением лёгких – двусторонней крупозной пневмонией. Потом-то я узнал, что это довольно частое осложнение при этом детском заболевании.
Помню, что лежал в кровати, принимал какие-то лекарства, по ночам видел кошмарные сны – с тем же Хоттабычем и «Трансляцией». Днём ко мне приходили доктора – видимо, мамины знакомые, или сослуживцы. Они слушали меня трубочкой, простукивали пальцами, смотрели горло, прощупывали в разных местах. Потом качали головой и о чём-то тихо переговаривались. Бабушка смотрела на них с какой-то внутренней надеждой и что-то спрашивала. Они утвердительно кивали головой и всё утешали её: «Будем лечить. Не всё потеряно» – и ещё что-то. Бабушка всплескивала руками, о чём-то просила их, говорила, что всё отдаст ради меня… Просила достать новое лекарство. Они обещали и уходили… На следующий день доктора приходили снова. И снова слушали и простукивали меня, и снова обнадёживали бабушку.

Мне же становилось всё тяжелее и тяжелее. Днём я ещё как-то приходил в себя, что-то проглатывал из еды безо всякого аппетита, пил лекарства, принимал какие-то процедуры, которые делала мне бабушка… Просил её почитать… Слушал… Быстро уставал. Вроде забывался на время. Вскоре вновь пробуждался. Считал изразцовые плитки на печке, стоящей рядом с кроватью. И тоже уставал. Думал о чём-то. Мерил температуру. Она всё время была очень высокой. Бабушка периодически сбивала её аспирином, цитромоном. Но вскоре температура снова поднималась. Туманилось сознание, и это очень пугало бабушку. Бабушка постоянно прислушивалась к моему дыханию, даже приникала ухом к моей груди… Но утешительного было мало.

В какой-то день мне стало совсем плохо. Снова пришли врачи (наверное, за ними сходил дедушка). Вновь слушали меня, простукивали и … разводили руками. Видимо, изменить что-либо в мою пользу было не в их силах. Бабушка не отходила от меня, выполняла любое моё желание: дать попить, почитать. Раскрывала немного одеяло, когда мне становилось совсем жарко и трудно было дышать; закутывала сверху ещё чем-то тёплым, когда меня бросало в озноб… Мне постоянно хотелось спать… И я засыпал, точнее, погружался в какое-то небытие. Видел устрашающие сны.

Порой мне казалось, что надо идти в школу, а я не приготовил уроки. Я срочно брал букварь и читал заданные почему-то очень трудные для меня тексты: «Ехал, пахал, ухал, махал»… Потом пытался написать эти слова в своей тетради для чистописания, где стояли одни пятёрки… А на этой странице появлялась тройка – первая плохая отметка за две первых четверти обучения… И мне было очень горько – я не хотел расстроить бабушку. И я снова и снова читал по букварю эту проклятую, неподдающуюся страницу… Чувствовал, что ко мне наклоняется какая-то тётя – знакомая, незнакомая – я не понял. Она что-то шептала мне, гладила мою голову, целовала в пылающий жаром лоб… Потом я забылся окончательно…

Сколько времени я был в этом странном небытии, где всё заволокло чёрной, непроницаемой пеленой, через которую не проникало ко мне ничего: ни звука, ни образа, ни чувства? Что происходило в этот момент со мной и что делали вокруг меня взрослые – я не помню. Да, вернее всего, всё это проходило мимо меня. Бабушка потом рассказывала, что я сначала очень тяжело дышал. Затем дыхание стало прерывистым, с длительными задержками: невероятно ускорялось, потом прекращалось на какое-то время. Это состояние продолжалось около получаса… Постепенно дыхание стало выравниваться, я стал дышать глубже, ровнее, спокойнее и под утро погрузился в настоящий длительный сон, который не прерывали ни бабушка, ни пришедшая с утра проведать меня одна из моих докторов, ни кот Васька, улёгшийся почему-то рядом со мной на кровати…

Проснулся я только к вечеру следующего дня весь мокрый и сразу страшно захотел есть. Бабушка была рядом, всё время вытирала меня полотенцем. Переодела меня в сухую беленькую рубашонку, смерила температуру – температура впервые за несколько дней была ниже 38 градусов. Вечером же, накануне этой страшной ночи поднялась до 40,2 градусов! Все поняли, что кризис миновал и можно будет перевести дыхание. Но нельзя было расслабляться, возможны были новые осложнения.

К радости нашей, дедушке удалось какими-то путями достать новое лекарство – красный порошок, упакованный в вощёную бумагу. Это был красный стрептоцид, только-только ставший поступать для лечения раненых в наши шуйские госпитали. И я сразу стал принимать его, чередуя со всеми остальными средствами. И дело быстро пошло на поправку… Был зверский аппетит, меня не мучили уже ночные кошмары, я быстро набирал силы; появилось желание чем-нибудь заниматься. Бабушка много читала мне, что-то рассказывала, показывала пришедшее недавно с фронта письмо от мамы, в котором мама радостно сообщала о нашем наступлении и о своей нелёгкой работе в эвакогоспитале по спасению наших раненых бойцов и командиров. А ещё она написала, что получила звание майора медицинской службы и орден «Красной Звезды». И все мы радовались за неё, гордились ею … и, конечно, мечтали о нашей скорой встрече.

Доктора уже реже навещали меня и в какой-то день пришли сразу обе в последний раз. Снова слушали меня и улыбались – всё было хорошо. Ещё больше радовалась бабушка. И тоже улыбалась, и о чём-то много говорила с тётеньками. А потом достала из большого, обитого железными скобами сундука несколько отрезов удивительно красивой шёлковой ткани и предложила их на выбор моим спасительницам. Те заохали, заахали от восторга и долго перебирали и щупали ткани, выбирая для себя лучшую. А потом обнимали и целовали бабушку и благодарили её и за подарки, и за доброту её бесконечную, и за всё, что она сделала для меня в этот самый тяжёлый период моей ещё недолгой жизни.

Конечно, именно она, бабушка, была истинной моей спасительницей, целиком и полностью отдавшей себя моему выздоровлению, не отходившей от меня ни на минуту, и готовой принести себя в жертву ради жизни малого человеческого существа, в котором частично были заложены и её гены. Возможно, именно её присутствие рядом со мной в самый трагический момент, когда я находился на грани жизни и смерти (ближе к последней, о чём свидетельствовало чейн-стокковское дыхание), её молитвы надо мной в этот страшный получасовой промежуток времени и совершили чудо. Может быть, именно этими молитвами и страстным желанием моего выздоровления и была призвана ко мне та добрая Фея, склонившаяся надо мной в моём бреду и наполнившая мою душу и тело новыми силами… А, возможно, это совершила и сама бабушка, колдовавшая всю ночь рядом со мной и передавшая мне часть своей душевной энергии…

Всё это для человечества пока остаётся глубокой тайной. Но факт есть факт, и я был спасён и вскоре стал весёлым и жизнерадостным, как прежде. Более того, болезнь и её преодоление серьёзно стимулировали моё физическое и духовное развитие. Я стал очень быстро расти, что подтверждалось карандашными отметками на двери. Стал постоянно побеждать в борьбе всех ребят из нашего класса, и вдруг начал рисовать – срисовывать картинки. Да так здорово, что заинтриговал даже дедушку, который не верил в мои творческие способности.

Вот так закончилась моя трагическая коревая эпопея. Судьба оставила меня в этом мире – видимо, для каких-то серьёзных дел в далёком будущем. И сейчас, когда стало снисходить литературное вдохновение и когда удалось узнать мнение читателей обо всём написанном, я начинаю вспоминать далёкое прошлое и думать: может быть, именно в этом был смысл моего спасения – в передаче людям некоторых тайн нашего земного бытия – с целью всеобщих раздумий над нашей грешной жизнью и поиска путей к нашему общему исцелению?




Война

Мы, дети войны в возрасте от трёх до пяти лет, жившие за тысячи километров от границы, не представляли, да и не могли себе представить, что это такое война. Мы слышали разговоры о войне, слушали по радио патриотические песни – о том, что мы сильны, что у нас самая лучшая армия, самые храбрые солдаты, что великий вождь и учитель товарищ Сталин не допустит врагов на нашу землю.

Страх и отчаяние взрослых при объявлении войны почему-то не передались мне. Я видел играющих на лугу старших ребят, слышал их весёлый смех, видел девочек, прогуливающихся по улице. Я сидел дома с дедушкой и дядей Петровичем. Мама же с бабушкой в это время были в отъезде, в Ленинграде – поехали отдыхать по школьной путёвке. Дедушка только сказал, чтобы я замолчал и дал взрослым слушать, что говорили по радио. В его голосе было что-то необычное – тревожное и пугающее. И знакомый наш, дядя Петрович, тоже сидел молча, в глубокой задумчивости. Правда, он всегда редко говорил, предпочитая больше слушать.

Через какое-то время улица почему-то опустела, все играющие ребята разбежались по домам. И когда я вышел погулять, всё вокруг было пусто, даже Платонычевы куда-то делись. Такого ещё не бывало, всё казалось необычным и странным. Какое-то время я побыл на улице и вернулся домой. Дедушка с дядей Петровичем по-прежнему сидели за столом и о чём-то разговаривали. Я не стал расспрашивать их, зная взрывной характер деда – могло и достаться за лишние вопросы…
На следующий день, когда я встретился с Платонычевыми, мальчишки рассказали, что началась война. Мы по-настоящему не представляли, что это такое, но становилось страшно. Уходили на фронт мужчины. На улице стало тихо и грустно. Девочки плакали.

Через несколько дней вернулись домой мама с бабушкой, измученные дорогой, уставшие. Рассказывали, с каким трудом достали билеты до Шуи. Мама, к тому же, ещё на пути в Ленинград серьёзно заболела в поезде – её укусил какой-то зловредный москит в ногу, и нога распухла, не давая маме возможности двигаться. К счастью, через несколько дней ей стало лучше, и она смогла отправиться в обратный путь. Рассказывали, что Ленинград уже начали бомбить немецкие самолёты. Было много разрушений.

Верили ли мои родственники в быструю победу? – скорее всего, нет. Они были реалистами и знали обстановку в стране. Дед, как бывший военврач, участвовавший в боевых действиях, знал её и со своих позиций – компетентного в военном деле специалиста.

Мама в первый же день приезда отправилась в военкомат и была мобилизована как врач на работу в эвакуационный госпиталь, дислоцировавшийся тут же, в Шуе, и находилась там всё светлое время суток. Дедушка продолжал работать санитарным инспектором в Шуйской санэпидстанции. Бабушка преподавала историю в школе № 17, находившейся далеко от дома. Дедушке не грозила мобилизация, так как ему было уже 63 года и он был давно уволен из рядов Военно-морского флота в отставку.

Внешне дома было всё по-прежнему. Взрослые ходили на работу. Я оставался дома с няней. Вечером, когда семья собиралась вместе за большим столом, дедушка доставал карту, раскладывал её на столе и отмечал карандашом очередные рубежи нашей обороны, которые быстро двигались к Москве и Ленинграду. К нам, как и раньше, приходил в гости по воскресеньям дядя Петрович. Иногда вечером взрослые играли в карты. Но дома уже не было былого настроения веселья и радости, которое царило у нас раньше. Было сумрачно и почему-то страшно.

Бабушка всё больше волновалась за наших родственников, живших в Ленинграде. Сестра её, тётя Тоня, жила сейчас там одна. Её дочь Капитолина (тётя Лина) уехала вместе с мужем Аркадием Иосифовичем Круковским (дядей Кадей) в Москву, где он занял какую-то высокую должность в Генеральном Штабе. Дети старшей сестры, тёти Люли, умершей несколько лет назад, тётя Мура и тётя Шура с детьми тёти Муры Галей и Володей жили все вместе в квартире их матери. Им было попроще. Бабушка послала Тоне несколько писем, настойчиво приглашая её к нам в Шую, чувствуя, что здесь всем вместе будет жить легче и безопаснее, хотя никто не мог предвидеть того, как будут развиваться события. Немцы наступали по всем направлениям, и, несмотря на отчаянное сопротивление наших войск, чувствовалось, что сил у противника ещё предостаточно.

Наконец пришло долгожданное письмо из Ленинграда, где сестра благодарила бабушку за приглашение, но категорически отказалась ехать в нашу шуйскую «захолустную тьмутаракань». Она, безусловно, знала, что это такое, привыкла к совсем иной жизни и, как все ленинградцы, очень гордилась своим любимым городом. Она была уверена, что Ленинград выстоит, что его не отдадут врагу, что и у неё хватит сил дожить до победы… Бабушка ещё и ещё раз посылала ей письма и даже телеграммы. Оставалась возможность выехать из города – блокады пока не было. Но оттуда писем больше не приходило. И только после войны мы узнали, что тётя Тоня умерла от кахексии (истощение). Не спасли ни помощь родственников, ни редкие посылки, отправляемые из Москвы дядей Кадей. Бабушка как бы предвидела ход развития событий и знала, что спасение сестры может быть только у нас.

Моя детская жизнь в это время мало в чём изменилась. Я по-прежнему играл с ребятами, играл и один в нашем саду. Дома рассматривал книги с картинками. Бабушка по вечерам читала мне сказки. Рассказывала сказки и няня, которая была со мной в дневное время. Меня неплохо кормили, хотя продуктов было всё меньше и меньше. Многое давал нам огород и сад. По крайней мере, ягодами и овощами мы были обеспечены полностью.

С первых дней войны перед домами на улице начали копать лужайку под картошку – каждая семья перед своим домом. Отчётливо помню, как у нас чуть было не «похитили» наш участок. Мы в тот день сидели все вместе за обеденным столом в маленькой комнате. Вдруг видим, как у железной дороги нашу площадь начали копать две незнакомые женщины. Бабушка с мамой срочно выбежали защищать свою территорию, и им стоило больших трудов отвоевать её обратно и изгнать противника.

Этот эпизод ускорил освоение участка, и вся семья в тот же день включилась в работу. За нами последовали и другие жильцы с улицы. Наш участок был самым большим, и освоить его бабушке с мамой не представлялось возможным. Пришлось нанимать помощников в лице Платонычевых Маньки и Дуньки. И за неделю работа была закончена.

Жалко, конечно, было цветущего луга, но делать было нечего, надо было просто выживать. И мы выживали, используя все наши резервы. Основным резервом был сад. Он срочно был превращён в огород с большим количеством грядок под морковь, свёклу, лук, репу, чеснок, а также с дополнительной площадью под картошку. Клубнику перекопали. На её месте стали сажать огурцы и помидоры. И началась ежедневная работа с утра и до вечера. Копали, сажали, пололи, поливали, удобряли, непрерывно носили и возили воду с колонки.

Работала в основном мама, приходившая из госпиталя уже затемно и часть ночного и утреннего времени проводившая на огороде. Помогала ей и бабушка, у которой лето было свободно от занятий в школе, и она чувствовала себя ещё достаточно хорошо. Что-то делал и я, когда научился отличать культурные растения от сорняков. Но это было позднее, когда я стал постарше. И так, с такой нагрузкой работали в те месяцы и годы все жители нашей улицы.

Между тем положение на фронте становилось всё тревожнее, враг приближался к Москве и был уже у стен Ленинграда. У нас в саду было вырыто бомбоубежище – глубокая прямоугольная яма, в которую вели земляные ступеньки. Яма была прикрыта толстым слоем брёвен и досок, так что можно было надеяться на прочность конструкции в случае непрямого попадания снаряда. В убежище стояли две лавочки и ещё что-то. Оно занимало центральную часть огорода, располагаясь на месте двух больших грядок, которыми пришлось пожертвовать ради выполнения указания городских властей о подготовке города к обороне. С этой же целью окна домов были заклеены бумагой (крест-накрест), чтобы стёкла не разлетались при бомбёжке. С вечера было обязательное затемнение – окна завешивались плотными шторами. У нас с этой целью использовалась плотная чёрная бумага, которая была намотана на палку, висевшую сверху окна. Для зашторивания её нужно было просто снять и развернуть бумагу, плотно закрывавшую всё светящееся пространство.
Я каждый день лазил в наше бомбоубежище, откидывая крышку входа. Внутри его было так интересно. Яма была глубокая, и я мог стоять там во весь рост. Стены убежища не были обшиты досками и представляли собой слой спрессованного песка, над которым располагался небольшой слой почвы. Песок был разного цвета – от светло-жёлтого до ржаво-красного. Цветные участки располагались как бы слоями, создавая картину слоёного пирожка, которые раньше (до войны) так вкусно выпекала бабушка. По дну убежища всегда ползали разные жуки: жужелицы, чёрные великаны с длинными страшными челюстями, а также двухвостки и сороконожки. Я уже не боялся брать их в руки и прятал в свои коробочки, сам не зная зачем.

С какого-то момента в городе стали объявлять учебные воздушные тревоги, оповещавшие население сигналами фабрик, заводов, а может быть, и специальными установками. Проходило объявление и по радио, которое было, кажется, только у нас во всём нашем квартале. Все сразу разбегались по домам и прятались в свои укрытия.

Очень чётко действовала милиция. Помню, что милиционеры неоднократно проверяли наши действия во время тревоги. Проверяли качество затемнения, наличие бомбоубежища, что-то спрашивали у взрослых. Все ждали и опасались фактических бомбардировок. Но тех, к счастью, не было. Мама рассказывала, что немецкие самолёты летали бомбить Ярославль, Горький, где была сконцентрирована военная промышленность.

…Всё более урезались наши хлебные пайки, выдаваемые по карточкам. Всё время хотелось есть. Овощная диета всех нас не удовлетворяла. Не было мяса, молока. Покупали эти продукты очень редко. В какой-то степени спасали куры. Вид и вкус супа из вермишели и курятины помню до сих пор. Это был настоящий праздник. Сладкое нам заменяли ягоды – малина, смородина, вишня. Чаще же всего питались овощным пюре, жареной или варёной картошкой с небольшими кусочками хлеба. Хлеб иногда подкупали на базаре или выменивали на старые вещи. Вот когда пригодились запасы, хранившиеся в сундуках и коробках в чулане и на чердаке дома.

С приближением фронта в тыловые шуйские госпитали стали поступать раненые. Их прибывало всё больше и больше, и мама сутками не имела возможности вырваться домой, работая хирургом в хирургическом отделении. Вся тяжесть работы по дому легла на бабушку. Ей было уже около шестидесяти лет, и можно себе представить, каково ей было в школе и дома.

Дедушка тоже очень много работал. В этот период требования санэпиднадзора в городах ужесточались. Дополнительно к прежней работе приходилось бороться с вшивостью, предупреждать возникновение «сыпняка» (сыпного тифа) и иных заболеваний, переносимых паразитами. Ответственность за всё многократно возрастала, особенно руководителей и начальников. Любая оплошность, халатность могли обернуться чуть ли не трибуналом (по законам военного времени).

Осенью в ночное время на улицах было организовано дежурство с целью предупреждения воровства и бандитизма. Воровали, правда, одну только картошку с наших уличных участков, но и это была серьёзная потеря. Дежурили обычно по двое и по трое. Периодически по улицам ходил и милицейский патруль. От нашего дома дежурила только бабушка. Маме с дедом хватало их основной работы. К бабушке всегда присоединялся Бобка, а иногда на часок и я.
Это были удивительные прогулки. Пели цикады, квакали лягушки. В воздухе мелькали летучие мыши. На небе появлялись первые звёздочки, а на западе, на светлой полоске неба ярко светилась немигающая звезда, очевидно, какая-то планета. В листьях деревьев жужжали жуки, уже явно не майские и не июньские. Пахло полынью и осенними цветами, которыми были заполнены палисадники перед домами. На улицах давно никого не было, окна домов не пропускали ни малейшего света. Кстати, контроль за затемнением также возлагался на дежурную бригаду.

