Снова в Спасском
Годы идут и летят незаметно. Кажется, и не уезжал и не уходил от вечно длящегося мгновения. Оно и вчера, и сегодня, оно во мне, как немецкое da-sein (тут-бытие), что приблизительно значит то же самое, что и русское «здесь и сейчас». А часы календаря отстукивают время. Оглянешься, мать честная, длинная полоса позади. А сам я разве не изменился вместе со временем? Но какие бы реки ни вскрылись внутри меня, что бы ни встретилось им на пути, моё «я» остаётся в своих берегах.
Сколько воды утекло с тех пор, когда я, молодой словесник, волнами житейского моря был выброшен в тургеневское Спасское, в эту «тихую заводь», о которой ещё ничего не знал! Сколько облаков проплыло над парком, сколько вёсен сменило зимы! И вот я снова здесь, теперь уже свободным художником, туристом-любителем — и прошлое издалека, как полузабытый знакомый смотрит на меня дорожками парка, окнами «Флигеля изгнанника», где начиналась моя музейная страда.
Первые дни ничто не предвещало того вала из тысяч и тысяч экскурсий. А вал приближался. Шёл юбилейный тургеневский год. Первые дни конца апреля были и в самом деле тихи, как бывает тихо перед бурей; сезон открывался только в начала мая, но в воздухе уже чувствовалось тайное волнение.
Почти безлюдная усадьба дремала под ласковым солнцем. Медленно подсыхали от апрельских снегов дорожки. И вот сначала тонкими струйками, потом всё более шумным потоком потекли первые паломники, сначала одиночками, потом и группами «диких» туристов. Они устраивались в палатках в лесочке неподалёку, жгли вечерами костры, наполняя песнями округу. И я, только вчера окунувшийся ещё не пояс и не по горло, а лишь по щиколотку в почти незнакомый мир усадьбы, участвовал в диспутах у костра на темы… на всякие темы. Тут были и Тургенев, о котором я тоже знал чуть больше, чем говорилось в курсе русской литературы, и о том,и о сём. Чего не знал, то дополнял находчивостью умозаключений и, в общем, должно быть, производил впечатление знатока своего дела. Не зная, что моя опытность исчисляется всего двумя-тремя неделями музейной жизни, туристы вынуждены были соглашаться с моими доводами.
Потом пошли в наступление организованные экскурсии, жадно глотавшие всё, что открывал им в своих импровизированных откровениях молодой «тургеневед». Вал за валом накатывали они на парк, заполняли тесные комнаты «Флигеля изгнанника». В помощь мне из городского музей было прислано подкрепление. Натиск жаждущих узнать все тайны жизни писателя был силён, но и мы были молоды, полны энтузиазма. Опоздавшие группы, горя от нетерпения, не желая признавать предел человеческой выносливости, просили поводить их хотя бы по парку. Они так долго ехали из разных мест, проводя в пути по шесть-восемь и больше часов. Что было делать? Мы уступали, откликались. Проведя четыре-пять экскурсий по домику, затем по огромному парку, с воспалёнными головами отправлялись отдыхать. Жили в усадьбе, на бывшем «чёрном дворе», в деревянных одноэтажных домиках из четырёх квартир. Кругом были места, упомянутые по разным поводам то в биографиях, то в воспоминаниях современников, то в художественных произведениях самого писателя. Магия места кружила голову. Там был Варнавицкий колодец, «нечистое место», где и поныне некоторые экзальтированные особы встречают Ивана Ивановича Лутовинова, крутого старика времён крепостного права; тут жил кто-то из дворни, повсюду были живые следы далёкого, но не умершего прошлого. Десятки образов наполняли воображение. Подкреплялись мы, как могли. Пили молоко, которое брали в деревне, играли в волейбол; в наступивших сумерках, рассевшись на ступеньках, вдыхали свежесть близкого сада, слушали сквозящую гулкую тишину, в которой оглушительно, не давая уснуть, ночами напролёт били соловьи. А утром снова отправлялись «на галеры».
Особый дух веял тогда над этим местом, дух преданий и дух преемственности. Тайная магия Спасского не иссякла и теперь. «Что бы ни делали с этим приютом старины, как бы ни изменяли порядки, дух его никогда не умрёт», — сказал мне старый хранитель. Да, это так. Пока есть парк, усадебные постройки, старый колодец (почему-то забитый теперь), из которого брали воду не одну сотню лет, таинственный лутовиновский и тургеневский дух будет витать над этим местом, наполнять и хранить его. В нём много всякого: и плохого, и хорошего, но он такой, какой есть, каким ему суждено быть…
Медленно подвигаясь от восстановленного после давнего пожара господского дома к знаменитому дубу, посаженному руками Тургенева, к пролётным липовым аллеям, я думал, что выйди сейчас в сад Варвара Петровна — и мигом всё узнает, охватит ревнивым взглядом и чутким сердцем и, кто знает, что скажет. А сам Иван Сергеевич? А те, кто гостил здесь? Их же десятки, сотни, и все люди не так себе!
