Утро в деревне

УТРО В ДЕРЕВНЕ

По-деревенски уже далеко не ранний час, но для меня, городского жителя, время течёт медленно, праздно. К тому же, жизнь леса, по которому я пробираюсь, часто останавливаясь, тоже нетороплива. Куда спешить? Кто гонит, толкает в спину, покусывает за пятки? Никто. Если только нет в душе беготни, погони за чем-то суетным, тревожным. Нет, не бегает никакой паучок внутри, никакие тени не пугают душу. Иду себе и иду, дышу лесным воздухом. Вспоминается что-то, кажется, бунинское:

 «Грибы сошли, но крепко пахнет
 в оврагах сыростью лесной».

Это об осени. Но теперь разгар лета, и одни грибы, приземистые и крепкие, как деревенские мужички, уже повидали землю, поглядели вокруг из-под надвинутых на самые глаза шляпок; другие, младенческие несмелые, ещё только готовятся выйти на свет. Вокруг всё цветёт, распыляя расточительное богатство свежих запахов, побеждающих слабое дыхание грибниц. От земли, в тенистой чаще, со дна ложбин идёт мощный, всепобеждающий дух леса, сырой и тяжкий, размаривающий кровь. От него слипаются, тяжелеют веки, кружится голова. Батюшка Лес, лешие, сатиры, всякие полутелесные сущности, смущающие, заманивающие и губящие слабые души людей, защитник и баюн, нашептывающий страшные и неотразимо привлекательные сказания! На открытых местах ярится солнце, а здесь, в глубине, среди полуистлевших упавших стволов, притаившихся чёрных коряг, держится в стоячем воздухе влажный тёплый настой. Хорошо, тенисто. Солнечные островки только на прогалинах. После сырости ложбины тянет постоять под жарким щедрым золотом. С опушки открывается яркое небо. Ни одного облачка. Стрижи летают высоко в синеве. Всё предвещает ясную жаркую погоду.
Лес внезапно кончается. Неширокая дорога отделяет его от деревни. Ровные ряды картофельной ботвы с белыми и синими головками отделяют царство человека от завистливого сумрака леса. Хороша ботва: свежая, зелёная. Хоть и стоит под зноем, да дождей хватает. Вот только есть ли клубни под этими красивыми цветами завязи? Слышал я, что в нынешнем году плоды мелки и редки. Но это как где. А здесь, на жирной, чёрной земле, может быть, и наоборот.
Дорога, как граница, разделяет два мира. Между ними ни стены, ни рва. И всё же чувствуется разница. Воздух в лесу прохладен и свеж. Здесь, на краю деревни, он суше. Чувствуется зной и дрёма. Над цветами картофеля не видно даже бабочек-капустниц. Стрекозы и те держатся в тени. В лесу дух дикий, нежилой.  Здесь же, на границе леса и поля, другие запахи, иной состав воздуха. Резко пахнет сеном, скотным двором, коровьим навозом, всем домашним обжитым теплом, к которому тянутся и животные и люди. Лес, что ни говори, хорош со своей свежестью. Но запах жилья ближе и приятнее. Речь, конечно, не о городе. Он полон шума, чада, развлекает, рассеивает, оглушает чувства. В нём много лишнего. Деревня — другое дело. Побыть в лесу, на время отойти от привычного мира людского — что говорить, хорошо. Но место человека у жилья, возле кузнечного горна, у очага, на котором варится похлёбка. Так радостно после блужданья среди дикой растительности увидеть пасущегося на выгоне, привязанного к колышку верёвкой телёнка — белого полугодовалого бычка. Он ещё мал, но уже ревёт требовательно-капризным басом, недовольный тем, что его держат на привязи, опаздывают с пойлом. Мило сердцу и квохтанье кур, бормотанье петуха, переходящее в победно-ликующий клик.