Мы с бабушкой медленно шли по улице и тихо разговаривали. Меня многое интересовало: и небо, и звёзды, и летучие мыши, и то, как бабушка работает в школе, и как там наш участок с капустой (учителям при школе выделялись небольшие участки). Бабушка однажды сводила меня туда, и мы с её ученицами сходили ещё и на Тезу. Мне так тогда понравилась эта прогулка!..

Бабушка рассказывала мне. Она любила рассказывать, и её всегда очень интересно было слушать. Мы вспоминали стихотворения, которые когда-то учили с ней. Бобка непрерывно бегал то впереди нас, то сзади, временами забегал на участки. Что-то вынюхивал там, чувствовал себя здесь главным хозяином.

Однажды бабушкина напарница по дежурству почему-то не пришла, то ли просто задержалась с выходом. И как раз появился проверяющий милиционер. Спрашивает, почему она одна – это было нарушением требований властей. Бабушка не растерялась (она никогда не терялась в трудных и критических ситуациях) и ответила:
– А я не одна. Мы вдвоём!
– А где же ваша напарница? – милиционер спрашивает.
– Я с напарником. Вон он на участке бегает, проверяет.
Тут как раз возник наш Бобка, и милиционер засмеялся – довод оказался весьма убедительным.

Надо сказать, что нарушений общественного порядка в военные (и послевоенные) годы в городе почти не было. Редки были ограбления, чрезвычайно редки убийства. Мы, ребята 8-12 лет, спокойно гуляли в нашей округе, ходили в лес, в «кустики», на речку. Я чуть не ежедневно ходил за город встречать из стада нашу козу Зорьку. И родители не боялись отпускать нас одних без взрослых. И ничего с нами не случалось.

Мелкое хулиганство, правда, было. И это несмотря на то, что с хулиганами велась непрерывная борьба и в школах, и на улице. Помню, как разбирались с нарушителями школьной дисциплины директор 10-й школы и педагоги – не оставался без внимания ни один сколько-нибудь серьёзный проступок. На улице же за порядком бдительно следили участковые милиционеры. Они досконально знали свой район, всех своих жителей. Периодически ходили по домам, проверяя порядок, «отлавливали» хулиганов на улице. И меня несколько раз останавливал милиционер только за то, что я ехал на велосипеде по безлюдному тротуару. И это на окраине-то города – чуть ли не в деревне… Пытался он поймать и моего друга Стасика Сухова, когда тот приезжал к нам в гости на отцовском мотоцикле. Но куда там! Стас сразу давал газу, одной рукой ведя машину, а второй закрывая мотоциклетный номер.

С хулиганами боролись на улице и учителя, и взрослые. Сразу пресекались и сквернословие, и курение, тем более драки и потасовки. И «шпана» тогда воспринимала это как должное, пытаясь не показаться на глаза ни Дербёневу, ни Морган, ни директору школы Щедрикову. Бывали, конечно, и возражения с их стороны, но в относительно «культурной» форме. По крайней мере, у подъездов школ тогда не было ни курящих, ни ссорящихся, ни сквернословящих. Даже слово такое существовало – «сквернословие»…

…Да, в те далёкие годы было совсем по-другому. Боялись доносов, боялись властей, «карательных органов», но уличная «шпана» была относительно безобидной для основного населения.

Однако и в те годы победить хулиганов полностью не представлялось возможным. Желание лидерства, желание чем-то выделиться из числа сверстников заложено у нас в крови (генетически) и преодолеть его полностью воспитательными мерами совершенно нереально. Поэтому бедокуры и запускают в классе майских жуков, и сажают их на шевелюры соседок, и подкладывают кнопки на стулья своим любимым учителям. Даже бабушка однажды не избежала такой участи (дело было ещё в 17-й школе). Говорит, встаю по окончании урока, а стул за мной подымается. И хохот в классе… Пришлось разбираться.

Да и мы сами порой бедокурили. Кидали камни в вагоны проезжающих товарных составов; ставили под колеса поезда монеты и всякие железки; разбивали ролики телеграфных столбов (если камушки были поувесистее). Но мы никогда не обижали «младший состав». А вот нам порой доставалось от мальчишек с соседних улиц. Случалось, старшая гвардия отбирала у нас рыбу на Сехе, ягоды, собранные в «кустиках». Мастерили и использовали пугачи и самопалы, набивая их спичечными головками. На нашей улице, к счастью, до этого не дошли. А то бывали и несчастные случаи – кто-то остался без глаза. Играли на деньги в чеканку и стеночку (и мы тоже). Сшибались (бились) улица на улицу, в том числе и наша Железнодорожная, и Сехская на Ивановскую.

Среди мальчишек-хулиганов были и свои лидеры – «мастера рукопашного боя». И порой их противники ходили с разбитыми носами, фарами под глазами, с вывернутыми скулами. А вокруг только и было разговоров об этих коллективных потасовках и о предводителях уличных мальчишеских группировок.
Бывало, соседские хулиганы с Ивановской лазили и в наш сад, собирая дань не только с яблонь и груш, но и с морковных и огуречных грядок. Бабушка в таких случаях всегда находила сорванцов, однако компенсировать потери ей чаще всего не удавалось.

…Прошёл 1941 год. Немцев отогнали от Москвы. Началось длительное противостояние под Ржевом. Там решалась судьба нашего региона. Опасность далеко не миновала. В случае прорыва немцев, они бы устремились и за Москву, в северные области страны. Госпиталя работали с предельной нагрузкой. Мама почти не бывала дома. А если и приходила на несколько часов, то была крайне уставшей и только отсыпалась, чтобы рано утром снова отправиться на свой тыловой фронт. Раненые прибывали в основном по ночам. Ночью же при свете фонариков происходила разгрузка эшелонов. Сразу начиналась сортировка раненых и их лечение. Госпиталь размещался в одной из школ города. Но наготове (в случае срочной необходимости эвакуации) стояли эшелоны для погрузки. Такой же эшелон был приготовлен и для руководителей и партийных работников города. Размещался он в тупике, недалеко от железнодорожного вокзала. Резко увеличилось движение эшелонов во всех направлениях. То и дело в сторону Москвы двигались поезда с военной техникой и цистернами с горючим. Техника размещалась на платформах, была тщательно закрыта брезентом, с двух сторон каждой платформы стояли вооружённые часовые.

Зима 1942-1943 года. Триумф под Сталинградом. Начинается наше наступление. Мамин госпиталь готовится к передислокации. Маму могли и не посылать на фронт, пока мне не исполнится 7 лет (до июня 1943). Но семейный совет решил, что надо ехать вместе со всеми – со своим эшелоном, своими шуйскими врачами, своим начальником. Бабушка с дедом опеку надо мной брали полностью на себя. Отъезд состоялся только после Курской битвы. Вот тогда и началось непрерывное движение эшелона в тылу Первого Украинского фронта вплоть до самой Германии, до города Зорау, где госпиталь базировался до середины 1946 года. Но это всё будет потом. А до этого было три года постоянных волнений, были письма с фронта, собственные письма на фронт, надежды, ожидания, страхи и переживания, и даже приезд мамы на недельную побывку домой.

А через несколько месяцев после отъезда мамы сильно заболела бабушка. Снова воспаление лёгких. Как часто она болеет! Уже раза три мучилась. Первый раз ещё при маме было. Тогда бабушка чуть не ползком добралась до дома из 17-ой школы. Кто-то из учеников помог, то ли учителей… Еле поправилась. Сейчас тоже очень плохо. Лежит с высокой температурой и задыхается. Говорят, что крупозное воспаление… Дедушка все дни на работе. С бабушкой остаюсь я. Еду, пить подаю. Полотенце влажное, чтобы полегче было. Лекарства, чтобы температуру сбить, а температура никак не сбивается. Всё тридцать девять и выше. Бабушке плохо, стонет, задыхается. Меня зовёт. За руку держит. Боится, что ей совсем плохо станет. Тогда дедушку придётся вызывать и врачей.

Врачи иногда приходят, слушают её, о чём-то говорят. Я не понимаю. Но вижу, что дело плохо. Дедушка тоже видит. Но помочь не может. Нет таких лекарств, чтобы сразу вылечили. Сам организм должен бороться. В крови «шарики» красные, белые. Вот белые и борются, микробов зловредных уничтожают. Пускай их (шариков) побольше будет и пусть сильнее борются…

Хожу по комнате и говорю шарикам: «Боритесь, боритесь, боритесь. Побеждайте микробов. Чтобы бабушка выздоровела скорее. Чтобы дышать могла, чтобы снова весёлой стала. Чтобы мы с ней вместе на стоянку к Зорьке ходили»…
Как плохо, когда кто-то из своих болеет. Как переживаешь за него, волнуешься, боишься… Бабушка в последнее время часто думает и говорит о смерти. Не за себя – за меня боится. Как мы с дедом тогда жить будем? Вся жизнь нарушится, и с хозяйством мы не справимся. А кто со мной заниматься будет? Бабушка учит меня и читать, и писать, и стихи декламировать. И даже французские – про лентяя и ещё какие-то, всё забываю…

Целую неделю бабушка мучилась. Потом поправляться стала. Аппетит появился. Уже как раньше не задыхается. И спит получше. Температура до 37 снизилась. Значит, говорят доктора, кризис миновал. Но ещё лежать надо. Чтобы осложнений каких не было. И я должен ей во всём помогать. Я и помогаю. Даже книжки интересные читаю. Правда, не очень здорово это у меня получается, не так как у бабушки. Но она слушает и хвалит меня.

Прошло ещё несколько дней, и бабушка стала понемногу вставать. Сначала с трудом, ходила по комнате медленно, держась то за стол, то за буфет. Говорила, что всё вокруг кружится. Конечно, она страшно ослабела за время болезни. Надо было набираться сил. И я готовил обед (под её руководством), и кормил бабушку, и снова мечтал о загородных прогулках с нею… И мечты мои превратились в реальность, и летом мы снова работали и отдыхали вместе. Ходили на Сеху, на стоянку к козе Зорьке, к лесу, в районе «кустиков». А дома бабушка снова занималась со мной, начав целенаправленную подготовку меня к школе.

В конце 1944 года случилось неожиданное – приехала в краткосрочный отпуск мама! Отлично помню эту встречу: я прихожу из школы, а мама дома! Вот была радость! Все долго-долго сидели за столом, вкушали сладости, привезённые мамой, и разговаривали. Я ходил кругами около стола и сосал сливочное масло, такое вкусное, сладкое. Мама рассказывала о войне, о работе в госпитале, о сослуживцах из Шуи. Кого-то уже не было в живых – погибли при бомбардировках. Сейчас госпиталь размещался в Польше, но скоро должен был перебазироваться ещё дальше, вслед за наступающим фронтом… Как тяжело маме работать … спит по два-три часа в сутки; много часов подряд стоит за операционным столом. Как сложно ампутировать ноги, руки («конечности»), которые нельзя уже спасти в связи с развивающейся гангреной. Но это бывало не часто. В основном спасали, лечили, выхаживали. Но всё это делали уже в других госпиталях, в тылу. Мамин же госпиталь в первую очередь эвакуировал раненых (и больных), оказывая на месте медицинскую помощь («квалифицированную!»).

Мама говорит, что хуже стала видеть. И поэтому ей трудно оперировать. Скоро переведут на другую должность – в эвакуационное отделение. Я спрашивал, когда же закончится война, когда мама вернётся окончательно. Мама отвечала что скоро, немцев уже прогнали с нашей земли, война перешла границу. Мне очень хотелось, чтобы мама побывала у нас в школе, как некогда папа у Казарезовых был в детском саду. У мамы тоже было много орденов и медалей. И она бы тоже рассказала много интересного о том, как спасает раненых бойцов и командиров. Но у мамы было так мало времени – всего-то три дня! И она, конечно, хотела провести их дома, вместе с нами. Да ещё в городе у неё были какие-то важные дела…
Три дня пролетели быстро. И вот мы уже провожаем маму на вокзал. Она в шинели, в погонах. На улице встречаем Анисимовых девочек с их мамой. Здороваемся. Я горжусь, что у меня такая мама. Она ведь тоже герой! Сколько она спасла за эти годы бойцов! Многие должны быть ей за это благодарны…
Подошёл поезд. Мама обнимает, целует меня, что-то говорит на прощанье… Как грустно, как не хочется расставаться! Сколько времени нам придётся ещё жить без неё? С ней вместе так хорошо, спокойно, весело. Она мне и книжки читает, и что-нибудь рассказывает, и интересуется моими успехами. Наверное, будет учить играть на рояле. Бабушка уже говорила мне об этом. Возможно, бабушка и сама меня научит, она же тоже играть умеет…

Пришли домой. Уже поздно. Играть не хочется. Грустно. Смотрю на подарки, которые привезла мама. Ещё много осталось: масло сливочное, топлёное, сухое печенье, шоколад, разные консервы, даже хлеб в пакетиках – совсем свежий! Как мама только всё это дотащила?.. Как она любит всех нас, жалеет. Меня особенно. Спрашивала, не болею ли я. А то раньше часто простужался. А на улице в мороз даже щёки поморозил. Сейчас болят от холода.

Как хорошо, что есть мама! Пусть сейчас и далеко от нас, но она есть. Всё равно приедет, вернётся и уже постоянно будет вместе с нами. Больше войны не будет, и она никуда от нас не уедет. Снова будем вместе работать на огороде, ходить по воду на колонку, поливать грядки. А дома будем читать, слушать вместе радио и играть в карты. Я уже научился играть в пьяницу, скоро научусь и в подкидного дурака. А может быть, меня будут допускать и к общему столу, чтобы всей семьёй играть в «борону». Какая это интересная игра! Даже дедушка, играя, преображается, совсем другим становится – азартным, разговорчивым. Но не любит проигрывать. Сразу ошибки у своего партнёра находит – играют всегда двое на двое.

Для меня эта игра пока сложна. То ли дело в шашки. И особенно в Чапаева! Щёлкай шашками и выбивай чужие с доски. Дойдёшь до последнего ряда, сбил чужие – и ты победитель. Если же играть по-настоящему (в шашки), то «есть» их надо – то есть выигрывать. По одной, по две, а может, и больше – перескакивая через них своими. Но тут видеть надо. Если не увидишь, то «за фук» берут, твою же, собственную. Правда, дедушка говорит, что это правило мы сами придумали – брать шашки надо обязательно, иногда их даже специально подставляют, чтобы выиграть партию, или пройти в дамки. Как это всё интересно.

Я в садике у многих выигрывал. А летом на улице когда с мальчишками играли, то один дяденька к нам на лавочку подсел, у всех сразу выиграл. И такие комбинации потом показал. Оказывается, и запереть чужую шашку можно. Но для этого очень хорошо играть надо. У нас так ни разу не получилось.
Мама в шашки не играет. Зато она на пианино здорово играет. И по нотам даже. Часто раньше, до войны играла. И дома, и где-то даже выступала. Сонату Бетховена играла. А как нас с Нелькой учила. У меня, конечно, лучше получалось… А теперь её снова ждать придётся, наверное, ещё долго…

И мы ждали. Ждали её писем, окончания войны, её возвращения. Но произошло это нескоро. Были и серьёзные волнения. По городу пошли слухи, что одного врача из госпиталя ранили – хирурга, женщину! А кого точно, никто не знает. Вдруг это маму?! А писем от неё всё нет и нет. Конечно, письма в войну долго идут. Но уже месяц прошёл. Неужели, что-то случилось?..

Наконец получили. Ура! Всё в порядке. Мама здорова. Работает в эвакоотделении – начальником! Уже не оперирует. А в них на самом деле стреляли. Сейчас госпиталь размещается уже в Зорау, на территории Германии (теперь Польши). Немцев выселили. Но кто-то ещё остался. По ночам часто бывают перестрелки. Стреляют и по немцам, и по нашим. Вероятно, поляки. Почему они в нас-то стреляют? Мы же за них тоже боремся, их освобождаем…
А ранили женщину из госпиталя, хирурга, с которой мама раньше в хирургическом отделении работала. В живот ранили. Сейчас лечится после операции. Скоро выздороветь совсем должна… Маме в помощники пленных немцев дали – врачей из немецкого госпиталя, который в этом городе размещался. Один даже русский язык знает, много маме помогает, лечить и сортировать и немецких раненых и пленных приходится. Потом всех к нам отправляют. У мамы лошадь с телегой есть для передвижений. Часто по городу и району ездит. Ездит с немецким врачом-переводчиком и охраной из двух рядовых, с автоматами и пулемётом – как на тачанке. Мама пишет, что снова посылочку выслала. Как здорово! Прежнюю мы давно «съели»… Спрашивает, как мы поживаем, и про Бобку вспомнила. Только вот Бобку написала с маленькой буквы – «бобка»?! Как это у неё получилось? Обязательно напишу маме об этом…

После письма мы сразу успокоились. Мама здорова – это главное. А то, что ещё работать ей придётся, – значит, так надо. Будем ждать. Недолго осталось… Но оставался ещё целый год, и об этом мы тогда не знали.

День Победы я встретил в школе, в первом классе. Нас собрали в зале. Торжественно говорили директор, учителя. Мы читали патриотические стихи (конечно, заранее выученные). Потом пел школьный хор, составленный из старших ребят. А потом были восторги на улице и дома. И мы ждали скорого возвращения мамы. А она всё не приезжала и не приезжала, оставаясь ещё целый год в Зорау, обеспечивая эвакуацию в страну немецких военнопленных и наших освобождённых, репатриированных.




Школа

Первые классы

В школу я пошёл в возрасте восьми лет. В сентябре 1944 года. Моя учительница, Нина Васильевна, летом приходила несколько раз к нам домой знакомиться со мной, расспрашивала обо мне бабушку. А я демонстрировал ей ловкость и послушание, носясь по огороду и выполняя все указания бабушки.

Бабушка определила меня не в 13-ю школу, где учились дети нашего района, в том числе и с нашей улицы, а в 17-ую, где работала сама, явно с целью постоянного контроля за мной. Эта школа располагалась далеко от дома, но продолжительные ежедневные прогулки туда и обратно не утомляли меня. Там наш класс проучился месяца два, после чего нас перевели в школу № 10, расположенную намного ближе к дому, сразу за кладбищем.

Школа представляла собой большое двухэтажное кирпичное здание, по-видимому, очень старой постройки. Сначала оно мне показалось каким-то хмурым, неуютным. При входе в здание лежали огромные кучи мусора, битого кирпича, ещё какого-то не вывезенного хлама. Внутри было темно, холодно и сыро. Школу со всех сторон окружал большой пришкольный участок в виде пустыря. Только в центре его было оборудовано несколько спортивных снарядов – разной высоты перекладины, бревно и лестница, наподобие пожарной, подымавшаяся, как мне казалось, на огромную высоту.

Наш класс размещался на первом этаже, в небольшом закутке, сразу при входе. Недалеко была учительская, что существенно ограничивало наши игровые возможности. По-моему, в первых классах основным нашим занятием была беготня, а главным в школьном расписании были не уроки, а перемены. Особенно нам нравилась большая перемена – после третьего урока, длившаяся минут двадцать, чтобы ученики успели перекусить в столовой. Мы же успевали сделать не только это. Завтрак, обычно состоящий из порции картофельного пюре и маленького кусочка хлеба, мы съедали минут за пять. Остальное время носились, сломя голову. Очень удобно было играть в классе в ловишки, прыгая по партам или перелетая через них, хватаясь руками за спинки сидений. Парты в начале учебного года были чистенькие, покрашенные свежей чёрной и коричневой краской. Так что все следы от наших грязных ботинок и валенок высвечивались превосходно. И каждый урок начинался с жалоб девчонок и демонстрации всех наших проделок.

Иногда подобные разбирательства заканчивались и наказанием виновных. Однажды я в числе пятерых других сорванцов простоял за подобные вещи в углу все четыре урока. А потом было ещё три часа для выполнения всей классной работы. Домой мы пришли полностью обалдевшие и уже ничего не в состоянии были делать. К счастью, подобная «экзекуция» оказалась для нас единственным в таком роде наказанием. Но на пол-урока или на урок возмутителей классного спокойствия учительница ста¬вила довольно часто.