Да, дух Спасского-Лутовиново ещё здесь. Он не хочет покидать этого места. И, слава Богу! Не будем же теснить его, искажая привычные черты в угоду времени.
Воздух Спасского… Он и в самом деле особый, наполняющий кровь своим таинственным составом. Настоян не только на запахах лип, елей и лиственниц, земляники, здешних трав, но и самой земли, неизменной от века. Везде он хорош, здоровый и свежий: и на деревне, и на выгоне, и на открытых местах, у Злодеева Верха и дальше, но в усадьбе пахнет слаще. Может быть, потому, что напоён теплотой любящих Ивана Сергеевича людей; может быть, потому, что неизменный состав растений и почвы не даёт выветриться целебному настою…
Аллея спустилась к пруду, обогнула его по крутизне берега, открыв вид на простор Екатерининского тракта, побежала, извиваясь змейкой, вверх по окраине парка. И везде вспоминалось что-то из тех далёких, невозвратных дней. Невозвратных, как и всё на свете, в этой реке жизни, которую не остановить, не повернуть вспять. Мы не замечаем, как текут её медленные воды, а время делает своё дело. «Одних уж нет, а те далече…» И все мы неуклонно близимся к своему земному пределу.
За воротами усадьбы свежей зеленью сверкал выгон. Стены Лутовиновского мавзолея прятались в кустах бузины. Я быстро нашёл дом, в котором брал когда-то молоко. Это был дом Пасынковых. Хозяйки, Фёклы Васильевны, уже шесть лет как не было на свете. Глава дома, Фёдор Яковлевич, ушёл ещё раньше.
Их сноха Марина собирала яблоки в саду. Мы припомнили и смешное, и грустное, её поговорку перед грозой, когда воздух тяжёл и плотен: «атмосфера давит». Всегда есть прелесть в таких воспоминаниях, сближающих и не очень близких людей, всех и всё примиряющих.
Потом вошли в дом. Пол в сенях был всё тот же, те же жбаны, горшки, тот же запах. И в комнатах ничего не изменилось, только от холодной печи уже не идёт жилой дух. «Молодые» перебрались в другой дом, ближе к новой слободе. То же и на дворе: ни дыхания, ни рёва коровы, ни блеяния овец; холодный варок, покосившийся навес над погребом. А бывало, петух-разбойник, инкубаторский выкормыш, маленький и почти бесхвостый, делая вид, что ему ни до чего нет дела, неожиданно прытко подскакивал к курам, заставая их врасплох. Нет ни этого неугомонного петушишки, ни его потомства. Почти нежилой дух запустения наступает на усадьбу, захватывая метр за метром её пространство. Муж Марины Володя в больнице вот уже скоро год. Сломал зимой ногу, и пока ребята волокли его домой по обледенелой дороге, получил ещё несколько переломов. Между прочим, человек этот заслуживает разговора более подробного, чем те несколько строк, которые я намерен ему уделить. Говорили, что он прямой потомок того самого Яшки-Турка, который описан Тургеневым в рассказе «Певцы». Очень может быть. В облике Володи Пасынкова, правда, не замечалось ничего турецкого, но за несколько поколений смешанных браков исчезают одни черты и появляются другие. В этом нет ничего невероятного. Деревенские предания бывают так же верны, как и самые строгие документы, и даже ещё достовернее. Во всяком случае, пел Володя хорошо. Я имел случай в этом убедиться на одном из наших общих застолий в те времена, когда оба музея, и городской и сельский, жили в дружбе и сердечном согласии и никому, даже в дурном сне, не могло присниться то, что произошло позже наяву, когда сначала распался Советский Союз, а потом стали рушиться многие хозяйственные и человеческие связи и оба музея оказались по разные стороны баррикад. Но вернёмся мысленно в то счастливое состояние неведения о будущих бедах, которое казалось нам тогда довольно обычным и обыденным. За длинным столом, составленным из нескольких, собрались сотрудники и городского, тогда головного, и деревенского филиала. Был какой-то праздник. По русскому обычаю, без песен не обходилось. Не хвалясь скажу, что природа наделила меня неплохим голосом. Я пел. Как вдруг на другом конце стола, где сидели наши спасские гости, кто-то довольно громко проговорил: «Ну, что ты? Давай!» Раздался молодой, чистый и приятный голос. Я повернул голову. Пел Володя Пасынков, до того сидевший тихо и незаметно. И представить себе было невозможно, что в этом человеке таится такой удивительный дар. Все замолкли. Многие из нас слышали его пение впервые. Что он пел, не помню, да это и неважно. Главное, душа его открылась. Может быть, так же пел и его предок. В конце концов, все мы — звенья одной цепи, частички жизни своего рода. Разве я не могу сказать, что слышал потомка тургеневского Якова-Турка, так же, как и сам автор «Записок охотника» слышал в Притынном кабачке самого Якова? Ни людей того поколения, ни питейного заведения давно нет, а память о них живёт в преданиях и памяти. Вот единственный способ перенестись в машине времени на сто, двести, триста лет назад, на расстояние двух-трёх рукопожатий. Я испытывал это чувство возвращения, узнавания несколько раз. В первый раз это случилось, когда после экскурсии для московских школьников в музее мне представили одного из прямых потомков Александра Сергеевича Пушкина: невысокого, смуглого, худощавого, слегка каштаново-кудрявого подростка-девятиклассника, тихого, немного печального, так похожего на юношеские портреты великого поэта. В довершение сходства того и другого звали Александр. Правнук стоял тихо и даже безучастно. Должно быть, ему надоело служить рекламой своего великого предка и родной школы. Мы представляем Александра Сергеевича быстрым и порывистым, а современники свидетельствуют, что он бывал не только резв и шаловлив, но и печален, и задумчив. А если это так, могу сказать: я видел Пушкина.