Не знаю, как кому, а мне нравятся запахи деревни. Вот, скажут, нашёл благоуханье! Да, это не те запахи, что воскуряет изобретательный парфюм. Но с них начиналась жизнь человеческая, жизнь праотцев-пастухов и земледельцев.
Впрочем, лес для всех жителей деревни свой, близкий родственник. Вот, шелестя травой и кудахтая, толпой выходят на поляну куры. Копошатся в горячей пыли, зарываются в ней. Их воинственный предводитель строго выговаривает то одной, то другой, если они слишком отдаляются от гарема.
Смотрите у меня! — взволнованно выговаривает он. — Беспечные какие! А ну как что случится!
Куры сбираются в кучу.
— То-то! — успокаивается их грозный защитник.
И в награду ласково воркует, подзывая к найденному червячку. Удивительное дело: ни одна хохлатка, ни один цыплёнок не подходят к огородным грядкам! Ровные ряды картофельной и свекольной ботвы пустынны, чисты, как будто куры не знают, что там, в на зелёных листах и жуки, и гусеницы, и всякие мухи и червячки. А уж по-тигриному  полосатых заокеанских гостей из Колорадо больше, чем нужно. Чуть ли не на каждом листке дремлют, сдвоившись парами. Палкой сбиваю нескольких. Они ползут и между грядками по дороге. Так и хочется наступить, не дать расползтись по земле. Но внутри голос: «Не тобой созданное не тобою и кончится». Отчего этот жук так неприятен? Он, конечно, вредитель, соперник, отнимающий не им посеянное, но ещё и знак некой агрессии, обидной и вызывающей на отпор. Но всё же, если он ползёт по дороге, а я наступаю на его хрустящий панцирь ногой, — в этом есть что-то нехорошее. Другое дело, если встречусь с ним в бою на огороде, так сказать, на поле битвы. Тут уж пощады не жди. Тут борьба за жизнь. И не лезь в чужой огород! Не хрупай не тобою посаженное!
Под зелёным цветущим морем листвы земля удивительно чёрная, жирная. То ли природный чернозём, то ли следы ухода за почвой. Но, думаю, скорее, такая уж она сама по себе. Вот оно, золото-то чёрное. И правда, начинает казаться, что в угольной её темноте поблёскивают золотые крупинки. Удивительны эти перепады почв: тут же, за рощвй, в какой-нибудь полуверсте, красная глина, вывороченная из котлованов, в которых укрепились остовы трёхэтажных кирпичных дворцов новосёлов.
В деревне всё скромнее, беднее, проще. Избы чуть не вросли в землю, но тоже тянутся за веком: там и тут пристройки из кирпича, невысокие, продолжающие пространство избы. Никому не бросают вызова, не говорят «знай наших». Просто потихоньку растут, не заботясь о немыслимых вывертах архитектуры. Местные крестьяне с прадедовских времён, а, может быть, и раньше знали удобства здешних почв. Эти домики с подворьями, скрытые за дощатыми заборами, милее сердцу, чем их гордые, растущие на глазах собратья, такие не по-нашему гордые, странные непривычными шпилевидными формами какого-то загадочного архитектурного стиля. Прямо-таки римские виллы северных широт с налётом ампира и готики. А что заборы возле домиков покосились, так это ни о чём не говорит. Какая изгородь, какой столб у нас стоят прямо? Какой плетень не смотрит несколько вбок? Уж так повелось на Руси. Те же плетни и избы видели и Тургенев, и Фет, и Толстой. И, конечно, вмиг узнали бы родную сторонку и теперь, глядя на эту деревню. Да ещё и хорошей и добротной показалась бы она им. А на новые дворцы долго бы дивились, гадая, что они означают, какие новые помещики или разбогатевшие кулаки в них собираются поселиться, и что за зодчий придумал их. Впрочем, может быть, узнали бы бытовую европейскую архитектуру мещанского стиля. Как всегда, всё новое ползёт к нам с Запада. Способность заимствовать чужие формы у нас по-прежнему ненасытная.