Когда мы учились уже в третьем и четвертом классах и освоили к этому времени стрельбу из трубочек и рогаток, этой стоящей мишени доставалось обычно в первую очередь. В углу мальчишки стояли сзади учительницы и непрерывно корчили нам рожи, порой настолько увлекаясь, что забывали о присутствии Нины Васильевны. Однажды один из таких провинившихся проказников надолго замер в изумительной позе, закрыв глаза и высунув язык, пытаясь достать им до своего носа. Это упражнение, кстати, мы отрабатывали и на переменах, но далеко не у всех оно получалось. В углу же времени для подобных репетиций было более чем достаточно. И Колька настолько был занят этим важным занятием, что пришел в себя лишь тогда, когда кто-то крепко ухватил его за кончик языка, вытягивая его (язык) ещё дальше наружу. Оказывается, собрат по несчастью, располагавшийся за компанию в другом углу комнаты, сумел незаметно проскользнуть по задней стенке и добраться до своего бывшего обидчика. Раздался истошный вопль потерпевшего, и вскоре процессия во главе с Ниной Васильевной проследовала из класса в учительскую.

В другой раз один из смельчаков умудрился из угла проползти под учительский стол да ещё замяукал по-кошачьи. Это было так громко и неожиданно, что Нина Васильевна подскочила, чуть не опрокинув стул, и сама закричала ещё громче. Этот сорванец потом несколько дней не появлялся в школе, объясняя своё отсутствие тем, что совершенно не мог сидеть на заднем месте, а только лежал на пузе – мамаша у него была весьма грозная и крепка на руку, так что ей даже ремня для вразумления не потребовалось.

Да, шалости наши не всегда заканчивались гладко. Один мальчишка из соседнего класса пробил себе голову об острый угол батареи, которые в то время еще не закрывались защитным кожухом. Другой летел почти с самой верхотуры тренировочной лестницы, которую мы иногда использовали для занятий физкультурой. Руки и ноги у него тогда остались, на удивление, целы, но вот зубы и нос не выдержали. И вся физиономия приобрела после столкновения с землей далеко не симметричный вид – сдвинутый заметно вправо. Валька Слоев набил огромную шишку на затылке, проверяя своей головой прочность каменного пола на втором этаже здания. Вовка же Никитин примёрз в лютый мороз красным языком к белой железной ручке наружной двери (к двери, которую он раньше открывал только ногами) и долго висел на ней, держась уже обеими руками и вопя во всю мочь от страха. Высвобожден он был из страшного плена лично директором, который принёс горячей воды и разогрел эту злосчастную ручку.

 Однако след на языке у Вовки всё-таки остался, и аппетит у проказника пропал надолго. Немало мелких и крупных происшествий случалось с нами и на улице. Да разве уследишь за всеми! Бывали в классе также ссоры и стычки, однако серьёзных драк не было. Лишь однажды Витяй Злодеев разбил основательно нос своему двоюродному брату, а в другой раз так съездил мне по щеке, что она пылала в течение всего следующего урока.

Чаще всего наши мальчишки выясняли отношения, толкая друг друга, или, сцепившись, катаясь по полу. Особенно интересно дрался таким образом Санька Дылдин. Он впивался в противника обеими руками, весь напрягался до посинения, сжимая от злости зубы и прикусывая язык. Однажды, когда оба противника полетели, не удержавшись, на пол, он не успел убрать язык и долго потом орал, боясь раскрыть рот (а вдруг откусил!). Только в медпункте фельдшеру удалось разжать ему зубы и успокоить – мол, до свадьбы заживёт. А пока для профилактики осложнений доктор посоветовал ему шутя поголодать пару дней.

Санька тогда орал ещё громче – теперь уже от горя. Он очень любил покушать и чаще других занимался этим во время уроков. Так что доктор попал в самую точку, и эту рекомендацию, возможно, подсказала ему Нина Васильевна.
В первом и во втором классах во всех мальчишеских баталиях я обычно выходил победителем. Помню, как легко мне было расправляться с нападающими мальчишками, разбрасывая их в стороны. Стоишь, а вокруг тебя куча поверженных (вероятно, в те военные годы меня кормили получше). А вот потом незаметно силы уравнялись, и преимущество как-то вдруг перешло к озорникам и бедокурам, которые часто позволяли себе и запрещённые приёмы, постоянно тренируясь в этом.

По выходным дням мы часто собирались с одноклассниками вместе. Большей частью они приходили ко мне, а потом мы устраивали игры во дворе, или же вместе шли в город. Ходили в кино, на базар, в аптеку, покупая там какие-то сладкие таблетки. Игры во дворе были всегда интересны. Как-то во время оттепели мы соорудили там целый снежный городок с крепостями и туннелями. В нём играли в войну, устраивая «взятие городка» – как у Сурикова. А потом шли кататься на коньках или на санках с железнодорожной насыпи.

Где-то классе во втором был выбран актив нашего классного коллектива. В него, как водится, вошли девчонки, а из мальчишек подключили одного меня (в качестве штрейкбрехера из всей нашей мальчишеской гвардии). Но я рьяно выполнял возложенные на нас учителем обязанности и, главное, не пускать на переменах в класс никого из учеников с целью поддержания в нём чистоты и порядка. Эту учительскую заповедь мы выполняли строго. Однако сами использовали предоставленную нам возможность и вовсю устраивали гонки по партам. Зато какую битву мы выдерживали с остальными ребятами! Те, обиженные несправедливостью, постоянно рвались в классную комнату, стучали, ботали ногами в дверь, хитрили. Дверь у нас была на крючке. Но как только её приоткрывали за какой-нибудь неотложной надобностью, тотчас начиналось силовое единоборство. Десяток рук снаружи пытались ухватиться за ручку двери, стремясь открыть последнюю любой ценой и проникнуть в заветное помещение. Мы же тянули её что есть силы к себе, стараясь вновь закрыть на крючок. Нас спасало только то, что за одну ручку одновременно могли ухватиться не более трёх-четырёх человек, а с нашей стороны были две самые мощные девчонки из класса, которые и решали исход сражения в нашу пользу. Стоял визг, писк, а иногда и вопль, когда кому-либо из нападавших придавливали дверью ногу, которую он сам специально ставил в щель, чтобы дверь не закрывалась. Наши девчонки придерживали её чуть-чуть в щели «для прочувствования», потом немножко отпускали, и пострадавший прыгал по коридору какое-то время на одной ноге и орал во всю глотку.

Ну, ноги в сапогах или в валенках, ещё ладно. А вот пальцы почему-то прищемлялись дверью одному только мне, причём не один раз! Почему так случалось, до сих пор понять не могу – то ли  от излишнего моего рвения, то ли от моей неловкости. Во всяком случае, ноготь после этого синел, чернел, а однажды даже отвалился. Но благодарности за геройство я так ни от кого и не получил. К счастью, этот период моего вынужденного общения с девчонками скоро прошёл, и я вновь наслаждался нашей, мальчишеской компанией.

Раньше в школе, как и теперь, проводились многочисленные общественные мероприятия. Перед праздниками все декламировали стихи. В младших классах либо учительница, либо кто-то из взрослых учениц читал после уроков нам сказки. Потом была обязательная запись нас всех в библиотеку (в которой и книг-то почти не было). Были и занятия с отстающими. Меня, как и других отличников, прикрепляли то к одному, то к другому двоечнику, и я работал с ними над домашними заданиями, тратя на это значительную часть своего времени. Случалось, что отдельные из таких отстающих и начинали после этого лучше учиться. Но эти случаи были в виде редкого исключения.

От первых лет учёбы в школе у меня остались в основном лишь самые светлые воспоминания. И, конечно же, не только перемены, но и сам процесс обучения был не менее интересен. Одно удовольствие было следить за отвечающими или работающими за партой ребятами. Вон Димка старательно выводит в своей тетради очередной ряд заданных прописей. От усердия улёгся животом на парту, высунул язык и чуть не достаёт им до тетради. В какой-то момент, кажется, достал. Полизал немного – нет, не понравилось. Петька явно задумался и в задумчивости ковыряет в носу. Наконец ухватил что-то на палец и с интересом изучает своё внутреннее содержимое. А Толька на математике всё к Гальке заглядывает. Сам сосчитать не может. А потом у обоих получается, что от пятнадцати отнять девять будет целых одиннадцать!

Нинке, чтобы написать что-либо в тетради, надо обязательно подкрепиться. Иначе, видимо, энергии не хватает. Куда только она девается, эта энергия?! Ест почти беспрерывно, а всё равно самая тощая из класса. Вот и сейчас она потихоньку достаёт из парты всё новые пироги и не может остановиться. Вдруг чья-то чужая рука тянется откуда-то сбоку в ту же самую парту, и пакет с пирогами моментально исчезает. Ещё голодная, Нинка лезет вновь к своему пакету, потом наклоняется под парту, и вдруг раздаётся её тонкий писк:

– Нина Васильевна, у меня пироги украли!
– Кто украл? Какие пироги? – спрашивает учительница.
– Мои пироги, из парты.
– А может, ты сама их уже съела? Ведь целых полчаса жуёшь что-то без перерыва!
– Нет, у меня в пакете ещё пять штук было, с мясом! – И воет ещё пуще.
– Вот и врёшь! – кричит сзади Роман. – Они с капустой и с яйцом были. И вовсе не пять, а всего-то два! Считать надо лучше!

То вдруг во время чтения заорёт благим матом толстая Галька с третьей парты. Оказывается, за шиворотом у неё что-то поползло, и сильно царапает лапками. Это туда забрёл майский жук – то ли нечаянно свалившись с её густой шевелюры, то ли специально направленный в этом направлении чьей-то невидимой рукой. Теперь ей на перемене лучше не попадаться. Отдубасит до посинения. В ней, пожалуй, килограмм за сорок будет! А Санька, быстро накалякав задание в тетради, приспосабливает Мальковой длинную верёвку сзади вместо хвоста. И Малькова спокойно идёт к доске, вызванная учителем. Верёвка ползёт по полу, как змея, приводя всех в восторг.

Ванька же что-то быстро прячет в штанах от направляющейся к нему Нины Васильевны.
– Ну-ка, давай сюда, быстро!
– А у меня ничего нету!
– Рогатку давай, быстрее! – Чуть в меня не попал, проказник!
– Нету рогатки! Во, глядите! – И Ванька поднимает руки. А из штанов торчит маленький кончик резинки – не успел спрятаться. Нина Васильевна хватается за него и пытается вытянуть наружу. Резинка растягивается, но не поддаётся. Совсем, как земляной червяк, застрявший в своей норке.

– Ой! – кричит Ванька, – штаны отдайте!
Штаны тем временем начинают постепенно сползать с Ванькиного живота вместе с трусами. В этот момент резинка рвётся, хлопая по руке учительницу и по голому пузу Ваньку.
– Ой, больно! – орёт Ванька. – Розгами стегают!
– Я тебя по-настоящему в следующий раз отстегаю. А сегодня отец всыплет. Зайду к вам в гости вечером.
Ванька уже не кричит: отец - это серьезно.
– Я не буду больше, Нина Васильевна! И рогатку себе берите. Она все равно не моя. Я её у Мишурихи забрал.
– Так я тебе и поверю!
– Нет, точно. Её Мишуриха из своих штанов вытащила и стреляла в мальчишек на перемене.
– Чем это стреляла?
– Промокашкой. Она её слюнями смачивает, чтобы лучше летела. Вот мне в глаз и влепила. Приятно, что ли? Я и отобрал, чтобы не изуверствовала.
– А сам что с ней делал?
– Я не стрелял. Я только целился, чтобы потренироваться.
– Ладно уж, разберёмся после уроков...

Да, такие вот длительные диалоги случались у нас чуть ли не на каждом уроке и значительно разнообразили нашу классную жизнь. А сейчас у доски стоит Димка, безуспешно стараясь закрыть рукой огромную дыру в штанах, порванных, очевидно, только что, на перемене, чем доставляет нам истинное удовольствие. Под конец Нина Васильевна отправляет его в учительскую за иголкой с ниткой. Беспрерывно вертится на парте Березин, которому никак не удаётся вытащить из-под рубашки невесть как попавшую туда корку чёрствого хлеба.

А Валерке наконец удалось просверлить дырку в парте, и он с удовольствием засунул туда палец, чтобы окончательно убедиться в завершении этой тайной операции. Но обратно палец почему-то вытаскиваться не собирается, как ни старается его хозяин. А тут ещё слышится: «Валерий Петрович, к доске!». Очевидно, Нина Васильевна усмотрела что-то подозрительное в его конвульсиях и решила своевременно прекратить эти занятия. Валерка встаёт, подёргивается и вдруг как завопит!

– Что с тобой, Валера?
– Палец не вылазит!
– Откуда не вылезает? Какой палец?
– Указательный, из парты! Я его уже слюнил, а он ещё крепче застрял!
Приходится вызывать подмогу. Приходит, как всегда в этих случаях, наш директор Пётр Фёдорович. Потом приносит какого-то масла, и не без труда общими усилиями палец возвращается его владельцу. А дыру отец потом заделывал. И заделал так, что не увидишь, где и была-то!

Из этого краткого описания наших школьных занятий можно было бы подумать, что мы ни о чем другом, кроме баловства, и не дума¬ли во время уроков. Но это было не совсем так. Русский, арифметика, чтение, и даже чистописание, а также рисование, пение и физкультура - всё же оставались для всех нас обязательными предметами, и за приобретённые знания приходилось отчитываться каждому ученику. Другое дело, что этот отчёт не для всех был одинаково благоприятен. Но это зависело уже от нашего прилежания в данный момент.

Так, Димка старался в прописях и получил четвёрку. Нинка Егорова и Шурка Ершова всегда стараются и в классе, и дома. У них по¬этому чаще всего пятёрки. И в отличницах они периодически сменяют друг друга. А вот в Дунька Бабкина и новенькая девчонка – Зойка Фаритдинова – двоечницы. Зойку однажды со мной посадили на исправление. А она даже списать как следует не может. У неё на каждой строчке по десять ошибок получается, а в итоге – кол с двумя минусами («с вожжами», как говорит Нина Васильевна). И как я ни старался, показывая ей, как пишется каждое слово, больше двойки у неё всё равно не выходило. Вскоре её перевели обратно – во второй, то ли в первый класс. И я радовался возвращению моего соседа по парте Юрки Керженцева, с которым учиться и отдыхать было куда веселее.

Юрка был намного сообразительнее, и уж что-что, а списать то, что нужно, ему никакого труда не составляло. К тому же у него было и собственное мнение относительно правописания отдельных слов, так что он не всегда и не во всём соглашался со мною. Так, он категорически отвергал правильное написание слова «идти», используя старинный вариант – «идти», а также слова «йод», заменяя его куда более благозвучным «ёт». Считал совершенно необоснованным современное правописание слов «песня» и «туч» без мягкого знака и т.д. Правда, и я вначале сомневался в правильности выбранного мною варианта в слове «песня» после четверного диктанта. И успокоился только тогда, когда увидел его в одном из наших песенников...

Стас у нас лучше всех считает, а вот писать и читать не любит. Домашние задания делает за пять минут. Вот и двойки приносит. Витька Романов, наоборот, страшно любит читать, особенно почему-то романы – романы, как он их называет (с ударением на первом слоге), чтобы не путать со своим прозвищем – Роман. Поэтому он и читает быстрее всех – строчит, как из пулемёта, так быстро, что никто ничего и понять-то не может, даже он сам. По крайней мере, пересказать прочитанное он не в состоянии. Может быть, это происходит потому, что во время его чтения в классе такой смех стоит, что услышать просто ничего невозможно.

В математике, конечно, надо упражняться. Попробуй умножить сразу девять на десять! Пока досчитаешься. Значит, надо всю таблицу умножения выучить. А вот Стасу и учить не приходится. У не¬го голова сама срабатывает – лучше, чем на счётах. Как все мы ему завидуем! Он так же быстро и делить умеет и даже до тысячи в уме складывает. Мы же пыхтим и мучаемся.

Стихи учить – тоже дано не всем одинаково. Я вот учу медленно, но зато долго помню. И приходится поначалу много сидеть за книгой. Но я стараюсь – стыдно получать двойку. А вот Санька сегодня подкачал. Даже Пушкина не смог выучить. Стоит у доски и повторяет за нами: «По дороге зимней, скучной тройка борзая бежит...» У него только почему-то «бодрая», а колокольчик звенит «прохладительно».

– Почему прохладительно? – спрашивает учительница.
– А потому, что холодно!
На третьем куплете Нина Васильевна не выдерживает и останавливает Саньку. Мы же с большим удовольствием слушаем его пересказ. А вот Галька декламирует: «Шуми, шуми, послушное верзило...» – так и выучила почему-то – «верзило».
– Сама ты как верзила! – кричит сзади Романов. И точно, Галька выше всех на целую голову.

А как интересно слушать, когда Нина Васильевна читает нам в конце урока сказку. «Сын Иван, сын Роман...» Тут подымается страшный хохот, и все взоры обращаются на Витьку Романова (Романа). Тот тоже хохочет и беспрерывно ёрзает от удовольствия по парте. Нина Васильевна продолжает. «Сын Сергей, сын Матвей и младший Егорушка-скворушка». Мы ещё громче смеёмся и смотрим уже на Нинку Егорову. Оказывается, как много интересного и смешного может быть даже в одной сказке!

А разве плохо проходят уроки пения?! Поём все хором. Руководит тоже Нина Васильевна. Сама она петь умеет. И слова хорошо знает. Мы тоже кричим, кто громче. Громче всех, пожалуй, у Ваньки получается. Его всех слышнее. Он пищит, как девчонка, и всё тянет на одной ноте. Я тоже пою громко, но не очень. Когда «очень», то тогда кроме одного звука «я...я» ничего больше и не слышно. Даже Нина Васильевна обратила внимание:

– Это кто там всё «я» да «я» кричит? Мы же про соловья поём!
Мне становится стыдно, и я совсем замолкаю. И опять замечание.
– Витя, ты что, устал уже?

Накричавшись вдоволь на пении, мы переходим к физкультуре. Этот урок тоже очень интересен, особенно на улице. Единственное, чего я не люблю, так это заниматься на снарядах. Не могу почему-то перевернуться на турнике. Ещё страшнее для меня лазить по пожарной лестнице. Ступеньки круглые, и почти все крутятся под руками. А высота такая, что голова кружится. Нет, до верха так и не долез, спустился обратно. А ведь на деревья и на крыши я хорошо лазил! Но это же были свои, уже знакомые деревья и своя родная крыша! Ну а в остальном я не отставал от других мальчишек.

Прихватив после физкультуры ещё и перемену для беготни, мы, вспотевшие и немного уставшие, садимся за рисование. Рисовали мы всегда на какую-нибудь тему. И в альбомах у нас появлялись много¬численные домики, улицы, деревья, либо различные батальные произведения. Все получали пятёрки и четвёрки, в том числе и наши будущие художники – Витька и Колька. Были, правда, у некоторых из нас попытки выйти за рамки ограничительных тем и рисовать нечто более оригинальное – например, Малькову, уплетающую бутерброды, или Гальку, лупящую портфелем Романова с соответствующими комментариями. Однако эти попытки своевременно пресекались учительницей, и, как знать, может быть, уже тогда в некоторых из нас пропадал зарождающийся талант карикатуриста.

После уроков мы часто ждём Нину Васильевну, и всей гурьбой движемся по домам. Я провожаю её дальше всех – до Второй Железнодорожной улицы. Иногда я также встречаю её, когда иду в школу. Тогда я набираюсь храбрости и прошу, чтобы она спросила меня сегодня по русскому, так как сегодня я очень хорошо выучил все новые правила. Она мне в этом обычно не отказывает. Только часто путает и вместо русского спрашивает по чтению или даже по географии. Хорошо, если я и эти предметы неплохо выучил. А ведь случается, что и не очень. И тогда вместо ожидаемой пятёрки и похвалы учителя получаешь четвёрку и её вопросительный взгляд – почему же ты просился сегодня отвечать?!