Многими минутами подобных свиданий с прошлым одарил меня музей. Я видел людей, несших в своих жилах кровь знаменитых предков. Точно такое чувство было у меня, когда я встретился с внучатым племянником Алексея Николаевича Апухтина (почти все они почему-то внучатые племянники и племянницы). Это был уже пожилой мужчина среднего роста, равномерно плотный, склонный к полноте, вероятно схожий с Алексеем Николаевичем по темпераменту и душевным свойствам. То же сложение, вероятно, тот же тембр голоса, интонации, запах кожи. Никогда не забуду, как этот человек говорил, поднимая трубку телефона: Да, да-а!», повышая голос на конце короткой фразы. И в этот раз, как и в случае с потомком Пушкина, я понял, что вижу живое продолжение поэта Апухтина. Такое сходство внешнего облика, конечно, не бывает случайным.
Воспоминания о Спасском вот сейчас, в эти мгновения почему-то напомнили мне «Каплю росы» и «Владимирские просёлки» Владимира Солоухина, прочитанные в юности и оживившие томившуюся душу свежим глотком воздуха. В них была та же естественность, простота и поэзия, которые сто лет назад взяли в плен читателей «Записок охотника». Читал ли Владимир Солоухин лирические очерки своего великого предшественника или вдохновлялся собственными деревенскими впечатлениями, не знаю, а было бы любопытно поставить рядом деревенские этюды того и другого. Делались ли такие попытки? Как тургеневские, так и солоухинские записки были прорывом к свободе, к простоте и естественности без предписанной обязательности, цитатности и оглядки на официальную литературу. Очерки Тургенева меня в пятидесятые года прошлого столетия не занимали. Проза же Солоухина упала на душу как капля живой воды. «Записки охотника» пришли позже, гораздо позже, не во времена обязательного институтского и даже музейного чтения, а по мере подъёма моей душевной зрелости, и расцвели в ней всем богатством красок, запахов и звуков поля, леса и вечного неба с неиссякающим потоком облаков. Удивительное дело, облака описываются в каждом рассказе, а краски и оттенки не повторяются. Поистине бездонна душа поэта, неисчерпаема живописью и музыкой слов! Моя «деревенская проза» опоздала на несколько десятков лет, но она той же породы. Возможно, воздух Спасского и его окрестностей, целебный настой трав и роскошь тургеневских, бунинских, солоухинских описаний сделали её такой даже независимо от сознания. И пусть это в одном случае северная, в другом — средней полосы природа, но это та же Русь, о которой писал Тургенев в одном из стихотворений в прозе, наполовину реальная, наполовину поэтически преображённая, всё ещё не дожившая до желанной мечты. Где ты, идеальная тургеневская деревня, полная покоя, простоты и довольства? Могла ли ты вообще быть такой или эта благополучная участь уготовала только деревне немецкой? Нет богатого села, кишевшего некогда людьми, как улей пчёлами. Где дымки по вечерам, рёв сытой скотины, возвращающейся с пастбища? Нет песен и игр на майдане в Петров день. Всё рассеяно, поломано, как зубья выщербленной бороны. Но ведь время не кончилось, история не остановилась. Не может быть, чтобы на долю деревни выпадали одни только беды да невзгоды.
Да, воды жизни не остановить. И всё же есть нечто, что не уходит, не выветривается. Земляничный дух Спасского, например, дух любви, доброты и прощения, веющий над землёй, над этим уголком, где было прочувствовано, высказано так много заветных желаний, лучших сердечных чувств и упований. Иногда они разъединяются, звучат нестройно и болезненно для слуха, но дух творчества и созидания всё исцеляет, всех примиряет. Да освещает он наш путь, как это ласковое солнце в погожий осенний день!
Свидетельство о публикации №215062301070