В деревне давно уже жизнь: мычат разлёгшиеся посреди дороги в тени от вязов коровы. Жалобно смотрят на прохожих, трутся о траву, пытаясь освободиться от облепивших их морды мух. Но те, как сидели у самых глаз, так и сидят. Удивителен разум даже у самых маленьких существ: знают, когда и чего бояться и когда можно оставаться спокойными. Взять бы пушистую веточку, отогнать докучливых насекомых. Но что толку? Они тут же опять сядут на привычное место. Не стоять же с веером возле коровьих морд — деревенские засмеют. Тяжко летом в зной всей домашней живности. От мошек, слепней отбою нет.
Два белоголовых мальчика играют  неподалёку от дома, внимательно смотрят на странного чужака, остановившегося возле коров. Кто его знает. Что ему нужно? Может, корову приглядывает увести. Может, пройти хочет, да боится рогов. Они бегут в дом и скоро возвращаются. С ними женщина в тёмном крестьянском платье, в сапогах и платке. Решительно направляется ко мне. Я здороваюсь, прошу не беспокоиться. Корову не уведу. Так себе стою, смотрю.
— А-а… А я думала, что нужно, — простодушно отвечает она.
По боковой узкой тропинке иду в обратную сторону. Там тоже дома, огороды, сады. Яблок мало. Зато на высоких грушах гроздьями свисают плоды. Пегий телёнок молча жуёт свежескошенную траву. Бродят куры с выводками. Грозные алекторы тревожно бормочут, недовольные явлением постороннего, примериваются, не броситься ли в бой. Но чужак, кажется, безопасен. Идёт тихо. Кахетинские и белые петухи и куры успокаиваются, хотя ни о чём не забывают.
Я поглядываю по сторонам. В низине пруд, почти обмелевший, с мутно-коричневой влагой, но уткам и это вода. У забора тёмно-серые пушистые комочки, голенастые цыплята меж пухом и пером. Я замираю, потом делаю шаг вперёд. Мгновенно насторожившиеся живые комочки, торопливо переговариваясь, отбегают в сторону, от греха подальше. И правильно делают. Кто знает, чего можно ждать от всякого живого существа на земле, где одно охотится на другое? Вот и эти живые комочки, ещё неделя-другая, много месяц, сами станут клевать букашек и червей, не зная жалости ко всему ползающему и летающему, что можно съесть.
Завидев прохожего, из будки лениво побрёхивает собака. И, не найдя ничего опасного, затихает.
Прохожу мимо низкого, но какого-то весёлого своей наружностью домика с раскрашенными синькой наличниками окон. За полузадвинутой занавеской одного из них мужик в клетчатой рубахе за столом; видно, завтракает. Во дворе почему-то не выпущенные на волю возмущённо квохчущие куры. Хрипло и громко, но без задиристости, прокричал петух — старый воин, протрубивший в заржавленную трубу. Двора через два тотчас ответил ему высоко и чисто, молодой, как утро, голос соседнего кочета. Выждав, старый воин снова протрубил, но уже лучше и чище. Новобранец почему-то не отвечал. Либо будет с характером, либо просто трус.
Дорога идёт дальше. Я часто останавливаюсь, то следя за птицами, то рассматривая цветы. Удивительная трава бросается в глаза. Однажды я уже видел такую. Тёмно-зелёная, яркая, на низких стеблях с полуокруглыми листьями, напоминающая какой-то реликтовый вид, доживший до наших дней сквозь миллионы лет оледенений и катастроф. Кому её ни показывал, с кем ни говорил, никто не мог сказать её названия. Я сорвал лист, чтобы показать знакомому ботанику. Но уже назавтра листок завял, съёжился, потерял форму и цвет, сделался неузнаваемым. Так я и не узнал, что это за растение.
Поднявшись из ложбинки на взгорок, я обнаружил лежащего на дорожке маленького пушистого, неподвижно лежащего зверька. Он был мёртв. Я присел возле. Чужая смерть замедляет движение.