А когда в классе руку тянешь, она обычно меня не вызывает. Больше всё двоечников спрашивает. Ей, по-видимому, тоже доставляет удовольствие слушать их собственное изложение стихотворений и правил. Часто это получается у них так здорово, что класс долго прийти в себя не может от хохота. К тому же, во время их ответов коллективная работа получается, так как подсказывать приходится. Это тоже особый, творческий процесс. Подсказать уметь надо. И чтобы учительница не услышала. И чтобы Стас понял правильно. А то на самом деле получится какая-нибудь «миси-писи» вместо великой реки Америки. К счастью, двоечники у нас отсутствием слуха не страдают. Всё слышат – будто специально в этом тренировались. Когда же тебе самому надо, чтоб подсказали, как на зло, ничего и не слышно, только видно, как беззвучно губами двигают...

В каком-то классе нас принимали в пионеры – в третьем, четвёртом? Приняли всех, без исключений, даже двоечников. Научили завязывать красные галстуки. Весь класс разбили на звенья. Звенья в общий отряд объединили. Назначили звеньевых, председателя отряда. Председателем отряда почему-то решили меня выбрать. Занималась назначением председатель совета дружины – старшая девочка (уже совсем большая), видимо, из седьмого класса. Так она долго со мной разговаривала и спрашивала, хочу ли я быть председателем. Я почему-то согласился, хотя и совершенно не знал, что надо делать. Потом понял, что главное это уметь выводить отряд строем на линейку, уметь громко командовать и идти твёрдым шагом впереди своих по школьному коридору.

Само по себе торжественное выстаивание рядами (отрядами), отдание рапортов пионервожатой, слушание речей директора школы и пионеров (самых активных) не доставляло мне особой радости, точно так же, как и пионерские классные собрания на ту или иную тему, казавшиеся мне совершенно неинтересными. Так что в скором времени то ли я сам отказался от своей должности, то ли меня попросили «по неспособности», но пост этот заняла другая отличница и с большим удовольствием оставалась на нём все последующие годы. Командовала, выводила нас строем, проводила собрания. Сколько за все наши пионерские годы было этих собраний в школе, летом в пионерлагерях? – наверное, около сотни. Но вот что мы делали на них, что обсуждали, чем занимались – полностью вылетело из моей памяти. Осталось чувство скуки, ощущение совершенной ненужности подобного времяпрепровождения. И я в последующем делал всё возможное, чтобы не присутствовать на них, получая за это порой и серьёзные внушения.

Да, такова была политическая линия – линия на объединение всех членов общества вокруг основной идеи, объединения уже с ранних лет нашей жизни, подчинение каждого этой партийной цели, – воспитание нас в духе «строительства коммунизма», искоренение всего иного, противоположного, подавление собственных мыслей и чувств, собственных убеждений. Вся система воспитания в стране действовала строго целенаправленно, изо дня в день, из года в год преподнося нам одно и то же, вдалбливая нам эти принципы на собраниях, совещаниях, на уроках, через все средства массовой информации. Получалось, что все мы воспитывались под одну гребёнку, не допускавшую индивидуальных различий, – в направлении, нужном не каждому индивидууму, а государству (государственному аппарату) в целом.

Могли ли мы, мальчишки 10-12 лет судить обо всём этом? Мы только чувствовали какую-то неестественность всего происходящего вокруг нас (что не касалось занятий в школе), и никто из взрослых не решался ничего сказать нам об этом.
С другой стороны, уже в нашей среде находились личности, с удовольствием отдававшиеся этой работе. Им нравилось строить нас, командовать нами, подчинять нас себе (пусть на время), разбирать наше поведение на собраниях, заставлять что-то делать, требовать исполнения и т.д. и т.п. И в целом ряде случаев я видел увлечённость их подобной работой. Возможно, некоторые из них и кривили душой, готовя почву для своей будущей деятельности (но это было уже не в пионерах). Из них комплектовались в последующем и руководящие партийные кадры.

«Лидеры» и «народные массы». Вот принцип построения идеального, по их (лидеров) взглядам, нашего общества. Массы, которыми можно управлять, повелевать, которых можно направлять в нужное русло и использовать «по назначению». Отсюда шло и отношение к народу – именно как к общей массе, с предоставлением ей общего, и только самого необходимого в жизни. Чтобы они могли жить, активно трудиться, растить и воспитывать в том же духе детей и, главное, не противоречить идее и не требовать себе чего-либо большего (в соответствии со своими личными потребностями). В последнем случае предусматривались весьма жёсткие государственные карающие санкции.
К счастью, в те годы пионерская деятельность отвлекала нас от жизни не часто, и мы продолжали учиться, а остальное время больше отдыхали и резвились в наших школьных и уличных компаниях.

Окончил я четвёртый класс в 1948 году. Грустно было расставаться с классом, тем более, что многие из наших ребят закончили на этом своё школьное образование, в том числе и мой друг Юрка Керженцев. Правда, летом он часто заходил ко мне и принимал участие в наших футбольных баталиях.
Нина Васильевна после нашего выпуска нередко заходила к нам домой и подружилась с моей мамой. В школе выпестовала ещё две группы учеников, а потом по каким-то причинам переехала жить в Иваново, и там после 1959 года неоднократно встречалась с мамой и бабушкой, тоже переселившимися в областной центр.

Первая учительница! Как много о ней сказано тёплых и благодарных слов! Как много написано, спето. Сколько благодарности осталось в наших сердцах. Учитель, воспитатель, старший товарищ, друг. Она была для всех нас и той, и другой, и третьей. Была для всех – не только для прилежных и послушных, но и для шалунов и бедокуров. Не помню случая, чтобы Нина Васильевна ругала нас, кричала на нас. Если уж и наказывала, то за дело, и не очень строго. И никто на неё не обижался за это.

И мы тянулись к ней, хотели подольше побыть рядом с ней. Ждали её после уроков, чтобы вместе идти домой. И я провожал её почти до самого дома, расставаясь с ней у самой железнодорожной линии. И радовался, когда Нина Васильевна приходила к нам в гости.

…Нина Васильевна не забывала нас и тогда, когда мы учились уже в более старших классах. Интересовалась нашими успехами, радовалась за своих «нерадивых», которые вдруг стали хорошо учиться. Приглашала нас в свой новый класс пообщаться с её совсем юными «питомцами», рассказать про учёбу, почитать им после уроков сказки, а меня – ещё и поиграть в зале на рояле.
Я не знаю, как сложилась её личная жизнь, были ли у неё дети. Но всё тепло своего большого женского сердца она отдавала нам, своим ученикам. И все мы глубоко благодарны ей за это.

Вот так и проходила наша учёба в сороковые годы – в занятиях, играх, в радостях и разочарованиях. Вполне естественно, что не обходилось и без шалостей. Приходилось разбираться с нами и учителям, и директору, и родителям. Бывали и ссоры. Но большей частью ссоры и шалости были у нас безобидными, не унижающими достоинства друг друга. Да, дёргали девчонок за косы, совали им за шиворот жуков, иногда и дразнили, но не очень обидно. Однако никогда и никто из мальчишек не позволял себе ударить девочку, тем более по лицу, сильно толкнуть её, задрать подол или ещё что-то подобное. У каждого из нас существовал какой-то внутренний запрет на такие поступки, какой-то негласный моральный кодекс, привитый тогдашним укладом жизни, общими целями и задачами людей. Было большее, чем сейчас, уважение друг к другу, понимание чувств и страданий своих товарищей. Мы не бросали друзей в беде, не выставляли друг друга на посмешище, уважали личность человека.

Одновременно и душевные качества у ребят были иными. Тогда всё же преобладали любовь и уважение, что порождало стремление к единению и взаимопомощи. Не было теперешней грубости, жестокости в поступках, безразличия. Я никогда не слышал, чтобы наши школьные девчонки ругались, ссорились и, тем более, дрались, остервенело пиная друг друга ногами, как это мы порой наблюдаем в современной школе. Не видел я, чтобы девчонки и мальчишки избивали кого-нибудь одного из своей среды, не согласного с общим мнением, чтобы у ребят не возникало чувства жалости и сострадания к потерпевшему и они не могли остановиться в своих «разборках». Даже тогдашняя уличная шпана соблюдала некий кодекс моральной чести, не переступая пределов дозволенного. Падение противника, его рёв или появление крови всегда служили сигналом для прекращения разбирательства.
Что же переменилось сейчас в наших детях и внуках? Что стало с их душами? Где причина произошедшего? Почему зло и агрессия так быстро вошли в моду у молодого поколения. Как остановить дальнейшее моральное и нравственное падение молодежи и можно ли ещё это сделать в наших условиях?! Вот над чем надо задуматься прежде всего нам, прошедшим большую жизненную школу, пережившим тяжелейшие испытания и невзгоды, но несмотря на это сохранившим в себе основные человеческие качества – любовь, доброту и сострадание.

Как ни хорошо было в школе, мы каждый год с нетерпением ждали летних каникул. Тут уж начинались наши постоянные развлечения. Вот когда мы полностью отдавали себя и лесу, и речке, и играм на улице. На улице мы играли в войну, в футбол, лазили по деревьям, ловили майских и июньских жуков, устраивали вечерние посиделки с девчонками. Любили мы и кино. В городе было три кинотеатра. Основной – «Родина», второй – в Павловском клубе, третий – при фабрике. Мы ходили чаще в «Родину». Самое раннее моё знакомство с этим кинотеатром состоялось ещё в раннем детстве, когда меня водили смотреть сказку «Емеля-дурачок». Восторг мой, как говорила бабушка, был колоссальным, и я долго потом «бредил» и Емелей, и самодвижущейся печкой, и всем, что происходило в картине.
Вторую увиденную мною картину «Маугли» я помню уже более отчётливо. Мы долго потом обсуждали её с моими соседями – Берочкой и Стаськой. То есть это было ещё до 1941 года. Последующие картины я смотрел, уже учась в школе.

Великолепный фильм «Золотой ключик» помнится во всех деталях. И даже в деталях нашего похода туда. Дело было в зимние каникулы в первом классе. И мы пошли в кино всей нашей школьной первоклассной командой. По дороге зашли в аптеку, купили каких-то сладких таблеток, наелись, и, слава Богу, всё прошло без каких-либо неблагоприятных последствий для нашего жаждущего сладостей организма. И ещё запомнился фильм «Кощей бессмертный». Его мы смотрели с Геной Серебряковым, уже во втором классе. А после – целый ряд военных фильмов, конечно, превозносивших героизм наших бойцов и наши победы над бездарным противником.

Кинотеатр «Родина». Он нравился всем. Там было два зала: красный и синий. Было хорошее фойе, в котором любители играли в шахматы. Почти постоянно там собирались сильные игроки – перворазрядники, кандидаты в мастера спорта. Среди них был молодой парнишка по фамилии Штейн – очень сильный игрок. И я, когда стал постарше и немного освоил эту игру, решил сыграть с ним. Сразу почувствовал очень сильное давление, но проиграть не успел, имея ладью и пешку за две лёгкие фигуры. Не успел потому, что начинался сеанс, и мой добродушный экзаменатор протянул мне руку, предлагая ничью. Я был страшно горд и доволен.
В каникулы, когда у меня было много свободного времени, я занимался и музыкой. Дважды меня устраивали в пионерлагерь, и дважды бабушка совершала со мной дальние поездки: один раз в Ленинград, второй – в Ростов-на-Дону. Но всё это требует особого разговора.




Пионерские лагеря

Почему родители решили отдать меня в пионерский лагерь? Хотел ли я этого летом 1947 года (после третьего класса)? Спрашивали ли меня об этом? Все эти вопросы для меня сейчас как бы утонули в прошлом. Может быть, они (родители) думали, что мне надо учиться жить в коллективе, заранее планируя мне военное будущее? Может быть, хотели просто отдохнуть от меня хоть месяц? А может, и то и другое, и пятое и десятое. Так что сказали и отправили.

Я помню, с какой радостью отправлялся в лагерь мой друг с улицы Гена Серебряков (это было ровно год назад). Радовался, несмотря на то, что и здесь, на Железнодорожной, нам всем было всегда весело. Я страшно тосковал, разлучаясь с ним. А он уезжал смеющийся, довольный, жизнерадостный, предвкушая совершенно новые развлечения и новую жизнь. Я же перед отъездом томился неизвестностью, опасениями чего-то, неуверенностью в себе. Не хотелось расставаться с улицей, домом, садом, Сехой, мальчишками. Зачем родителям надо было делать то, что полностью противоречило моим внутренним жизненным стремлениям? Вникали ли они в мой внутренний мир или, наоборот, хотели переделать его, привив иные чувства, иное поведение, необходимые, по их мнению, в жизни?.. Но,  как показало будущее, в жизни я так и не приспособился к этому  «необходимому», оставшись самим собой: сторонился шумного общества, больших коллективов, не любил выставлять себя напоказ, никогда не мечтал о карьере, о деньгах и довольствовался лишь самым необходимым…

Мой первый лагерь располагался в черте города. Но что мы там делали, как развлекались – абсолютно не помню. Остался в памяти единственный поход в лес за землянкой и эпизод, когда парень из нашей группы ловил под крышей дома стрижей. Засунул в гнездо руку и действительно поймал подрастающую пичужку. А та так вцепилась коготками в его ладонь, что мальчишка еле отцепил малыша от себя, а потом полчаса орал от боли. И всё остальное время (оставшееся до окончания смены) бегал в санчасть на перевязки.

Ещё вспоминается драка между двумя пацанами в комнате, где мы спали. Они бегали по койкам и молотили друг друга чем попало. А потом у одного нога провалилась в щель между пружинами и застряла. Второй же сразу воспользовался этим и крепко наподдавал неудачнику… И так прошёл целый месяц. Так стоило ли терять его ради этого?

Второй лагерь – Клещёвка. Туда меня отправили на следующий год. Что мне запомнилось в лагере прежде всего, так это казавшиеся непрерывными построения. Построения на утреннюю линейку, на дневную, потом на вечернюю. Построения на выход в столовую. Построения на прогулку, на купание, на поход в лес. И ещё всякие незапланированные. Обязательная перекличка. Хоровые песни, общие игры, общие развлечения. Как это всё вспоминалось мне, когда я поступил в Военно-медицинскую академию, на военную службу. И как это всё противоречило моей душевной свободе, стремлению к ней, возможности делать то, что хочешь, то, что тебя интересует, жить тем, что тебя волнует, радоваться собственным радостям. А тут постоянные марши строем, разучивание и хоровое исполнение песен, коллективные игры, пионерские сборы, сбор дружины, отряда, отделения.

 Командиры, указаниям которых ты должен подчиняться… И так весь день, до самого отбоя, которому предшествовало обязательное вечернее построение со спуском флага.

Я подсчитал, сколько у нас было в лагере начальников, которые постоянно следили за тобой, учили тебя, заставляли делать то, что совершенно не хотелось делать. Это и командир отделения – парнишка, любивший покомандовать и показать свою власть над всеми. Командир отряда – хороший парень, старше меня года на два. Он порой и защищал меня, когда меня отчитывали за опоздание в строй. Командир (председатель совета дружины) – девушка, уже достаточно взрослая, видимо из студенток, в задачу которой входила общая организация всей нашей пионерской деятельности. Это только по пионерской линии. А ещё были взрослые, отвечающие за каждую нашу возрастную группу, следившие за нами с утра и до вечера. (Ну, это уж было совершенно необходимо и вполне обосновано.) Были ещё музыкальные работники, обязующие нас ежедневно горланить патриотические пионерские песни, врач с помощником – весьма необходимые в каждом лагере, а также работники столовой – всеми уважаемые повара и их помощники. Все они были, безусловно, необходимы, чтобы справиться с нашей разношёрстной мальчишеско-девчоночьей гвардией. Но как такая жизнь противоречила моим внутренним, душевным наклонностям!

Вот под таким постоянно давящим на тебя воспитательно-образовательным прессом мне (и не только мне) приходилось находиться в лагере почти целый месяц. Тем, что меня интересовало, например, купанием в Тезе, игрой в футбол в лагерной команде, в волейбол, – я не мог заниматься из-за своего юного возраста и неподготовленности. Единственное, что было мне интересно, – это смотреть кино и ходить в лес. Кино же было не часто, а в лес выводили нас опять-таки строем, и собрать там что-нибудь в нашей общей массе, и отдохнуть, как я любил, гуляя в одиночестве (в «кустиках») не было никакой возможности.

А ещё был обязательный распорядок: подъём и отбой вовремя, обязательный дневной сон – ох, как я его не любил! Зачем только его придумали… Нет, порой я просто не выдерживал такого насилия над собой и убегал после обеда в лес – или сразу, или же ложась в кровать, но потом всё же исчезая из спальной. Если надзирательная система обнаруживала моё бегство, то мне здорово попадало. Правда, всегда была отговорка – приходили родственники. И это действовало.
Да, я сильно страдал от всей этой коллективно-воспитательной системы. Мучился и считал дни, когда это истязание кончится. Как всё это было серо и тускло! Сколько было потеряно времени – для отдыха, для занятий, для той же музыки …для души! Как воспринимали систему другие? По-моему, большинство ребят не тяготилось ею. Правда, многие тоже нарушали режим и делали «свои дела» где-то украдкой. Им тоже влетало, но они к этому были уже привычны.

В хорошую погоду перед обедом нас водили купаться на Тезу. Рядом с лагерем (постройками барачного типа) был неплохой песчаный пляж. Справа от него в глубь леса уходила широкая, заросшая травой заводь. В ней водилась крупная рыба, и лагерные мальчишки вылавливали тут хороших щук. А взрослый рыбак показывал нам как-то с противоположного берега здоровенную щуку, длиной в треть его роста. Сама Теза в этом месте была достаточно широкой и очень глубокой. Берега реки были покрыты травой и невысоким кустарником. У противоположного берега в воде росли кувшинки и лилии. Взрослые мальчишки плавали за ними и приносили в подарок нашей вожатой.

Купаться нам, младшему и среднему составу, разрешали только у берега. И правильно делали. Дно здесь круто уходило в глубину, и можно было нечаянно заплыть «с головкой». Так однажды случилось со мной, когда я в очередной раз (вспомнил Сеху) не достал дна, и пришлось снова выбираться методом выпрыгивания. Только здесь, на Тезе, дно оказалось на значительно большей глубине, и достать до него ногами было уже не так-то просто. На вопрос же испуганной вожатой, чем это я на глубине занимаюсь, пришлось ответить, что отрабатываю особый стиль плавания «стоя». Но всё равно больше на глубину она меня пускать не стала. (Да я и сам уже опасался этого.)

Были в лагере футбольное поле и волейбольная площадка. Но там играли взрослые ребята. Вскоре организовалась хорошая футбольная команда, и нас повели на соревнование в соседний лагерь, кажется, под названием «Красноармейское». Шли лесом довольно долго – наверное, не менее пяти-шести километров. Конечно, мы немного устали, устали и наши футболисты. Поэтому и проиграли. Но игра была захватывающей! В каждой команде были и хорошие вратари, и защитники. Особенную же радость болельщикам доставляли нападающие и голы, которых на обе команды пришлось около десятка. В целом же, и поход и матч всем понравился. А через какое-то время соседи сами пожаловали к нам, уже на машине. Но в этом соревновании была боевая ничья: 4:4.

Поскольку наш лагерь располагался в сосновом бору и со всех сторон его окружал лес, нас иногда выводили за ягодами, и мы приносили по стаканчику малины себе к вечернему чаю. Я сразу запомнил основные ягодные места и порой резвой прытью устремлялся туда и самостоятельно, наедаясь ягод и отдыхая в одиночестве душой от многочисленного коллектива. Услышав звуки горна, нёсся сломя голову к лагерю, чтоб успеть на построение. Иногда резвости и не хватало. Приходилось потом незаметно «выныривать» из леса и впихиваться в свой строй, угощая соседей собранной ягодой.