— Что это вы сидите? — услышал я над собой голос. И, подняв голову, увидел неслышно подошедшую женщину. Она несла из деревни банки с молоком.
— Да вот смотрю. Кто это: мышь или землеройка?
— Мышь, — уверенно ответила женщина. — Кому ещё быть? Должно, птица клюнула.
Птиц, и в самом деле, преизобилие. Важно и деловито, точно ему ни до чего иного и дела нет, стучит дятел. Я сел на старое покаленное дерево и веткой стал постукивать в такт его ударам. Дятел замолк. Потом подлетел поближе. Среди ветвей мелькнула пёстрая его рубашка с красным нагрудником. Присмотрелся, прислушался — и снова начал своё «тук-тук». Видел я и каких-то соловых пташек (не соловьёв ли?) и ещё каких-то незнакомых птах, никогда не залетающих в город. Пёстрые сороки сновали от дерева к дереву, тараторя на весь лес. Белка процокала в ветках сосны. Попадались галки. Не одна ли из них тюкнула перебегавшего дорогу мышонка? Больше никаких зверьков я не встретил.
— Лес мал, да и людей много, — объяснила женщина.
Я спросил, как называется место.
— Конёвский лес, — отвечала женщина. — Деревня Конёвка — и лес Конёвский. Там дальше Овсянниково — и лес Овсянниковский. По деревне зовём.
— Смотрю я, лес всё больше молодой.
— Так в войну весь старый вырубили. Топить было нечем. После заново сажали уж наши деды, отцы. А ныне опять рубят почём зря. Добро бы сухостой, а то самые добрые деревья. Им бы ещё расти и расти. Видели, какую просеку прорубили?
Я видел. Слышал, как дня три жужжали  лесопильные машины, расчищая дорогу от новых кирпичных дворцов к водонапорной башне. Просека шла через разместившийся рядом профилакторий.
— А вы что ж?
— Мы, было, к директору. А он: «Мы налоги платим. Лес теперь наш. Что хотим, то и делаем». Непонятно.
Вот и мне тоже. Забыл, должно быть, директор, что лес, земля и вода у нас пока ещё общие и санаторию даются только в пользование. Так что налоги плати, да о законах не забывай. Кстати, лес захламлен ужасно. Можно и штраф схлопотать.
— Опять же пруды заилились совсем, — жаловалась крестьянка. — Мы два раза всей деревней деньги собирали, чистили. А теперь опять одна грязь осталась. Все стоки туда идут. Уткам поплавать негде. Вы, если можете, похлопочите.
Я обещал. Предлагал газетам материал. Да в редакциях предпочли в спор не ввязываться. Однако пусть хоть с опозданием, но данное мной слово прозвучит в этой книге. Я обещание своё исполнил, как мог.
На повороте мы с моей случайной попутчицей расстались. Я шёл и думал:
— А всё же хорош Конёвский лес — роща рукотворная. Какой здесь дух! И дуб, и тополь, и берёза, и ольха, и орешник, и красное дерево, и сирень, и цветы, и травы… Как легко дышится! Жаль, если этого не будет. И дали какие открываются с опушки! К Болхову, к Жиздре, к Полесью. Холмы, взгорья, долины. Там дальний бор синеет, там поле золотится. А вон островками вытянулись посёлки. А краски! Там зелень светлая, лёгкая, как акварель; там масло тёмное, густое. И всё в таких мягких переходах, полутонах. Утром — дымка, в полдень — ясный свет; всё очерчено резко, отчётливо, будто приближено. Вечером же снова уплывает в сказочные былинные дали. Туман стелется над логом. Солнце садится в пурпурную дымку. Может быть, к грозе. Хорошо бы, а то и люди, и животные, и сама земля истомились от долгой жары. Всё просит влаги, свежего дыхания, прохлады, которая ещё прячется в лесу, в его сырых низинах.


Рецензии