Недалеко от нашего лагеря располагался дом отдыха «Клещёвка». Я разузнал, что там есть рояль, и временами ходил туда поиграть. Рояль стоял в ленинской комнате, где собиралось довольно много народа. Приходилось выбирать время, когда народ расходился. И тогда я с трепетом открывал крышку инструмента и прикасался к клавишам, которые вдруг стали для меня такими желанными и близкими. Но на мою беду, в то время я только начал заниматься с Евгением Сергеевичем и почти ничего не знал наизусть. Поэтому играл одну лишь сонатину Кулау – очень красивую, мелодичную, но только одну. Играть гаммы я здесь не решался. Поэтому моё музыкальное представление быстро заканчивалось. И я думал, вот бы сюда моего учителя! Его бы сразу все собрались слушать.

Однажды во время игры в комнату заглянула пожилая отдыхающая. С интересом слушала меня. Потом разговорилась. Разговор после музыкальной темы зашёл о лесе. Она его тоже очень любила. Любила и ягоды собирать. Я рассказал ей о малине, которая растёт недалеко отсюда. Она попросила меня принести ей в следующий раз. Назвала свою фамилию, комнату, где она живёт. И я с удовольствием принёс пол-литровую баночку уже на следующий день. И получил за это первую плату. Хотел было отказаться, но тётенька настояла на своём. На ягоды обратили внимание и другие отдыхающие, и мне со всех сторон посыпались заказы. Так что я срочно убежал выполнять их просьбы.

Однако в тот день пошёл дождь, продолжавшийся почти без перерыва несколько суток. А когда я снова пришёл в знакомый малинник, ягода была мокрая и стала уже портиться. Удалось собрать не больше литра. Этого, конечно, не хватило жаждущим витаминов отдыхающим. Но всё же мои денежные накопления существенно пополнились, и я с гордостью отдал их приехавшей ко мне в выходной бабушке.

Как я ждал этих еженедельных встреч! Как мечтал увидеться со своими. Мечтал скорее уехать отсюда к себе домой, встретиться снова с нашими ребятами, с девчонками, сбегать в лес, на Сеху, снова ловить рыбу корзинами. Всё это куда интереснее, чем стоять на линейке или петь хором песни. Почему другим всё это нравится, – мне было совершенно непонятно. А в общем, много я и не задумывался об этом, а только ждал приезда своих, чтоб увидеть их, поговорить с ними, узнать, что делается у нас на улице. И я с самого утра бегал к дороге, по которой обычно ходила сюда бабушка, всматривался вдаль, в сторону Марьиной рощи, не показалась ли она. Готовил ей подарки – собранные накануне ягоды, свежий букетик полевых цветов, которые она очень любила, а в последние недели – и деньги, вырученные за проданную малину.

Бабушке было уже далеко за шестьдесят, и ходить на такие расстояния ей было тяжело. Идти же приходилось через весь город с нашей Железнодорожной. Транспорта городского не было, и всё это многокилометровое расстояние преодолевалось пешком. Как она ещё выдерживала такие нагрузки! С её-то больными лёгкими, больным сердцем… А она всё приходила и приходила. Мама же всё время работала, а в выходной день полностью посвящала себя огороду.
Приходила бабушка чаще к обеду, иногда и после него. И я бросался к ней. И мы уходили в лес и вместе любовались им: красотой величественных сосен и елей, раскидистых берёз, освещёнными солнцем полянками, на которых ещё можно было найти ягоды. И я собирал их и приносил в горсточке бабушке, а она с видимым удовольствием ела их, вспоминая своё детство и свои заветные лесные поляны и брусничные кочки. Мы собирали букеты и любовались каждым цветком, каждым особенно красивым листочком.

Бабушка всегда приносила мне подарки: овощи с огорода, какие-нибудь пирожки, булочки, блинчики, приготовленные ею самой перед походом, какой-нибудь сладенький сок или компот. И мы вместе подкреплялись всем этим, и оставляли ей самой на обратную дорогу. Идти-то приходилось несколько часов с остановками для отдыха.

Время «свидания» пролетало удивительно быстро. И когда звучала команда горна на ужин, бабушка собиралась в обратный путь. Обнимая, целовала меня на прощание, и я долго следил, как она медленно шла лесной дорогой в сторону Марьиной рощи. На душе снова становилось грустно и тягостно…

Лагерная жизнь между тем шла своим чередом. Пионеры снова и снова строились, расходились, ходили на завтрак, на обед и на ужин. Играли на спортивных площадках, пели песни, купались. Некоторые ловили удочкой рыбу. Другие лазили по деревьям. Был даже несчастный случай, когда один из таких, видимо, не очень ловких, свалился с ели. Говорили, что летел чуть ли не с самой верхушки, но тормозили густые ветки. Поэтому и жив остался. Но в больницу пришлось срочно отправить. На чём уж отправляли? Связи не было, машин каких – тоже. Видимо, на лагерной телеге, вместе с докторшей.

На территории лагеря размещалось какое-то собачье хозяйство, а может, и просто одна овчарка с выводком щенков. Хозяин её по фамилии Тянутов разрешал ребятам подходить и любоваться малышами. Они только начали открывать глаза и ползать по отведённому им просторному загону. Их мамаша, очень красивая овчарка чёрно-рыжего окраса, внимательно следила за своим выводком и не позволяла в отсутствие хозяина близко подходить к ним посторонним. Видимо, она была хорошо обучена, так как слушалась хозяина во всём, выполняя все его словесные указания.

Мне захотелось приобрести такую собаку, и я стал просить бабушку купить одного щенка – хозяин продавал их. Стоимость каждого была высокая – 250 рублей! Бабушка видимо, переговорив с семьёй, согласилась. Смущало то, как встретит её наш ревнивый Бобка. Он не терпел никого из чужаков и мог обойтись с малышкой недружелюбно. Но это была уже наша, семейная забота. И в предпоследнее посещение бабушка вместе со мной пошла к Тянутову, договорилась, и мы выбрали самого толстого и шустрого щенка – маленькую самочку, которую решили забрать уже в городе, чтобы не мучить её длительным переходом. Так потом и было сделано. И через две недели мы с бабушкой сходили к хозяину, жившему в центре города, и принесли домой нашу красавицу.

Это приобретение во многом скрасило мою жизнь в лагере последние две недели. И я каждый день бегал на свидание с моей будущей любимой подругой и радовался, что она быстро растёт, хорошо кушает (сосёт), расталкивая своих менее прытких сестёр и братьев. Спрашивал у хозяина, как и чем её кормить, как растить, как обращаться с нею. Он многое мне рассказал и сказал, между прочим, что такую собаку необходимо будет учить, и не самому, а водить её в городское собаководство, где с ними проводятся регулярные занятия. А ещё сказал, что в городе проходят выставки собак, куда моя будущая красавица обязательно должна попасть. И я был страшно рад этому, мечтая поскорее очутиться дома и начать заниматься со своим новым другом.





Моя Джильда

В конце концов мои лагерные страдания кончились, и я вернулся домой и вскоре был уже вместе с моей юной четвероногой подружкой. Да, это была  уже моя собака, и я больше, чем остальные члены нашей семьи, дарил ей свою любовь и заботу, хотя она стала общей нашей любимицей. Мы долго думали, как назвать красавицу. Не хотелось давать ей какое-то банальное имя. И бабушка предложила назвать её Джильдой, по имени известного персонажа из столь же известной оперы «Риголетто», которую мы совсем недавно слушали по радио.

Бобка встретил нового члена семьи равнодушно – не враждебно, но и без особого восторга, по-моему, даже с какой-то грустью. Его собственная жизнь близилась к закату: как-никак уже 12 лет! – собачья старость. И он, конечно, чувствовал это, сожалея об ушедших годах своего весёлого детства и юности и видя, как на смену ему приходит новое поколение четвероногих. Он не принимал участия в воспитании малышки – в привитии ей собачьих навыков – и не участвовал в её незатейливых поначалу играх. Он больше лежал в тени у своей будки и чаще дремал, погрузившись в свои собственные собачьи воспоминания. Возможно, видя резвящуюся перед ним Джильду, он вспоминал  свои забавы и развлечения, здесь же, в этом же самом дворе, среди тех же кустов шиповника и сирени, среди вишнёвых деревьев, зарослей смородины и малины; вспоминал свою постоянную войну с курами, копошащимися в наших грядках, с котами, приходившими на свидание к молоденькой Муське.

Джильда быстро подрастала. В скором времени освоила всю нашу квартиру и постоянно стремилась расширить свою территорию. Как только открывалась наружная дверь, она сразу выскакивала во двор и носилась там, как угорелая. Шалила и проказничала красавица непрерывно. То жевала мою школьную тетрадь, почему-то вдруг оказавшуюся под столом. То трепала пуховую подушку, которую сама стягивала с кровати. То сдёргивала на пол оконную штору, считая её своей собственностью. То уносила куда-то и надёжно прятала мой мячик, с которым тоже любила играть не меньше, чем я. Казалось, не было предела выдумкам и выкрутасам этой шалуньи, и невозможно было предвидеть, что натворит она в следующую минуту. Однако держать её приходилось дома, хотя во дворе уже была приготовлена вторая, большая будка, предназначенная для неё, когда она подрастёт.

Мы с нетерпением ждали, когда у Джильды встанут уши, как положено овчарке. И наконец это свершилось. Вначале поднялось одно ухо, затем второе. И вот мы увидели в ней  настоящую немецкую овчарку, почти точную копию своей матери. Это произошло, кажется, ближе к осени. И именно в это время мы лишились нашего Бобки, верного друга и преданного сторожа, который до конца выполнил свой собачий долг, защищая нас ночью от проникших во двор бандитов. И его место пришлось занять совсем ещё юной Джильде, которая сразу поняла свои задачи и ответственность, свалившуюся вдруг на неё в связи с изменившейся обстановкой.
Но она была ещё маленькой и,  как все юные создания, очень любила всякие игры и беготню. Я, со своей стороны, полностью разделял её стремления и составлял ей прекрасную компанию, радуясь возможности совместных развлечений… У нас с Джильдой было много любимых игр – и собачьих, и человечьих, и тех и других вместе взятых. Мы носились по саду и огороду, гоняясь друг за другом, как бы играя в ловишки. Играли с палкой и мячиком, когда я кидал эти предметы и требовал принести их обратно. Шалунья стремглав  бросалась за ними, но вот приносить и отдавать мне не спешила,  предпочитая играть с ними сама. Ей явно доставляла удовольствие эта игра, когда я гонялся за ней, стараясь догнать и отобрать ту же палку. И даже тогда, когда я стал обучать проказницу правилам правильного поведения и послушанию, она, понимая мои команды («к ноге», «дай», «принеси» и прочее), специально не выполняла их, лукаво поглядывая на меня и хватая вновь  положенный к моим ногам предмет, как бы предлагая продолжить нашу интересную игру вместо таких скучных занятий.

Когда игрунья стала постарше, подросла и окрепла, я утраивал с ней и силовую борьбу, хватая палку с двух сторон и пытаясь отнять её у шалуньи, или хотя бы перетянуть её к себе, и Джильда ни в какую не хотела уступать мне в этом соревновании. Любили мы и игру в прятки. Правда, прятался я один, а она искала меня по всему саду и находила довольно быстро, несмотря на обилие моих следов по всей этой территории. Обнаружив меня где-нибудь под кустом смородины или в сарае вместе с курами, она сразу начинала весело носиться вокруг и радостно лаять, показывая тем самым, что дальнейшее сидение моё уже совсем бессмысленно и пора начинать игру заново или же заниматься ещё чем-нибудь интересным.

Если же я нарушал условие и прятался в недоступном для неё месте – на дереве, на сеновале, например, Джильда, не найдя меня, начинала бегать по всему участку с непонимающим и огорчённым видом и лаем, призывая меня скорое выйти из укромного места. А потом укоризненно смотрела на меня, как бы упрекая за нарушение правил. И сразу отказывалась от продолжения игры, предпочитая оставаться в одиночестве. Приходилось просить у неё прощение, и собака сразу вновь становилась весёлой и жизнерадостной, прощая мою выходку и понимая, что делаю это я  ради общей нашей забавы…

Джильда оставалась страшной игруньей и в старшем возрасте. Мы с удовольствием  носились и резвились с ней до моего отъезда из Шуи в 1954 году, а также и во время моих каникул в последующие годы. Играя со мной на равных, Джильда признавала во мне своего хозяина и выполняла мои команды и требования. В других членах нашей семьи она видела также своих старших повелителей, очень добрых и заботливых, и тоже слушалась их во всём. Однако взрослые с ней мало играли, и ей с её характером было с ними не так весело. Поэтому большую часть времени она проводила со мной. Часто лежала у моих ног, когда я готовил уроки. А если я уж очень долго засиживался, предлагала прерваться, принося мне свой любимый мячик или палку. А то и просто начинала лаять на меня или клала лапу на колени, привлекая к себе моё внимание.

Любили мы с Джильдой и совместные прогулки, особенно за город, в «кустики». Там я спускал её с поводка, и она резвилась в своё полное удовольствие. Добегала до Сехи, забегала в речку, глотая на ходу чистую воду, а потом отряхивалась, обдавая меня холодными брызгами. Я надеялся, что она легко поплывёт на глубоком месте, и её не придётся специально учить плавательной науке. Но плавание у неё сразу не получалось. На глубине она почему-то  подымала голову высоко вверх, прижимала уши и что есть силы молотила по воде передними лапами. В этом отношении она полностью походила на меня, освоившего данную науку годам к тринадцати.

Нравились нам с красавицей и зимние игры, когда мы вместе барахтались в снегу и носились по глубоким сугробам. Нравились и походы на лыжах, когда она везла меня по накатанной лыжне. Катала меня Джильда и на коньках по льду Сехи, на замёрзшем пруду и даже по утрамбованным дорожкам нашей улицы. В этих случаях я использовал длинный верёвочный поводок с широким кожаным ошейником. В период же её собачьей учёбы и при прогулках по городу я всегда вёл её на коротком поводке со специальным металлическим ошейником с тупыми «колючками», не дававшим ей особенно рьяно бросаться на встречных собак и кошек, защищая своего хозяина. Сразу следует оговориться, что подобное поведение наблюдалось у Джильды только в раннем возрасте. С начала учёбы она быстро всё поняла и шла рядом со мной уже спокойно, выполняя все мои команды.

Долгими зимними вечерами мы обычно сидели дома вместе. И было так тепло, хорошо и спокойно с ней, как ни с каким другим животным. С ней мне не было страшно оставаться одному на целый день. Играть в комнатах в шумные игры было невозможно, и мы чаще всего сидели рядом. Я гладил Джильду, чесал за ухом, теребил её бока, что ей очень нравилось.  И она наслаждалась, улыбаясь  и даже повизгивая порой от удовольствия…

Для породистых собак и, прежде всего, для овчарок в те годы была обязательна учёба в собаководстве. Все овчарки были на учёте и могли быть взяты на соответствующую «собачью» службу. Раз или два в месяц мы с Джильдой ходили на занятия. Разучивали команды: «Лежать!», «Сидеть!», «К ноге!», «Фу!», «Фас!», «Дай!», «Принеси!». Учились преодолевать препятствия в виде лестницы, бревна, барьеров и пр. Приучались не обращать внимания на других собак и кошек. Учился и я вместе с ней – как воспитывать собак, оберегать их от болезней, вырабатывать нужные черты характера. Однако дома я этим не занимался. Мне не нужен был цепной сторож, а нужен был просто друг, верный, преданный, готовый делить со мной радости и горе, нужна была просто добрая ласковая собака, какой и являлась для меня Джильда.

С таким другом я мог теперь гулять совершенно спокойно, не опасаясь окрестной старшей «шпаны», частенько проверявшей наши карманы, и даже совершать дальние походы в «кустики» и в лес за ягодами. Пару раз сборная шпанская команда с соседних улиц предпринимала попытки реквизировать мой земляничный урожай, но не смогла приблизиться ко мне ближе, чем на 5-6 метров. А когда я на всякий случай снял с собаки поводок и еле удерживал разъярившуюся и рвущуюся в бой Джильду только за ошейник, они быстро дали дёру, даже не грозя на будущее, и больше ко мне не приставали, в том числе и тогда, когда встречали в одиночестве.

У Джильды был удивительно мягкий и добрый характер. Она никогда не злилась и не огрызалась без особых причин. Морда её всегда светилась улыбкой. Она постоянно была готова к играм, взаимным ласкам, всегда радостно встречала знакомых, носясь вокруг них, прыгая и толкая лапами в грудь. Однако в случае необходимости могла становиться сердитой и даже злой, когда приходилось защищать свой дом от непрошенных гостей.

В те годы особенно часто напрашивались в гости цыгане, которые постоянно стремились в наши дома, как в свои собственные «хоромы». Обычно калитка у нас была на запоре, открыть который можно было только изнутри. Но иногда мы забывали запирать её. В один из таких дней к нам во двор и забралась кочующая по улицам группа в пёстром одеянии, орущая во всю глотку.
Выскочившая из дома Джильда набросилась на всю эту орду сразу, прижав всех к забору. Услышав её неистовый лай, мы выбежали во двор и увидели истошно вопящий «цыганский табор», сбившийся в кучу у забора и отбивающийся от собаки сумками, платками, кошёлками. А на улице вторил им – далеко не в унисон – другой мощный ансамбль уличных кочевников, не решающийся прийти на помощь неожиданно пленённым соплеменникам.

Нам не скоро удалось отогнать нашу защитницу, усмотревшую в этом инциденте свой явный промах и пытавшуюся сейчас показать этим нахалам всю крепость своих клыков. Нам с дедом с трудом удалось схватить Джильду за ошейник, дав тем самым возможность этой диверсионной группе без потерь покинуть столь негостеприимную для них территорию. Те уже и не стремились к дальнейшему продвижению в наш лагерь, а скорее выскочили на свободу, потеряв дар русской речи и перейдя на совершенно непонятный для нас цыганский диалект. И мы слышали, как многоголосый хор быстро удалялся в сторону рынка и затормозил где-то в самом конце нашего квартала, всё же нанеся какой-то урон дальним соседям.

Наша защитница после этого случая хорошо запомнила цыганскую гвардию и при их приближении всегда подымала яростный лай. Те же больше не осмеливались заглядывать к нам во время своих челночных рейдов по улицам. А нам пришлось повесить на калитке предостережение: «Осторожно! Во дворе злая собака!» И это было вполне своевременно, так как Джильда к этому времени превратилась из породистого щенка в большую мощную овчарку, которая могла доставить неприятность любому несведущему или ищущему лёгкой добычи визитёру. Правда, через какое-то время эта надпись с чьей-то лёгкой руки приобрела дополнительное содержание. Кто-то из школьных сорванцов добавил к ней всего одно небольшое слово «как», в корне изменившее смысл написанного – «злая, как собака», что уже явно было направлено в сторону главной хозяйки нашего жилого комплекса и вместе с тем весьма строгого и требовательного педагога – нашей бабушки… Бабушка с достоинством восприняла юмор и быстро вычислила бедокура по почерку, проведя в классах контрольную работу. Вскоре – после контрольной – надписи той же невидимой рукой был возвращён первоначальный вид, а бабушку в школе и на улице стали уважать ещё больше – не только как строгого педагога, но и как классного сыщика.

Джильда мирно жила вместе с другими нашими домашними животными – курами, козой и кошкой Муськой. Кур, правда, она, как и в прежние времена Бобка, осмысленно гоняла с грядок. Те считали её за одну из своих хозяек и быстро выполняли все её требования. И даже гордый петух, который некогда позволял себе небольшие «шалости» со старым Бобкой, вскакивая на его спину для повышения своего авторитета, с Джильдой не решался на такие вольности. Попробовав однажды проделать подобный эксперимент ещё с молодой собакой в присутствии куриного гарема, он был тут же схвачен за хвост и какое-то время крутился в воздухе, не забывая орать и  трепыхаться. Его пышный многоцветный петушиный хвост после трёпки стал походить скорое на куриный, да и то самой облезлой курицы. Кроме того, видимо от избытка чувств, петух полил его своим внутренним содержимым, полностью перекрасив в грязные серые тона. Отпущенный в конце концов на свободу куриный предводитель, продолжая орать, понёсся в сторону от Джильды, наткнулся на забор, повернулся и побежал обратно, и только когда снова увидел перед собой удивлённую собачью морду, догадался замахать крыльями и взлететь на крышу, чего, кстати сказать, раньше не мог сделать (выше забора он никогда не поднимался). Узрев с высоты своё озадаченное семейство, он попытался принять гордый вид и прокукарекать что-то петушиноподобное, но издал только слабый «сип», на который ни одна их его красавиц не обратила внимания… Так что Джильда всегда сохраняла перед этими низкими существами своё собачье реноме и в случае необходимости напоминала им о своём превосходстве.

Козу и кур Джильда, скорее, терпела как членов нашего большого семейства, но с Муськой жила душа в душу. Разрешала той валяться рядом, греясь зимой в своей густой шерсти, и даже вытаскивать лакомые кусочки из миски, чего не позволяла ни воробьям, ни курам. Летом спала вместе с ней в своей будке и рьяно оберегала от чужих котов, иногда наведывавшихся к ней в гости. Увидев чужака, она гналась за ним через весь сад, уже не разбирая дороги – через кусты, по грядкам и посадкам, отпихивая в сторону оказавшуюся на пути Муську. Незваные гости тут же улепётывали восвояси, опасаясь за свою шкуру и вообще за своё дальнейшее существование. Не знаю, как часто Джильде удавалось догонять свои жертвы, но однажды я застал такой момент.

В то утро в саду появился огромный сибирский кот, рыжий с белыми лапами и белым «воротничком». Он совершенно спокойно направлялся в сторону Муськи, которая в это время нежилась на досках у сарая. Котище двигался, будто не замечая бегущую к нему Джильду. Видимо, он не раз встречался с собаками и имел опыт борьбы с ними. А возможно, просто рассчитывал на свои габариты и весьма значительную массу, справиться с которыми могла далеко не каждая собака.

Джильда в первый момент действительно остановилась озадаченная, столкнувшись со столь необычным поведением рыжего нахала, который и не думал от неё бежать и даже не выгнул спину дугой, что положено делать всем котам при виде опасности. Может, он просто был потрясён видом нашей очаровательной Муськи и загипнотизирован её обаянием? Но недоумение Джильды длилось недолго. В следующий момент она ловко схватила котищу за шкирку – со спины, поперёк туловища – и начала трясти его из стороны в сторону, словно тряпку, бешено крутя головой. Покрутив так кота некоторое время и посчитав трёпку вполне достаточной для первого раза, она отбросила кота в сторону, словно потрёпанный мячик, будто в нём не было пяти-шести килограммов живого веса. Кот всё же сумел перевернуться в воздухе и встать на лапы и теперь уж припустил наутёк. Но то ли с перепугу, то ли полностью потеряв ориентировку, понёсся не к дыре в заборе, а в противоположном направлении – к нашему дому – и забежал из сада во двор. Такой наглости Джильда вытерпеть уже не могла. Она догнала беглеца и повторила вариант с трёпкой, только на этот раз крутила Муськиного кавалера уже с большей амплитудой и под конец, крутанув особенно сильно, забросила его на крышу нашего дома. Я даже подумал, что Джильда хотела перебросить кота на улицу через забор и немножко не рассчитала направление кошачьего полёта – при отсутствии соответствующей тренировки.

Обезумевший кот ухватился за железную крышу обеими лапами и висел так некоторое время, не способный забраться на гладкую поверхность. Под конец он всё же сорвался и упал на землю (опять-таки на лапы), но тут же взлетел на забор, пока я удерживал свою красавицу от дальнейших назидательных действий. Ясно, что после такой трёпки этот котище у нас во  дворе больше не появлялся.
В более позднее время я видел, как некоторые собаки расправляются  с кошками, и думал, почему Джильда не поступает так. Ведь она свободно могла поломать коту шею и рёбра, и даже спину, но довольствовалась значительно меньшим. Хотя антипатия к кошачьему брату у неё была выражена в достаточно высокой степени. По-видимому, мягкий характер и доброта собаки не позволяли ей переступить через черту. И она всегда в подобных случаях обходилась «малой кровью».
Кого ещё не терпела наша любимица, помимо соседских котов, так это всякую летающую и кусающуюся нечисть и, прежде всего, ос. В этом мы были с ней полностью солидарны. Как и Бобка, Джильда всегда пыталась расправиться с ними – и небезуспешно: всякий раз она ловко ловила осу «на зубок», и те ни разу не успевали наказать её за свою погибель.

Мы никогда не ругали Джильду. Да её и не за что было ругать, разве что за её небольшие шалости и проказы. Ругать за то, что она бегала по грядкам, прогоняя чужого кота, что опрокинула стул, несясь навстречу знакомому, что громко облаяла пьяного прохожего? Или даже, что исподтишка стащила что-то на кухне? Последнее, правда, случалось очень редко – Джильда была умной и послушной собакой. Но вот что она считала своей собственностью – это урожаи нашего сада. И там она частенько промышляла, удовлетворяя свои потребности. Мы, конечно, не ругали её за маленькие проделки, но иногда просто стыдили: «Ай-яй-яй, Джильда! Что ты наделала! Разве так можно?! Как тебе не стыдно!»

И она отлично понимала, что провинилась, – поджимала хвост, понуро опускала голову, ложилась у твоих ног, а то и переворачивалась на спину, поднимая лапы кверху, всем видом показывая, что она не меньше нас переживает случившееся и больше никогда не будет этого делать. Если же она сразу не  признавала своей вины, то стоило ей сказать: «Корись, Джильда!», как она сразу переворачивалась на спину и лежала так, пока её не прощали. Как только ей говорили, что прощают, она тут же вскакивала на лапы и в безудержной радости носилась вокруг тебя, уже не разбирая дороги – по клумбам, по цветам, по грядкам, за которые её только что ругали, среди кур, не понимающих, за что сейчас-то им достаётся. Она готова была уронить тебя на землю, прыгая на грудь вновь и вновь, и долго не прекращала свою пляску.

Как я уже говорил, Джильда была прекрасным сторожем, не пускавшим на нашу территорию ни котов, ни двуногих посетителей. В этом мы неоднократно убеждались. Но в какой-то год, ближе к осени, стали замечать, что кто-то всё-таки бывает в нашем саду и потихоньку тянет самые вкусные и самые спелые груши и яблоки. К тому же воришка порой оставляет недоеденные огрызки прямо на дереве, на месте своей трапезы.

Вначале, естественно, взоры были обращены в мою сторону – кто же ещё мог творить подобное? Но я-то знал, что в данном случае я не при чём. Бывало, конечно, и я лакомился ещё недозревшими яблоками и грушами, но тщательно скрывал содеянное. Здесь же всё было выставлено будто напоказ. Моё юное самолюбие было уязвлено такой несправедливостью, и я горел желанием найти истинных виновников этих проделок. Вначале подумал на вездесущих ворон. Но, вроде, яблок они ещё не трогали, да и следы надкусов на остатках плодов были далеко не вороньи. И губа у воришек была не дура – они выбирали только спелые и крупные плоды… Можно было подумать ещё и на деда – он любил сладенькое. Однако тоже умел заметать следы, выбрасывая, в частности, разбитые чашки и блюдца в малинник под окнами, и вряд ли бы оставил такое вещественное доказательство… В общем, ситуация была интригующая.

Мы, конечно, обратили внимание нашего сторожа на непорядок в её ведомстве. Джильда виновато виляла хвостом, как бы понимая свои недоработки. А потом сама стала приносить мне из сада найденные огрызки яблок… Как-то раз, когда я готовил уроки в саду, усевшись на тенистой лужайке под яблоней, вдруг услышал какой-то шорох среди кустов, как раз в районе нашей великолепной груши. Я потихоньку стал пробираться в этом направлении и увидел удивительную картину: наша Джильда стояла под деревом и с аппетитом уплетала грушу, откусывая куски прямо с дерева, а потом сорвала её и доканчивала уже на земле. Я не двигался, стоя за кустом вишни, и продолжал наблюдать. Джильда наполовину доела грушу, потом оставила её на земле и стала выискивать на дереве следующую – очевидно, более спелую. Выбрав объект, висящий довольно высоко от земли, она пару раз подпрыгнула и сумела-таки сорвать грушу с ветки, безжалостно тряхнув дерево и сбив при этом ещё несколько плодов на землю. Тут уж я не стал дожидаться дальнейших действий нашего сторожа, выскочил к ней из укрытия и стал стыдить. Проказница сделала вид, что не понимает, за что. Схватила одну из груш и даёт её мне… Пришлось проводить разъяснительную работу с собакой, хотя грешно было запрещать ей делать то, что хочется. Ведь наш сад был и её садом. И все мы получали с него то, что хотели… Взрослые очень удивились моему открытию и тоже согласились с моим мнением, что не стоит ругать нашу красавицу. И она продолжала потихоньку таскать яблоки и груши, но уже так, чтобы никто не заметил её проделок.

Джильда была, в общем-то, храброй собакой. Она не боялась ни людей, ни других собак, ни кошек. Но всё же было одно явление, которое её страшно пугало, – она панически боялась грозы. Боялась с раннего детства, боялась до ужаса. Она чувствовала грозу задолго до её приближения, а как только начинали сверкать молнии и грохотать гром, Джильда срочно бежала в дом и пряталась под кровать. И никакие наши уговоры и увещевания не помогали. И как я её ни ласкал, сколько ни делал бравый вид, что это, мол, пустяки, она не вылезала из укрытия, пока природа не успокаивалась и не выглядывало солнышко. И лишь однажды Джильда смогла перебороть свой страх, когда мы с ней попали в грозу во время прогулки по лесу. Тут уж она почувствовала, что мы оба оказались в беде и что её задача не убегать и прятаться, а быть рядом со своим хозяином и защищать его в случае необходимости. Она и находилась рядом со мной, только сильнее прижималась к моим мокрым ногам во время особо сильных раскатов грома и смотрела мне в лицо, надеясь найти уверенность во мне и самой несколько успокоиться. А после гордая бежала рядом – гордая тем, что мы всё-таки победили эту стихию… Однако и после этого случая в домашних условиях продолжала испытывать страх перед грозной неизвестностью и вела себя, как последняя трусиха. Она явно чувствовала, что этот страшный и невидимый зверь намного сильнее её и её хозяев, и уж лучше от него спрятаться, чтобы он тебя не заметил и прошёл мимо.

Ко всем моим друзьям, часто приходившим в гости, Джильда относилась тоже по-дружески и с удовольствием играла с ними. Особенно сильно привязалась она к моему лучшему другу – Стасе Сухову. Его она просто обожала, предпочитая забавы с ним всем остальным играм. Когда мы вдвоём ездили в лес на велосипедах и брали с собой нашу подругу, она носилась между нами, отдавая дань уважения и любви обоим. Но команды выполняла только мои. Мы часто проводили время втроём – в прогулках, в поездках, а также у нас в саду. И Джильда ни на минуту не покидала нас. Когда же мы ночевали в шалаше, она проводила ночь рядом с нами, охраняя покой и сон дорогих ей мальчишек.

К девчонкам с улицы Джильда не испытывала особой привязанности, в том числе и к моим подружкам. Она признавала их за своих у нас во дворе, но играть предпочитала всегда с ребятами. Когда же девочки проходили у нашего дома без меня и пытались остановиться у нашего забора, она даже рычала на них, давая понять, что дружба дружбой, но в чужие владения им заходить запрещается. А однажды она выскочила в приоткрытую калитку и успела оставить лёгкую отметину на заднем месте одной из моих подруг, пока я соображал, в чём дело. Почему ей так не нравились девчонки, что ей в них было неприятно – это осталось для меня загадкой.

Два или три раза у Джильды были щенки, которых мы раздавали своим знакомым и из которых вырастали великолепные овчарки. Джильда была прекрасной матерью, заботливо опекавшей своих малышей. Она беспокоилась даже тогда, когда я или кто-то из взрослых брал их на руки. Когда кутята подрастали, то устраивали дома такую карусель, что не выдерживал не только дед, но и привыкшая к шуму бабушка. Я же был ими страшно доволен и носился вместе с ними по всей квартире.
Наша любимица была, ко всему прочему, ещё и  очень умной собакой. Она понимала многое из того, что я ей говорил. Без труда отличала грушу от яблока – когда я просил её принести то или другое, отличала мячик от палки – когда мы шли играть с этими предметами. Говорю: «Идём играть, Джильда!» – и она сразу бросается во двор, и приносит мне мячик. «Не хочу с мячиком, неси палку!» – она бежит искать подходящую палку. Бывает, принесёт очень маленькую.

Приходится её расстроить: «Ну, Джильда, с такой нельзя играть, тащи большую!» – и она устремляется на поиски большой. Однажды, не найдя таковой, она принялась выламывать жердь из забора, отделяющего двор от огорода. Пришлось её останавливать. Тогда она побежала в сарай и принесла мне целую мотыгу на длиннющей ручке.

Команду «Куры на грядках!» она знала отлично и сразу бросалась очищать от них садово-огородную территорию. И даже когда мы просто говорили о курах, она сразу начинала прислушиваться, готовая в любой момент к действиям. О котах и говорить не приходится. Услышав слово «кот», тут же устремлялась на его поиски, проверяя все закоулки нашего довольно большого огородного пространства. При слове «гроза» сразу поджимала хвост и взволнованно начинала прислушиваться… Отлично знала, как зовут её хозяев. Когда я просил её что-нибудь передать взрослым, то точно приносила морковку или репку либо бабушке, либо маме. Не получалось только с дедом, который просто отвергал подобные подношения. А однажды ночью, когда мы со Стаськой Суховым заснули в шалаше, не потушив свечку, она разбудила дома маму и привела её в сад наводить в шалаше порядок.

Ещё одной способностью нашей умницы была её музыкальность. Она любила слушать музыку и даже «пела», точнее завывала порой вместе с нами. И, что самое удивительное, выла совершенно точно в нужной тональности. Правда, характера моей фортепианной музыки она всё-таки не различала. И даже тогда, когда я играл во всю свою юную мощь «Грозу» Бургмюллера. Однако стоило мне как-то сказать, что это гроза, она сразу начала волноваться и в последующем уже не желала слушать эту вещь, отворачиваясь от пианино и уходя из комнаты. Лирические же мелодии слушала всегда с большим вниманием и интересом. Смотрела то на меня, то на инструмент, чуть-чуть вертела головой и ушами, как бы прислушиваясь. Порой даже раскрывала пасть, пытаясь «солировать». Бравурная же музыка её совершенно не трогала.

...Джильда прожила у нас около десяти лет, до 1958 года, и умерла от рака грудных желёз. Я не видел этой семейной трагедии, находясь в это время в академии. Однако ни длительная разлука с ней, ни дальнее расстояние не уменьшили горечи этой тяжёлой для меня утраты. Джильда была моим товарищем и другом, с которым я был постоянно вместе в течение шести лет жизни в Шуе, до 1954 года. И к ней я привязался как к родному и дорогому моему сердцу существу. Утешало меня только то, что жизнь её была у нас светла и радостна и не была омрачена какими-либо серьёзными неприятностями. Такой жизни могли бы позавидовать многие собаки. Она была окружена любовью и заботой всех членов нашей семьи, видела в жизни много хороших людей, приходивших к нам. А обязанности её дома не были связаны с серьёзными трудностями.

Я часто вспоминал Джильду в последние годы. Вспоминал нашу глубокую дружбу, любовь и привязанность друг к другу. Вспоминал наши игры и походы, длинные зимние вечера. Несколько раз я встречался с нею во сне – то у нас во дворе, то на крыше малого сарайчика, куда она любила запрыгивать, взлетая туда с разбега, то дома, когда она лежала на своей подстилке у печки, греясь в зимнюю стужу. И я был вновь рядом с нею – то маленьким мальчишкой, то, вроде, уже и взрослым человеком. Но чувства, которые я испытывал при этом, всегда были светлы и радостны – как в том далёком детстве, кода мы были с ней вместе.





Первые путешествия

Ленинград

Бабушка часто вспоминала об этом городе – где она родилась, где прошли её детские и девичьи годы, где она получила образование, где встретилась со своим будущим мужем – Морганом Леонидом Николаевичем. Он тоже был коренным ленинградцем, однако образование получил в Харькове, после чего посвятил себя военной службе на флоте. Ленинградцами были и бабушкины родители, а также две старшие сестры, с которыми она до войны переписывалась. С началом блокады города писем от них не было, и надо было узнать судьбу старшей сестры Тони (сестра Люля умерла до войны), а также их родственников.

Бабушка списалась со своей давней ленинградской знакомой Ольгой Александровной Герцог, и та обещала разместить нас у себя. Жила она на улице Петра Лаврова (бывшей Фурштадской), недалеко от Литейного проспекта. У них же, Герцогов, квартировала в своё время и моя мама, когда училась в медицинском институте. Так что первые связи были налажены, и мы стали собираться в дорогу. Взяли два билета в отдельном купе в мягком вагоне, и я испытал всё счастье путешествия в комфортной обстановке.

Выехали мы ночью. Проснулись, когда поезд стоял на какой-то большой станции. Оказался Ярославль. Стояли минут сорок. Я успел и проснуться, и одеться, и прогуляться по перрону. Было прохладно, солнце ещё не взошло. Мы умылись, перекусили и стали ждать отправления, чтобы посмотреть Волгу. Река не показалась мне уж очень широкой, я почему-то ожидал большего.

А через какое-то время новая большая станция – Рыбинск, рядом с Рыбинским водохранилищем. Вокруг бескрайнее море воды. А в воде, видимо, много рыбы, потому что к вагонам подходят рыбаки и предлагают копчёную, свежую, солёную, крупную и не очень, но совсем не дорогую рыбу. И мы с бабушкой что-то купили из копчёного. И так вкусно покушали с утренним чаем. А после стали любоваться природой.

Как хорошо было стоять у окна и смотреть на проплывающие перед окном пейзажи. Сейчас я понял, насколько широки и разнообразны наши леса, как богаты луга и поля, как много в нашем краю речек, рек, и озер. Как красиво смотрятся издалека многокупольные церкви (почему-то все без крестов), станции и даже маленькие деревеньки со старенькими домами, выстроившимися вдоль железной дороги.

У домов резвились мальчишки и почти всегда махали нам руками. И я вспомнил своё раннее детство, когда мы тоже бежали к поезду и тоже махали пассажирам... И как это приятно, тепло и радостно от такого неожиданного приветствия. Потому что радостно было им, маленьким мальчишкам и девчонкам, в тех далёких от нас деревнях, радостно встрече с нами, с проезжающим рядом с их домом поездом…

…Уже потом, через десятилетия, в семидесятые-восьмидесятые годы появится совсем иная манера приветствия поездов, уже взрослыми мальчишками – манера бросать в окна камни, стрелять из рогатки, бить стёкла и радоваться, когда удавалось попасть в кого-нибудь из пассажиров. Так было и здесь, в центре России, так было и совсем далеко отсюда, на Дальнем Востоке. Это происходило параллельно с изменением нашей жизни, изменением государственности, с потерей моральных и нравственных жизненных ценностей. И нам, уже взрослым, было ужасно горько видеть всё это, чувствовать потерю нашего былого единения, общих целей, стремлений; было горько сравнивать возникающее ещё неосознанное и неизвестное, и во многом неприемлемое новое, с тем добрым, мирным и желанным, что уходило в прошлое.

Мы впервые столкнулись с этим в 1973 году. Тогда мы всей семьёй ехали поездом в отпуск – из Владивостока в Иваново. Поздно вечером на какой-то остановке в Сибири смотрю в приоткрытое (приподнятое) окно из нашего купе. И вдруг получаю сильный удар в лоб, чуть повыше очков. Хороший камушек оказался. Видимо, из рогатки пульнули. Счастливо отделался. Сантиметра на три бы пониже – остался бы без очков и без глаза. Но метко бьют – стекло в тот раз не задели.

Это были первые «прикидки» «войны с поездами и пассажирами». Настоящие же атаки на поезда начались потом, с развитием «перестройки», в начале девяностых. И начались повсеместно – от «Москвы до самых до окраин». Об этом не раз говорилось по радио, в последних известиях. В наших же, владивостокских электричках мы чуть ли не через день подвергались подобному «артобстрелу».

 Неоднократно говорилось о несчастных случаях. Мне постоянно приходилось ездить электричкой на работу в академгородок. Садишься в вагон и выбираешь место понадёжнее, чтобы самому ещё раз не попасться. А как это происходит, не раз видел. Такие булыжники через стёкла влетали! И двойное оконное стекло разлеталось на сотни осколков. А кидали уже не малые несмышлёные мальчишки, как можно было подумать, а взрослые парни. И даже не прятались за кустами, а открыто смеялись, и продолжали кидать – уже по следующим вагонам…
Почему такое стало возможным? Почему в «смутные» периоды жизни злость и ненависть из нас так и выплескивается наружу? Почему в войну подобного не было – было полное единение, желание помочь друг другу? (Возможно, правда, и не везде – но в центре России было)… Куда вдруг делась наша культура, нравственность, человечность? – В 80-е, 90-е годы? И сейчас? Не обманываем ли мы себя, когда говорим, что всё в этом плане у нас хорошо, что растёт отличная молодёжь: уверенная, решительная,.. воспитанная… Что она может постоять за себя, за новые идеи,… за новое общество.

Действительно, в последнем можно не сомневаться. Своё личное, уже никто не отдаст. Новое поколение будет иметь всё… Но уже не будут выбегать к поезду малыши и радостно махать пассажирам. Не будут деревенские старцы снимать перед молодёжью кепку и говорить: «Моё почтение». Не будут современные школьники и студенты уступать тебе, инвалиду с палкой, место в городском транспорте, или предлагать помочь в чём-либо. Не найдёшь среди современных бизнесменов людей, желающих безвозмездно помочь нашей культуре: школе, библиотекам, музеям… Скорее всего, услышишь от них очередное: «Мужик, не видишь, люди кругом! Не мешай людям!»

…Да, с этим мы повсеместно сталкиваемся сейчас. А тогда, более 60 лет назад, я ехал и радовался счастью познания мира, нашей жизни, счастью встречи с такими же, как я, деревенскими ребятами. И мы махали друг другу руками, платками, косынками, передавая этим свои добрые детские чувства, радуясь счастью доброй и светлой жизни, нашему единению в этом мире.

Движемся не очень быстро. Поезд подолгу стоит на станциях, на полустанках. Повсюду на перронах небольшие базарчики. Продают всё, что нужно в дороге: молоко, сметану, творог, сыр, масло; огурцы: свежие, солёные; винегреты, даже грибы жареные и сушёные (в связках); очень много ягод: земляники, смородины – красной, чёрной; картошка в разных видах: варёная, жареная, печёная; квашеная капуста, разносолы разные…, и конечно, хлеб – государственный и деревенской выпечки; баранки, булочки. Было видно, что голодать нам не придётся. И это было приятно, хотя бабушка хорошо запаслась в дорогу продовольствием…

Поезд то углубляется в небольшие котловины между холмами, то вдруг взлетает высоко над остающимися внизу равнинами. И тогда с высоты открывается потрясающая панорама нашей среднерусской равнины (или уже возвышенности с холмами), с дальними лесами, едва виднеющимися деревеньками, грязными дорогами, болотами, речушками, через которые мы то и дело проезжаем. А рядом с железнодорожной веткой постоянно вьётся узенькая тропинка, будто провожая нас до самого Ленинграда. И по ней идут одинокие путники: грибники с корзинами, едут порой велосипедисты. Непрерывной чередой мелькают телеграфные столбы, отсчитывая дорогу туда и обратно. Порой попадаются указатели с расстоянием до отдельных, основных пунктов маршрута.

Временами состав заезжает в густой лес, полностью скрываясь в развесистых зелёных кронах. И можно вполне достать до этих веток руками, высунувшись немного из окна или двери вагона. Чаще между лесом и дорогой располагаются лужайки – совсем как у наших «кустиков». И все они покрыты цветами. Моими любимыми. И сколько их тут! Чем дальше от населённых пунктов, тем больше. И я любуюсь зарослями отцветающих бубенчиков, фиалок, кукушкиных слёз, целыми полянами луговых ирисов – ещё более пышных и нарядных, чем у нас, в палисадниках… Уплывают назад дубовые рощи, заросли орешника, могучие липы, ели. Около домиков путевых обходчиков пасутся привязанные к колышку козы, коровы и даже лошади. На лугах стоят стога сена. В некоторых местах железнодорожная линия отгорожена от лужайки или леса плетнём или проволокой.
Внизу, под насыпью синеют и искрятся серебром воды речушек. У берега стоят рыбацкие лодки. Купаются мальчишки, бегают по берегу девчонки, отдыхают взрослые. Солнце сияет и заливает всё пространство своим волшебным светом… В вагоне к полудню становится жарко, приходится приоткрывать окна, завешивая их занавеской от копоти и дыма, летящего от паровоза. Да, в те годы иных локомотивов ещё не было, и приходилось довольствоваться паровой тягой… и вытаскивать порой из своих глаз некоторые «отходы» сего технического прогресса… Да, но это всё были мелочи, по сравнению с красотой открывавшегося перед нами мира. И я созерцал его с утра и до вечера, любуясь красками вечернего заката, после того как отправляющееся на покой солнце скрывалось за вершинами холмов и деревьев.

Вот что такое железная дорога! Не зря бабушка часто вспоминала о своих поездках на поезде, в том числе и через всю нашу страну на Дальний Восток, а потом обратно: на север (в Финляндию), на юг (в Севастополь), на Балтику (в Либаву), а потом и в наше «шуйско-ивановское захолустье». Нет, о последнем она говорила, конечно, шутя, сравнивая местную жизнь с ленинградской. И, видимо, не напрасно везла меня туда, в Ленинград, чтобы и я прочувствовал красоту и величие этого города. Сейчас он ещё лежал частично в руинах, но быстро восстанавливался и жил уже прежней, размеренной, интересной жизнью (как говорила мне бабушка). Скоро мы всё это должны увидеть. А пока надо увидеть и впитать в себя всё остальное – всё, что окружает нашу северную столицу. Увидеть местную жизнь, красоту нашей природы, огромные просторы нашей земли, наши богатства. И я радовался тому, что наша страна так велика, что можно так долго ехать по ней, радовался, что поезд едет не быстро, что можно многое успеть запомнить, почувствовать.

И мы действительно многое успели увидеть за сорок часов езды. (Выехали мы ночью, а приехали, помнится, через сутки, во второй половине дня). От станции Бологое ехали уже без единой остановки. Дорога осталась позади, впереди была ещё более волнующая встреча – с самим Ленинградом, о котором я уже достаточно много знал и виды которого я даже срисовывал в свой альбом из книг и календарей. И мог различить и Исаакиевский собор, и Петропавловскую крепость, и Эрмитаж, и Русский музей, и фонтаны Петродворца, и крейсер Аврору, стоящий на Неве, и кое-что другое. Но этого было, конечно, недостаточно для полноты моих знаний, и я стремился скорее встретиться с городом, увидеть всю его естественную красоту своими собственными глазами. Хотелось познакомиться и со своими родственниками, о которых я почти ничего не знал. И на всё это у нас было всего-то десять дней, из которых первые дни бабушка должна была заниматься поисками наших родственников, так как адрес их, вероятнее всего, поменялся за время блокады.

…Подъезжаем к городу. Поезд непрерывно стучит на стыках рельсов, переходя с одной линии на другую. Впереди высятся огромные дома. Трубы заводов, фабрик. Видны широкие улицы. По ним едут автобусы, другие автобусы на электрической тяге (троллейбусы), трамваи. Всё это для меня совершенно ново, необычно. Едем пять, десять, пятнадцать минут. Какой огромный город!.. Наконец вокзал. Несколько перронов, много путей, огромная арка вокзала. Поезд останавливается, и мы выходим из вагона.

Меня поражает всё: сам вокзал, площадь перед ним, широченная улица, ведущая от вокзала куда-то вдаль, огромное количество народа, транспорта, высокие дома со всех сторон. Мы садимся в какой-то троллейбус и движемся по проспекту. Вскоре выходим и уже идём пешком тоже по очень широкой улице, сворачиваем влево и скоро оказываемся у нужного нам дома…

Ольга Александровна встретила нас приветливо. Обнялась с бабушкой, поздоровалась со мной, сказав, какой я большой. Повела нас в комнату, и у них с бабушкой начался долгий разговор на волнующие темы. Оказывается, бабушка уже не один раз ездила к ним из Шуи. А в последний раз она была здесь вместе с мамой. Тут их застало начало войны. Уже 6 лет прошло. За это время умер муж хозяйки – Константин Павлович, врач по профессии, работавший в войну в Адмиралтействе.

Пока они беседовали и готовили обед, я осмотрел комнату. Она показалась мне очень большой. Была перегорожена мебелью на две части. Мебель была громоздкая, старинная. На стенах висело несколько красивых картин; с потолка свисала огромная люстра. Потолок был очень высоким – раза в два выше, чем у нас в Шуе. Мама рассказывала, что у хозяев был отличный рояль, но я не увидел его, – видимо, инструмент продали за ненадобностью. Ведь раньше, кроме моей мамы, на нём никто не играл.

Первый день мы отдыхали, а на следующее утро начались бабушкины похождения по справочным бюро и иным учреждениям города в поисках адреса родственников. Ведь до войны и они о нас ничего не знали и не переписывались с нами. Переписка была только с тётей Тоней. Но она после войны не писала, и это говорило о её отсутствии в городе, а возможно, и вообще в нашем мире.
Для меня следующий день начался тоже с поисков, но только уже «своей квартиры». Дело в том, что старушка (Герцог) всё время болела и очень любила ходить по поликлиникам. Обычно её сопровождал кто-нибудь из соседей. А тут как раз и бесплатный «поводырь» появился (старушка плохо видела, страдая глаукомой). И как только бабушка ушла по делам, она взяла меня с собой, и мы топали длительное время по каким-то улицам и закоулкам. Мне бы сообразить и запомнить их, а я глазел в основном на витрины магазинов, поражаясь разнообразию выставленных там товаров.

В поликлинике Ольга Александровна пошла по врачам, а меня отправила домой, дав дубликат ключей, и не спросила, знаю ли я точно адрес. Не подумал об этом и я, надеясь сориентироваться по памяти – дом-то я хорошо запомнил, выбегая вчера на улицу. На практике же оказалось, что он так замаскировался среди других подобных ему строений, среди улиц и переулков, что обнаружить его оказалось непросто, и я долго блуждал по перекресткам и проспектам, пока окончательно не запутался.

Не знаю, что бы я делал дальше, если бы не одна сердобольная старушка, заметившая мою растерянность и спросившая, что случилось. Узнав о моей беде, она всё же догадалась, как называется та улица, на которой мы остановились, хотя я настойчиво утверждал, что это улица то ли Петра Петрова, то ли Попа Лаврова. Старушка даже довела меня до дома и ждала, пока я не открыл дверь в квартиру. После этого успокоилась и пошла своей дорогой. А я даже не догадался пригласить её отдохнуть после наших плутаний.

Так что в первый день мы с бабушкой работали «в унисон». Но если я нашёл всё же нашу квартиру, то ей ничего не удалось сделать. Она только сумела дать заказ на поиски родственников по фамилии, имени и отчеству, не зная даже точного года их рождения. Но и этого, как оказалось потом, было достаточно. А вечером мы с ней снова «работали в унисон», уплетая многочисленные вкусности, которые бабушка принесла из магазинов.

Здесь была и «ветчина», и «грудинка», и «окорочок», и сливочное масло, и масло шоколадное, и сыр, и печенье, и конфеты, и даже великолепный шоколадный торт в большой красивой коробке. На фоне наших шуйских овощников и макарон (без масла) это всё выглядело райским угощением. Да и было таким на самом деле. Всё было тоненько нарезано (ещё в магазине), разложено по тарелочкам, и мы приступили к первой дегустации невиданных доселе продуктов, не зная, с какого конца приступить к этому волнующему процессу.

Вид расставленных вокруг яств просто зачаровывал. Это было очень похоже на натюрморты, изображённые некими «заморскими» художниками, копии картин которых порой появлялись в наших магазинах, а чаще всего в виде открыток, тоже очень красивых. Но натуральный вид подобной роскоши и аромат, исходящий с тарелок, действовал на меня куда сильнее, чем на картинках…

Сколько времени продолжался этот дегустационно-поглотительный процесс, сказать трудно. Но после его частичного завершения ни я, ни бабушка уже ничего не могли делать и только отдувались, сидя на диване и слушая весьма неодобрительные высказывания хозяйки в наш адрес. Ей, кстати, далеко не всё, предложенное на ужин бабушкой, показалось хорошим. Ветчина, например, была «плохо порезана», а «колбаска» была «недостаточно твёрдой и жирной». Торт же, по её мнению, был вчерашним, и такие она никогда не покупает. Конфеты вообще покупать не стоило (даже «Мишку на Севере»), поскольку все они «вредны для здоровья». Она так и не притронулась к этим деликатесам, предпочтя им какие-то овощные блюда и бесчисленное количество мелких-мелких пилюль, рекомендованных ей докторами.

Увидев это, бабушка предложила ей приехать к нам в Шую. – Там, на нашем огороде, подобного добра завались… А мы бы с удовольствием на её место перебрались. Поняла ли Ольга Александровна бабушкин юмор, не знаю, но наотрез отказалась переезжать в «шуйские деревни». – «Там и докторов порядочных не найдёшь, а мне лечиться надо!» – парировала она это предложение.

На следующий день бабушка начала уже планомерно знакомить меня с Ленинградом. Прежде всего свозила в Эрмитаж. По дороге рассказала об Исаакиевском соборе, Адмиралтействе, где в своё время работал муж Ольги Александровны Герцог и где одно время жила вместе с ними моя мама. Потом мы долго стояли на набережной Невы, около Дворцового моста, и любовались ею.

В Эрмитаже меня поразило всё – и красота самого дворца, и его внутреннее убранство, и картины знаменитых художников, скульптуры, залы древнего мира, мумии, гробницы, великолепные пейзажи французских художников, рисунки… Конечно, мы осмотрели лишь незначительную часть комнат, да и то по многим прошлись очень быстро. Здесь надо было бы ходить неделями для полного знакомства с коллекциями. А там были ещё комнаты с «золотым фондом» – вот бы увидеть! Но туда пока не пускали.

Этот поход занял у нас весь день. В последующие дни бабушка водила меня в зоопарк, в кинотеатр «Великан», где смотрели «Карандаша» (на льду). В какой-то день съездили в Петродворец на открытие фонтанов. Я был в восторге! Всё поражало меня. Но больше всего поразил Русский музей, где я увидел картины своих любимых художников. В эти годы я уже рисовал, полюбил пейзажную живопись (как и всю нашу природу), поэтому знал кое-что о наших, отечественных пейзажистах, видел в репродукциях многие их картины, восхищался ими, пытался копировать некоторые из них. Увидеть же всё это в подлинниках было моей давней мечтой, и творения гениев произвели на меня куда более сильное впечатление, чем самые лучшие репродукции.

И этим художникам были отведены целые залы: зал Айвазовского, Репина, Шишкина, Левитана, Куинджи, Васнецова, Поленова, других прекрасных художников, которых я не знал. Хотелось смотреть и смотреть на эти шедевры искусства. И я стоял перед ними, стараясь понять, как удалось авторам создать такое, какие они использовали краски, какие подбирали сочетания их… А как добился Куинджи такого естественного свечения – ночь, вечер, закат, та же берёзовая роща!
Ещё раз восхитил меня Шишкин. Как тонко всё вырисовано – каждый цветочек, каждая травинка – совсем как в поле, в лесу. И эти великолепные, почти естественные сосны,… и ели. У меня так никогда не получится. А Левитан! У него всё по-другому. Намного проще, нет множества деталей. Порой на картинах видны очень широкие, густые «мазки» красок. А смотришь, и внутри тебя что-то замирает от счастья – ты видишь настоящую нашу природу, и даже не замершую в том или ином состоянии, а совсем живую. Будто сам чувствуешь и мартовское солнце, и разлив широченной Волги, и тишину, царящую в широких просторах реки, и звон церковных колоколов при отблеске вечернего заката, и свежесть умытой дождём берёзовой рощи, и мрачную глубину омута. Здесь все те чувства, которые я испытывал сам, бывая в наших лесах, на Сехе, на Тезе в разные сезоны года, при разных состояниях природы… Впервые увидел картину «На озере», последнюю его картину… Светлая, солнечная, хотя и не без душевного волнения, навеваемого сильным ветром, поднимающим на озере волны и отклоняющим к воде стебли высокой травы… В его картинах не видно людей, одна природа. Но присутствие человека чувствуется везде – в наличии ветхих лачуг, строений, церквушек, стогов сена, лошадей…

Жизнь вместе с природой, … в полном единении с ней. Художники-пейзажисты это чувствуют. Это чувство внутри них, и они умеют его передать в своих картинах. Хотят показать окружающим, насколько красив наш мир, насколько важен он для нас, что нельзя отрываться от него, терять его. Эта красота формирует в нас ответное чувство – чувство Любви. И оно так прекрасно. И где-то спрятано ещё одно чувство – жалости и сострадания к бедным и обездоленным. Оно скрыто в убогих строениях, в покосившихся деревенских домах, в одиноких церквях и храмах… Как всё это естественно, реалистично…

Пока я смотрел картины, бабушка больше сидела на мягких скамеечках, расположенных в зале. Разговаривала со смотрительницами – в основном старушками её возраста. Им  с бабушкой было о чём поговорить, что вспомнить. Эти женщины сразу признавали бабушку за свою – коренную ленинградку: по разговору, культуре речи, ленинградскому выговору, по её богатым знаниям, глубине мыслей, рассуждений, по манере вести себя – по общей культуре человека, представляющего собой первое поколение нашей отечественной интеллигенции, гордости нашей страны, которых уже тогда оставалось не так уж много в связи с гонениями, репрессиями, ссылками… Но об этом я узнал значительно позднее. А тогда я просто гордился бабушкой, видя, с каким интересом и уважением разговаривают с ней другие ленинградцы, тоже «коренные», но которым выпало счастье так и остаться здесь, наслаждаться жизнью в этом чудесном городе.

Через несколько дней бабушке всё же удалось узнать адрес родственников тёти Люли – её дочерей и сына. И мы сразу отправились к ним. Жили те на Петроградской стороне, на Съезжинской улице. Жили все вместе большой единой семьёй. И бабушка надеялась увидеть их всех, а заодно  разузнать о тёте Тоне и её дочери Капитолине, ровеснице и подруге моей мамы.

Дом бабушка нашла сразу. Этот район был ей хорошо знаком по её дореволюционному прошлому. Мы специально приехали к вечеру, надеясь, что хозяева будут дома. И не ошиблись. Все оказались на месте: и тётя Шура, и тётя Мура и дядя Саша (дети бабушки Люли), и Галя с Володей – уже третье наше поколение – дети тёти Муры. Володя был на год младше меня, а Галя на шесть лет старше. Бабушку все (кроме самых малых) сразу узнали. Начались объятия, поцелуи, затем разговоры. В общей радостной суете не забыли и про самых юных, похваставшись ими (юными) друг перед другом, и отправили нас играть в соседнюю комнату. Отправились мы с Володей, а Галя, как уже старшая, осталась вместе с взрослыми.

Мой троюродный брат мне сразу очень понравился. Весёлый, приветливый, гостеприимный, он предложил мне какие-то интересные игры, книги с картинками. Рассказывал о городе, о школе, о музыке. Он, оказывается, тоже учился играть одновременно на рояле и на гобое. И учился не у частного педагога, как я, а в настоящей музыкальной школе. И даже сыграл несколько знакомых мелодий на этом, незнакомом мне инструменте. Галя тоже учится играть, но на арфе. И она продемонстрировала нам потом своё искусство. Она уже очень хорошо играла. И как мягко и нежно звучал её инструмент! Вот бы так играть на рояле!

Потом было застолье и много разговоров. Бабушка узнала горькую новость, что старшая сестра её  (тётя Тоня) умерла во второй год блокады. Умерла от голода (кахексии), как и сотни тысяч других ленинградцев, оставшихся в блокированном городе. Дочь её, Капитолина, вместе с мужем Аркадием Иосифовичем Круковским были весь этот период в Москве, где дядя Кадя служил в Генеральном Штабе. Сейчас оба они в Ленинграде, живут на Васильевском острове.

На следующий день мы были у них в гостях. Тётя Лина угощала нас своей собственной выпечкой и другими вкусными вещами, – она была прекрасной хозяйкой и очень хорошо готовила. Дядя Кадя показывал мне свои поделки, художественные фотографии, сборники своих собственных стихов. Он успевал творить во всех направлениях. И творил великолепно, работая в разных областях искусства на высоком, профессиональном уровне (это я понял уже потом, когда стал учиться в академии и познакомился с ним поближе). А он ещё и работал! В звании капитана I ранга заведовал кафедрой в училище им. Фрунзе. Правда, дядя Кадя не играл и не рисовал.

Узнав же, что я занимаюсь музыкой и увлекаюсь рисованием, он посоветовал мне развивать свои способности и прислать ему что-либо из моих рисунков. Кстати, в последующем при переписке с мамой и бабушкой он каждый раз спрашивал обо мне, о моих успехах, и я был очень горд этим. Вообще я радовался, что у меня есть такие хорошие родственники, что живут они в Ленинграде, что теперь мы будем переписываться с ними, что они все любят меня и желают мне добра.

За восемь дней пребывания в городе нам удалось сделать очень много. И даже побывать в Мариинском театре на постановке какой-то оперетты. (Бабушка «оперетки» очень любила). Театр тоже поразил меня красотой залов, декораций. Но вот сам спектакль не заинтересовал. Хотя там и пели, и танцевали, и смеялись. Не знаю, может, я уже устал от избытка чувств и впечатлений. Зато бабушка радовалась и смеялась вместе со всеми… Домой накупили всяких подарков, в основном сладостей и копчёностей, чтобы не испортились за дорогу в жарком вагоне. Трудно было достать билеты, и бабушке пришлось ходить на вокзал аж несколько дней, чтобы приобрести хотя бы сидячие места в жестком вагоне… Здесь был далеко не тот комфорт, с которым мы ехали из дома. Вагон был битком набит пассажирами, багажом, шумящими цыганами. Кругом брань, споры, кому-то не нашлось места. Хорошо, что бабушка взяла носильщика, и он заранее отвёз нас до вагона и посадил на положенные места. Тут уж было не до сна. К тому же, приходилось постоянно следить за своими вещами (одиннадцать отдельных коробок!), размещёнными на третьей полке. И только последние часы поездки, уже после Рыбинска и Ярославля, в вагоне стало поспокойнее.

Это была уже проза нашей жизни, проза, с которой мне пришлось в последующем сталкиваться неоднократно, вначале следуя в отпуск из академии, в последующем – в отпуск из части на Дальнем Востоке. Это отнимало немало нервов, времени и сил. Но такова уж была жизнь, и сетовать на неё вряд ли имело смысл; – просто нужно было к ней приспосабливаться, и каждый приспосабливался по-своему, – по своим возможностям.

Дома нас радостно встретили мама с дедушкой и Бобка. Все получили подарки и угощения. И моя жизнь снова вошла в своё прежнее русло.




Ростов-на-Дону

Поездка в Ростов-на-Дону хоть и произошла позднее (через год или два после ленинградской), однако оставила у меня куда меньше впечатлений. Где, у кого мы останавливались, чем я занимался, совсем не помню. Помню, что бабушка была у кого-то из своих давних знакомых. У них был мальчик, на несколько лет старше меня. Он водил меня купаться на Дон. Помню вид полноводной реки с её быстрым течением. Мы купались, и я уже умел не только держаться на воде, но и плавать. И не боялся заплывать на глубину, которая, по словам моего товарища, достигала здесь чуть ли не восемнадцати метров… Потом помню разрушенные здания, группу немецких военнопленных, работающих на стройке, и боксёрский поединок между двумя из них – разбитые у обоих носы и восторженные крики болельщиков (немецких), поддерживающих дерущихся.

А ещё вспоминаю футбольный матч в городе Азове между местными командами и одного удивительного игрока, за которого болел весь стадион. Это был уже не молодой, совершенно лысый мужчина, поразительно ловко обращавшийся с мячом. Он собирал вокруг себя чуть ли не половину команды соперников и спокойно отдавал мяч своим нападающим, а те плюхали по воротам. И если бы не прекрасная игра вратаря, то команде соперников была бы крышка.

Но счёт долгое время не был открыт. Тогда зрители завопили: «Лысый! Лысый!». И тот, услышав этот призыв, устремился с мячом к воротам. Метрах в десяти от них снова собрал вокруг себя полкоманды, только уже не стал отдавать мяч кому-то, а сумел сам долбануть по воротам, несколько раз развернувшись в разные стороны. Мяч прямо-таки засвистел и с огромной силой ударился в перекладину, а от неё всё-таки влетел в ворота. Стадион стонал и ревел. Увидеть такой гол, да ещё в исполнении своего кумира – дорогого стоит…

Стоял август месяц. Базары были переполнены фруктами. Мы с бабушкой объедались яблоками, сливами, грушами. И домой загрузили полные сумки. Всё было бы хорошо, но опять-таки была проблема с билетами. Теперь уже в Москве. Пришлось просидеть на вокзале двое суток. Я сидел с вещами, а бабушка бегала по очередям. Как она выдерживала такие нагрузки. Ведь ей было уже почти 70 лет!..
Да, она привыкла в жизни к испытаниям. В юности именно она содержала и себя и мать, в то время, как её старшие сестры не работали в те годы. Выйдя замуж, постоянно переезжала с флота на флот за мужем – военно-морским врачом, расставалась с мебелью, имуществом, теряла работу, снова находила её на новом месте. Работала часто далеко не по своей специальности. Практически в одиночку растила дочку – мою маму; голодала в гражданскую войну, в период последующей разрухи, в революцию, после неё. Постоянно жила под страхом возможного ареста мужа, ареста её самой, боязни за дочь, за её будущее… А потом вот за внука, оставшегося в войну фактически на её попечении… Как она вынесла всё, выдержала, не сдалась, – сама больная, с постоянными обострениями со стороны лёгких (бронхита и пневмоний), при огромном нервном и физическом напряжении – многие годы, изо дня в день.

Можно, конечно, ответить, что тогда доставалось всем. Но и выдерживали далеко не все. Кроме того, другие были моложе (в войну на нашей улице). Удивительная сила духа, воля, энергия, желание добиться цели, решительность во всём, вера в себя и в наши возможности; и, безусловно, преданность общей идее, общей задаче воспитания растущего поколения, передаче ему всех своих знаний, культуры, высокой духовности, морали и нравственности, которые она пронесла с собой через всю жизнь, ни разу не поступившись своими убеждениями и принципами: гуманностью, добрым отношением к окружающим – ученикам, сослуживцам и всем, с кем она соприкасалась в жизни. И вся её внутренняя противоречивость, порой прорывающаяся сквозь мощный интеллектуальный заслон наружу, нисколько не изменяла общего представления о ней, о её глубокой душевности и человечности.




Музыкальные страдания

Если говорить о начальных этапах моего обучения музыке, то это было на самом деле так (страдания!). Освоение азов игры на фортепиано для человека, не имеющего какой-либо особой одарённости в этом плане, зачастую представляет собой серьёзную проблему. У меня, к тому же, были дефекты со слухом, не позволяющие мне ориентироваться в тональностях и подбирать желаемые мелодии. Я их хорошо слышал каким-то внутренним слухом, а вот выразить это на инструменте или голосом был не в состоянии.

Нотной грамоте начала учить меня опять-таки бабушка. С приездом с фронта мамы было принято решение отдать меня к настоящему музыкальному педагогу. Таких в те годы в Шуе было немного. Но меня умудрились отдать к лучшей – Романовской, и я начал ходить к ней на занятия. Педагог она была требовательный и знающий. Сразу обнаружила мою музыкальную бездарность, но какое-то время однако пыталась совладать с моей бестолковостью и определённой леностью, задавая всё новые пьесы из детского альбома Чайковского. Помню мучения, с которыми я преодолевал сложности фортепианной партитуры. Но всё же за полгода обоюдных страданий выучил три или четыре простеньких песенки в придачу к нескольким гаммам и выдохся настолько, что наотрез отказался продолжать это самоистязание. Почему-то бабушка с мамой мне не возражали, и было решено искать другого учителя, с менее строгим подходом к образовательному процессу.
Таким педагогом оказался Евгений Сергеевич Болдин. Ему было 24 года (ровно в два раза больше, чем мне). Он прошёл войну и недавно вернулся в Шую, закончив службу в армии. Жил с матерью и бабушкой на Васильевской улице, в большом частном одноэтажном доме. Наш совместный с мамой и бабушкой визит к нему состоялся в выходной день лета 1948 года. Но визит оказался немного некстати. У него как раз игралась свадьба, и нас попросили прийти через неделю.
Эта последующая встреча запомнилась мне очень ярко. Во-первых, во дворе нас облаял злющий белый пёс, сидящий на цепи около своей будки. После того, как его утихомирили, нас повели по длинному чёрному коридору с неровным полом и скрипящими половицами, вывели в такую же тёмную прихожую, затем в средних размеров комнату, а после – в следующую, побольше. Она хорошо освещалась через три больших окна, выходящих на улицу. У стены стоял чёрный рояль, здесь же размещались шкаф, кровать, письменный стол (у окна), полки с книгами и нотами. На стенах висели несколько красивых картин.

Евгений Сергеевич гостеприимно встретил нас, познакомил со всеми членами своей семьи и пригласил бабушку с мамой сесть для разговора. Меня же сразу усадил за рояль, а сам сел рядом, слева от меня. Какое-то время говорил с бабушкой о моих «успехах» в музыке. Бабушка, конечно, расписала их, основной упор делая на моё прилежание и желание заниматься.

Потом меня попросили сыграть что-нибудь. «Что-нибудь» я, конечно же, подготовил – всё же полгода занятий с прежним педагогом не прошли даром. Я выбрал «Неаполитанскую песенку» из детского альбома Чайковского. Пьеска была непростой для исполнения, учитывая тональность с несколькими бемолями. Но я хорошенько её повторил перед встречей. От волнения и от новизны обстановки я перепутал октавы и не знал, с какой ноты начинать. Тогда Евгений Сергеевич немножко подвинул мне стул и взял первый аккорд (для моего успокоения). Тут уж я сразу всё вспомнил и довольно сносно сыграл пьеску на радость моим домашним слушателям.

Евгений Сергеевич, на моё удивление, похвалил меня, только сказал, что играть левой рукой надо чуть-чуть полегче, и сразу показал, как это делается. Я удивился, как это он может играть новую для него вещь без нот. Моя прежняя учительница, если и показывала что, то только по нотам… Была ли эта встреча моим первым уроком, но с этого момента я стал ходить к Евгению Сергеевичу регулярно (по воскресеньям), и он с интересам стал заниматься со мной.
Не знаю, использовал ли мой педагог какую-то особую методику обучения, но занятия мне казались весьма интересными. У меня многое стало получаться, и Евгений Сергеевич задавал мне всё больше и больше. На удивление, дома я активно работал над домашним заданием, разучивая новые пьесы, этюды, гаммы, работая над освоением фортепьянной техники. И всегда приходил на занятия с выученными уроками. Бывало, конечно, что-то сразу и не получалось – может, я недостаточно работал. Но Евгений Сергеевич никогда меня не ругал, и даже не журил, отмечая только мои недостатки. Он всегда мог сыграть любую из разучиваемых мною вещей, причём совершенно без нот, всегда правильно и очень красиво.

Мне приятно было играть на его рояле. Он звучал нежно, мелодично и вместе с тем достаточно громко (при необходимости). Играя здесь, я получал истинное удовольствие. Наше же домашнее старинное пианино сильно дребезжало, хрипело и не доставляло мне нужной радости. Мы с Евгением Сергеевичем садились за рояль по-очереди. Сначала я играл заданные вещи, затем он показывал, как лучше их исполнять. Потом мы играли уже вместе – в четыре руки. Он всегда отбирал для меня очень красивые пьесы, которые хотелось сразу выучить. И какое удовольствие было потом слушать их звучание в совместном исполнении! Из них особенно нравился мне «Венецианский карнавал» Черни, который я потом долго помнил наизусть.

Каждую неделю мне задавались новые гаммы, и я ежедневно проигрывал их по нескольку раз в многочисленных вариантах, с аккордами и арпеджио. И ещё для развития техники использовал упражнения Ганона, но далеко не все. Мама же говорила, что она в юности могла играть их все, но только не за час-полтора, как было положено, а дольше. И я удивлялся её способностям. А удивляться нечего было – она играла здорово! Всегда могла сыграть со мной в четыре руки любую из заданных вещей, играла вальсы Штрауса, сонаты Бетховена, в том числе все знаменитые. Но только по нотам. Наизусть, по-моему, она просто ничего не учила.

Из этюдов я играл Черни и Бургмюллера. У Черни прошёл две первых тетради (сборника) и под конец скис, не выдержав их возрастающей сложности. Бургмюллер же стал в тот период моим любимым композитором. Я с удовольствием проиграл его первую тетрадь (довольно простую) и с ещё большей радостью принялся за вторую, этюды-картинки из которой были просто великолепны. Каждый этюд представлял собой музыкальное выражение картин природы, того или иного настроения, жизненного события. В течение года я выучил практически все 24 пьесы и большинство из них играл наизусть, запомнив на всю жизнь. Вспомнил многие из них (без нот!) через тридцать лет после прекращения занятий музыкой (по вполне объективным причинам).

Одним из методов (элементов) моего обучения у Евгения Сергеевича было привитие мне любви к музыке, прежде всего классической. У него было много пластинок с записями великих исполнителей – Рахманинова, Нейгауза, Гилельса, Рихтера… Иногда после урока он включал их мне, слушая и восхищаясь вместе со мною. Однако предпочитал «живое исполнение» и на каждом уроке играл мне часа по полтора – по два свои любимые произведения – Листа, Шопена, Рахманинова, Скрябина и др.

Я стоял рядом и созерцал весь процесс этого великолепного творчества, следя либо за руками, либо по нотам. Маэстро предпочитал играть всё наизусть, и я удивлялся, какой же надо было обладать феноменальной памятью, чтобы помнить всё это! Он много мне рассказывал об исполняемых произведениях, об их авторах, и это были прекрасные уроки «музыкальной» литературы, из которых многое у меня осталось в памяти.

Евгений Сергеевич не пытался сделать из меня большого музыканта, да это бы у него при всём желании не получилось. Однако в самом начале занятий требовал тщательной отработки текста, задавая порой одно и то же по нескольку раз, что могло отбить мою охоту к музыке. Это увидели мои родители, и вскоре было принято общее решение – учить меня просто играть и читать по нотам, не обращая особого внимания на тщательность отработки деталей. Я довольно быстро продвигался вперёд. Через год уже неплохо играл Бургмюллера. Через два – выучил польку Рахманинова и «Турецкий марш» Моцарта, через четыре – осилил Венгерский танец Брамса, полонез Шопена, несколько сложных этюдов Черни. Под конец же наших занятий, когда я перешёл в восьмой класс общеобразовательной школы, играл «Вальс-каприс» Рубинштейна и «Жаворонка» Глинки-Балакирева.
На этом моя музыкально-образовательная программа у Евгения Сергеевича была закончена – начинался этап активной учёбы в старших классах средней школы – подготовка к поступлению в высшее учебное заведение. Встречи же с любимым учителем у меня продолжались постоянно. Я нередко приходил к нему в гости с моими школьными друзьями. Слушали его игру на рояле, на гитаре, на балалайке. Он прекрасно играл и на наших мандолинах, которые мы тоже начинали осваивать, играя в школьном оркестре.

Были у меня в школе и сольные выступления. На одном из них (в восьмом классе) сыграл Полонез Шопена, и довольно резво и громко. Другая восьмиклассница, из параллельного класса, сыграла 5-ый Венгерский танец Брамса. И тоже неплохо. Но он был попроще. Где, у кого училась эта красавица, я так и не узнал. Вполне возможно, педагогом её была та же самая Романовская, которая начинала учить и меня. Только у них занятия шли куда серьёзнее, чем со мной. Я помню, как учительница многократно повторяла мне о способностях и прилежании одной своей ученицы. И я даже слышал, как та играла во время моих страдальческих потуг на уроке. Девочка жила в соседней с учительницей квартире, и было отлично слышно её музицирование. Кстати, она играла те же самые вещи, которые задавались мне. Да,… у неё тогда получалось намного лучше…

В восьмом же классе я стал аккомпанировать некоторым солистам: одному скрипачу, другому, играющему на мандолине – Виталию. Витя учился уже в девятом классе. Скрипач же – в параллельном восьмом. У него был хороший, поющий инструмент, и он его хорошо освоил. Блестяще сыграл вальс Грибоедова с моим сопровождением. Виталий же с некоторым трудом, но осилил неаполитанскую песенку. И получилось тоже неплохо. Выступления мы продолжили и на следующий год. Потом мой тёзка переквалифицировался на гитару, организовал трио гитаристов, и вскоре они выступали уже с целой программой.

У меня сложился хороший дуэт со Славчиком Егоровым. Через два года занятий он хорошо ориентировался в тонкостях техники трёхструнной домры и в десятом классе выучил чудесный вальс Вальдтейфеля «Эстудиантина». С ним мы неоднократно выступали и в школе, и в городских клубах, в разных учреждениях города. Должен сказать, что большую помощь в подготовке оказал нам Евгений Сергеевич, фактически аранжировавший мне всю фортепианную партию. И здесь уж мы выступали с полной уверенностью и всегда получали бурю аплодисментов.
На фортепьяно на вечерах я играл только полонез Шопена, так и не решившись на «Жаворонка». При отсутствии постоянной работы над техникой в этот период, выбрать все тонкости этого непростого произведения было непросто, и я постоянно сомневался в себе. Выступить же с «Жаворонком» решился только во время учёбы в академии, да и то всего один раз.

Первое же моё «фортепианное» выступление состоялось ещё в 10 школе, когда я учился в 6 классе. Тогда меня попросили что-нибудь сыграть на вечере для младших школьников. Я почему-то выбрал пьеску Присовского «Утро» (Le matin) и «исполнил» её по нотам. Восторга особого у публики исполнение не вызвало, хотя аплодисменты были. Куда большее оживление в зале вызвало само название пьесы, произнесённое ведущей по-французски. Димка Крупин из нашего класса, оказавшийся среди слушателей, даже понял, что это такое, и во всеуслышание перевёл залу название.

А еще в 10-й школе я аккомпанировал моему однокласснику Герке Воронину. Почему-то бабушка (тогда наш классный руководитель) задумала показать наш дуэт публике, тоже на одном из вечеров. Герка неплохо пел (весьма громко), и со слухом у него было всё в порядке. Бабушка выбрала для нас какой-то старинный романс (очень старинный, поскольку я его никогда даже по радио не слышал) и энное количество времени вдалбливала в нас совсем незнакомые музыкальные формы. В конце концов, это ей частично удалось, и выступление прошло успешно. В последующем же Герка не испытывал никакой тяги к музыке и не участвовал ни в одном из наших концертов…

2010 год


Рецензии